Много думалось за последние дни. Иногда Вера ловила себя на мысли, что в жизни ее назревают какие-то большие, серьезные перемены, и она начинала гадать: хочет ли она их, этих перемен, или же боится. Потому что в жизни, в работе все у нее было налажено и ясно, все так же ждала писем от Андрея и все так же не хотела написать ему первой. Время от времени вызывал ее к себе Насонов. Она приходила к нему в кабинет, он с кряхтением ложился на диван, задрав на могучей конопатой спине широченную льняную рубаху, и она сразу же находила на его пояснице болевые точки. Он поругивался тихонько, нетерпеливо вертя тяжелой головой, и мирным голосом просил следующий больничный лист, потому что предыдущий уже закончился. А она доказывала ему, что надо лежать в больнице и лечиться, а не заставлять ее нарушать законы. И тогда он садился на диване и начинал дотошно спрашивать ее — больной он или же симулянт? И она подтверждала, что он действительно болен, и тут, в одном и том же месте разговора, он торжествующе хмыкал и вставал:
— Вот так, доктор, значит, по закону и действуй: мне больничный, а тебе оправдание.
И дальше ему говорить что-либо было совершенно бесполезно, потому что он начинал бегать по кабинету, кричать, что это не ее дело — давать ему советы, что идет уборка и он, хотя находится на больничном уже месяц, ни одного дня не пролежал в постели, а что до бумаги, то это сам решает, как ему быть: хочет — работает при наличии больничного в кармане, хочет — лежит в постели.
Однажды она встретила его по возвращении с поля, злого и потного, за рулем покрытой пылью «Волги». Он остановился возле нее, вылез из машины:
— Ну, жизнь как?
— Как обычно, — сказала она и подумала, что вопрос этот для председателя не совсем обычный, что, видимо, Насонов хочет вести разговор о чем-то другом, более важном и просто не знает, как подступиться к нужной теме.
Так и вышло. Насонов покашлял по своему обыкновению, поглядывая по сторонам с прищуром, потом вдруг сказал:
— Ты как с Владимиром Алексеевичем, в ссоре? Не помирились?
Она ответила дерзко, что-то вроде, что не обязана отчитываться перед ним в личных своих делах, а он вдруг крутнул головой сокрушенно и сказал совсем непривычным просительным голосом:
— Ты молодая, вот как… Ничего не понимаешь. Ежли я с больничного выйду — тут и бюро. И выговор вклепают. А с другой стороны — полевые работы. Как же тут без меня? Ты меня пойми. А пока я с больничным, меня на бюро слушать не будут. А так и время пройдет, глядишь, помягчают. Не будут осуждать, коли с больничным? Порядок такой… Негуманно больного человека травмировать. Обижаться на меня за вопрос мой не надо тоже. Он же после того, как ездить сюда перестал, злющий. Переживает, видать. Ох, девка, глупость порешь, ей-богу… Такой жених.
Он не стал слушать ее сбивчивых торопливых речей, сел в машину и укатил в сторону правления, оставив за собой пыльное облако.
Как-то, роясь в своих бумагах, нашла она одно из последних писем Андрея. Вчитывалась в строчки, написанные мелким бисерным почерком. Надо бы съездить в Славгород, позвонить ему оттуда. Просто так, может быть, даже обратиться с какой-либо просьбой… Ведь Насонов обещал кое-что из денег для покупки медицинского оборудования. Что это за больница, в которой нет элементарного? Зубной кабинет без инструментов. Обходятся старенькой бормашиной и тем, что привозит с собой на прием стоматолог из райцентра. А если б все было на месте? Пора бы и рентгеновскую аппаратуру завести… А то районная передвижка — это не дело. Только снимки можно делать, а скопию лишь в райцентре. Конечно, Андрей ни в чем этом не поможет, но ведь это повод для разговора. Повод.
Идея постепенно овладевала ею все основательнее, и вот уже она обдумывает не то, о чем скажет, а то, как скажет. Вначале она будет по-деловому строга и немногословна. И уж потом, если он начнет извиняться за свое молчание, просить у нее прощения, тогда уж… В конце концов, у нее есть возможность съездить в отпуск. А вообще странно, она совершенно по-разному ведет себя с Андреем и Рокотовым. Первому сама звонить хочет, а второму не позволяет даже видеть себя. А ведь Рокотов гораздо приятнее, это натура, характер… Чепуха… Если она сделает какой-либо шаг, он может подумать, что она ждет не дождется момента, когда станет женой первого секретаря райкома… Если б он был простым рядовым инженером… А может быть, это и лучше, что Андрей перестал писать? В конце концов, что она о нем знает? Ничего. Ну, приятный человек, ну, видимо, хороший врач. Разве этого достаточно, чтобы делать какие-либо выводы?
Так бежали для нее дни, заполненные заботами, тревогами, сомнениями. Однажды видела она издалека Рокотова, проезжавшего в машине вместе с Лебедюком. Ехали они на ток. И она вдруг почувствовала, что ей хочется увидеть Владимира, просто увидеть, и все, лучше, если б он ее при этом не заметил. Она даже сделала попытку забежать домой и переодеться, чтобы не выглядеть слишком неприглядно, но потом вспомнила о том, что даже если он ее не увидит, то увидят односельчане, а языки бывают всякие, в том числе и злые. И она вновь вернулась к столу во дворе, на котором гладила недавно постиранные занавески, ругая себя за то, что позволила окрепнуть внезапно мелькнувшей мысли. А тут еще остыли угли в утюге. Сплошные неприятности.
И на душе было неспокойно, и это выражалось в том, что ей все время хотелось позвонить Андрею и сообщить, что она помнит о нем, и еще сказать ему, что у нее скоро отпуск, вернее, не скоро, а в любое время, когда она захочет. То ей внезапно казалось, что должна немедленно ехать в Васильевку и позвонить Рокотову, чтобы просто объяснить, почему она не может выйти за него замуж. Именно объяснить, потому что говорила она с ним ужасно грубо и он даже не смог найти слов, чтобы ответить ей. Он был поражен. Она перед ним виновата, это точно, потому что если даже не судьба быть им мужем и женой, то хоть людьми, уважающими друг друга, они могут быть. Если они встретятся, она должна сказать ему об этом, признаться в том, что поступила грубо.
Как-то вечером баба Люба, накашлявшись весьма многозначительно в своей комнатке, пришла к ней. Вроде бы за делом пришла, принесла только что надоенного молока. Сказала будто про себя:
— Секретарь партийный опять в колхозе… Вместе с Насоновым около пруда ходют. Шла бы будто невзначай…
— Не пойду, бабушка… Не нужен он мне.
— Так ли? — голос бабы Любы вдруг зазвучал язвительно, она даже руки в бока уперла. — Так ли, милка? Что ж ты мне думаешь глаза затуманить? Так я в этих делах кое-что смыслю… Сама ведь места себе не найдешь, а признаться, что дров наломала, — не хочешь. Вообразила. Да другая б за такого человека бегом побежала. В вековухах застрянешь, гляди, девка. А он мужик с головой, сурьезный. Давеча узнала в районе: по бабам да молодицам не шляется. Где такого по нонешним временам сыщешь? О-о-х, с жиру все это, с жиру.
Ну и баба Люба… Оказывается, не в больницу в район ездила, а за сведениями. То-то она ретиво доказывала ей, что не доверяет как врачу, не считает ее авторитетом для себя, потому что знает ее смалечку, видела, как нынешний доктор подолом нос вытирала. И выдюжила тряскую автобусную езду в жару немалую, только чтоб самой к мнению прийти какому-то. А коли пришла, теперь и в наступление можно.
И Вера не выдержала тогда. Быстро оделась и пошла по улице, придумав наскоро, что хочет в библиотеку заглянуть, узнать, как с медицинской литературой новой, хотя знала сама, что это не так, что в библиотеку заходила два дня назад, и если б было новое — уж библиотекарша наверняка бы прибежала. А в сторону ив и пруда не смотрела и все ж заметила, как от дальнего угла пруда ушла рывком на трассу знакомая кургузая машина с запыленным брезентовым верхом. А потом вырулил на улицу в своей «Волге» Насонов и укатил в сторону правления.
Если признаться себе искренне, то Веру тогда взбесило демонстративное невнимание Рокотова. А еще замуж выйти предлагал? Да он просто равнодушен к ней… Обычные мужские штучки. Изображает из себя влюбленного, а сам только и думает о других делах. Видите ли, заметил, что она идет в его сторону, и сразу убегать.
До вечера она думала о том, что нужно как-то заявить о себе. Заявить и уйти, обязательно уйти, чтобы он не подумал какой-либо чепухи. И, сидя в сумерках у себя в кабинете, подумала, что ей очень хочется просто услышать его голос. Телефон был рядом, и она набрала номер и сквозь ленивые гудки слушала отрывок из какого-то концерта с развязным бормотанием конферансье и восторженным уханьем зала. А потом положила трубку и долго глядела на красные облака у горизонта, на солнце, наполовину ушедшее в землю; оно было неяркое, лучи его косо скользили по верхушкам деревьев, и вокруг была такая тишина, что казалось, даже давила в уши. Она полистала бумаги по профилактическим прививкам детям… Цифры были маленькие, куцые, и она подумала о том, что это насоновская идея насчет колхозной больницы. А что это за больница, если в ней всего лишь один врач и три фельдшера да пятеро нянечек с медсестрами. Остальные врачи отказались переезжать в село и посещают приемы из райцентра. Благо, что близко. А в больнице почти всегда пусто, потому что с малыми болячками люди норовят перележать дома. Иногда Насонов просит у нее разрешения на ночевку в больничной палате кого-либо из поздних своих гостей, и она разрешает, потому что ей стыдно становится за несмятые простыни и новенькие одеяла. А вот осенью в небольшом больничном домике становится шумно: появляются радикулитчики, желудочники, ревматики… И тогда каждое койко-место — проблема. Насонов пишет ей записки, а она кладет не тех, кого он просит, а потом ругаются. И вообще она здесь совсем не нужна. Разве только помогать Анне Максимовне, акушерке, прожившей в селе вот уже более двадцати лет, принимать нечастые роды.
Пора было уже идти домой, баба Люба зажгла свет во всех окнах, а она все сидела и сидела. Было просто приятно сидеть в темноте и смотреть на улицу, которая уже начинала жить вечерней жизнью. Пробежали ребята на первый вечерний сеанс в клуб… Вася Тишков, инвалид войны, так и оставшийся для улицы Васей, прогнал стадо… Коровы сыто мычали, норовя нырнуть в первый же переулок, а Вася звонко хлопал кнутом, и три его собачонки наперегонки мчались заворачивать нарушительниц… А потом еще очень долго стояла в неподвижном воздухе пахучая пыль.
Она вновь набрала номер, на этот раз уже чисто механически. Мысли были далеко, в тех годах, когда все было просто. И вдруг в трубке его голос:
— Да… Я слушаю.
Она стиснула пальцы свободной руки… волнение ускорило стук сердца… Он не клал трубку. Потом сказал как-то устало и равнодушно:
— Жанна… я же просил тебя не звонить мне. В конце концов, это чистое ребячество. А сейчас передай трубку Дмитрию Васильевичу. Ну?
Она нажала кнопку на аппарате. А когда отпустила, то в трубке шуршали лишь отдаленные голоса двух беседующих людей, иногда прерываемые резким гудком.
Жанна… Оказывается, не так уж и безгрешен товарищ Рокотов. Какая-то Жанна домогается его внимания. Что ж, жених завидный. Зарплата, положение, машина. Она ловила себя на мысли, что думает о нем зло и резко, так, как никогда не решилась бы думать о ком-либо другом. Она встала, вышла из кабинета, замкнула входную дверь.
Тихо прошла к пруду, постояла у искривленной оградки на мосту. Да, нет верных и преданных рыцарей… Ему откажи, он не будет стреляться или прыгать с обрыва… Нет, он пойдет к другой и скажет ей то же самое. И она согласится, потому что смыслит в реальной жизни чуть побольше, чем некоторые. И принцы уже все разобраны, или сидят по вечерам на производственных совещаниях, или корпят над кандидатской. Дуреха ты, дуреха… Согласилась бы — и все было б ясно…
А у ворот своего дома ее вдруг поразила неожиданная догадка: господи… Да ведь она его любит. Любит… Любит… Это кричал в душе ее испуганный и торжествующий голос, а другой, осторожный и скептический, возражал: «Прямо-таки…» И эта разноголосица порождала в душе растерянность… Она присела на скамейку и сказала себе как можно спокойнее: «Так, а теперь надо разобраться спокойно». Будто подчиняясь этому приказу, голоса смолкли, и она вслух стала говорить себе:
— Нет, это чепуха… Этого просто не может быть. Я ему отказала. Это надо совершенно не иметь гордости… Он ни за что не придет. И потом, он занимает такой пост… А что, если и пост? Значит, его ценят, значит, он — личность… А разве ты не мечтала о муже, чьим умом и талантом будут восхищаться окружающие, а ты будешь им гордиться?.. Мечтала, но ведь теперь… А что теперь? Человек тебя любит… Такие не предлагают руку и сердце просто ради красного словца. Такие любят молча и преданно, но у них гордость, и больше они не повторяются. Ты виновата, и ты должна исправить свою ошибку. А Андрей? Сколько вечеров ты мечтала о том, как вы вместе будете идти в больницу, а вечерами обсуждать всякие интересные случаи из практики… Такие мужья — находка… Они покорны, домовиты. Гордецы — они быстро привыкают к любому счастью, они идут дальше, им снова нужна борьба, они просто завоеватели и будут таковыми, пока их не поймает какая-либо молодая, но прыткая бабенка… Она потребует от такого гордого седого бобра ухода от семьи, и он побоится обвинения в трусости. Эти мужчины больше всего боятся упреков… Рокотов из таких. Так зачем же ей ждать всю жизнь его предстоящего ухода. Он далеко пойдет, а она будет обычным врачом, потому что знает свои пределы. Что тогда? Нет, Андрей и только Андрей… Фу, как пошло… Будто спутника в кино выбирает. А что? Ведь это не кино, а для жизни, для всей долгой и трудной жизни. И беды будут и горести. А если не знать человека? Что она о нем знает, кроме того, что у него жесткие глаза и крутые скулы? И что у него не простой характер?
Нет, надо ехать в Славгород. Надо устраиваться в гостиницу с ночевкой и связываться с Андреем. Только поговорить, и все. И будет ясность. В конце концов, он вполне мог потерять ее адрес. Да, Андрей. Только Андрей, и никто больше. И забыть о Рокотове.
Пятый день шли дожди. Коленьков крупными шагами топал по берегу речки от палатки к палатке, заглядывал к Лиде, садился на складной стульчик у входа:
— Жизнь хреновая…
Да, радоваться было нечему. Связывались по радио с экспедицией, там сочувствовали, но помочь ничем не могли. Коленьков вел долгие разговоры насчет вертолета, который должен был горючего для техники подвезти. Они кончались одним и тем же: погода, как только разъяснится — будет горючее.
— Бить их там некому, — ругался Коленьков в адрес руководства экспедиции, — чиновнички… Две недели прошу горючего, и все один ответ: кончится — завезем. Дождались… А ведь погода была что надо. Ну что молчите, Лидия Алексеевна?
А что было отвечать Лиде? Коленьков со своей экспансивностью мог и не осознавать все нюансы. Да нет, понимал он все прекрасно, только на кого-то надо было ругаться. А в партии восемь человек, и каждый, так же, как и он, Коленьков, мучается под этим проклятым дождем, а когда наступает вечер и дождь чуток стихает, все кидаются делать самое необходимое, срочное. Трактористы к технике, повариха тетя Надя с рабочим Турчаком — дровишки сушить, картошку на ужин чистить, лаборантка Катя — замеры уровня реки делать… Коленьков первый бежит на трассу: авось кое-что сделать удастся?
У Лиды забота, которую теперь уже с нее никто не снимет до самой глубокой осени. Эдька. Лежит часами на застланной грубошерстным одеялом койке, глядит в брезентовый потолок, молчит. Вначале писал письма домой, длинные письма, видимо жалобные, потому что каждый раз, когда выходил с конвертом в руках к вертолету, лицо у него было как у обиженного младенца.
Храбрится пока. Когда стояла хорошая погода и вечерами жгли костры, на несколько дней стал Эдька даже кумиром. Это когда песни под гитару пел. Знакомый для Лиды репертуар. Студенческие песни без авторства. А ребята рты пораскрывали, слушали так. Даже Коленьков одобрительно кивал, постукивая в такт гитарным аккордам, гигантским сапогом. А потом у Эдьки стало плохо ладиться с машиной — и прибежал к Коленькову механик Котенок и кричал так громко, что разговор между ним и начальником слушал весь лагерь. И Котенок возмущался и грозил подать заявление об уходе, если от него не уберут этого молокососа, потому что он совсем не хочет вкалывать за него, достаточно и того, что на нем, Котенке, лежит вторая машина, и он не может одновременно нянчить мальчишку и смотреть за вверенным ему машинным парком. А парк состоял из двух тракторов и вездехода, и Котенок, кроме всего прочего, получал полставки за то, что ездил на вездеходе, и Коленьков об этом ему сразу же напомнил. И механик закричал еще громче, что он может вообще уйти, если его попрекают какой-то там сотней, и пусть они найдут дурака, который шлялся бы по тайге просто так, за дурняка, когда он может запросто заработать свои деньги, и пусть товарищ начальник хоть сейчас принимает матчасть и подписывает обходной. А дальше разговор уже стал настолько мужским, что Лида срочно пошла на край стоянки, к реке, чтобы не слушать матросского забористого мата Коленькова и бойкой скороговорки механика, выяснявшего дальнейшие перспективы своей работы в партии.
Эдьку нашла она у самой воды, сидевшим на буром камне. Подошла, пристроилась рядом.
— Ну? — спросила она.
— Да ну его, этого Котёнка…
Усвоил Эдька быстро переигрыш фамилии механика, который страшно обижался, когда его фамилию переделывали таким образом.
— Что там у вас случилось, Эдик?.. Почему дело до ссоры дошло?
— Просто дурак, — сказал Эдька, — форменный набитый дурак. Тошно его слушать.
— Ты не прав, — Лида старалась говорить спокойно, хотя манера начатого Эдькой разговора ей не нравилась, — я знаю Макара Евграфовича три года. Он хороший специалист, человек неплохой. Есть у него слабости, но они и у тебя есть. Надо с людьми осторожнее, Эдик. Вспомни, что ты мне обещал, когда решался вопрос твоего приезда сюда. Помнишь?
— Он мне такое старье подсунул… Пусть отдаст свой трактор. А то я круглыми сутками со своим вожусь, а он лежит романы почитывает. Совесть надо иметь. Сегодня попросил его помочь зажигание отрегулировать, а он даже с места не сдвинулся: ты, говорит, на машине хозяин, ты и крутись. Я за тебя зарплату получать не хочу.
Конфликт возник на ровном месте, это было ясно, и Лиде оставалось надеяться на то, что, когда закончатся дожди и начнется работа, Эдька будет думать по-другому. А пока что она тоже писала письма через неделю, и это для нее было почти подвигом, потому что Николай взял с нее слово, что она будет регулярно сообщать ему о всех днях Эдькиной жизни, и она писала розовые письма, из которых явствовало, что тайга — это почти окрестности Лесного и Эдька здесь набирается сил и здоровья для дальнейшей жизни. И по этому поводу между ней и Эдькой существовал определенный сговор, чтобы не беспокоить Николая разными лишними подробностями.
Коленьков не сказал ей ни слова о жалобе Котенка, и она была ему благодарна за это, потому что тогда между ними неминуемо состоялся бы тяжелый разговор и он вынужден был бы играть в этом разговоре роль благодетеля, который заступился за ее бездарного племянника. Да и механик уже через пару часов копался в моторе Эдькиного трактора, и сам Эдька проворачивал ручку, помогая ему.
И снова моросил дождь и Коленьков бегал от палатки к палатке, а потом мчался запрашивать экспедицию о прогнозе погоды на завтра, и снова в соседней палатке тяжело кашлял Любимов и лаборантка Катя несла ему какой-то зеленый отвар «от всех болезней». И снова вечерами приходил Коленьков и складной стул под его тяжелым телом поскрипывал, когда он пригибался, чтобы подкрутить огонь в лампе. Он сидел молча, наблюдая, как она заполняет журнал, и иногда затевал полемику на тему: «Роль женщины в нашем обществе», которая обязательно кончалась одним и тем же:
— Д-а-а… а я все ж не понимаю, Лидия Алексеевна, ну почему вы вернулись? Мне сам Любавин сказал, что вам предлагалась работа в Москве. Что это, от жира или как?
— Грубиян вы, Коленьков, — беззлобно вздыхала она, — иной раз мне кажется, что вы ждете и не дождетесь того дня, когда я вас покину.
Он поворачивал к ней поросшее рыжеватой курчавой бородкой лицо:
— Люблю все на свете в ясности, Лидия Алексеевна. А с вами мне неясно. Может, мужа не любите?
Она усмехнулась. Ах, Коленьков, Коленьков.
— Вас это очень интересует?
— А как же? Книжки почитываем, над судьбами людскими думаем.
Она так ни разу и не ответила на этот его вопрос. И не потому, что не знала ответа на него, нет, сомнений у нее не было, но ей казалось: ответь она так, как есть, и Коленьков станет другим, не таким, как всегда, а ей этого не хотелось, потому что именно таким, как обычно, как привыкла, она воспринимала его. Старожилы партии говорили, что, когда Коленьков развелся с женой, он был страшен в своей неистовости. А сейчас даже Любимов, старый таежный бродяга Любимов, если нужно в чем-то убедить начальника партии, идет к ней. Это приятно, это очень хорошо. Это щекочет самолюбие, потому что Коленьков — это фигура, это цельный человечище. И ее искусство заключается в том, что все эти годы она предотвращает постоянно возникающий разговор на одну и ту же тему.
Вспомнила, как приехали они с Эдькой в лагерь. Вертолет выдался попутный. В экспедиции задержались всего часа на два, пока Эдька оформлял поступление на работу и получал спецовку. Потом летели над тайгой. Внизу разворачивалась панорама из множества голубых речек, скалистых обрывов, зеленовато-желтого ковра тайги. Эдька не отрывался взглядом от иллюминатора. Потом, когда они уже прилетели и он представлялся Коленькову, тот, приняв от него отделкадровскую бумажку, сказал:
— Ну-ка, садись… Знаешь, куда прилетел?
— На трассу.
— Значит, не знаешь. По трассе ты в вагоне проедешься когда-нибудь. А в данный момент ты прибыл в район будущего Ургало-Селемджинского территориального комплекса. Вот гляди… Здесь пройдет дорога, которую мы сейчас прорабатываем. Вот тут речки, главная из которых Бурея… Места сложнейшие… Тайга, болота… Чтобы вертолету сесть, надо крепко повертеться над тайгой. Сверху вроде площадка что надо, хоть в футбол играй, а сядешь — сразу ух в болото — и все… Были тут случаи… И в кино тут не снимают. Одного американца сюда лет двадцать назад привезли, он поглядел и говорит: готов свою шляпу съесть, если вам, русским, удастся тут дорогу проложить. Жаль, адресочка его не знаю, а то глянул бы потом, как он шляпу свою жевать будет. А кроме того, тут столько рек, что их никто и знать не знает по названиям. Вроде ручеек, а глянешь по потоку, так река… Жить здесь будешь трудно. Скажу прямо, и несчастья здесь случаются. Изыскатель в лодке спускается по течению или на плоту… Хоп, камень. Все. Потому что берега здесь каменистые, высокие, а стремнина везде… Температура низкая. Курорта тут не будет, хлопец. Поимей это в виду. Если сомнения есть, вот тебе твоя бумага — и вертолет еще не улетел.
Эдька кривовато усмехнулся:
— Не собираюсь пока.
— Та-ак… — продолжал Коленьков. — Это уже лучше. У нас тут как в медицинской науке по новорожденным: главные даты все на тройку. Три дня прожил — живешь на свете, три месяца — уже кое-что знаешь, три года — кое-что умеешь. Вот через три года у меня с тобой беседа и пройдет. Тогда я тебе скажу, что ты за человек. А пока ты для меня абитуриент. Знаешь, как в институте перед вступительными экзаменами. Может быть, ты в будущем министром станешь, а может, деру дашь через неделю. Так что давай, хлопец, глядеть будем друг на друга. А сейчас я тебе расскажу, что такое будет здесь, скажем, через десяток лет. Ну, через два-три года тут пойдут строители. По самым нашим следам. Вот ты на своем тракторе пробьешь дорожку, а эту твою дорожку уже с пилами народ расширять будет. Уже просека, значит. Поначалу одна колея. Потом пойдет другая. Рядом — дорога. Асфальт или плиты бетонные. Одностороннее движение. На «Жигулях» своих ты одним духом по этим местам проскочишь… Станции техобслуживания, гостиницы для проезжающих. Маршрут Москва — Советская Гавань… автотурист товарищ… м-м-м-м… Как тебя… Рокотов? На базе Буреинских угольных месторождений и близкой хинганской железной руды будут тут настроены такие заводы! И города пойдут. И очень даже может случиться, что твоим, скажем, именем тут город назовут. Да… А чем плохо звучит… как тебя там… город Рокотов. Ну, я себе, как минимум, село обеспечил. Село Коленьково… Ничего? И на город могу махнуть, хотя и не так благозвучно получается. Дальше что мы имеем? Уже сейчас здесь есть открытые залежи цветных металлов, фосфоритов… А древесины сколько первосортной? В общем, скоро тут такое будет… И ты когда-нибудь скажешь с полным правом: я тоже эту историю делал. Вот для каких дел мы с тобою и с Лидией Алексеевной в этих пока что богом призабытых краях. А завтра я тебе покажу место, где совершенно точно мост через реку будет. А раз мост, так наверняка и станция. Пока что мы ее не закладываем, не положена она здесь, но потом, когда время придет и тайгу всю обротаем, тут самое место для станции. Все как заведено.
Эдька переминался с ноги на ногу, стоя перед Коленьковым, и начальник партии заметил это наконец. Прервав на полуслове свой рассказ, он сказал хмуро:
— Иди вон в ту палатку… Там есть Котенок… Макар Евграфович. Он у нас тут за механика. Скажи ему, чтобы определил тебя с техникой. И жить с ним вместе будешь. И еще вот что, у нас тут по части выпивки заведено так: узнаю про бутылку — пеняй на себя. Запись со статьей в книжку трудовую и, как говорят, без выходного пособия. Все.
Эдька ушел, а Коленьков сказал стоявшей рядом Лиде:
— Сбежит через две недели. Вспомните мое слово. В глазах тоска. Не то увидел, что хотел. Романтики маловато оказалось. Кстати, где вы этого хлопца подцепили?
— Это мой племянник, — сердито сказала Лида, и Коленьков вдруг побурел щеками, насколько возможно было изменить цвет его продубленной всеми ветрами физиономии. А Лида, словно мстя ему за злые слова об Эдьке, добавила: — Вы тут, я вижу, совсем хорошо живете… Стыдно. Бороду запустили. Как золотоискатель какой… Вроде ленского старателя. Не знала бы — ни за что не приняла бы за инженера, за начальника партии. Хоть бы о подчиненных подумали.
Коленьков сердито сопел, глядя в сторону, и ухо его было совсем багровым. Лида с трудом удержалась от того, чтобы не напомнить ему совершенно дикую выходку с письмом, отправленным ей домой, хотя ему было прекрасно известно, что это письмо не застанет ее в Москве, и вообще — в нем не было никаких срочных дел, о которых обязательно надо было сообщать. И что все это мальчишеские штучки, которые не идут сорокатрехлетнему человеку, руководителю и так далее. Довольствовалась тем, что через десять минут увидела Коленькова, гримасничающего перед зеркалом возле умывальника. Борода, видимо, была жесткая, и начальник партии с трудом ее соскабливал бритвой. А потом Он, облившись «Шипром», начал ругаться на Котенка, в подражание начальству запустившего тощую жуирскую бороденку, и тот тоже начал бриться, ворча вполголоса насчет всяких-разных капризов уважаемого товарища Коленькова, который и сам не знает, что ему нравится, потому что утром хвалится бородой, а вечером ругает товарищей за то, что потеряли человеческий облик.
В первый же день после приезда Лида написала письмо Игорю. Было оно сумбурным, в нем перемежались обвинения в его адрес за сказанное на прощанье и признание в том, что она скучает о нем. В конце она написала: «Ты можешь меня ругать за то, что я всегда вдалеке от семьи, что дочка живет без матери, что ты много лет сам себе стираешь рубашки… Может быть, ты и прав. Зато у нас есть встречи после разлуки — и это прекрасно, это, кстати, уже недоступно многим из наших ровесников. Каждый раз, когда я вижу тебя, ты меня раздражаешь своей неприспособленностью к жизни, и тогда я думаю: вот его бы в партию, в тайгу, где человек должен уметь многое, чтобы выжить. А когда уезжаю от тебя — то кляну свой характер за те минуты боли, которые тебе доставила. Наверное, все-таки ты у меня самый лучший, потому что столько лет безропотно несешь свой крест и молчишь. А ведь если б ты когда-нибудь твердо, по-мужски сказал мне: «Все, достаточно. Никуда ты больше не поедешь». Я, наверное, изумилась бы. И наверняка подчинилась. Потому что каждая женщина мечтает о том, чтобы кто-то решал за нее ее судьбу. Даже самая сильная женщина…»
Она представила себе, как Игорь читает ее письмо, будто воочию увидела его напряженное лицо, руку, вдруг потянувшуюся к сигаретной пачке, и написала своим угловатым твердым почерком: «И все же, мне кажется, что ты интеллигент до мозга костей… Ты все прекрасно понимаешь, но заставить тебя поступить вопреки твоим канонам — это невозможно. А жаль…»
Потом она переписала письмо, медленно запечатала конверт. Положила его перед собой и долго сидела, поглядывая в начинавшее темнеть сумеречное окно палатки. Она хотела, чтобы Игорь получил ее письмо как можно скорее, чтобы написал ответ, но знала, что навряд ли решится отправить свое послание, а значит, и ответа ждать нет смысла. Она тихо поплакала, склонившись над письмом, совсем по-бабьи, хотя всей своей натурой презирала традиционную женскую слабость и с детства мечтала о том, что было бы, если б она родилась мужчиной? Иногда ей хотелось бросить все и помчаться в Москву, потому что годы бегут, а в жизни виделось не так уж много тихого и благоустроенного, хотя для этого все есть. И боялась признаться себе, что устала уже от бесконечных таежных шатаний.
И думалось ей, что осталось подождать совсем немного… Вот уже июль догулял свои деньки. Покатился август. Еще сентябрь и октябрь. Два месяца. К седьмому ноября будет она в экспедиции. Там месячишко на обработку материалов — и домой. Домой, в Москву. И все. Потом она пойдет к Любавину и напомнит о его обещании. И муж будет ужасно рад тому, что они теперь вместе.
Вспомнилось прощание с Володей. Прогуливались они по перрону славгородского вокзала… Вот-вот должен был подойти поезд на Москву. Игорь мирно разговаривал с Николаем. Эдька маршировал вдоль киосков, закупая все, что подвернется: пирожки, конфеты, свежие журналы. Дорога казалась ему длинной до бесконечности. А Володя вдруг сказал:
Ты вот что, сестренка… Я не ханжа, но если я узнаю, что у тебя там, в тайге, есть кто-то… смотри. Понимаешь, твоего мужа просто подло обманывать.
Эдька уже привык к тому, что ему фатально не везет. Еще в детстве ему больше всех его сверстников перепадало в драках. И не потому, что был слабым среди товарищей, нет. Просто характер его всегда вызывал у людей, с которыми он общался, вечное к нему недоброжелательство. То ли упрямство его непоколебимо, то ли еще что? Потом в институте его не очень любили в группе, хотя злого никому никогда не делал. Может быть, за замкнутость, за нежелание принимать участие в общих затеях. А может быть, за то, что с презрением глядел на гениев, вечерами встречавших собеседника в общежитских коридорах и требовавших выслушать только что рожденные «совершенно потрясающие стихи».
Он хотел либо все, либо ничего. И когда на семинаре Петр Дмитриевич сказал при всех, что проза его совершенно ординарна, более того, на его взгляд, вторична в чем-то, Эдька принял решение, уже давно зревшее в нем. К черту эту институтскую жвачку. Он уйдет и напишет свою книгу. Он знает, что это за книга и о ком. У Горького не было высшего образования, и он прекрасно без него обходился.
И вообще, все было решено давно. Он ждал только повода. И уход его был эффектным. Никто в группе не ожидал такого поворота. Вот уж разговоров будет первого сентября. Хотел бы послушать.
А здесь, в партии, оказалось совсем не так, как предполагал он. Хорошо еще, что рядом теть Лида. Можно зайти, выговориться. Без нее сбежал бы на третий день. На третий… Ну и ну. Значит, прав Коленьков насчет сроков. Третий день, третий месяц, третий год. А сам глядит на тетю Лиду как Ромео. Когда Котенок сказал ему об этом, то чуть не схлопотал. Потом уже придрался к мелочи и побежал жаловаться.
Да, именно на третий день, после костра, когда он пел песни под гитару, пошли гулять с Катюшей. Первые два дня он даже не замечал ее. Тощий подросток в тяжелых брезентовых штанах с писклявым голосом. Вечно попадалась на дороге. А он робу даже не надевал. В джинсах своих щеголял. В кедах. Это уже потом, когда дожди начались, переоделся. А тогда было здорово вокруг. Вода в речке и ручьях такая голубая, что даже глазам больно. Солнце жарит. Тайга тихая-тихая. На второй день после приезда в двухстах метрах от лагеря росомаху видел. Мелькнула в ветвях лиственницы. А весной, говорят, на сопках багульник цветет… Красота. Эдьке об этом несколько человек говорили. Жаль, в речке купаться нельзя, а то курорт, да и только.
Народ, правда, здесь того… Все с подначкой. Нет, он не против подначки и сам умеет, но нельзя же все время без передышки.
Прогуляться Катюша сама предложила. К вечеру в тот день она вдруг решила переодеться. Брючки надела, куртку поролоновую, шапочку. Совсем другое дело. Хорошенькая девочка. И он на нее все время глядел, когда пел под гитару. Она, конечно, это чувствовала. Они все понимают, эти девы. Любой взгляд засечет. А потом сказала:
— Вообще, если ты хочешь, я могу показать тебе кое-что.
Они, правда, еще постояли немного и посмотрели «Укротительницу тигров», которую крутил вот уже, наверное, в сотый раз Котенок. Лично Эдьку этот фильм мало интересовал. Разве только Касаткина… Да еще Быков молодой. У него физиономия потешная, когда он под гармонь свою песню поет. Фильм начал смотреть один Любимов, потом собрались все: делать все равно нечего. Эдькиной программы песенной хватило на полчаса, а повторяться было ни к чему. Не тот эффект.
И пошли они по берегу. Все было б хорошо, да комары донимали. Эдька на себя чуть не полфлакона «Тайги» вылил. И все равно набрасывались на него бешено. То и дело громыхал он ладонью то по лицу, то по руке. Отшучивался:
— Это они меня в таежники принимают. Ритуал такой.
Катюша смеялась. Эдьке показалось, что даже ненатурально. И все равно ему было почему-то очень приятно, что рядом идет такая девчонка. Пусть не так броска, как девочки из института, которые даже покурить могут. Пусть. Это не имеет никакого значения.
Она из Хабаровска. Техникум горный окончила. Собиралась ехать на Сахалин, туда получил распределение ее друг… Да, он закончил техникум на два года раньше. А потом раздумала. Почему? Если правду говорить, так потому, что друг женился. И она решила, что не хочет никогда его больше видеть. Вот. Что думает о Коленькове? Он замечательный человек. Просто настоящий. О таких в книгах пишут. Только беда в том, что Коленькова не понимают. Он за дело болеет, поэтому грубый бывает. И еще он любит Лидию Алексеевну. А она им вертит как хочет. Это нечестно, потому что, когда человек любит, он как загипнотизированный: делай с ним что хочешь. А Лидия Алексеевна не может ему прямо сказать все и мучает его.
— У теть Лиды муж знаешь кто? Международный обозреватель. Чугарин, встречала небось в газетах имя это?
— Нет. И все равно Виктор Андреевич лучше… — Катюша сказала это так убежденно, что у Эдьки даже сердце дрогнуло.
— Нравится он тебе? — спросил он.
Катюша наклонила голову и ответила неуверенно:
— Вот еще… Мне девятнадцать, а ему за сорок. Просто он очень сильный.
Эдька промолчал, а на душе почему-то стало пасмурно. Они стояли у большого камня, нависшего над рекой, и внизу гудели мощные водяные струи, прорываясь сквозь каменный барьер, и тайгу над рекой сотрясал неумолкаемый грохот. Катюша подошла к самому обрыву, и Эдьке надо было тоже от нее не отставать, потому что она могла подумать, что он боится. А ему и на самом деле было боязно, потому что речка внизу была похожа на огромное живое существо, которое беспокойно ворочалось в темноте, и пенные струи казались многочисленными лапами, которыми чудовище пыталось зацепиться за берег, за скользкие выступы камня, и от всего этого было немного жутковато. Но Катюша стояла у самого края камня, и ему вдруг показалось, что она может сорваться вниз, и он кинулся к ней и, схватив за руку, отдернул назад. Она глянула на него удивленно и вдруг засмеялась тихо и радостно:
— Испугался?
Он кивнул. И ему было совсем не стыдно за это признание. Катюша стояла уже в стороне от обрыва, а он все не отпускал ее руку, и она тоже не делала попытки ее отнять, и Эдьке было ужасно хорошо от того, что все вот так, как оно есть: и эта тайга, и строгий Коленьков, и тетя Лида, которая вычитывает ему нудные нотации. Сейчас он даже готов был помириться с вредным Котенком, который нет-нет да подбросит шуточку с ядом.
— А у тебя были девушки, — Катюша говорила уверенно, без тени сомнения, будто для нее это вопрос уже решенный и она просто констатирует факт.
— Ну и что?
— Знаешь, мне кажется, что ты совсем не такой, как все у нас… Ты какой-то… домашний… Ты обижаешься на всех. Это глупо, Эдик. Так можно на весь мир обозлиться. А у нас за тебя каждый в огонь и в воду. Закон такой в партии. Я тоже вначале обижалась. А потом глянула, а они все очень добрые люди. Ты приглядись.
Эдьке не хотелось возражать, хотя в другой обстановке он бы кинулся в спор. Думал он сейчас о другом, и мысли его были далекими от темы разговора, заведенного Катюшей.
— Хочешь, я тебе скажу то, чего никто не знает?
— Да.
— Ты знаешь, где я учился? Знаешь… Хорошо… Так вот, я хочу здесь не деньги заработать. Деньги— чепуха… Я жизнь хочу узнать… Понимаешь, писатель не напишет ничего, если не знает жизни. Вот и я хочу присмотреться ко всему. Дневник начну вести. А потом сделаю повесть. О всех о вас. И о тебе тоже. И о Коленькове твоем.
— Да не мой он, я ж тебе говорила… Просто старый он для меня.
— Знаем мы этих старых.
— Ревнуешь, да?
— А если ревную, то что?
— Ничего, просто ты чудак. И любовь у тебя там будет? Потому что без любви книжку неинтересно читать. Скучно. Все про дела говорят. А ты сможешь книжку написать?
— Не знаю. Попробую.
Она вдруг рассмеялась. Громко и весело, будто вспомнила что-то очень смешное.
— Ты чего?
— Да нет, это я просто так… Ты — и вдруг писатель. Они ведь все пожилые, жизнь повидавшие, а ты?
Эдька смеялся тоже:
— Ладно, пусть будет как ты хочешь… Пусть я не писатель. Пожалуйста. Только вспомни вот что: в каком возрасте Пушкин погиб? В тридцать семь? Так. А сколько он к этому времени написал? Так когда ж он начал сочинять? Ага, съела?
Он не заметил, как обнял ее за плечи, и она сразу же приникла к его плечу. И он подумал о том, что сейчас готов драться насмерть с любой опасностью, которая может угрожать этой девчушке, и грудью своей защитить ее. Ему даже не хотелось двигаться с места, потому что она может убрать голову с его плеча и тогда ему снова станет плохо.
— Ты не замерзла? — спросил он. — Если хочешь, я тебе отдам куртку. Мне жарко все равно.
Она снова засмеялась, и он почувствовал в ее смехе торжество женщины, получившей подтверждение своим силам и возможностям, и радость оттого, что вот он, нервный, колючий, готовый враждебно встретить любой взгляд, он сейчас покорен ей и готов идти за ней хоть куда.
Они сошли с обрыва вниз, на берег, и тихо двинулись к лагерю. Издалека в ночной тайге слышался звонкий голос Касаткиной, певшей лирическую мелодию, и тут же песня прервалась, потому что затарахтел звонко движок, набирая обороты, и вновь песня выплыла из тишины.
Песня знакомая настолько, что никогда не вызывала у Эдьки какого-либо интереса. Но тут было совсем другое дело, и сейчас, здесь в тайге, она волновала и тревожила, и мягкие волосы Катюши прикасались к его щеке, и от этого в груди было почему-то тесно и дышать стало тяжело. И он, пересиливая себя, вдруг сказал ей:
— А я вообще могу водить любую технику… Все, что на колесах. Даже танк. Только приглядеться надо.
Он сказал это так хвастливо, что ему самому стало противно. И сейчас же, не дожидаясь ответной реплики Катюши, боясь, что она подумает о нем как-либо не так, добавил:
— А если честно, то не все я могу… Практики нет. Но я научусь. Может, когда-нибудь и танк повожу. В армию вот призовут — гарантия, что в танковые части.
Они стояли совсем недалеко от лагеря, видели огни, узким кольцом опоясывающие площадку на берегу, слышали диалог киногероев. Из темноты вдруг выбралась фигура, прошлась по берегу. Вспыхнул огонек сигареты. Человек пригляделся, подошел поближе.
— Катя? — спросил он простуженным голосом Любимова. — Это ты? А кто с тобой?
Он подошел еще поближе, и его лысина светлым пятном замаячила совсем рядом.
— А, это новенький? Быстро сообразил… Ты гляди, парень, Катюшу нашу не обижай… Она у нас тут за дочку… — Он помолчал, кивнул на речку: — Доставит нам этот ручеек хлопот еще… Ох, доставит.
— Какой же это ручеек, Василий Прокофьевич? — спросил Эдька. — Это река.
— Для тебя река… А по картам это ручей безымянный… И впадает он в речку Бурею… А речка эта местами шире Амура… Вот так, милый. Это и есть сибирские масштабы. Здесь мало просто сильным человеком быть, здесь, если хочешь, героическим человеком станешь. А если не станешь, то уйдешь. Третьего выхода нет. Вот так. Закурить тебе дать? Не куришь… Молодец. Продолжай и дальше в том же духе. Ну, я пошел. Напугал небось, а? Уж признайся, кавалер? Нет? Ну ладно, я уже ушел. Гуляйте.
Они еще побродили по берегу, дожидаясь, пока закончится сеанс. Потом дождались, когда погасли все огни в палатках. Застучал, захлебываясь, движок и вдруг смолк. И сразу же померкли лампочки на стоянке, и осталась вокруг тишина, и только шум речки и занудный писк комаров нарушал это всеобщее молчание природы.
— До завтра, — сказала Катюша, когда они прощались у ее палатки.
Эдька неловко ткнулся губами в ее щеку. Она не отстранилась.
Потом он посидел немного у своей палатки. Оттуда доносился мощный храп Котенка. Низкие тучи гнал над тайгой беспокойный ветер. Иногда проскальзывала в дымных просветах круглая луна и тотчас же исчезала. Немного жутковато было, когда вспомнишь, что до ближайшего населенного пункта много километров. И все же здесь он будет делать свое дело. Он будет все записывать, все фиксировать, потому что потом, при работе над рукописью, это будут бесценные подробности. Даже хулиганские частушки, которые распевает Котенок.
Смешно: влюбился. А что, она девчонка что надо. Не то что институтские кривляки. Простите-с, каждая из них наверняка Анна Ахматова в перспективе. А это — человек. И в беде не бросит, и поговорить с ней по-доброму можно. И вообще пора бросать эти пижонские, штучки. Он ведет себя здесь так, будто тут не тайга, а московские шлифованные тротуары.
Разделся и нырнул в спальный мешок. Тоненько попискивал комар: видно, где-то неплотно прикрыт полог. Искать не стал: не хотелось вылезать из тепла. Только прикрыл голову, и все. А Котенка пусть кусает, его даже если медведь грызанет, и то не проснется. Вот спит человек.
А Коленьков ему неприятен. То ли потому, что за теть Лидой ухаживает у всех на глазах, то ли потому, что орет на людей не своим голосом, когда что-то не так. Разве это стиль руководства — крик? Кричат только те начальники, которые не могут другим методом справиться с подчиненными.
Он засыпал, думая об отце, о дяде Игоре. О том, что скоро встретится с ними, надо только выдержать немного, привыкнуть ко всему. И самое главное, ни с кем не связываться. Здесь подначивают всех. А если на каждого подшучивающего над тобой глядеть как д’Артаньян на обидчика, толку не будет.
Во сне он видел Лесное. Отец собирался на работу. А над лугом висело яркое-яркое солнце…
Дорошин ждал доктора Косолапова. Окликнул жену. Интересовался временем. Ольга Васильевна сказала, что без пятнадцати три. Значит, еще полчаса. Вчера убрали наконец сиделку от кровати. Легче дышать стало. Дорошин призвал на помощь всю свою смекалку по «обрабатыванию» начальства. Знал немало приемов, которые на протяжении многих лет приносили ему успех. А вот тощего доктора одолевал с трудом. Зато как радовался Дорошин, когда удавалось настоять на своем: живет, значит.
Тяжело. Вставать нельзя. Уколы замучили. А самое главное — нет вестей с белого света. Что там, в комбинате, в городе? В райкоме как? С планом что? Обстановка в мыслительной? Если б знать коротко про все — можно было б лежать. А то впотьмах. Даже газеты не дают. Давеча читал «Робинзона Крузо»… Просил хотя бы что посерьезнее. Тощий доктор подумал и сказал строго:
— Не устраивает по тематике? Очень хорошо… Ольга Васильевна, сегодня я пришлю «Муху-Цокотуху». Самый лучший роман. Вот так, мой дорогой.
А Чехова отобрали. Видите ли, рассказы Чехова на мысли наводят разные. А на кой ему чтиво без мыслей?
Слышал, как жена в соседней комнате разговаривала в Рокотовым. Закричал со своей постели:
— Оля! К черту его шли, к черту… Чтоб ни ногой ко мне… Выгоню.
Жена немедленно прервала разговор или стала говорить потише, во всяком случае, ничего больше он не услышал.
Долго потом ругался на Рокотова:
— Мальчишка, сопляк… Знал бы, кого растил… Эка тебя дует от собственного величия. Секретарь…
А злости почему-то не было. Даже не почему-то… Знал, в чем причина. Любил сукина сына Володьку и где-то, находясь иногда в положении трезвого анализатора, соглашался: да, прав мальчишка, прав… Только так надо действовать. Так. Не учтено одно, что действия идут против него, против Дорошина. Против учителя, который годами своим примером и советами делал из него бойца, человека, который видел перед собой только одну цель, не рассеивался на многие замыслы и Шел вперед, ломал все, что мешало, не жалел других, но и себя тоже. Вот так надо жить. И Володька — лучший ученик, учит сейчас учителя.
А дело не сделано. Нет карьера… Нет нового дорошинского карьера. Суперкарьера. Последнего дорошинского взлета. И сил мало. Вот мотор барахлит. А как бы его поддержать на пару лет. Было б как в авиации, на форсаже, при полном напряжении всех сил и возможностей, когда «мессер» в хвост заходит и нет тебе спасения вроде, а ты крутанешь неполную «бочку», «кадушкой» ее называли ребята, и форсажем на высоту, к небу, а оттуда соколом на проклятого «худого», и обе гашетки сразу до предела, и вот уже ковыляет с дымным хвостом враг — и над местом его падения пыльное облако. Был тогда Дорошин тоненький и бледный, хоть кормили в авиации что надо, а по военным временам — так просто замечательно. И сбивал врага, и самого сбивали. А когда встретил в позапрошлом году Витьку Лопарева, бывшего своего комэска, тот его даже не узнал, а когда разглядели друг друга и уточнили вводные, то удивился Витька:
— Ну, брат, тебя сейчас в кабину истребителя втиснуть не просто.
И хоть сам Витька уже генерал-лейтенант, и Золотая Звезда на груди, и комплекцией тоже не из тоненьких, а почувствовал Дорошин в словах старого товарища жалость: отлетал сокол.
Этот постельный месяц сильно сдружил Дорошина с доктором Косолаповым. Вспомнился памятный разговор, когда сиделка почему-то не смогла прийти и в гости заявился доктор, сел напротив с книжечкой и со стопкой измалеванных тетрадей.
— Предупреждаю, разговоров никаких, — сказал он и стал записывать что-то в свои бумаги.
И Дорошин представил себе, что почерк у него такой же большой и угловатый, как он сам, и обязательно обстоятельный до тупости, потому что он принадлежит к той породе, которая лишена воображения и выражает формулировки полностью, не оставляя людям возможности проявить себя в домысливании. Таких людей Дорошин не уважал, потому что они не могут удивить мир ни блеском мысли, ни поступком с сумасшедшинкой. Они рациональны как велосипед, где все правильно и нет ничего лишнего.
И, утешив себя этой мыслью и проникнувшись величайшим презрением к узкой и кривоватой спине доктора, Дорошин закрыл глаза. Правда, выдержал недолго, минут пять, потому что вертелся у него на языке вопрос, который в конце концов и задал он:
— Что ж вы, доктор, при вашем-то старании, а дальше нынешнего поста не пошли? Как понимать, бездарность или что еще?
А спина доктора была неподвижна, и затылок его в венчике седых волос с уютной плешью был совершенно бесстрастен.
— Буквоеды… Рабы инструкций… Представители пещерной медицины… — негромко выбрасывал злые слова Дорошин, полагая, что Косолапов не выдержит наконец. Живой же человек и самолюбивый.
А тот молчал. Потом повернулся и неожиданно добродушно сказал:
— У меня случай был… Артист как-то к нам приезжал… В кино снимался… Да, а тут приступ. Ничего особенного, спазм сосуда функциональный… Да-а-а, но полежать было необходимо часок-другой. Лежит, значит, он и просит меня: «Доктор, меня зрители ждут… Люди, понимаете?» Я молчу. А он мне опять: «Ну совесть у вас есть? Билеты все проданы. В первый раз-за последнюю неделю». Молчу. Ну он затих вроде. Потом меня позвали в соседнюю палату, слышу, он по телефону кричит кому-то: «Толя, выручай меня отсюда…
Здесь какой-то тип меня стережет… Я боюсь, что попал не в больницу, а в сумасшедший дом… И бумаги мои прихвати, а то не поверят, что я — это я…» А тот, видимо, ему советует, как продержаться до его приезда. Прихожу я, делаю вид, что не слышал ничего, а мой артист начинает вдруг мне совершенно диким голосом без всякого слуха петь популярные песни, которые когда-то пел в фильмах. Одну за одной, и глядит на меня эдак затравленно… Уж что он только мне не пел! Весь свой репертуар. А потом вдруг врываются в кабинет четверо мужчин и сразу ко мне с документами: так и так, отпустите товарища, он лауреат, его вся страна знает и так далее. И документы в нос суют. И с его портретом афиши. А артист боком-боком — и к двери. А я за ним следом выхожу и говорю: «Что ж вы так, в кино вы песни очень красивые пели а тут, ну, прямо скажем, бездарно». А его администратор мне и поясняет: «Так в кино же не он пел. Он только рот раскрывал, потому что при записи этих песен, когда звук накладывается, он ревет в студии так, что все уши затыкают». Слуха у человека нет, а он все в музыкальных фильмах играет. Вот такой случай был у меня.
Дорошин тихо посмеялся. Нет, не прост доктор Косолапое. Рассказик что надо.
— Воевали? — спросил он.
— Воевал. С третьего дня войны до мая сорок пятого.
— Что ж в жизни промашку допустили?
— Не считаю… — Косолапое повернулся к нему резко, прямо со стулом. — Не считаю, что промашка имеет место… Работаю, люди уважают, дело знаю и люблю. Сыт, одет, ухожен. Все.
— Счастливы, значит?
— Совершенно. Много лет был в каторге… Да-да, не преувеличиваю. Моя бывшая жена рассуждала очень логично: «Чем старше козел, тем легче домой дорогу находит». Да… Так вот, мой дорогой Павел Никифорович, все было: и семья, и дети, и достаток, а счастья не было. Как в общежитии. Чужие люди приходят домой, и им нет дела до соседа. По-дежурному обсуждают проблемы, причем каждый норовит другого ущемить… Скандалы, крик. И дожил бы до гроба в неведении, если б не Нюрочка… Она сестрой у меня в госпитале была. Скромная, тихая. Оказывается, меня еще тогда любила. А я красотой считал тогда другое… Клюнул по молодости на фотогеничность. Потом каялся. Встретились мы с ней, она за фронтовика тоже вышла замуж, двадцать с лишним лет ухаживала за ним, без ноги он пришел с фронта. Детей у них не было. Схоронила мужа и работала в Славгороде в больнице. Поговорили мы, и понял я, что жил глупо, по-темному, потому что в жизни ценно одно: плечо, которое рядом с тобой в беде, вот что мы видеть в наших близких должны. А коли его нет, так чего ж терпеть-то? Чего?
Дорошин вспомнил, как познакомился с женой своей. Тоже фронт, вылет за вылетом, а морозы страшные, пурга. Однажды, после отдыха в душной землянке, где жили летчики, вышел на улицу. Прошел к самолету. Видит, под крылом сидит девчушка-оружейница и возится с пулеметом. Холодина, смазка замерзает, а она голыми ручонками… И плачет тихонько. Оказывается, она ему к завтрашнему дню неисправность ликвидирует. Он после полета пожаловался инженеру, что один из пулеметов заедает… Это и была Оля. А он-то и не знал, что она его самолет вот уже второй месяц обслуживает, а инженер ей, по его жалобе, нагоняй закатил. Так и познакомились.
— Да, дела, — сказал Дорошин. — Дела… Лет-то вам сколько?
— Шестьдесят четыре… На годок младше вас.
— В одно, значит, время росли?
— Выходит.
— А не поздновато ли с тетрадочками? Может, о другом о чем, а?
Косолапое глянул на него то ли с насмешкой, то ли с любопытством. Не мог определить Дорошин.
— А я ведь не диссертации пишу, Это чепуха, мишура… Когда я уйду с работы, я не смогу… Вот и хочу, чтобы не уходить подольше. Чтоб молодые на пятки не наступали. Оперирую даже… Не так давно начал. Шуму было в облздраве… А я им бумагу показал о том, что еще тридцать лет назад оперировал не в кабинетах, а в палатках. Комиссия была тут у меня… Документы изучали. Требовали свидетельств. В Харьков в клинику посылали на зверюшках экзамен сдавать.
— И сдали?
— Сдал. А сейчас давайте часок передышки в разговорах. Вам больше нельзя. Все.
Дорошин прикрыл глаза. Спорить с Косолаповым не хотелось. Подумал о том, что психология таких людей для него непонятна. Как можно удовлетворяться минимумом, если чувствуешь, что можешь сделать больше? И посты, и диссертации — это возможности, это свобода твоего решения, это, наконец, материальные факторы. А может быть, доктор юродствует? Неудачники любят юродствовать, им нужна теоретическая выкладка для объяснения своих ошибок.
Вчера у его постели сидела жена. Долго сидела, положив ладонь на его лоб. По опыту многих лет совместной жизни знал он, что ей нужно о чем-то с ним поговорить. И он терпеливо ждал.
— Паша, я вот давеча с Володей говорила. Переживает он за тебя. Каждый раз спрашивает, что нужно. И доктор говорит, что ему часто звонит.
Ох, добрая твоя душа. Всех и вся помирить хочешь. Чтоб мир да покой вокруг, чтоб за твоим столом снова шумно было, как полгода назад. Да только теперь не то, что было. Не то. Другие времена. Мальчишки подросли и сами хотят диктовать. А у него уже не те силы, чтобы наставить их на путь истинный.
— Переживает… — Дорошин усмехнулся ехидненько. — Мне его переживания вот уже в месяц лежания в постели обошлись. Еще как выбираться буду. Я тебе вот что скажу, Оля, чтоб духу его в моем доме не было.
Она закивала головой, соглашаясь, только чтоб он не волновался, а Дорошин лежал и думал о том, что за Володькой пойдет Григорьев, а это будет очень плохо, может развалиться мыслительная, потому что на одном Ряднове не устоит все. А у него, у Дорошина, с времечком плохо. Некогда новых птенцов учить, надо получать с них отдачу, потому что наступит скоро пора закладывать новый карьер — и это будет лучше всяких лекарств, которыми пичкает его доктор Косолапов. И тут-то было бы как раз впору, чтобы стал рядом Володька с его неукротимой энергией и крепкой головой, с его талантом организаторским. Да, видно, не будет уже его рядом, потому что товарищ Рокотов решил идти своим путем, а характер его Дорошин знал отлично.
Сейчас работать стало проще. Нужно «прощупать» площадку — делай заявку в научно-исследовательский институт. Проект нужен — тоже институт есть. Да «все это время. А его Дорошину никогда не хватало. На проект года два-три потребуется, а то и больше. А ждать некогда. И вот возникла мыслительная. Сколько насмешек тайных и в лицо он по поводу ее слышал! И все же в проектный институт «мыслители» выдавали уже готовые разработки. И первый свой карьер, еще в качестве управляющего трестом «Рудстрой», Дорошин делал не по готовому проекту, а по основным наметкам. И хоть шум был после этого солидный — победителя не судили. Пошла руда, и это было главным.
А если ждать документы — потеряешь годы. Не любят они, эти самые проектанты, торопиться. Вон электрометаллургический в Старом Осколе возводится. Стройка в разгаре, а технический проект еще не пришел. Промышленную базу комбината делают почти на глазок. Сколько случаев помнил он из большой своей практики, когда проектанты затягивали срок работ до такой степени, что новинка в замысле устаревала до того, как получала воплощение в чертежах. Пусть над ним смеются, пусть каждый раз ехидно интересуются, зачем он держит нескольких ребят в тепличных условиях с директорскими зарплатами… Пусть ругают его за то, что опережает события и стремится дать руду любой ценой, даже рискуя всем достигнутым… Пусть. А вот если б он не начал строить первый карьер без готовой документации, то руду взяли бы на два-три года позже. Пусть его ругают за кустарщину, за самодеятельность, но есть руда. Это самое главное.
Скорей бы встать на ноги, скорей бы вернуться в свой кабинет. Жена отгородила его от всех дел, даже телефон перенесла в другую комнату. Ни одного человека с комбината так и не пустила к нему.
— Доктор, — сказал Дорошин, — только честно… Когда вы меня выпустите?
Косолапов задумался. Потом снял очки:
— Трудно сказать. Еще с месяц полежите… Не меньше.
Шумновато стало в пустынном Кореневском яру. Когда Рокотов приехал туда, то увидел кроме бригады, обслуживающей буровую установку, немало постороннего, хотя и не случайного народа. Несколько легковых автомобилей из комбината, в том числе и дорошинская «Волга», на которой сейчас ездил Павел Иванович Крутов, машина из редакции областной газеты, около которой скучали шофер и фотокорреспондент. Чуть в стороне увидел Рокотов Насонова, сидящего на бугорке.
Едва машина первого секретаря вырулила к посадке, в тенек, к ней сразу же направился Григорьев, о чем-то споривший с Крутовым.
— Есть руда… семьдесят три метра, — сказал он, протягивая Рокотову руку, почти до локтя измазанную в машинном масле. — Я был прав, старик… Они тогда, в пятидесятых, просто не захотели делать мартышкин труд. Паша в горести и печали: теперь от нас никуда не денешься. А ему предстоит тяжелое объяснение с шефом. Первичный ореол рассеивания довольно приличный. Может быть, даже слой богатой руды будет потолще, чем мы рассчитывали… Ну, а по материалам кварцитов здесь навалом. Вот так, старикашечка… Будешь кричать «ура»? Пробы отправили в лабораторию. Все.
Рокотов обнял Сашку. Выход на ореол ждали со дня на день. Сомнений особых не было, но случайность всякая могла произойти. Если же здесь не оказалось бы признаков рудного тела, то у Дорошина появлялся хотя и незначительный, но все же козырь. Тогда можно было поставить под сомнение результаты исследований пятидесятых годов. Техника бурения была не так совершенна, участников того бурения в бассейне не оставалось… Еще один довод в пользу старика для очередного нажима на психику Рокотова.
— Как Паша? Не поговаривает о прекращении бурения?
— Не то слово… За этим к тебе и бежал. Говорят, через две недели к шефу разрешат доступ. Пойдет с докладом Паша. Трусит уже сейчас. Ругает себя за то, что согласился с тобой. И еще здесь Михайлова… Боюсь, что неспроста. В кои веки выбралась из лаборатории в поле.
Да, Рокотов уже увидел Жанну. Она и здесь была одета, как будто собралась в гости. Яркий брючный костюм, прическа, словно она только что вышла от парикмахера. Даже белые туфли на платформе, в которых она бывала на концертах приезжих знаменитостей. Сейчас, когда Григорьев отошел от Паши, она что-то активно доказывала Крутову. Старик согласно кивал головой и нетерпеливо поглядывал на приближающегося Рокотова.
— Здравствуйте, Павел Иванович… — Рокотов полуобнял Крутова за плечи. — Ну вот и все… Сомнения прочь… Теперь выйти на рудное тело — и можно закладывать границы карьера, а?
— А Москва, Владимир Алексеевич? Разговор уже несколько лет ведем о богатых рудах. Липецк в свои планы включил кроме окатышей еще богатую руду… Они расширяют домны, модернизируют производство. Урал тоже. В Госплане все это надо доказать, а министерство наверняка будет против.
— Будем доказывать…
Рокотов подумал, что, хотя к Дорошину доступа нет, кое-кто, видимо, уже готовит к его выходу аргументы. И солидные. Действительно, как он упустил из виду то, что расчет был на богатые руды хотя бы в течение трех-пяти лет начальной работы нового карьера. Рокотов два года назад сам писал документ, в котором были обоснования. По ним министерство потом верстало планы для бассейна на грядущую пятилетку. А Липецк получает руду отсюда… Надо бы узнать, намного ли увеличены объемы поставок руды на будущую пятилетку. Раньше такие цифры знал наизусть, а сейчас запамятовал. Кварциты требуют переработки на обогатительных фабриках, а богатая руда идет прямо в домны. Значит, надо обсчитывать сейчас количество продукции ГОКов, эти самые окатыши, которые они выпускают. Потому что если здесь, на Кореневском месторождении, нет значительных запасов богатой руды, надежда только на ГОКи.
Думая о своем, Рокотов кивнул Жанне и пошел к бурильщикам. Сашка шагал рядом, поругиваясь вполголоса: разговор с Крутовым слышал дословно и сейчас прикидывал обстановку. Судя по всему, получалось кисло. Старый карьер уже выбран до глубины сто двадцать метров, уже давно берут кварциты, а богатая руда лишь кое-где попадается.
У самой вышки Рокотов обернулся: Крутов садился в машину. Пусть уезжает.
Подошел фотокорреспондент из областной газеты, поинтересовался у Сашки, будет ли сегодня что-нибудь новое? Ведь получен первичный ореол, — может быть, скоро будет и рудное тело. Хотелось бы снимок сделать. Григорьев рукой махнул, расстроенный словами Крутова, а главное — тем, что он совершенно прав:
— Вам тут еще две недели сидеть придется… Это не скоро.
Газетчики, посовещавшись, тоже уехали. Отъезжали комбинатовские машины, переполненные инженерами техотдела и плановиками. У Рокотова создалось ощущение, что именно его приезд вызвал такое массовое бегство.
Бур шел тяжело. Рокотов поглядел трубы, только что подвезенные из райцентра, поспрашивал рабочих относительно того, доставляют ли им обед? Сашка вздыхал рядом, поглядывая на часы. Рокотов понимал его, сейчас Григорьеву больше всего хотелось быть поближе к плановому отделу, чтобы покопаться в бумагах. Ведь если там резкое увеличение государственного задания по чистой руде, то замысел с Кореневкой горит синим пламенем, а Сашка не мог браться за безнадежное дело.
— Что страдаешь? Проси у Михайловой, чтобы взяла тебя с собой, — сказал Рокотов. — Она наверняка сейчас будет возвращаться.
В ложбинке, где еще совсем недавно было около десятка легковых машин, стоял лишь фургончик лаборатории, на котором приехала Жанна, да чуть поодаль, около посадки, — газик Рокотова.
Подошла Жанна. Сашка кинулся к ней, начал уговаривать. Рокотов не слышал окончания разговора, видел только, как Григорьев побежал вниз, к машине, о чем-то сообщил шоферу, потом они оба сели в машину и фургончик начал разворачиваться. Только сейчас Рокотов понял, что теперь ему придется везти Жанну самому, потому что не оставлять же ему ее здесь, да и она, наверное, сказала Сашке, чтобы он не присылал машину. И оттого, что его так примитивно провели, настроение стало еще хуже, и он почти грубо сообщил подошедшей к нему с торжествующей улыбкой Жанне, что ему надо ехать по полям и поэтому он не сможет взять ее до города. Она покачала головой, и он наблюдал, как улыбка медленно сползла с ее лица.
— Хорошо, я пойду пешком, — просто сказала она, и он удивился, что голос ее не капризен, как обычно.
Она больше не глядела на него и медленно пошла по тропе к дороге, аккуратно ступая на спуске, видимо, боясь повредить туфли. И он понял, что приехала-то она сюда специально для того, чтобы увидеть его, вспомнил, что она много раз просила принять ее для разговора, а он отказывал, ссылаясь на занятость. На душе стало как-то не по себе. Он крикнул, чтобы она подождала его, и зашагал к машине, твердо решив завезти ее в райцентр, а уж потом ехать по делам, потому что хорош он будет, если с женой своего помощника будет раскатывать по полям. И когда он уже почти уверился в том, что иного выхода нет, кроме как снова ехать в райцентр, увидел вдруг сидящего на пригорке Насонова. Подумал о том, что у председателя наверняка где-либо поблизости стоит его знаменитая «двадцатьчетверка», что можно попросить его доставить Жанну в Васильевку. С этой мыслью направился он к председателю, который, увидав, что начальство движется к нему, бодро вскочил и двинулся навстречу.
— Здравствуйте, Иван Иванович…
— Здравствуйте, Владимир Алексеевич… Вот решил в поле выбраться… На ветру-то легче…
— Вы с машиной?
— Один.
— Как же так?
— А так… Я тут, считай, с утра… На больничном. Жду руды.
— Это может быть не скоро.
— Нынче будет. Я с бригадиром говорил, который бурильщиками командует. Нынче ждет результата. И труб вон всего десяток метров привезли.
— Завтра еще привезут…
— Нет, я уж посижу. Сегодня хочу знать, как делу ход будет. Ежли руду покажут, — значит, быть нашим селам на месте:
— Стратег вы, — усмехнулся Рокотов, — только имейте в виду, за смену бурится два-три метра… Долго вам ждать придется.
— А я подожду… — Насонов вынул сигарету, — Я зараз со временем… По уборке нынче заместитель хлопочет.
— До какого числа больничный?
— Долго еще, Владимир Алексеевич… Это у меня первый за двадцать с лишним годов председательства. Понимаю так, что заслужил?
— Выздоравливайте, — сухо ответил Рокотов и пошел к машине.
Да, теперь везти Жанну ему. Чувствовал он на своей спине внимательный взгляд Насонова. Что думает председатель? Наверное, всякую чепуху предполагает, глядя, как усаживается в его машину Михайлова. А как легко сейчас дорисовать недостающие мазки картины.
Сел за руль, включил мотор. Рывком сдернул машину с места и вывел ее на дорогу. Взвихрилась сзади пыль.
— Ты сердишься на меня? — спросила она.
— Да… Ты, как всегда, слишком бесцеремонна. Если тебе это приятно… Но подумай о других.
— Ты очень изменился, Володя… — она глядела в свое окно. — Я знала тебя совсем другим.
— Жизнь.
— Ты говоришь чепуху, Володя… И прекрасно понимаешь, что я права. Да, я перед тобой виновата. Да, я не могу исправить свою ошибку, но зачем же вести себя со мной так, будто я совсем чуть ли не твой враг?
Он рванул машину с трассы, подумал о том, что лучше проскочить около озера, напрямик… Экономится километров шесть, и не надо ехать через Красное. Заколотили о борта машины гибкие лозы, газик запрыгал на кочках. Рокотов вел машину, не снимая скорости. Проскочил самое сырое место, выбрался на песчаный косогор, к лесу. Внизу шелестели молодые камыши, а вода была совсем близко, и все озеро походило на огромное блюдо с расплавленным серебром…
Она вышла у конечной остановки автобусного маршрута. Поцеловала его в щеку. Губы ее были холодными и спокойными.
— Я тебе позвоню… — сказала она.
Он стремился уехать как можно быстрее.
Петра Ряднова везде, начиная со школы, считали обычным «середняком». В институте тоже особых, успехов за ним не числилось. Укрепился он в числе студентов, которые не блистали оригинальностью мышления, не часто получали стипендию, но и не имели «хвостов». После института прислали его сюда, в Васильевку, где он и работает уже шестой год.
В его жизни не изменилось с той поры ничего. Единственное достижение — это то, что из комнаты в общежитии, куда его поселили сразу после приезда, ушел сосед и Дорошин приказал коменданту не селить туда больше никого, чтобы дать возможность Ряднову работать иногда ночами. Многие из холостяков, приехавших позднее Петра, уже получили однокомнатные квартиры, а он по-прежнему жил в общежитии и постепенно стал самым старшим по сроку проживания. Постепенно обзавелся немудреным хозяйством, вроде кастрюлек, сковородок, и в общежитской кухне пользовался уважением среди женщин как человек домовитый и к жизни приспособленный, в отличие от всего прочего легкомысленного и бесшабашного мужского племени. Выпившим его не видели никогда, и не потому, что он был чужд этого порока, а потому, что пил редко и пьянел трудно. Удивительным было то, что никто из соседок по общежитию, восхваляя его хозяйственные способности, тем не менее не воспринимал его как потенциального жениха: может быть, этому способствовало то, что его никто и никогда не видел ни на танцах, ни в кино. Привычным в его облике стал рыжий поношенный портфель, из которого всегда торчали рулоны свернутой бумаги и откуда, у всех на глазах, он обычно вынимал на кухне немудреный холостяцкий провиант. Носил он всегда один и тот же серенький в мелкую клетку костюм, но рубашка всегда была чистой и с галстуком, даже не глядя на изнуряющую летнюю жару.
А может быть, не поглядывали на него женщины из-за того, что знали: каждую свободную минуту, которая только могла выдаться у Ряднова, тратил он на посещение одиннадцатой комнаты.
Называли ее семейной, хотя никакой семьи там не было, просто жила, в ожидании квартиры, обещанной персонально Дорошиным, экономист Галина Сергеевна, маленькая, белобрысая, с коротко остриженными волосами, и двухлетний сын ее Алешка. Приехали они откуда-то с Севера, с двумя небольшими чемоданами, и несколько недель жили в гостинице, пока Галине Сергеевне не удалось попасть на прием к Дорошину, и тот сразу же решил вопрос к большому неудовольствию многих матерей-одиночек, которым было отказано в общежитии еще до приезда Галины Сергеевны. Однако недоброжелательность к новенькой вскоре исчезла, потому что оказалась она человеком добрым и общительным, очень быстро сдружилась почти со всеми женщинами на общежитской кухне и охотно помогала пожилой уборщице тете Клаве мыть полы в коридорах на втором этаже, где неаккуратные мужчины оставляли своими сапогами, особенно в осеннее время, самую настоящую грязь. Уже через неделю все жившие в общежитии знали историю Галины Сергеевны, которая бросила в Воркуте своего пьющего мужа и убежала из дома, прихватив лишь самое необходимое. Потом, когда у нее возникли трудности с разводом, почти весь третий этаж общежития, где жили женщины, перебывал в народном суде, убеждая юристов в том, что муж Галины Сергеевны не имеет права на такую жену, и к этой кампании удалось даже подключить Куликову — Васильевскую знаменитость, шофера «БЕЛАЗа», депутата областного Совета, женщину резковатую и решительную. С ее помощью удалось наконец устроить все, и Галина Сергеевна получила право взять обратно свою девичью фамилию и избавиться от бесконечных посягательств бывшего супруга, который каждую субботу названивал в общежитие по междугородной. Галина Сергеевна вначале терпеливо объясняла ему, что все кончено, что больше мучиться она не желает, что она хочет только одного в этой жизни: покоя, однако эти доводы, видимо, не оказывали решающего влияния на ход мыслей ее собеседника, поэтому вскоре она просто перестала подходить к телефону и все разговоры охотно вела за нее тетя Клава. Она садилась поудобнее у телефона, и начиналась беседа, в которой принимали участие все свободные жилички третьего этажа.
— Тимоша, — говорила тетя Клава, — ты человек понятливый, надо понимать… Иначе Галина Сергеевна за тебя б и не пошла… Значитца, был ты человеком… А теперь разбаловался… Как жить-то прикажешь ей? Она-то вишь какая… Слабенькая да крохотная… Да? А ты кто по специальности? Забойщик? То-то и оно… Деньгами, значит, избалованный… А бабе не деньги нужны, не деньги… Бабе мужняя ласка требуется да разговор ладком и без крику… Ты-то небось как домой, так шум поднимал? Во-во… а каково ей с тобой? Думать надо, Тимоша. Уже понял все? Так что ж толку-то? Она теперича тебе просто знакомка. Теперича ты на нее правов никаких.
Сидящие рядом подсказывали наперебой, и тетя Клава вела беседу дальше:
— Вот тут девки мне говорят, что начинай заново ухаживать… Снова как впервой… В кино пригласи. Далеко ехать? Так чего ж ты нам тут голову морочишь, коли далеко? Прощевай. А то мне холл надо мыть, нету времени тут с тобой. И звать я никого не буду, потому как с кавалером она в кино пошла. Вот так, Тимоша.
И клала трубку.
Ряднов однажды зашел в одиннадцатую за чем-то и с той поры стал бывать здесь очень часто. Обычно он приходил, садился на стул в углу комнаты и долго глядел, как рукодельничает Галина Сергеевна. Иногда он ходил в ясли за Алешкой; однако старался, чтобы никто из знакомых его при этом не видел, — больше всего почему-то опасался он встречи с Рокотовым. Иногда Галина Сергеевна тоже приходила к нему в гости, и тогда он старательно наводил порядок в своей комнате, и в этот день, когда предполагался визит, его нельзя было задержать в мыслительной ни на одну лишнюю минуту.
Ему нравилось, когда говорила Галина Сергеевна. У нее голос был какой-то уютный, ласковый, и все в ее комнате было озарено этой домовитостью и устроенностью, и после посещений одиннадцатой ему совсем плохо было у себя, и он шел побродить по городу, чтобы подумать о себе, о деле, о людях вокруг. У него трудно складывались взаимоотношения с окружающими, он был резок, прямолинеен, «недипломат», как иногда говаривал Григорьев. Он привыкал долго к определенному складу жизни, но затем так же нелегко отвыкал. Это его качество и удивительную работоспособность знал Дорошин и приласкал Ряднова, взял его с участка в мыслительную, и теперь Петр был одним из самых старых сотрудников шефа по стажу нахождения в КБ. Одни приходили и уходили на другие участки, как Рокотов, другие, как Григорьев, только недавно стали фаворитами Дорошина, а Ряднов уже пересидел за всеми столами в мыслительной, потому что, когда уходил кто-либо, в комнате начиналось переселение. И вот недавно круг замкнулся, потому что вернулся Петр на то место, к тому столу, с которого когда-то начинал.
Галина Сергеевна понимала его лучше других. После смерти отца минувшей зимой у Ряднова не осталось на свете человека, с которым можно было бы поговорить.
А с этой недавно еще узнанной женщиной у него установились отношения доверия и простоты. Их разговоры были бы для посторонних почти непонятными, во всяком случае странными. Но для них эти скупые, почти неоконченные фразы были своеобразным ритуалом, известным только им, и непосвященность других придавала разговорам этим особую прелесть.
— Ходил в лабораторию… — сказал он, и Галина Сергеевна поняла, что его волнует отсутствие окончательных результатов анализа с Кореневки. Весь комбинат знал, что буровики вчера дошли до слоя богатой руды. Теперь работала лаборатория, и вскоре должно было стать ясно: не мартышкин ли труд заставил делать «мыслителей» беспокойный Рокотов.
— Все будет хорошо.
Она понимала, что Петр пришел, чтобы поговорить на тему, для нее уже давно известную, потому что недосказанное там, на работе, он приносил к ней. Его мучило то, что он нарушает приказ Дорошина, ввязавшись в дело, затеянное Рокотовым. Он как-то даже порывался сходить к шефу домой, но Галина Сергеевна убедила его в том, что это неприлично, что это не только расстроит больного, но поставит под удар и доверие к Петру со стороны Григорьева и Рокотова, потому что может быть воспринято как наушничество. То, что доводы подействовали на Ряднова, Галина Сергеевна увидела потом, в последующие дни, когда Петр даже не заводил на эту тему разговора.
Она знала его товарищей досконально, потому что слышала от него много рассказов о них. Знала, что он уважает Григорьева за ум и талант, но презирает его за приспособленчество. О Рокотове Петр говорил немного, и из этого Галина Сергеевна сделала вывод, что для самого Ряднова некоторые поступки его товарища были непонятны. Одно было бесспорно: Петру не нравилась борьба между Дорошиным и Рокотовым. Она как могла смягчала его хмурость и настороженность, специально купила новую яркую лампу и прикрепила ее к стене над столом в его комнате, чтобы он не портил зрение при обычной лампочке на потолке. Он взглянул на нее благодарно, и она была в достаточной степени вознаграждена этим взглядом, потому что ждать от него чего-либо другого было бесполезно.
Были в их отношениях темы, которых они не касались. Это о ее бывшем муже и о семье Ряднова. Она знала, что каждое воскресенье, в любую погоду, он уезжал на хутор, где жила его мать и другие родственники. Возвращался оттуда в понедельник на заре, и Галина Сергеевна не знала, спит ли он вообще в эту ночь, потому что он как-то проговорился, что от ближайшей железнодорожной станции до хутора свыше десяти километров. Недавно он уехал, завернув в мешковину два розовых куста. «На могилу отца», — пояснил он, и она даже не рискнула сказать ему, что в середине лета никто не садит розовые кусты, что они не примутся, погибнут.
— Бузит Володька… — Петр глянул на нее, будто спрашивая совета, и Галина Сергеевна стала его убеждать в том, что Рокотова сейчас понять можно, он хочет как можно скорее узнать смысл всего сделанного ими за эти полтора месяца. Ведь днями выйдет Дорошин на работу. В комбинате говорят, что на следующей неделе. Это значит, у Рокотова пять дней, а лаборатория ничего ему не дает, они не торопятся, потому что руководит делом жена Михайлова.
Ряднов усмехнулся. Если б Галина Сергеевна знала то, что знает он! Два дня назад, прогуливаясь вечером, увидел он две тени в рокотовском окне. Потом одна исчезла. Осталась вторая: тень одевающейся женщины. Ряднов подумал о том, что Володька когда-нибудь загубит себя этой кавалерийской лихостью, потому что при его положении сейчас нельзя давать пищу для рассуждений досужим кумушкам. Он прошел до угла, размышляя о дренажной системе, которая не давала ему покоя вот уже несколько дней. Если пробурить в той же последовательности, как на старом руднике, все села вблизи окажутся без воды. Значит, надо закладывать в проект водопровод в Красное, которое ближе всего к Кореневской площадке. А где брать воду? Он понимал, что его репутация специалиста по коммуникациям и дренажу требует какого-то оригинального решения, но как его найти? Он присел на лавочку в сквере, закурил. Сигарета была плохая, и он тотчас же затоптал ее. Поднялся и пошел обратно. Из дверей рокотовского Дома вышла женщина, глянула по сторонам, словно скрываясь от кого-то… Из окна выглянул Володька. Она махнула ему рукой и быстро пошла навстречу Петру. И хотя свернула за два дома от того места, где они могли встретиться, Ряднов узнал ее. Это была жена Михайлова, Жанна, старая любовь Володьки. Не-ет, она не будет затягивать анализ. Видно, результат не такой, какой ждет Рокотов. А вот это уже будет обозначать для Ряднова почти катастрофу, потому что сделанная уже часть работы может оказаться бросовой. И Кореневский вариант, с которым так носится Володька, станет фикцией. Им хорошо, они теорию считают с Григорьевым. А он как жук навозный считает дренаж и коммуникации. Этим, по-хорошему, должны заниматься десятки людей. А все лежит на безотказном Пете Ряднове. Нет, дураки перевелись на этом свете. Все теперь умные и даровой работы делать не будут.
Он бурчал тихо, хотя его никто не слушал. Задачка с этим дренажом. Вот выкрутить бы идейку. Дорошин, конечно, сразу же потребует расчеты, когда вернется. Мужик он справедливый, хоть замысел Володьки для него как пугало. Петр представлял себе, как шеф глянет его эскизы и расчеты, а там уже есть на что глянуть, и скажет:
— А все-таки ты умница, Петька… Умница… Бог.
И не надо Ряднову от него больше ничего, даже той однокомнатной квартиры, которую обещал Дорошин ему еще четыре года назад, а теперь делает вид, что не помнит о своем обещании, а он, Ряднов, не напомнит ему об этом никогда, даже если ему придется жить в общежитии еще пять лет.
На следующий день после вечерней встречи Ряднов зашел в лабораторию. Жанна сидела у себя в кабинете, заполняя очередную сводку для Крутова. Увидав его, засмеялась:
— И ты, Брут? Тут уже были и Григорьев, и Паша… Всем хочется знать, на что можно рассчитывать после возвращения Дорошина. Не волнуйся, Петя, тебе, кроме матов, ничего не достанется. Ты, как всегда, только исполнитель.
— Что раскопали? — спросил он.
— Определенного ничего. Завтра-послезавтра приходи. Лучше послезавтра.
Похорошела. Глаза сияют. Эх, бабы… А Михайлов все докладики готовит. Ничего не видит, ничего не слышит. А она вон прямо в глаза людям смеется. Совести нет.
Ушел, а на душе тревога. Чего там три дня с рудой возиться? Тут на два часа дела. Если за пятьдесят процентов содержание металла — это дело. И слой если подходящий. А если кварциты — то пропала Володькина затея. Пропала. Надо бы к буровикам самому смотаться. А то тут тайна, покрытая мраком. Конспираторы. Как работать — так Петя, а как сведения — так небось от Пети подальше… Как же, он — неустойчивый товарищ. В первый же момент откажется. Послать бы вас всех подальше куда, а самому в санаторий, на берег моря, к шашлыкам и персикам… Два года не отдыхал. Зимой как лошадь работал, чтобы проект до лета дотянуть. Дудки. Запрягли опять. Надо с Галиной Сергеевной поговорить. Галина Сергеевна… Договорились, что он будет называть ее Галей. Она так потребовала. А он все по имени-отчеству… Она ж на три года моложе. Все равно не может по-другому. И она его все никак не может по имени просто. Тоже Петром Васильевичем величает. Хорошо ему с ней, просто. Будто с отцом, когда можно про все свои сомнения рассказать, как в детстве.
Что ж с дренажем? Где взять воду для села и как убрать воду на площадке? Как?
— Так, — сказал Рокотов, стараясь хоть выражением лица своего не выдать растерянности, охватившей его. — Так… Вот такие, значит, пироги. Семь-восемь метров богатой руды… Шестьдесят три процента железа. Остальное — кварциты… Рудное тело под углом. Восемь метров… Это практически ничего. В дорошинских разработках — до семи — десяти метров богатой руды. Сплошной слой. Бери экскаватором и черпай. Кварциты внизу. Что делать, Жанна?
Она взяла у него из рук бумагу, села в кресло:
— Послушай, я иной раз удивляюсь тебе… Ну зачем делать трагедию из пустяка? Что они вообще значат, эти две деревушки? Там твой дом? Зачем тебе ссориться со всеми из-за какой-то глупой, прости меня, совсем неоправданной принципиальности? Выбрал месторождение не ты? Чего ж тебе воевать?
Была она сегодня немного непривычная для Рокотова. Сидела в кресле эффектно, так, чтобы были видны до самого возможного предела великолепные ноги. Волосы отсвечивали свежим лаком, и в комнате витает запах тонких французских духов. Когда он, в прошлое ее посещение, дал ключ от квартиры, она засмеялась:
— Это мне понимать как знак доверия, да, Вовка?
Ему не нравилась ее ненатуральность, театральность в движениях и поступках, но теперь уже было поздно рассуждать. Теперь оставалось ждать, чем все это кончится. И он был готов к этому.
Вчера зашел к Михайлову, сам не зная зачем. Дмитрий Васильевич сидел над сводкой, которую только что принесли. Черкал красным карандашом все цифры до ста. Лист был расцвечен почти наполовину.
— С уборкой неплохо… А вот молоко…
Рокотов постоял около него, пытаясь понять, зачем он сюда пришел, не сообразил, двинулся к двери:
— Работайте, Дмитрий Васильевич… Я просто так.
После проклятого дня у озера все его поступки были отмечены неуверенностью. Он злился на себя, вспоминал все известные ему случаи, когда ответственные работники были замечены в связях с чужими женщинами, успокаивал себя тем, что обычно они даже на бюро, при обсуждении персонального дела, держались уверенно, даже оправдывали свои поступки. И все же на душе было тяжело, потому что впервые в жизни он поступал не так, как привык, впервые в жизни он должен был что-то прятать, кому-то лгать, притворяться — и это было мучительно, потому что теперь он сам себе казался насквозь фальшивым. Это состояние было для него совершенно новым, и только теперь он стал ощущать всю сложность обстановки, когда в его биографии появилось что-то, что он должен скрывать от всех, о чем нельзя сказать прямо, глядя товарищам в глаза, нельзя сказать потому, что в этом случае он принесет беду другому человеку, а может быть, и двум. Зависимость от Жанны тяготила его, угнетала, и он неуклюже успокаивал себя тем, что теперь-то уж все будет ясно, теперь все должно так или иначе закончиться.
И вот новый удар.
Сашка посмотрел планы для нового ГОКа. Увеличение приличное. Строится предприятие с современнейшей техникой. Объемы большие. Три фабрики окомкования. Двенадцать тысяч рабочих. Гигант. Учел объемы рудника, Журавлевского ГОКа, благополучно работающего на полную мощность уже второй год. При всем этом триста тысяч тонн руды повисало в воздухе. Вот они, объемы, запланированные для нового карьера. Вот эти объемы, которые Дорошин хотел брать богатой рудой сразу после вскрыши.
Триста тысяч тонн. Они записаны везде. Они учтены Госпланом, они уже расписаны для промышленности. Может быть, где-то уже сооружается новая домна? И кто пойдет на то, чтобы их не было, этих трехсот тысяч тонн руды.
Значит, провал. Значит, теперь ты должен встречать Дорошина и признавать свою ошибку. Сыпать пепел на голову. Объяснять, что недосмотрел, неподрассчитал. Все внатяжку, вот и порвалось. Чего же ты ждал? Надеялся на что? Ах, на то, что слой богатой руды будет гораздо серьезнее, будет промышленным. А ты думаешь, до тебя Кореневское месторождение смотрели глупые люди? Дураки? Или, может, ты совсем решил, что твои мысли — это сама рациональность. Непогрешимый товарищ Рокотов. Который никогда не ошибается. Который все умеет. Который все учитывает. Ах, какая прелесть. Наобещал, дал столько авансов.
Он почти забыл, что в комнате Жанна, и крупно заходил из угла в угол, торопливо бормоча ругательства в свой адрес вперемежку с мыслями вслух:
— Та-ак… Деятель… Если глянуть рудник. Там все в ниточку. Ничего не вытянешь. Одни кварциты. А это — увеличение объемов для единственного пока ГОКа… Чепуха. Ах ты ж самолюбивый идиот… Людей взбаламутил. Так. Если ехать в Москву с обоснованием? Нет, они пойдут на все, все разрешат, кроме запланированных объемов… Их сам господь бог нам не отменит. Триста тысяч тонн… Карьер Журавлевский… Шахта. Нет, чепуха. Везде планы выверены до предела. Везде учтена любая мелочь.
Жанна встала, подошла к нему, мягко положила руку на плечо:
— Слушай, Вовка… ты псих… К тебе пришла женщина. Понимаешь, женщина, которая тебя любит… Ну будь же ты человеком. Ну?..
Когда она ушла, торопливо прикоснувшись напомаженными обильно губами к его лицу, он еще долго стоял у раскрытого окна. Было уже около одиннадцати, в городе все было тихо, и только какая-то парочка любезничала вполголоса в беседке во дворе. Походил немножко по пустым гулким комнатам. Тихо. Сел к телефону, набрал номер. Сашка откликнулся тревожно, вполголоса:
— Слушаю, Григорьев…
— Рокотов… Ты не можешь сейчас зайти ко мне?
— Слушай, а не поздно?
— Зайди. И Петьку захвати с собой. Мне неудобно в общежитие ему звонить. Черт знает что подумают.
— Ага… Опять идея?
— Нет. Прощальный разговор.
Сашка долго перемалывал в уме последнее его выражение, видимо, ничего не понял, потому что сказал торопливо и недоуменно:
— Так… У тебя что-то с рельсов сошло… Иду. Вот жизнь, а?
Они с Рядновым пришли минут через пятнадцать. Видимо, по пути Сашка сказал что-то тревожное Петру, потому что, когда приятели вошли в комнату, Ряднов глядел на Рокотова настороженно.
— Ну? — Сашка плюхнулся в кресло, в котором только что, перед уходом, сидела Жанна. — Мы слушаем…
— Может, чаю, а?
— Слушай, ты не морочь голову. Я из постели к тебе… Только лег Джером Джерома почитать. Говори. А Петьку от личной жизни оторвал. Доволен?
— Есть коньяк… — Рокотов принес бутылку, стаканчики маленькие достал, несколько яблок. — Вот все… Ну, к столу давайте.
Сели. Рокотов налил каждому. Сашка буркнул:
— Чудеса… В первый раз вижу Рокотова в качестве инициатора выпивки.
— Дело такое… — Рокотов хлебнул из своего стаканчика, — позвал вас для разговора не очень приятного…
— Привыкли, — сказал Сашка. — Давай уж.
— Кореневка, видимо, погорит.
— Так… — Пауза была длинной и тревожной, и Сашка не сказал, а выдохнул: — Новость. Рассказывай, что получилось? Приказ из Москвы?
— Нет. Просто я хочу, чтобы у вас не было неприятностей.
— Пожалел. Говори все.
— Триста тысяч тонн руды для мартена… Богатой руды на восемьдесят второй год. Будет работать электрометаллургический. Он берет основные объемы. Пусть на него будут работать два ГОКа… Рудник и карьер должны давать руду для домен… В воздухе повисают триста тысяч тонн. Это моя ошибка.
— А Кореневка?
Рокотов вынул из книжки принесенную Жанной бумагу, протянул ее Сашке. Тот глянул бегло, пожал плечами, подложил ее Ряднову. Петька даже с места не двинулся, только глаз скосил на бумагу.
— Тра-та-та, тра-та-та… — сказал Сашка, — еще одна авантюра… Ах, друг мой, Вовка… Полтора месяца дури в счет дяди и товарища Рокотова. А через неделю выйдет свирепый шеф — и сразу же вопрос товарищам Григорьеву и Ряднову: а что вы сделали за это время, хуторяне? Рисовали картинки товарищу Рокотову? А ну, молодчики, походите-ка очередные полтора месяца без заработной платы.
— Можешь считать, что эти деньги ты получишь от меня лично, — сказал Рокотов.
Тихо было за столом. Только вдруг кашлянул Петька и будто про себя:
— А я такой дренаж вычислил… Две ночи не спал. Арапы… бандиты… Да ну вас. Чтоб я с вами еще…
И к коньяку не прикоснулся! Просто встал и пошел к двери. Сашка зашевелился в кресле, хотел последовать его примеру, потом, видимо, раздумал. Когда затихли внизу на лестнице тяжелые шаги Ряднова, прищурил глаз с хитрецой:
— А у меня вопрос… Можно, а?
— Чего спрашиваешь?
— Ты-то теперь как, Володька? Тебе нельзя проигрывать.
— Значит, проиграю.
— Врешь. Не верю, чтоб сам согласился. Ищешь?
— Ищу.
— Зачем торопился с разговором? Может, найдешь что?
— Я хочу, чтоб и вы с Петькой искали.
Задумался Сашка. Рокотов видел, что краска стала возвращаться на побледневшее лицо. Пусть думает. Теперь это для него будет раздражителем. Разве смирится Григорьев с тем, чтобы что-то осталось для него нерешенным? Нет… Тут вступит в действие бешеное григорьевское самолюбие. Пусть.
— Ладно, — Сашка встал, — ладно, вождь и учитель. Я пойду спать. Спасибо за хлеб-чай… За коньяк тоже. Удружил. В случае чего инструктором возьмешь? Нет? Почему же?
— Таланта нет… Райком — не богадельня, куда берут всякого.
— Я не всякий, Рокотов, я твой соратник… А потом, я пошутил.
— Не шути на эту тему.
Сашка задумчиво глядел на него:
— И чего я каждый раз за тобой иду, а? Ну чего? Ведь ты ни шута для меня не сделаешь, Рокотов. Ты даже для себя ничего не сделаешь. Ты — донкихот. Ты несовременен. А почему? Где твой прокол, Рокотов? Где? А-а, ладно. Пошел я к семье.
Рокотов остался один. Погасил свет, отдернул занавеску на окне. Хлынул в комнату густой, настоянный цветами и пылью воздух. Тихо звенели над ухом прилетевшие комары. Глухо заворковали на крыше спросонья голуби и тут же смолкли. Кошка мяукнула во дворе тревожно и испуганно. Зашуршала колесами проскользнувшая по проулку машина.
Сашка прав. Он — плохой руководитель. Примером тому хотя бы история с Насоновым. Торжественно заявил перед многими людьми, что председатель будет наказан. А Насонов вот уже полтора месяца сидит на бюллетене и спокойно руководит колхозом. Как и раньше, кружит по полям, в курсе всех хозяйственных дел. И обвел его. А сейчас попробуй подними вопрос о его наказании. Не все поймут, потому что колхоз тянет район. Перекрывает показатели соседей, которые не выполнили и молоко, и заготовки яиц. А у Насонова по молоку на тридцать процентов перевыполнение, а по яйцу — вдвое… Старается.
Что ж, может, поехать в Славгород — и прямо к первому секретарю: так, мол, и так, не справляюсь. Освободите. Дайте участок полегче. Нет, так не будет. Но ведь он же проиграл. Дорошин выйдет победителем на работу, хоть, может быть, и не будет об этом подозревать.
С Игорем бы поговорить. У него есть какое-то свойство… Он всегда убежден. С ним легко, приобретаешь сразу уверенность в себе, хоть, может быть, он скажет тебе то, что ты предполагал сам.
Зазвенел звонок. Один, после паузы снова… Кто это? Для дел поздновато. Может, кто из близких?
Снял трубку:
— Слушаю…
Пауза… Ну, говори же, человек. Что ты хочешь сказать? Ну? И вдруг мысль: Вера, она. Наверняка она. Ну?
Слово хоть бы сказала.
И частые короткие гудки.
Дождь кончился на восьмой день. Подул резкий ветер, и сразу стало холодно. На речке забурлили волны, еще глуше застучали о каменистый берег. Котенок пришел от Коленькова недовольный:
— Черт их знает, за что они там зарплату получают?
— Кто, Макар Евграфович?
— Да летчики, кто же еще? Сказали Коленькову, что в ближайшие пять суток по прогнозу топлива не завезут. Надо трактор на базу гнать.
— Может, я?
Котенок глянул на него удивленно и, как показалось Эдьке, чуток насмешливо:
— Ты — потом. А зараз Макар Евграфович. До базы сорок шесть километров. Да болота после дождей, да речки. Красота. Ты вот что, малый… С движком дело когда имел? Очень хорошо. Только на всякий случай идем, я тебе покажу, как его заводить и глушить. А то глядишь, ты тут нахимичишь. Опять Котенка ругать будут.
Он покидал в вещевой мешок кое-что из одежонки, куртку меховую прихватил. Подержал в руках вязаные толстые носки, подумал с секунду и, кряхтя, уселся на кровать. Стал стягивать сапоги, переобулся. Потом притопнул ногой по земле, подмигнул Эдьке всем своим маленьким веснушчатым лицом:
— Вот теперь держись, кума!
Когда Котенку тетя Надя выдала дорожный провиант, а потом и «энзэ», Макар в двух словах объяснил Эдьке принцип работы движка и заставил его завести. Эдька с насмешливой улыбкой пару раз завел мотор, потом заглушил. Даже подрегулировал топливный насос на глазах у механика: «Так будет лучше». Котенок сидел напротив, глядя на его руки, курил и молчал. Он не выдержал, когда Эдька сказал, будто невзначай:
— Помыть бы движок надо… Вот сейчас солярки возьму… Видно, вы его года два назад мыли». Котенок вдруг засмеялся, громко и добродушно:
— Зануда ты, малый… Все никак мне простить не можешь жалобы начальству? Ладно, сработаемся.
И ушел к трактору. Через полчаса его оранжевая машина, переваливаясь с боку на бок на косогоре, потянула за собой тяжелый прицеп в сторону брода через речушку. Эдька видел, как некоторое время спустя, у поворота, Котенок перебрался через поток и исчез в тайге.
Тетя Надя, стоявшая рядом с Эдькой, вздохнула:
— Ну, теперь раньше чем через три дня не жди… Дорога у него дальняя.
И ни тени тревоги, будто Макар Евграфович не за сорок километров по болотам да по тайге отправился, а просто на ближнюю прогулку. Любимов проговорил, даже не поворачиваясь к курившему на берегу Коленькову:
— Опять нарушение инструкции… Надо было Турчака хоть с ним послать… Трасса сложная.
Коленьков отмахнулся:
— Что он, в первый раз, что ли?
Через полчаса начальник вызвал Эдьку и сказал, протягивая ключи:
— Садись на вездеход… На трассу поедем.
С машиной Эдька разобрался быстро. Попробовал скорости, крутанул поворот на месте. Танк, а не машина. Хотелось ему отчубучить еще что-нибудь покрепче, да Коленьков появился с рюкзаком. Молча сел с Эдькой рядом, кивнул:
— Давай вот сюда, мимо ели… Только гляди внимательнее, тут не улица Горького. Чуть вбок с дороги — и будешь лазаря петь в болоте.
Ковыляли до нужного участка с час. Добрались до узенькой просеки. Тут Коленьков разобрал свои железяки и стал лазить по обрывам, что-то замерять. Эдьке стало скучно, включил транзистор, который Котенок приспособил в кабине. Добрались до этих мест приличные станции, даже какой-то чудак вовсю тарахтел по-английски. И мелодии что надо. Коленьков подошел весь взмыленный, послушал:
— Найди что-нибудь русское… Это дерьмо тошно слушать.
Приказ есть приказ. Эдька нашел станцию, где пел народный хор. Коленьков удовлетворенно качнул головой:
— Дело… Давай громче, чтоб и мне слышно было.
Сел на пенек в двадцати метрах от Эдьки и стал записывать что-то в тетрадку. И над логарифмической линейкой колдовал.
Потом они перекусили из коленьковского рюкзака, и начальник опять полез к обрыву. Копался там в породе, вылез на черта похожий, весь в грязи. Долго ругался. Эдька не решался спросить, в чем дело, потому что физиономия у Коленькова была злющая. А что спрашивать, если человек тебя в собеседники не берет? Сам с собой разговаривает и сам на себя ругается. Ему хорошо.
Чтобы не заставил Коленьков лазить по обрыву тоже, Эдька завел мотор, послушал его с сокрушенным видом и полез под капот. Начал вытаскивать свечи и, не торопясь, надраивать их ветошью. Взялся за масло. Протер все как надо, вычистил мотор весь до блеска. Правду сказать, Котенок вообще-то неряха. У него все машины замызганы. Дескать, наше дело водительское, а другого мы не хотим. Ковыряйтесь в землице сами, товарищ начальник.
Так, не торопясь, дотянул до того момента, пока Коленьков не явился окончательно. Эдька заставил его подождать еще минут пять, пусть знает начальство, что мы тоже не сидели без дела. Старательно охал и осторожно поругивался, лежа под машиной. Да иногда постукивал ключом по металлическим частям. Сапоги Коленькова топтались рядом нетерпеливо, и Эдька сжалился над ним. Вылез, кинув тряпку в кусты, полез в кабину:
— Ну, двинули!
Теперь Коленьков был доволен. Когда выбрались на тропу, даже песню запел:
… Ой да ты, кали-и-и-и-нушка, ой да ты, мали-и-и-и-нушка, ой да ты не стой, не стой на-а-а горе крутой…
Голосина, конечно, у него был что надо. Ревет прямо, а не поет. Только странно это Эдьке. Начальник все ж. Солидность должна быть, хоть показная. А этот фальшивит вовсю и ревет на полную глотку без всякого запаса.
Видно, думал, что Эдька поддержит. Поглядывал на него все. Без дела вышло. Тогда, после паузы, спросил:
— Ты как же сюда решился?
— Да вот так. Есть задача.
— Ишь ты? — притворно изумился Коленьков. — Да ты целеустремленный!
Эдьке не нравился его тон. Играет как с маленьким. Тошно. Срезать бы тебя разок на приличной реплике. Чтоб заикаться начал от неожиданности. Нельзя. Теть Лида будет ругать. Лучше бы уж помолчал.
А Коленьков только собирался приступить к разговору. И направление этого разговора Эдька разгадал очень быстро.
— Ты в Москве у Лидии Алексеевны часто бывал?
— Бывал.
— Да… А я вот всего три раза в Москве в командировках… Когда день, когда пять. Нигде не побродил.
— Возьмите отпуск и поезжайте.
— Верно говоришь. Так и сделаю. Тебе-то легче… Как что, так к тете под крылышко. Правда, она в отъезде часто. Ну, а с мужем ее ты как, в ладах?
— Дружим… — равнодушно сказал Эдька и в душе поулыбался над примитивностью Коленькова. Теперь ход вопросов и ответов будет зависеть от него, от Эдьки. Ишь, хитрец. Ну держись. — Он умница большой. Добрый очень. И теть Лида его очень любит. Вот я здесь уже двенадцатый день, так она три письма ему написала. Он — международный обозреватель. Со всякими там президентами встречается. Запросто разговор у них. Три языка как русский знает: английский, испанский, немецкий.
Помрачнел Коленьков. Закурил. Вздохнул тяжело. Так тебе и надо. Ишь куда нацелился. Да дядя Игорь если б захотел… Что тут говорить?
Добрались до лагеря в сумерках. Коленьков выбрался из вездехода, рюкзак за плечи закинул.
— Иди включай движок, — сказал мирно, будто и не было никакого разговора, — а потом к тете Наде на камбуз. Проголодался, наверное.
Забота о людях, подумал Эдька, глянул, чтобы все было как надо, и поставил вездеход на место, под сосну. Накрыл брезентом. Отличная машина. Вот в таком бы на Пушкинскую площадь… Обмерли бы все однокурсники. Да в робе бы этой. Да в сапогах кирзовых. Вот тебе и Рокотов, про которого вы говорили, дорогой Петр Дмитриевич, всякие неприятные слова о рафинированности, подражательности, вторичности его опытов в литературе. А он в тайгу, на вездеход, к людям, которые завтрашний день делают. Вы еще услышите про нашу дорогу, Петр Дмитриевич. Может, даже с делегацией приедете, как турист, поглядеть. А Рокотов, тот самый, который рафинированный, уже здесь. И напишет обо всем. Хотя бы о том же Котенке. Вот взял и сорок километров по болотам, один. Уже рассказ. А тут это каждый день и никто не удивляется. Вот что за жизнь в этих краях. Надо бы письмишко после первого сентября накатать. Ребятам. И фото приложить, в робе и сапогах возле вездехода. Петр Дмитриевич очки поправит на носу и скажет:
— Что ж, Рокотов сделал совершенно правильно… Он пошел учиться у жизни. Может быть, я и ошибаюсь в оценке, коллеги…
Ничего он не скажет. Просто улыбнется где-то про себя, хотя с уважением про Эдьку подумает. Человек сам ушел из института… Другие честно тянут до конца, хотя прекрасно понимают, что никаких писателей из них не получится. Мало ли их в стране, с дипломами Литинститута? А сколько из них членов Союза? Да если пятая часть соберется — и то хорошо.
В палатке пусто и холодно. Был Котенок — мешал храпом своим. А теперь вот его нет — и хоть волком вой.
Пошел к тете Лиде. А там уже Коленьков. Фальшиво заулыбался:
— А вот и наш адский водитель. Ну, ты позавтракал-пообедал-поужинал?
— Да.
— Садись, Эдик, — пригласила тетя Лида.
Эдька решил: черта с два я теперь отсюда уйду. Буду сидеть, пока не уйдет Коленьков. Расположился на теть Лидиной кровати, локти в колени, голову на ладони, и все. На позиции.
Коленьков говорил о каком-то мосте, который по проекту не пойдет, потому что место выбрано неудачно, берег размывается непрерывно. В него бьет стремнина, А тетя Лида возражала, говорила, что времени остается совсем мало, а тут еще дожди подрубили под корень, А начальник про свое, что такая трасса ни к черту… Брали прикидку на самое короткое расстояние, а про стоимость всего не подумали. Если сделать петлю по увалу — трасса уйдет с болота. Ну-ка, если прикинуть двадцать три километра увеличение трассы по увалу или девять километров спрямить по болоту? Подумать если — выберешь увал. Надежнее. И грунт крепкий. А здесь столько насыпать при местном рельефе.
Тетя Лида о сроках опять напоминала. О Рукавицыне, который не простит изменения. Коленьков сказал радостно:
— А я его путем нынче шел… Поехал к отмели, знаете, на восьмом километре. И можете себе представить, что я нашел! Его отметку… Столбик почерневший… Буквы «А» и «Н» и дата: 1936 год. А внизу фамилия десятника: «Мошкин». Так что он здесь сам шел. Поначалу, как и мы, блудил в болоте. А потом выбрался на увал и к отмели вышел. Уверен, что именно в том месте он мост планировал. Завтра на увал выберусь. Поищу там его следы.
Разговор был для Эдьки скучнейшим, но он решил терпеть. И Коленьков, бросив в его сторону взгляд, поднялся:
— Ну, я пойду, Лидия Алексеевна. Денек завтра…
Он ушел, а теть Лида улыбнулась:
— Сторожишь?
Эдька смутился, начал отказываться, а она подсела к нему, волосы взлохматила:
— Ладно… Иди спать, Эдик. И вообще, будь чуть повзрослей.
Он и сам давно бы ушел, потому что у палатки вот уже в третий раз громко заговорила Катюша. Ему голос подает. Говорит так, будто собеседник где-то далеко Все для него. А она сегодня была с Любимовым.
Ходили в тайгу с самого утра. Только сейчас, видимо, вернулись — и уже кличет.
Попрощался с теть Лидой. Сходил к движку: все как надо. Тарахтит. Агрегат что надо. Турчак костер развел на берегу. Точно на том месте, где и тогда, когда он песенками их развлекал. Натаскал валежника и дымил сейчас на всю округу, потому что древесина еще не высохла после дождей.
Охотников посидеть у костра нашлось немного. Любимов в теплой ватной куртке. Турчак. Следом за Эдькой Катюша подошла, села рядом на вязанку дров. Улыбнулась Эдьке:
— Ну, как?
— Во… — Эдька палец большой показал, так, чтобы не видел Любимов. Это на всякий случай, чтобы не начал говорить о вульгарных манерах.
Турчак покашлял, тоскливо сказал:
— Макара нету… Без кино плохо.
Любимов помешал палкой в костре:
— Сходи к Надежде Тихоновне… Картошечки бы взять у нее. Испечь.
Турчак поднялся, пошел. Любимов к Эдьке:
— Ну, а ваши дела нынче как? Мы вот с Катей чуть не искупались. Дорога как дорога… Зеленый лужок. Цветочки растут. Катя туда, а я ее за полу: постой. Палкой качнул землицу, а она проседает. И жижа рыжая. Так что это и есть тайга.
Странная манера у Любимова. Говорит о своем, а тебя глазами покалывает. Вот такие глаза, что взгляд — как укол. Изучает, что ли? Да что изучать его, Эдьку? Любимов — сам по себе, а он в отдельности от него. И шапку редко надевает. Тут в картузе холодно, а он с лысиной на ветру.
— Не холодно вам? — спросил Эдька.
Любимов засмеялся:
— Это на первых порах всех беспокоит… Нет, молодой человек. Не холодно. Привык.
Вернулся Турчак. Принес десяток картофелин. Высыпал их на землю у ног Любимова:
— Вот… Больше не дает.
Любимов ловко затолкал картофелины в костер. Спросил у Эдьки:
— Пробовали когда-либо это блюдо?
— Много раз.
— Тогда вопросов нет.
Эдька шепнул Катюше:
— Рванем отсюда, а? Надоело.
Она согласно кивнула.
Никому ничего объяснять они не стали. Молча поднялись и ушли. За спиной Любимов проговорил грустно:
— Вот так, дорогой мой… Молодым с нами скучно…
— Время у них такое, — утешил его Турчак.
— Странный человек этот Любимов, — сказал Эдька. — Глядит все время, как будто я бабочка, булавкой приколотая, а он меня изучает. Как я дергаюсь, как я живу и вообще как дышу. Он что, всегда такой?
Катюша не ответила. Она показала ему на речку, к которой они подходили:
— Глянь…
Выбралась из-за тучи луна, и речка была вся сияющей от лунного света. Струи воды переливались мрачноватыми оттенками, особенно там, где было сильное течение. У берега вода была совсем серебряной, а ближе к середине, к стремнине, вспухала уродливыми наростами: либо валуны лежали на дне, либо, наоборот, глубокие воронки бурлили в этом месте.
— Домой хочу, — Катюша зябко запахнулась в великоватую по размеру фуфайку.
— А кто у тебя дома?
— Мама, папа… три сестры.
— Много вас…
Они сели на поваленное бурей дерево рядом с берегом. Тут обдувало ветром и не так донимали комары.
— Ты осенью уедешь? — спросила она.
— Не знаю.
— Не уезжай, ладно?
Он согласно кивнул, даже не подумав об этом своем обещании, просто ему было приятно оттого, что его просит остаться. Хотел сказать, что все это не имеет особенного значения, потому что его все равно очень скоро призовут в армию, а это два года, а за два года в ручье Безымянном столько воды убежит в Бурею… Столько всего изменится. Чудачки эти девчонки.
Два человека подошли к берегу совсем недалеко от них. Один высокий, крутой в плечах, другой пониже.
— Коленьков, — шепнула Катюша и теснее прижались к Эдьке. Вставать не хотелось, уже пригрелись.
— Значит, не получается беседы, — голос Коленькова недовольный.
— Я говорю то, что думаю… — это уже Любимов. — Послушайте, Виктор. Вы молодой, у вас только начинается все… Энергия и прочее… Я совет вам хочу дать. Добрый совет. Живите не только сегодняшним днем. В вашем возрасте я обрабатывал одну из первых трасс нефтепровода в стране. Год сумасшедшей жизни. Меня похвалили, потому что это была тундра… Условия, можете себе представить, какие. И цинга тоже. Я делал все, исходя из соображений времени и государственных интересов. Нефтепровод пошел. А десять лет назад я был там. И я услышал, как меня проклинают люди. То есть не лично меня, Василия Любимова, а того, кто придумал и построил этот нефтепровод. Там были озера… чудесные озера. Вода — как стекло. По берегам — рощицы из карликовых березок. Пейзаж для человека, не знающего тундры, может быть, и скудный. Но для тех, кто жил в тех местах, — это был рай. И вот сейчас там пустыня. Повреждена мерзлота. Озера стали грязными мертвыми лужами. Рощиц нет уже много лет. А ведь, если говорить правду, все зависело от меня и от тех, кто работал со мной. Пусть пришлось бы отстаивать удорожание трассы, но мы сделали дело и ушли. А они остались, люди, которым там жить.
Коленьков грубовато хохотнул:
— Ладно… То было в тундре. Речь об одной роще. Тут у нас тайга, Прокофьич… На тысячи верст тайга… Такую дорогу проектируем… Знаешь, нам сейчас о мелочах думать ни к черту… Пусть ты прав и эта тайга на увале представляет какой-то интерес и для ученых, и для зверопромышленников… Но ведь если мы проведем трассу по увалу — то сэкономим государству знаешь сколько миллионов? А это новые микрорайоны в городах… Новые машины, одежда людям… Да что я с тобой политграмоту провожу?., Ты ж и без меня все понимаешь.
Любимов долго молчал, Коленьков уже сигарету зажег, покашлял настойчиво, видимо, хотел продолжать спор. А оппонент молчал.
— Ну ладно, — Коленьков встал с камня, — ладно… Черт с тобой, я соглашусь. Проведем трассу по болотам… На мыс выведем. Там берегоукрепительные работы потребуются… Ладно. А ты думаешь, что, когда по твоей и моей милости строителям придется делать гигантский объем дополнительных работ, они нас с тобой добром помянут?
— Ты хочешь уничтожить двадцать шесть километров реликтовой тайги, — устало сказал Любимов. — Это полоса шириной в четыре километра… Посчитай как следует, чем ты это потом оправдаешь?
— Да черт с ней, с этой тайгой, — взорвался Коленьков, — мы с тобой величайшей важности государственное дело вершим… Сколько этих реликтов в нашей Сибири… Так что ж нам, из-за каждой рощицы нести миллионные затраты?
— Да… именно так. Не надо мне сейчас приводить довод насчет леса и щепок… Мы уж и так нарубили столько. Гляньте, всю среднюю полосу в европейской части страны… Строили без учета экологии… Леса срубили. Реки загрязнены до предела… Волгу гляньте, матушку нашу. Каму? А что, не могли сохранить? Могли. Только затраты нужны были. На очистные сооружения, на берегоукрепление… Тогда тоже были такие лихачи: на наш век хватит, дескать… Ан, не хватило не только потомкам нашим, а и нам негде посидеть на бережку. А города? Я уж не говорю о промышленных зонах, где дышать нечем… Ты глянь на обычный средний город. Подлетаешь к нему, а над ним облако… Чем же людям дышать? А все потому, что какому-то мудрецу хотелось побыстрее отрапортовать о введении мощностей и выдаче продукции… А не подумал о людях. И о себе в том числе. А сейчас вы хотите последний регион России, где еще есть природа и воздух, губить ускоренными темпами… Давайте, но только без меня. И учтите, я уже почти пенсионер. Я ничего не теряю. Я видел Братск, когда его начинали. А потом видел его много лет спустя, когда алюминиевый комбинат на много километров вокруг тайгу сгубил.
— Погоди… Так, по-твоему, выходит, что и комбинат строить не надо было?
— Вы мне таких вопросиков не подбрасывайте…
Надо было строить комбинат, надо… Только продумать все, чтобы и предприятие было и тайга вокруг него тоже жила. Вот так. И про миллионы лишние не жалеть. Здоровьем людей окупится. А это не деньгами приобретается, сам знаешь.
— Не хочу с тобой спорить на ночь, — миролюбиво сказал Коленьков, — уж не первый год тебя знаю… скучный ты человек. Я обрабатываю узкий конкретный участок. На других — другие люди, может быть, умнее меня. А я должен сдать бумаги по этому… Я за это отвечаю. И вообще, об экологии пусть думают те, кто за это деньги получает. А мы с тобой за проект зарплату едим.
— Я вас понимаю, — Любимов сделал длинную паузу, будто с духом собирался. — Для вас эта трасса — дело жизни. Согласен. Это трамплин. И вы многое еще сделаете, голова у вас есть. Крепкая голова. И боец вы. Вот сейчас вы сделаете мудро… Вы уговорите Чугарину, и вас будет двое против старого, выжившего из ума дурака Любимова, который еще, ко всему, и брюзга порядочный. И еще для вас благо, что Рукавицын этого Любимова терпеть не может. Все правильно. И вы быстро проработаете трассу по увалу. Легко и просто. Зачем в болоте залить? И расчеты и работу усложнять? А потом еще строителей уламывать? Вы неглупый мужик, Виктор. А в общем, я вам сказал свое мнение. От него не отступлюсь. Делайте выводы. И пошли спать, чего тут нам друг другу нервы на катушку наматывать?
Они мирно зашагали рядом, и Коленьков заметил, остановившись на минутку и затаптывая сигарету:
— Ну, поглядим… Ты еще пораскинь мозгой… В глупую историю лезешь. На рожон, это точно. На тебя не похоже.
Снова установилась тишина. Только движок постукивал в лагере да речка шумела.
— А мне он неприятен… — сказал Эдька. — Неприятен, и все, этот твой кумир Коленьков… Теперь я его понял. То-то он сегодня теть Лиду уговаривал. Ну прямо молил ее… А он вот для чего?
Настроение было у обоих подпорчено, и разговора уже не получалось. Тихо пришли в лагерь, постояли у Катюшиной палатки. Уже не говорили, а шептались, потому что слышимость через палаточную стенку дай боже. Через минуту Катюша пошла к себе, а Эдька побрел глушить мотор. Потом долго лежал с открытыми глазами в своем спальном мешке и думал о том, что Любимов вообще-то мужик неплохой, хоть и странный. А кто сейчас не странный? Все с причудами… Человек жизнь почти прожил. А Коленьков-то какой?
Павел Иванович Крутов уже года три собирался на пенсию. Один раз даже завел об этом разговор с Дорошиным, но тот слушать не захотел, замахал рукой:
— Куда тебе еще на государственные харчи? Можешь работать, хочешь. Вот я соберусь, тогда уж вместе. Засядем в одном дворе за домино и на рыбалку вместе. А сейчас не расхолаживайся.
Так и рухнула идея. А шел уже шестьдесят четвертый, и хоть усталости не было, зато существовало ощущение, что где-то за спиной его кто-нибудь из молодых говорит: «Ну чего сидит старикан? Шел бы в ведение райсобеса». А может, казалось ему так по стариковской своей мнительности?
Сидел Павел Иванович у себя в кабинете и разглядывал результаты анализа. Ему ли требовались пояснения, что это означало? Теперь уже все становилось на свои места и он мог с уверенностью сказать: да, Дорошин выиграл в очередной раз. Крутову уже сегодня довелось поговорить с Ольгой Васильевной, и он узнал то, что хотел: в два часа дня доктор Косолапов завершит обследование шефа и после этого будет дано Дорошину право заниматься делами, хотя и надо еще будет с недельку побыть дома. А что дальше произойдет, Крутову ясно тоже: Павел Никифорович первым делом вызовет его к себе, может быть даже сегодня, и потребует полнейшего отчета за все, что было в его отсутствие. Хорошо, что у него есть рокотовские бумажки, а то ведь могло быть очень нескладно.
Жалко ему Рокотова. Павел Иванович старый практик, он знает, что означают для Дорошина рокотовские расписки. Это же повод для большого и очень неприятного для Владимира Алексеевича разговора. Чуть ли не диктаторство… Вместо коллективного партийного решения распоряжения на райкомовском бланке… А он, Крутов, не может поступить иначе, он должен оправдать месяц с лишним буровых работ, отвлечение «мыслителей» от проекта. Это не мелочи, за такие штуки можно и с работы полететь, без всякого почета, заслуженного десятилетиями безупречной работы. О-о-о, Дорошина он знает великолепно. Это человек цели, человек характера резкого и непримиримого. И он помнит все случаи невыполнения его приказов, когда бы они ни происходили.
Волнуется, видно, и Григорьев. Сегодня утром встретил его в коридоре. Тени под глазами, не спал наверняка. Остановился рядом с Крутовым, хотел сказать что-то или спросить, да не решился.
Заглянула в кабинет секретарша, лицо испуганное. Едва шепнуть успела:
— Рокотов к вам…
Почти сразу же в кабинет быстро зашел Владимир Алексеевич. Крутов суетливо поднялся, вышел из-за стола. Рукопожатие у Рокотова крепкое, энергичное. Сильный человек и физически, и духом. Уж он-то понимает все, что заварил, и догадывается о возможных последствиях. А на лице — ни тени сомнений, колебаний.
Они сели друг против друга за столиком для совещаний. Уж очень неудобно было Павлу Ивановичу сидеть за столом своим в присутствии первого секретаря райкома. Волновался изрядно, чуял, что неспроста Рокотов пришел сам. Ведь мог же просто вызвать его к себе.
— Посоветоваться к вам, Павел Иванович, — Рокотов достал бумажку с результатами лабораторного анализа. — Вы уже смотрели все это?
— Да, конечно…
— Я знаю вас как великолепного инженера, как крупного руководителя производства. Я пришел к вам за помощью. Положение таково, что Кореневский карьер, в случае начала его эксплуатации, не даст около трехсот тысяч тонн богатой руды для доменной металлургии… Эти цифры утверждены Госпланом, и нам их не отменят.
— Понимаю вас, — Павел Иванович уже уловил ход мыслей Рокотова, — триста тысяч, дорогой мой Владимир Алексеевич, это много. Это очень много.
— А если вот что, Павел Иванович, — Рокотов взял карандаш со стола Крутова, лист бумаги и быстро нарисовал неправильный овал. — Это Журавлевский карьер… Сейчас мы идем вглубь, берем кварциты. Вот здесь — Романовский карьер… Они оба — на базе Журавлевского месторождения. Вы помните перспективный план на десятилетие?
— Конечно… Разработка промежуточных площадей… Нам сохраняют постоянный план по богатой руде, готовой для загрузки в домны без обогащения. Ах вот что, теперь я вас начинаю понимать, Владимир Алексеевич!.. Так. А как же вскрыша? Ведь эти работы не планировались?
Крутов заволновался, пошел к своему столу, вынул красную папку:
— Та-ак… Там двести сорок три метра… Толщина слоя богатой руды сорок пять… А знаете, это может быть выходом… Может… Триста тысяч тонн в год? Много, но… — он считал с карандашом в руках, прикидывая цифры прямо на полях карты, — может выйти. Оч-чень даже свободно… — Он бросил карандаш на стол, с любопытством глянул на Рокотова: — Так, дорогой Владимир Алексеевич. Резонно, резонно. Только где вы возьмете денег на вскрышу? Они же не заложены в плане?
Рокотов ответил не сразу. Еще раз глянул на карту:
— Если отпадет необходимость в сносе двух сел и в переселении четырехсот семей, средства, предназначенные для этих целей, можно будет использовать для вскрышных работ.
— Но ведь это дополнительные проектные работы?
— Дорошинский проект еще не утвержден.
Крутов покачал головой, соглашаясь с этим доводом. Потом поднял на Рокотова глаза:
— Вы сказали, что пришли за советом, Владимир Алексеевич… А ведь у вас все обдумано и без меня?
— Нет, не все, Павел Иванович… До восьмидесятого года потребности в богатой руде удовлетворяются за счет Романовского карьера… Для того чтобы в восьмидесятом году не оказаться перед фактом истощения слоя без завершенных вскрышных работ, нужно прямо сейчас начинать их… Ну, хотя бы с будущего года. Вот об этом я и хотел посоветоваться. Сейчас какова картина? Шахта дает кварциты, рудник богатую руду, пока там небольшая глубина, Журавлевский карьер — тоже кварциты. Надежда на рудник.
Ох, как хорошо понимал Крутов, к чему ведется этот разговор. Да только что толку? Разве согласится Дорошин вести борьбу за исправление плана будущего года? За переориентацию средств? И никто, кроме него, этого не сможет сделать.
— Через недельку выйдет Павел Никифорович, — сказал он, — может, ознакомить его с вашими мыслями? Он должен оценить.
Сказал все это Павел Иванович как можно более искренним голосом, хотя прекрасно понимал, что кривит душой. Но его ужасало возникающее теперь положение, положение между молотом и наковальней. Ну, зачем именно к нему пришел Рокотов? Зачем рассказал о своей явно интересной выдумке? Почему он не пошел к тому же Григорьеву? Они же единомышленники? Понадобилось ему мнение без пяти минут пенсионера… Ах, как нехорошо… Ужасно просто. Ну что они всё воюют и воюют? Что им нужно делить, когда и тот и другой стремятся улучшить дело? Ну, собрались, ну, обменялись мнениями, ну, пришли к выводу к какому-то… Зачем ломать копья и втягивать в драку людей совершенно посторонних? С Дорошиным он проработал столько лет, и они всегда понимали друг друга. В конце концов, все очень просто. Езжайте оба в Москву и доказывайте каждый свою точку зрения. Там и ученых и практиков в министерстве хватает. Им виднее.
И видимо, на лице у Павла Ивановича было это самое горестное выражение, потому что Рокотов вдруг совершенно неожиданно поднялся и суховато сказал:
— Я, пожалуй, пойду, Павел Иванович… Дела, знаете… Прошу прощения за то, что побеспокоил.
И ушел.
Крутов походил по мягким коврам кабинета. Пытаясь успокоиться, вновь полистал документы. Владимиру Алексеевичу легко рассуждать на темы подобного рода: его положение никак не сравнишь с положением Крутова. Ведь он, Павел Иванович, всего-навсего заместитель, человек, выполняющий волю настоящего хозяина. И было бы несправедливо лишать того же Дорошина этой роли, потому что именно он в пятидесятых пришел сюда с группой рабочих и специалистов, чтобы сделать здесь все: и рудник, и ГОКи, и город. Пусть он чуть груб и эгоистичен, пусть, — он создатель всего того, что здесь сейчас есть. И легко мальчишкам, к которым, несмотря на пост, отнести можно и уважаемого Владимира Алексеевича, им легко сейчас производить техническую и прочие другие революции, когда сделано главное. А теперь они непримиримы, они требуют поступков по особому счету. А он — слабый старый человек, который имеет право на ошибки и даже заблуждения, потому что видел в жизни всякое. Вот так-то, Владимир Алексеевич.
Совсем почти успокоясь, он принялся кормить рыбок в аквариуме. И тут зашел Григорьев.
— Прошу вас, Александр Лукич, — сказал Крутов, — ну, что вы у двери стоите? Давайте к столу… Или вы просто ко мне, чтобы выпить стакан боржоми? Могу угостить… Что-то вы перестали заходить? Как прикажете толковать?
Лицо у Сашки было усталое. Крутов прекрасно понимал его самочувствие: ах, как тяжело, когда неверный ход в жизни сделаешь. Вернуть бы право решения назад. Ах, чудаки, чудаки, все бы вам сотрясать вселенную, удивлять человечество размахом вашей мысли. А потом как побитые щенки ищете совета у старых, опытных людей.
— Что будем делать, Павел Иванович? — Сашка сидел перед его столом, а глядел куда-то в сторону. — Я вот думал… Может, мне сразу заявление подать? Я не люблю, когда на меня кричат. Очень не люблю. А шеф обязательно будет это делать.
Крутов растерялся. Если Григорьев настроен так, тут может произойти всякое. Осталось в мыслительной только двое, а были времена, когда там трудилось пятеро. Может, строптивый молодой человек пришел сюда для того, чтобы в своем докладе Дорошину он специально упомянул о настроениях Григорьева? Они ведь теперь такие мудрые и предусмотрительные. И еще нежные: как бы их не обидели случайно.
— Ну, вам, Александр Лукич, торопиться совсем не к чему, — Крутов встал, принес бутылку боржоми, открыл ее, поглядывая на нервное лицо Григорьева, — и еще вот что, Александр Лукич… Вам особенно бояться нечего. Вы — исполнитель, такой же, как и Петр Васильевич… А вот с меня, старого петуха, весьма возможно, полетят перья, а? Одно спасение в том, что могу в любой момент уйти на пенсию.
Крутов уверенно предполагал, что при этих словах у Григорьева мелькнула мысль, которую он, конечно, не выскажет никогда: «И шел бы… чего ждешь?» И говорил он последнюю фразу в расчете на то, что Сашка хоть чем-то выдаст себя. Однако глава мыслительной, видимо, был слишком погружен в свои собственные размышления, чтобы реагировать на приманки Павла Ивановича. Даже стакан боржоми выпил только наполовину.
— Вы не виделись сейчас с Владимиром Алексеевичем? — спросил Крутов, обуреваемый любопытством. Как же так, Рокотов, видимо, настроен на борьбу или помышляет о ней, а его ближайший сподвижник уже в панике. Ай-яй-яй… молодежь. Хоть бы у нас, стариков, учились. Мы хоть биты неоднократно и осторожны излишне, да вот только амплитуда душевных колебаний у нас меньше. — Мне кажется, он нашел любопытный выход… Правда, не столь безболезненный, как хотелось бы.
Сашка заторопился. Встал, на часы глянул, будто в кабинете ждет его до страсти срочное дело, а он вот тут заговорился совсем и забыл… Попрощался — и из кабинета почти бегом. Крутов готов был об заклад биться, что Григорьев галопом побежит к первому же телефону. Павел Иванович представил себе эту картину и бесшумно рассмеялся: зрелище было бы явно не ординарное.
Вчера он заглянул в мыслительную поздно вечером. Обитателей этой большой гулкой комнаты уже не было. Каждый из них переживал неудачу в одиночестве и не на рабочем месте. Крутов походил у чертежных столов, присел перед расчетами Рокотова, потом заглянул в бумаги Григорьева и взялся за подбородок. Заходил на пять минут, для того чтобы мнение укрепить, уже давно возникшее под влиянием разговоров Дорошина и бесконечных его обвинений в адрес Владимира Алексеевича в голом авантюризме, а вышел почти через час. Нет, не игрушками занимались «мыслители», более того: то, что уже четко вырисовывалось, виделось старому горняку Крутову как задумка любопытная…
Зазвонил телефон. Павел Иванович снял трубку и вдруг услышал могучий, какой-то свежий голос Дорошина:
— Ну, как жизнь, дорогуша? Давай-ка собирай свои бумаги и ко мне.
Утром появилось солнце. И хотя тучи были низкими по-прежнему и ветер их гнал тоже, как обычно, над самыми вершинами деревьев, но день был светлее, радостнее, чем привык видеть Эдька за эти последние две недели. Коленьков с утра засел за рацию, и голос его звучал на весь лагерь:
— Возникли разногласия… Товарищ Любимов отстаивает старый вариант, мы с Чугариной полагаем, что трассу надо менять… Расчеты все у меня… Прошу вызвать нас. Дело срочное… Нет, я не считаю нужным применять доводы до нашего разговора в вашем присутствии. Кстати, Александр Николаевич, я ведь нашел ваши вешки у ручья… Да. Целы. И фамилия покойного Мошкина тоже. Хочу сегодня на увал выбраться. Вы ведь тоже там шли в тридцать шестом?.. А вы прилетайте, вместе доберемся. Погода вроде меняется…
Дальше Эдька слушать не стал. Пошел к берегу, где возился с инструментами Любимов, собираясь в тайгу.
— Здравствуйте, Василий Прокофьевич… — сказал Эдька.
Любимов поднял голову:
— Доброе утро, юноша… Как спалось?
— Нормально. Комары только.
— Это мелочи. Самое главное в том, чтобы каждый день вам что-нибудь приносил. Обязательно. Желательно — радость и познание.
— А у вас семья есть?
— Вот те на… Вы что, думаете моей биографией интересоваться? Позвольте узнать, на какой предмет? Ежели, конечно, не секрет?
— Когда-нибудь потом скажу. Ладно?
Любимов выпрямился, потер лысину узкой морщинистой рукой:
— Ладно… Так вот о моей семье… Жена умерла в военные годы в Ленинграде. Сын отыскался уже взрослым. С детсадом его эвакуировали, потом их эшелон разбомбили… Я считал его погибшим. А он жив… Встречаемся иногда.
— А дом ваш где?
— В Ленинграде… Только я там вот уже три года не был. Квартплату высылаю, и все. Беда, понимаешь? А там ведь сидеть одному придется… Хорошо, что моя комната в коммунальной квартире. А то бы совсем худо. Вот так. Удовлетворены?
Эдька подумал, что надо бы сказать о том, что разговор вчерашний Любимова с Коленьковым слушали они с Катюшей, но потом раздумал: чего это он сразу за двоих решает? А вдруг Катюша будет против? И получится, что он просто-напросто трепач. Балаболка. Качество для мужчины унизительное.
Любимов закончил утрясать свой вещмешок, ловко завязал его горловину и хлопнул ладонями по коленям:
— Вот и все… Теперь можно и в путь, а? Как полагаете, бог техники?
— Верно… Я с удовольствием бы вас повез, а не начальника, — сказал Эдька.
Любимов удивленно глянул на него:
— Да ну? Это чего ж так? А-а-а-а… все ясно. Вы просто учли то, что со мной работает Катюша?.. Ну что ж, подождем другого раза. Катя? Где вы? Я готов…
Катюша подошла уже собранная, тоже с рюкзаком. Кивнула Эдьке:
— Здравствуй…
— Привет. Позавтракала?
— Уже давно. Спать меньше надо.
Она помахала ему рукой и пошла следом за споро вышагивающим Любимовым.
Эдька заглянул к теть Лиде. Она тоже была готова к выходу в тайгу. В брюках, в высоких сапогах. Просматривала какие-то бумаги. Эдька подошел к ней почти вплотную:
— Теть Лида… Я прошу прощения, конечно, это не мое дело, но вы не верьте этому… Он мне не нравится. Начальник… Вы знаете, я сразу в людях разбираюсь. А он к вам лезет, хотя и знает, что вы замужем. Если б я имел право, я б сказал ему.
Она обняла его за плечи. Серьезно глянула в глаза:
— Я верю тебе, Эдик… Только ты зря волнуешься… Я очень люблю дядю Игоря… И ты все очень правильно сказал Виктору Андреевичу. Все до последнего слова. Ну, что еще тебя тревожит?
— Вы… красивая.
Она рассмеялась:
— Да ты что, Эдик?.. Это уж ты зря. Просто меня хочешь немного развеселить, да?
— Честно. Я понимаю, почему этот… на вас так смотрит. Он не дурак.
Она немного помрачнела. Потом сказала строго и как-то просительно:
— Знаешь, мне неприятно, когда ты говоришь так о человеке, который очень хорошо к тебе относится.
Просто мысль такая все время вертится, что ты говоришь об этом в его отсутствие.
Эдька вскочил:
— Тогда я сейчас пойду и скажу ему все это в глаза. Если хотите, при вас?
Она его обняла за плечи:
— Я знаю, что ты настоящий Рокотов… Такой же, как твой отец и дядя. Но давай с тобой договоримся: больше у нас этих разговоров не будет. Ладно?
Он кивнул. Лицо его было сумрачным, и Лида поняла, что обидела племянника. Он стоял перед ней: худенький, с большими черными глазами на узком рокотовском лице. Волосы растрепаны ветром. Мальчишка… разве дашь ему на вид двадцать один? Нет… Шестнадцать, не больше. И характер фамильный: неукротимый, резкий, прямой. Можно сломать, но не согнуть. Эх ты, искатель… Только что ты ищешь, мальчишка? И что найдешь?
— Иди! — сказала она. — Сейчас ты поедешь с Виктором Андреевичем. Наверное, он уже тебя ищет. Ну, дай я тебя поцелую в лоб…
Эдька хмуро шагнул вперед, подставил щеку. Губы у теть Лиды были сухие и шершавые. Он никогда не видел ее с помадой. И это всегда его покоряло в ней, потому что она не хотела казаться лучше, чем была на самом деле… Она, наверное, забыла, как когда-то в детстве, ему было тогда лет шесть, он сказал ей:
— А можно, я, когда вырасту, на тебе женюсь?
Она засмеялась и пояснила ему, что его невеста сейчас учится ходить и ей еще предстоит долго расти. Это его огорчило тогда, а взрослые смеялись. И влюбленность эта сохранилась надолго. Наверное, потому, что теть Лида вынянчила его в свое время и осталась в памяти наравне с матерью. Потом, когда подрос, он доверял ей свои тайны и она не раз ходила на школьные вечера, чтобы поглядеть на девчонок, которые ему нравились. Он ей верил и тем более не мог сейчас понять ее заступничества за Коленькова.
Виктор Андреевич уже искал его. Сидел возле вездехода, сбросив с него брезент. Курил. Лицо хмурое. Интересно, совладает ли с собой, не набросится ли на него с руганью, как обычно с кем-нибудь другим. Вот попробовал бы. Тогда бы Эдька ему ответил. Спокойно и едко, да так, что у Коленькова волосы зашевелились бы от злости. Он так может сказать.
— Давай заводи… — Коленьков хмуро глядел, как Эдька проверил мотор, полез в кабину. Только затем влез на сиденье сам.
Ехали другой дорогой. Эта была получше, во всяком случае, грязи меньше. А может, подсохла. Коленьков глянул на Эдькино напряженное лицо и вдруг спросил:
— Слушай, а чем я тебе не нравлюсь, а? Только честно.
Вот это да. Эдька уже давно отказал Коленькову в способности спросить что-либо подобное. Для того чтобы задать такой вопрос, нужно быть смелым человеком. После вчерашнего разговора начальника партии с Любимовым Эдька отказал Коленькову в праве считаться смелым человеком. И это мнение укрепилось сегодня утром, после того как он невольно услышал переговоры его по радио с экспедицией.
— Без обиды?
— Точно… — Коленьков глядел на него с любопытством.
— Несколько причин… Первая: зачем вы лезете к теть Лиде?
— Спроси полегче, — глухо сказал Коленьков. — Во всяком случае, я имею право думать о людях как хочу… Ты, надеюсь, мне этого не запретишь? А потом, сказал на эту тему и давай кончай. Выкладывай дальше.
— Я могу, — Эдька загорался азартом, от которого становился смелее и смелее. Теперь он мог уже говорить с Коленьковым на равных, потому что видел, ничего железного нет в этом человеке. И удары он принимает, как все, и переносит их так же. Только раз уж Эдьке представилась возможность сказать ему все: он скажет. — Второе… Вас все боятся. Это очень плохо, когда боятся. Вас могут опасаться, но не любить. Во всяком случае, я знаю только одного человека, который сказал о вас хорошо… Нет, прошу прощения, два… Два человека.
— У нас с тобой, парень, разные взгляды на роль руководителя. — Коленьков глядел вперед неотрывно, может быть, для того, чтобы не встречаться взглядом с Эдькой. — Ты сейчас еще щенок, прости меня за это грубоватое выражение… Многого не понимаешь, и жизнь тебе сейчас кажется сценой, на которой каждый должен сыграть свою роль на глазах у зрителей. А жизнь, если хочешь знать, это не сцена, а темная улица, по которой ты идешь на ощупь. И должен видеть не только куда ступаешь, чтобы ноги себе не поломать, а и вокруг себя, чтобы тебе сзади, со спины не досталось от идущего рядом. Вот что такое жизнь, голубчик. А руководитель — это человек, на котором замыкаются все провода. Вот ты пучок этих проводов держишь от многих людей и не знаешь, кому взбредет в голову тебя зарядом угостить… А соблазн такой у многих есть, потому что ты — руководитель.
— Вас много обижали?
— И меня обижали, и я тоже не ангел… Я полжизни в тайге прожил. И меня манной кашей в детстве не кормили. Кошек жрал в оккупацию. А после войны с тремя братьями одни немецкие трофейные ботинки делил, чтобы в школу ходить. Да ты гляди на дорогу, парень…
Вездеход вильнул круто, чуть не врезавшись в сосну, и Коленьков перехватил руль у Эдьки:
— Вот видишь, сам слабоват в руках, а других судишь.
— А для того чтобы судить, нужны не кулаки, а совесть чистая.
Коленьков не ответил. Его голова покачивалась в такт рывкам машины, и Эдьке казалось, что глаза его прикрыты, и никак не было возможности заглянуть ему в лицо, чтобы проверить это предположение.
— Еще что?
Не дремлет Коленьков. Хочется ему про себя услышать. Зачем? Для чего ему, сильному и жесткому человеку, слышать о себе правду? Он начальник партии, а Эдька у него рабочий… От настроения Коленькова зависит сейчас все. Что ж он хочет услышать?
— Ну что ж ты? Давай… А то ведь все со своей кочки на мир глаза таращишь. Все кажется, что люди понимают, как и для чего ты живешь?
— А вы мне не верьте… Что такое я? Пацан. Ни опыта, ни умения. Даже на дерево лбом налететь могу… И вам легче будет. Говорят, одна сороконожка полжизни не думала, как ей удается управляться со своими ногами. А потом взяла и задумалась… И с той поры на месте сидит… Все думает, как же ей ногами двигать, по какой теории?
Коленьков захохотал:
— Вот так даже? Ну и парень. А что, может запросто из тебя писатель выйти… Только жизни подучиться надо. Уж больно домашний ты какой-то. А по возрасту уже пора мужиком быть.
— Я не хотел бы учиться тому, чему научились вы… Это не та школа.
— Поживи… — коротко сказал Коленьков и замолк надолго.
Да, километров восемь по старому зимнику пришлось проехать. Дорога была пробита, видимо, давно, потому что на вырубке уже и березки подросли, из молодых, и кедровник завязался на выгоревшей пустоши. Грязь была непроходимая, но когда Эдька, взглянув на дремавшего Коленькова, попытался выбраться из нее на зеленый лужок с левой стороны, начальник партии перехватил руль:
— Нельзя… Болото.
Потом зимник уперся в каменистую гряду, за которой, метрах в пятидесяти, начинался песчаный склон с густой тайгой. Она поднималась крутым уступом к склонам сопок, а дальше уже опять пошло мелколесье, за которым нависли над землей тяжелые ватные облака.
— Приехали, — сказал Коленьков. — Тут мы надолго… Давай вон туда. Домишко тут должен быть где-то… Охотники рубили.
— Дичь какая, — Эдька глянул на тяжелые капли воды, все еще стекавшие с мохнатых лап елей, на слой листьев и иголок, превших годами. Ноги проваливались в мягкий грунт.
— Потерпи, скоро переедем поближе к людям… До ближайшего села будет восемнадцать километров… Если начальство утвердит мое предложение — будем жить почти в цивилизации. Вон, гляди, где наш лагерь.
Отсюда, с возвышенности, Эдька увидел крутой разворот речки и палатки у воды… Казалось, лагерь совсем близко, рукой подать. Простым глазом разглядел Эдька даже трактор, свой, стоящий чуть поодаль, на площадке… Вот они где! Вспомнилась каменистая сопка на севере и густая шапка деревьев, обступивших ее с юга. Вездеход, уткнувшись тупым носом в огромный камень, стоял внизу.
Избушка нашлась невдалеке! Эдьке подумалось, что Коленьков бывал здесь уже не однажды. Уж больно свободно он ориентировался в местности. Прямо как в окрестностях лагеря. Эдька походил вокруг, потрогал руками странную крышу из бревен, отверстия между которыми были плотно заделаны мхом. Заглянул вовнутрь. Комнатенка три шага на четыре. В углу — нары. Стол, грубо сколоченный из необструганных досок.
Коленьков уже стучал топориком где-то поодаль, и Эдька не мог не отметить, что человек он работящий, целеустремленный. Другой бы приказы отдавал и командовал, а этот ноги в руки — и в тайгу, к делу.
Было сыро везде и нудно, и Эдька полез в кабину вездехода. После нынешнего разговора ему полегче. Лед в барьере между подчиненным и начальником сломан, ведь начальник задал ему вопрос, почти ничем не отличающийся от классического вопроса общающихся родственных душ: а ты меня уважаешь? Еще не хватает выпивки совместной — и можно уже хлопать Коленькова по плечу и звать его Витей… Да, далеко повела тебя фантазия. Наоборот, после нынешнего разговора держи ухо востро, Эдуард Николаевич. Теперь товарищ Коленьков будет искать повод для постановки тебя на отведенное для самых нерадивых подчиненных место. Знаем мы таких демократов. Вначале играют в добрых дядей, а потом предлагают подать заявление по собственному желанию.
В кабине было тепло и тихо. Эдька включил транзистор и даже придремнул. Когда было холодновато, включал минут на десять мотор. За стеклом опять потемнело, похоже на то, что дождь начнется. Развернул вездеход снова на зимник, чтобы потом, когда придет Коленьков, сразу податься домой. Домой… Лагерная палатка домом родным кажется. А по радио Юрий Гуляев арии из оперетт поет. Благодать.
Дурость он натворил сегодня. Подумаешь, правду-матку резанул в глаза начальству. Да и правду ли? Что Коленьков ему плохого сделал? А без Катюши скучно. Вот взять бы заработать денег да вместе с ней в Москву на месячишко. Да по всем театрам.
Стало немного смешно: размечтался. Дай бог, чтоб на билет заработать, доехать бы до папиного кармана. Если не прогонят еще за язык. А он бы, на месте Коленькова, так и сделал. На кой шут в партии такой баламут? А чего, уж себе-то он признаться в этом может.
Дремалось хорошо, уютно. Вот он приедет домой и скажет отцу:
— Папа, ты мне поверь… Я честное слово не вру и не ошибаюсь. Знакомься с Катюшей… Я хочу на ней жениться, а пока я буду служить в армии, пусть она с тобой поживет в одном доме.
Отец его всегда поймет. Всегда. Тут сомнений никаких. Его папка — он умница. Да и мама тоже, только она ничего в семье не решает. Ясно, она всплакнет, а отец закрутит головой, удивленно на него глянет и скажет:
— Опять сам?.. Спросить хоть бы догадался у отца-матери. Плохого не присоветовали бы. Эх ты, самостоятельный дюже. Гляди, как бы потом не плакать.
Эти слова сказал отец тогда, когда он объявил о своем решении уехать с теть Лидой. А мать действительно заплакала.
Ничего, все будет как надо.
Он не заметил, как сон сморил его.
Проснулся Эдька от взрыва. Небо раскалывалось на черные рваные клочья. Пулеметной дробью бил по кабине дождь. Коленьков дергал его за ногу, пытаясь забраться в вездеход, и вспоминал всех Эдькиных родственников до десятого колена.
Начальник партии тяжело дышал. Вода стекала с его короткой брезентовой куртки, брюки, видимо, тоже промокли насквозь, потому что прилипли к ногам. Он торопливо укладывал свой рюкзак на заднее сиденье.
Молнии полосовали воздух перед самым радиатором. Ливень был таким густым, что видимость впереди ограничивалась несколькими метрами.
— Заводи, — приказал Коленьков.
— Подождать бы, — Эдька никогда в жизни не ездил в такой кромешной тьме, когда перед носом уже ничего не видно.
— Трогай… — выругался Коленьков, — если не проскочим по дороге, по зимнику, тогда здесь неделю загорать будем… Расквасит болота. Ну, чего ждешь?
Эдька завел мотор. Вездеход рванулся с места и покатился вниз, под уклон. Тяжелые камни колотились в днище, машину ломало, корежило на ухабах. Руль вырывало у Эдьки из рук.
— Держи левее, — подсказывал Коленьков, — здесь где-то камень здоровый. Ага, вот он… Теперь прямо… Тут просека… Ну?
Вездеход застучал на жестких корнях деревьев. Мотало из стороны в сторону. Коленьков приник к стеклу, пытаясь за струями разглядеть мир. Его команды Эдьке были короткими и злыми:
— Гляди лучше… Куда третью втыкаешь? Глаза у тебя где?
Просека угадывалась слева, близким своим краем. Будто потемнее было. Эдька помнил, что там — стена деревьев. Справа была сплошная муть, размытая дождевыми потоками. Все вокруг ревело, стонало, ухало громовыми раскатами. Эдька вел машину почти наугад, глядя не столько вперед, сколько на Коленькова, пытавшегося разглядеть дорогу.
— Давай, давай жми, пацан! — кричал Коленьков, и Эдька рывками газовал, отчего вездеход кидало из стороны в сторону, чуть не переворачивало. Ревел мотор, захлебываясь от напряжения.
В душе Эдьки господствовал страх. Ему казалось, что все сейчас происходящее совершенно неправдоподобно. Может быть, это продолжение сна, жуткого, который лучше поскорее прервать? Нет. На ухабах Эдькины коленки упирались в металлический корпус машины. И еще ругань Коленькова — это тоже совершенно материально. Во всяком случае, после каждого рывка вездехода Коленьков сопровождал ругань тычком в Эдькино плечо:
— Давай, кому говорю, давай…
Противно зачмокала грязь под днищем. Слева исчезла кромка просеки. Выбрались на зимник. Коленьков знаком приказал Эдьке остановить машину, и, когда мотор заурчал умиротворенно, на малых оборотах и грязь перестала шуршать, он сказал:
— Ну, а теперь, парень, если нам повезет… В общем, помни одно. Справа — беда… Лучше выкручивай налево… Там хоть на твердой земле бедовать будем. А справа — трясина. Ухнем — и все… И конец нам обоим. Тебе ясно?
Эдька кивнул. Коленьков глянул ему в лицо, дружески толкнул в плечо:
— Ладно, не дрейфь… Выкрутимся. Я везучий, а ты со мной. Так что начинай на первой… Тут уж нам торопиться некуда… Разве только в преисподнюю.
Эдька раз за разом пытался вырвать машину из грязи. Только с четвертой попытки гусеницы размололи попавший на пути обломок дерева. Вездеход рванулся вперед и заскользил по серому колышущемуся полю. Стучали в борта коряги, сдвинутые с привычных мест водяными потоками, иногда машина ныряла в колдобины; тогда смотровое стекло обдавало коричневой жижей и «дворники» с трудом очищали стекло. Не помогал даже ливень, хлеставший злобно и настойчиво. Уже через десять минут серая мгла сгустилась настолько, что движение стало невозможным. Коленьков кричал:
— Вперед… Не останавливайся, слышишь? Впе-ре-о-од, я тебе говорю… Ну?
В кабине вода. Где-то пробивает. Значит, может и в мотор добраться. Тогда плохо. Руль не слушается. То проскакивает почти впустую, то повернуть нельзя. Сколько же проехали? Хоть с километр вышло или нет?
Перед самым радиатором выросло дерево. Вот так, из мглы, совершенно неожиданно для Эдьки. Ударил по тормозам. Машина осела сразу на днище, завыл мотор, грязь полетела кверху. Успели. Коленьков полез из вездехода, разматывая на ходу веревку, вынутую из рюкзака. Открыв дверцу, намотал на скобу один конец, другим обвязал себя за пояс:
— Слушай… Я буду снаружи… Гляди мои знаки. Вправо, влево — поймешь. Прижму к стеклу пятерню — тормози как можешь быстрее. Я буду на моторной части, с правой стороны, чтобы тебе свет не закрывать. Слышишь? В случае чего… поворачивай влево, втыкайся в дерево и жди… Рюкзак захватишь, там еда. Все у меня.
И, не дослушав взволнованной и растерянной тирады Эдьки, захлопнул дверцу снаружи.
В кабине теперь еще темнее. Эдька видит спину Коленькова с грубыми швами куртки. Вездеход ныряет еще глубже. Когда грязь залепляет стекло, Коленьков трет его рукавом, придерживая «дворники». Теперь Эдька не видит совсем ничего. Просто автоматически повторяет движений начальника… В кабине уже полно воды, но это чепуха. Лишь бы выбраться.
Счет времени уже давно потерян. Будто с самого утра тянется эта мозглятина, эти бесконечные повороты и развороты. Будто во всем мире сейчас нет солнца.
Какой черт послал его сюда за романтикой? Сидел бы в Лесном, работал на тракторе. Вечерами на танцы в клуб ходил бы или в Первомайское, там клуб побольше. Придешь домой, а на столе уже кувшин молока вечерней дойки, кусок отличного ржаного хлеба… Ведь живут же люди нормальной жизнью… Нет, если выберется отсюда — сразу же уедет. Зачем ему все это?
Мотор постукивает. Как бы беды не было. С таким хозяином, как Котенок, всякое может быть. Тыщу лет, видать, под капот не заглядывал. А Эдьку отец учил, что от ухода за машиной и жизнь твоя зависит. Заглохни сейчас мотор — и пиши пропало. Ливень не стихает, вода может подняться, и тогда конец. Правда, слева деревья, ну, да попробуй до них добраться в такую круговерть… а если и доберешься, то сколько времени здесь подмогу ждать?
А Коленьков молодец. Каково ему сейчас там, снаружи. Мокрый весь, ветер… да какой там сейчас ветер? Там вода и грязь. И ни шута не видно. Мужик что надо. Эдька так и скажет теть Лиде. Нет, ничего не скажет… Будет молчать Эдька о всех легендарных поступках начальства, а то ведь это можно и по-другому понять: подлизывается подчиненный. Нет, а он молодец.
Глаза от непрерывного напряжения начинают слезиться. Вот еще беда. Когда ж ливень этот кончится, когда? Сколько ж воды там, наверху, что льет без передыху? Вот она тебе жизнь, дорогой товарищ Рокотов. Ты все с третьего этажа общежития института глядел в горизонты. А, кроме вышки Останкинской, в ближайшей перспективе ничего не видел. А теперь гляди сколько хочешь. Познавай опыт житейский… сынуля папин. Все тебе просто было. А по шею в грязи в тайге, от людей за десятки километров посидеть не мечтал? Хлебай впечатления. Вообразил, что книжку написать сможешь? Как бы не так! Ты вот выберись отсюда целым хотя бы.
Сейчас он понимал все досконально. Первым делом заявление Коленькову. Тот резолюцию наложит. И в экспедицию… Скорее. Теть Лида денег на дорогу даст.
И домой. Там хоть ливней таких не бывает. Вот и вся перспектива. Нечего браться за то, что не можешь. Значит, все эти люди, с которыми ты сейчас держишь себя как лорд Байрон, эти люди сильнее и мужественнее тебя. Ты не герой, Рокотов. Ты не в деда своего пошел. Ты на подвиг не способен. И на смерть героическую тоже, потому что смерть — это больно. А ты — гений, ты боли боишься. Боль не для тебя.
Руки на руле и ноги на сцеплении и тормозе работают автоматически. А все ж шофер из тебя ничего. Второй раз за рулем вездехода — и сразу в такую переделочку. Только бы выбраться. Ты себе дело найдешь. Работать везде можно. И работают же очень и очень многие и не рыпаются на край света «за туманом», как в глупенькой песенке.
Надо просто сказать, что струсил. А ты-то просто трепач. Пустой, кстати. Вот Коленьков — этот не трепач. Этот где хочешь выстоит. А сейчас он грязь и воду глотает. А ты бы так не смог. Ты ж насморк схватить можешь. Он — человек. И даже не послал тебя куда следует, когда ты пижонствовал перед ним! Видите ли, изволил критиковать его.
Поворот влево, теперь чуть правее… Хорошо показывает Коленьков. Будто голосом. Все ясно. Только бы мотор выдюжил. Ах, машинка. Да цены тебе нет, такой неуклюжей и громоздкой на асфальте. Ну, еще чуток…
Коленьков прилепил пятерню к стеклу. Рядом — его нос, сплющенный как у мальчишки. Даже губы прижал к стеклу. Смеется. Так, по тормозам. Лезет в кабину… Боже мой, сколько грязи на нем… Теперь же технику за ним мыть придется. Черт с ней, с техникой. Выбраться бы, так зубной щеткой всю ее выдраил бы.
Ливень злобствует. Коленьков громко хлопнул дверью, повернул к Эдьке грязное веселое лицо:
— Вылезли, парень… На твердой земле стоим. Теперь переждем дождик — и домой… А сейчас поесть полагается, а? Слушай, а ты будешь классным шофером… Со временем, но будешь. Ну, чего глядишь на меня, как тот самый баран, что новые ворота увидал? Вы-брались… А, ну тебя.
Эдька тупо глядел на его щеку, которая была покрыта желтым грязевым пятном. Не хотелось радоваться и вообще ничего не хотелось, даже колбасы, которую совал ему в руки, беззвучно шевеля губами и поощрительно улыбаясь, Коленьков.
Уедет, обязательно уедет, завтра прямо. Он так не может. Это выше его сил. Не надо ему славы и разговоров бывших однокурсников. Ничего не надо, потому что у него просто нет сил. И характера тоже. Для чего мучиться, для чего? Кому все это нужно? Отцу, который ночами из-за него не спит? Матери, у которой слезы не просыхают? Уж он-то знает, каково им. Он совершенно не думает о них. И к дьяволу эту тайгу.
Коленьков жует аппетитно и энергично. Пусть. Господи, как выбраться-то удалось? Ведь это было почти безнадежно. Чертово болото. Здесь все в болотах и реках. Люди не понимают: земля здесь или вода? А он хочет ходить по земле. Ему не надо сомнений… И открытий тоже. Вот так. И пусть над ним смеются желающие. Да, он струсил.
И тут же к нему вернулся звуковой мир. Грохот ливневых струй по крыше вездехода, взрывы громов. Наконец— успокаивающий голос Коленькова:
— Ты не кисни… Это бывает. Я, когда в первый раз в подобную переделку попал, маму начал звать. А было мне в ту пору двадцать два и плечи были как у одесского амбала… Вот так. И не бойся. Пройдет все, как с белых яблонь дым… Это еще цветочки… А вот если б ты в реке в аварию попал — это крупнее. Поток, понимаешь, плотик твой кверху бревнышками, груз на дне… Колотит тебя, раба божьего, по всем камешкам встречным. И без всякой, заметь, бережности. А берега высокие, на них не влезешь, да и времени тебе на подобные попытки рекой не отпущено. Сколько людей на дне этих рек сибирских осталось… Так что радуйся и давай нажимай на колбасу. Я ведь хоть человек и сознательный, однако могу и сам управиться с нею. Ну?
И это дружеское и привычное уже «ну» подействовало на Эдьку. Он засмеялся:
— Есть хочу жутко… В животе марши.
— Вернемся, — мечтательно сказал Коленьков, — тетя Надя жареной рыбки сделает. Свежей… Турчаку такая команда была дана. И по этому поводу сегодня в лагере всем потерпевшим бедствие будет разрешено по сто граммов спирта… Только бы кого-нибудь в тайге не прихватило. Любимов на болоте. Оттуда пешком трудно.
Да, Любимов… И Катюша… Боже мой, он так разволновался о своей персоне, что забыл о том, что Катюша в тайге. Без машины. На болоте. Оттуда на первой скорости не выберешься. И с ней старик Любимов. Только бы у них было все хорошо. Только бы добрались до лагеря… Что же делать? Он с ума сойдет, пока кончится этот проклятый дождь…
Ливень с новой энергией застучал в стекла машины.
— Разговор есть, Владимир Алексеевич… Извини меня, я старше тебя… — Гуторов остановился, вытер пот с лица, и по глазам его Рокотов понял, что председателю исполкома очень трудно в эти минуты.
— Слушаю тебя. Да не стесняйся. Критикуй.
Гуторов усмехнулся:
— Ты понимаешь, критиковать — это одно, а наша с тобой беседа — это другое.
Поведение председателя исполкома было для Рокотова совершенно непонятным. Приехал в райком, зашел в кабинет перед самым обедом. С утра ездил по полям. Предложил проскочить на природу. В машине тяжело вздыхал, шею платком вытирал все время. Ну, ребус, и только. Не замечалось, правда, такого раньше за Гуторовым.
Когда-то здесь была речушка. Ивы еще сохранились на бывшем берегу. Правда, посохли большей частью, выжили только самые старые, те, которые корнями крепко за землю держались и умели найти в ней воду. На пригорке умирал лес. Часть деревьев уже засохла, другая еще цеплялась за жизнь, перехватывая влагу от дождей. Здесь, в трех километрах от карьера, была зоне, действия мощных насосов осушения. Все водные горизонты откачивались, и земля постепенно выветривалась, покрывалась трещинами — и на ней умирало все живое.
— Карасей когда-то в этом месте ловил, — сказал Гуторов, показывая на русло бывшей речушки, которое теперь было небольшой ложбинкой, на самом дне которой сочился тихий ручеек. — Я ведь здешний… Тутошний, как у нас говорят. А село наше как раз там, где сейчас карьер. Красивое было село.
Они сели на склоне, и Гуторов обхватил колени руками:
— Вот иногда приезжаю сюда… Просто так. Знаешь, иногда обстоятельства прижимают. Надо одному побыть.
С утра прошел небольшой дождик, и Рокотов боялся, что не пойдут комбайны. А вот сейчас увидел он на дальнем увале, среди золотистого поля, краем своим выбравшегося на склон, две коричневые коробочки, медленно двигавшиеся вниз.
— Насонов убирает, — проследив за взглядом Рокотова, сказал Гуторов. — У него на уборке солидно дело организовано. На днях закончит.
Рокотов не ответил. В последние дни все упоминания о Насонове были для него неприятны. Ему все время казалось, что собеседники намекают на его, Рокотова, бездушное отношение к лучшему председателю. С молоком район выручил. Если б не его сверхплановые тонны — недотянули бы до спасительных ста процентов. И вот теперь в других хозяйствах района накладки по уборочным работам, а у этого все как в сказке. И транспорта ему хватает, хотя объемы у него побольше, чем кое у кого из соседей, и сушку зерна организовал как надо, и комбайны не простаивают. И стоит только начать говорить в обкоме, что погода и нехватка машин для вывозки зерна создают району большие трудности в уборке, как тут же совершенно резонное замечанию:
— При чем здесь погода? У Насонова что, дождей меньше? Или машин больше? Или поля под хлебом меньше размером, чем у других? Плохо организуете уборку, Владимир Алексеевич.
Метался Рокотов из хозяйства в хозяйство. Пошел даже на такую крайность в горячую уборочную пору, как семинар своего рода для руководителей колхозов и совхозов в насоновском хозяйстве. Довольный Иван Иванович знакомил соседей с графиком работ, показывал приспособление для сушки зерна на токах, старые брезенты, которыми не зерно застилал, а навес над ним приспособил. Походили-походили руководители, пошептались недоуменно: истины прописные, стоило ли собирать для такого дела их в эти колготные дни? У Насонова поля с хлебом рядом с селами, концы у машин короткие, вот и управляются. И дороги крепкие. А вот как быть тому же самому «Коммунару», у которого машина из-под комбайна до тока семнадцать верст по проселку делает?
Вопросов, конечно, никто не задавал, но Рокотов чувствовал, что опытные председатели и директора мысли кое-какие в себе носят. И по поводу организации уборки, и по поводу бесконечной возни первого секретаря с делами комбината. А район пока что и сельскохозяйственный. А уборка — это пик года. Отчет за двенадцать месяцев работы. Экзамен, как говорят газетчики.
И вот Гуторов тоже что-то хочет сказать.
— Слушаю тебя, Василий Прохорыч…
Гуторов глянул на него тревожно:
— Не обидишься?
— Постараюсь…
— Ладно. Надеюсь, что поймешь мою тревогу. Плохи у нас дела, Володя. Понимаешь, давно тебе хотел сказать. Думал, что сам проанализируешь. Не хотел я этого разговора, ждал его от других, да, видно, все в наблюдатели метят. А прямо никто не хочет. Я не говорю о хозяйственных делах, Володя. Тут мы с тобой в одной упряжке, на двоих и шишки делить будем. Я о твоих кровных делах, партийных.
Рокотов чувствовал, что сердце его начинает биться толчками, неровно. Волнение постепенно овладевало всем его существом. Вот он, разговор, от которого никуда не денешься. И не спрячешься никуда. Поделом тебе, сам виноват.
— Обмен документов партийных… Понимаешь, мы плохо провели это дело. Очень плохо. Формально, если хочешь. Не было серьезного разговора в первичных организациях. Виноват и я, каюсь… Тоже член бюро райкома. Не подсказал тебе вовремя. Ладно, тут пускай. Но ведь все знают, что ты большую часть своего времени отдаешь делам комбината. А есть еще район. Перед уборкой надо было собрать руководителей, секретарей парткомов… Тебе перед ними выступить. А выступил Михайлов. Не тот калибр, понимаешь… То, что я говорю, это, брат, на нюансах. Можешь признать, можешь — нет. Хорошо с тобой работать, Володя… Нравится мне в тебе то, что без оглядки берешь на себя ответственность. Или решаешь сразу, или отказываешь. Это деловая позиция, и люди ее видят. В твоем активе это. А вот с карьером возня — это другое. Почему первый секретарь райкома партии работает «мыслителем» у Дорошина? Молчишь? Слушай, ты меня правильно пойми, я как старший брат тебе говорю. Возраст у меня для этого подходящий. И опыт тоже. Все ступени прошел.
Рокотов не глядел на него. Веточкой с засохшими листками похлопывал себя по туфле.
— И еще вот что, Володя… Позволь как товарищу твоему доброму предостеречь… Как же ты с женой Михайлова связался? Слушай, неудобное это дело. Плохо кончится. И для тебя, и для него. Сейчас в городе кое-кто начинает на этом политику строить. А если до Дмитрия Васильича дойдет? А он в позу? И камень на камень, а? Тут не искрой обойдешься. Тут, брат, о другом дело встанет. Ты подумай.
Вот и все. Гуторов знает. Значит, уже и разговоры пошли. Что же ты теперь делать будешь, товарищ Рокотов? Как поступишь? Или в кусты побежишь прятаться? Или прямо скажешь хотя бы тому же Михайлову: прости, мол, виноват. Совратил твою жену… Подлец я. Вот так, товарищ Рокотов. А как ты будешь выглядеть, если скажешь кому-нибудь, что Жанна тебе безразлична уже давно, что любишь ты другую, а с ней флиртуешь потому, что та, которой ты предложил руку и сердце, послала тебя к черту? Вот была бы картинка, если б ты что-либо подобное пытался объяснить людям.
Гуторов ждет хоть одного твоего слова. Он честно высказал тебе свои мысли. Он опасается за тебя. Он тебе друг. А ты признаваться не любишь. Ты ведь сам привык быть судьей.
— Ладно… Спасибо за правду… — Рокотов едва разомкнул губы, чтобы процедить эти слова.
Тяжело и стыдно, будто уворовал что-то и тебя поймали на месте преступления. Ах, как легко и просто прикрывать все такими словами, как «любовь», «не мог иначе». Слова, слова. А поступать надо честно, потому что иначе стыдно перед самим собой. С того дня, как был он с Жанной у озера, потерял Рокотов уверенность в себе. Жил в ожидании неминуемых событий, которые должны в корне переменить его жизнь. И вот теперь наступает пора платить по всем счетам.
Возвращались они молча. Рокотов гнал машину так, что газик швыряло из стороны в сторону на ухабах. Гуторов сидел рядом, иногда поглядывая на него. У самого города сказал:
— А обижаться на меня тебе не стоит. Информировать кого-либо о твоих просчетах не собираюсь… Не так воспитан. Где могу — пресекаю болтовню. И готов кому угодно сказать, что твои деловые качества соответствуют тому высокому партийному посту, который тебе доверили. Однако как человек, как коммунист и товарищ твой не могу молчать… Сказал все, как думаю. А враг я тебе или друг — решай сам.
— К дому? — спросил Рокотов.
— Да… Надо хоть перекусить. В три часа обещал быть в «Коммунаре».
Попрощались сухо. Рокотов развернул газик прямо на площади и снова двинул на трассу. Во время езды думалось легче. Да, надо знать, как поступить, чтобы снова обрести уверенность. Он не создан для двойной психологии. Или — или. И дальше так нельзя. Сегодня же он решит все как надо. Тогда придется проситься с этой работы. Ведь будет открытый скандал. Каково Михайлову, если от него уйдет жена? Значит, так… Сегодня он решает все с Жанной, а завтра с утра едет в обком партии. На прием к Михаилу Николаевичу. Скрывать ничего не будет. Если нужно, готов сказать обо всем на бюро обкома. Надо уметь платить за ошибки. И тогда все сразу станет на свои места. Все будет ясно и четко. И не надо будет опасаться неизвестного и предстоящих объяснений. Да-да… Надо определяться немедленно. Сейчас он позвонит Жанне… Совсем не надо ждать вечера. Именно сейчас поговорить с ней. У библиотеки есть автомат… Оттуда он позвонит.
Он долго искал двухкопеечную монету… Нашел. Как же раньше эти монетки он хранил. Теперь надобность в телефоне-автомате отпала. Есть служебный и домашний телефон. Быстро люди привыкают к удобствам. И очень трудно от них отвыкают.
Голос Жанны был веселый.
— Ты с работы? — защебетала она. — Мой благоверный купил билеты на московскую эстраду… Кстати, ты идешь? Можешь к нам присоединиться. Дмитрий от радости будет цвести, что начальство его так осчастливило… Куда? К библиотеке? Хорошо… И куда поедем? Боже мой, ты даже не боишься со мной ездить в машине? Нет, с тобой что-то определенно произошло. Иду.
Она появилась гораздо быстрее, чем предполагал Рокотов. Оказывается, уговорила шофера, возившего Крутова, довезти ее до универмага. А потом прямо через дворы — и вот она здесь.
Ей, кажется, хотелось, чтобы Рокотов похвалил ее за сообразительность. Однако он сделал вид, что совершенно не понял ее намека.
Они выбрались из города, и теперь машина мчалась по трассе. Лучше говорить так.
— Вот что… — сказал он, стараясь, чтобы каждое слово его прозвучало как приговор. — Ты сегодня говоришь мужу о том, что рвешь с ним. Переезжаешь ко мне. К твоей дочери поедем вместе и все объясним. Потом ты подаешь заявление на развод. После того, как все решится, мы регистрируем брак.
— Что с тобой? — ее голос прозвучал взволнованно. — Что произошло, Володя?
— Ничего особенного… Просто мне надоело все это. Прячемся, от всех скрываем… Это не дело. Я не могу ничего потребовать от твоего мужа. У меня постоянное ощущение вины перед ним… Это не работа. И вообще все это… у нас… мерзко.
— Подожди… Я что-то не могу ничего понять… Ты хочешь, чтобы я развелась с Михайловым? А чем тебя не устраивает теперешнее положение? Если хочешь, я даже не возражаю, чтобы ты женился… Боже мой, впервые встречаю такого мужчину.
— Я понимаю… Других подобное положение устраивало?
— Не надо гадостей… В конце концов, почему ты говоришь со мной таким тоном? В чем я перед тобой виновата?
Рокотов почувствовал, как лицо его наливается краской:
— Прости… Нервы.
Опять не так… Да, конечно, ты привык, чтобы люди выслушивали от тебя все, что ты изволишь изречь… Чтобы каждое твое слово фиксировалось со всеми оттенками. И возражений не переносишь. Ах, как быстро у тебя появилось величайшее самомнение. И в чем, действительно, перед тобой виновата женщина, которой ты сам немало крови попортил своими домогательствами, когда она уже была замужем. А теперь ты добился своего и изволишь быть прокурором… Ты только требуешь, ты диктуешь. Хотя прав для этого у тебя нет.
— Ты мне можешь сказать нормальным языком, что случилось?
— В городе о нас уже ходят разные сплетни. Это может и тебе, и мне доставить массу неприятностей. И вообще, зачем прятаться, когда можно сделать все так, как принято.
Она покачала головой, и Рокотов вдруг увидел, что лицо у нее прямо на глазах становится совершенно другим. Исчезло выражение внимания, ласки в глазах, складка у губ прорезалась четче, горестнее, лоб нахмурился, и голос вдруг зазвучал резко:
— А ты не спросил у меня: хочу ли я выйти за тебя замуж, милый мой? Ты уже все решаешь сам.
— Поясни, пожалуйста.
— А что пояснять? Не нужен мне ты как муж, не нужен. Слава богу, с Михайловым я избавлена от необходимости переживать за завтрашний день… Я знаю, что он всегда будет в обойме. Пусть не на первых ролях, зато наверняка. Человек он мудрый. А ты… С тобой любая женщина устанет. У тебя не знаешь, что будет завтра. Может быть, для молодости это и хорошо, но ты и в старости будешь таким, Володечка… Взлеты, падения, взлеты… Нет, такая карусель мне не нужна. Да, Михайлов неблагороден… Он — деловой человек. Он боится начальства и старается не делать ошибок. Но он всегда и везде будет на месте. И никто никогда не захочет от него избавиться. А таких, как ты, милый, можно видеть время от времени. Но семью с тобой заводить — прости.
Она говорила страстно, убежденно, и Рокотов, который в самом начале хотел ее перебить, дослушивал последние слова с твердой решимостью не мешать ей выговориться. А когда она, словно устав от своего порыва, вдруг смолкла, он понял, что спрашивать больше нечего. Все сказано.
— Ты же ведь говорила, что я… что я тебе небезразличен?
— И что? — она дерзко глянула ему в глаза. — Что из этого? Запомни, милый, у женщины в поступках не ищи логики. Вот просто так: захотелось заполучить тебя в любовники… Бабье любопытство. А теперь мне от тебя ничего не надо. И не смей Михайлову ничего говорить обо всех своих идеях, с тебя станется… Меня под удар? Это неблагородно. В конце концов, ты же мужчина…
Щеки и уши Рокотова пылали. Ему было почему-то стыдно за все, что было сказано, что было услышано. Сейчас он увидел совершенно другого человека, совсем не того, которого знал много лет. Откуда такой цинизм, откуда умение прямо и резко говорить о запретных вещах? Может быть, он отстал в своем развитии от уровня понимания этой женщины, может быть, с ней что-то произошло? В конце концов, все это недостойно… Надо кончать разговор, который уже ничего не может добавить к сказанному. Скорей назад. В кабинет к себе, закрыться и подумать… Подумать над всем, потому что сейчас под горячую руку можно наделать такого… А этого нельзя себе позволить. Прав Гуторов, в конце концов речь идет не просто о некоем Рокотове, речь идет о партийном работнике, и это уже не чепуха. Надо взять себя в руки, надо осмыслить все. Она ничего от него не хочет… Значит, теперь он свободен в своих поступках? Какая гадость… Он вынужден радоваться тому, что всегда осуждал. А ведь она права. Скажи он сейчас что-либо ее мужу — и он сделает величайшую подлость. И это уже будет не благородный поступок, потому что он принесет разлад в семью. Как сказал ему Сашка: «Ты воюешь с ветряными мельницами!»? А может быть, и впрямь?
Жанна сидела с каменным лицом. А она красива… Особенно профиль. И ухожена. Будто специально холила свое тело. Говорят, она у массажистки просаживает половину зарплаты. Что ж, каждому свое. И может быть, хорошо, что она так прямо ему все сказала. Легче будет потом.
Он притормозил у первой автобусной остановки. Она сошла медленно, думая о чем-то. Перед тем как закрыть дверцу, спросила:
— Слушай, мы обо всем договорились?.. Перерешать не будем. Но все-таки: ты всерьез думал о том, что женишься на мне, если я уйду от Михайлова?
— Какое это имеет сейчас значение?
— Да, конечно… — задумчиво сказала она и глянула ему в глаза. — И все же кому-то будет очень трудно с тобой, Володя… Очень.
Она пошла к остановке, а он сидел, откинувшись на спинку сиденья, и глядел ей вслед.
Ох, и дорого обошелся тот денек Эдьке. Еще несколько ночей снились ему всяческие ужасы. То надвигалось на него. бурлящее коричневой жижей болото, то вдруг обрушивался небосвод с громом и молнией. То вездеход проваливался в какую-то темную душную яму, и как он ни крутил руль и ни нажимал педали, дышать становилось труднее и труднее.
Хорошо, что задержался Котенок, а то было бы неудобно перед ним. Появился он на шестой день после отъезда с тринадцатью бочками солярки и бензина, с провиантом кой-каким. Дорога, видно, досталась ему непросто, потому что после нее он отсыпался целый день, перед вечером выскочив в одних трусах к навесу тети Нади, торопливо перехватил что-то и снова вернулся в палатку. Только на следующее утро заявился к Коленькову, чтобы поругаться и пообещать «при свидетелях», что в следующий раз один в такую дорогу не поедет. Потом подался к навесу из брезента, где стояла техника, в «гараж», как он говорил, и с деловым видом обошел вездеход, разглядывая свежие царапины на его выкрашенных зеленой краской боках. Эдька держался от него подальше, потому что, несмотря на то что машина была чисто вымыта и даже мотор отдраен соляркой, вид ее был довольно плачевный и можно было представить, как прореагирует на это Котенок.
Попался под руки механику Любимов, и Котенок, ухватив его за пуговицу куртки, долго держал около себя, отводя душу в сетованиях на тему о вырождении честного шоферского племени и о приходе за руль сачков-профессионалов, которым чихать на все, кроме собственной персоны.
К вечеру Котенок уже отошел и довольно мирно рассказывал о своем рейсе. Досталось ему порядочно. Две ночи пришлось спать в кабине трактора, но это уже в привычку.
Любимов с Катюшей вернулся из тайги перед самым ливнем, и они не пострадали, зато: теть Лида с Турчаком хватили лиха полной мерой. Промокли насквозь, а Турчак руку распорол об острый сук. Перевязала его теть Лида косынкой своей. Еле добрели. Сразу по приходу обнаружилась у нее простуда, и Эдька помогал тете Наде готовить и ставить ей горчичники. Поэтому теть Лида не уехала вместе с Коленьковым и Любимовым, когда прилетел вертолет. Привез он инструменты, которые заказывал начальник партии, продукты, в том числе сгущенку. Эдька так и завертелся около тети Нади, но все напрасно, потому что отложили ее, эту самую сгущенку, в «энзэ».
Да, улетели в экспедицию для трудного разговора Коленьков и Любимов. А в лагере все было как прежде. Теть Лида уехала с Котенком к тому месту, где был Эдька с Коленьковым. Уехала, несмотря на то что еще не выздоровела. Катюша, предполагая, что теперь надо ждать важное начальство, целыми днями возилась у себя в палатке, приводя в порядок документацию. Турчак, обмотав руку толстым слоем бинта, носил ее перед собой как маленького ребенка и умудрялся рубить дрова одной правой.
Теперь, по прошествии нескольких дней, Эдька уже не думал об отъезде. Наоборот, с каждым днем все больше и больше крепла его уверенность в том, что он приобщился к условиям жизни этих людей и показал себя ничуть не хуже, чем они. Он ни слова не сказал никому о том, как тяжела была дорога, и только за завтраком, на следующий день после возвращения, то и дело поглядывал на Коленькова, ожидая, что тот вот-вот начнет рассказ о его геройском поведении, но начальник молчал, тяжело перемалывая зубами жесткое мясо. И никто больше не спрашивал Эдьку о том, что он пережил за эти самые трудные в его жизни часы, и он начал понимать, что здесь пет смысла ждать ни восхищений, ни восторгов, что здесь просто работа и тот, кто се выполняет хуже других, должен уйти. А если ты сидишь за общим столом, значит, ты такой же, как и все.
Эта мысль не только успокоила его, но и придала какую-то весомость его поступкам и словам. Даже на походке отразилась. Он стал подражать Любимову, потому что у Коленькова была походка какая-то дерганая, некрасивая, зато Любимов ходил чуть вразвалку, но споро, твердо ступая. Турчак даже похвалил Эдьку:
— Ты учись-учись у деда… У него много чего узнаешь.
Странный он был человек, Турчак. Когда его спрашивали, откуда он родом, отвечал шуткой:
— Родился на Украине, жил в Крыму, помру в Сибири.
Он уже двадцать лет бродил с партиями по тайге, выполняя трудоемкую работу при изыскателях. Он умел все, и когда Коленькову надо было сделать абсолютно невозможную вещь, вроде того, что достать пару лишних комплектов запчастей для техники или получить спецодежду со склада, когда у имеющейся не вышел срок, он звал к себе Турчака!
— Собирайся Савва…
И тот покорно собирался, долго перечитывая доверенности, отношения, которые ему писал Коленьков, вздыхал тяжко: «Ох-хо-хо… Опять в бедлам…» Уже потом Эдька, немало удивлявшийся первое время колоссальной пробивной силе тихого Турчака, узнал подробности редкого Саввиного дара. Тот никогда не пьянел и мог принять, как утверждал Котенок, сколько угодно спиртного. Вот это-то его качество и эксплуатировал Коленьков. Он выдавал Савве деньги и посылал его с первым же вертолетом в Ильинку, где были склады экспедиции. Савва устраивался в доме для приезжих, а то и к куму своему, работавшему шофером при складах, а вечером, в новом пиджаке и хромовых сапогах, появлялся в чайной, которую местные жители мягко звали бедламом. За два дня Савва утрясал все дела со снабженцами, получал все подписи и отправлял собственноручно груз в адрес партии. Затем являлся сам, торжественно вручая Коленькову счета из чайной. Они были любопытным документом, и на чтение их собирались все свободные от работы. Коленьков зачитывал их содержание под одобрительный, а иной раз и восхищенный шумок за спиной:
— Водка «Московская» — девять бутылок… Савва, сколько же вас человек было? Четверо? А сколько на себя взял?
— Да что я помню? Вроде две…
Котенок стонал от восторга.
— И остальные, выходит, по две?
— Не… Это Федюнин старался… Может, и боле меня.
— Он меня по миру пустит, твой Федюнин… Не имей с ним никаких дел. Насос, а не человек.
— Никак не можна… Большой человек. Экспедитор. Боле никого нет, кто с моторами может решить. Даже сам Рукавицын слабее… Тот своему заместителю все доверяет. А Федюнин — голова…
Вот таким был Савва Турчак. Зимой, когда кончался полевой сезон, он подряжался работать в Ильинке в мастерских. Кузнец был первостатейный. А уж к февралю начинал донимать Любимова:
— Василь Прокопич, пора б собираться., Надоело тут. В лес хочется… На воздух свежий.
Его переманивали все начальники партий, но он признавал только коленьковскую. Когда его спрашивали, почему он так привязан к одной и той же партии, он смеялся:
— Так Виктор Андреевич тайгу любит… Все зимой по домам, а он так же, как и я, в Ильинке. Одна у нас судьбина.
А тот, кто знал его поближе, вопросов не задавал. Не любовь к Коленькову определяла привязанность Турчака. Он преклонялся перед Любимовым. Они даже зимовали в одной и той же комнате общежития. Турчак и сапоги таежные ремонтировал для Любимова, не доверяя эту работу сапожникам:
— Это не дело… мужики… Я уж коли сделаю, так навечно. А Василь Прокопичу особо… Таких бы людей поболе.
Вечерами их видели вместе в клубе на киносеансе. Потом они прогуливались по тротуару около общежития и говорили о чем-то. При посторонних замолкали. Вежливый Любимов Савву называл только на «вы», хотя и был старше его. В общежитской кухне Савва варил борщи для себя и для Любимова и очень гордился этим обстоятельством:
— У меня стряпню сам Василь Прокопич хвалит, а ты мне говоришь, — часто упрекал он тетю Надю, которая старалась не подпускать его к своей печке.
За глаза он называл Любимова чуть фамильярно: дед. Однако, когда кому-либо приходило в голову сказать при Турчаке, что постарел, сдал за последнее время таежный орел, как иногда называли Любимова, Савва безоглядно бросался в атаку на обидчика:
— Да что вы понимаете? Это ты сдал… Во какое брюхо запустил. А ты глянь на Василь Прокопича… Хоть под венец веди… А в тайге выйди с ним на тропку. В момент позади будешь… Тоже мне!
О семье его никто ничего не знал. Да и была ли она у него? Тайга стала его домом, его любовью, и мало кто на свете мог бы прервать эту любовь. Если он видел, как кто-нибудь из мальчишек нес в село бельчонка, то это было первейшей заботой Саввы:
— Ты где взял зверюшку, малец? А ты подумал, как твоя мать будет убиваться, коли я вот возьму зараз тебя и с собой заберу? То-то… Ну-ка идем, покажешь, где взял…
И он шел с мальчишкой к месту, где был пойман бельчонок, и выпускал его собственноручно. А «охотнику» давал рубль, чтоб обидно не было:
— На-ко, конфет купи себе…
Эдька провел с Саввой два вечера у костра. Турчак сокрушался, что нет до сих пор Любимова:
— Вот там они бедуют, Василь Прокопич… Не кабинетный он, дед-то. Весь таежный. Чистый. Оно завсегда так, коли человек с тайгой в дружбе. До него плохое ни в жисть не пристанет. Ни зла тебе от него, ни слова бранного.
Худой, высокий, чуть сутуловатый, Турчак у костра был похож на большую носатую птицу. Это сходство Эдька отметил сразу, едва только увидел Савву. И улыбку его, добрую, беззлобную. И неспособность или нежелание Турчака подшучивать над другими.
Вечерами Эдька бродил с Катюшей. Они говорили обо всем: и о будущей зиме, когда вернутся в Ильинку и начнется сезон отпусков, и о споре между Коленьковым и Любимовым, и о теть Лиде, которую Катюша почему-то недолюбливала, хотя говорить об этом Эдьке не хотела, видимо опасаясь его обиды. Однако Эдька чувствовал эту неприязнь во всем, даже когда Катюша говорила о красоте его тетки. И он не задавал никаких вопросов, хотя ему очень хотелось это сделать.
В лагере все, кроме Турчака, ждали возвращения Коленькова и Любимова. Савва, помешивая в котелке отвар лимонника, сказал как-то вечером у костра Эдьке:
— А деду в Ильинке поболе побыть бы надо… Печенка разболелась. До докторов пойдет. Дня четыре пробудут. А потом я тебя на охоту свожу. Не с ружьем… Силки ставить будем. Поглядишь на нее, на матушку нашу тайгу-то.
Эдька не сказал ему о том, что сегодня днем был при разговоре по радио между теть Лидой и Коленьковым. Сквозь треск разрядов в атмосфере доносился спокойный, уверенный голос начальника:
— Василий Прокофьевич от нас уходит… Пока замены ему не будет. Сезон придется завершать нам с вами двоим… Я надеюсь на вас, Лидия Алексеевна… Днями буду. Авиаторы подводят.
— Виктор Андреевич… Что случилось? Почему уходит от нас Василий Прокофьевич? Вы можете сказать? Я вас очень прошу.
— Ему нужно время… — голос Коленькова был насмешливым. — Он хочет против нас с вами бороться. Ехать доказывать свою правоту. А нам работать нужно, Лидия Алексеевна. Нам некогда воевать. Вы слышите меня? Я говорю, нам некогда донкихотствовать. Достал два бинокля… Один из них вам… Чудная штучка. Как слышите?
— Слышу, — теть Лида отключила рацию, посмотрела на Эдьку. Лицо ее было растерянным. — Эдик, ты понимаешь, от нас уйдет Василий Прокофьевич… Совсем… Боже мой, да что происходит? Зачем, для чего? Куда, наконец?
— Это ваш кумир, теть Лида, — Эдька поймал себя на том, что голос его прозвучал зло, — погодите, он себя еще покажет.
Теть Лида глянула на него сердито, и он понял, что слова его ей неприятны. А потом думал, почему — и никак не мог сообразить: в чем же дело? Ведь она не отвечает на ухаживания Коленькова, более того, она похвалила Эдьку за то, что он дал этому горлохвату от ее имени отбой. Чудаки люди.
Ольга Васильевна провела «мыслителей» через веранду в прихожую. У двери спальни остановилась, подняла палец:
— Ребятушки… Только об одном прошу: поосторожнее с ним… Нельзя ему волноваться… И коли что, ты, Саша, кашляни… Я тут буду, рядышком. Приду немедля.
Тяжелая ночь была у Сашки после того, как Крутов, вернувшись от шефа, сообщил, что Дорошин назавтра зовет «мыслителей» к себе. Григорьев попытался выяснить, как настроен старик, однако Паша отвечал уклончиво, и добиться от него чего-либо существенного не удалось. Вечером Сашка пошел в гости к Рокотову, надеясь понять задумки соратника, однако Владимир Алексеевич был в Славгороде на совещании и до сей поры не вернулся. Оставалась одна возможность: поговорить с Петей. И тут неувязка: вахтерша сообщила, что Ряднов ушел на девятичасовой сеанс в кино, а значит, ждать его надо около одиннадцати. Так и не вышло у Сашки ни с кем посоветоваться. А утром встретились с Петей буквально за десять минут до того, как надо было идти к шефу. По пути Сашка, правда, попытался завязать разговор об общей линии поведения, однако хуторянин отмалчивался, натужно сопел и отвечал коротко:
— А мне что? На рудник пойду… Не бойсь, зарплату свою мы где угодно отработаем. Не бери в голову.
А Григорьев привык к ясности, особенно если речь шла о встрече с Дорошиным. Не тот собеседник, чтобы хитрить-мудрить.
Была мысль перед работой зайти к Рокотову, позондировать настроение. Да вот жена перед выходом его оглушила новостью. Оказывается, в комбинате вовсю женщины говорят о связи первого секретаря с женой Михайлова. Где-то их видели вместе в машине. Сашка возмутился, начал было спорить, а потом вдруг приутих. Вспомнил реплику Пети, услышанную на днях. Вначале он не придал ей никакого значения, а теперь вспомнилась. Говорили они о возможном уходе Михайлова директором строящегося ГОКа. Сашка всячески отвергал эту мысль как нереальную, а Ряднов вдруг сказал:
— Погоди, я вот чего боюсь… Как бы они с Володькой не срезались днями на женском интересе… Тогда Михайлову прямая дорога на ГОК.
Сашка задал тогда несколько вопросов Петьке насчет «женского интереса», но из чертового хуторянина выбить ничего не удалось. Вот что имел в виду Ряднов, говоря о «женском интересе»! Жанну. Неужто Володька настолько глуп, чтобы связаться с этой дамочкой?
Было много вопросов, а ответов не находилось. И с настроением до крайности подавленным Григорьев шел сейчас к шефу.
Ольга Васильевна распахнула перед ними дверь. Петя, оказавшийся первым, потоптался несколько секунд на месте, словно определяя: стоит ли рисковать, и, видимо решившись, шагнул. За ним двинулся Григорьев.
Дорошин лежал на широком диване в знакомой полосатой пижаме, на стуле около — толстые фолианты бумаг, подшитых в папки. Часть из этих папок Сашка видел вчера в плановом отделе. Шеф, вынужденный на два месяца уйти от дел, сейчас пытался войти в курс событий.
— Здравствуйте, Павел Никифорович. — сказал Петька.
Дорошин снял с носа очки, отложил их в сторону, заулыбался:
— Ну-ка идите сюда, бродяги, клятвопреступники… Иди ты, великий человек… Слышь, Сашка? Чего стоишь, будто каменный? Совесть замучила? Ну, ладно, садись. Нет, вот сюда, на стул. Поближе чтоб.
Сели друг около друга. Глядели на шефа. Похудел. Тени под глазами, будто у человека, который много ночей не спал. А глаза веселые. Значит, ругани сегодня не будет. А может, вообще не будет? Вот если б удалось снова всех собрать вместе! Чтоб и Володька и шеф. Вот было б здорово.
— Ну, кто первый каяться будет? Ты, Сашка?
— А чего каяться? Интересное дело было.
— Наш проект решили не трогать до моего прихода?
— Выходит, так… Откуда мы знали, как вы распорядитесь? Связи с вами никакой.
Это был самый главный аргумент Григорьева. Другого придумать не мог. И вот так, сразу, пришлось выкладывать его.
— А-а-а… шутить изволите, Александр Лукич… Хуторские штучки. — Дорошин смеялся и этим все больше и больше приводил Сашку в смущение. Нет, тут что-то не так. Хитрит, наверное, шеф. А немного погодя заложит такой аллюр, что держись.
— Здоровье-то как, Павел Никифорович? — это уже Петька голос подал, сообразив, что Григорьева шеф начинает давить понемногу и надо друга выручать. Дорошин повернулся к нему:
— Я — ничего… Скоро в строй. А вот как же ты, Петя… Как ты пошел на поводу у этого неустойчивого человека, у товарища Григорьева который. Уж от тебя-то я этого, прости меня, совсем не ожидал.
Петька что-то забурчал неразборчиво насчет того, что, ежли что, он может и заявление подать.
Дорошин вдруг побагровел и сказал натужно:
— Ладно, выйду — разговор с тобой на эту тему продолжим. Ищи место, только не в системе комбината.
Тут уж Сашке пришлось выступать на защиту хуторянина, который настолько растерялся, что встал и начал картуз искать. Забыл, что без него пришел.
— Павел Никифорович, — сказал Сашка, — дело не в измене нашей… Просто Володька решение интересное предложил. Вы только гляньте… — И тут же была выхвачена из-под руки папка и Сашка, скрипнув стулом, подсел к самому дивану и начал раскладывать бумаги: — Вот глядите… Это расчеты по разрезу. В архиве сохранились данные бурения пятидесятых годов. Весь комплект. Мы пробурили вот здесь, в третьем квадрате… Выход близкий, и отличная руда. Слой, правда, мелковат. И я подумал, вашу бы здесь интуицию… опыт. Мы ведь когда без идеи — как слепые. У Володьки хватка, а идей нет.
Кривил душой безбожно Сашка. Понимал, что иначе хуторянин уйдет — и вся история. Обижен он. И никто его не остановит, потому что уж дожидаться выхода Дорошина на работу после этих слов Ряднов не будет. А шеф, видно, и сам пожалел о сказанных словах и хоть слушал Сашку внимательно, пытаясь определить существо, а с хуторянина глаза не сводил. Каждое движение Петьки фиксировал, готовый в случае всякого нежелательного поворота вмешаться. Зато на хуторянина больно было смотреть. Стоял он около стула своего, и в лице его была тоска, и взгляд выдавал напряженную внутреннюю борьбу, которая в эти минуты шла в нем. Поступить ли согласно характеру и привычкам — или же сделать вид, что ничего не произошло. В первом случае оставалась за бортом работа и все привычное за много лет, а во втором — оскорбленное самолюбие, которое все равно теперь не даст ему покоя. И Ряднов решился. Он молча повернулся и пошел к двери. А Дорошин, вдруг отстранив Сашку, крикнул:
Петька! Ты куда, чертов сын… Остановись, тебе говорю! Ишь ты, взыграл, как молодой жеребчик. Слова ему сказать нельзя.
Ряднов остановился. Лицо его было непроницаемым, будто он говорил собеседнику: ну-ка, послушаю… что ты там еще скажешь? Упрямство хуторянина знал хорошо не только Сашка, но и Дорошин, и теперь он, дождавшись, пока Петька сел на свое место, сказал:
— Ладно, прости… Я ведь тоже, живой человек. И старый ко всему. А вы меня своими штучками-дрючками в гроб толкаете… Черт меня с вами связал.
Стало полегче. Лицо у Петьки разгладилось: хоть скулы играть перестали, и то благо. Ну, теперь уж шеф кричать не будет. Поостережется.
Сашка подсунул шефу рокотовские расчеты. Тот глянул раз, другой. Почесал переносицу, потянулся за карандашом. Вынул откуда-то из-за спины потрепанный блокнотишко, поискал чистый листок. Начал набрасывать цифры. Вывел ответ и брови поднял. Начал заново. Теперь уже Сашка мог распрямиться. Дорошин «завелся». Надо дать ему время обмыслить кое-что.
— Ну, мы пойдем, Павел Никифорович? — спросил он негромко.
Дорошин оторвался на секунду от бумаг:
— Может, поедим вместе, а?
— Да нет, на работу надо.
— Глядите… Только бумажонки эти ваши оставь… Погляжу. Любопытства ради. Все ж держу вас на директорских зарплатах.
Он едва кивнул им на прощанье, снова углубившись в расчеты.
На улице Сашка толкнул Ряднова в спину:
— Опять тебя спасать пришлось. Вот уж мне заботушка.
Ряднов оглянулся:
— Ладно… Будто я тебя не спасал?
— Зайдем к товарищу Рокотову, — предложил Григорьев. — Что-то за последние дни его невозможно увидеть.
— Нужен ты ему был, — загадочно сказал Ряднов.
— Так идем или нет?
— Нет, я на работу.
Они распрощались на площади, и Григорьев двинулся к зданию райкома, над которым ветер медленно и неуклюже разворачивал выгоревшее полотнище флага.
Рокотова Сашка застал на месте. Секретарша, уже привыкшая видеть Григорьева у секретаря райкома, пропустила его в кабинет без всяких препон. Обменялись рукопожатием.
— Живешь как? — спросил Сашка, разглядывая лицо Рокотова, обветренное и загорелое.
— Нормально. Вот скоро к тебе опять в мыслительную приду. Возьмешь?
— Куда уж там? Теперь ты к нам и не заглянешь. Шеф в строй стал. Пока дома, а вообще уже готов к выходу на работу. Во всяком случае, ругается по-прежнему. Вот и хуторянину нынче досталось.
— Да, мужик он резкий, — думая о своем, согласился Рокотов.
— Ну, ты теперь спокойный, я вижу… От дела отошел. Правильно, так оно легче, — Сашка начинал обычную игру в полунамеки, пытаясь решить, стоит или не стоит заводить прямой разговор?
Рокотов нагнулся над столом, вынул из нижнего ящика стопку бумаг. Протянул Сашке. Тот глянул и вопросительно поднял глаза на Рокотова.
— Что это такое?
— Расчеты на будущую пятилетку… И по богатой руде, и по кварцитам. С учетом мощностей двух ГОКов и продукции по шахте и руднику.
— Ну и что? От задания на пятилетку ты никуда не уйдешь.
— А ты глянь по руднику… Там задание на вскрышные работы.
Теперь Григорьев стал кое-что понимать:
— Перемычка между Журавлевским и Романовским карьером? Вскрыша?
— Точно…
— А там промышленный слой руды… Это еще пятилетка.
— Вот именно. А там будет заложена новая шахта. И это — перспектива на восьмидесятые годы.
— Ч-черт, как же это я не додумался? — Сашка с силой стукнул кулаком по столу, — Ведь я пересмотрел все возможности. Даже по руднику копался. Все документы, все ориентировки в плановом отделе — только на новый карьер. А по руднику — ничего. Постой, значит, ты хочешь начать вскрышные работы по перемычке в этом году? И за счет средств по жилью для переселенных? Так я тебя понимаю? Слушай, ты играешь против себя. Ведь все эти средства пошли бы на развитие города… Новые улицы, бытовка? А?
Рокотов махнул рукой:
— Зато два села будут целы. А деньги на строительство найдем потом, И на бытовки. И людей с места дергать не будем. И чернозем у Насонова на полях будет, а не в отвалах. Сколько его у нас там, около карьера? Миллионов восемь кубометров?
— Как бы не больше. Миллионов десять. Считай, складывали с пятьдесят шестого.
— Голову снимать за такие штуки надо… Около десяти миллионов кубометров богатства.
— Вот и сними голову Дорошину… Он же складировать приказал.
— У него выхода не было. Прав он был. Тогда сил не хватало, чтоб до руды добраться, не то чтоб рекультивацию земель начинать.
Ай да Рокотов. Вот теперь для Сашки все было ясно. Ах, ты же хитрец. Это он пробовал характер Григорьева. Да теперь дураку ясно, что надо драться за Кореневский вариант. Драться по-настоящему. И Дорошин это поймет. Он умница. Эх ты ж, черт, вот подсказать бы Володьке, чтоб старику все дело из рук в руки передал… Славой тут делиться им не к чему. Володька теперь в другой сфере. А старик сейчас, если его «завести» как надо, — он горы своротит. Организатора такого поискать.
Надо бы хуторянина позвать. Сидит небось мучается. По ступенькам идет от реплики к реплике в сегодняшнем разговоре с шефом. Душу кровью обливает.
— Ну-ка, дай я Петьке позвоню… Не возражаешь, если сюда его вызову? — Сашка встал, прошел к телефону на тумбочке у стола.
— Звони… Только, может быть, он уже все для себя определил? Может, он от нашего дела отойти надумал?
— Надоели вы мне оба… А он на тебя такое говорит. И тоже называет это дело нашим. — Сашка представлял, какая физиономия будет у хуторянина, когда он узнает о том, какой выход придумал Рокотов. Он же тоже с рудника пришел в свое время, а про перемычку и не подумал.
— Звони! — твердо сказал Рокотов.
Ряднов пришел быстро. Сел в мягкое кресло у стола, поискал куда положить фуражку. Не нашел, зачем-то отряхнул ее, словно она могла испачкать полированный стол, и положил ее перед собой.
— Слушай… ты знаешь, что придумал Володька?
И начал Григорьев очень популярно рассказывать Ряднову про перемычку, про то, что руда оттуда удовлетворит все нужды комбината по годам до восьмидесятого, а за это время войдет в строй Кореневский карьер, а потом новая шахта. И все будет как надо.
Ряднов слушал, не перебивая, и по его глазам Рокотов видел, что идея ему нравится, и от этого ему было особенно приятно, потому что именно Ряднов служил в их коллективе тем Фомой неверующим, который и роль-то себе выбрал всеобщего отрицающего и подвергающего любой замысел сомнению, но уж если удавалось доказать полезность мысли ему, то уж, значит, идея была без всяких изъянов и ее смело можно было выдвигать на любой уровень. А еще было приятно оттого, что за дни, когда не видел он ребят, почти привык он к мысли, что снова остался один и теперь надо начинать все сначала, потому что один, как известно, в поле не воин. И хоть поддержка от ребят была не на том уровне, где это нужно было, однако теперь он мог смело сослаться на мнение двух опытных инженеров — и это было уже кое-что.
И тут вошла секретарша:
— Владимир Алексеевич, вам звонит супруга товарища Дорошина.
В кабинете установилась тишина. Сашка даже вперед подался, как будто мог услышать предстоящий разговор. Рокотов снял трубку:
— Здравствуйте, Ольга Васильевна… Да, спасибо… Как самочувствие Павла Никифоровича? Отлично… Значит, скоро выйдет на работу? Что? Хорошо, но удобно ли это? Обязательно буду вечером. До свидания. — Он положил трубку и сказал ребятам: — Старик просил зайти.
Впервые за все последние годы у Дорошина оказалось достаточно свободного времени. Появилась возможность подумать всерьез о многих вещах, для которых в каждодневной текучке не находилось времени. Привычка жить безоглядно принесла с собой забвение многих дел, относящихся к личному, к семье. И когда у него волей несчастья оказалось много дней, не заполненных работой, так уж получилось, что пришлось вспомнить о вещах, исполнение которых всегда откладывал на будущее.
Написал письмо сыну. Он мог себе только представить, как был Юрка удивлен, получив от отца, впервые в жизни, письмо. Девять лет уже сын-офицер служил на Дальнем Востоке, появляясь раз или два раза в пятилетку в доме родителей. Общение с отцом было трудным, его характер могла выдерживать только жена, и сын обычно не задерживался долго. У него находились срочные дела в столице, и он уезжал через недельку, пообещав писать. Невестку свою Дорошин вообще не видел, разве только на фотографии, которую прислал сын. А ведь два года уже женат, мог бы и в гости заявиться.
Впрочем, написать об этом Дорошин не захотел. Раз не тянет Юрку в родительский дом, — значит, чего уж тут уговаривать? Как хочет.
А душа болела, потому что сына любил крепко и самоотверженно. Вспоминал годы его детства, когда приучал мальчишку быть мужчиной, скрывать свои чувства, эмоции. И сам никогда не поцеловал его в щеку, чтобы не выглядеть смешным. В жизни много страдал оттого, что, будучи человеком незлым, очень быстро становился понятным для своих подчиненных и терял авторитет в их глазах. В сорок девятом, получив назначение сюда, на Славгородщину, решил для себя, что больше ошибок повторять не будет. Приехал начальником стройучастка и студентом-заочником третьего курса горного института. За эти годы прошел путь огромный и трудный. Много ошибок сделал, однако в главном устоял: воспитал сам в себе многое из того, чему завидовал в других. И город построил, и рудник, и карьер. А теперь вот свалила проклятая болячка. Не дает сил для последнего рывка.
Задумался как-то о том, что приведись — многое начал бы по-другому. К старости мудрее стал. Все воевал с начальством, все доказывал. А кому это нужно? Прослыл человеком строптивым, неуживчивым. Хоть и ценят его в министерстве, да вряд ли любят. А близкие? Кто ушел в Москву, в науку подался — и теперь даже не пишет, кто здесь обосновался — и нос в сторону воротит, потому что теперь от него не зависит. Есть и такие, что войну ему, учителю своему, объявили. Вроде Рокотова. Вот о ком он пока что ничего плохого сказать не может, так это о Диме Михайлове. Да только признаться себе не хочет, что талантом бог Диму пообидел. Заурядный инженер. Поэтому и в «мыслителях» недолго задержался.
И Крутов. Правая рука. Верная, надежная. Испытанная годами, а это не фунт изюма. Годы — они все расшифровывают в человеке. Как не таись, время все равно тебя раскроет. Паша надежно прикрывал Дорошина со стороны производства, брал на себя все хлопоты по рядовым, будничным делам. И исполнитель приличный. А тут не устоял перед Рокотовым. Один заслон от посягателей — он сам, Дорошин. И никуда не денешься. Надо стоять. Больше тебя прикрыть некому.
Да, не ошибся он в Володьке. Инженер божьей милостью. Масштаб есть. Решает смело, крупно. Большой руководитель растет. Да что там растет, вырос уже. За надежной и широкой дорошинской спиной. А пришел к нему мальчишкой. Робким, неуверенным. За эти годы, что нянчил его Павел Никифорович, окреп Рокотов. Теперь вот не только сам идет, но еще диктовать пытается.
Павел Никифорович не хотел себе признаться, что злости, обиды на Рокотова давно уже нет у него. Осталось одно: принцип. Из-за принципа этого не хотел он отдавать свои позиции. Долго и мучительно искал выход, как соблюсти приличие? Как не дать возможности подумать кому-либо, что ослаб Дорошин, не может уже бороться, не может доказать свою точку зрения и отстоять ее. Вспомнил разговор с Крутовым. Паша принес все бумаги, чтоб отчитаться за два месяца, которые Дорошин был не у дел. А когда доложил все по производству, вынул из кармана две бумажки и протянул их Павлу Никифоровичу:
— А теперь вот это…
Дорошин глянул мельком и все понял. Вот так Володька… Да что он, с ума сошел, что ли? Разве ж такие бумаги дают кому-нибудь?.. Да с этими писульками езжай прямо в обком партии и считай, что товарищ Рокотов подставлен самым лучшим образом. Будет ему по первое число, да еще с добавкой. Как же это он не подумал?
— Ты потребовал? — сурово спросил он у Крутова. Тот кивнул:
— Я же знаю, вы спросите…
Дорошин не хотел показывать Паше, что доволен его предусмотрительностью. От истории с бумажками припахивало нехорошо, и очень даже кстати, что взял их именно Крутов. Пусть теперь мальчишка повертится. Просто надо будет ему объяснить кое-что. А то ведь волю какую взял.
Крутов сидел и ждал вопросов, но их не было. Бумажки лежали на столике у дивана, а Дорошин сумрачно разглядывал узоры на ковре.
— Я видел, что делают «мыслители» вместе с Рокотовым, — несмело сказал Паша.
— Ну?
— Это любопытно, Павел Никифорович… Могу вас заверить. Вы взгляните при случае.
Паша ждал взрыва и был готов принять его на свою склоненную голову, однако Дорошин только засопел громко. Крутов решил продолжать мысль:
— Я ориентировочно прикинул возможности обоих проектов. Кореневский карьер обойдется миллионов на шестнадцать дешевле… Это за счет компенсации на жилье переселенцам.
— А меня ты спросил? Быстро же сориентировался.
— Я никому не давал авансов на этот счет, Павел Никифорович, — голос Крутова был робким, неуверенным. — Я просто ознакомился с материалами. И еще раз хочу сказать: это перспективно.
— А руду богатую где ты возьмешь? План пересматривать? Кореневку я щупал еще в пятидесятых. Отказался от нее. А теперь вы мне ее опять навязываете.
— Я ничего не навязываю… Я хотел бы, чтобы вы глянули расчеты. Только глянули, и все.
Дорошин повернулся спиной к Паше. Уже лежа так, сказал:
— Ты-то чего суетишься?
— Я исхожу из пользы делу. В конце концов, я инженер.
Дорошин не отвечал. Только сопел упрямо. Его начинало злить желание Крутова во что бы то ни стало навязать ему, Дорошину, свою точку зрения. Знай место и делай то, что тебе поручили. Ишь, мыслитель. Вот бог помощничками наградил. Лезут туда же… Появилась опять злость на Рокотова: диверсиями в коллективе занимается. Со всех сторон окружает советчиками, которые в уши жужжат. На измор хочет взять. Дудки!
— Ты вот что, — Дорошин не оглядывался, — ты иди к себе и занимайся тем, что входит в круг твоих обязанностей. Все остальное буду решать сам. А когда позову и спрошу: «Ответь мне, Павел Иванович, на такой вопрос, дай мне совет…», тут и советовать будешь. А сейчас счастливо тебе. Будь здоров. Позванивай. А я отдохну малость. Устал.
Он не оборачивался, зная, что Крутов осторожно поднялся, собрал свои бумаги и, сокрушенно покачивая головой, осторожно вышел из комнаты. Через две минуты за окном загудел мотор машины, хлопнула дверца. Уехал.
Было немного жаль его, тем более что знал Дорошин: сейчас Паша будет глотать какие-то свои успокоительные таблетки, переживать, а может, и писать очередное заявление на отпуск к делам пенсионным. И все же иногда профилактику и ему надо делать. Быстро осваивается с дружеским к нему обращением, пытается на шею взгромоздиться. Знает Дорошин такой тип людей: чем к ним лучше, тем они к тебе с большим неуважением. Твою доброту слабостью считают.
А утром следующего дня пришли «мыслители». Дорошин до этого уже изучил рокотовские бумажки досконально и теперь знал, как их использовать. Пусть теперь повертится Володька. Куда ему деваться? Умный парень. А вместе им такие дела по плечу.
Не выдержал малость с Рядновым. Ах ты ж, сукин сын. А? Петя Ряднов, бессловесный и исполнительный Петя — и вдруг… Что с людьми похвала делает? Сразу грудь колесом — и он уже гений. Его не тронь, его не обругай. И замечаний ему, пожалуйста, не делай. А то он и фыркнуть может.
И все же терять его было неразумно. Работник отличный. Работоспособность как у вола. И без претензий особых. Даже квартиру перестал просить. Гордый. Ничего, подождет еще. Холостой. Другие вон семейные в общежитии живут. Или на частных квартирах. Ах ты ж, беда… Погряз он во всех этих суетных вещах. Дело бы делать. Съездить бы в Москву, добиться быстрейшего одобрения проекта. И запускать на площадку бульдозеры. С управляющим «Рудстроя» оговорено. Карьер у него в плане. Потом котлован водой зальет… Земснаряд пустить. А там дренажная система войдет в строй… И первый взрыв… Дожить бы до руды новой… В руках бы ее помять, между пальцев. Почувствовать, что карьер живет, и тогда шут с ним, можно и на пенсию. Глотать капли и лекарства, вести душеспасительные беседы с доктором Косолаповым, в саду возиться с Олей, орошать и опрыскивать деревья. Приятное занятие. Только до этого — карьер… Настоящий, такой, чтоб под занавес не стыдно было. А может, рокотовский карьер быстрее пошел бы? Ведь там не переселять людей. А для них еще нужно жилье строить. Нет, это был бы карьер Рокотова. Об этом все знают. Это был бы не его, не дорошинский карьер. А ему нужен свой, выношенный в замыслах от начала до конца, чтобы стать на краю обрыва, а внизу перед тобой чтоб змейками дальними ползли поезда с рудой и экскаваторы-гиганты казались спичечными коробками. И чтоб богатая руда потоками. Ах, как хорошо…
Мысли тревожили, не давали покоя. И когда Григорьев предложил посмотреть рокотовские расчеты, взял их без умысла. Хотелось знать: глубоко ли глядит Володька? Не перехватил ли? И уже через первые пять минут понял — если концы сойдутся с концами, то под таким делом и свою подпись не постеснялся бы поставить. А когда ребята ушли, потребовал у жены справочник, водрузил на нос очки и стал вычислять. И чем больше он возился с рокотовскими чертежами и расчетами, чем больше изучал карту площадки, тем крепче становилась уверенность: да, это настоящая работа. В некоторых местах он видел руку Григорьева, в других — Петькины находки, а в целом это было дело. Иногда у него даже гордость душу переполняла: это он ведь собрал вместе этих ребят. Ах, бродяги, ах, папуасы…
В четвертом часу, решившись, он позвал жену. Тяжело перевернувшись на бок, снял с носа очки и сказал ей:
— Ты б Володьке позвонила. Скажи, что прошу вечерком зайти.
Уезжал Любимов. Они вернулись с Коленьковым на четвертый день с вертолетом. В тот же вечер Василий Прокофьевич стал передавать свои бумаги теть Лиде. Эдька заметил, что все чуть взвинчены. Коленьков подчеркнуто доброжелателен, заводит разговор со всеми, дает закурить привезенной из экспедиции «Шипки». Теть Лида сердита и отказалась поговорить с Эдькой, когда он, как обычно, пришел вечером к ней. Савва Турчак возился в палатке Любимова, собирал его вещи и тихо ругался. Тетя Надя попросила Эдьку принести два ведра воды из реки и, когда он исполнил ее просьбу, взяла его за рукав:
— Зачем же так, а? Ведь он уже на моей памяти двенадцать годов из тайги не вылазит… Совесть бы поимели… Человек душою к месту прикипел.
Один Котенок, закрашивая на вездеходе царапины свежей зеленой краской, сказал Эдьке:
— А шут с ними… Оба хороши… Петухи. Рощи в тайге не поделили. По мне был бы хомут, а кому его на тебя надевать — всегда сыщется. Вон опять план по изысканиям недотягиваем. Значит, прогрессивки снова не будет. На кой черт мне такая работа?
Катюша плакала у себя в палатке. Эдька два раза подходил к пологу: он был задернут изнутри. Окликнул ее, она сказала необычным, с прононсом, голосом:
— Я зареванная, Эдик… Ты иди, я потом.
Любимов вышел из палатки теть Лиды очень скоро.
Подошел к Коленькову, сидевшему на чурбачке. Начальник вынул планшет, положил его на колено, пристроил на нем поданную Любимовым бумагу и расписался в ней. Любимов аккуратно сложил ее вчетверо, спрятал в кошелек.
Эдька ждал, что они поговорят о чем-либо, однако Любимов молча повернулся и пошел к себе, где громыхал чем-то в сердцах Савва Турчак.
В этот вечер, впервые за все время пребывания Эдьки в партии, в лагере было тихо. Василий Прокофьевич сидел на берегу и жег маленький костер. Савва время от времени подносил сухие сучья, возникая из темноты неожиданно и бесшумно, и садился напротив Любимова с лицом каменным и неподвижным. Блики костра, бледные и дрожащие, выхватывали из сумрака то одну, то другую из столпившихся вокруг сосен. Василий Прокофьевич вдруг спросил Эдьку:
— Ну, а у вас по какому поводу мировая скорбь, юноша?
— Так.
— Не возникало желания уйти из тайги?
— Было такое.
Любимов кивнул головой, соглашаясь с тем, что это вполне естественно, и вдруг сказал Савве:
— Ты помни, о чем я тебе сказал… Без тебя они тут пропадут. Трех человек и так не хватает.
— Я-то при чем? — голосом неожиданно высоким вдруг выкрикнул Савва. — Нянька я, что ли?
— Так надо!
Савва махнул рукой и пошел вновь в темноту, хотя хворосту уже наносил больше чем достаточно. Теперь он шумел валежником в зарослях словно медведь, продирающийся сквозь чащу, и это должно было означать, что он находится в чувствах крайне расстроенных.
— Уходите? — спросил у Любимова Эдька.
— Да… Когда-то у человека появляется необходимость уйти, хотя ему этого и не хочется.
— А вы оставайтесь. Все вам сочувствуют.
Василий Прокофьевич усмехнулся:
— Нельзя… Как говорил один авантюрист из древней истории, Рубикон перейден. Отступать поздно. Поеду в столицу, похожу по инстанциям. Постараюсь объяснить товарищам свою точку зрения. Может быть, что и выйдет. Как вы полагаете?
— Обязательно выйдет. Вы обратитесь к моему дяде, мужу теть Лиды. Он — крупный журналист. Он обязательно вам поможет. Хотите, я напишу ему письмо?
— Спасибо… Не привык с протекциями. Уж как-нибудь сам.
Снова пришел Савва. Бросил сучья, пробурчал недовольно:
— А вы мне тоже не указ, Василь Прокопич… Сам имею право.
Любимов охотно согласился:
— Конечно… Только ведь я тебя прошу.
— То-то и оно… Они вас побоку, а вы про их интересы беспокоитесь. Награды да премии будут Виктору Андреевичу, а работа все была ваша.
— Не говори глупостей, Савва.
— Савва глупый, конечное дело, да только и у меня глаза при месте. Что к чему — смекаю.
На этом и закончился разговор. Утром прилетел вертолет, и Любимов распрощался со всеми. Эдьке, у самого трапа, протянул маленький наручный компас:
— Берите… Вещь недорогая, но надежная… Двадцать три года ходил с ним по тайге. Не подводил никогда. А ремешок замените. Он еще послужит.
После отъезда Василия Прокофьевича в лагере стало как-то совсем скучно. И когда Коленьков объявил, что завтра надо переезжать в новый лагерь, поближе к человеческому жилью, это вызвало оживление. Начали укладывать в прицепы нехитрый скарб, закатывать бочки с горючим. Во второй половине дня Котенок поехал на тракторе с первым прицепом, с ним — Савва. Они должны были приготовить площадку, нарубить жердей. Вернулись утром следующего дня, и Котенок восторженно рассказывал, что до Яковлева — небольшого таежного села — совсем рукой подать: восемнадцать верст, что в бинокль они очень даже хорошо разглядели вырубки на берегу речки и видели даже крыши домов. На несколько часов в лагере началась суета, и только перед самым отъездом Коленьков своим распоряжением вновь вызвал недовольство механика:
— Ты вот что, Макар Евграфович… Свой трактор передай Рокотову. Сам садись на его машину. Дело важное, тут не до принципов.
Пошумел Котенок, но приказ выполнил. Загрузил в Эдькины прицепы самое главное — движок, ящики с инструментами, палатки. Велел двигаться след в след. Коленьков походил по площадке, поднял оброненный кем-то молоток, сунул его в кузов вездехода. Залез за руль, усадил рядом тетю Надю, потому что теть Лида выразила желание ехать с Эдькой. Коленьков пожал плечами и велел Котенку трогать.
Макар Евграфович не торопился. Вытирая тряпкой замасленные руки, подошел к Эдьке:
— Не газуй, как бешеный… Выжал сцепление — и помаленьку… Мотор только что перебрал. Новые клапана поставил.
Наконец колонна двинулась. Впереди Котенок, за ним Эдька. Замыкал движение Коленьков на вездеходе.
Дороги как таковой не было. Ехали по старой просеке, уже поросшей молодняком. Котенок вчера проломил в полном смысле этого слова тропу, и теперь Эдьке нужно было учитывать сплошные повороты между деревьями, в которые нырял трактор Котенка. Задний борт его прицепа Эдька не отпускал дальше чем на пятьдесят метров, суетливо двигая рычагами и с тоской думая о том, какая все-таки прелесть вездеход по сравнению с этой неуклюжей махиной, которая и разворачиваться-то как следует не умеет. Но так было первые два полчаса дороги, а потом Эдька уже настолько наловчился, что управлялся полегче. А может, просто потому, что выбрались на сухую землю и под гусеницами уже не пузырилась взбитая и круто перемешанная грязь. И хотя трактор кидало на ухабах и корнях деревьев, хотя то и дело приходилось глядеть, чтобы при поворотах не задеть прицепами стволов деревьев, Эдька завел разговор:
— Теть Лида… Почему вы не вступились за Василь Прокофьевича? Ведь он прав?
Она глянула на него так, будто впервые увидала. Помолчала, потом сказала совершенно серьезно:
— Ты очень многого не понимаешь, Эдик. Это сложно.
— Я все понимаю. Вы просто не хотите огорчить Коленькова. Он для вас царь и бог. А Любимов прав.
— Понимаешь, Эдик… Мы опаздываем со сроками. Очень скоро должны быть готовы проектные документы по всей трассе. Наш участок еще не проработан. Если мы опоздаем, мы задержим очень нужное стране дело. Приходится чем-то жертвовать. А Виктор Андреевич, ты сам видишь, делает все, чтобы закончить работу в срок. Он взял на себя самый большой объем.
— Но ведь Любимов прав?
— Прав. Реликтовый участок тайги может погибнуть. Просека пройдет по самому центру увала, по центру массива… Ширина — четыреста метров. Будут проведены коммуникации, в перспективе — автомобильная дорога.
— Тогда надо задержать сроки, но не трогать тайгу. Теть Лида, ведь все так просто… Приедем сюда на будущее лето. Закончим работу.
— Сроки предусмотрены государственным планом. Их нельзя нарушать. Ты смотри вперед, Эдик, а то мы с тобой в дерево врежемся.
Эдька сноровисто двигал рычагами:
— Ваш Коленьков… Карьерист он. Ему хочется побыстрее отчитаться. А Василий Прокофьевич — другой. А вы его не поддержали.
— Ты становишься несносным, Эдик. Я прошу тебя, прекрати на эту тему. Почему ты берешь на себя право судить других? Ты сам работаешь не так уж хорошо. С тобой нянчатся.
Эдька нахмурился и замолчал. Было обидно, что самый близкий здесь человек не понимает его. Случай с Любимовым возбудил в нем давнишнюю неприязнь к Коленькову. Теперь Эдька понимал начальника партии очень хорошо: ему на все начхать, кроме его драгоценнейшего будущего. Как же, мечтает, что его именем село назовут. Дудки тебе… Любимов в тысячу раз больше заслужил. И биография у него какая. Квартира в Ленинграде, а он здесь сидит сколько лет уже. И один на свете. Сын не в счет, в другой семье воспитывался. А он Василия Прокофьевича так, запросто, шутя с дороги убрал. Чтобы не помешал. И теть Лида тоже… Видно, симпатии к этому горлопану сильнее обычного чувства справедливости. А что в нем она нашла? Орет на всех да угрожает. Работает, да, тут ничего не скажешь, он сам на себе многое тянет. Это уж его личное дело. Он — воспитатель. А с ним все в конфликте.
Теть Лида, видно, жалеет, что сорвалась. То и дело поглядывает на него, будто заговорить хочет. Пусть помучается. Он к ней так, а она…
Повороты, повороты. Кедровник на склонах невысоких сопок. Справа, в низине, голубеет вода. Одно из бесчисленных таежных озер. Красота-то какая. Если б здесь дороги покрепче, так тут туристов больше было бы, чем в Крыму. Да гнус с комарней убрать куда-нибудь.
Оглянулся назад. Вездеход с Коленьковым ныряет в выбоины. Не отстает. С ним, на заднем сиденье, Катюша. Как же, вся зарделась, когда он ее пригласил ехать вместе. Симпатия давнишняя. Все время его к теть Лиде ревнует.
Вчера вечером подошел к Эдьке Савва. Сел на бревно рядом, покашлял:
— Скучно… Может, костерок запалим, а?
Эдька понимал его. Обычно каждый вечер Савва и Любимов жгли костер. Это было своеобразным ритуалом, потому что у теть Нади была громоздкая железная печка для приготовления еды, которую возили на специальном прицепе. На стоянках над ней натягивали брезентовый полог, под которым и колдовала повариха. А костер нужен был Любимову и Савве для другого. Они садились друг против друга и тихо беседовали, а иногда и просто молчали. Но костер полыхал каждый вечер. И вот теперь, после отъезда Любимова, Савва мается.
— А что, я не против… Могу и за сушняком сходить.
— Сам я, — обрадованно сказал Савва. — Ты тут ишо ничего не знаешь. Так я пошел.
Он приволок целую гору сучьев, сноровисто запалил костер.
Затянуло все вокруг дымом, и сразу смолк голодный писк комаров. Эдька закашлялся и слезящимися глазами не видел, а угадывал в дыму неподвижную фигуру Саввы, сидевшего на вязанке хвороста в позе древнего языческого бога.
— Ты вот скажи мне, пацан, — Савва дождался, пока дым разнесет тихий вечерний ветер, — вот что мне скажи… Ты-то как сюда из города? Тебе зачем тайга-то? Она ведь сильного мужика привечает, самостоятельного… Хозяина вроде… Ежели, скажем, я по тайге иду, а какой охотник костерок жег, притоптал чуть и подался по своим делам. А уголья тлеют. Я огонь водицей залью, хотя потом два дня и пить будет нечего. Вот как хозяин-то в тайге вершит дело. Тайгу понимать надо, потому как она вроде человека. Иной раз зла, а больше добра. И, вроде человека, сама себя защитить не может. А в стране нашей огромной, в России, такого богатства больше нету, как тайга. Горы есть, окияны есть, степей сколь хошь, а все не такой ценой определяется… Это мне все Василь Прокопич сказывал. А он понимает.
Эдька плечами пожал:
— Не знаю… Захотелось глянуть, как все здесь.
— По душе пришлось аль в бега надумал?
— Не знаю.
Савва кивал лохматой головой:
— Дела-а-а…
Какая-то многозначительность была в молчании у костра. Савва поглядывал на Эдьку то с улыбкой мимолетной, то внимательно. Видно было, что разговор, начатый несколько минут назад, он продолжает уже сам с собой, потому что вдруг возьмет и прищурит глаза, руками разведет, будто говорит: «А что сделаешь? Так уж получилось…» Эдька наблюдал за ним, стараясь делать это незаметно. Больше всего глядел на руки Саввы, крупные, с длинными костистыми пальцами, лежащие на коленях в те минуты, когда не требовалось подбрасывать в костер сучья. Удивляло то, что они могли быть совершенно неподвижными в течение длительного времени. Эдька попробовал и не выдержал двух минут.
— Разве ж можно так? — Савва вдруг глянул на Эдьку. — Ему-то дело важней, чем зарплата. А его, сказывал, в архив определяют. Бумажки сортировать. Уедет ведь.
Удивительным было то, что Эдька знал, к чему относится эта неожиданная тирада. Савва переживает за Любимова; он никак не мог отвыкнуть от мысли, что Василия Прокофьевича нет в лагере, что теперь он не будет ходить в тайгу.
Это был замечательный вечер. Когда костер начал гаснуть и темнота приблизилась к пепелищу, Савва тяжело поднялся:
— За водицей слетаю к речке… Ты иди, пацан. Коли что, ты не стесняйся. Душа в тебе есть. Я тебе такое в тайге покажу… А ты про Савву дурного не думай. Я душой болею за Прокопича.
Слова Саввы были как бы предложением дружбы, и Эдька понял это и был благодарен ему за сказанное.
— Я все понимаю, — Эдька положил ему руку на плечо. — И я вам очень буду благодарен. Мне очень хочется в тайге походить.
— Ну-ну, — одобрительно улыбнулся Савва, — Это мы запросто. Слышь, я все тебя никак не запомню, как кличут… Убей, не получается.
— Эдик… Мама так назвала, когда я родился. А отец Федей хотел.
— Во-во… Федя — это хорошо. Отец твой правильно плановал. Ты меня извиняй, малый, коли я тебя по-русски звать буду, Федей… Мне все энти клички не наши — они вроде бы обидными кажутся… Вроде вот тебя обижаю, коли так назову.
— Пожалуйста, — засмеялся Эдька. — А ваше отчество как?
— Саввой зови… Отчество ни к чему… Привык уже.
… И снова повороты. Катюша вчера не выходила совсем. То ли сердится, то ли переживала из-за Любимова. Она с ним все время работала. Вот и пусть теперь подумает про своего дорогого Коленькова. Ведь по его вине ушел Василий Прокофьевич.
Теть Лида дремлет, откинув голову назад, к задней стенке кабины. Трактор переваливается с боку на бок, преодолевая зыбкую осыпь на склоне сопки. Куда несет дьявол Котенка?
Из-за пихтача, обступившего со всех сторон, заблестела река… Она просматривается сквозь густые ветви серебристым, режущим глаза блеском в лучах неяркого осеннего солнца. Еще два крутых поворота — и Эдькина машина выбралась на площадку у берега реки, где уже чихал, теряя обороты, мотор котенковского трактора.
Вездеход Коленькова мелькнул мимо, вырвался вперед, затормозил у воды. Начальник партии выбрался из машины, громко хлопнул дверцей. Его голос прозвучал бодро и весело:
— Ну, давай располагайся… Теперь уже не будем переезжать до самых морозов, до белых мух… Тут теперь наш дом.
У Михайлова вот уже несколько дней побаливало сердце. Заглянул к доктору Косолапову. Тот послушал, посоветовал меньше нервничать, отдыхать при возможности. А какой тут отдых? Пока не добили зерновые — никакого продыха. А с зерновыми покончили — готовься к новой кампании — свекла на подходе. И опять мотайся по хозяйствам, опять проверяй складские помещения, транспорт. А тут на тебе все организационные вопросы, обмен партийных документов. Вручение билетов чуть ли не через день. Владимир Алексеевич занят постоянно, кому же дела завершать, если не Михайлову?
В субботу вечером позвонил прокурор:
— Слушай, Дмитрий Васильевич, на рыбалку бы съездить, а? Как полагаешь?
Договорились выбраться. Только куда?
Прокурор предложил:
— А если к Насонову, а? Чую я, что бюро по нему не будет. Понимаешь, сроки давности. Неудобно Владимиру Алексеевичу теперь его вытаскивать. Как-никак лучшие показатели в районе. Он даже с больничного уже вышел. Вот мудрец, а? Два месяца просидел… Ну, так что, звонить Насонову? Рад будет до смерти, если приедем. Он же дипломат знаешь какой?
Михайлов думал о том, что выезд к Насонову будет, возможно, неприятен Владимиру Алексеевичу. То, что предполагает прокурор, — это одно, а что думает первый секретарь — другое. Не дав прокурору определенного ответа, позвонил Рокотову. Вначале сказал в нескольких словах о текущем, потом, будто невзначай, сообщил, что собирается на рыбалку к Насонову:
— У вас возражений нет, Владимир Алексеевич?
— А почему они у меня должны быть?
— Ну… тут ведь может возникнуть всякое… Вдруг вы решите слушать Насонова на бюро, а я только что побывал у него, пользовался его гостеприимством… Мне будет неудобно…
— Не знал, что вы так щепетильны. А потом, какие могут быть у вас обязательства, если вы просто половите рыбу на территории колхоза?.. Пруды-то — это не личное хозяйство Насонова, а колхозное.
— Вы правы, однако все равно не очень удобно.
— Езжайте… Так уж выходит, что Насонов в стороне остался. Победителей не судят.
И на следующий день Михайлов чуть свет отправился с прокурором к Насонову. Тот уже хлопотал у дальнего пруда. С вечера по заданию председателя провели в заветном месте прикорм рыбы. Вывез Насонов на бережок походный мангал, около которого уже вертелся знакомый Михайлову и прокурору колхозный прораб Акопян. Набор удочек был заготовлен и проверен. В общем, все как полагается. Сам Насонов был предупредителен до крайности. Прокурор, когда председатель отошел на минуту, шепнул Михайлову:
— Ну, что я тебе говорил? Вот, брат, что такое знать человеческую психологию.
Они привезли с собой пару бутылок водки и теперь подумывали о том, что уха в самом деле может быть приличной.
Часов до одиннадцати ловили рыбу. Клев был не то что очень неудачный, нет, рыба шла, да только как-то безалаберно. Прокурор вытащил двух карпов в ладонь, а Михайлову шла одна мелочь. Насонов много шумел, а вытянул шуплого карасика. В общем, не получалось азарта.
— Вот чертовщина, — ругался прокурор, стоя по колено в воде среди буйных зарослей осоки и камыша, — ну, прямо наколдовал кто-то… Никогда такой дурацкой, понимаешь, ловли не было. Это ты, Иван Иванович, виноват… А? Рыбу в сытости, понимаешь, держишь. А она у тебя за голую нитку цепляться должна. Чтоб карп неразборчивый был, вот в чем дело.
— Я тут ни при чем, Дмитрий Саввич, — шутливо оправдывался Насонов, — сам вот аж весной приходил сюда… Все заботы. Да вы не бойтесь. На уху сообразим.
Он подмигнул Акопяну, и тот вынул из багажника новеньких «Жигулей» сетку. Прокурор замахал руками:
— Ну-ка с глаз моих прочь… Хоть бы за камышом, что ли, вынул?
Акопян и насоновский шофер шустро сбежали за мысок вместе с сеткой и через полчаса уже потрошили десяток карпов. А к часу дня уже не только уха закипала над костром, но ветер доносил до рыбаков запахи более приятные: доходящих до кондиций шашлыков со всеми пряностями, полагающимися для кавказской кухни.
Рыбаки уже сидели в тени ивы на широком брезенте и рассуждали о делах, весьма далеких от рыбалки.
— Сдал хлеба сколько? — интересовался у Насонова прокурор.
— Две с половиной тысячи тонн… На восемьсот тонн перевыполнение.
— Выкрутился… — Дмитрий Саввич восхищенно крутил головой. — Вот хитрец, а? Два с лишним месяца на больничном. А ведь по закону за это кое-кому полагается, а?
— Да хворый я был… Вот чтоб мне… — Насонов глядел с самым серьезным видом, и это чрезвычайно потешало прокурора.
— Врачу твоему, который тебе эти бумаги выписывал, надо бы дать как следует, — прокурор нетерпеливо поглядывал туда, где возились шофер и Акопян, — нарушение это, понимаешь…
— А никакого нарушения, Дмитрий Саввич… Все по закону. Меня вот хоть сейчас на обследование. Зимой на курорт поеду… Замучил радикулит.
Принесли уху в больших алюминиевых мисках. Прокурор крякнул, вынул водку, разлил в стаканы:
— Ну, за все, что позади, а? Как полагаешь, Иван Иванович?
Насонов от восторга даже прижмурился:
— Ох, сколько ж ночей спать не пришлось… Поганое, я скажу, дело, когда на тебя начальство сердится. Так что, Дмитрий Васильевич, как там начальство наше высокое настроено? Будут с Насонова шкуру драть или как?
— Спи спокойно, — с трудом приходя в себя от выпитой водки, пробормотал Михайлов. — Никто тебя трогать не будет. Скажи спасибо людям своим, что работали на уборке геройски… А то б тебя надо было.
— Народ доволен… Очень даже доволен, — согласился Насонов, — теперь-то каждому ясно, что не будут сносить… А то ведь как было еще по весне? К бригадиру с разносом, а он тебе в ответ: «А ты не командуй! Колхоза, почитай, уже нету… Скоро мы с тобой, Иван Иванович, на пару, как самые что ни есть городские жители, будем к пивному ларьку ходить в Васильевке. А то и на одной площадке жить будем по соседству. А ты меня к трудовому энтузиазму призываешь… Все одно сгребут наш чернозем в отвалы — и будут там на травке козы пастись…» Никакого настрою у людей не было. А зараз другое. Землю под ногами люди опять почуяли. Вот давеча один пришел, план для постройки просит выделить. Я ему и говорю: «Ты б подождал, а то как бы не перерешили». А он мне: «Да что я, дурной или как? Если сам первый секретарь на Кореневке бурить приказал, — значит, там и карьеру быть». И еще я скажу, товарищи мои дорогие, что ежли, скажем, теперь Владимира Алексеевича куда избирать, так в нашем колхозе не будет ни одного голоса против. Так к нему за все это дело с уважением.
Уха была хороша. Дмитрий Саввич даже добавочки попросил. Михайлов пожалел, что не взяли минеральной воды: при такой жаре водку пить без минералки трудновато.
— А я б тебя все ж, на месте Владимира Алексеевича, под выговор подвел бы, — рассуждал прокурор. — Ты вот, Иван Иванович, мужик хороший. И председатель что надо. Да только ум у тебя, понимаешь, все с криминалом. Все, понимаешь, на грани фола, как комментаторы спортивные выражаются. Вот был бы ты золотым председателем, ежли б от тебя не ждать какого-либо подвоха. А то принимаешь нас, все мы тут друзья и товарищи, а потом мне на тебя бумагу приносят: так, мол, и так, незаконно получал два месяца больничный… Переплачены суммы… И что я делаю, понимаешь? Я, не глядя, что ты такой отличный мужик, посылаю своего работника разбираться. Прав я?
— Прав… Сто раз прав, Дмитрий Саввич, — согласился Насонов. — Только ты читаешь бумагу, что твой работник тебе дал, отчет там или что, а тебе вдруг звонит… кто?
— Кто? — прокурор аж вперед подался. — Ну, так кто мне, понимаешь, звонит?
— Э-э-эх… — Насонов чуть опьянел, чувствовалось это в расслабленности его движений, в улыбке ласковой. Пальцем погрозил прокурору: — А звонит Владимир Алексеевич. Да.
— Ты, понимаешь, брось… Не будет он за тебя звонить. Уважение к закону имеет.
— За меня не будет. Точно это. А кто мне больничные выдавал? А? Я вам сейчас такое скажу… Вера Николаевна — симпатия нашего Владимира Алексеевича. Вот кого держу в колхозе. Девка, я вам скажу…
— Ну, тогда… — развел руками прокурор, — тогда обошел по всем статьям. А я-то и не знал. Вот ведь какие дела на свете, Дмитрий Васильевич, а?
Михайлов слушал ленивый этот разговор равнодушно, хотя сообщение о симпатиях Рокотова заинтересовало его. В конце концов, секретарь райкома должен определиться с семьей. Как-то неприятно. Чтоб болтовни вокруг этого поменьше было. Все ж на виду.
А хорошо здесь на берегу. И думается прекрасно. Говорят, Дорошин выходит на днях. Вот еще будет заварушка. Ведь Владимир Алексеевич в его отсутствие самодержавно руководил комбинатом. А шефу это узнать будет ой как обидно.
Беседа между прокурором и Насоновым шла уже в несколько иной плоскости:
— Вижу, все понимаю… Нет у него хватки, последовательности нет. Первый секретарь — это, брат, фигура… Личность. Вот тот же Логунов. Он фигурой был. И крупной. Посади на этот пост, скажем, Дорошина, он так дело повернет… А Рокотов, он, может, слишком современный… Все б убеждал, все доказывал бы. Нет, я таких методов не понимаю. Первый секретарь ежели. понимаешь, вызывает, так у председателя колхоза душа должна в пятках быть. Потому что вызов к нему — это поворот, это событие. А ежли он, скажем, с тобой о погоде переговорит или про здоровье поспрашивает, а дело к тебе у него крохотное, — такого я не принимаю.
Ох, разошелся прокурор. Добрейший человек, но в споре границ не знает. Ничего себе — на темочку вышел. Впрочем, не только он говорит о слабости Рокотова. Уже слышал подобное Михайлов, хоть и не принимал участия в обсуждении. Не его это дело.
Насонов возражал. Вяло, неохотно, но возражал. Хитрый мужик. А вдруг Михайлов на ус мотает разговор и Рокотову его изложит? Опять Насонову беда.
Шашлыки пошли лихо. Потом шофер слетал в райцентр еще за бутылочкой. Михайлов почти не пил, рассеянно глядел на мерцающую гладь озера, думал о своем. Два дня назад Крутов, побывав у Дорошина, сделал предложение: не пойдет ли Дмитрий Васильевич директором строящегося ГОКа? Надо искать кандидатуру свою, а то пришлют человека со стороны. А с ним как еще сложится? Боялся Михайлов, что предложение Крутова исходит от Рокотова. Только он вправе предполагать такие перестановки. А в комбинате уже вовсю на эту тему говорят, Жанна с неделю назад слышала. А ГОК — это не сфера комбината. Тут кадровые вопросы не решают. Наверное, все ж Рокотов.
А отступать Михайлову не хотелось. На всякий случай позвонил в обком, попросил знакомого инструктора позондировать почву где надо. Если это оттуда, сомнений не должно быть. Предлагают один раз. Второго не бывает. А может, все-таки Рокотов?
Жанна против всяких ГОКов. Права она. Дело только начинается, все придется на ровном месте строить. И коллектив и монтаж оборудования. А в райкоме все давно отлажено и есть над тобой человек, который отвечает за все. Он курс определяет, ему и отвечать. Нет, исполнители еще очень долго нужны будут. Инициаторы горят, но не любят делать черновой работы. А исполнитель ее осуществляет в точной, заданной начальством пропорции. Более того, Михайлов убежден, что наступает время исполнителей… Куда ни глянь, везде нужны люди, которые умеют делать дело. А те, кто кричат призывы, они не всегда у руля остаются. Крикнул, а вдруг ошибочно. И иди, голубчик, «в связи с переходом на другую работу».
Было уже около четырех часов дня, когда подустали рыбаки. Заторопился домой прокурор. Предложил Михайлову:
— Может, ты за руль сядешь, а? Я, понимаешь, взял немного лишнего. А порядок не хочу нарушать.
Сел за руль насоновский шофер. Рядом с ним пристроился председатель. Следом пошла машина Акопяна, чтобы забрать Насонова и шофера в райцентре.
Стлался позади крученый хвост пыли. Прокурор попробовал затянуть «Подмосковные вечера». Вышло фальшиво. Никто не поддержал. Дмитрий Саввич обиженно замолк и вскоре стал мирно посапывать на плече у Михайлова.
— Село-то какое… — радовался Насонов, — теперь мы водопроводик сюда хороший кинем… Чтоб не маяться в центре России без воды. Карьер все отберет. А мне все ж, Дмитрий Васильевич, кажется, что настоит на своем Владимир Алексеевич. Землице нашей цены нет. Я вам когда-нибудь покажу место, где немцы чернозем брали для вывоза в Германию… Эшелонов пять у нас тут, сволочи, наворовали. Ее б, землицу нашу, да водой бы поить вдосталь. Вот глядишь, орошение сделаем. Чтоб с гарантией по пятьдесят центнеров с гектара пшенички-то. Вот будет дело. А что сейчас? По двадцать пять на круг возьмем — и счастливы. А она, землица наша, может вдвое давать. Глядите… Глядите, Дмитрий Васильевич… Вон видите, девушка идет? В голубом платье! Видите, да? Так это и есть Вера Николаевна, докторша наша. Это и есть та самая, которая Владимиру Алексеевичу по душе. Эх, и пара же получится…
Михайлов заметил лицо девушки, когда она обернулась, пропуская машину. В самом деле, красивая. Ну что ж, Владимира Алексеевича можно поздравить.
Вера спешила. Она остановилась на минуту, чтобы пропустить мимо машины, подождала, когда за ними уляжется пыль, и перешла улицу. Наконец пришло письмо от Андрея. Она прочитала его быстро, буквально за одну минуту, и теперь торопилась к себе, в больницу, чтобы закрыться в кабинете и прочесть все с самого начала, внимательно, вдумчиво, чтобы понять все мысли, владевшие Андреем тогда, когда он писал это письмо.
Он был совсем рядом, в Харькове. Какое-то совещание. Послезавтра будет в Славгороде. Остановится в гостинице. Ждет. Хорошо было бы, если б она смогла приехать на пару дней. Можно было бы вдоволь поговорить.
Она поедет. Она обязательно поедет. Даже просто для того, чтобы увидеть его. Интересно, почему он не писал ей все это время? Будет оправдываться. И все равно, она хочет его видеть. В Москве все было так хорошо. Она даже думала, что в жизни уже так не бывает, что только в романах писатели сочиняют что-либо подобное. А у них было. Он даже никогда не стремился перевести знакомство, добрые их отношения в близость. И это ей больше всего в нем нравилось, потому что вся ее жизнь с семнадцати лет состояла из бесконечного противоборства с пошляками, начинавшими приставать на улице, намекавшими на свои финансовые возможности и связи с власть имущими.
Андрей… Смешной, с сутулой фигурой, с очками на конопатом носу, с голосом, почти по-старчески надтреснутым. А смех какой? Когда он смеялся в общежитии на втором этаже, его слышно было на четвертом.
Вот она увидится с Андреем, и все будет ясно. И кончатся эти мучения, связанные с ее поступком в отношении Рокотова. Он уже, наверное, утешился, а она все еще переживает, что обидела его. Иногда она видит знакомый газик, пылящий по проселку, и тогда старается быстрее сойти с дороги. Он ездит очень неосторожно, даже на поворотах не сбавляет скорости. Лихач. К чему все это?
Однажды она поехала в Васильевку на совещание в райздравотдел. Вечером сходила с коллегами в кино. Возвращалась в гостиницу поздновато. А навстречу шел тяжело и медленно усталый человек. Доктор Косолапов, когда человек неторопливо перешел улицу и скрылся в одном из подъездов, сказал, глядя ему вслед:
— Наш первый секретарь райкома… Любопытная, доложу вам, фигура. Оч-чень любопытная.
И Вера так и не решилась спросить его о том, что он имел в виду, хотя интересовало ее это очень.
Потом как-то подвозил ее из райцентра Насонов. Ехал сам, без шофера. Сообщил, что теперь уже не будет требовать больничного:
— По двадцать четыре и восемь десятых центнера взяли пшеницы на круг с гектара, — радостно сообщил он и добавил: — Теперь не будет выговора… Лучший результат в районе.
Она усмехнулась, а он, заметив это, сказал:
— А я вот что тебе скажу, Вера… Как дочке своей. Откровенно и честно. Вот хоть что ты мне ни говори, а бабьей вашей политики не понимаю. Да на тебя такой человек глаз положил… Сообрази ты. В общем, мое мнение персонально таково: глупость сморозила, девка. Хоть ты и доктор, а глупость сотворила. Исправляй, а не то… В общем, на Владимира Алексеевича сейчас прямая атака идет…
— Что, неприятности? — быстро спросила она.
Насонов улыбнулся понимающе:
— Ага… не так еще и плохи дела у нашего первого секретаря. Со службой у него все как надо, а вот бабенка одна его запросто доконать может. Гляди. Пристала к нему как… в общем, мой тебе совет, ты этот вопрос серьезно продумай. Может быть поздно, если в стороне стоять будешь.
Потом она однажды видела издалека, как Рокотов высаживал из машины у автовокзала высокую красивую, женщину. Только лицо ее Вере не понравилось. Слишком намазана и толстовата. Да и не первой свежести. Во всяком случае, по виду лет тридцать шесть — тридцать семь… Никогда бы не подумала, что Рокотов может ухаживать за женщинами старше себя возрастом.
А злость на Рокотова оставалась. Теперь уже за то, что слишком легко говорит главные слова. Кто ему теперь, после всего происшедшего, поверит? И тут же сама себя укоряла: а что ему делать оставалось, когда она так ему ответила? Может, и рад бы он снова приехать, да боится того, что уже было.
Если б он знал, сколько мыслей о нем? Наверное, подумал бы, что она в него влюбилась и терзается своей ошибкой. Как бы не так! Просто она думала бы так о любом человеке, оказавшемся на его месте. Потому что не привыкла обижать людей!
Однажды она уже почти совсем решила поехать в райцентр и объясниться с ним. Даже билет на автобус взяла. А потом подумала, что никогда не сможет этого сделать. Просто не сможет, и все. И ждала письма от Андрея как спасения, как лекарства от бесконечных угнетающих мыслей. Но только его письма. А сама писать никогда ему не будет. А там пусть как получится.
И вот письмо пришло. Позвонили ей в больницу, и она, не дожидаясь, пока его принесут, помчалась сама. Да, он помнит о ней, он вспоминает с грустью все, что было в Москве, мечтает увидеться. Надо столько переговорить.
А может, взять и уехать? Куда-нибудь, хоть на край света. Врачи везде нужны. Что ее держит в этом селе? Зачем она вопросы сама себе подбрасывает, ответы-то давно известны. Здесь она потому, что нужна бабе Любе… Куда ее одну оставишь? А уезжать не хочет. И совесть не позволяет оставить старуху, которая ей и мать, и отца заменила в свое время, в люди вывела, на путь наставила. Вот и мечется теперь. А выхода нет, просто утешает себя иногда тем, что возьмет и уедет. Никуда она отсюда не денется.
Интересно, каким стал Андрей? Он писал, что предлагают ему место заведующего отделением. Тогда он не решался принимать это предложение. И не потому, что боялся не справиться, а потому, что не хотел связываться со многими вещами сопутствующими, удаляться от чистой медицины. Ведь она на себе испытала, что такое заведование больницей. И дрова, и покраска, и инструменты, и лекарства. А часто кончалось тем, что брали они с бабой Любой по ведру гашеной извести, завязывали головы платочками и лезли на лестницу, чтобы белить стены. Это было проще, чем бегать неделями и умолять Насонова прислать людей.
У себя в кабинете она еще раз внимательно прочла письмо. Было оно ласковым и каким-то тревожным. Именно такого послания от Андрея она ждала вот уже несколько месяцев и теперь думала о том, что какие-то часы отделяют ее от того момента, когда она его увидит.
С райздравотделом удалось устроить все без особого труда. Договорилась о трехдневном отпуске, уладила с коллегами дела с приемом. Теперь оставалось ждать.
В этот вечер не спалось. Встала с постели, вышла на крыльцо. Посидела на скамеечке, прислушиваясь к ночи. Она уже почти не представляла себе Андрея. Казалось, что все было так давно, а может быть, вообще не было? Может, это она придумала себе его? Но лежал в кармане халатика твердый хрустящий конверт, и это было подтверждением того, что все правда, что послезавтра ждет ее Андрей и они поговорят абсолютно обо всем.
Назавтра она пошла к Насонову. Председатель сидел у себя в кабинете и ругался по телефону с кем-то, видимо из райцентра, потому что речь шла о доске-вагонке и стандартных бревнах. Вера посидела перед его столом, полистала газеты. Насонов наконец завершил длинный и, видимо, тяжелый для себя разговор и глянул на нее:
— Слушаю, только быстро.
— Иван Иванович… У нас плохо с врачами. Вы знаете. Если я помогу найти хорошего квалифицированного терапевта с опытом…
— Так я ж тебе в ножки поклонюсь. Особливо ежли у нас жить согласится. А кто это? Подружка?
— Это потом. И жилье будет? Хотя бы на первый случай.
— И на первый будет и на второй… Вон двухквартирный домик заканчиваем строить. В одну квартиру управляющего отделением переселим, а другую — пожалуйста… Планировал библиотекаря туда, ну да подождет. У матери своей проживет. Ты б все ж сказала: кого на примете держишь?
— Еще не знаю, Иван Иванович. Как поговорю, так сразу же к вам… Раньше времени не хочется.
Она уходила, а Насонов настороженно глядел ей вслед.
День этот полз так медленно, что уже после обеда она перестала находить себе место. Снова зачем-то сходила на почту, начала читать новый роман и бросила его раскрытым на столе… Хоть бы кто на прием пришел, а тут, как назло, ни души. Сходила к бабе Любе, домой, помогла ей капусту для борща нарезать… В саду последние оставшиеся вишни пособирала. Были они черными, переспелыми… Невкусно. Выгнала из огорода соседскую козу.
А солнце висело на одном и том же месте, будто гвоздями приколоченное. Минуты текли медленно. Казалось, жара настолько утомила время, что оно потеряло привычный свой ритм и двигалось еле-еле, как человек, уставший от долгого пути.
Уехала она последним автобусом, чтобы переночевать уже в областном центре.
Планировалось легко и просто, а не учла многих сложностей. Во-первых, с гостиницей. Оказалось, что обком собирает совещание и мест в гостинице нет. Просидела до позднего вечера, пока администратор не сжалилась над ней. Поселила в одноместный номер, где уже жила какая-то женщина из Москвы. Здесь был диван, на который и уложили Веру. Соседка пришла поздно, а ушла рано, еще до того, как Вера проснулась.
После завтрака она побродила по городу, зашла в парикмахерскую и сделала прическу. Заглянула в аптеку, купила кое-что из лекарств. В районе не все возможно достать. Завернула в гостиницу — нет, товарищ Кругликов еще не приезжал. Город был не так велик, и она снова пошла по кругу: на площадь к Вечному огню, затем по проспекту. Заглянула в другую гостиницу — и там Андрей не регистрировался. Посидела в парке: тут было прохладно и продавали вкусное мороженое. После обеда и очередного обхода гостиниц, уже рассердившаяся, решила сходить в кино. Пошла на старую ленту «Не пойман — не вор» с молодым де Фюнесом. Смотрела ее в студенчестве, когда-то очень нравилась. Теперь то ли настроение было хуже, то ли еще по какой причине, фильм показался не смешным. Вышла из кинотеатра совсем злая. Глянула время: шестой час. Вот она возьмет сейчас свою сумку — и на автовокзал. С его стороны это просто свинство.
Она быстро прошла через холл к лифту, и тут ее окликнула дежурная администраторша:
— Девушка, вы тут спрашивали товарища Кругликова… Он приехал. Живет в двести сорок третьем номере. Сейчас у себя.
Злости на Андрея как не бывало. Приехал. Боже мой, как это здорово! Если б она уехала, не повидав его, больше они не встретились бы. А тогда мучила бы себя всякими мыслями.
На второй этаж она взлетела как на крыльях. Постучалась в номер. Дверь была приоткрыта, и, прежде чем из номера раздался голос Андрея, от толчка она совсем распахнулась и Вера встала на пороге. Андрей стоял у зеркала и брился. Он заулыбался, бросил жужжащую бритву на кровать, косолапо шагнул навстречу:
— Ну, наконец-то… Здравствуй!
Они разглядывали друга друга, и Вера нашла, что он потолстел, стал солиднее и внушительнее и этот серый костюм в голубую искру идет ему. И очками обзавелся с позолоченными дужками… Это придает ему вид если не профессорский, то уж доцентский обязательно. Они смеялись громко и искренне, и обоим нравилось находить друг в друге что-то новое. И почему-то оказывалось, что все изменения произошли в лучшую сторону. И даже то, что конопушки на лице Андрея летом расцвели вовсю, тоже очень здорово. И то, что у нее лицо сгорело под солнцем и шелушится, — тоже великолепно.
— Садись, — сказал он, — сейчас мы с тобой выпьем бутылку шампанского. Я только в буфет за конфетами сбегаю, не возражаешь?
— Я с тобой, — сказала она.
Просто ей хотелось видеть его все время, не отпуская ни на минуту. За все время, что они не виделись, она дорисовала его облик до полной законченности, и теперь, в первые минуты встречи, ей казалось, что она его почти любит и что сегодня ее судьба сделает поворот, тот самый главный поворот, о котором она мечтала еще в студенчестве. Ей казалось, что теперь все будет поиному — и сама жизнь, и люди вокруг нее, потому что есть Андрей, смешной, добрый и сильный. С ним все просто и все ясно, как будто в жизни нет никаких загадок и сложностей, будто в ней все почти ясно.
— Не возражаю, — он прихватил пиджак, набросил его на плечи, и они вышли в коридор.
Она взяла его под руку, и так они двинулись в холл, где дежурная по этажу разговаривала с мужчиной, стоявшим к ним спиной. Андрей подошел к столу дежурной и, прервав разговор ее с посетителем, спросил, на каком этаже буфет. Дежурная начала отвечать, но Вера уже не слушала ничего, потому что человек у стола обернулся и она узнала в нем Рокотова. И он узнал ее, потому что быстро-быстро глянул на Андрея, потом лицо его покрылось краской, он споткнулся о край ковра и растерянно сказал ей:
— Здравствуйте…
Она ответила так же растерянно и смотрела в спину уходящему Рокотову. А Андрей стоял тоже рядом и ничего не понимал, потому что повторял одно и то же:
— Ты знаешь… буфеты сейчас сразу на трех этажах… Все работают.
А она молча пошла в номер, и он тоже шел за ней, забыв о буфете и о конфетах. Только в комнате, когда она села к столу и стала смотреть в окно, Андрей спросил:
— Это твой знакомый?
— Да.
Он больше ничего не спрашивал, просто сел на кровать и молчал. Так прошло несколько минут, и Вера вдруг сказала нарочито веселым голосом:
— Ладно… Вот ерунда… Извини, это пройдет. Прости.
Он закивал согласно и полез доставать из портфеля шампанское. И собрался снова бежать в буфет, но она сказала:
— Я не хочу конфет… И идти никуда не хочу. Понимаешь? И вообще, все это ерунда. И не было никого и ничего, ты понял?
И они пили шампанское, и он говорил о том, что скучал и даже несколько раз собирался написать, но не смог… Были всякие события. Потому что теперь он — заведующий отделением, много всяких хлопот… И еще — он ведь тему разрабатывает… Вот приехал поговорить с профессором Винокуровым… Это тот самый Винокуров… Ого, кандидатская будет точно. Только поднажать надо.
А она думала о Рокотове, о том, что у него были странные глаза, когда он глянул на нее, а потом на Андрея… Боль в них. Или ей так показалось? И он повернулся и пошел. И хоть бы слово еще. Неужто ему совершенно безразлично, что она с мужчиной? Нет, небезразлично, потому что спина у него как-то сгорбилась, когда он уходил. Будто тяжесть какая лежала на плечах. Опять она все преувеличивает… Опять ей все кажется. И ничего у него странного не было в глазах. Обычные спокойные рокотовские глаза. Его ничем не тронешь… Нет, он был растерян. Это точно. А растерянность — это уже признак… Боже мой, ну что тут гадать? Вот напротив сидит Андрей. Она мечтала о встрече с ним, она ждала… Минуты считала, часы. А письма сколько ждала? Чего ей еще надо?
— Расскажи о себе, как жил?
Андрей молчит. И голову опустил. Странно. Ну, чего же ты молчишь? Говори что-нибудь, говори… Только бы голос твой слышать. И забыть про глаза Рокотова. Ну, говори, доктор Кругликов.
— Эх ты… — сказала она. — Ты просто знаешь кто?.,
— Тут все ясно, Вера… — он пытался улыбнуться, но не получилось. — Я всегда опаздываю… Или совсем невпопад говорю. Это точно. И потом, не надо стыдиться. В конце концов, все это просто прекрасно.
— Ты дурак! — крикнула она. — Ты самый круглый па свете дурак… Ты меня никогда не слушай… Я всегда говорю глупости и поступаю как самая настоящая идиотка. А ты мужчина… Понимаешь, ты должен меня убедить, что я люблю тебя… Ну, говори же!
Он начал ходить по номеру, и все это было пошло, начиная от страдальческого выражения его лица и до идиотских цветочков на его галстуке. Ее раздражало теперь в нем все, даже то, что когда-то нравилось.
— Может, мне тебе самой сказать, что я хочу уехать куда-нибудь отсюда? А?
Он встрепенулся:
— Слушай! Уедем… Честное слово, если ты всерьез… Я тебе гарантирую работу, жилье, наконец… Это будет здорово. В нашем горздраве ко мне великолепно относятся… В конце концов, все будет самым лучшим образом.
— Да-да, — говорила она, — это будет очень хорошо. Я напишу домой, меня все поймут. Бабушка вышлет диплом, а райздравотдел— трудовую книжку. И мы уедем с тобой… Только это надо сейчас, слышишь?
— Господи, о чем речь? — он торопливо собирал портфель, засовывая туда газеты, бритву, чистую рубашку. — Сейчас, ты подожди, я пойду заплачу за номер… Ты побудь здесь.
Он убежал и вернулся очень скоро. И они вышли из номера, и она молила всех богов, чтобы сейчас не встретился Рокотов. А потом, когда Андрей нашел такси, выскочив для этого чуть ли не под колеса автомобиля, она села рядом с ним на заднее сиденье и повторяла про себя, что она поступает совершенно правильно, что когда-то надо решать все это раз и навсегда, что она безумно любит Андрея и будет с ним счастлива. И даже не заметила, как машина остановилась у ступенек, ведущих в здание вокзала. И потом Андрей, расталкивая людей, прорывался к кассе и показывал ей два билета, и на лице его была радостная улыбка, и он говорил что-то о поезде, который идет на Харьков через десять минут, а оттуда они пересядут на поезд, который пойдет на Саратов, а там уж совсем близко. А ей вдруг стало ясно, что теперь уже все, что теперь она никогда не увидит Рокотова, не услышит его глуховатого голоса и улыбки, которая ей нравилась всегда, только она почему-то боялась себе в этом признаться. А он любит ее по-настоящему, и он это уже доказал, потому что такие, как он, просто так, от скуки, не предлагают женщине выйти за них замуж. Для него этот вопрос уже был ясен тогда, когда она отказала ему. И он ждет. И от него нет ни телефонных звонков, ни случайно-преднамеренных встреч. И ошибка, которую она вот-вот может совершить, предстала перед ней во всей своей обнаженности, и вдруг стало ей страшно за то непоправимое, что могла она сделать сейчас, и, торопясь за Андреем по перрону, она думала о том, что сегодня же, немедленно, она пойдет к Рокотову и извинится за тот разговор. Она скажет: «Я была не права… Я жалею о том, что сказала вам. Если можете, простите меня…» И уйдет, потому что теперь уже что-либо изменить трудно.
Она остановилась вдруг, подумав, что Рокотов может уехать до того, как она вернется. И она сказала вконец растерявшемуся Андрею:
— Ты меня извини… я пойду… Понимаешь, это очень важно. Ладно?
Он едва успел вскочить на ступеньки тронувшегося вагона, и ничего не понимал, и только кивал головой, когда она кричала ему вслед:
— Я напишу тебе, я обязательно тебе напишу. Честное слово!
Поезд набрал скорость, и ей казалось, что вот сейчас, в этот момент, Рокотов уходит из гостиницы. Она бросилась к будке телефона-автомата и набрала номер администратора гостиницы. На ее вопрос долго не отвечали — и наконец женский голос сообщил, что товарищ Рокотов только что сейчас заплатил за гостиницу и вышел к машине.
Опоздала.
Она, не торопясь, села на автобус, идущий к трассе. Теперь уже все равно. На конечной остановке сошла и двинулась по шоссе. Попутных машин много, кто-нибудь подвезет.
Не жалела ни о чем. Андрей сейчас переживает, конечно. Поступила с ним нечестно. Но лучше сейчас, чем потом, когда уже все будет гораздо сложнее.
Сзади скрипнули тормоза. Оглянулась. Из-за руля газика вылезал Рокотов. Следом за ним тяжело выбирался из машины невысокий широкоплечий человек с рыжим портфелем в руке.
— Я вас подвезу, Вера… — сказал Рокотов, и глаза его светились радостью. — Вы не возражаете?
Она кивнула и пошла за ним, а коренастый человек у машины вдруг улыбнулся ей и протянул руку:
— Гуторов… председатель исполкома… Так вот вы какая! — И к Рокотову: — Я, пожалуй, дождусь здесь редактора газеты… Он должен сейчас ехать. А вы уж без меня… Да что там рассуждать, Владимир Алексеевич! Я должен задержаться. Ну? Прошу вас, езжайте. До свиданья… Вера… как вас по батюшке-то? Николаевна? Очень рад был с вами познакомиться, Вера Николаевна. Надеюсь, до встречи…
Машина тронулась, а Гуторов остался на дороге.
Стрелка спидометра подрагивала у цифры «80». Мотор газика гудел чуть напряженно. Стлались под колеса километры. А слов все никак не находилось. Рокотов уже несколько раз призывал себя к спокойствию, выдержке. Не получалось. Будто дара речи лишился. Наконец выдавил из себя вопрос:
— Вы здесь… по делам?
— Да… То есть не совсем.
— Я очень хотел приехать.
— Ну, взяли бы и приехали… Я несколько раз видела вашу машину.
— Мне казалось, что это вам будет неприятно:
Ну почему же?
Не шел разговор, а хотелось узнать многое: и как жилось эти долгие недели, и кто был этот мужчина с ней, и как она попала в областной центр, и вспоминала ли его хоть раз за это время? Вопросов было столько, что начни он их задавать — и ответов некогда было бы слушать, потому что его интересовало все.
А она думала о том, что теперь с Андреем уже все кончено. И не знала, хорошо ли это? Наверное, хорошо, потому что вспомнился ужас, которым было охвачено все ее существо, когда она подумала, что может уже не увидеть Рокотова. И вот он рядом, и опять этот газик, и цветная открытка под лобовым стеклом: горсть снега на ладони, сквозь которую пробиваются стрелки подснежника. Волосы у Рокотова странным образом топорщились, и ей почему-то захотелось пригладить их, коснуться его лба пальцами, ощутить жесткие выгоревшие брови. Она понимала, что не сделает так, потому что было бы это для него неожиданно и непонятно, и все же ей этого хотелось. Только сейчас она подумала, что он, в общем-то, совсем еще молод и непонятно, как ему доверили такое большое и важное дело. И сейчас, после долгого отсутствия, он казался ей иным, ставшим как-то ближе, понятнее, как человек, испытанный трудностью, сопереживанием.
Ему же эта встреча с Верой казалась приятной случайностью, и он боялся, что вот скоро будет ее село, они распрощаются, и снова он не увидит ее долго-долго, и снова будут тяжелые мысли, и снова будут дни непонятного ожидания, за которым нет никакой надежды.
Еще тревожили последние события. В особенности вчерашнее посещение Дорошина.
… Он пришел, уже когда начинало темнеть. Честно говоря, настроение не из лучших. Он боялся повторения того, что когда-то уже было, и давал себе слово, что теперь уже никто не вынудит его чем-то расстраивать старика. В конце концов, надо учитывать состояние здоровья человека, только что перенесшего инфаркт. Как мало внимания мы оказываем друг другу, а потом сокрушаемся, когда понимаем это. Решение Рокотова было твердым, и он полагал, что выдержит любую тональность беседы.
Окна знакомого особнячка светились приветливо, ласково. Сколько раз приходил сюда Рокотов по вечерам, чтобы помочь Ольге Васильевне варить варенье или сортировать грибы, собранные накануне. Были тихие беседы с добродушными рассказами Дорошина, долгими партиями в джокер, когда азарт Павла Никифоровича потешал всех. Но помнилось и то, что однажды потрясло Рокотова: это когда Логунов выступил против шефа. Когда Сашка как-то ненароком упомянул фамилию первого секретаря райкома, на лице Дорошина появилось выражение бешенства и он сказал Григорьеву:
— Ты вот что, этой фамилии в доме моем не вспоминай.
Удивительный человек. Он привык жить делами. Вся жизнь его подчинена одной цели. И тут он деспот, тут он может даже судьбы людские топтать. И жалости от него не дождешься.
Очень хорошо знал этот характер Рокотов. Потому что целые годы он постигал дорошинскую методу работы с людьми. И вот что он открыл для себя: люди были привязаны к Дорошину, хотя он не признавал их неудач. Так было с Лешкой Калмыковым, великолепным инженером, одним из основателей мыслительной. Дорошин называл его своей надеждой и опорой до того дня, когда к нему в кабинет пришел начальник милиции и положил протокол, согласно которому Калмыков нанес тяжелые повреждения диспетчеру автовокзала. Дело было скандальным, Лешке грозило судебное разбирательство, и Дорошин в этот же день приказом перевел его на рудник начальником участка. Рокотов потом читал этот приказ. Это была гнусная бумага, где говорилось о том, что Калмыков не справляется с работой и так далее. Павел Никифорович отказался принять Лешку для объяснений, а зря. Через два дня нашлись свидетели, которые сообщили, что диспетчер сам набросился на Калмыкова в нетрезвом состоянии, и в руках у него был кирпич, и Лешке пришлось отбиваться на полном серьезе, а тут уже за этикетом не уследишь. И когда все закончилось, Калмыков уволился и уехал на Урал, а Рокотову, провожавшему его, сказал:
— Ох, шеф-шеф… Ладно, слов я о нем говорить не буду. Одно скажу: расстаюсь без сожаления.
Дорошин страшно переживал эту историю. Даже хотел письмо писать Лешке с извинениями. Рокотов отговаривал. Все равно ничего не менялось.
Рокотов оправдывал в Дорошине все, потому что не было на свете человека, который сделал бы для этих краев больше, чем Павел Никифорович. Единственное, что он оставлял для себя, — это славу. Честолюбц великий. И Рокотов прощал ему это, потому что помнил Журавлевский карьер с самого начала. Как все развёртывалось, как начиналось. И теперь он понимал — дела Дорошина гораздо важнее, чем его характер, стремление подавить всех вокруг себя. И еще видел в нем Рокотов человека того же поколения, что и отец, поколения, которое делало не все гладко и не все правильно, но кровью и жизнью своей умело платить за каждую ошибку. И поэтому заслуживало поклонения. А у Дорошина за спиной — свыше десятка сбитых вражеских самолетов. Это значит: лицом к лицу — и насмерть, кто выстоит, кто крепче духом и сердцем! Таким он и остался, хотя и не ходит теперь в лобовые атаки и враги у него не те.
Два с лишним месяца, когда не было Дорошина, Рокотов все время чувствовал его руку. Сомнения и увертки Паши — это ведь тоже Дорошин. Вечная боязнь талантливого Сашки, молчание Пети — все это следствие дорошинских привычек.
И все-таки он был благодарен судьбе за то, что когда-то на его жизненном пути встретился Дорошин. Что он помог ему разобраться в себе, научил переносить удары. Вот только наносить их не захотел научиться Рокотов. И не жалеет об этом.
Впрочем, это качество и ценил в нем Павел Никифорович. Поэтому доверял ему больше, чем кому бы то ни было.
И вот он в знакомом доме. Дорошин встает с кресла, руку протягивает. Будто не было ничего между ними. Как ценит Рокотов это умение старика перешагнуть иногда через многие вещи, когда речь идет о деле.
— Ну, садись, садись… Давненько я тебя не видел. Хотя о твоих подвигах наслышан. Много всякого, — лицо его расплылось в улыбке, и она, эта улыбка, была по-настоящему искренней, дружеской. — Ну-ка, мать, дай нам чего-нибудь закусить… Сегодня доктор Косолапов разрешил погрешить малость обычной пищей. Ох-хо-хо… каково мне, чревоугоднику, поститься. Если б ты только знал, Володя. Оля, окрошечки своей неси. Первый секретарь уже, поди, с полгода такой не пробовал. А я без нее, как всякий русский человек, трудно себя чувствую. А все эти шницеля и прочие бифштексы — чепуха… Деды крепко свое дело понимали. Все в натуре. Чтоб хлеба тебе не подсунули под маркой мяса…
Он говорил, а сам внимательно наблюдал за собеседником. Ох, как хорошо понимал его Рокотов. Примеряется пока что Павел Никифорович. Посмотрел бумаги, которые ему Григорьев оставил. Оценил все.
— Та-ак… Ну что, Володя… Готов старик признать: твоя взяла. Обосновал как надо. Цифры реальные. Давай думать вместе. Не возражаешь?
Вот это да… Чтобы Дорошин такое прямо сказал? Тут обалдеешь от неожиданности. Ждал Рокотов все со словами «приблизительно», «возможно», «допускаю». А тут прямо в лоб. Да, видно не совсем еще знал он возможности Павла Никифоровича.
— Я очень рад… О чем разговор, Павел Никифорович? Я все время мечтал о том, чтобы вот так, как раньше, вместе… Верю в вашу способность найти самое главное.
— Ну, это ты зря… — Дорошин был доволен. — Тут уже все вы сами без меня прикинули. И перемычка между карьерами для вскрыши — тоже ход неплохой. Хотя, честно говоря, планировал я ее год на восемьдесят второй… Вдруг с новой шахтой затор? А у меня резервик — вот он… В нашем деле шутить не будут. План есть, и тут тебе хоть наводнение, а тонны дай. Вот и приходится тройную бухгалтерию заводить. Так что есть предложение начинать работы по проекту на Кореневке… Я подсчитал кое-что… Двенадцать миллионов семьсот сорок три тысячи у государства в кармане остается. Экономия. Дело.
Рокотов потянул из рук Дорошина карту:
— Тут, Павел Никифорович, такое… Мы отбираем у колхоза вначале четыреста двадцать гектаров, а потом еще семьдесят. Всего четыреста девяносто. Надо силами комбината провести рекультивацию земель. Здесь, за Красным, овраги… Триста девять гектаров. Было бы отлично, если б их возвратить колхозу в качестве пригодных к использованию площадей.
— Погоди… Я тебя, ей-богу, не пойму… Мы берем у Насонова пустошь. Здесь он не сеет. Овец пасет. И ты хочешь, чтобы я, взамен этих дерьмовых земель, рекультивировал ему в другом месте триста гектаров? Так я тебя понял?
Рокотов кивнул:
— Да, вы поняли меня правильно.
Дорошин засмеялся, поглядел на него, покачал головой:
— Слушай, Володя… Ты из меня ваньку не строй. Я дело от тебя хочу услышать. Почему я за дерьмо должен платить рекультивацией… Это ж не мелочь, ты знаешь. Это затраты дай тебе бог.
— В свое время мы взяли у Насонова семьсот гектаров отличного чернозема… Это там, где сейчас рудник. Вы помните, Павел Никифорович?
— Ну… Так это ж когда было? А потом, он не требует рекультивации. Ему земли хватает. Говорят, на первое место по району с урожайностью вышел.
— Хорошо. Завтра же он пришлет официальное письмо с просьбой начать рекультивацию колхозных земель в компенсацию отторгнутых в свое время под рудник.
— Ты ему подскажешь?
— Я.
Дорошин медленно поднялся, сделал несколько шагов к окну, постоял немного там.
— Слушай, — сказал он совсем мирно, — я очень хочу жить с тобой в мире и согласии. Ты пойми меня, Володя… То, что ты предлагаешь, — это невозможно. Это пропасть, в которую мы будем бросать деньги… Не наши с тобой, а государственные… Да я ему лучше сотню гектаров искусственного орошения сделаю… Он на этих участках такую пшеницу возьмет, что ему и рекультивации оврагов не надо. Если б они землю как надо загружали! А то ведь только на нас шумят. Ну, дались тебе эти триста гектаров!
— Рекультивацию надо делать, Павел Никифорович… И никуда мы от этого не уйдем.
— Слушай, но почему мы? Пусть область делает. Я готов кому угодно платить деньги за все эти работы.
— Мы не должны терять землю.
— Господи… Да ее у нас миллионы гектаров дурняком ходят. Погляди внимательно… Сколько дорог на полях, сколько полос отчуждения? А ты по мелочам.
— Павел Никифорович!!! Ну зачем нам торговаться? Надо делать рекультивацию. Давайте вместе думать.
Лицо Дорошина было багровым. К чему этот разговор сейчас? Старик еще не оправился как следует от удара. Вот выйдет на работу, тогда все вопросы и надо решать.
— Слушай… Я тебе как ученику своему бывшему говорю: не могу я сейчас отвлекать силы и технику на рекультивацию… Пойми меня… Может, последние годы скриплю… Карьер хочу видеть новый. Понимаешь?
Рокотов удивился тому, что Павел Никифорович не кричит как обычно.
— Я не хочу вас расстраивать. Давайте мы потом поговорим. Когда вы на работу выйдете.
— У тебя в кабинете? Не хочу!
— Хорошо. Я приду к вам.
— Это твое последнее слово?
— Да.
— Ладно. Тогда гляди. У меня все.
Рокотов поднялся. Дорошин сидел в кресле и разглядывал карту.
— До свиданья, Павел Никифорович, — сказал Рокотов.
— Будь здоров, — буркнул тот.
В дверях Рокотов столкнулся с Ольгой Васильевной. Та несла две полные миски окрошки.
— Куда же ты, Володя? — удивилась она. — Вот и окрошка приспела.
— Некогда, Ольга Васильевна… В другой раз. Спасибо большое.
Когда он выходил, то слышал, как она спросила у мужа:
— Опять поругались? Ну что ты за человек такой?
Дорошин что-то ответил совсем неразборчиво.
Уже потом, дома, Рокотов задумался над природой этого закоренелого дорошинского упрямства. В чем тут дело, почему этот мудрый, житейски опытный человек, великолепный специалист и организатор не хочет понять главного: надо делать все так, чтобы не оставлять за своей спиной людских осуждающих взглядов? Торопились, провели дренаж карьеров, а воды в округе нет. А ведь можно было найти выход. Можно. Пусть затратили б больше средств, зато не уничтожали бы природу. И ведь сейчас не хочет понять простого: не нужны по краям карьеров тысячи тонн драгоценнейшего чернозема… На полях он нужен, чтобы родить, чтобы давать людям хлеб. А сейчас вон сколько их, терриконов… Только не из отработанной породы, а из первосортного чернозема. И лежит десятилетиями. Нет. Тут уступать нельзя. Преступно уступать.
И грустно было, и радостно. Грустно оттого, что предстоял новый раунд тяжелой изнурительной и, самое главное, напрасной борьбы с Дорошиным. Ведь все ясно для обоих. Но старик обязательно пойдет «ва-банк». У него принцип.
А радостно оттого, что все было не напрасно. И тогда, когда начинал он кореневскую эпопею в одиночестве, и когда сомневался в победе. Все было оправдано. Будет Кореневский карьер. Теперь Дорошин всей своей энергией начнет двигать его вперед.
Из дома он позвонил Сашке. Передал ему ту часть разговора, которая касалась Кореневки.
— Ну, брат… — сказал Григорьев. — Я уже думаю, что, может, все-таки в лауреаты когда-нибудь с тобой рядом выберусь, а? Надо бы хуторянину сообщить. Он там сейчас ребусы решает. В тоске и печали. Побегу к нему.
Вот так все и было. Вроде и победа, а с горчинкой. Впрочем, если имеешь дело с Дорошиным, по-иному и быть не может…
… Об этом обо всем и думалось сейчас, когда мчался газик по ночному пустынному шоссе и только фары выхватывали из темноты согнутые силуэты деревьев по краям обочины, исхлестанные дождями и вьюгами полосатые километровые столбы. И еще о том, что рядом человек, с которым готов был ехать так хоть вечность. Только невозможно это. Уже Красное проскочили, теперь вот-вот Матвеевка.
Он затормозил на знакомом месте. Вера вышла, поправила юбку.
— Поговорили, — грустно сказала она.
— Что вам сказать, Вера… — Рокотов глядел куда-то в сторону. — Я понимаю… Но я хочу, чтобы вы знали: я не тороплю вас… Вы думайте. У нас времени столько еще… Я только хочу сказать…
— И совершенно ничего не говорите, — засмеялась она. — А вообще вы совсем не оратор, товарищ первый секретарь… К моему величайшему сожалению.
— Я знаю. И все же… За это время я столько думал… В общем, я никогда никого не встречал и не встречу лучше вас… Это не громкие слова, поверьте мне… Это правда. Хотите… хотите я сейчас, здесь… ну, в общем…
— Опять слова, — с притворным вздохом сказала она. — Езжайте домой, Рокотов. И еще вот что: закройте-ка глаза.
Он закрыл глаза, догадываясь, что последует за этим, и почувствовал, как по его губам легко скользнули ее теплые губы. А потом он стоял и смотрел, как она шла к дому. У калитки остановилась и сказала негромко:
— До свидания. Вы слышите, до свидания.
Коленьков с Котенком уехали с ночевкой. Повезли на увал инструменты, еду. Начальник партии предупредил, что теперь роздыха не будет. И так столько времени потеряли. Время на переезды тратить ни к чему. Теть Лида с Саввой ушла на ближайший участок, где только что закончили проработку маршрута. В старом лагере это был дальний участок, а тут — рукой подать. Пару километров. К ужину обещали вернуться.
До вечера Эдька возился с мотором трактора. Мыл его соляркой, менял масло. Когда закончил, тетя Надя позвала ужинать. Вертолет доставил пять мешков картошки, и сегодня она была во всех видах. Даже жареная. Это лучше, чем бесконечные консервы. Сидели за столом втроем: Эдька, тетя Надя и Катюша.
К сумеркам появились теть Лида и Савва. Принесли целый рюкзак кедровых орехов. Савва все время головой качал, сокрушался: вот где покедровать. Гибнет добро, а человеку до него не добраться.
Скучно. Попробовал Эдька без Котенка разобраться в его кинохозяйстве. Заправил ленту, движок настроил. Вывесил полотно. Фильм был знакомый — «Сердца четырех». Включил аппарат, а там все пошло наоборот. Лента не перемотана. Люди спиной пятятся, машина назад мчится. Даже самолет и тот хвостом вперед выруливает. Теть Лида головой покачала и ушла к себе. Савва похихикал немного, зажав подбородок своей ручищей, а потом подошел и выключил аппарат:
— Ладно киношку трепать, Федя… Нехай Котенок вернется. С интересом и поглядим.
Эдька прошагал через лагерь, полез на песчаный склон сопки. Искривленные ветром сосны торчали в разные стороны, вцепившись в землю корявыми корнями.
Ветер тонко посвистывал в ветвях. Облака медленно плыли к северу, открывая иногда бездонную глубину неба.
Тоска. Вот бы с папой поговорить. Эдька представил его: чуть сутуловатый, большие руки на столе сцеплены пальцами. Голова уже почти седая. Голос глуховатый, особенно когда устал.
— Ну, так что будем делать, сын?
Вот так бы сесть против него, рассказать ему все. Отец все умеет поставить на свои места. Посидит с минуту, подумает, потом вдруг скажет:
— Ну, и чего суетиться?
И выложит готовое решение: мудрое и простое. А теперь вот с ним не поговоришь, далеко он. А теть Лида… она странная какая-то стала. Молчит много. А если и заговоришь с ней, то чувствуешь себя как-то скованно. Будто вполуха тебя слушает.
Подошла Катюша. Остановилась рядом:
— Чего ты, а?
Он не ответил. Глядел туда, где у самого горизонта, на берегу реки, виднелись крыши домов.
— Съездить бы, — проследив направление его взгляда, сказала Катюша. — Там по субботам танцы в клубе.
Село было совсем близко. Отсюда, с высоты, казалось, что стоит только пробраться через лесной массив за речкой — и ты уже на месте. На самом деле тут около двенадцати километров. Котенок знает дорогу. Он все знает, этот Котенок.
— Уедешь со мной? — спросил он ее.
— Не знаю.
— Гляди.
Было зло на всех, кто не умеет понять, как ему здесь трудно. А у Катюши такое разнесчастное лицо, что он встал рядом и обнял ее за плечи:
— Ладно…
— Завтра суббота, — сказала Катюша, — там вечер молодежи в клубе. Девчонки в новых платьях… А у меня туфли на платформе… Один раз надевала.
— Ты была бы рада, если б вернулся Василий Прокофьевич?
— Конечно… Только он не вернется. Его в другую партию пошлют.
Эдька злобно отмахивался от мошки. Ее здесь было гораздо больше, чем в старом лагере. Там больше комары допекали, а здесь мошка. Зевнешь — сотню штук заглотал.
А Савва… Какой мужик. Утром сегодня пришел к Эдькиной палатке и приволок самодельный топчан. Четыре чурбана и грубо обструганные доски. Котенок аж взвыл от зависти. Только у Коленькова такой и у теть Лиды. Правда, был еще у Любимова, так он, когда уходил, тете Наде его отдал. А Савва спозаранку сколотил.
— Бери, Федя, — сказал он.
Котенок поводил глазами удивленно:
— Какой Федя? Ты что?
— Мое дело — какой… — И пошел Савва вперевалочку.
Вообще и Котенок мужик ничего. Зануда только. Все о деньгах. Увидал у Эдьки толстый свитер, пощупал, сказал уважительно:
— Сотен на шесть тянет…
— Ты что? Пятьдесят четыре рубля.
— Значит, пятьсот сорок… Малость ошибся… Ты не удивляйся, я все по старым деньгам… Как-то справнее были они. Получишь пачку, так это уже всем видно. А тут… — и рукой махнул.
А когда только на новую площадку приехали и Эдька полез в кабину своего трактора, Котенок появился с знаменитой своей подушкой. Было их у него две. Подкладывал их под себя, чтобы радикулит не застудить. Не подушки, а легенда. А теперь вот одну из них принес Эдьке:
— На, возьми… А то схлопочешь такую же, как я, болячку.
— Сколько я тебе должен? — ехидно спросил Эдька.
— А иди ты…
Савва зашивал огромную дыру на старой палатке, которую Коленьков велел ему приспособить для хранения инструментов.
Эдька присел рядом с ним:
— Дорогу в Яковлево знаешь?
— В сельцо это? А как же… Тут главное — через брод на тот берег выйти… Вон гляди, дерево одинокое на мыску… Там брод. Потом вдоль берега с километр пройдешь — и сразу направо. Верст шесть старой просекой — и еще раз вправо. Меж двух болот там гать. И прямо к селу выйдешь. Посылают, что ль?
— Да вроде.
— Меня возьми… В случае чего…
Эдька молчал, разглядывая носки сапог. Только бы Коленьков не забрал вездеход.
— Ежели к Ковалеву деда переведут — тоже туда уйду, — сказал Савва. — Тебе б тоже не мешало. Ковалев — мужик правильный, из простых рабочих в начальники вышел.
— Тут теть Лида. Нельзя мне от нее.
… Гуляли с Катюшей. В последние дни была она какая-то задумчивая, рассеянная. Может, известия из дома какие получила? Эдька не стал спрашивать. Зачем в душу к человеку лезть, когда он сам тебя не хочет пускать?
Мошка донимала. Забрались к Катюше в палатку и долго сидели на топчане. Иногда Эдька целовал ее в губы тихо и бережно, прикрывая плечи своей телогрейкой.
— Странный ты, — сказала она. — Другие нахальничают с первого же вечера, а ты другой.
— Чепуха… — пробормотал он.
— И совсем не чепуха… Мне девчонки когда-то говорили, что если человек тебя любит, то он никогда не тронет. Ты меня любишь?
Эдька засопел. Если б сейчас кто-либо глянул на него, то увидел бы, что он покраснел. Однако зачем демонстрировать перед всеми такое качество, как способность теряться? Поэтому Эдька сказал нарочито грубо:
— Бабьи разговоры… Не слушай никого.
— А ты вот совсем не такой, — упрямо повторила она.
Опять молчали долго. Потом Катюша мечтательно сказала:
— А в Яковлево завтра танцы… Вот если бы сходить! Я бы платье новое надела, туфли… В техникуме у нас были замечательные танцы. И военные к нам ходили. Некоторые девчонки замуж за них повыходили… Один лейтенант тоже меня провожал… Ничего, симпатичный. Высокий. Ему тогда двадцать пять было. А мне он казался совсем-совсем старым. Дура была, да?
Эдька промычал что-то нечленораздельное. Вот еще новость. То друг, за которого собиралась замуж, то лейтенант.
Катюша говорила почти сонным голосом, и он встал:
— Пойду…
— Ага, — согласилась она, — Я спать хочу, просто невозможно. А с тобой хорошо… Ты — как подружка. И я совсем-совсем тебя не боюсь.
Она начала раздеваться, а он, торопливо попрощавшись, выскочил на улицу. Виски горели, во рту пересохло. Пошел к себе, прилег прямо в телогрейке и сапогах на топчане. Нет, он просто дурак… Ребята из института засмеяли бы его… В конце концов, надо быть мужчиной.
Он поднялся и тихо пошел к Катюшиной палатке. Сердце захлебывалось взволнованным стуком. Руки дрожали, и он никак не мог унять их. Отстегнул полог, зашел. Присел на край топчана.
— Это ты? — спросила она.
— Я… — он наклонился и стал целовать ее пылающие губы.
— Ты что? — голос ее вдруг стал прерывистым, и он почувствовал в своих руках ее горячее тело в короткой рубашке. — Что ты, Эдик! Не надо… Слышишь?
Он вскочил и прислонился к опорному столбу.
— Прости… Глупость какая.
Она молчала. Потом вдруг заплакала. Он сел рядом:
— Ты знаешь, я просто скотина… Честное слово. Если хочешь, я завтра уеду? Совсем.
— Нет… Я не хочу. Если ты уедешь…
Ее пальцы тихо перебирали пряди его волос. Запустил шевелюру. Коленьков уже давно вздыхает, глядя на него. Что можно и прилично в Москве, то в тайге выглядит диким.
— Я, кажется… кажется, я люблю тебя.
— Ты выйдешь за меня замуж, а?
— Да… Только потом, когда вернемся в экспедицию… Мы поедем к моим маме и папе… Они тебе понравятся.
— А потом к моим… У меня знаешь какой отец? А дядя? И вообще — мы Рокотовы. Чего ты плачешь?
— Не знаю… Просто слезы бегут, и все… Наверное, я испугалась. Ты пришел, и все как-то… Ты обиделся?
— Нет.
— Ты знаешь, я тебе никогда этого при свете не скажу. И ты никогда всего этого у меня больше не спрашивай, ладно?
— Ладно. Я пойду, А завтра мы поедем на танцы. Хочешь?
— Хочу. Я надену новое платье.
— И я тоже возьму костюм и сниму эту проклятую робу.
— Ты хорошо танцуешь?
— Не знаю.
— Наверное, хорошо., За тобой, конечно, в институте все девчонки бегали?
— Прямо уж!
— Ты вообще-то не очень красивый… Но симпатичный. А мне мама всегда говорила: за красивого не выходи… Они либо глупые, либо гулены… И так и эдак плохо.
Разговор стал спокойным. Эдька глянул на часы: половина одиннадцатого. Засиделся.
В палатке у теть Лиды горел огонь. Заглянул туда. Ну, так и есть, работает. Переписывает длинные колонки цифр в журнал.
— Не спишь? — спросила она, и Эдька молча кивнул. Сел на складной стул, на котором обычно сидел Коленьков.
Теть Лида отложила в сторону бумаги, потерла ладонями виски, будто отгоняя усталость. Достала пачку сигарет:
— Обижаешься на меня?
— Да нет, — Эдька плечами пожал, всем своим видом показывая, что он действительно обижен, но настолько благороден, что не хочет об этом говорить.
— Ну прости меня, если виновата. Ты бываешь несносным.
Эдьке говорить сейчас не хотелось. Было у него состояние странное и непонятное: на душе мир и покой и еще ощущение какой-то неизвестной никому радости, будто великая тайна, которую знает только он, надежно упрятана от всего остального человечества.
— Я должна тебе сказать, что ты напрасно так плохо отозвался о Викторе Андреевиче. Он думает о том, как бы быстрее закончить работу. Ты не знаешь, что такое выбор трассы. Это очень и очень сложно, Эдик. И потом, когда дорога уже будет построена, случись что — виноваты будут проектировщики. и изыскатели. Нам нельзя ошибаться, Эдик. А ты представляешь, что такое вести трассу по болотам? Сколько насыпного грунта необходимо?
Эдька подумал, что теть Лида все время оправдывает Коленькова одними и теми же словами и доводами. И это мимолетное открытие почему-то огорчило его. Значит, она тоже понимает истинную цену поступку Виктора Андреевича, которому нужно было во что бы то ни стало убрать из партии Любимова. И ему почему-то стало стыдно за теть Лиду, за то, что она вынуждена доказывать ему то, что самой совсем непонятно. А может быть, потому и доказывает, что ей все понятно?
Сидеть здесь больше не хотелось: он боялся, как бы не наговорить чего лишнего, не обидеть ее. Поэтому поднялся:
— Я пойду, теть Лида… Начальник когда вернется?
— Наверное, послезавтра. А может, даже и позже.
А зачем тебе?
— Так.
Он ушел, думая о том, что завтра суббота и Катюша хочет съездить на танцы. Котенок подремонтировал вездеход. Если Коленькова не будет…
Заглушил движок. Лампочки над лагерем тихо погасли. Наступила тишина, нарушаемая только посвистом ветра и гулом речки.
Вспомнилось, как уходил из института. В учебной части долго не могли понять, в чем дело. Они остались убежденными, что дело совсем не просто. Может быть, натворил что-нибудь и теперь срочно убегает? Чудаки.
Вот написать бы что-либо. Хотя бы о том же Савве? Разве такого человека встретишь в обычной городской жизни? Навряд ли.
Покрутил регулятор транзистора Котенка. Передавали музыку. Под нее и заснул…
Весь следующий день Эдька возился с вездеходом. Потом по памяти вычертил маршрут к Яковлево. Савва в свое время рассказывал очень точно. Зарисовал все приметы на листке бумаги. И просеку, и болото.
После обеда сказал Катюше, чтоб собиралась. У нее загорелись глаза, и она бросилась ему на шею. Потом вдруг посерьезнела и сказала:
— А Виктор Андреевич? Ты знаешь, что тебе будет?
— Ничего. Мы к его возвращению успеем.
Так и порешили.
В эту субботу Ряднов зашел к Галине Сергеевне прямо с утра. Собиралась она купать Алешку, а перед этим надо было сделать кучу всяких разных дел, и по-этому, в тот самый момент, когда в комнату вошел Петр, она пыталась определить, что и когда затевать.
Он сел на стул у двери, и по его лицу она поняла, что пришел Петр с делом важным и, видимо, все ее расчеты на сегодняшний день могут пойти прахом. И она с покорностью примирилась с этим, потому что ждала все время того самого разговора, который конечно же был уже не за горами и приближение которого чувствовала не только она, но и все, кто хоть немного наблюдал их отношения.
— Надо ехать, — сказал он. — Я хочу вас познакомить с мамой.
— Когда? — охнула она.
— Сейчас… Автобус через двадцать минут. Билеты у меня.
Она заметалась по комнате, не зная, за это ухватиться. Алешка еще не съел свою кашу и, воспользовавшись тем, что на него перестали обращать внимание, вылез из-за стола. Галина Сергеевна стала запихивать в сумку какие-то случайные вещи, совершенно не нужные для поездки, а Ряднов уже по-хозяйски обстоятельно складывал в портфель Алешкин свитер, шапочку. Потом они мчались к автовокзалу, и Петр посадил Алешку на шею, и тот радостно взвизгивал от новизны ощущений.
Успели с трудом. Уже диспетчер поставил в путевом листе шофера автобуса кудрявую закорючку-подпись, уже разместились все пассажиры, когда Галина Сергеевна и Ряднов с Алешкой на шее втиснулись на свои места. Когда двинулись, Петр сказал, указывая на портфель:
— Гостинцы приобрел… Вы вручите.
— Но ведь я могла сама… Если бы вы сказали мне?
— Ничего… Вам надо кормить парня… А зарплату вашу я знаю.
Она покраснела и глянула на него с благодарностью, а он сделал вид, что не заметил этого взгляда, и продолжал смотреть в окно, за которым уже мелькали пыльные улицы пригородного поселка.
Галина Сергеевна, держа на коленях Алешку, думала о том, что встреча с родителями и родственниками Петра — дело сложное, что она совершенно теряется в гостях, потому что всего и всех стесняется и сейчас может случиться так, что эти своеобразные смотрины окончатся полным провалом. И ей захотелось выйти из автобуса и вернуться назад, хотя она и понимала, что никогда не сделает подобного шага.
Ехали долго. Алешка уже успел подремать на руках у матери, потом выспался на твердом и крепком плече Петра. Пообедали в областном центре в ресторане, а потом Петр поймал такси, и дальше они поехали уже со всевозможным комфортом. Ехали по асфальту, потом по гладкому накатанному проселку. И когда уже Галина Сергеевна совсем потеряла счет времени и поворотам, впереди, на склоне неглубокого оврага, забелели стенами в буйных садах домики небольшого хуторка. Вокруг была степь, и только поодаль, на бугре, за увалом, синел лес.
Подкатили к покосившейся хатенке с голубыми ставнями. Петр заплатил шоферу, и машина ушла. Они стояли перед воротами, за которыми был просторный утоптанный двор. Огромное деревянное корыто, выдолбленное из древесного ствола, десяток кур, неторопливо прогуливающихся около сарая, яблони сада с уже пожухлыми листьями. В воздухе басовито гудели шмели и пахло горьковатым дымком, распаренной землей и еще чем-то таким неуловимым, но волнующим, что Галина Сергеевна почему-то чуть не расплакалась. Дверь в дом была раскрыта, и, когда они вошли во двор, на крыльцо выполз белобрысый толстячок месяцев десяти от роду. Вытаращив на пришедших глаза небесной синевы, он вдруг улыбнулся и заплакал, а следом вышла на крыльцо молодая женщина и, увидев Петра и Галину Сергеевну, всплеснула руками и помчалась вниз по ступенькам, неуловимым движением подхватив с крыльца малыша.
— Ой, боже ж ты мой, — сказала она и протянула руку Галине Сергеевне. — Мы уже заждались… И мама волнуется. Наташей меня зовут… А это мой сын, Василий Викторович… Вася. Это его Петя зовет Василием Викторовичем.
Жена брата… — пояснил Петр. — А это племянник.
— Мама скоро будет, — сказала Наташа, — Она сегодня специально из бригады отпросилась. Вас ждала.
Они прошли в дом, и здесь Галина Сергеевна увидела много фотографий на стенах, и почти везде глядел на нее худощавый человек с глубоко запавшими глазами. То молодой, в солдатской гимнастерке и широких галифе, то уже постаревший, с морщинами, перебороздившими лицо.
Отец… пояснил Петр, и лицо его нахмурилось, будто вспомнил он что-то такое, что не хотел вспоминать. — Зимой схоронили… Погиб.
— Как… погиб?
— Добро колхозное спасал…
Было за этими словами что-то еще, не известное Галине Сергеевне, потому что Наташа вдруг всхлипнула громко и тревожно. Алешка глядел на все удивленными глазами и жался к материнскому подолу, хотя улыбающийся беззубыми деснами Василий Викторович явно привлекал его внимание.
Потом пришла пожилая, но еще очень красивая женщина. Улыбнулась, увидев гостей:
Здравствуйте… Вы меня уж извиняйте… С делами своими все. Настасья Романовна меня кличут… Петя, ты хоть бы молоком напоил дите… С дороги ведь… А ну иди, маленький…
И Алешка, к величайшему удивлению Галины Сергеевны, пошел к ней на руки, а потом важно сидел за столом и пил из большой кружки молоко и прикусывал хлебом с ароматной хрустящей корочкой.
Галине Сергеевне с каждым моментом все больше и больше нравилось здесь. Пока Петр читал письма от брата из армии, которые дала ему Наташа, она ушла к Настасье Романовне на кухню и, несмотря на уговоры, стала ей помогать в подготовке стола.
Некоторое время спустя пришел высокий худой человек в запыленных сапогах. Без стеснения разглядывал Галину Сергеевну, толкнул Петра:
— Ну-ну…
Прозвучало это одобрительно. Снял картуз с головы, расчесал мятые волосы:
Худяков, бригадир здешний… А вы, извиняюсь, кто по специальности будете?
— Экономист.
— Институт кончали?
— Да… Четыре года назад.
— И где же, коли не секрет?
— В Москве.
— Ну-ну… — теперь это прозвучало уже с небольшим удивлением. — Петро мой крестник… Заместо отца я ему… Несу полную ответственность за всю его судьбу. Перед памятью друга моего Василия Василича Ряднова, папаши Петра. Вот так.
За стол сели без суеты, спокойно. Худяков разлил по стопкам, встал!
— Не моим тут словам быть, а Васиным… — дрогнувшим голосом сказал он. — Не дожил солдат… А я вот что тебе, дочка, скажу… Имя твое запамятовал, прости… Галя? Так что я тебе скажу, Галя… В хорошую русскую семью идешь… На таких семьях страна наша Россия из века в век стояла и будет стоять. Потому что земли нашей ради, народа тоже — Рядновы не жалели ничего… Я слов красивых не могу говорить. Мы тут все на земле… Однако, прости меня, страну мы кормим. И скажу я тебе, что Рядновы — не простая фамилия… Пока они стоят, России тоже стоять. Потому, как все на нас, на Рядновых, на Ивановых, на Петровых, на Худяковых тож… И береги парня. В отца он, честный. А уж тот головушки ни перед кем не гнул. За вас, молодые!
Галина Сергеевна растерялась… Она беспомощно глядела то на Петра, то на Худякова… Она ничего не понимала. Никаких разговоров не было, а здесь все воспринимают, как будто бы у них уже слажено. Как же пояснить этим чудесным людям, что происходит недоразумение? Они могут обидеться. Это ужасно…
Она чувствовала себя соучастницей какого-то обмана и от этого волновалась еще больше. Петр поймал ее взгляд и встал. Худяков закивал:
— Скажи, Петя…
Стало тихо за столом. Даже Алешка перестал греметь ложкой.
— Я что… С Галиной Сергеевной я еще не говорил… Знакомиться привез… Может, она еще против?
И сел. Худяков громыхнул на всю избу:
— Вот это да… Выходит, я уже тебя сам поженил? Ну и везет мне… Так теперь уж ты, дочка, меня в дураки не выставляй… Слово свое выскажи. А то при моих-то сединах… А? Ну, тебе слово.
Встала Галина Сергеевна. На лице ни кровиночки. Будто обмерла. Поймала на себе добрый, спокойный взгляд матери Петра. Будто одобряла ее.
Я… мне как-то трудно… Если Петр Васильевич решил так… Если он официально предлагает мне выйти за него замуж…
— Ясное дело — предлагает, — забасил Худяков. — Петька, да что же ты сидишь? Проясни текущий момент…
Снова встает Петр. И глаза страдальческие:
— Я очень буду рад… Галина Сергеевна… Мне просто трудно…
Э-э-эх, — Худяков полез из-за стола, подошел к Петру и Галине Сергеевне, обнял обоих за плечи. — Ну, что мне с вами делать? Настасья, кричи «горько»… Наташка, а ты чего рот раскрыла? Ну, все в голос!
Вразнобой закричали «горько». В основном бас Худякова покрывал неуверенные голоса Настасьи Романовны и Наташи. Петр побагровел совсем и глядел растерянно. Галина Сергеевна вдруг отчаянно махнула рукой и, обхватив его за шею, поцеловала в губы.
Это по-нашему, — заорал Худяков и даже кулаком по столу стукнул, да так, что посуда зазвенела тихим печальным звоном. — Давай его зануздай, девка… Хорош коренник будет в упряжке… Ну, чего глядишь, Петя? Эх, не в батю ты пошел. Тот ловкий был в молодости.
Разговор за столом пошел живой, шумный. Наташа рассказывала о письмах мужа, Худяков толкал Петра под локоть и кричал почти в ухо:
— А дите… Не задача это, говорю… Ишо своих будет куча… И гляди, чтоб без всякого не меньше троих… Чтоб не оскудела сила русская.
К вечеру пошли на могилу отца. На горке у ветряка стоял обелиск. Сквозь плиты ступеней пробивалась к солнцу трава. Двенадцать фамилий уже потемневшей от времени бронзой выбиты. Тринадцатая свежая.
— Специальное решение парткома было, — пояснил Худяков, — потому как однополчане там лежат… Все наши ребята. А Васина могилка — вон она, чуть сбоку, но за оградой… Потому как погиб солдатом.
— Как это случилось? — спросила Галина Сергеевна.
— А просто… Год прошлый — не дай бог такой… Все спалило. С кормами для скота — хоть плачь…
А Вася сберег последний силос совхозный. Тут у нас был один… Тошно о нем вспоминать. Ну вот, затеяли с дружком поживиться. Вывезли частникам несколько саней с силосом. Любой возьмет, скот кормить было нечем… На беде людской, гады, играли. Трое саней вывезли, а с четвертыми их Вася и накрыл. Ну и били его… А у него — осколок под сердцем, с войны… До дому дополз, до завалинки…
Настасья Романовна плакала навзрыд, стоя позади Галины Сергеевны. Худяков строго сказал:
— Плачь, Настя, плачь… Успокаивать тебя не буду… И никто не будет. Вот и все. Вину свою слезами не выплачешь, хоть годами тут сидеть будешь.
У Петра тяжело ходили желваки на скулах. Пауза была трудной и неловкой. Наташа держала на руках притихшего малыша.
Возвратились молча. Петр шел впереди, и Галина Сергеевна видела лишь крутой, упрямый его затылок. Худяков вытирал платком покрасневшие глаза.
Настасья Романовна осталась у могилы. Галина Сергеевна хотела ее поднять с земли, она сказала тихо:
— Ты иди, детка… А я с ним ишо побуду… Тяжко ему одному-то… Больно. А меня он любил… Пусть знает, что рядом я…
Вечер наступал медленно, словно нехотя. Багровел восток, последними лучами солнца подпирая редкие облачка у горизонта, синей стало зеркало пруда. Прошло по хутору стадо. Закричала тревожно и сразу же смолкла какая-то птица.
Вечером в воскресенье к Дорошину приехал Крутов. Задыхаясь от быстрой ходьбы по крутым ступеням, сообщил поднявшемуся навстречу Павлу Никифоровичу:
— Комолов едет… Только что сообщили. Поезд девятнадцатый…
— Тихо-тихо… Успокойся… Вагон знаешь? Седьмой… Та-ак. Во сколько приходит? В половине восьмого утра? Машину заказал?
— Все сделано… Люкс приготовить приказал в гостинице…
— Кто из властей знает?
— Гуторову пришлось сообщить. Без него с люксом было бы трудно.
Дорошин думал недолго. Приказал узнать о Рокотове: на месте ли? На завтра совещание собрать, на двенадцать дня. Пригласить ведущих работников производственного отдела, конструкторское бюро, экономистов. А на половину двенадцатого, перед совещанием, вызвать к нему в кабинет Григорьева и Ряднова. Присутствовать Крутову. Все. Ребятам сообщить о совещании за полчаса, утром предупредить их о том, чтобы никуда не отлучались.
Крутов ушел, а Дорошин заходил по комнате, анализируя положение. Это хорошо, что едет Комолов. Можно будет махом решить некоторые проблемы. Во всяком случае, с переброской средств в будущем году на вскрышу. Вот только как сделать, чтобы не встретились они с Рокотовым? Если между ними состоится разговор — дело ухудшится. Володька может убедить Комолова поднять вопрос о создании какой-либо организации в системе комбината по рекультивации земель… А зачем Дорошину брать себе на шею такую обузу? Пусть уж после него…
Он уже почти привык считать, что это «после него» будет не за горами. Отдавал себе отчет в том, что инфаркт уже проторил к нему дорожку. А уходить от драки не привык. Не тот характер. Дело нужно сделать. Боялся одного: оказаться в какой-то из дней с пенсионной книжкой и без возможности влиять на события. Это — смерть. Даже хуже смерти, потому что придется увидеть улыбки людей, с которых уже не имеет права ничего спросить.
Он помнил ощущение, которого не хотел бы снова: это когда после войны, пройдя очередную медицинскую комиссию, услышал, что летать больше не будет. А через два дня у самолета подошел к нему молоденький лейтенант и, представившись, сообщил, что будет летать на его машине. И он сам, Дорошин, должен был ходить рядом с мальчишкой и объяснять ему, какие капризы свойственны его «Яку», и советовать, каким образом замалевать россыпь звезд на фюзеляже, каждая из которых далась ему смертельной борьбой с проклятым врагом.
Он боялся еще одного ухода. В жизни человек только раз выбирает дорогу, и он должен идти по ней до тех пор, пока может. Он реалист, понимает, что наступит день, когда ему скажут:
— Пора, Павел Никифорович!
И он вынужден будет идти и начинать собирать всякие бумажки и нести потом их в разные инстанции. Ему казалось, что жена уже давно их приготовила, только не говорит ему об этом. Старался не думать на подобные темы. Когда шагал по утрам на работу, часто вспоминал места, которые пришлось видеть здесь много лет назад. Там, где сейчас площадь, были кусты шиповника на склоне оврага. Когда заложили Журавлевский карьер, бегали туда рвать ягоды. Были они крупными, сладкими. Дорошин видел, как потом они, эти кусты, легли под ножом бульдозера. А на том месте, где стоит сейчас райком партии, росла небольшая березовая рощица. Тихая, уютная. Даже жаль было убирать ее. Кое-кто предлагал оставить деревья на месте, дескать, в городе они тоже будут нужны… Вроде бы даже Крутов такое советовал… Убрали. А его первый кабинет в вагончике? Стол, топчан, боковушка для сна, где Оля поставила кровать… Там и Юрка родился. К нему на совещание сходились бригадиры в резиновых сапогах и долго чистили грязь о самодельную скобу у входа… А еще в овраге нашли немецкую бочку из-под авиационного бензина, и он приказал приспособить ее для мытья обуви… Так и стояла до того времени, когда начали планировку города…
Все здесь сделано им. Все. Вспомнил, как держали совет, где ставить первые ясли в городе? И какими им быть? Тогда сам ездил в Москву и привез оттуда самый современный по тем временам проект на двести пацаничьих мест, три игровых комнаты и музыкальный зал. Ему доказывали, что лучше сделать еще пять спален, вон какая очередь в ясли… Отказал. Город должен быть устремлен в будущее, а не в трудный вчерашний день… Так и стоит то первое здание… Кстати, навряд ли современные лучше его по планировке и удобствам.
Люди тоже росли на глазах. Хотя бы тот же Гуторов. Помнит его Дорошин молодым агрономом, стеснительным и робким. На глазах Павла Никифоровича поднимался. Стал секретарем парткома в колхозе, затем председателем. Учился в партшколе… И звали его в те времена просто Васей. На любом этапе его пути мог бы вмешаться в гуторовскую судьбу Дорошин. Да не было тогда необходимости. А теперь вот друзья с товарищем Рокотовым. Тандем. Как бы этот тандем не попытался переехать ослабевшего от борьбы Дорошина.
А может, и нет никакой борьбы? Может, и впрямь права Оля, когда говорит, что он, муж ее, сам создает себе врагов, чтобы повергать их и так самоутверждаться? Смешно, но похоже. Вот и Володька пришел к нему по-доброму. Прав он, на сто рядов прав. Оттяпали в свое время землицу у Насонова, обязались официально рекультивировать все семьсот гектаров… Не требует Иван, потому что понимает: у Дорошина нельзя требовать, у Дорошина можно просить. Так приучен. И другие тоже. А вот Рокотов хочет нарушить эту традицию. Да подожди ты смены караула… Может, год-два поскрипеть придется. Нет, не может. Тормозов не запроектировал. Разгон взял — и тут ему не стой на дороге.
Сам же его учил не бояться борьбы. «В драке веселее, — говорил когда-то Володьке, — только помни, головы никогда не терять. Чуть взорвался — считай, проиграл». И научил. Лицо у него при последней беседе было спокойно. И ни на один укол не среагировал. Линию гнул умненько. Ах, мальчишка-мальчишка… Да нам бы с тобой в одну дуду!
Может, поговорить с Насоновым? Жадина… Небось водопровод ему пообещать, — отступится. Отличный водопровод в оба села. Особо в Красное. Это обойдется дешевле, чем проклятую пустошь рекультивировать. Сколько земли перевозить… Та-ак… Чернозем складировался у рудника. Там четыре горки. В каждой миллиона по три с половиной кубометров. До пустоши и оврагов километров девять… Если б напрямик. Тут бы в пять уложился. Пробивать дороги? Опять расходы, да еще какие! В бетоне дороги надо делать, чтоб бесперебойно круглый год возить. Опять война за отчуждение? Нет, надо бы поторговаться с Насоновым. Ему водопровод и гарантия рекультивационных работ после восьмидесятого года. Бумага с гербовой печатью и всеми подписями. Это не отказ, это ход.
Позвонил Крутову. Паша откликнулся немедленно. Телефон на рабочем столе в его спальне. Значит, малюет что-то. Приказал срочно связаться с кем угодно, но обеспечить ему немедленный звонок Насонова. Крутов уже привык к подобным поворотам, только голос его был недоуменным. Как же, соображает старый лис, для какой такой надобности перед самым приездом Комолова требуется Дорошину Насонов? Подумай-подумай… То-то будешь удивлен, когда в ответ на доводы Рокотова выложит Дорошин письменное согласие «хитрого Ваньки» на отсрочку рекультивационных работ до восьмидесятого года? Вы-то спите и развлекаетесь, а старый черт Дорошин вашу пользу охраняет.
Что подумал Крутов, Дорошин так и не узнал, но звонок от Насонова раздался минут через пять.
— Что стряслось, Павел Никифорович?
— Где твои колеса?
— Во дворе. А что?
— Собирайся — и ко мне… Да не в кабинет, а домой. Не забыл дорогу?
— Забудешь… Что стряслось, сказал бы?
— Приезжай, узнаешь. Только не парадься. Время дорого.
— Ладно. Сейчас буду, — сказал Насонов без особого энтузиазма и положил трубку.
Пока доедет, у него будет время пораскинуть мозгой, зачем зовет его Дорошин? Да только черта с два догадается. Разве надумает Рокотову позвонить? Навряд ли решится начальство в девятом часу беспокоить. Оно после трудового дня на отдыхе. А Насонов субординацию во как знает. У него ферма загорится, так он будет поначалу инструктору своему звонить, потом высокому начальству. А уж после всего — пожарным.
Договориться бы с ним… Все стало бы сразу на свои места. И Володька успокоился бы. Теперь перечень разногласий сведен к минимуму. Чертова рекультивация. И Дорошину не пришлось бы применять козыри против Рокотова. Не любит он это дело.
В ожидании гостя вышел на крыльцо. Когда-то сам сколачивал его. Дом был готов, и отопление провели, а ступеньки холодные, каменные. Приказал убрать, и на их месте за две недели по вечерам сколотили крыльцо. С, навесом, с толстыми тумбами для поддержки его. Старый плотник Любшин вырезал тумбы. Умер в шестьдесят втором году. Последняя его работа была. Поначалу гляделось крыльцо как-то аляповато, а потом обвыклись все. Теперь вроде так и положено.
К темноте двигалось. Оля пришла из сада, принесла поздние сливы, целое решето. Поставила рядом с ним. С удовольствием съел несколько штук. Сад бы в порядок привести. Руки все не доходят. А за ним уход нужен. Сам добывал саженцы, отбирал самое экзотическое. Теперь вот жена только и глядит.
Подъехал Насонов. Вылез из машины, постучал сапогами по баллонам. Обошел вокруг «Волги»… Ах ты хитрец! Уже почуял, что в нем нужда. Сейчас будет мудрить. Ладно, поглядим. Ходи-ходи, тяни времечко. На Дорошина и не такие случались дипломаты. Все оставались с носом.
Насонов вроде только сейчас заметил сидящего на крылечке Дорошина. Заулыбался, пошел. В руках штук пять больших кукурузных початков.
Вот мимо поля ехал, сорвал… Хорошая штука, В детстве, помню, за лакомство считал. Да с сольцой натереть чтобы. Эх, куда там иным яствам? Вот только дети наши главного-то не понимают. Всякие морожены-пирожены норовят поесть. А ты в поле выйди да початок сорви.
Дорошин головой кивал согласно, решив дождаться, пока поутихнут насоновские вступительные речи. Сидели они на природе, рядом деревья с плодами. Крыльцо еще от дневного солнца не отошло. Может, хоть все это на Насонова окажет влияние? Ишь каким соловьем рассыпается…
Поговорили о сущих пустяках, о возрасте, о болезнях. Обменялись мнениями по разным заболеваниям. Сошлись на мысли, что все болячки — дело плохое, лучше бы без них. Дорошин ждал. Наконец Насонов, притворно зевнув, сказал равнодушно:
Ладно… Вот и побалакали. Может, и двигать мне пора? Подустал малость… — И, выждав паузу, во время которой Дорошин глядел на него ангельски умиротворенным взглядом, спросил: —Ты, никак, поговорить хотел?
Павел Никифорович потянулся:
Ох, сказал, чтоб тебя искали, а сам уже и подумал: а стоит ли с тобой на эту тему вести разговоры?
В прошлый раз ты меня вон как надул. Делец ты, Иван, и человек в высшей степени несерьезный. Уж и не знаю, как мне с тобой и дела вести?
Насонов встревожился: была идея, а теперь, выходит, и нет ее. А явно, что могло светить колхозу. Дорошин не такой человек, чтобы вот так, попусту, звать к себе.
— А ты скажи… Мы ж с тобой, Павел Никифорович, сколько дел имели. И на старуху, понимаешь, проруха случается. И я к тебе с уважением знаешь каким? Жизнь какая председательская?.. Как раньше у цыгана на базаре: не обманешь — не продашь. У тебя техника, материалы, люди — специалисты. За горло меня в этом смысле держишь. Как проситель к тебе иду, хотя и ты тоже мужик такой, что любого на своем интересе нагреешь.
Дорошин посмеялся довольно. Хоть и нельзя верить Ваньке, а говорит правду. Хорошо говорит.
— Задумался я вот о чем. Землицу мы у тебя забрали семьсот гектаров… Помнишь?
— Как не помнить? Зарезали тогда без ножа. Земли-то — отборный чернозем. Как еду мимо твоих горок, так душа болит.
— Вот и я про то же думаю… Хочешь, бумагу дам, что в восьмидесятом году, с самого первого января, начну рекультивацию твоих оврагов?
— Ну да?
— Честно. Пользуйся моментом. Сейчас при тебе позвоню секретарю своему, она с печатью приедет — и мы тут прямо состряпаем все.
— Ох, и человек же ты, Павел Никифорович… — Насонов был рад, это чувствовалось по всему, — только одно дело-то… Может, с этого января приступишь? Я б за тебя всех богов молить целому колхозу приказал. Слово тебе даю… Привел бы к твоему дому — и хором… Да-а. По этому случаю у райкома санкцию на подобное дело схлопотал бы.
Дорошин руками развел.
— Ну вот, я же говорил, что тебе даже пальца давать нельзя… Сразу до плеча глотаешь.
— Да пойми ты… Я бы такую штуку на тех полях развернул… поливное земледелие… Овощи для тебя же растил бы. Теплицы отгрохал бы. Ты ж душу мою пойми.
— Не могу. Не будет разговора.
— Ладно… Зови секретаршу.
Дорошин медленно пошел в дом, позвонил Крутову. Спокойно, на тот случай, если слушает Насонов, приказал прислать немедленно человека с печатью и двумя-тремя бланками. Сам вернулся к гостю. Насонов, видимо, перемалывал полученную информацию и, надо полагать, уже кое-что усвоил, потому что едва только Дорошин вышел на крыльцо, как он заторопился:
— Слушай… Оно как-то неудобно… Мы с тобой вроде как сделку какую… Вечером, на крыльце дома? Давай я со своими совет подержу, ты своих поспрошаешь… Завтра и соберемся. А?
— Не могу я завтра. Гость у меня из Москвы.
Нет, не надо было этого говорить. Насонов сразу и голосом окреп, куда и забитость и прибедненность делись.
— Ну, там и нам торопиться вроде не к чему… Мы, Павел Никифорович, с тобой в любой момент свидимся. Тогда и решим.
Начал Дорошин говорить, что гость из Москвы как раз и может определить на перспективу вопрос с ассигнованиями, что нельзя упускать такой возможности… Насонов головой кивал согласно, а только понял спешку дорошинскую, и это было для него главным показателем. Стал отпихиваться как мог.
Пришлось начать беседу с других аргументов:
— Ладно, шут с тобой… Мне деньги от Москвы получить надо. Если б не это, послал бы тебя к черту. Пользы своей не видишь. Работы начну с января восьмидесятого года, а сейчас сделают тебе водопровод в Красное. Договорюсь с «Рудстроем», и через неделю пошлют проектировщиков… Как только гостя провожу.
— И в Матвеевку, Павел Никифорович… А? Ну, что тебе стоит? Одним махом.
— Поглядим. Ты вон видишь какой друг?.. Все урвать норовишь. Давай сочиняй бумагу, сейчас машинистка с печатью придет.
Тут Насонов уже уперся основательно. Стал говорить, что без совета с правлением никаких бумаг не подпишет, вспомнил прошлую историю, из-за которой на смех всему району пришлось два месяца зайцем бегать от Рокотова, чтобы не испачкать девственно чистое личное дело выговором. Нет, тут он ни на какие бумаги не пойдет. Напрасно Дорошин объяснял ему, что в бумаге будут одни обязательства комбината и никаких от колхоза. Насонов глядел честными покорными глазами и отказывался подписывать любую бумагу. Раз это нужно Дорошину, считал он совершенно резонно, то уж колхозу совершенно точно во вред. В чем тут дело — пока что не понимал председатель, однако он знал уже не один год Дорошина, и этого было достаточно.
Павлу Никифоровичу нужно было спасать хотя бы завоеванное. А ну как завтра состоится встреча Комолова с Рокотовым? Надо хоть сослаться на устную договоренность с Насоновым. Стал повторять все пункты, о которых договорились:
— Слушай внимательно, Иван… Значит, я берусь организовать к концу года водопровод по всем статьям… «Рудстрой» сделает.
— С башней водонапорной!
— С башней… Рекультивацию начну с первого января восьмидесятого года…
— Слушай, раньше бы, а? Ну век за тебя…
— Не торгуйся. С первого квартала восьмидесятого, и ни на один день раньше. Договорились?
Насонов мучился. Чуял, что он проигрывает что-то, опять проигрывает, но как ухватить за хвост тайную мысль Дорошина, чтоб повернуть все по-своему, на пользу колхозу? Интуитивно понимал он, что для Дорошина важнее всего согласованная формулировка по срокам рекультивации, и упирался именно здесь изо всех сил.
Что бы он только не отдал за то, чтобы знать мысли и планы Дорошина. Да вот поди же… Такие уступки делает. Видно, серьезно что-то для него решается? Где бы узнать? Кого поспрашать? Ах ты ж, беда какая! Коли на водопровод как на мелочь идет Дорошин, то выгоду в еще более крупном деле для себя ищет. В госте московском вся закавыка. Уехать бы сейчас… А может, и вправду для определения денежных дел нужна эта бумага Дорошину? А не дадут ему ассигнований — и плакал водопровод для колхоза… Как бы не прогадать?
Мужицким цепким умом пытался Насонов понять ход самый лучший, да только не клеилось ничего. Вот бы с Рокотовым посоветоваться… Уж тот знает небось для чего Павлу Никифоровичу подпись насоновская понадобилась. И эта мысль, пришедшая совершенно случайно, показалась Насонову самой умной и блестящей, А чтоб не огорчать Дорошина, сказал:
Я зараз смотаюсь к своему экономисту и сразу от него к тебе… Надо посоветоваться, Павел Никифорович… Считай меня хоть трусом, хоть кем, а не могу я таких на себя обязательств брать. Вот и весь мой сказ.
Дорошин покачал головой:
— Ну и черт с тобой, Иван… Не один год ты меня знаешь. Говорил тебе: пользуйся добротой моей… Не хочешь, хитрить надумал? Дело твое. Только я уже ничего тебе строить не буду. И землю рекультивировать тоже… Будь здоров…
— Это как же так? — Насонов подступал к нему обиженный до глубины души. — Ты что ж так, Павел Никифорович? Будто купец какой… Сейчас хочу, а потом расхотел?.. Я у тебя не дачу для себя прошу… Для колхоза дело доброе. Обещал сколько лет.
— Не будет тебе ничего, Иван Иваныч… Сказал же, — ровным голосом проговорил Дорошин и пошел в дом. Остановился у двери, оглянулся. — Не понял ты меня, Ваня… Я хотел деньги выколотить из Москвы… Кое-какие планы у меня есть. И тебе б за подпись твою водопровод вышел. Жадность твоя тебя подвела.
А теперь я раздумал с тобой связываться. А к тебе обратился потому, что шефы мы твои… Затраты на твой колхоз нам в строку не поставят. Не понял ты меня.
Расстались недовольными друг другом. Особенно Насонов. Включив мотор машины, подумал:
— А к Рокотову заеду. Шутишь, Павел Никифорович.
Вездеход ныряет в выбоины раз за разом. Чертова машина. Как нырок — сразу горизонт к небу взлетает. Катюша тихо охает, прижимая к груди сумку, в которой праздничное платье и туфли. Иногда она испуганным взглядом глядит на него, как на человека, сделавшего что-то сверхъестественное, и ему понятно значение этого взгляда. Только не страшно Эдьке, а даже как-то приятно на душе. И будто с Коленьковым разговор продолжает вести, словно даже говорит ему: «Ну вот и сделал я как хотел… Что теперь будет, меня совсем даже не интересует. Можете даже выгонять».
Вот уже с полчаса тянутся с двух сторон чахлые деревца. Болота. Просеку прошли быстро и через речку проскочили, считай, за пять минут. Даже удивился Эдька своей удачливости. Теперь ждет не дождется, когда слабая колея выведет его к селу. А дорога все разматывает и разматывает совсем уже бесконечные километры. Сколько их? Вроде рядом все было.
Вечерело прямо на глазах. Удлинились зубцы деревьев по ту сторону обоих болот. Небо над ними из серого стало чуть синеватым, будто кто-то зажег множество чадных костров и дым от них стал расползаться до самых дальних облаков.
Почти не разговаривали. Катюше хотелось иногда сказать что-то, но у Эдьки было лицо такое суровое и непроницаемое, что она робела. Иногда только охала, когда вездеход проваливался в очередную выбоину.
А Эдька испугался. Если придется ночью плутать в поисках дороги — это плохо. Обратно — это еще туда-сюда. По пути запоминал кой-какие ориентиры. А вот если посветлу не доедут? Радость и гордость за свой поступок, мысли, что и он не хуже таежных ветеранов, начинали сейчас исчезать, и на смену им приходил страх перед неизвестностью, которая ждет в сумерках за любым поворотом. И эта неизвестность может означать для него и гнусное бульканье болота, и внезапно выросшую на пути корягу, и вообще дорогу, которая может привести не в Яковлево, а куда-либо в другое место, не к людям, а от них. Может быть, он прозевал очередной поворот?
Катюша вдруг прижалась к его плечу и шепнула ему на ухо:
— А я с тобой ничегошеньки не боюсь… Одна тут оказалась — со страху померла б.
Он кивнул головой, а в душе, будто в хороводе, заходила радость. Даже на газ надавил в порыве восторга, и вездеход неуклюжим козлом заколотился по выбоинам.
Огни села появились внезапно, будто кто-то взял и выдвинул из черной ночи яркую картинку с блестящим серебром реки, двумя десятками домиков, столпившихся на косогоре, с огнями в окнах и на уличных столбах.
Дорога стала глаже, колея расширилась, и вода перестала хлюпать под днищем вездехода.
— Приехали, — сказал Эдька, и в голосе его звучало неприкрытое торжество, гордость за себя и свою смелость.
Он остановил машину у первого же дома. Ему хотелось просто увидеть человека, сказать ему пару слов, убедиться в том, что все позади и нет вокруг тьмы и болот. Когда заглушил мотор и вылез из вездехода, в уши рванулся прекрасный и давно забытый шум вечернего села: где-то умиротворенно мычала корова, собаки продолжали свою извечную перебранку в разных концах деревни, невдалеке открывали ворота, и их скрип был для Эдьки приятнее любой, даже самой совершенной музыки.
У дома стоял человек. Он шагнул навстречу Эдьке:
— Откуда? Никак через гать шли?
Да. Из партии… Мы теперь тут, по соседству.
Перед Эдькой стоял коренастый парень в фуфайке, белобрысый. Широкий нос, улыбка на лице. Когда пожимал руку, сказал:
— Игнат… Черемисины мы…
Эдька назвал себя. Игнат оглядел вездеход, покачал головой:
— Как это вы? Через гать у нас не всякий пойдет. Силен, паря.
— Вот к вам в гости.
— И то хорошо. Айда в избу.
Все шло так, как будто бы они давно уже знали друг друга, да только расставались ненадолго, а теперь опять увиделись.
Дом был старый, сложенный из толстых замшелых бревен. Высокое крыльцо — под навесом. Почерневшие доски слегка поскрипывали под шагами. В просторных сенях Катюша шепнула Эдьке:
— Ой, куда мы заехали?
Он в ответ сжал ее руку.
В доме было светло и тихо. Игнат усадил гостей на лавку, сам нырнул в низкую дверь сбоку. Тотчас же оттуда вышла худенькая старушка в цветастом переднике. Игнат представил ее:
— А это маманя… Анной Сидоровной кличут. Вот они, маманя, через гать на машине прошли.
Анна Сидоровна кивала головой и ласково глядела на Эдьку:
— А коли б застрял? Там же прорва… Ох, сынок-сынок.
Эдька не знал, что такое прорва, но по тону голоса предполагал, что это — вещь неприятная. Однако мысли на эту тему отвлекали его ненадолго, потому что Анна Сидоровна уже накрывала на стол, а Игнат по ее поручению побежал в погреб и через несколько минут притащил большую крынку молока, а потом на столе появились маринованные грибы, блюдо отварной телятины, чугунок с картошкой, от которого парило так, что у Эдьки остро защемило в желудке, и только сейчас он вспомнил, что не ел с самого обеда. А событий с той поры произошло так много, что минувшие пять часов казались вечностью, а вся предыдущая жизнь была отделена от сегодняшнего момента темной тайгой и топями.
— Оголодали, — заметил Игнат, когда гости торопливо принялись за еду, — у вас там все консервь… А продукту живого нету. Я вот в армии все старшину своего помню. Тот говорил так: «С кухни прожить хорошо годов пять, пока молодость да дурь в голове, а как после того, так к маманиному столу потянет». И то правду говорил. Я вот уже с год дома, так по мне маманины щи главней всего.
Он говорил неторопливо, плавно как-то, и Эдька только сейчас вспомнил, что ему и не пришлось встречаться ни с кем из старожилов. Разве только Савва, да и то речь у него уже пообтерлась в партии. Игнат рассказал, что окончил в свое время педучилище в Благовещенске, потом служил в армии, а теперь вот учит детишек в школе. Здесь всего два класса, в которых вместе занимаются ребята с первого по четвертый. Оно, конечно, колхоз мог бы построить школу получше, да вот учиться некому. По десятку ребят на класс. В город молодые бегут. Бывает и так, что возвертаются, да это больше те, кто женился. А холостежь, почитай, вся в бегах. Судьбу ищут. А что за судьба от земли в стороне?
Эдька слушал, а сам чувствовал назревший вопрос: «Зачем приехали?» И ему было страшно оттого, что его могут не понять. А врать не хотелось даже в своей малости, и не потому, что это было противно его существу, а хотя бы по той причине, что сидела рядом Катюша и он не мог, не имел права кривить душой в ее присутствии.
И все-таки вопрос прозвучал. Дождавшись, пока гости закончат есть, Игнат спросил:
— К нам по делу какому? Может, к председателю?
— Н-нет… — сказал Эдька и вдруг почувствовал всем своим разумом непонятность грядущего ответа для Игната и Анны Сидоровны. — Понимаете, мы все время в партии… Одна работа. Ну, кино еще, да это совсем не то… А Катюша очень хотела потанцевать. Понимаете, на танцы сходить?
Анна Сидоровна кивала головой:
— Как же… Дело молодое… Известно.
Игнат задумался:
— Народ, понимаешь, либо на реке целыми днями, либо в кедровнике. Я сам только что из тайги… Однако поглядеть надо… Вы тут с маманей посидите, а я мигом.
И он исчез прежде, чем Эдька успел сказать хотя бы слово.
Анна Сидоровна подошла к Катюше:
— Устала небось? А ты иди в горенку-то… Оно с дороги вздохнуть во как надо. Парни-то, они двужильные… Я по Игнашке своему знаю. А девки — иное. Иди-иди…
Катюша, оглядываясь на Эдьку, ушла с ней в соседнюю комнату. Анна Сидоровна вернулась через две минуты, села напротив:
— Ишь как устала… Пускай отдохнет. Невеста или как?
— Да.
— Красивая… И к тебе присохла, видать. Все клонится к плечу-то. Хорошая пара будет. А я вот Игнашку не выдам… И девка есть. Все откладывает. А нам тут что? Последний он у меня. Двое в городу. Пообжились. Раз в пять годов приедут на побывку. Игнашка на службе был, так думала — помру. Тяжко. А женился б, внуки пошли. В избе хоть гомон людской. А то все с карточками разговор вела.
Вернулся Игнат. Улыбнулся:
— Все сделал. Соберутся. Я тут к соседке, к Лизке, слетал. А на гармони я сам… А коли охота, так и под радиолу. Народ у нас понимающий. Танцы так танцы. Через часок можно и подаваться. Клуб наш, конечно, не то что в городе. Однако на двести сорок шесть человек, что в селе проживают, места имеем. И еще для гостей полета припасли. Года три как электричество нам подали, так совсем хорошо стало. Теперь железку сделаете… Совсем Яковлево оживет. Вот старики говорят только, что зверя распугиваете. А у нас тут так: весной и осенью рыбу берем, а зимой в тайгу. Ну, бабы, ясно дело, осенью кедруют. Парни, что покрепче, — на реку, а те, что помоложе, те с матерями по орех. Доход колхоз имеет.
— Добраться к вам трудно, — сказал Эдька.
— Ды ты б по реке-то шел… От вашей косы тут, правда, петлять много, да все ж легче, чем по гати… У нас только зимой там и ездят, да еще Ленька Корнеев на тракторе своем… Тому хоть черта подай. Года три назад тут у нас ребята работали по электричеству, так ихняя машина прямо в прорву и рухнула. Сами чуть успели выскочить. Наш председатель, Иван Лукич, по сей день ту машину вспоминает: уж больно хороша была… Новенькая, блестела вся. И мотор в триста сил.
Потом они пошли в клуб. Катюша выбралась из горенки, и Эдька ахнул: куда девался худенький нескладный подросток? Волшебницы они, девчонки. Так уметь преображаться. Даже прическу сумела сделать. И платье выгладила. А было в ее распоряжении всего минут сорок. А туфли на платформе. И плащик беленький. Молча вышагивал рядом с ней Эдька и думал о том, что надо было взять костюм и рубашку новую. Что он рядом с ней, в огромных сапогах и в телогрейке? Если танцевать — комическая фигура. Что ж, посидит.
В клубе уже были люди. В кинозал шел народ пожилой: показывали «Петра Первого». А в фойе уже крутили радиолу, с самыми модными мелодийками. Молодежи было немного — человек пятнадцать. Большинство — ребята. Игнат провел Эдьку и Катюшу в уголок, усадил. Девчонки были одеты модно, и это Эдьку даже удивило. Часть парней пришла, так же как и Эдька, по-рабочему — в сапогах и телогрейках. Но были и другие. Важно прохаживался с сигареткой в руке длинногривый красавец в коричневом кримпленовом костюме. Стрельнул взглядом в Катюшу и отвернулся, чтобы не видеть Эдькиного лица. Подсела к ним девчонка с длинной русой косой. Даже залюбовался ею Эдька: в наше время такая уникальная прическа. Смело протянула руку Катюше, а затем Эдьке:
— Лиза… Быстровых я.
Удивительно милая привычка в этом селе: называть фамилии вместе с именем. Будто человек безоглядно предлагает тебе дружбу. Он верит в то, что знакомство не останется просто знакомством.
Так вот какая это Лиза! Эдька шепнул на ухо Игнату:
— А ты женись, брат… Смотри, дождешься. Таких отбивают в два счета.
Игнат засмеялся, и в этом смехе Эдька прочел и твердую уверенность, и гордость за то, что его подруга у всех на виду и даже гость отметил ее красоту.
А франт в кримплене, но уже без сигареты, вывернулся откуда-то из-за спины танцующих и кинулся, именно кинулся, к Катюше. И не успел Эдька сообразить, что же происходит, как Катюша уже танцевала с ним что-то ритмовое, и франт противно дрыгал ногами, показывая свои навыки в танцевальном деле, и что-то нашептывал партнерше. Эдьке неудобно было спрашивать у Игната, что это за фрукт, поэтому он просто заговорил о здании клуба, срубленном из дерева. Кажется, говорил, что не видел нигде чего-либо подобного. И Игнат начал рассказывать, что в селе живут десятка два мастеров по дереву, да таких, что поискать в других местах. Один дед Анфим чего стоит. И показал в качестве примера на тощего длинного старика в пимах, сидевшего у самой двери и с любопытством разглядывавшего танцующих.
— Вот это — дед Макея… Тоже мастер первейший. С топором что хошь смастерит, хоть игрушку, хоть баню. И гвоздей не надобно.
И тут подошла Катюша, а франт, раскланявшись с ней, уселся поблизости, кося в ее сторону хищным взглядом. Видно было, что обращение с прекрасным полом ему не в диковинку и вот теперь он уже гостью присмотрел. И Эдька подумал, что умей он драться и будь фигурой покрупнее, дал бы пару раз по красивой его физиономии, чтобы знал хотя бы приличия. И горько улыбнулся про себя: стоило ли ехать столько, чтобы привезти этому наглому красавцу девушку, а самому остаться с носом?
Игнат пошел танцевать с Лизой, а франт опять сделал стойку около Катюши. И снова Эдька сидел один, разглядывая все вокруг и стараясь придать лицу выражение беззаботности и веселья. Зачем ему нужно, чтобы все видели, что он огорчен и расстроен? Что ж, теперь он знает настоящую цену Катюше. Пусть. Он сделает вид, что ничего не произошло, но это конец. Кокетка несчастная. Забыла про все на свете. А еще неизвестно, как закончится эта история. Коленьков не простит ему самовольства. Значит, скоро придется расставаться. А она даже не подумает, что это ради нее. Вот так, дорогой. Сколько раз тебе говорили в институте расхожие мальчики, что женщина — это существо коварное и ненадежное. Не верил им, потому что знал их умственные способности. А выходит, правы были эти самые профессионалы совратители…
Он встал и пошел к выходу. Фильм уже начался, и из зала доносились громкие голоса героев. На крыльце стоял давешний старичок и тянул цигарку. Эдька стал рядом, припоминая, как Игнат называл старика. Потом вспомнил: дед Макея.
— Вечер добрый, дедушка Максим.
— А? — старик круто повернулся, разглядывая Эдьку — Здорово… Чьих ты будешь, паря? Вроде не знаю тебя.
— Я проездом… Мы из экспедиции здесь… Вон там, за лесом, на косе.
— Так-так… — старик цепко приглядывался к нему. — Знаю косу… Это не твои там пуляют?
Эдька глянул поверх черной полоски тайги и увидел разноцветный букет огней. Они взлетали и одновременно и поодиночке и высвечивали небо в самые фантастические цветы. Если бы Эдька сразу не понял, что это значит, он бы стоял и смотрел на эту несказанную красоту, но уж он-то понял: в лагере тревога. Коленьков сидит около рации и докладывает в экспедицию о том, что пропало двое людей, и Рукавицын выговаривает ему. А все остальные стоят сейчас с ракетницами у воды и стреляют вверх, надеясь, что он, если попал в беду, увидит сигнал и поймет, куда двигаться. И теть Лида плачет, разряжая ракетницу в небо, и клянет тот день, когда согласилась взять его с собой. И от всех этих мыслей стало ему неимоверно тяжело и сразу же обида на Катюшу показалась ему мелкой и смешной.
— Мои, — выдохнул он и вдруг спросил деда: — Мне бы Ивана Лукича повидать, председателя вашего.
— А вон изба… — мирно сказал дед, — туда и беги. На месте он… Окно светит.
Спотыкаясь, Эдька помчался к указанному дому. На стене большая вывеска, на ней слово: «Правление». Дом недавний, срубленный крепко и надежно. В сенях пахнет сосной. Через приемную пробежал, а не прошел. За столом в кабинете — крепкий мужик лет пятидесяти. На лбу очки. Сбоку — счеты. Перекладывая одну или две костяшки, сокрушенно кивает головой и малюет в толстом блокноте цифру. А на краю стола блюдце с целой горой окурков. Эх, на него бы сейчас пожарного инспектора.
— Здравствуйте! Я к вам, Иван Лукич…
Председатель глядел на него с любопытством. Даже счеты не отодвинул в сторону, только задержал на краю стола могучую короткопалую руку, которую двигал к костяшкам:
— Ну?.. Слушаю тебя.
Сбиваясь, Эдька рассказал ему обо всем. Иван Лукич слушал молча, не перебивая. Закурил. Над его лобастой головой, почти полысевшей и прикрытой на макушке длинными редкими прядями, зачесанными набок, медленно поплыли мятые дымные кольца. Выслушав рассказ, подумал чуток, поднял на Эдьку насмешливые глаза:
— Боишься?
— Да нет… Беспокоятся они.
— Ага… Ладно, позвоню в район. Оттуда они с твоим Коленьковым через экспедицию свяжутся. — И, выждав паузу, вдруг мотнул головой: — Ишь ты, на танцы… Через прорву… Ну, хва-ат. С ночлегом-то устроился? Ты что, на ночь глядя ехать собрался? Не дури. Раз пронесло, в другой может не выйти. Ночуй у Игната. У них места вдосталь.
В клуб идти не хотелось. Сел на лавке чуть поодаль от него, так, чтобы видно было, как полыхает над тайгой разноцветный фейерверк.
Представить, что сейчас происходит в лагере, не составляло для него никакого труда. У Коленькова глаза бешеные. Рычит на всех. Савва охает, сидя возле кухни, курит цигарку и повторяет раз за разом: «Нешто можно так? А?» Теть Лида зареванная ходит, а может, ругается с Коленьковым, который конечно же свирепо требует Эдькиного скальпа. Тетя Надя плачет, потому что на нее наверняка обрушился весь коленьковский гнев: только она была в лагере, когда уезжал Эдька с Катюшей. Теперь уж Коленьков Рукавицыну все в самом лучшем виде опишет. С деталями.
Кончился фильм, а танцы все шли. Эдьке даже горько на душе было оттого, что вот около часа он отсутствует, а Катюша даже не заметила этого. Хоть бы на крыльцо вышла. Счастлива безмерно. А он — пошлый дурак. Все верит в возвышенные материи. А в жизни все так просто. Кримпленовый красавец небось уже к уговорам перешел? Вот так, товарищ Рокотов. Наивчик вы. А перед Коленьковым будете отвечать по всей строгости.
И вдруг трассы ракет исчезли. Сразу пропали во тьме очертания тайги на горизонте. Все в мире стало однотонным. Эдька подождал минуту, другую… Ракеты не взлетали. Значит, Коленьков получил сообщение из экспедиции. Теперь они хоть спать лягут спокойно. А завтра он тихо, не торопясь, двинет через гать.
Встал, пошел на крыльцо. Нет, ему просто интересно: что же там происходит в зале? Только глянет, и все. Даже постарается им на глаза не попадаться. Все они, женщины, такие. Напрасно среди них искать другую.
А в холле прямо натолкнулся на Игната, Лизу, Катюшу и кримпленового молодца. У Катюши лицо встревоженное. А красавец около нее копытом бьет. Вот бывают же такие неприятные ребята. Все вроде у него как у человека, а в лице что-то от наглости прирожденной.
Ага… изволили беспокоиться? А на крыльцо выйти не решились? Так сказать, беспокойство в тепле. Чтоб без насморка впоследствии?
— Ну вот, — сказал Игнат, — я ж тебе говорил, Катерина, что он к машине ходил. Что за шофер, если он час без своей тачки выдержит?
Катюша кинулась к нему. Взяла под руку:
— Ой, Эдик… Если б ты знал, как здесь было хорошо…
— Догадываюсь, — угрюмо сказал Эдька и глянул на кримпленового.
Тот вразвалку подошел:
— Знакомиться давай… Корнеев Леонид… Ты извиняй, я тут с Катериной малость поплясал. А ты, видать, парень ничего… Через прорву пойти не побоялся. Куришь?
А вообще Эдька, конечно, поторопился. И ничего плохого в лице этого хлопца нет. Ну, чуток задается… Плечом напирает на собеседника… Это пройдет. Глаза у него честные.
На улице, чуть выждав, пока Игнат с Лизой уйдут вперед, Катюша сказала Эдьке:
— Если б ты знал, что ты для меня сегодня сделал! Ты слышишь? Я этого никогда в жизни не забуду.
И губы ее чуть прикоснулись к Эдькиной щеке.
— Эдик, вставай! Слышишь?
Это голос Игната. Память вдруг всколыхнулась, как озеро, притихшее без ветра и в которое кто-то бросил тяжелый камень. Прорва, танцы, ракеты над тайгой… Потом Катюша ушла ночевать к Лизе, а его Игнат уложил на широкой кровати с душными пуховиками. Как лег Эдька, сразу будто провалился. И вот сейчас кто-то трясет его за плечо:
— Эдик… Проснись.
Оказывается, уже рассветает. В окнах будто дымка синеватая. Игнат в рубахе навыпуск. В соседней комнате свет горит и голоса слышны. Кто-то знакомый. Кто?
Игнат шепчет:
— Твои приехали…
Вот этого Эдька не ждал. Ноги в штанины никак не попадали, а мысли только об одном: лицо сохранить. Не показать испуга, который уже охватил его целиком. Неужто Коленьков? Да, это его голос. А кто с ним? Если б Савва. Как же они добрались?
Одевался не спеша. Надо было прийти в себя. Пока накручивал теплые, просушенные за ночь портянки, окончательно успокоился: в конце концов, не убьют же его? Ну, пусть вывернут с него за сожженный бензин, пусть уволят… Чего они еще могут придумать? Вот только встреча с теть Лидой.
Вышел. Коленьков сидел на лавке, зажав в пятерне шапку. Разговаривал с Анной Сидоровной. Когда Эдька вошел, начальник даже и внимания вроде на него не обратил.
У стола — Котенок. Управлялся с кувшином молока, заедая вчерашними пирогами с горохом. Этот зверюгой глянул. Не был бы рот набит, так матом понес бы наверняка.
— Готов? — спросил у Эдьки Коленьков.
— Да.
— Может, поснедали б? — спросила Анна Сидоровна, видно, уже не в первый раз, потому что Коленьков мотнул головой упрямо и уже даже с какой-то злостью, — Ну, молочка кружечку… Эдик?
Эдька назло Коленькову сел к столу напротив Котенка и стал жевать совсем не торопясь. Как раз прикончил кружку, когда Игнат привел Катюшу.
— Пора! — коротко сказал Коленьков и пожал Игнату руку. — Спасибо вам за то, что приютили наших… — Он глянул на Эдьку, словно обдумывал, каким же словом оценить его проступок, но, видимо, поостерегся, и конец его фразы так и повис в воздухе, и больше всего это, видимо, огорчило Котенка, потому что механику все еще неясно было, как себя вести с Эдькой и Катюшей, а езда ночью по мало знакомой дороге собрала в его душе достаточно взрывчатых слов, и он жаждал немедленно опрокинуть их на виновников всех событий.
— О чем речь? — Игнат заулыбался. — Ребята у вас хорошие… Мы тут все за делами… Ежели что, приезжайте в гости. Примем как надо. Рады были познакомиться. По морозцу, глядишь, и к вам наведаемся.
Анна Сидоровна таки сунула Эдьке и Катюше по сверточку и вышла на крыльцо, чтобы проводить гостей. У ворот стоял забрызганный коричневой болотной жижей до верха кабины котенковский трактор. Механик полез в него, затем протянул руку Катюше. Коленьков уселся рядом с Эдькой в вездеход, дождался, пока тот попрощается с Игнатом, закурил.
— Давай трогай!
Эдька хотел сразу же обойти трактор Котенка, но Коленьков сухо сказал:
— Держи следом!
За поворотом, когда исчезли дома, начальник партии приказал:
— Стой!
Вылез из машины, обошел вездеход с Эдькиной стороны:
— Садись на пассажирское место. Хватит, наездился.
И этого ждал Эдька, поэтому молча перебрался на другое сиденье. Ах, какое прелестное место. Удружил товарищ Коленьков. Можно подремать. Всем своим видом Эдька демонстрировал полнейшую удовлетворенность и даже глаза прикрыл.
А нервы у Коленькова что надо. Другой бы от такой наглости взорвался сразу, а этому хоть бы что. И Эдьке вдруг стало совсем неохота дразнить начальника, потому что ночка у него, по его, Эдькиной, милости, была не из самых спокойных. Времени и так на изыскания мало, а вот теперь он и сегодняшний день потеряет. И вообще Эдька, на месте Коленькова, за такие штуки шею мылил бы.
С понятным любопытством Эдька разглядывал теперь дорогу. Рыжая вода стыла по краям бревенчатого настила. Когда машина взбиралась на очередную его секцию, болото наступало, захлестывало дорогу. Теперь Эдьке стало ясно, что подразумевали жители Яковлева под словом «прорва». Где-то здесь ухнула в болото машина лэповцев, о которой до сих пор тужит Иван Лукич. Кстати, как Коленьков нашел его в селе? Ивана Лукича не было. А-а-а, наверное по вездеходу определил место ночлега.
Таяли легкие льдинки на поверхности прорвы. Градуса два есть уже. Это только цветики. А вот в октябре завьюжит. Здесь зимы ранние.
Что же теперь с ним будет? Выгонят наверняка. Придется одному добираться до дома. А теть Лида потом приедет, станет рассказывать подробности. Отец будет сидеть и слушать, а голова опущена, как всегда бывает, когда ему неприятно. А после пойдет на крыльцо курить, и даже в комнате будет слышно, как он тяжело вздыхает. И это хуже всего, когда он просто вздыхает, потому что гораздо лучше, если б он выругался. А он просто молчит. А мать уходит в комнату наверху, где зимой хранятся веники для бани, вязанки лука, мешочки с горохом и фасолью, а летом стоит родительская кровать, она уходит туда и не показывается очень долго, а после этого лицо у нее заплаканное и она почему-то не смотрит сыну в глаза, будто ей стыдно за что-то. И в доме в такие минуты стоит тягостная атмосфера несчастья. А впрочем, разве может быть несчастье, если он вернется домой? Отец только и думает об этом. Просто он сильный и не хочет признаться, как тяжело ему без сына. Когда провожал, даже не поцеловал, хотя Эдька видел, как ему этого хочется. Просто прижал его голову к щеке и держал так долго-долго. А потом Эдька обнаружил в кармане пиджака совсем незапланированную и неучтенную пятидесятирублевку. И это тоже отец. Потому что ему стыдно чем-то другим обнаружить свою любовь. Разве можно подумать, что он не будет рад его приезду? Чепуха!
И все ж — это не тот приезд. Чем похвалишься? Можно, конечно, попросить теть Лиду не говорить о его подвигах, но это унизительно. Как она о нем подумает? Скорее всего, скажет: «Не Рокотов ты, племянник…
Нет в тебе нашей гордости, прямоты, умения не гнуться в обстоятельствах». А это будет еще хуже, чем отцовское молчание.
А ведь он никому не хотел зла. Просто все так нескладно получается. Отец с детства учил: не говори дурных слов о человеке за глаза. Так и поступал. Говорил Коленькову в лицо все, что думал о нем. Плохо. Сам чувствовал, что плохо. Не говорить? Тогда что? Со злом, с ошибками людей нельзя мириться. Надо помогать людям их исправлять. Он надеялся, что поможет Виктору Андреевичу своей прямотой, потому что скажет ему то, что думают все и не скажет никто. Так где же истина? Теть Лида как-то сказала, что надо быть терпимее к людям, уметь прощать слабости, быть как-то дипломатичнее. Так, значит, пусть с Любимовым поступают несправедливо? Закрыть на это глаза? А «дипломатичнее» — это значит, если по-простому, то не лезь, куда тебя не просят. И еще равнозначнее: наше дело сторона, а начальству виднее, у него голова и зарплата большие. А если б он не был прямым и честным с Коленьковым, разве навяз бы он ему как лишний пуд за плечами? Да никогда. Были бы у них простецкие отношения, потому что есть теть Лида. А он отказался быть у начальства в любимчиках. И вот теперь придется вещички собирать. Чепуха… Знал про исход, еще когда замышлял поездку на танцы. Даже гордился тем, что может так рискнуть. А теперь ищет оправданий? Может, кинуться на Коленькова с обвинениями в пристрастности? Да нет, подло это. Никто не упрекнет, а на душе будет гадко. Не годится. Надо и расставаться без истерик.
Почему молчит Коленьков? На его, Эдькин, характер уже б проявил себя. Ну, не выматерился, так хотя бы сказал: «Сегодня же и отправим!» Или: «Черт меня дернул с тобой связываться…» Все было бы предельно ясно. А так сиди и думай: какой психологический прием он к тебе применит? Впрочем, воспитывать уже не будут. Раз Коленьков знает, что об этом чепе экспедиция в курсе, для него это сигнал к действию.
Через час выбрались на твердую почву. Котенок остановился, вылез. Следом — Катюша. Решительно направилась к Коленькову. Механик постучал по гусеницам трактора носком сапога, глянул на извилистый след в грязной жиже позади и полез за сигаретами.
— Виктор Андреевич, — голос Катюши почему-то звенел, и Эдьке показалось, что она вот-вот расплачется. — Виктор Андреевич… Рокотов здесь ни при чем… Это я… Я виновата. Я попросила его отвезти меня в село. Да. Он не мог отказать. Он настоящий…
— Ладно, — сказал Коленьков. — Разберемся.
— Я знаю… — Катюша забежала вперед, стала перед ним. — Я знаю, вам не нравится, что он говорит правду в лицо. А вас боятся. Вот так.
Коленьков стоял перед ней, сутулый, большой. Шапка сбилась набок, и виден был Эдьке седой висок и багровая щека с колючей щетиной. Он как-то непонятно топтался на месте, будто слова Катюши его смутили.
— Успокойся, — пробормотал он глухо. — Не место здесь.
Наступила тишина. Чавкала грязь под ногами Котенка, кружившего вокруг трактора и чутко прислушивавшегося к разговору. Потом Коленьков крупно шагнул к вездеходу, распахнул дверцу, сказал Эдьке:
— Садись!
Теперь перестроились. Вездеход пошел впереди, а следом, взрывая неистовым ревом тишину, пополз трактор.
Коленьков дымил беспощадно. Эдьке почти нечем было дышать. Виктор Андреевич делал вид, что Эдьки не существует, и этим самым вызывал у него тревогу. Хоть бы слово сказал, легче было бы.
Так и добрались до лагеря. Уже издали увидал Эдька Савву, торопливо шагавшего навстречу. Коленьков промчался мимо него, и Савва, развернувшись, рысцой кинулся следом.
Пусто было около палаток. Вышла тетя Надя, головой покачала:
— Что ж ты, милай? Да разве ж так можно?
Запыхавшийся Савва взял его за плечо:
— Ну-ка со мной пойдем.
Пошли к реке. Савва шмыгал носом, волновался. Прижав Эдьку к самому берегу, начал задавать вопросы:
— Зачем в село? По делу или как?
— По делу, Савва.
— Ты мне обскажи все, Федя. Не верю, чтоб ты с пустяком туда пошел. Ты… пояснять не надо, дело твое, ты мне твердо скажи, тебе край надо было туда?
— Тебе зачем это?
— Коленьков всех собирает. Сказал, что миром про тебя решать будем. А я не верю, чтоб ты ради баловства… Ты мужик не пустобреховый. Душу имеешь, а коли так, значит, тебя что-то призвало… Было дело?
Святая душа — Савва. И опять все сердцем воспринимает. Выдумал себе образ и теперь стоит насмерть. Чем сильна душа русская: болью к чужой беде. Иной раз этой боли со стороны и не надо человеку, а русский иначе не может, чтоб не сострадать, не подставить под чужую ношу плечо, а иной раз и по зубам за это получить: на, дескать, возьми плату за добро. Не модно стало сострадать, некогда человеку ценить исконную доброту, уж больно простовато оцениваться она стала, как нерациональное чувство в наш жесткий век. А рухни это чувство в нашем народе — и нет России, которая на всей земле за чужое счастье свои могилы пооставляла, которой болью отдаются и страдания незнакомых ей арабских стариков, и слезы африканской матери, которая безоглядно отдает все, что может отдать, и даже более того, относит свое счастье на потом, на те времена, когда в мире уймется от плача последний голодный ребенок. И все свято в тебе, русский человек, хотя бы и потому, что ты после того, как помог другим построить новые дома, последним убираешь с избы своей соломенную кровлю.
А что мог ответить Савве Эдька? И поэтому пауза затянулась. Эдька думал о том, что все было не напрасно, потому что помнил слова Катюши вечером после танцев. Если у человека радость — разве это не дело? Девчонка пять месяцев из тайги не выходит. Ее подруги в городе каждый вечер веселятся. А она свои бумаги месяцами в холодной палатке пишет да образцы за другими таскает. А плечи-то девичьи… Косынки бы модные тебе на них носить, а не в тайгу.
— Было дело, — сказал Эдька. — Важное дело, Савва.
Лицо Турчака просияло:
— Во! Про то я и говорил. Не могет, говорю, Федя просто так, по дурости. Это ж не дело машину куда гнать запросто так. Я душой чую правду, Федя.
А Эдька хотел увидеть теть Лиду. И, оставив Савву размышлять на берегу, кинулся Эдька к палатке, входить в которую было для него труднее всего. И видно, все ждали этого момента, потому что даже Коленьков оглянулся в его сторону как раз в это мгновение, когда он приподнимал полог.
Теть Лида сидела за столом. Может быть, нарочно наложила перед собой бумаги, чтобы встретить его спокойно. А может, и впрямь работы много. Только в это Эдька не верил.
— Здравствуйте, теть Лида.
Лицо у нее было каким-то странным: бледное, неподвижное. Эдька хотел начать объясняться, но не успел. Она поднялась, и куртка на желтом, цыплячьего цвета меху упала с ее плеч:
— Ты злой человек, Эдик! Ты эгоист. Я не могу понять, зачем тебе все это нужно? Почему ты не считаешься ни с кем? Я хочу, чтобы ты уехал. Это я говорю тебе как сестра твоего отца!
Это было на нее не похоже. Как же так? Ведь скажи она ему: бросайся в воду — и он сделал бы это. Теть Лида… Няня Лида, как звал он ее в детстве. Он ей верил, потому что все другие люди, и даже отец, они были какими-то слепыми в жизни, они советовали ему как надо, а не как по совести. Мать считала, что он должен жениться только на девушке с образованием. (Легче проживется, и здоровья у нее будет побольше. Не надорвет.) А теть Лида смеялась: «Господи, да откуда в тебе такое? Твой сын сам все решит и тебя не спросит. И отдай ему это право, оно ему принадлежит бесспорно». И Эдьке это было понятно и близко. Он ей доверял безоглядно, и она знала это. Пусть он виновен, пусть она скажет это, но ведь она его не выслушала. Не захотела выслушать. А ведь именно ей он сказал бы все. Именно перед ней, и только перед ней он хотел оправдаться. Теперь он будет молчать. Все. К черту тайгу, к черту всех. Один Савва — человек. И Катюша. И вот что, он возьмет ее с собой. Его поймут и отец и мать. И все будет правильно.
На берегу, сидя на мокрой холодной коряге, он слышал голос Коленькова, докладывавшего кому-то, наверное Рукавицыну, по радио:
— Да, привезли… Все нормально. Проскочили. Да… Конечно… Если можно, пришлите завтра вертолет. Попутно бумаги отправим.
Все было ясно.
Крутов с раннего утра был на работе. Провел селекторное совещание с руководителями подразделений, внимательно изучил итоги производственной деятельности за последние два месяца — придется на совещании докладывать со всеми подробностями.
Зашел к «мыслителям». Григорьев листал справочник, насвистывая что-то популярное, Ряднов прокручивал на счетной машинке свои вычисления. Окна были распахнуты, звуки улицы врывались в комнату, а ветер довольно-таки бесцеремонно ворошил бумаги на пустых столах.
— Да-а-а, товарищи дорогие, — сказал Крутов, — а ведь мы с вами непроизводительно используем производственную площадь… Конструкторское бюро страдает от недостатка помещений, а вы тут вдвоем такие хоромы занимаете?
— Наше дело сторона, — Григорьев поглядел на Ряднова, словно пытаясь получить от него поддержку, но Петя был занят и даже не ответил на приветствие Крутова. — Что за новости, Павел Иванович? Вы же никогда не приходите просто так… Неприятности?
— Почему же? Наоборот… Приехал Комолов. Будет совещание в одиннадцать. А вас приглашают на полчаса раньше… Так сказать, для увенчания триумфальными лаврами.
— А Рокотов тоже будет?
— Не информирован. Получил распоряжение только относительно вас. Да и не очень прилично приглашать первого секретаря райкома… Комолов, вероятно, сам нанесет ему визит.
— Церемониал разработан до тонкости, — не удержался Сашка.
Крутов хотел было поговорить на темы, его волнующие, но Григорьев был настроен явно агрессивно, а Ряд-нов вообще букой глядел, и Павел Иванович, потоптавшись на месте, удалился.
В последние дни его все чаще одолевали мысли о себе, о своей работе. Раньше почему-то не задумывался над тем, как у него все устроено. Работал, и ладно. Был авторитет, были возможности конкретно влиять на производственные дела… Что еще нужно человеку, который около сорока лет отдал любимому делу?
Его отношения с Дорошиным определились еще тогда, когда он, уже с большим опытом руководящей работы, приехал сюда, в Васильевку, в качестве главного инженера комбината. Не было еще ничего, даже здания управления. Он помнит первую беседу с Дорошиным, тогда еще молодым, быстрым в движениях. Сидели они в дорошинском вагончике, и Павел Никифорович говорил:
— Ты вот что… Инициативу твою я сковывать не буду… Сам долго в упряжке ходил, знаю, что такое, когда давят каждый замысел. За мной определение стратегии, и тут митингов делать мы никогда не будем. Мое слово, и все. Не нравится — уходи сразу.
Решил поглядеть, как будет складываться. И ничего, прижился. И характерами притерлись. Удивляло Крутова то, что никто не возражал против бесцеремонного обращения с людьми Павла Никифоровича, и это было странным только первое время. А потом пообвыклось, стало казаться нормальным. Ну человек, у него свои привычки, сложности… Главное, что с ним было интересно работать. Для него не существовало невозможного. Иной раз его решения казались чистейшей воды авантюрой. А потом получалось, что так и нужно было. От Дорошина один за одним уходили главные инженеры, не сработавшиеся с ним. А Крутов уже исполнял обязанности первого заместителя и считал, что нашел формулу общения с Павлом Никифоровичем, и даже рад был тому, что с него снимается ответственность за главные решения. Коробила иногда его грубость Дорошина, но относил он ее к разряду вынужденных качеств… Попробуй поруководи такой махиной, где каждый норовит повернуть по-своему. На мостике должен быть один капитан.
И все ж постарел Дорошин. Раньше он был великодушнее в поступках. Позволял другим искать, пробовать. Теперь опекает по мелочам. Зачем эти вчерашние звонки вечером? Неужто проблему связи генерального директора с Насоновым не мог решить дежурный по комбинату? Для этого понадобилось звонить домой заместителю и требовать, чтобы он садился за телефон. И еще огорчало Павла Ивановича то, что Дорошин перестал совсем выносить возражения, какого бы калибра дел они ни касались.
Может быть, уходить на пенсию? В конце концов, от этого все равно никуда не денешься. Как ни верти, а возраст… Острее воспринимаются все ошибки… Больше неуверенности. Настоять на своем можно, и тут даже Дорошин не помешает.
Ах, ему бы характера побольше. Сколько раз уж так бывало, что придет к твердому выводу и четким шагом направится к дорошинскому кабинету, чтобы изложить не мнение, а решение, дойдет до двери, обитой рыжим дерматином, и на этом все кончается. Стоит только увидеть глаза Дорошина, его насмешливый прищур. И ведь Павел Никифорович моложе. А зовет его на «ты», будто мальчика. Обидно, хоть вида никогда он не подавал. Зачем усложнять?
Зазвенел звонок. Секретарша Дорошина звала к шефу. Вот еще одно. Общается через секретаря. Взял бы сам позвонил, пригласил. Ах, беда-беда.
Собрал папки с бумагами. Двинулся по коридору. Почему-то именно сейчас вспомнилась непонятная для пего самого игра, которую он вел иногда после самых трудных разговоров с Дорошиным. Когда возвращался к себе в кабинет, начинал переигрывать все с самого начала. И на все реплики давал совсем иные ответы. Но главное было тогда, когда выпадало время для последнего, заключительного монолога. И вот тут Крутов взрывался.
— Вы просто грубиян и невоспитанный человек, — говорил он, — с вами невозможно работать… Ведь я же ваш ближайший помощник… Почему вы считаете допустимым так со мной обращаться? Вы — интеллигентный человек. Уверяю вас, это не делает вам чести…
И не беда, что в данный момент вместо Дорошина был плащ, висящий на вешалке. Важно было то, что слова сказаны. Конечно, обидно, что Павел Никифорович так и не услышал их.
Почему-то за последнее время не было таких монологов у Крутова, и в этом он усматривал грядущие неприятности для себя. А что, если сорвется, выскажет шефу все в глаза? Это же катастрофа.
В приемной Дорошина суетились женщины. Готовилось блюдо с яблоками, обтирались бутылки с минеральной водой.
— Павел Иванович, я узнать… Коньяк нести? — кинулась к Крутову секретарша.
— Полагаю, что нет необходимости… Рабочее время… сухо сказал Павел Иванович и проследовал в кабинет.
— Тю… что с ним такое? — женщины обменялись недоуменными репликами.
Комолов сидел за столом для совещаний, а перед ним стоял Дорошин и давал пояснения к бумагам Рокотова. Видимо, разговор завершился, потому что в записной книжке Комолова уже был исписан целый лист.
Здравствуйте, Геннадий Андреевич, — сказал Крутов, проходя к столу.
Комолов поднялся со своего места, внимательно глянул сквозь очки:
— Рад вас видеть, Павел Иванович… Великолепно выглядите… А мне кто-то говорил, что вы на пенсию проситесь?
Крутов махнул рукой:
— Мы уж свое отшагали. Надо за домино во дворе садиться. Четвертого партнера не хватает у моих соседей. Все уши прожужжали: когда да когда на пенсию выйдешь?
Комолов посмеялся немного, потом серьезно сказал:
— А вы что думаете по поводу предлагаемого Павлом Никифоровичем варианта?
— Я не знаю, о чем речь.
— О Кореневской площадке… Предвижу очень серьезные возражения в министерстве, но если работы уже в той стадии, о которой докладывал Павел Никифорович, все возможно переиграть. Итак, что вы скажете?
— Идея великолепная… И ценность ее в том, что можно приступать к подготовительным работам немедленно… Тем самым сокращаются сроки в будущем. Впрочем, я не знаю деталей… Лучше, если б об этом рассказали авторы.
— Да-да… — Комолов отложил в сторону бумаги, — я очень хотел бы поговорить с товарищами.
— Вероятно, они уже в приемной, — сказал Дорошин и нажал кнопку вызова секретаря. Когда она заглянула в кабинет, он махнул рукой: — Давай сюда ребят.
Первым в кабинет втиснулся Григорьев. Остановился у двери. Комолов встал, пошел ему навстречу.
— Рад… Очень рад познакомиться… — он крепко пожал руку Сашке, затем выдвинувшемуся из-за спины Григорьева Петьке. — Ну-ка к столу, друзья мои. Расскажите, как возникла идея, и попытайтесь мне доказать ее… Вы знаете, в ней много приятных соблазнов, но мы ведь с вами должны думать о деле прежде всего. Хотя и экономия средств — тоже не пустяк. Не так ли?
Дорошин развернул карту и стоял теперь в стороне. Лицо его было непроницаемым. Сашка глянул на бумаги, обернулся к Ряднову, который уже сидел на самом последнем стуле у стола:
— Тут дело такое. Геннадий Андреевич… Мы сами лишь помощники…
— Тогда вы, Павел Никифорович…
— Дело в том, что начал всю эту затею Владимир Алексеевич Рокотов, — Сашка старался не глядеть на Дорошина. — Его разработки легли в основу нашей последующей деятельности.
— Скромничает… — добродушно проговорил Дорошин. — Рокотов выдал голую идею… Ты нашел материалы изысканий пятидесятых годов. Потом провели бурение… Вышли на факел. Дренаж сделал Петр Ряднов, присутствующий тоже здесь. Нечего из Рокотова делать бога. А бурением занимался «Рудстрой». Непосредственно наблюдал за этим процессом Павел Иванович. Так сказать, взял на себя все возможные последствия… Я, Геннадий Андреевич, каюсь, просмотрел это дело. Мы ж, организаторы производства, видим план, цифры… Полет творческой мысли нам недоступен. Молодежь убедила, поправила. Показала, наконец… И роль Павла Ивановича в этом деле велика. Дневал и ночевал на скважине. Хотя за самоуправство… — Он шутливо погрозил пальцем, — за такие штуки в будущем быть тебе наказанным жестоко. Вот так…
Комолов кивал головой:
— Надо обязательно побыть на площадке, Павел Никифорович… Я просто хочу знать как можно больше обо всем, чтобы быть на коллегии вашим ходоком. На мой взгляд, решение правильное. Будем изучать и отстаивать. И ваши финансовые переброски, вероятно, утвердим, Павел Никифорович.
— Бумаги будут готовы через месяц, Геннадий Андреевич, — заверил Дорошин.
— Любопытно… Очень любопытно… — Комолов разглядывал карту. — Значит, вы хотите брать начало площадки в естественной выемке? Но ведь потом вам все равно придется выходить на другие плоскости?
— Здесь учитывался фактор времени, — вмешался Дорошин, — строится второй горно-обогатительный комбинат… Потребуются кварциты… Сейчас мы могли бы обеспечить рудой оба комбината, но к тому времени, когда войдет в строй второй ГОК, на Журавлевском будут сооружены еще две фабрики окомкования… Так что потребностями восьмидесятого года продиктовано решение.
Ряднов что-то шептал Сашке. У Кругова было отвратительное настроение. Виной тому — состоявшийся разговор. Налицо желание Дорошина во что бы то ни стало оттереть в сторону Рокотова. Это несправедливо. И «мыслители» шепчутся, видимо, о том же.
А какое до всего этого дело ему, Павлу Крутову? Живет, делает свое дело… Да, но расписочки взял у Рокотова именно ты? А эти расписочки сейчас вот-вот введет в действие Дорошин. Хоть бы извинился перед Владимиром Алексеевичем за то, что сотворил. Эх, Павел, Павел…
Можно было бы сказать сейчас все это, но тогда уже не работать с Дорошиным. Рокотов силен и молод. Устоит. Тем более, что он с самого начала знал, к кому попадут эти распоряжения. Мог бы и не давать. Так уж и не давать? Но тогда он не получил бы бригады бурильщиков из «Рудстроя» по заявке комбината для той решающей скважины.
Позвонили. Дорошин снял трубку, сказал что-то. Потом повернулся к Комолову:
— Геннадий Андреевич. Люди в конференц-зале… Может, пойдем?
Комолов встал, собрал бумаги. Сказал Григорьеву:
— Ну что ж… Еще увидимся, надеюсь… Работа ваша перспективная. Проект мы срочно поручим изготовить нашему институту… Будут учтены ваши разработки… А сейчас можно начинать подготовку площадки… Так что с новым карьером вас, товарищи? Первый карьер?
— Второй, — сказал Сашка.
— Уверен, что не последний. — Комолов пожал руку ему и Петьке и вдруг спросил Ряднова: — А вашего голоса я так и не услышал… А дренаж умно придуман. Можете быть посмелее. Ну, пошли на совещание.
Крутов выходил из кабинета последним.
Дронов встал из-за стола и пошел навстречу гостям:
— Рад вас приветствовать на славгородской земле, Геннадий Андреевич, — сказал он Комолову, — Очень вовремя приехали. Надо бы обговорить кой-какие дела… Привет, Павел Никифорович. Говорили мне, что приболел? Ну, прошу садиться.
Дорошин сел у торцовой части стола, прикинув, что садиться рядом с Комоловым было бы в этой ситуации неправильно. Пусть Дронов и представитель министерства сидят друг напротив друга, а он будет чуть в стороне со всей цифирью и в любой момент назовет нужные данные. Главное свое дело, которое замыслил на этот визит, решил отложить до конца беседы.
— Ну что, Михаил Николаевич, в принципе работой комбината мы довольны. Недавно министр на совещании говорил о перспективах развития горнорудного района в вашей области. Будем выделять дополнительные ассигнования на капитальное строительство, на жилье. Пришло время начинать разговор о следующем крупном карьере.
Дронов вынул из ящика стола пачку сигарет, протянул Комолову. Пододвинул к нему зажигалку:
— Та-ак… Ну что ж, мы готовы. Площади дадим. Однако у областного комитета партии есть несколько вопросов к комбинату. И один из них — по рекультивации земли. Сейчас в отвалах хранится до десяти миллионов кубометров чернозема. По условиям, на которых мы отводили комбинату площади, товарищ Дорошин должен был создать управление рекультивации земель и интенсивно вести эту работу.
— Разрешите, Михаил Николаевич, — вмешался Дорошин, — управление создано… Мы уже ведем такую работу.
— И что же у вас в активе?
— Пока не очень много., Около трехсот гектаров. Но это только начало. Сейчас плохо с рабочей силой. Приток идет на электрометаллургический. Мы вынуждены увеличивать объемы производства, а людей не хватает даже для карьеров. Да и на шахте пока что не густо.
— Мы уже много лет слышим подобные обещания от руководства комбината, — сказал Дронов. — Выделялись самые ценные земли… Посевные площади в северных районах области постоянно уменьшаются за счет выделения больших участков под промышленное строительство. Рекультивация же проводится очень плохо. У нас может возникнуть недоверие к товарищу Дорошину. Проблема чрезвычайной важности — вести восстановление земель, их плодородия.
Комолов делал заметки у себя в записной книжке. Молчит. Приходится Дорошину самому выкручиваться. А этого не хотелось бы. Три последних года получал он сигналы о повышенном внимании обкома к этому вопросу, однако думал, что разговор на трудную тему возникнет позднее, когда он спланирует объемы работ по новому карьеру… Тогда уж будет отговорка: объект государственной важности, заводы ждут руду… Ах, как не вовремя эта беседа. Уж не рокотовская ли здесь рука? Ведь молчали же о рекультивации все его предшественники и Дорошину удавалось, ссылаясь то на строительство карьеров, то на возведение жилья и благоустройство, отбиваться от этой темы. А тут вдруг на таком уровне… Да, это Владимир Алексеевич постарался. Точно. А Комолов молчит и молчит. Нет чтобы сказать о возможностях министерства, о том, что сейчас надо вкладывать средства в те объекты, которые завтра начнут давать отдачу. А рекультивация — это бросание миллионов в бездонную бочку без всяких близких результатов. Да и дальних тоже… Стоимость рекультивации гектара земли обходится в крупные тысячи, а урожай с него за десять лет и половины затрат не окупит. Да и то не будет. Пусть уж когда государство получит свободные средства, тогда и занимается этим. А сейчас — главное руда.
Говорить обо всех этих своих мыслях Дорошин не стал. Неправильно могут понять. Сейчас ведь новые веяния. А он жизнь свою прожил под одним девизом: план, объемы, количество. Когда хлеба много, не имеет значения, какого он помола. А вот когда его нет, тут уж разговор не о булочках, а о куске хлеба. Так понимал ситуацию он, Павел Дорошин, который начинал здесь все с первого колышка и гордится тем, что сделано сейчас при его участии.
— Областной комитет партии просит вас, Геннадий Андреевич, довести этот вопрос до сведения министра. Мы обеспокоены состоянием дел на комбинате в плане рекультивации земель, — Дронов закурил, пододвинул к себе блокнот. — Мне доложили, что в отвалах на сегодняшний день такое количество чернозема, которое позволило бы восстановить для земледелия свыше десяти тысяч гектаров площадей… Это было бы серьезным подспорьем для сельского хозяйства области.
— Вы можете это сделать, Михаил Николаевич, — Дорошин побагровел, — только я боюсь, что тогда сильно пострадает производство. Для этих объемов нужно очень много мощностей. Сколько автотранспорта, специальной техники, людей. Если мы усилим подразделение рекультивации, может стать под угрозу выполнение заданий по руде.
Это уже было вызовом, и Комолов понял ситуацию. Надо было одернуть старика, пока он не наломал дров окончательно.
— Я думаю, Михаил Николаевич, мы решим этот вопрос положительно. Министерство обсудит наши возможности, в том числе и по ассигнованиям. А пока что, Павел Никифорович, надо бросить людей и технику на рекультивацию… Конечно же затягивать исполнение смысла нет. Это понимаем и мы в министерстве. Я не могу давать заверений, однако полагаю, что темпы работ по рекультивации будут значительно увеличены.
Ах, дипломат, товарищ Комолов… Вот он выйдет перед министром с докладом о поездке и будет говорить о старом Дорошине, который не учел обстановки в области и не сориентировался вовремя. Дождался момента, когда разговор пошел по-крупному. Нет чтобы сообразить? Да, устарел Дорошин, пора бы поменять его… Ведь так будет все идти. Руководителя судят сегодняшним днем, а что было вчера — это уже история. Пусть ею занимаются изыскатели и пионеры. А ты за свои промахи отвечай сегодня. И никому нет дела, что ты сделал за все предыдущие годы. Не нравится тебе такое? Тогда чего же ты сидишь? Иди на пенсию. Цветы разводи, яблони обрезай. Вот тебе и фронт работ. И размах твоей мысли. И масштабы. Кому сейчас дело до твоих регалий и почетных званий?
— Ну что ж, я полагаю, что заверений представителя министерства для нас достаточно, — сказал Дронов, — мы верим в то, что вопрос этот будет решен положительно. Это диктует жизнь. Мы хотели бы комплексного развития этого района. Горнорудная промышленность дает отходы… На их базе мы планируем развернуть промышленность строительных материалов.
— Это уже в сфере других министерств… — вмешался Комолов.
— Да, мы понимаем это… Мы думаем о территориально-производственном комплексе… Есть руда, затем будет электрометаллургический, значит, — металл, затем на отходах — промышленность строительных материалов. А уже встает проблема создания машиностроительной индустрии, металлообрабатывающей. Если начинать увязывать здесь интересы различных министерств, мы никогда не сведем концы с концами… Нужно создавать какое-то звено над этими ведомственными интересами, какую-то координирующую организацию, осуществляющую общее руководство созданием комплекса… — Дронов полистал блокнот. — Недавно мы направили свои соображения в Госплан и Совет Министров… Осуществить все наши задумки сложно, но мы настроены оптимистично… Так что, товарищи, надо участвовать в делах области. Мы на вас имеем крепкую надежду. Комбинат и другие предприятия вашего министерства составляют значительную долю нашей промышленности. Вы используете и серьезный процент наших людских ресурсов… Помогайте.
Ах, Комолов, Молчит. Головой согласно кивает. Ему что, ему обсуждать в министерстве. Согласится коллегия — хорошо, не согласится — что ж сделаешь, его никто не осудит. Не он один командует. А Дорошин уже тут, и ему дан приказ бросить часть сил на рекультивацию. Теперь Комолов уедет, а с Дорошина спрос: ты ж получил указание представителя министерства? Чего ж тянешь? А где он возьмет эту технику, людей? Тут бы с планом справиться. Времени-то неизвестно сколько ему отведено…
Ждет момента Павел Никифорович. Не может быть, чтобы Михаил Николаевич не спросил о Рокотове, о его помощи комбинату. Вот тут уж Дорошин и выложит свои козыри.
А разговор уже ушел в сторону от нужной темы. Комолов спрашивает Дронова о сельскохозяйственных делах этого года, и это приятно Михаилу Николаевичу, потому что область получила неплохой, в общем, урожай зерновых и сейчас успешно справляется с уборкой свеклы. А то, что Рокотов навязал Дорошину обязанность отдавать два десятка машин для вывозки урожая ежедневно, Комолова тоже не касается. А план спросит. Правда, машины все не с карьера, а из вспомогательных служб. И все равно, ежели не дай бог что не так, становись, раб божий Дорошин, на коврик в начальничьем кабинете и моргай. Кому дело до твоих объективных и субъективных причин? Ты руководитель—. с тебя и спрос.
Ага, вот, кажется, и случай. Комолов рассказывает о Кореневском проекте:
— … и это сделали молодые ребята, инженеры из КБ комбината. Решение смелое… И самое главное, не надо сселений… Экономия земли, средств на жилищное строительство для сселенных… Все-таки земля там непригодна для использования под посевы.
Дронов быстро глянул на Дорошина:
— Так кто там работал над этим вопросом, Павел Никифорович?
Знает, все знает. Решил попробовать на объективность. Не станет ли Дорошин себе все это дело приписывать? Нет, тут старый практик Дорошин не ошибется. Зато больше веры будет его последующим словам.
— Инициативу подал, Михаил Николаевич, товарищ Рокотов, наш первый секретарь райкома партии…
Я, честно говоря, был против… Почему? Затяжка. Непростое это дело… Нет разработок для проекта…
И время идет. А Владимир Алексеевич нашел себе помощников: Григорьева и Ряднова. Забросили все дела и подготовили данные. Теперь можно выходить на проектный институт… Тут уж Геннадий Андреевич поможет. Обещал.
— Любопытно, — сказал Дронов. — И что же, как вы оцениваете эту работу?
— Рокотов — божьей милостью инженер… Горняк прирожденный. Себе на смену его готовил. А вот с секретарским постом, на мой взгляд, трудно ему. Не справляется.
— Вот как? Пожалуйста, поясните свою мысль. Это серьезно.
— Пожалуйста… Вот иллюстрации… — Дорошин достал рокотовские бумажки. — В мое отсутствие эти документы получил первый заместитель генерального директора товарищ Крутов от первого секретаря райкома партии товарища Рокотова. Это, на мой взгляд, порочный стиль руководства. Волюнтаризм.
Дронов прочитал бумажки, встал:
— Да… И все же, Павел Никифорович, вы не совсем правы. Владимир Алексеевич — молодой партийный работник. Вы могли бы помочь ему советом и на практике. Вы этого не сделали. Более того, мне известно, что вы всячески противились проведению в жизнь некоторых его предложений, разумность и целесообразность которых вы только что подтвердили. Мы вас ценим, Павел Никифорович, мы знаем, что вы сделали для создания горнорудного района в нашей области, однако некоторые ваши поступки вызывают в областном комитете партии, мягко говоря, недоумение. Вы заявили на совещании работников коммунальных служб района, что райисполком пусть решает что хочет, а хозяин, вы и вам думать. Мне показывали протокол. Как это понимать?
Кто же это сделал? Рокотов? Навряд ли… Не пойдет он на такое. Ай да прокол. Действительно, речь шла об очистных сооружениях города. Девяносто процентов жилья проходит по ведению Дорошина. Его лет пять назад обязали построить очистные сооружения. С тех пор коммунальники все время митингуют на эту тему. А что у них за средства? Кинулись на него с обвинениями на том совещании. А он сказал, что хозяин деньгам он и пусть райисполком что хочет решает по этому поводу. Когда будут свободные силы и деньги, тогда и построит. Если б знал, что этот протокол сюда, в обком, попадет, сам бы позаботился о формулировках… Ведь сказать можно что угодно. Не за слова судят, а за дела. А план он делает с превышением.
Что ж сейчас говорить? Вот и Комолов смотрит с осуждением. Теперь точно министру доложит. Заелся, скажет, Дорошин, губернатором себя мыслит, в обкоме авторитет растерял. Как же работать дальше? А не на пенсию ли его? Пусть огородик и садик свой благоустраивает. Самое милое дело.
— В сердцах сказал, Михаил Николаевич… Виноват. За дело свое болею. Ну, а характер прижимать свой уже поздно. Так, видать, и помру.
— Учтите ошибки свои, товарищ Дорошин. Даже заслуги ваши не дают права вести себя иным образом, чем положено коммунисту и руководителю.
Слова точно железные. Будто обухом по голове досталось. За все твои, Дорошин, старания и дела. За ночи бессонные и мысли о работе. Может, и в самом деле пора уходить? Нет, все стерпит, все, только карьера дождется. Дождется красной ленточки перед тепловозом, первого взрыва, скрежета экскаватора о глыбы руды и первых каменных ударов в железное тело вагона. Тогда все… Тогда можно уходить и подводить итог своей трудной жизни и рассказывать пионерам на их вечерах об атаках в лоб, о сбитых самолетах и думать про себя, что до самого последнего дня в рабочей упряжке он, не выходил из прямого боя, оставив на потом решение вопроса: прав он или не прав. Да, прав, потому что главное— это чтобы шла руда. И пусть при этом страдают отдельные люди, но не страна. Пусть потом предъявляют ему претензии все несправедливо им обиженные, пусть… Когда уйдет, он готов обойти их всех и попросить прощения у каждого, лишь бы не задерживаться на каждом перекрестке теперь, когда так мало времени. И пусть его тогда ругают и критикуют, он будет улыбаться, потому что знает: на другой чаше весов созданный им город, миллионы тонн выданной стране руды, из которой изготовлены тысячи нужных машин. Так что же важнее? Пусть его обвиняют в чем угодно, пусть.
Что-то говорит Комолов, жесты у него выразительные. А Дорошин знает, что самое страшное — это если его отправят на пенсию. Пусть даже с орденом. Тогда уже все.
А может, оставят? Ведь теперь потянуть такую махину может только он, старый боевой конь Дорошин. Он уже обжигался, он знает, как надо ставить дело. А придет другой, скажем, даже такой, как Володька? Он жилы сорвет, а дело не закончит. Потому что надо сделать карьер. Это не дом построить. Это больше, чем построить город. Вот пройдут пятидесятиметровую отметку… Хлынет вода… Надо будет ставить земснаряд… Потом дренаж вводить в строй… Одна ошибка с обводнением — и пиши пропало… Миллионы уйдут на исправление промаха. А миллионы впустую — это конец любому руководителю, как бы ценен он ни был… Придется идти рядовым снова. Таких вещей не прощают. Только он, Дорошин, умеющий взвесить риск и выгоду, только он может выйти без потерь. Он это умеет. И дайте же ему сделать это последнее большое дело.
— Я приеду к вам, Павел Никифорович, — говорит первый секретарь и улыбается почти дружески. И руку жмет.
Значит, они уже уходят? Все закончено. Нет, обком не будет отправлять его на пенсию. Иначе Дронов не прощался бы с ним так дружески. Он просто отметил промахи. Да что, первый год они знакомы, что ли? Сколько раз в трудную минуту шел к нему Дорошин и всегда находил поддержку. Удивляло его то, что этот молодой еще человек так умеет найти слово в поддержку и в то же время двумя-тремя фразами может сделать несоизмерно больше, чем другой получасовым криком и руганью. Нет, он будет работать, он дождется своего карьера. Он увидит новую руду.
Комолов шагает рядом. Улыбается:
— Да… А вы, оказывается, умеете пугаться, Павел Никифорович. Не думал.
Вот он ему сейчас ответит. Пусть знает:
— Я боюсь одного: пенсии… Вот чего я боюсь, Геннадий Андреевич.
И лицо у Комолова стало вдруг серьезным:
— А вас мы и не собираемся отправлять на отдых, Павел Никифорович. И обком такого же мнения, насколько я понял. Вы еще нужны. Ваш опыт, ваше умение организатора. Об этом речи пока нет.
Нет, он ничего мужик, этот самый Комолов. Он ведь недавно в аппарате министерства… А до этого был и инженером, и генеральным директором комбината в Сибири, и начальником главка… Хлебец наш он знает во как хорошо. Со всеми его привкусами и особенностями.
И знает вечную гонку за тоннами руды, когда нет роздыху и сна и когда забываешь, что вокруг тебя живет целый мир и что он гораздо шире, чем тебе кажется. И не будет он делать никаких подрывающих авторитет Дорошина докладов министру, и не будут делать событий из его ошибок. И вообще, откуда он взял, что все вокруг только и думают про то, чтобы убрать его из гендиректорского кресла по старости и непригодности? Нет, то, что он сделал, помнят и ценят его умение. И он еще поработает.
На улице ясное небо… И голуби у площади перед зданием обкома ходят мирно и не боятся людей. И Вечный огонь горит ярко над могилами тех, кто погиб в этих местах в сорок третьем… Вот им сейчас и пойдет он поклониться, подумать над жизнью, над долгом солдатским, потому что его-то пока в запас еще не отправили. А Комолов пусть постоит рядом. Он помоложе. И помолчит, хоть и начальство. Минута святая…
Как-то отошел Рокотов от всех дел по Кореневке с выходом на работу Дорошина. Сейчас уже нечего было сказать в адрес Павла Никифоровича: старик развернулся крепко. Особенно после приезда московского гостя. Узнал Владимир о его визите от Михайлова: оказывается, Комолов хотел его увидеть, поговорить. Как же его не предупредили?
Впрочем, жалеть было некогда. Начиналась новая стадия — уборка свеклы. В районе с ней не совсем благополучно, и надо было самому вмешиваться в ход дел, проводить бесконечные совещания, семинары, проверять готовность техники и свекловодческих звеньев, складские помещения, добиваться в области транспорта для вывозки. Забот было столько, что он не мог даже с ребятами увидеться, хотя слухи до него доходили странные и непривычные, будто жениться собирался Ряднов, будто бы ходил уже к Дорошину просить квартиру и тот пообещал в первом же доме, который будет готов к сдаче. Ай да тихоня, ай да Петя. Ни с кем не встречался, ни с кем его не видели — и вдруг… Впрочем, ничего удивительного. То же самое когда-то скажут и о нем, о Рокотове. И скоро скажут.
Первые сентябрьские дни были тихими, солнечными. Небо сияло яркой голубизной. Деревья расцветились в самый немыслимый цветовой колер. Роса по утрам холодила. Природа будто притихла перед осенними переменами, готовясь и к ливням, и к ветрам жестоким, и к октябрьским ранним морозам.
Завершились заботы и по другому важному делу: обмену партийных документов. Поругали райком за некоторые ошибки в этом вопросе на одном из обкомовских совещаний. Настроение у Рокотова было крепко подпорчено: говорилось резко. Не улучшилось оно и после того, как в выступлении секретаря обкома была сделана оговорка, что первый секретарь в районе молод и, может быть, поэтому не смог продумать весь комплекс проблем, связанных с обменом. В машине Михайлов сделал неуклюжую попытку сгладить впечатление, однако у Рокотова уже создалось мнение, что и он разделяет выводы обкомовцев.
Несколько дней возвращался мыслями к злополучному совещанию. Анализировал свои поступки, работу за эти считанные месяцы. Получалось и впрямь не очень складно. Более того, плохо получалось. Основная тяжесть ложилась на Гуторова: тот и планом больше занимался, и делами производственными вообще. Михайлов, кроме тех заданий, которые ему давались, выполнял только свой круг обязанностей: оргработа, промышленность. Выпадало сельское хозяйство, потому что секретарь по пропаганде Куликова, учительница по профессии, тоже работала не так давно, всего второй год, и навыков у нее было не густо.
Вспоминал Рокотов свои недели, когда, кроме забот по Кореневке, не было у него ничего иного. И Михайлов не подсказал, не предупредил. Только Гуторов вот нашел в себе силы сказать горькую правду.
А что его предупреждать! Три года был секретарем парткома комбината. Комитет на правах райкома. Знал всю сложность и трудность партийной работы. Справлялся. А тут, видите ли, няньку ему подавай… Чтоб рассказала, что и почему?
Привычка судить себя так же строго и беспощадно, как других, доставляла сейчас Рокотову много трудных мыслей. Какой он партийный работник? В открытую говорят о нем, что слаб, что не может быть хозяином района. А это означает, что его ошибки видят и другие. Как же он может жить спокойно дальше? Имеет ли право?
Вот в таком настроении приехал он однажды в Матвеевку. Как всегда вечером. Машину оставил у пруда, чтобы не маячить перед окнами Веры. Зачем ей лишние разговоры?
Долго сидели на высоком берегу пруда.
— Ты знаешь, я хочу понять одно: имею ли я право быть на этом месте, если не клеится работа? Разговоры, улыбки за спиной… Трудно очень.
Она ответила не сразу. Потом сказала:
— А может, тебе все это кажется? У нас в колхозе о тебе говорят как об очень сильном и умном человеке. Если б не ты, наши села снесли б. А если ты торопишься?
Они не договаривались переходить на «ты». Просто, когда он приехал к ней после того вечера, решившего все, она сказала ему просто и спокойно:
— Заходи в дом… Ведь надо же тебя хоть познакомить с бабой Любой.
— Мы уже знакомы, — пошутил он.
— Заходи, — повторила она и пошла впереди него, показывая дорогу.
Они хорошо посидели в тот вечер втроем, и Рокотов даже играл на гитаре. Баба Люба предлагала вкусную домашнюю наливку, но он отказался, сославшись на то, что ему предстоит еще возвращение в город за рулем машины. Говорили о всяком, в том числе о будущем карьере рядом с Красным. Баба Люба охала, когда узнала, что руду будут взрывать.
— Война, чистая война… — повторяла она, и Рокотову с большим трудом удалось ее убедить, что взрывы бывают раз в неделю, что они совсем не страшные и в этих местах почти не будут слышны.
А потом они стояли у машины, и Вера была какая-то грустная, и он боялся спросить ее о причине этого. Когда же набрался смелости и задал все ж ей вопрос, она усмехнулась и не ответила. Только глянула на него долго и внимательно. И не оттолкнула, когда он привлек ее к себе.
Разговоров об их будущем у них не было никогда. Будто все определено уже давно и не требуется никаких дополнений и пояснений. Сейчас они просто привыкали друг к другу, и это было настолько естественно, что каждый вопрос мог внести в их отношения только недоумение. Рокотов старался бывать у нее как можно чаще, но не всегда это получалось, и, когда у него выдавалась минута и он приезжал в Матвеевку, Вера встречала его одним и тем же вопросом:
— Опять вечером? Ты знаешь, у меня скоро сложится мнение, что ты кого-то боишься.
И он с жаром докладывал ей, что нет времени ни минуты, что день его загружен до предела, что в следующий раз, чтобы убедить ее, он обязательно приедет днем, и все повторялось сначала.
Потом он обнаружил, что с ней можно посоветоваться даже в тех вопросах, в которых, казалось, она не могла быть достаточно компетентной.
Он даже сам не заметил, как постепенно рассказал о себе все: и о гибели отца, и о Николае с Лидой, и об Игоре с его проблемами. Рассказал о взаимоотношениях с Дорошиным и о «мыслителях». Теперь она знала всю его жизнь с заботами и ошибками, с планами и сомнениями. И постепенно начала она отмечать в себе стремление понять его еще лучше, чтобы уметь поддержать его в трудную минуту. И все же он удивлял ее постоянно. Хотя бы тем же разговором, в котором оценивал свои возможности.
— Ты понимаешь, Володя… Для меня просто странно… Зачем так низко оценивать то, что ты уже сделал? Может быть, так думаешь только ты? Ну, а если снова и снова поразмышлять над тем, что уже было?
Иногда она злилась на него за это копание в себе, даже однажды занудой назвала. Он расхохотался:.
— Удивительно… Этим же самым словом меня называла сестренка, когда я ей вычитывал мораль по поводу ее неорганизованной жизни… Вот беда.
— Есть о чем подумать тебе на досуге.
И катились дни. Иногда он, проезжая мимо Красного, заглядывал на Кореневскую площадку. Здесь уже было шумно. Десяток вагончиков разбросан тут и там, каменщики в лесополосе складывают длинный барак для бульдозеров и прочей техники, а ниже, в обход холмов, бетонируют дорогу. Толкутся по оврагам инженеры из производственного отдела, начальство из «Рудстроя», изыскатели, проектировщики из Москвы. Тут же мелькают машины директора Журавлевского ГОКа и начальника шахты. А в основном овраге вовсю трудятся бульдозеры, сдвигая в сторону целые пласты мела и глины. И четыре экскаватора долбают ковшами сваленный сверху грунт, который грузят на вместительные «БелАЗы». И ковыльную равнину переполосовали десятки самодельных дорог, которые сейчас ведут в одном направлении — к трассе. Несколько раз видел он Дорошина, лазавшего по обрывам с целым штатом помощников. Был старик похож на полководца, определяющего поле завтрашней битвы и уверенного в своей победе. Кому только сказать, что человек этот две недели назад лежал в постели после инфаркта. Рокотов знал, что сейчас Дорошин счастлив, что он не даст покоя ни себе, ни кому бы то ни было до тех пор, пока первый взрыв не выбросит из карьера руду. Теперь можно забыть о Кореневке.
И все ж было грустновато. Недавно областная газета опубликовала репортаж с Кореневской площадки. Были там снимки. На одном из них — улыбающееся лицо Дорошина. На втором — Сашка и Ряднов над картой. Ну, прямо стратеги. Говорилось в репортаже о том, что молодые инженеры Григорьев и Ряднов много лет обосновывали целесообразность разработок нового карьера именно в Кореневке. И вот наконец они победили. Большую помощь им оказал лауреат Государственной премии, доктор технических наук… и прочая, прочая… товарищ Дорошин. И Павел Никифорович счел нужным отдать должное своим молодым коллегам: «Да, тут ничего не скажешь… Мы, руководители, иногда нуждаемся в том, чтобы нас подтолкнули верой и энтузиазмом те, которых мы еще вчера считали учениками…» Наверняка цветастости подбросил корреспондент, но Дорошин мог сказать что-то подобное.
Поймал себя Рокотов на том, что чуток обижен. В самом деле, сейчас все идет мимо него… Хоть бы слово сказали.
Газета внесла в баланс отношений между всеми заинтересованными сторонами довольно странную деталь. Вдруг начал прятаться от Рокотова Сашка. Исчез, и все. Дважды звонил ему домой — жена отвечает, что ее благоверного нет. Гуляет перед сном. На вопрос: когда будет, ответ уклончивый — кто его знает…
И Рокотов убежден в том, что Сашка сидит сбоку, терзает свой нос от волнения и тревожным шепотом подсказывает жене ответы.
Неожиданно пришел Ряднов. Было это поздно вечером. Не звонил в дверь, а стучал почему-то. Когда Рокотов открыл ему дверь, Петька еще на площадке снял картуз. Сколько раз советовал ему: да ходи же ты без фуражки, лето ведь… Нет, странная привычка. По любой жаре в мохнатом картузе.
— Заходи, — пригласил Рокотов и удивился про себя: вот ведь как! Кого-кого ждал, только не буку Ряднова.
Сели. Ряднов озабоченно сопел, разглядывая ногти. Владимир ждал.
— Паршиво все, — сказал Петя, покраснев от необходимости говорить длинную речь. — Я себя сволочью чувствую… Да, Сашке говорил: пойдем. Не хочет.
— Ты яснее, Петя.
— Куда уж яснее? Мы в героях оказались, а ты будто ни при чем.
— Ну, это уж чепуха, Петя…
— Для тебя, может быть, чепуха, а для меня нет. Когда нас привезли на площадку, чтобы фотографировать, я тому корреспонденту сказал, чтобы тебя обязательно упомянули… Обещал — и вот тебе… Морду за такие штуки бьют. Я уже редактору письмо сочинил… Послал вчера. По себе знаю, когда несправедливо… Лет пять назад Михайлову на руднике расчет сделал. Хвалили его, а я в стороне. Обидно было.
Ах ты ж, бука Ряднов… Вот ты какой… А сколько бурчал, сколько грозил бросить все к черту? Да тебя ж расцеловать за это… Не поймешь только. Ты без эмоций… А душа вечно ищет какую-то справедливость во всем. Что ж тебе сказать, Петька? Да ничего я тебе не скажу, потому что так будет лучше. Когда помолчишь, понятнее. Главное — сделано дело, и какое дело, Петька. Да ты все понимаешь. Такая уж наша с тобой должность на земле: говорить как можно меньше. А делать — что выйдет.
От чая Ряднов отказался. Еще пять минут посопел. Встал.
— Пойду я… Ты вот что, Володька… В субботу у меня, понимаешь, какое дело… Свадьба, выходит..
В ресторане «Горняк»., Закупил комнатушку там. Приходи.
— Приду! — серьезно сказал Рокотов, понимая, что, если в ответе будет много вводных слов, Петька подумает, что он на него в обиде.
Так и попрощались.
Что-то сломалось во взаимоотношениях с Михайловым. Чувствовал Рокотов какую-то ненатуральность в его поведении.
Стал вспоминать события последних дней., Да, что-то не так. И взгляд прячет, и заходить перестал. А ведь именно сейчас нужна его помощь…
Думал, а руки привычно управлялись с рулем. Ехал в «Коммунар». Ох, беда совсем с этим колхозом. Намучился. Председатель — мужик строптивый, с характером. А дела не тянет. Вот и теперь: до уборки свеклы считанные дни, а у него разлад с механизаторами. Шесть человек заявление подали, что работать не хотят. А кому разбираться? Инструктор доложил, что председатель блажит: молодых ребят по частным квартирам рассовал, а общежитие, которое недавно построил, пустует. Механизаторы — народ молодой, при распределении из училища им по комнате в общежитии сам же председатель обещал. Тем и заманил. А теперь вот хитрит.
Пришлось самому ехать.
Из-за поворота вынеслась машина. «Волга». Ну, и лихач кто-то. Да ведь это дорошинская. Серега за рулем. Пронеслась мимо, пылью окатила. Дорошин полулежал на заднем сиденье. На Кореневке, не иначе, были. Скоро там и жить будет. Что такое, резко разворачивается. Прямо на поле заехал. Догоняет. Случилось что?
«Волга» выскочила вперед и затормозила метрах в ста. Начала оседать пыль на дорогу, Рокотов сбавил ход: не налететь бы. Проселок узкий. Вот и очертания машины Дорошина. А рядом — сам. Руку поднял.
Рокотов остановился. Павел Никифорович шагнул к нему:
— Здравствуй, Владимир Алексеевич… Выйди-ка.
Вышел. Дорошин пошел прямо по полю, по вспаханной земле. Широко пошел. Рокотов двинулся следом. Догнал его на середине поля, зашагал рядом:
— Здоровье как, Павел Никифорович?
— Отлично… — хмуро ответил тот.
Дорошин выбрался на край откоса, остановился. Вот она, Кореневка. Огромное поле с двумя гигантскими оврагами, разделившими его, словно речной водораздел. Десятки машин, бульдозеров, кранов, экскаваторов. Люди, дороги.
— Ну, гляди.
Хотел сказать Рокотов, что много уже раз видел все это, что часто приезжает сюда и подолгу стоит около лесополосы, чтобы не мешать людям работать. Да не стал говорить. Знал, что нужно сейчас Дорошину:
— Скоро здесь карьер будет… Каждый день меняет обстановку.
— То-то… — глаза Дорошина зажглись озорными огоньками. — Рано еще старика списывать… Еще мы кое на что пригодны.
Думал Рокотов о том, что многое его связывает с этим человеком. Именно у него учился любить и ненавидеть, жить у него учился. Безоглядно, напролом. Не все брал. Но если сказать по правде, то именно Дорошин был тем человеком, на которого хотел он походить. Только с людьми не так надо.
— К Новому году проект обещали, — сказал Павел Никифорович, — тогда полным ходом рванем… Дело— жуть!
Сколько времени не слышал Рокотов этого мальчишеского: «Дело — жуть!» И повеяло от него давно забытым временем, когда все они были вместе и не было никаких разногласий. И не было обид, и забота у всех одна.
— Поздравляю вас, Павел Никифорович. Дело действительно очень важное и нужное.
Пошли к машине. Дорошин ступал молча, быстробыстро поглядывая на Рокотова, будто что-то хотел сказать, да не решался. И это чувствовалось в каждом его жесте, в каждом движении.
Уже у самой машины Дорошин вдруг как-то хрипло сказал:
— Ты знай, Володь… Ни от одного слова своего, тебе сказанного, не откажусь… Прав я был… В одном виноват перед тобой… В обкоме о тебе плохо сказал… Понимаю, что удар ниже пояса… Никому такого не говорил: тебе скажу… Прости, коли можешь. А нет… ну, так тому и быть.
Голос у него был непривычный для Рокотова. И глаза смотрели устало. Взгляда не отводил.
— Черт попутал… В войну лоб в лоб в атаку ходил, сам знаешь. Ничего не боялся. А тут свернул в сторону… Стар, видно, стал. Уходить надо.
Он качнул головой, будто хотел добавить: «Вот такие, брат, дела — и ничего тут не попишешь», и пошел к «Волге» походкой сразу постаревшего человека. Даже ногу чуть приволакивал. И Рокотову вдруг стало его ужасно жалко. Потому что он знал, какой ценой достались Дорошину только что сказанные слова.
Может быть, Павел Никифорович ждал, что Рокотов догонит его, начнет прерванный разговор, но секретарь райкома стоял у своей машины неподвижно, и тогда Дорошин тронул рукой плечо шофера. «Волга» рванула с места, развернулась и быстро ушла за поворот.
Ряднов теперь целыми днями пропадал на площадке. Скважины еще не начинали бурить, но места для них выбирали. Разве могли это сделать без него? Обосновываясь на исследованиях пятидесятых годов, Ряднов представлял себе картину довольно четко. Мел, глина и прочее — сорок пять — пятьдесят метров. Первый слой плывуна… Снова порода — десять — двенадцать метров. А уж потом — руда.
Однако он знал, что мощная осушительная система двух карьеров берет воду с постоянных горизонтов. Значит, слоя плывуна может и не быть. В нескольких километрах — забор воды на руднике. Система дренажа, которую он сам помогал делать. Там предусмотрено все. Из расчета, что горизонт может оказаться пустым, исходил он при всех своих предположениях.
Рождался новый карьер. Как он мог быть равнодушным к этому? Приходил в общежитие поздно, бежал в одиннадцатую. Галина Сергеевна ждала с ужином, закутанным в подушки. Он молча ел, косо поглядывая в газету. Она о чем-то говорила. Кивал, соглашаясь. Никак еще не мог привыкнуть к тому, что теперь и она, и мирно сопящий в кровати Алешка — его семья. И эта комната — его дом.
Расписались они без особой помпы. Так потребовала Галина Сергеевна. Свои мысли она пояснила коротко:
— Сколько ж раз под фатой ходить? Давай без шума, Петя.
Он согласился. Не мог себя представить участником спектакля со всевозможными ритуалами.
Подали заявление, выждали две недели и получили свидетельство о браке. Галина Сергеевна поплакала немного, сидя на кровати. Он стоял у двери, прислонившись к притолоке, и думал о том, что надо как-то придумать, чтобы отдать ей деньги. Выгреб все, что лежало в столе и откуда брал на свои холостяцкие расходы. Теперь все менялось, и он очень боялся наступления времени, когда зайдет разговор о зарплате, о семейном бюджете. Не придумал совершенно ничего и просто выложил смятые бумажки на стол, где лежали нехитрые женские принадлежности: всякие помады, кремы.
Существовало еще одно щекотливое дело. Надо было решать вопрос с переселением, и он пошел к коменданту Буряку. Тот долго разглядывал свидетельство, сосредоточенно хмыкал мясистым носом:
— Обстановка понятная, товарищ Ряднов, только разрешить переселиться не могу… Не полагается. Раз женились — или квартиру получайте, или на частную… Вот так. А ваша нынешняя супруга, простите меня, совсем незаконно проживает, так как с ребенком. Глаза, конечно, я закрою, потому как личное распоряжение Павла Никифоровича. Однако переселиться вам нельзя. Проживайте как прежде. — И, оглянувшись на строгую паспортистку за своей спиной, осклабился в улыбке: — Да чего вам тужить-то? Уж недолго, видать… Вчера был я в жилконторе., Есть вы в списке на новый дом… Двухкомнатная квартира… Так что потерпите.
Все было понятно, но неприятно. Ряднов едва выдержал, чтобы не нагрубить Буряку. Вышел на улицу, закурил. Галя сказала: купить масла. Стоял у витрины магазина и думал: сейчас купить или потом? Решил, что лучше потом, потому что тогда придется опять возвращаться в общежитие. И в этот момент к нему подошел Григорьев.
— Был у Володьки?
— Ну.
— Как он?
— Нормально.
— Сердится?
— Не спрашивал.
Сашка мечется из стороны в сторону. Честолюбец. Сейчас, когда отстранен от Кореневки Рокотов, он считается руководителем проекта. Главным инициатором. Мыслителем. Его хвалят, о нем говорят. На научном совете хотят послушать. А ему и хочется, и колется. Рокотова признать над собой — значит Дорошина рассердить. Не признать — тяжко на глаза Володьке появляться. Вот и решает задачку. А Петру это противно, потому что детские шутки все это. И Володькино участие всем известно.
Пошли рядом. Сашка начал про слова Комолова о том, что начало ими сделано интересное, что он посоветует товарищам из проектного института обратить на молодых инженеров внимание… Ряднов слушал вполуха… Володьку-то с собой не возьмешь. Он обсчитал главное.
И вообще, за последнее время Рокотов стал больше понятным. Раньше Ряднов считал его карьеристом. Лез на всех совещаниях с выступлениями. Норовил других обойти. Все для себя. Так думал еще совсем недавно. А в истории с Кореневкой ведет себя как мужчина. Точно так же, как поступил бы на его месте Ряднов. И это уже вызывает уважение.
Заботы и хлопоты со свадьбой отнимали времени много. Заказал все на двадцать персон. Приедут мать и Худяков. Наташка не сможет. Ну, и близкие самые. Рокотов, Сашка с женой… Пригласил Дорошина с Ольгой Васильевной. Шеф согласился. Ну, из общежития кое-кого… Надо, хорошие люди.
Галя составила список, что нужно для стола. Пошел в ресторан, там пообещали, что будет все в лучшем виде. К субботе сошьют праздничный костюм. В магазинах ничего подходящего не оказалось… Фигура нестандартная.
В эти дни он, если случалось бывать в мыслительной, работать не мог. Просто сидел за столом, чертил всякую чепуху. Сашка вообще не появлялся, прикинув, что в эти дни, сразу после триумфа, никто им интересоваться не будет. Только по утрам заявлялся, обходил все отделы, чтобы видели: он на месте. Потом исчезал.
Вот и сейчас, едва дошли до площадки, он торопливо распрощался и нырнул в проулок. Побежал в «Книжный мир» цыганить подписные.
В мыслительной распахнуты все окна. Отберут комнату. Уже приходил главный конструктор, шагами вымерял пространство. Поредели шеренги «мыслителей». Раньше он сюда и заходить боялся, потому что были все шансы наткнуться на шефа. А теперь вот даже меряет.
Полистал журналы. Ничего нового. «Опыт передовиков», новости с Экибастуза… Вот написать бы им статью про новый карьер. Только кто это сделает? Разве Сашка? Этот может.
Заскрипела дверь. Жанна… Сколько лет, сколько зим. Не любит ее Ряднов. Когда заходил о ней разговор, произносил всего лишь одно слово: ушлая. И больше ничего не говорил. Что ей, интересно, нужно?
Она села за один из столов, задавая Петру вопрос за вопросом и не дожидаясь ответов. Спросила про Сашку.
— На площадке, — буркнул Ряднов.
— Да, товарищ мыслитель… Скоро вашей фирме конец… Вот и пойдете в общий зал, вместе со всеми… Главный уже давно об этом мечтает. А Дорошин теперь за карьер уцепился. В комбинате все вздохнули. Теперь по коридорам ловить разговорчивых не будет. И еще… Хочешь новость, Ряднов? Да не пожимай плечами, я же знаю, что вы, мужики, хуже нас, баб, сплетники. Нам хоть природой предусмотрено. А вам?.. В общем, скоро покинет нас Владимир Алексеевич Рокотов… По собственной воле обкома. Самые точные данные. Так что делай выводы.
Вот зараза. Ряднов себе места не находил. Сама ж к Володьке ходила, а теперь… Чем он ей насолил?
— Не болтай лишнего, — сказал он, — и вообще, в институте ты была человеком.
И отвернулся. Жанна подошла к окну, напевая что-то.
— Я к тебе по-доброму, Петя… Обижаться не буду, хоть и следовало бы. Многое скоро изменится. Соображай.
Что изменится? Уйдет Рокотов? Может быть, она намекает, что Михайлов придет на его место? Вот это будет штука. Нет, не может быть. Чепуха все это. Кто снимет Володьку? Да если по правде, так он самый что ни на есть лучший секретарь. Дело знает, сам кое-что умеет. Молодой. Болтовня. И все же, после ухода Жанны, долго возмущался.
Вечером он хотел идти к Сашке, чтобы посоветоваться, но раздумал. Если это узнает Григорьев, то еще больше напугается. А Володьке это будет неприятно. В ресторане встретятся все вместе, глядишь, и помирятся.
В субботу утром приехал Худяков с матерью. Поместил дядь Леню в гостинице, а мать в своей комнате. Вместе сходили в ресторан. Администратор подтвердил, что все заказанное будет. Даже оркестр… Не оркестр, правда, а квартет эстрадный, ну, да это чепуха. Лишь бы музыка играла.
На вечер договорились, что Алешку возьмут соседи по общежитию. В ресторан пошли в два часа. Худяков сам проверил наличие спиртного, придирчиво сверил количество закусок.
Мать все около Гали… Разговоры ведут. Никак не нашепчутся. Худяков, в праздничном синем костюме, с медалями на груди, толкался около Петра, вытирая кончиком платка глаза:
— Эх, Вася-Вася… Был бы живой, мы б с тобой зараз за нашу молодость подняли бы… Все хотел Петькину свадьбу увидать… Я за тебя глядеть буду. А как хотел.
В половине третьего гости собираться начали. Общежитские пришли. Сашка в новых штиблетах с женой притопал. Сунул сверток:
— Держи, хуторянин… Самая необходимая в семейной жизни вещь.
По требованию публики Ряднов развернул сверток. Скатерть. Роскошная, с кистями. Гости кинулись щупать руками. Сашка победно заявил:
— Со смыслом подарок… Это вам, Галя, к сведению… Мы с Петром не один год рядом… Скажу вам откровенно, по части еды — первый знаток. А к сердцу мужчины, как известно, путь один — через питание. Вот и делайте выводы.
— А что ж это за мужик, коли поесть не любит, — поддержала его общежитская благодетельница Петра тетя Клава, — мужик, который плохо есть, с него ни на работе, ни в семейной жизни толку нету.
Посмеялись. А главных гостей не было. Ни Дорошина с Ольгой Васильевной, ни Рокотова. Петр пошел и от администратора позвонил Рокотову. Дежурный по райкому сообщил, что все в отъезде, а Владимир Алексеевич был сейчас, поехал домой переодеться. Только что из колхоза.
Квартира Дорошина не отвечала. Это не встревожило Петра. Ольга Васильевна могла быть в саду, а шеф… Разве его в какие-либо рамки можно вводить? С площадки, наверное, не вернулся. Но раз обещал — будет.
Решили садиться за стол. В половине четвертого, когда уже были произнесены многие тосты, когда уже начали подавать обильную закуску, Петр снова позвонил в райком. Рокотов откликнулся сразу:
— Слушаю…
— Ты что ж подводишь?.. Жду ведь. начал Ряднов.
Рокотов перебил его:
— Извини, дружище… Может, и не следовало тебе в такой день говорить это, но иначе не могу… Только что в больнице скончался Павел Никифорович. Сердце. Ты слышишь меня, Петя? Слышишь?
С утра Дорошин должен был ехать в Славгород. Еще вечером накануне, объясняя жене цель поездки, говорил:
— Мне б с первым увидеться… Боюсь, не застану… Дел у него много. В отъезде может быть. А у меня к нему разговор важнейший.
Он закрылся в кабинете и долго сочинял какую-то бумагу. Когда позвонили из комбината, долго объяснял что-то о площадке, о нехватке транспорта. Ругался и требовал снять все, что возможно…
— Свекла… Какая там свекла? Пусть где хотят берут машины. Мы выполняем важнейшее правительственное задание… Так и скажите Рокотову.
Ольга Васильевна принесла ему свежий чай. Поставила на стол. Заглянула в бумагу:
— «Уважаемый Михаил Николаевич, — читала она, — как коммунист и человек, считаю необходимым уточнить некоторые детали, касающиеся моих высказываний в адрес первого секретаря Васильевского районного комитета партии товарища Рокотова Владимира Алексеевича. Мной было сказано в его адрес, что он плохой партийный работник. Заявляю авторитетно, что эта характеристика мной дана необъективно. Именно товарищ Рокотов, преодолевая мое сопротивление, настоял на выборе Кореневского месторождения под карьер. Именно товарищ Рокотов внес существенный вклад в разработку материалов по месторождению… Я отдаю себе отчет в том, что вы, учитывая мои высокие звания и чины, можете сделать вывод из сказанных мною слов… Прошу вас не делать этого… Товарищ Рокотов является…»
Дальше было зачеркнуто слово «лучшим», исправлено на «талантливым», снова зачеркнуто.
Дорошин застал ее за чтением. Сел рядом, обнял за плечи:
— Ну, что, мать?.. Любуешься? Вот каким сукиным сыном стал… Рублю под корень…
— Да что ты, Паша… Может, и не послушает он тебя?
— Послушать и не послушает, может, а только я старый, зубы проевший руководитель… Как у нас бывает? Кто-то возьмет да и обронит слово о человеке. Уже и забудешь, кто и когда говорил, а помнишь, что тебе кто-то такое сказал. А коли власть у тебя, так и вывод сделаешь. Есть подлецы, которые свойство характера человеческого во как используют… Шепчут где надо, и никакой тебе анонимки не требуется. И я вот на старости лет в таких оказался.
— Что же ты на себя-то так, Паша? Ведь жизнь всю для людей положил!
— А что сделаешь, мать? Выродился, видать… У Володьки совсем плохи дела. Того и гляди оргвыводы сделают в обкоме. А тут еще я…
Она прижала его голову к груди, и он покорно сидел рядом:
— Ты успокойся… Ну? Все будет хорошо, Паша. Только в область тебе ехать завтра не к чему… Доктор говорил, что с поездками по жаре нынешней надо ограничиваться.
— Ты уж доктору своему как богу веришь… Ладно, не поеду. Письмо приготовлю… Что-то тяжко мне, мать. Душу давит, и все… Тоска такая.
Она дала ему снотворное, и он забылся до утра, только ворочался в постели тяжело да разговаривал во сне.
В восемь за ним пришла машина и он умчался на площадку.
Неразбериха первых дней уже прошла, и сейчас все здесь постепенно приходило в порядок. Дорошин начал с посещения строительства гаража и мастерских для бульдозеров. Сам лазил по рвам, где должны быть фундаменты. Ругал прораба за то, что не завез красного кирпича, силикатный в основание не положишь. Проверил бытовки — тоже не понравилось: грязно, нет воды. Приказал возить цистерной.
К обеду он побывал у буровиков, дал нагоняй изыскателям, вымерял шагами ширину вырытого котлована. Медленно, очень медленно идет работа. Понимал, что карьер — это работа не одного года, но хотя бы обозначить его границы, выйти на приличную отметку. Пока что это поле, покрытое десятком пыльных рвов, в которых возятся люди и машины. Слава богу, что хоть теперь все на законных основаниях. Сам сидел на собрании у Насонова, был свидетелем, как весь зал поднял руки, голосуя за выделение пустоши под карьер.
А юрист комбината глядел, чтобы бумага была оформлена по всем правилам. Хватит насоновских штучек.
В половине второго он сказал шоферу:
— Давай на бугорок — и обедать!
Бугорок — это склон холма, с которого видна вся площадка. Каждый раз, уезжая отсюда, Дорошин останавливался минут на пять — десять и глядел. Он отмечал появление каждой новой детали. Вон там, в южном краю, сегодня с утра начал работать шестой экскаватор. Уже углубился в котлован. Через неделю будет на что смотреть. А сейчас ветер гоняет по ковыляй белесые хвосты пыли.
Здесь, на этой земле, — вся его жизнь. Двадцать пять последних лет. Самых трудных и значительных. И всегда, в дни удач и поражений, он думал о том, как много еще предстоит сделать. Годы состояли из борьбы за исполнение замыслов. Вначале был строителем, не думал, что станет эксплуатационником. Потом первый карьер, восстановление затопленной в войну шахты. Для него это было пробой сил. Потом масштабы росли.
И если вначале его решения были продиктованы оставшейся от авиации дерзостью, желанием найти самый близкий, хоть и отчаянно трудный путь к победе, то потом уже, с приходом опыта, этот метод борьбы был изъят из его арсенала. Этапы его жизни считались по объектам. Строили город, карьер, потом второй. Восстанавливали шахту. Вот и все. Вроде бы и немного, а жизнь прожита. Он знал, что надо дотянуть еще этот карьер, а все последующее оставалось где-то там, за пределами рациональной мысли. Потому что без него, без Дорошина, все рухнет, все остановится.
Два последних года отмечал в себе одно свойство. Раньше жилось безоглядно. Расходовал себя на все. Затеял одну научную работу. Не то что степени привлекали, их у него было достаточно… Теперешние руководители нуждаются в штате, в консультантах… А тогда делали все сами. И получалось. Записки об искусстве руководителя — вот что нужно было бы завершить. Не вышло. Сил и времени оставалось только на этот, последний карьер. И вот эта трезвая расчетливость во времени и в силах была тем новым, что обнаружил он в себе за последние годы.
Дышалось нынче тяжко. Может, к дождю; он всегда трудно переносил предгрозовые часы. Когда возвращался к машине, вспомнил, что у Ряднова сегодня свадьба. Надо б заехать. Сел на заднее сиденье, дверцу прикрыл. Сереге сказал коротко:
— Давай домой. Только на ухабах полегче.
Лучше всего думалось во время езды. Прикрыл глаза. Так вчера и не закончил письмо первому секретарю обкома. Надо нынче дописать бы. И созвониться, договориться о встрече. Все-таки Володька — человек. И прав он, что стоит на своем. Какое ему дело до того, что Дорошин не хочет думать о том, что будет после него… Нет, это зря. Разве он, Павел Дорошин, не думает о будущем? Ради этого живет, ради этого все, что задумано. Надо бы подготовить кого-либо из молодых, поднатаскать в делах… Крутова не оставишь вместо себя. А кого? Михайлова? Нет, не то… С характером здесь человек нужен, с размахом. Вот Володька бы… Да нет, теперь им вместе не работать. У обоих — замах. А капитан на мостике должен быть один.
И от Юрки нет писем. Уже майор. Летает на сверхзвуковых. Значит, есть в нашей авиации летчик Дорошин. Гордость за мальчишку у него постоянная. Только поговорить надо было бы хоть раз по-доброму. А то ведь все претензии к сыну да советы. Даже не спросил никогда, с кем дружит, с кем общается? Что планирует на будущее? Академию? Рановато… Пусть в войсках послужит. А разве он спросил? С детства приучал его обходиться без чужих советов.
Решил заехать на работу. Медленно поднялся в кабинет, часто отдыхая на лестнице. Полежать бы еще дома, да уж мочи нет. Жара, наверное? Сказал секретарше, чтобы позвали Крутова. Выслушал ответ, что Павел Иванович поехал на автобазу относительно того, какие машины выделять по разнарядке райкома и исполкома возить свеклу. Какая разнарядка? Да вот пришла бумага… С понедельника девять машин на уборку.
Дорошин пододвинул к себе аппарат, закрутил диск. Рокотова на месте не было. Позвонил Гуторову.
— Здравствуй, Василий Прохорович… Вы что ж это, опять на мне всю уборочную ехать будете? Двенадцать машин на хлеб брали, теперь девять?
— Обстановка такая, Павел Никифорович… Урожай дело, сами знаете, какое… И решение областного комитета партии есть. Не только у вас берем, всех обязали.
— Вы горно-обогатительные комбинаты пошерстите… Журавлевский и строящийся… У них транспорта вон сколько, особенно у нового… Что вы на комбинат набросились?
— Обстановка такая, Павел Никифорович… и у ГОКов берем все, что можно.
В сердцах бросил трубку на рычаги. И Гуторов тоже… Такой же, как Рокотов. Говорит вежливо, мягко стелет, а спать во как жестко. Тоже манеру взяли: как что, так за обкомовские решения прятаться. У горно-обогатительных комбинатов, видите ли, государственная программа, а у Дорошина шутки детские. Деятели… А Крутов уже побежал исполнять. Набрал номер телефона автобазы. Начальник откликнулся сразу:
— Слушаю.
— Ты вот что… — Дорошин еще не мог отойти от предыдущего разговора. — Все лучшие и исправные машины придержи. На уборочную отдай те, что похуже… Ну, что ты от меня хочешь? Я тебе русским языком говорю: машины, которые на ходу, но похуже… «Рудстрою» для карьера помощь автотранспортом нужна.
Да-да… Девять машин отдай району, но чтоб все новые работали на «Рудстрой». Ты меня понял? Крутов? Ну-ка, дай ему трубку… Ты вот что, Паша… Приезжай-ка сюда, я тебе здесь все разъясню… Ты меня не агитируй. И партбилетом не козыряй, я тоже его уже тридцать лет ношу… и партийными органами не угрожай… Мало что там написано. А где ж мы все новые машины найдем? Пусть свеклу возят и на старых… Им, для уборочной, и Москва поможет транспортом, и армия в область пришлет машины, а мне добрый дядя план выполнять не будет… У нас с тобой, сам знаешь, какая обстановка на карьерах… Да что я тебя уговариваю? Выполняй приказ! Что? А ну, приезжай сюда, я тебе сейчас покажу, как со мной разговаривать! Что? Ты не мальчишка? Я не смею? Ну, ладно…
И этот. Да что они, с ума посходили? Видите ли, плохо с ними разговаривают. Он не мальчишка… Он старый человек. Ты дело верши как надо и выполняй то, что тебе приказывают. Лучшие машины отдать чужому дяде на два с лишним месяца… Совесть коммуниста… Ишь как громко заговорил! А кто ты есть такой? Да я тебя завтра же на пенсию. Играй в домино под акациями… Ишь волю взял! Нет, надо это кончать. Это черт знает что, а не работа… Бессловесным прикидывался. То-то он все последние дни букой глядел… Минуту выжидал? Там небось около него куча людей, так он всем им наглядно демонстрировал свою принципиальность…
Душно… Окна открыты, а воздуху нет… Воды. Воды бы выпить холодной… ах ты ж, беда… Домой. Скорее бы домой… Там у Оли в холодильнике квас. Тут ничего нет… Вода минеральная… Будто из болота. Плесенью воняет…
Он, пошатываясь, вышел в приемную. Прошел по коридору. Пусто. Все на обеде. Сколько раз говорил, чтобы оставляли дежурных… Такое огромное количество людей — и не могут сместить обеденный перерыв… Сразу же после обеда вызвать начальников служб… Та-ак… За перила подержаться… Вес-то за сто килограммов… Где ж рукам удержать все это в равновесии… Да и то, одной правой за перила держится… Шаг, еще один. Серега должен быть в машине… Еще немного… Ах ты ж, беда! Неужто опять с сердцем? Нет, не домой… К доктору Косолапову… Он сделает укол — и все в порядке… Вот и Серега бежит… Ну теперь на сиденье…
— В больницу давай! — крикнул он, не зная, что получился шепот.
Он лежал на заднем сиденье, неудобно поджав ноги, и видел, как в стекле дверцы мелькали кроны деревьев… Куда мчит, чертов сын? Так ведь и сбить кого можно! Это же не поле, это город… И сирену включил зачем? Не на пожар… Людей перебулгачишь… В городе давно гудки запрещены… Серега, да ты с ума сошел? Халаты белые… Много сколько… Прямо толпой… Доктора Косолапова — и больше никого не надо… Ага, вот он…
— Доктор, опять мотор что-то… Все в режиме форсажа… Мне б ничего, только боль жуткая… Укольчик ваш дайте и домой… Не раз уже бывало… Полежу, и все… Доктор, что это вы на меня так глядите? Все будет как надо… Мы ж фронтовики… Ну, помогите же… Дышать нечем… Доктор!
У седой Нюры текли по лицу слезы.
— Еще один укол!.. — кричал ей Косолапов. — Нюрочка, еще… Прошу тебя… Ну?
Большое тело Дорошина выгнулось, пальцы сжались в кулак. По лицу прошла судорога. Наступила тишина.
Рокотов пришел на работу как обычно: в шесть утра.
В здании было тихо, только в дальнем коридоре неторопливо и методично шаркала швабра уборщицы. По площади проползла поливалка, смывая ослепительно-белой струей пыль с остывшего за ночь асфальта.
Вот и все решено. Теперь прочь сомнения, прочь колебания. Один разговор, и все стало на свои места.
Было это после похорон Дорошина. Приехали члены бюро обкома во главе с первым секретарем. Было много речей, в которых говорили о заслугах Павла Никифоровича. Много цветов. Потом подошел Крутов с красными от слез глазами:
— Это я, Владимир Алексеевич… Это я… Мы говорили с ним за несколько минут до приступа… Я позволил себе нагрубить ему… Если б я мог подумать… Вы знаете, Владимир Алексеевич… мне ужасно тяжело.
Ведь мы проработали вместе столько лет. Просто ужасно.
Плакали многие. Вдруг оказалось, что у Дорошина немало друзей. На похороны прилетели из Москвы несколько бывших его воспитанников. С Урала — товарищи по институту. Рокотов видел, как плакали люди, у могилы женщины из комбината. Сашка Григорьев, с лихорадочно горящим лицом, протолкался к Рокотову:
— Здравствуй… И мы с тобой кое в чем посодействовали тому, чтобы он ушел… Не находишь?
От него припахивало спиртным. В другой раз, может быть, и обиделся бы Рокотов за подобные слова, но теперь у него у самого в душе творилось такое… Вчера, на заседании исполкома, он внес предложение назвать именем Дорошина одну из улиц города. Проголосовали единогласно. А ночью долго не спал, вспоминая все связанное с Павлом Никифоровичем. Было тяжело. Своя вина после смерти Дорошина казалась гораздо большей, чем раньше… Находил много несправедливого в отношении к старику. Ведь он, даже в самые критические минуты их разногласий, стремился к примирению. Отталкивал его Рокотов. Где ж твое умение читать человеческую психологию? И работаешь с людьми? Да тебе с болванками нечувствительными общаться…
В день смерти Павла Никифоровича Владимир связался с Главным Политуправлением Министерства обороны. Попросил помочь вызвать на похороны отца майора Дорошина с Дальнего Востока. На следующий день к вечеру сын уже был в Васильевке. Зашел к Рокотову, поблагодарил за участие. А глаза смотрят пронзительно. Знает, что очень много здоровья Дорошина унесли его ссоры с первым секретарем. Пусть пока что руководят майором одни чувства, пусть, но все равно доля вины Рокотова в смерти Дорошина есть. И Ольга Васильевна, когда он подошел к ней, чтобы утешить словом, глянула на него плачущими глазами:
— Спасибо, Володя… Только не могу я тебе слова доброго сказать. Сам знаешь почему… Бог с тобой.
Три дня назад встретил у могилы Дорошина Насонова. Сидел Иван Иванович сгорбившись. Увидал Рокотова, словно извиняясь, сказал:
— Человек был… Это точно, Владимир Алексеевич… Мне вот, к примеру, такого за жизнь не наворотить. А ведь неделю назад за руку с ним здоровался.
Некрологи были опубликованы и в центральных газетах. И сразу многим Павел Никифорович открылся с другой стороны. Оказывается, почти никто не знал, что у него было двенадцать орденов и три медали. Целый иконостас, если б носил их. А все помнили, что на торжествах прикалывал к борту пиджака один лишь орден Ленина, полученный за освоение бассейна в шестидесятых годах. Иные выходили с такой расцветкой, а он вот как…
После похорон первый секретарь обкома зашел к Рокотову в кабинет. Сели друг против друга.
— Ну, что скажешь? — спросил Михаил Николаевич. — Выкладывай свои проблемы.
Этому человеку можно было сказать все, не боясь, что он поймет тебя как-либо иначе. И Рокотов говорил долго и взволнованно. О своих ошибках, о злосчастном собрании в колхозе, о взаимоотношениях с Дорошиным, о неумении своем работать с помощниками. Говорил нескладно, чувствовал это, но сказать надо было, потому что иначе он не мог. Когда завершил последнюю фразу, почувствовал, что с плеч свалилась тяжесть.
— Значит, считаешь, что с работой не справляешься?
— Да… Переоценил свои возможности.
— Ну что ж, — задумчиво сказал первый секретарь, — за честность спасибо. Хотя мне кажется, что ты немного торопишься… Есть у тебя ошибки, мы их знаем. И приказания комбинату на райкомовских бланках, и другое кое-что. Стиль работы, скажем прямо, не совсем правильный. Нескромный, точнее. Райком партии — это районный комитет, а комитет состоит не из одного первого секретаря… Поступал ты неразумно. Надо было собрать бюро, посоветоваться, прийти к общему знаменателю. Что ж… будем думать. Работать ты можешь, организатор неплохой, да только советчика у тебя умного не было… Гуторов только. Как у тебя с ним?
— Я с большим уважением к нему отношусь.
— Так… А кого же ты рекомендовал бы на свое место?
Рокотов готовился к подобному вопросу, но все равно застигнут был им врасплох. Покраснел.
— Считаю, что Василий Прохорович вполне подходит для такого дела.
— Не мягковат?
Нет.
— Чем планируешь заниматься?
— Хотел бы на старое место, на рудник… Дело это знаю, люблю. Кстати, там сейчас нет начальника… Витохина на учебу отправили.
Михаил Николаевич покачал головой, глянул на него внимательно.
— Жениться тебе надо… Прости меня за этот совет… Понимаешь, не совсем понятно для многих это твое холостячество… Я уже сколько раз слышал этот вопрос. Ну что, девушек у нас мало? Или разборчивый такой?
— Нет… Просто я люблю одного человека…
— Ну так скажи ей, что любишь… Так ты, брат, и прострадаешь около нее до той поры, пока другой, более смелый, не сагитирует. Женщины, брат, в мужчине паче других качеств смелость ценят. Жду приглашения на свадьбу… Кстати, как у тебя взаимоотношения с Михайловым?
— Нормальные…
— Понятно. Так вот, Владимир Алексеевич… Просьбу твою я помню. Будем думать. А пока — все силы на уборку свеклы. В этом году она у нас необычно рано дозрела… Надо воспользоваться погодами хорошими, чтобы потом ее из-под снега не выковыривать. Обеспечь все как надо. А то с хлебом вы неважно в этом году… Позапустили.
Попрощались дружески.
К концу дня зашел Михайлов. Стали обговаривать мероприятия по уборке свеклы. Потом позвали Гуторова. Когда закончили по делам, Рокотов сообщил о своем разговоре с первым секретарем обкома. Не скрыл и то, что рекомендовал на свое место Гуторова.
Михайлов сидел покрасневший. Гуторов стал пенять Рокотову за то, что поторопился, не посоветовавшись. Дмитрий Васильевич вдруг тоже сказал:
— Не понимаю, Владимир Алексеевич… Как можно самому заводить подобные разговоры… Обкому все ясно и без вас… Если справляетесь — видят. Не справляетесь — вызовут и скажут. Для меня ваш поступок абсолютно неясен.
Промолчал Рокотов. А мог бы сказать, да боялся, что любые искренние слова о том, что каждый человек должен понимать свои возможности на том или ином посту и быть готовым честно признаться в своей несостоятельности, могут быть поняты Михайловым как громкие слова на публику. А этого не хотелось.
Но Дмитрий Васильевич желал все же узнать, что думает по этому поводу Рокотов. Сейчас, после того как он услышал новость, он действительно хотел разобраться во всем, потому что теперь речь шла о поступке, который определял жизнь Рокотова на много лет вперед… Тут нельзя быть актером, цена слишком большая… Разве не живой человек Рокотов, разве не хочется ему достичь в жизни возможно большего? Неужто он и в самом деле думает так, как говорит? Тогда он просто чудак… Его ни один здравомыслящий не поймет. Над ним просто посмеются. Чтобы человек сам заявил о том, что не справляется! Юмор, да и только.
— В партийной работе тоже нужен талант, Дмитрий Васильевич… И пожалуй, даже больше, чем, скажем, в другой сфере… Можно быть плохим инженером, пусть… Другие исправят за тебя то, что с железками натворил. А вот в работе с людьми ошибаться нельзя… Никак нельзя. Я считаю себя неплохим инженером. А с партработой, чувствую, не получается. И как коммунист, как честный человек считаю необходимым прямо сказать об этом. Уверен, что на руднике принесу больше пользы.
Михайлов не поверил. Тут все ясно. Только зачем все это говорить, когда дело так повернулось? А может, Рокотов просто получил предупреждение, что ему придется уйти? Вот и делает хорошую мину при плохой игре. Надо же красиво уйти, жить и работать придется в городе. А рудник — это не только шаг, это десять шагов назад после поста первого секретаря райкома. Теперь все с вами ясно, товарищ Рокотов.
Трудно было Михайлову примириться с тем, что в жизни может существовать положение, которое недоступно его пониманию. И в тот самый момент, когда мысль о хитрости Рокотова посетила его, он успокоился. Все по-человечески, все объяснимо… И нельзя смеяться или судить Рокотова. Каждый спасается как может. И Михайлов на месте Владимира Алексеевича придумывал бы что-либо такое, что оправдало б его в глазах людей. И прав он, что именно так заявил своим ближайшим помощникам. Все должно выглядеть так, как на самом деле. Только его, Михайлова, Рокотов не обманет.
И с этой мыслью Дмитрий Васильевич, попросив разрешения, удалился. А вечером дома, со всеми подробностями, рассказал все жене. И уже на следующий день пошла молва о скором уходе Рокотова на рудник, о том, что предложение об уходе было высказано самим первым секретарем обкома и тут уже апеллировать не к кому. Об этом говорили в парикмахерских, шептались в комбинате. Кое-кто из председателей и директоров совхозов уже тоже, прослышав новость, пытался ее позондировать у осведомленных людей. Слухи гуляли вовсю. Отзвуки их доходили и до Рокотова. Он не придавал им особого значения, потому что слышал подобное еще в первые дни после прихода в райком. Сейчас он все дни проводил в работе по подготовке к свеклоуборке.
Не появлялся Ряднов. Однажды Рокотов попросил секретаршу позвонить в комбинат и попросить прислать Петра. Через несколько минут ему сообщили, что товарищ Ряднов в отпуске с третьего сентября.
Уехал к себе на хутор. Жаль, что так и не удалось побывать у него на свадьбе. Как жаль. Исчез через два дня после похорон Дорошина. Может быть, пока что не хочет встречаться? У него очень обостренное чувство своей вины и ответственности за все происходящее. Тяжело будет житься хуторянину. Но если жить, то только так….
Рано просыпался город. Еще без двадцати восемь… Ах ты ж, беда, не без двадцати, а восемь… Опять часы отстают. Уборщица в приемной включила динамик, и там зазвучали позывные… Перевел часы, включил приемник. Шкала постоянно стояла на волне «Маяка». Прослушал сообщение по стране. И вдруг… Нет связи с чилийской столицей… Иностранные агентства передают, что в Чили совершен военный переворот… Закрыты чилийские аэропорты… Американская военная эскадра находится в море в районе чилийского побережья… Корреспондент Франс Пресс сообщает из Аргентины о том, что в чилийской столице работает только тринадцатый канал телевидения, принадлежащий правым силам, и радиосеть вооруженных сил… Передаются военные марши… В Вальпараисо расстреливаются сотни людей…
— Давай сменю! — сказал Котенку Эдька.
— Не имею права доверять тебе управление, — Макар Евграфович не отрывал глаз от дороги. — Ты теперь для меня просто пассажир. Вот и вся твоя обязанность. Гляди в окно да плюй в небо.
— Дело твое.
Вот и решилось все. В кармане куртки бумага за подписью Коленькова, которую надо передать в отдел кадров, за спинкой сиденья втиснут чемодан, где сложены все его пожитки. Робу сдаст в экспедиции — вот и все заботы. Расчет тоже получит на месте, а в кармане — двести шестьдесят рублей из наличности.
Развязка, как считал Эдька, затянулась. Собрание прошло в первый же день, и была на нем яркая речь Коленькова, короткое мнение теть Лиды и сбивчивые объяснения Саввы. Потом состоялся плач Катюши, и на этом все кончилось, потому что Котенок отказался от слова, и Коленьков ушел писать бумагу в экспедицию. Эдька-то знал, что все было предопределено заранее и ему нужен был лишь повод.
Вот так все и вышло. Вертолет не прислали, потому что сильные ветры дули эти три дня. Вчера вечером Коленьков вызвал к себе Макара и велел ему собираться в экспедицию. На базе давно уже лежал кардан для бывшего Эдькиного трактора, и вот теперь наступил день, когда Коленьков решил его забрать. А скорее всего, ему надо было побыстрее убрать Эдьку. А ну завтра он вздумает еще куда-нибудь прогуляться?
И с рассветом двинулись они с Котенком. Макар Евграфович ворчал, глядя на небо, которое теперь совсем придвинулось к земле и гоняло серые облака по самым верхушкам деревьев. Пытался он доказать Коленькову, что не принял еще от Эдьки трактор по всем положенным правилам, но Виктор Андреевич не любил, когда ему перечили, чуток повысил голос, и Котенок скис, забормотал что-то про свою приверженность к порядку и заведенным срокам: кому могло быть не понятно, что в такую погодку да в бездорожье ковылять по тайге не самое лучшее, что можно было придумать.
Так и порешили. С теть Лидой Эдька больше не хотел разговаривать. И совсем не потому, что был обижен на нее за вспышку. Нет. Просто теперь он был уверен, что она мыслит категориями Коленькова. После собрания он почти не выходил из палатки, разговаривая только с Котенком и Катюшей, а вечерами жег костер с Саввой, и это было самым лучшим временем дня.
Дорога, по словам Макара Евграфовича, предстояла не столько трудная, сколько колготная. Ночевка — в старой охотничьей избушке. К концу второго дня пути Котенок предполагал добраться до экспедиции. Одно смущало Макара Евграфовича — необходимость дважды перебраться через ручей Безымянный, а этот ручеек Эдька знал: не всякая река в центральной зоне сравнится с ним по ширине, а уж характера был он, прямо скажем, премерзкого. Течение быстрое, воды много, да и температуры сейчас не те. Уповал Котенок на знакомые броды, однако что-то его все ж волновало, потому что то и дело поглядывал на часы и головой сокрушенно мотал.
Пообедали прямо в кабине. Теть Надя выдала провианту щедро. Даже колбасы по два килограмма на нос, не считая такой же порции в «энзэ». Сухарей насушила, потому что Котенок терпеть не мог галет. По две литровых банки консервированного персикового компота досталось. Эдька на первом же привале распечатал банку и съел компот. Угощал Котенка, только Макар пошевелил раскидистыми рыжими бровями и отказался.
Удивлялся Эдька чутью Котенка. Дороги-то нет. Где увалом, где лощиной, где подмерзшим болотцем пробирались. Иной раз старой вырубкой, подминая под гусеницами молодняк, а большую часть пути двигались вдоль каких-то ручейков и петляли неимоверно. Проскакивал Макар прямо по звериным тропам, и трактор в его руках был не многотонной махиной, а самой что ни на есть игрушкой. Эдьке то и дело хотелось высказать свое восхищение, но лицо у Котенка было каменным и не предрасполагало к восторгам.
Уже начинало темнеть, когда выбрались к первому броду. На той стороне речки, в лощине, под кронами разлапистых деревьев, виднелась крыша бревенчатого домика. Макар остановил машину у самой воды, полез на землю, долго стаптывал подмытый берег, задумчиво глядел, как вода с ревом уносила клочья прошлогодней травы, черные коряги, как бурлила на перекате. Эдька не хотел вылезать из кабины и смотрел, как Макар суетливо полез в заросли ольхи, выломал ветку, сноровисто обтесал ее маленьким топориком. Потом сунул в воду подальше от берега. Ветка ушла почти наполовину в темные струи, и Котенок заругался длинно и замысловато и вновь помчался вдоль берега, не упуская взглядом перекат, где вода ворочала немалые булыжники, сбрасывая их с гребня в глубину и накатывая на те же места новые. Наконец он пришел к машине, крякнув, полез в кабину и снова засмалил вонючую сигарету.
— Видишь? — спросил он у Эдьки, показывая на белый бурун, бесновавшийся посередине реки. — Тут гребень… Три метра ширина. Справа обрыв. Завсегда тут метр, не боле, глубины. А зараз дожди, видать, прошли. Полтора метра у берега. По завязку. Если чуток больше, винтом воду захватит — и мотору хана. Что будем делать?
Да, проблема. Эдьке хотелось съязвить по поводу дня молчания, однако не стал этого делать: не та обстановка. Дело действительно припахивало дымом: ночь на носу и избушка вот она, а там и дровишки, и ночлег в божеских условиях, и ужин как надо. Да вот проклятый «ручеек» мешает — сорок, а то и пятьдесят метров беснующейся воды.
— Жилье далеко?
Котенок махнул рукой, — дескать, по делу говори, а не о каких-то несбыточных идеях, потом глянул на Эдьку:
— За ручьем верстах в десяти лесопункт был. Года два там не приходилось бывать, может, еще на месте? Они сплавом занимались. Рубили, а потом гнали дерево по реке. А кроме них, никого… До экспедиции теперь. Тут верст двадцать шесть напрямки.
Помолчали, и вдруг Котенок взялся за рычаги:
— Ну что, попробуем? А? Ночь неохота торчать здесь. Вот прицеп бы не занесло.
— Оставь его здесь… Завтра, в случае чего, заберем.
— Начальник душу вывернет. А-а-а, черт с ним. Ну-ка помоги.
Они дружно отцепили тележку, Котенок притащил две коряги, подложил под колеса.
— Пропадай моя телега, все четыре колеса! — закричал он, словно подбадривал себя, и рванул трактор в воду. Правда, на самой кромке берега вдруг ударило по тормозам, да так, что машина осела набок от неожиданного рывка, и сказал Эдьке озабоченным голосом:
— Слухай меня… Ежли что, барахло не бери. Никуда не денется. Ты давай сумку мою потроши… Колбасу за пазуху, сухари тоже. Спички в шапку и завяжи снизу. А главное — ракетницу с патронами не забудь. Патроны бы тоже сохранить. Десяток красных возьми. Вот тут, в мешочке. Гляди на ободок. Вот так. Ежли в воду попадем, норови на ноги стать. Собьет коли — конец сразу. Не встанешь. Понял меня?
— Понял, — сказал Эдька и удивился тому, что голос у него совершенно незнакомый, чужой, будто слово это произнес не он, а кто-то еще, произнес неуверенно и робко, почти с дрожью.
А пальцы судорожно шарили в мешочке с ракетами и укладывали их в карман, а правой рукой он почему-то пытался открыть дверцу, и ему страшно было стыдно за этот жест перед Котенком, который запихивал в карманы куски колбасы, на ходу ломая ее.
Приборы на щитке мерцали в наступившей темноте, а лучи света от фар упирались в стремительные спирали струй. Эдьке казалось, что грохот воды стал еще более громким и угрожающим, будто поток, сотрясая тихую тайгу, грозился всем, кто решится встать на его пути.
— Может, тут заночуем? — спросил Эдька.
— Попробуем проскочить.
Трактор тяжело плюхнулся в воду и сразу же Котенок судорожно задвигал рычагами. Вода ворвалась в кабину, и Эдька почувствовал ее стремительное движение. Многотонная тяжесть машины пока что ломила силу, набросившуюся на нее, однако движение вперед было таким медленным, что казалось, металл не выдержит этого напора, порвется — и тогда… Котенок рвал рычаги и кричал что-то яростное и злое, а лучи фар плясали по бурунам впереди, и эти буруны были уже чуть наискосок, и Эдька телом своим чувствовал, как металл гусениц скрежещет о полированное каменное дно, и сейчас он совершенно ясно представлял себе, что эти тяжелые удары в борта кабины не волны наносят, а камни и коряги, что гусеницам невозможно зацепиться за гладкое дно и что трактор держится на месте только силой своей тяжести, а при движении его сбивает в сторону. И он закричал об этом Котенку, но тот видел впереди только пенные взрывы и ничего не слышал в этом всесокрушающем реве, и Эдька замолк, потому что сам понял: Макар удерживает машину влево. Молнией промелькнула мысль, что вовремя они избавились от прицепа, что если б не додумались, то было бы намного хуже. Теперь свет фар доставал уже до противоположного берега и высвечивал пологий глинистый скат со старой тракторной колеей. И рядом, совсем рядом уже был спасительный лес на той стороне, а чуть поодаль от него избушка. Там тепло и сухо.
Эдька потерял счет времени. Ему казалось, что уже давно врывается в кабину вода, и трудно представить себе мир без этого грохота. И кричащий голос Котенка, еле пробивающийся сквозь него.
Теперь буруны колотились совсем рядом. Удары камней сотрясают трактор. Вошли в стремнину, в центр потока. Машина раскачивается из стороны в сторону, но ползет вперед. Еще бы пару минут продержаться — и там уже все. Фары считают стволы деревьев, дрожат световые отблески на нижних ветвях.
Сколько времени прошло? Минуты. А Эдькина рука уже устала сжимать ракетницу. Он держит ее все время на весу.
Перевалили за середину. Вроде поменьше грохот камней. Сколько вмятин сейчас на корпусе трактора. Ну держись, родимый. Будто к живому обращается сейчас к нему Эдька. А вода уже до голенища сапог добралась. Только бы мотор работал.
Пальцы правой руки Макара лучше всего видит Эдька. Побелели от напряжения. Сейчас в этой руке почти все. И в моторе. Трактор сшибает буруны и неуклонно сползает вправо. А до берега — десяток метров. Только десяток. Ну, может, чуток больше. Но близко, очень близко. Рвануть бы сейчас на скорости, чтобы вылететь на берег, чтоб осталась позади вся эта чертова свистопляска.
Теперь все Эдькино внимание на узкой полосе воды, остающейся между трактором и берегом. Как медленно она уменьшается. Ему кажется, что стал слышнее рокот мотора, он звучит как одобрение, как голос дружеской поддержки. Ну, еще, еще совсем немного…
И мир переворачивается, становится на дыбы. Эдьку бросает в сторону, прямо на дверцу кабины. На него наваливается Макар и больно бьет коленкой в бок. Вода взлетает к животу, и Эдька беспомощно пытается выбраться из нее. Котенок тяжело висит на нем и мешает, Эдька кричит, но голоса своего не слышит. Наконец находится упор для ноги. Теперь можно попытаться подняться. В бледном свете приборов Эдька видит окровавленное лицо Макара, вздрагивающие веки открытых глаз. Трактор развернуло задом к течению, а мотор нырнул в воду, и сейчас машина застыла, накренившись вправо, и волны бесятся у самого стекла кабины. Фары погасли: видимо, лопнули лампочки.
— Макар! Макар! — кричал Эдька, тяжело разворачивая мягкое податливое тело Котенка.
И, будто услышав его голос, Макар открыл рот, его взгляд стал осмысленнее, рукой он попытался добраться до лица. Медленно, с помощью Эдьки, распрямился. С минуту глядел прямо перед собой, потом зашевелил губами.
— Что? Не слышу!
Эдька видел, что Котенок что-то говорит, неторопливо и трудно. Он с трудом отпустил рычаг, мешавший Макару, и тот стал открывать свою дверцу. Это было трудно, потому что теперь через ее стекло можно было рассматривать небо, но это был единственный выход. Скользя сапогами по мокрым стенам кабины, Котенок открыл дверцу и полез наружу. Эдька рванулся следом.
Левая гусеница трактора была наполовину свободна от воды. Берег темнел совсем рядом, и Котенок стоял, раскачиваясь, видимо примеряясь прыгать в воду. Эдька стал рядом, и Макар, повернув к нему залитое кровью лицо, прохрипел:
— Гляди… Собьет…
Эдька держал резиновый мешочек с ракетами. Те, что были за пазухой, наверняка намокли. Только бы эти сохранить. Ракетницу сунул за пазуху: не в ней дело.
— Собьет… Слышь, собьет!
Макар, видно, теряет последние силы. Только бы удержался наверху. Трактор трясет как в лихорадке.
Эдька прикрыл глаза, прежде чем шагнуть вниз. Он ожидал, что здесь мелко, потому что гусеница была почти вся открыта от воды. Провалился по пояс. Его крутануло на месте, понесло мимо трактора, и он едва зацепился за траки. Выпрямился. Макар был теперь чуть в стороне, и надо опять идти к нему. Цепляясь за гусеницы, добрался.
— Ну, давай!
Котенок сполз вниз. Он вцепился пальцами в плечо Эдьки, и они медленно пошли к берегу. Эдька принимал на себя волну, а Макар упирался со своей стороны, чтобы поддержать его. Так они и выбрались на берег. Эдька уже не мог и хотел опуститься прямо на прибрежную гальку, но Котенок сипло кричал:
— В избу… В избу, мать твою в дивизию… Сдохнем… слышишь.
Он первый, спотыкаясь и припадая на левую ногу, тяжело побежал к домику. Эдька догнал его уже у самой двери, когда Макар пытался отвалить от входа длинную кривую жердь. Навалился на нее вместе с ним. Зашли.
— Спички!
Эдька дрожащими руками нашарил резиновый мешочек в шапке. Сел у порога. Чиркнул одну, другую. Котенок, выматерившись, вырвал у него коробок из рук:
— Дверь закрой!
Эдька притворил дверь и тут же привалился к стене. Сил больше не было. В каком-то полузабытье видел он длинную тень Макара, колебавшуюся на черной бревенчатой стене. Очнулся от крика Котенка:
— Очнись, слышь? Очнись!
Макар сидел на лавке в углу, и руки его бессильно висели.
— Слышь… Не могу больше… Печь разжег… Ко-ли сгаснет — нам крышка. Слышь, Федя… Ну?
Дрова, добротные сухие дрова, лежали здесь же, у стены. Честный таежный обычай. Люди добрые, спасибо вам за то, что подумали о других. А ведь у самих дел было тоже немало наверняка. В тайге сидеть без дела никто не будет.
Эдька подбросил в печь поленьев десять. Огонь загудел, запел. В избе запахло живым.
— Рядно бы подсушить, — подсказал Котенок.
Эдька сволок с лавки длинный домотканый ковер.
Ветхий, в дырках, видно, много лет он служил верой, и правдой человеку в трудных здешних местах. И вот теперь, оставленный мудрым хозяином для тех, кто может нуждаться в тепле, годами пылился здесь.
Потом только Эдька подумал о ране Макара. Смыл водой кровь. Ручкой при толчке сорвало у Котенка кожу на правой скуле. Вторая была похуже. Еще б сантиметр — и остался бы Макар без глаза. А так пробило голову чуть выше и правее. Макар терпел до той поры, пока Эдька носовым платком не обмотал ему голову. Перевязка, конечно, чепуховая, только рану прикрыл на один раз, и все ж лучше, чем без ничего.
Потом они подсчитали все, что есть. Разложили намокшую колбасу, спички, ракеты. Одежду и обувь Эдька развесил к печи. Принес охапку стружки из боковухи. Накидав полную печь дров, улеглись, завернувшись в рядно.
За стеной ревела река. Подстанывал Котенок. А Эдька вдруг понял, что именно сегодня он узнал истинную цену тайге. И то, что им открыто сегодня, гораздо серьезнее, чем изученное за всю предыдущую жизнь. И будто снова голос Саввы услыхал:
— Федя… а я про тебя-то другое полагал… А ты когда задумывал про то, почему дед из тайги не уезжает до себя в Ленинград? Нет? А ты задумай. А потом и поймешь, что к чему. Ему теперь как, хоть бумажки писать, а только бы тут. Во… А в чем дело? Да кто тайгу повидал, да кто ею привечался, тот сроду в любые Крымы не поедет. Народ тут пробы другой. Я бы каждому на Руси закон такой довел: чтоб через тайгу к делу своему шел. Тут ты и цену увидишь и себе, и товарищу. Который ледащий, так нехай он до себя домой катит. А коль ты человек, так самый тебе раз тут жизню строить. И размах, и для силушки в жилушках выход. Во как!
Эх, Савва, Савва, тебя бы сюда. Как бы тут ты сейчас сгодился. А что делать Эдьке? Как поступить? Только бы поднялся завтра Макар. Только бы не остаться одному. Вон бормочет что-то. Бредит. Такая рана.
Заснул внезапно. Просто очередная мысль осталась недодуманной. Взяла и медленно растаяла в сером невидимом тумане.
Ночью Эдьке было душно. Воздуху не хватало. В напряженной памяти метались смутные тени. Наезжал на него трактор, гнался за ним со звериным упорством, а когда уже совсем почти нагнал, появлялся откуда-то Коленьков и упирался плечом в радиатор машины: «Ну как испугался? А я подшутить малость, поглядеть, как ты духом-то, квелый или ничего». И будто уже не Коленьков, а Макар улыбается и говорит ему: «Ты сигай прямо, не ошибись. Упасть нельзя!» И все вокруг: и мир, и лес, и река — вдруг меняли привычные точные очертания, будто глядел он на все сквозь обычное кривое стекло, как в комнате смеха. И лица знакомых ему людей наплывали из ничего до невозможности искривленные, и вот уже десятки страшных масок прыгали вокруг, и каждая кричала басовито и жутко, а над всем этим стоял неумолкающий грохот, будто с огромной скалы срывались вниз бесконечные потоки, и он, Эдька, стоял на краю одного из них, а отец ему говорил: «А ты не бойся. Не бойся. Оно в жизни всегда так: главное — себя преодолеть. Человек все может, а самое трудное для него препятствие, куда силы уходят, — на преодоление себя».
Он открыл глаза, и все вокруг показалось ему серым и странным. Подслеповатое окошко глядело тревожным взглядом занимающегося рассвета. Он полежал с минуту, приводя мысли в порядок после ночной неразберихи. Голова была тяжелой и горячей. Потрогал пальцем лоб он пылал. Болело где-то внутри, за глазами. Ломило в суставах, и руки совершали какие-то плавнонеторопливые движения.
Макар тихо постанывал. Его лицо затекло синебагровым наплывом. Правого глаза совсем не было видно. Кожа на левой стороне лица желтовато-прозрачная, какая-то пергаментная. Дышал тяжело, со свистом.
В памяти Эдьки, будто в ускоренном кино, пронеслось все, что было вчера. Он оделся, натянул сапоги, шапку. Вышел из хаты и долго стоял у крыльца, вглядываясь в туманную морось. Берег реки вырисовывался сутулым взгорбком с двумя искривленными елями. Когда подошел ближе, то увидел туманные клочья, висевшие над водой. Он впервые встречал такое, чтобы туман был похож на ватные обрывки, подобные тем, которые вешают на праздничную елку. Потом, из самой глубины туманного облома, выплыло темное пятно, которое затем, приобретая привычные очертания, стало трактором, перекособочившимся посреди потока. Поток сорвал запор правой дверцы и теперь свободно стремился своим путем. Эдьке показалось, что трактор еще больше продвинулся к обрыву.
Эдька принес воды в деревянном туеске, найденном в боковушке. Поставил его на лавку. Разжег печку, загрузил ее дровами. Пошел поглядеть окрестности. Ветра, видать, здесь крепко похозяйствовали. Тайга вся в буреломе. Нашел старую просеку. Бывали тут люди. Даже следы трактора на подмерзшей земле. Поискал место повыше, не нашел. С пригорка, заросшего пихтачом, поглядел по сторонам. На юг проглядывалась дальняя низина.
Когда вернулся — Макар сидел в исподней рубахе, в штанах и сапогах. Встрепанная рыжеватая голова медленно повернулась к Эдьке:
— Живой? Ну спасибо тебе…
— Чего ты?
— Спасибо, говорю… За вчерашнее.
— Ладно. Что будем делать?
— Трактор глядел?
— Да. Мертвое дело. Не подступиться.
— К лесопункту надо идти. Нога у меня, понимаешь… Нога. Вывихнул, что ли? Ступить не могу.
— Давай перекусим — и пошли. Ты уж как-нибудь постарайся…
Пожевали колбасы. Эдька старался не глядеть на Котенка. Страшным было его лицо. Видно, каждое движение челюстями доставляло механику боль, потому что он морщился, а из левого глаза почему-то текла все время слеза.
Жалко было заливать огонь в печи. Казалось, что уничтожают жизнь. Восприятие уюта было здесь обостренным, и трудно уходить из дома, где есть стены и крыша, в холодную и сырую тайгу. Но Котенок уже вытаскивал из деревянного ящика возле подоконника четыре банки мясных консервов. Поглядел на них, поставил две назад, а две протянул Эдьке:
— Возьми!
— Может, все заберем?
— А коли кто следом за нами в беду попадет? Взяли соли, спичек, остатки колбасы. Приперли дверь жердью. Котенок постоял на берегу напротив трактора, — сказал глухо:
— Накрылась машина.
А Эдька думал о том, что пропал чемодан с вещами. Отличный выходной костюм, пять рубашек, моднейшие туфли и кое-что по мелочи. Свитер там и прочее. Было жалко их, потому что каждая вещь куплена в какой-то связи. Рубашки, например, выбирала мама…
Разламывалась голова от боли. Сухой кашель сотрясал грудь. Это вчерашнее купанье. Коленьков не дал спирта в дорогу: Макар любит выпить, видно, побоялся, что приложится в дороге. Ну ничего, только бы добраться до лесопункта.
Пошли медленно, друг за другом: впереди ковылял, припадая на ногу, Котенок, сзади Эдька.
Шли старой просекой, прямо по следу трактора.
— Может, застанем кого, — говорил Котенок. — Там изб шесть… Хоть сторожует кто. Лесосклад опять жа… Не-ет, люди там есть. А потом по реке вниз… Там уже спокойнее. Дорога, правда, раза в три длиннее. На тракторе мы бы напрямик, через болота. А тут обходить придется. Верст тридцать ежели по реке. Заночуем, подлечимся. А может, связь у них есть?
Он шагал трудно, как-то странно потрясывая головой. И шаг неуверенный. Удивляло Эдьку то, что он так и не сказал ни разу про боль, про рану. Вот тебе и скандалист Котенок, для которого зарплата играла первейшую роль. А он поторопился с вынесением ему приговора и поглядывал с позиций человека куда более осведомленного на все поступки механика. Даже, что греха таить, где-то не уважал его в душе. А случись такое с ним, с Эдькой? Да ныл бы на каждом шагу.
… А теть Лида пришла все же к нему. Села на кровать Котенка, судорожно затянулась сигаретой:
— Ты меня прости, Эдик. Я старая глупая баба. Иной раз мне кажется, что я перестала понимать самые обычные вещи… И сейчас мне почему-то тебя жалко.
— Спасибо… — Эдька хотел сказать с демоническим сарказмом, а вышло как-то робко.
Сейчас с ним говорили иначе, не так, как обычно, и он чувствовал это. С ним говорили не как с мальчишкой — любимчиком многих взрослых, а как с равноправным человеком. А он давно хотел такого разговора.
— Я помню твоего отца в двадцать — двадцать пять. Я знаю хорошо своего брата. Вы все удивительно похожи друг на друга. Вы бросаетесь в драку тогда, когда можно обойтись словом, намеком… Надо всем вам быть мудрее, Рокотовы… — теть Лида глянула на него как-то странно, то ли с жалостью, то ли грустно.
— Дипломатичнее? — подсказал Эдька.
— Не надо язвить, племянник… Я ведь серьезно. Почему вы все одноцветные… Почему у вас либо белое, либо черное? А почему не серое или светло-коричневое? Почему не прощать людям малого, если они дают большее?
Эдька не отвечал. Это был разговор не с ним. Это был разговор либо с отцом, либо с дядей Володей.
— И живете вы поэтому трудно. А я вот живу по-иному… Я знаю свое дело. Вокруг меня люди, и у каждого свой характер. Я могу быть исполнителем… А вы? И ты тоже такой, племянник. Я тебя не ругаю, Эдик… Это не изменишь. Но постарайся быть терпимым к людям, к их недостаткам.
— А я не хочу, чтобы обижали таких, как Любимов.
— Да-да… — сказала теть Лида. — Но он уже работает в другой партии. И все уладилось само собой. И не надо было ломать копья.
Потом она вдруг замолчала и сидела тихо-тихо. Когда собралась уходить, протянула Эдьке конверт:
— Пожалуйста, опусти в почтовый ящик…
Эдька глянул на адрес. Письмо дяде Игорю. Оно и сейчас за пазухой в пакете из-под фотобумаги, вместе с другими документами.
… Котенок часто оборачивается на него, опирается на ствол какого-либо дерева и говорит тихо:
— Дыхнем, а?
И садится прямо на землю, вытянув вперед ноги и прислонившись спиной к какому-либо пню.
В такие моменты Эдька забывает о времени. Он не хочет закрывать глаза, потому что сразу все вокруг наполняется гудением, будто вокруг начинают летать миллионы басовитых шмелей, а в мире возникает водоворот разноцветных искристых полос, кругов, точек. Он сидит с открытыми глазами и не видит ничего, кроме нависшей над ним ветви, потерявшей уже все листья, и белесой каймы горизонта, вспоротой острыми вершинами деревьев.
Они вышли к лесопункту в половине пятого. Эдька глядел на узкую долину, упершуюся в реку, на кучку домиков возле тайги. Ни дымка, ни звука. Макар стоял рядом, и Эдьке не хотелось глядеть ему в лицо.
— Кранты, — сказал Котенок.
— Чего?
— Кранты, говорю… Одним словом, хреновые наши дела, Федя. Нету тут людей.
— Поглядим, может, кто и живет.
Они пошли, приглядываясь к коротенькой улице, начинавшейся у самой воды двумя крытыми навесами, метров по двести каждый, и заканчивавшейся крохотной банькой у самого большого дома. К нему не шли, начали осмотр от реки. Четыре дома оказались с забитыми дверями и окнами, а на пятом висел замок. Только у большой избы дверь была заложена деревянным засовом, прихваченным мелким гвоздиком, чтобы медведь не озоровал. Они вскрыли дверь и зашли в большой коридор, по обеим сторонам которого были комнаты. Многие замкнуты, а в дверях двух крайних торчали ключи. В первой — четыре кровати с наваленными горкой матрасами и одеялами. В углу два ящика, заполненные пакетами. На верхних карандашные надписи «макароны», «сахар». На столе лист бумаги: «Дрова в сарае. Печка топится хорошо, только карасином поначалу дрова облить. Канистра в сарае. Мешков». Роспись кудреватая, даже озорная, и Эдька представил себе этого Мешкова молодым, широкоплечим, с курносым носом. Он, конечно, особых учений не проходил, может, просто начальную школу. А этот очаровательный «карасин» был сейчас почему-то особенно приятен Эдьке.
Котенок неторопливо разложил два матраса на одной из кроватей, лег и вдруг сказал каким-то равнодушным голосом:
— Дальше сам пойдешь.
— В чем дело, Макар? Почему?
— Тебе что, на горбу меня тянуть охота? Сам вон какой… Тут я перебьюсь. Только дров поднатаскай по-боле.
— Как же я?
— А тут просто… Вдоль реки шпарь. Не отходи далеко. Попетляешь, зато прямо и выйдешь. На лодке б лучше было, да боюсь я, крутанет тебя гдесь о скалы. Там есть места чертовы. Лучше пехом.
— Ты-то как?
— А что я? Жратвы много, в тепле… Доложишь начальству, что и как, нехай думають. И катера у них есть, и вертолеты. Слышь, глянь-ка вон в том ящичке, не лекарства там?
Эдька полез в ящик и действительно нашел два пакета бинта и пузырек йода. Макар долго разглядывал пузырек на свет, охал, потом решительно протянул его Эдьке:
— Лей!
— Куда?
— На рану… Тихо только.
Он не стонал, когда Эдька мазал оба ушиба кусочком бинта, намазанным йодом. Только стиснул пальцами руку его в запястье, словно не хотел пускать ее к ране, да вздрагивал мелкой, какой-то судорожной дрожью. Эдька сделал ему свежую повязку и пошел таскать дрова.
Вечером они сварили лапши с мясными консервами и мирно поели из одной кастрюли. Макар вычертил схему реки до первого жилья:
— Гли, в болото не залезь… Полянок всяких ровненьких бойся. Лучше обойди. Старайся по следу идти… Там и трактора ходили и люди. Трудно станет — пуляй ракеты. Верст на десять увидют.
Эдька чувствовал себя совсем больным. Раньше, когда не заходило разговора о дальнейшем пути, он мог бы сказать Котенку об этом, но теперь знал, что говорить нельзя. Это может быть воспринято как трусость. И в самом деле, выхода-то нет. Если они засядут тут вдвоем, можно ждать помощи еще неизвестно сколько времени. А у Макара может быть заражение. И вообще, разве это перевязка?
Эдька уже почти засыпал в каком-то полубредовом состоянии, когда Котенок вдруг сказал громко и встревоженно:
— Федя… Слышь? Приехал ты сюда зачем?
— Куда?
— В тайгу… Говорили, в Москве учился, на государственных харчах. Или брешут?
— Правда.
— Чего ж ушел?
— Так… Жизнь увидать захотелось. Хочу книжки писать.
Макар молчал, тяжело перевернулся с бока на бок:
— Про мою жисть взял бы и написал… А то про других… В запрошлом годе корреспондент приехал в экспедицию. Солидный мужчина. Одних фотоаппаратов три навешено. Привели его до нас в мастерские. А мастер, Лушников Иван Федорович, на меня тогда злой был. Поперечил я дня за два до этого. А по работе я самый первый был. Свой движок отремонтировал да еще два чужих… Коробку передач перебрал, кузов выкрасил.
Всех обошел. Так он того корреспондента к Саньке Большакову повел. Назло. А у Саньки и дел-то что в профсоюзе активист. Взносы собирает. А в моторе чтоб разобраться — темный лес…
— Бывает, — сказал Эдька.
— А ты запиши, Федя… Я ведь тут уже тринадцатый годок… В мае шестидесятого прибыл… Служил на Дальнем Востоке, чего ж уезжать? Места тут что надо. Написал своим в Белгородскую область, что остаюсь, и кранты. Тут и кручусь. Поначалу, вроде тебя, как слепой телок тыкался носом. А зараз обвык. Теперь уже и неохота. Как посижу зимой в экспедиции при мастерских да месяца на два в родные места смотаюсь, так по весне ну прямо тянет в тайгу. В селе своем на Белгородщине приеду, значит, матери-отцу подарки, сына проведаю, тоже костюм или там туфли какие привезу… Деньгу на расходы оставлю… А потом в дорогу. Председатель меня наш, колхозный, Семен Тимофеевич, завсегда уговаривал: «Оставайся в селе, инженером будешь по машинам… Дом сварганим». Не-ет… Не по мне, говорю. Он меня иначе чем старателем и не называет. Что ты, говорит, там золото выкапываешь, что тебя эта тайга приманивает? Да… И Мария моя там проживает, жена бывшая. В шестидесятом выписал ее сюда, сына родила… А потом стала меня уговаривать, чтоб я, значит, в тайгу не ходил. Чтоб, как люди, при ней. Ужо как не доказывала! А я деньгой избалованный. Мне городская или колхозная зарплата совсем мизер…
Вздрагивал огонек лампы, и тени метались по серой стене. А самая большая, увеличенная во много раз расстоянием, тень от встрепанной головы Макара, занимала почти половину дальнего угла.
Котенку конечно же трудно говорить. Это чувствовалось и в частых паузах, и в плохо выговариваемых словах. Эдька понимал, что Макару сейчас надо отвлечься от боли, выговориться, однако сам не мог сосредоточиться на том, что рассказывал Котенок. Его голос доходил до сознания Эдьки трудно, какими-то урывками, иногда пропадая совсем. А потом возникал снова на какой-то полуфразе:
— … и сели мы с ним друг напротив друга, и я ему говорю: «Что ж ты, гад, бабы себе для игрищей не нашел другой? Ты ж мне, своему корешу, душу разбил. Не было б сына, так черт с нею, а вот теперь мне что скажешь делать?» А он мне тоже говорит прямо: «Что хошь со мной делай… Уважаю я тебя, Макар, да только что толку-то в том… Вот она меня захомутала… Я на энто дело почему пошел? Да потому, что ежли она со мной закрутила, то баба напрочь пропащая, — я откажусь, отматерю ее, значит, за тебя, так она в момент другого сыщет… Раз червоточина завелась, так тут уже пустое. Вот что я тебе скажу, Макар». Да-а-а… А она в слезы, говорила я тебе, Макар, не кидай меня одну. Кинул, не послухал. А теперь вот и твоя и моя жизня разбитая. Ну что… Собрал я ее вещички, на станцию свез их с сыном, все деньги, что были, отдал, и на том конец. Когда на развод прислала, бумаги в момент подписал и отправил. А зараз она замуж вышла. Хорошего мужика взяла — Ивана Корнюшова… Бригадиром зараз в колхозе. Двое деток уже прижили. Вот так… А я один пока что. То есть не так чтобы один… Вдовку одну присмотрел, мужик у нее на лесосплаве погиб… С дочкой вдвоем проживает. Ну, поначалу на квартире у нее стоял. Баба чистая, цену себе знает… Пожил я у нее месяца три, а потом она мне и говорит: «Ты вот что… Или съезжай, или живи со мной, потому как про нас с тобой уже разговоры всякие пошли, а мне это ни к чему, дочка в школе наслушается… Мужик ты справный, да только неухоженный. А что внешность у тебя незавидная, так оно ведь даже лучше: не позарится на тебя никто. Расписываться поначалу не будем, дюже мало я тебя знаю. Ледащим окажешься — как потом с паспорта вытравлять? Живи пока так…» И проживаю. Коли все у нас с тобой нынче добром кончится, так распишусь зимой… Чего уж мотыляться? Как понимаешь? А? Федя?
Эдька встрепенулся:
— Правильно… Спать давай.
— Ну, так что, можно про меня написать книжку?
— Можно… Я обязательно про тебя что-нибудь напишу.
— Брешешь, — усмехнулся Макар. — Ну да ладно… Спи давай, тебе завтра, брат, дорога не простая. Нутро в голове жгет. Как бы не окочурился я до того, как ты людей приведешь. Аж свету белого не вижу. А нас только послезавтра хватиться могут. Ежли завтра не дойдешь…
— Дойду!
Ночью Макар бредил. Эдька два раза вставал, поил его водой. Перед утром вышел на крыльцо. Долго глядел в ту сторону, куда уходила река. Иногда ему казалось, что в предрассветной мгле улавливает он далекие отблески огней. А может не идти? Может, палить из ракетницы в небо? Должны же быть где-то люди? А Макара бросать нельзя.
А утром Котенок встал у его кровати:
— Слышь, Федя… Вставай. Идти надо.
— Ты же совсем хворый… Может будем вдвоем ждать?
— Скрутило меня… Головы не чую… Будто сверлом крутят. Надо тебе идти. И нога… Видал какая.
Распухла нога у Макара. В щиколотке разнесло, как бревно. Куда такому идти?
И Эдька ушел один. Поменялись сапогами: у Макара голенища повыше да и переда сделаны из натуральной кожи. Эдькина же кирза протекала.
Он взял остатки колбасы, два десятка сухарей, весь запас ракет. Макар не вышел даже провожать его, так и остался сидеть на краю кровати, ссутулив узкие плечи.
Уже через два километра Эдька почувствовал страшную усталость. Дорога пока была приличная: каменистая тропа по самому берегу реки. Сел у столба с дощечкой, на которой кто-то выжег надпись: «4-й лесопункт Караевского леспромхоза — 2 км». Отдохнул. Впервые в жизни почувствовал сердечную боль. Не хватало воздуха, и кровь в висках обжигала, двигаясь частыми сбивчивыми толчками. Теперь кашель прямо душил: сухой и пронзительный, он сотрясал Эдьку длинными приступами, и глаза слезились, и мир вокруг был неясным. Слабость одолевала, вставать не хотелось.
Он понимал, что надо идти. Хотя бы потому, что в памяти вставало лицо Коленькова и в ушах все еще звучали его слова:
— Мы здесь занимаемся делом, Рокотов… Трудным делом. А ты себе все выдумал. В тайге, как в атаке, — каждый штык на счету. А ты подведешь. Ты все в игрушки играешь, а думаешь, что живешь на свете. Здесь все всерьез — и тетя Лида не прибежит на помощь. Вот поэтому тебе надо уйти от нас.
И руки Катюши, обвивающиеся вокруг его шеи:
— Я приеду… Я, честное слово, к тебе приеду… Ты знаешь, я просто не могу без тебя., Я ужасная дура.
Мне все кажется, что ты сейчас уедешь и я больше никогда тебя не увижу. Если ты хочешь, я тоже сейчас с тобой? У меня есть деньги на билет.
И он сказал ей слова, которые очень были похожи на те, которые произнес когда-то Любимов Савве:
— Им без тебя будет трудно… Уже пятерых не хватает…
— Но я…
— Так надо! — сказал Эдька и удивился той твердости, которая прозвучала в его словах.
Да, конечно, он слюнтяй, он маменькин сынок. Пусть. Но он дойдет. Он просто доберется до людей и позовет помощь к Котенку. А потом им Макар расскажет, как Эдька прыгал в поток и тянул его к берегу. И они тогда поймут, что такого человека им нельзя было терять. Подумаешь, изображают из себя джеклондонских героев. Суровость в глазах Коленькова, будто в историю глядит. А сам как что, так вертолет вызывает. Вот кто человек, так это Любимов… Ну и Савва — мужик что надо. А теть Надя? Вроде незаметная, а все на ее плечах. И случая не было, чтоб кто-то голодный или необстиранный был. А за стирку ей ведь не платят. Да хоть бы и Макара взять. Все на рубли переводил, а когда до дела, так мужик что надо. А то, что с первого взгляда врезалось в память, так это чепуха… Люди всегда лучше, чем мы о них думаем. Всегда… Это отец так говорил, а уж он-то в жизни понимает получше, чем Коленьков… У Коленькова тоже не все сладко. Жена бросила. Другой бы из тайги бегом, а он все сам… Целыми днями лазит по тайге. На других работу не валит. Может, виноват в чем-то Эдька? В самом деле, если один сегодня угонит вездеход, а другой завтра на тракторе к теще на блины подастся?.. Да нет, ведь надо было просто понять: главное в жизни — это уметь доставлять друг другу счастье, радость. Если человеку для счастья нужно съездить на танцы, как ему в этом отказать? Пусть он, Эдька, виноват, пусть, накажите его, но не задавайте вопросов о том, почему он это сделал? Не ищите здесь каких-то иных замыслов, вроде того, что он решил специально доказать, что для него не существует трудовой дисциплины… Ведь мы в текучке дел только и умеем доставлять друг другу боль. А радость? Где она? А если попытаться понять человека?
Он шел теперь довольно быстро. Когда мысли перебивает боль, кажется, что она становится меньше. Начал считать шаги. Полторы тысячи шагов — это километр. Если здесь тридцать километров, то ему надо сделать сорок пять тысяч шагов. Не так уж много. Только бы дорога была…
В три часа дня он лежал у самого берега реки и глядел на воду. Была она желтоватой, стремительной, шумной. Берег круто спускался к ней, и на глинистом обрыве четко отпечатались Эдькины следы. Он не шел сюда, а съезжал. Прямо пропахал борозду.
Упал и проехал на животе. А первые шаги он сделал сам… Вон они, у самого верха откоса. Просто дальше он не может идти. Восемнадцать тысяч триста двадцать шесть шагов… Сколько там километров? Много. Вода холодная, аж зубы ноют, но без нее нельзя… И щеки пылают. Лечь бы на спину. Вот так… Отдохнет чуток и дальше вдоль берега. Потом постреляет. Сейчас рано. А вот в сумерках лучше.
Потом шел еще. Два раза пытался выбраться с берега наверх… Съезжал обратно. Уже и руки перестали слушаться. Один раз добрался до кустарника перед самой кромкой. Ухватился за нижние ветви. Пальцы не удержали. Съехал вниз. Хорошо, что хоть не камни.
Двадцать три тысячи шагов… Перелез через болото. Если б на земле, то упал бы и лежал. Но гнусная жижа стыла под ногами, и у него нервы не выдерживали, когда он представлял, что плюхнется прямо в нее. Один раз ему показалось, что он слышит дальний лай собак, и он выпустил в небо целых шесть ракет. Подождал еще минут двадцать, но не услышал ничего.
Река все время была рядом. Он обходил бесконечные протоки, распадки, бугры. Карабкался по камням. Шел просто так, каждый раз намечая себе очередной рубеж: вот дойдет до двадцати шести тысяч шагов — и все… Ляжет, и будь что будет. Потом до двадцати восьми тысяч.
Сумерки подползли со стороны тайги. Сейчас он видел перед собой лысоватый бугор с низким кустарником. Вот дойдет, и все. Там ляжет. Ломая ногти, карабкался он по скользкому мокрому обрыву. Наконец выбрался. И вдруг увидел далеко-далеко, на горизонте, длинные цепочки огней вдоль белой полосы реки. Люди… Теплые дома, чистые простыни постелей… Горячая упругая струя душа… Дрожащими руками он выбрасывал из карманов ракеты, впихивал их в ствол ракетницы и стрелял в небо над собой. Мерцали сказочным светом веселые гирлянды и гасли в холодном пустом небе.
Он выбрался на кучу хвороста и стрелял уже оттуда. Огни мерцали, переливались, гасли и зажигались вновь, и так же пуста и спокойна была река, а тайга захлестывала его волнами чернильной темноты, и только когда взлетала в небо очередная ракета, она отступала в сторону и терпеливо ждала, когда наступит мгновение ее торжества.
Последнюю ракету Эдька берег. Она лежала в нагрудном кармане куртки. Он помнил слова Котенка, что это резерв, если отсыреют спички. Тогда можно выпалить в кучу валежника.
Теперь вокруг была тьма. Эдька, не отрываясь, смотрел в сторону огней, и вдруг мысль о том, что он может отсюда не выбраться, совершенно четко прозвучала в его мыслях. Он может не выбраться, погибнуть… он, Эдька Рокотов, он, единственный в мире, потому что у него всего одна жизнь, и вот может случиться так, что ее у него отберут. Отберут гнусные обстоятельства, в которых он совсем не виноват. И все… Будет идти жизнь, будут смеяться люди, а его не будет. И родные долго не узнают, где же его искать. И сердце отца не выдержит такого…
Он заплакал. Зло и громко. И голос его был почти не слышен ему самому, потому что тайга и темнота забирали все звуки. Его плач падал будто в бездонную пропасть, и он сам слышал его отголоски, повторенные издевательским эхом.
Первый взрыв прошел со слезами. Надо дождаться утра. Здесь близко. Ну, пусть еще с десяток километров. Утром он дойдет.
Забрался на кучу хвороста. Тут хоть нет сырости. Пусть холодно, но зато видна река. Поднял воротник куртки, нахлобучил шапку. Постепенно забылся.
Кто-то гудел. Резко, требовательно, раз за разом. Трещали сучья. Он открыл глаза и увидел внизу, под обрывом, длинное узкое тело катера. Где-то рядом ходили люди, и кто-то в мегафон кричал с мостика:
— Ищите следы костра… Должны же они были жечь костер…
Мир колыхался в его глазах, будто на волнах. Он вынул ракетницу, достал последний заряд… Не было сил, чтобы нажать спуск. Сделал это двумя руками. Выстрел прозвучал громко, огненная струя рванулась сквозь кусты и расцвела над рекой многоствольным букетом. И мегафон на реке забормотал радостно и тревожно:
Ракета с бугра… Все немедленно туда… Доктор Кулагин, прошу вас.
Все провалилось в тишину. И еще один просвет через время. Белый потолок, влажная рука человека на его лбу и голос:
Он бредит… Насколько я понял, второй на лесопункте. А этого срочно в больницу. Пневмония. Как он дошел?
Будто забыли о Рокотове. Нет звонка из обкома. Гуторова вызвали на собеседование. Вначале в Славгород, а потом сразу же в Москву. Все ясно, теперь на очереди пленум райкома. Приедет Михаил Николаевич, от имени бюро обкома внесет предложение… Вторым секретарем останется Михайлов. Вот и еще одного первого секретаря пережил на своем посту Дмитрий Васильевич. Вечный он человек.
Странное положение сейчас у Рокотова. Съездил на рудник. Поглядел там дела. Все налажено, все четко. Уже отвык от привычных производственных совещаний. Придется как следует готовиться. Мастера и начальники смен тут народ зубастый, а Коваленко, главный инженер, уже давно должен был быть начальником, да все обстоятельства мешают. Когда Рокотов завел с ним разговор о том, что, может, придется снова поработать вместе, главный пожал плечами:
— Я все понимаю, Владимир Алексеевич… Я рад честное слово.
А что ему еще говорить в такой ситуации?
Однажды вечером позвонил Игорь:
— Слышал по радио о Чили?
Да… Это ужасно… Виктор…
Он погиб одним из первых. А Франсиско они убили камнями.
— Неужто это возможно сейчас, в наши дни, Игорь?
Выходит, возможно… Сейчас в Чили ежедневно гибнут сотни людей. Хунта организовала свое гестапо. Они не пощадили даже Пабло Неруду, человека, которого знал и любил весь мир. Это фашизм в натуральном виде.
— Ты был там?
— Нет, я только был в Аргентине. Рядом.
— Да-да… я читал твои репортажи. Костры из книг на улицах, трупы людей в реке, авиация, которая атакует улицы столицы… Будто тридцатые годы. Почему они снова идут к власти, Игорь?
— Наверное, потому, что мы считаем фашизм трупом… Мы не верим в повторение прошлого, а оно напоминает о себе.
— Это страшно.
— Гораздо более, чем ты предполагаешь. Сейчас им дают займы, их поддерживают.
— Надо бы увидеться, поговорить.
— Я бы тоже хотел.
Игорю Рокотов не стал рассказывать о своих делах, да и тот не задавал вопросов.
Сложно все. А может быть, не прав он, что начал с Дроновым разговор о своих срывах? Может быть, действительно надо ждать оценки со стороны? Начальству виднее, как говорят некоторые. Вот свеклу убирают не хуже других. Вывозка налажена неплохо. Все, что выкопано, сразу же доставляется на сахарные заводы. До передовиков недотянули, ну да и не в отстающих. Теперь нет нареканий и вечных напоминаний из обкома: «Отстаете… Исправляйте положение». Обмен партийных документов тоже идет как надо. Скоро закончим. Так в чем же дело? Может, и выправилось бы как-то?
Эта мысль посещала его все чаще. Ночами просыпался, ходил по квартире. Знал, что разговоры о его дальнейшей карьере волнуют досужих кумушек. Да и не только их. Пришел как-то Сашка. Со дня похорон Дорошина виделись только издалека. А тут сам явился, да еще домой. Вынул из кармана бутылку, поставил на стол:
— Удивляешься?
Рокотов не ответил. Молча пошел на кухню, принес ветчины, сыру, поставил чайник.
— Ну?
— Пацаны мы с тобой, Володька… Прости. Смерть старика на тебя взвалил… Не берегли мы его все.
Только теперь понял это. Крутов — не фигура. Да и его эта беда подкосила. Что будет, а?
— Что-нибудь будет.
— Разговоры про тебя идут — это верно?
— Насчет рудника? Верно. Прошусь.
— Идеалист. Так никто не уходит. Чего добиваешься?
Один и тот же вечный вопрос. Сколько людей уже задавало ему его, а уж сколько хотело бы задать? А все просто. Человек может быть хорошим инженером, отличным организатором, но не обязательно, чтобы из него получился хороший партийный работник. Здесь нужен не сухой рационализм, не умение кричать и наказывать, а что-то большее, что-то от комиссаров гражданской и партийцев первых пятилеток, от политруков великой нашей войны, где вновь прогремела на весь мир слава о русском мужестве и душе. И он, коммунист Рокотов, отдавал себе отчет в том, что в этой работе он не сможет давать людям то, что от него ждут. Может быть, нет в нем дара психологизма, нет умения понять скрытые возможности человеческого характера, умения мобилизовать его. Он из тех, кого называют технарями. И он не имеет права обманывать ожиданий людей, доверяющих ему.
Сашке он не сказал всего этого. Зачем ему? Он быстро бросается в панику, сейчас сразу начнет собираться в другое место. Пусть лучше считает все по той схеме, что и Михайлов: Рокотов чувствует шаткость своего положения и готовит на всякий случай почву для ухода. Так сказать, делает хорошую мину при плохой игре.
Они сидели допоздна. Как когда-то в институте. Тогда все было куда проще, яснее. Тогда были перспективы, надежды, мечты, а завтрашний день был удивительно четко спланирован. Сейчас они не знали одного: как распорядится судьба положением каждого из них?
— А если не дадут рудник? — спросил Сашка.
— Работа найдется.
А может, спешишь? Может, образуется?
— Мне ясно одно: я занимаю чужой кабинет, получаю чужую зарплату… Я инженер… Дайте мне мою работу, я уверен, что справлюсь с ней… Рудник, карьер… даже смену в шахте. Это мое, понимаешь?
— Не будет у тебя карьера, Рокотов… — Сашка закурил, толкнул окно. Створки раскрылись, и в комнату ворвался шум ночной улицы. И ветерок, уже не такой теплый, как месяц назад, и не запах цветов он принес с собой, а аромат, настоянный на полыни и прелых листьях, вестник вступившей в свои права и подсчитавшей наследство лета осени. — Ты делаешь вечную ошибку, Рокотов, ты спешишь.
Это он тоже слышал. От Гуторова. От вечного своего советчика. Так зачем же по каждому поводу искать решения у других? Он знает, как добывать руду. Это дано не всякому. Он умеет это делать. И он должен заниматься именно этой работой.
Сашка-Сашка… Ты молчишь. А понять, о чем ты сейчас думаешь, ведь очень даже просто. Ты хотел бы сказать, что немало людей, которые знают, что они не на месте, спокойно сидят в своих креслах и не собираются уходить. Они ждут, пока им скажут об этом: И даже когда скажут, то им обязательно найдут другую работу, ничуть не менее оплачиваемую, потому что они уже получили навыки администрирования. И пусть это даже не в той сфере, откуда они ушли, и пусть они ненавидят свое нынешнее дело и презирают те обязанности, которые им приходится выполнять, все равно они будут ждать очередного напоминания о том, что это не их дело. И такому «руководителю» все равно куда идти: то ли в железнодорожный транспорт, то ли в филармонию. Живут и работают такие, и они счастливы, так почему же ты, Рокотов, поступаешь не так? Почему?
И Ряднова нет. В отпуске хуторянин. Наверное, картошку у матери копает. Красиво живет человек. Всегда в колее. Знает, что можно и что нельзя. И никогда не поступит иначе, не уйдет от своей колеи ни на сантиметр. Может, так и надо жить? Вот он одобрил бы поступок Рокотова. Он бы сказал: «Точно. Себя надо уважать и людей тоже». Он всегда говорит самую суть, Петр Васильевич Ряднов.
Сашку Рокотов понимает. Он поставил на него, он поверил в трудного, но кое-что умеющего делать Владимира. А сейчас ушел Дорошин. Собирается покинуть свой пост Рокотов. И вот Сашка остается совсем один. А у него планы, мечты, и все правильно, потому что он уверен в своих силах и ему нужны те, кто мог бы дать ему добрый совет. А может, и поддержать. И он сейчас думает об осуществлении своих планов. Может, бросить все и искать новую стартовую площадку?
Да, странный был тот разговор. Говорилось в сотни раз меньше, чем думалось. И каждый из них хотел, чтобы другой сказал яснее, точнее. Ждал и не слышал нужных слов.
Да, Сашке было о чем задуматься. На следующий день после похорон Дорошина Крутов уже, назначенный исполняющим обязанности генерального директора, ликвидировал мыслительную и переселил туда часть людей из КБ. Главный конструктор тотчас же нагрузил Сашку обычными рабочими делами и вел себя с Григорьевым точно так, как с другими подчиненными. Конечно, Крутов не имел того полета мысли и был человеком другого склада, чем покойный шеф. Он жил сиюминутностью и не думал о послезавтрашнем дне. Ему не нужны были идеи, ему нужен был план. И «мыслители» ему уже тоже не были нужны. Вот вернется из отпуска Петя, а его стол уже зажат в самом углу, а чайник и посуду унесли в приемную. Оставили только знаменитую дорошинскую кружку, из которой пивали чай пять или шесть поколений «мыслителей». Стоит она сиротливо на шкафу, из которого по приказанию главного конструктора вынесены и сданы в архив все наметки будущих работ. Сейчас в этом шкафу чертежница Оля хранит чернила, линейки, резинки, — словом, то, что нужно для обыденщины, для тоскливого бескрылого профессионализма. И в комнате теперь нельзя грохнуть взрывом смеха, потому что это помешает коллегам. И даже анекдот нужно рассказывать только в отсутствие старшего инженера проекта, занявшего стол, где раньше любил сидеть сам Дорошин.
Нет, его пока не тревожат. Однако все чаще и чаще главный берет к себе его работу и покачивает головой, разглядывая ее. Когда-то Сашка говорил с ним на равных и это сходило. Теперь нет шефа. А главный нет-нет да и заметит ехидно:
— Прилежания маловато, коллега… Привыкли вы к тому, что после вас другие начисто сделают. Это профанация нашей профессии. Мы — пчелы, которые должны иметь одну категорию таланта — старательность и трудолюбие. Времена гениальных одиночек прошли, увы… Сейчас работа конструктора — это не озарение, а плановый объем работ… Конвейер, если хотите.
А Сашка с этим не согласен. Но не спорит, потому что у него сейчас время решений. А когда он решит, тогда скажет все.
Если б не уходил Рокотов! Он смог бы доказать Крутову необходимость мыслительной. А теперь кто скажет слово в их поддержку? А когда Пашу узаконят официально, тогда он все нарушит. Он — прагматик. Ему не нужно высоты. И отвлеченных материй. Он куда приземленнее Дорошина.
Не получилось откровенной беседы, одним словом. И Сашка подался на службу, попрощавшись чуть даже суховато, погруженный в свои проблемы и переживания, не заметил даже, что надел шляпу задом наперед.
А Рокотов принялся звонить в Матвеевку. Дежурная сестра в больнице подняла трубку:
— Вера Николаевна? Вы знаете, ее нет… Она ушла сразу после обеда. Хорошо, я сбегаю…
Он сидел, не отнимая трубки от уха… Сейчас, бесспорно, не время для разговоров о браке… У него есть принцип: такие вещи предлагаются только один раз… Как-то, когда они гуляли вдоль пруда, Вера сказала, совершенно без всякой связи:
— А сейчас ты мне уже не предлагаешь руку и сердце…
— Я предложил. Ты ведь думаешь.
— Да, думаю… Иной раз мне кажется, что я с ума сойду от этих мыслей.
— Значит, ты равнодушна ко мне, если так долго думаешь.
— Нет. Просто нам с тобой не по семнадцать. Теперь не решишь за один день… И потом, еще вот что… Я не хочу, чтобы все говорили: она вышла за первого секретаря… Знала кого обротать… Я даже слышу голоса, которые говорят это.
— Ты слишком мнительна. Пост первого секретаря — не наследственный. Может случиться, что я его лишусь в ближайшее время.
Этот разговор он почему-то запомнил. То ли оттого, что обида вновь всколыхнула его душу, то ли потому, что на следующий день Гуторов сказал о беседе в обкоме партии, на которой зашла речь о работе в должности первого секретаря райкома партии. Гуторов пришел тогда к нему домой, и хотя Рокотов знал, что встреча эта неизбежна, все ж почувствовал, что легла она на сердце крепче, чем ожидалось.
— Ты прости меня, Владимир Алексеевич… — говорил Гуторов. — Сам понимаешь, в каком я был положении. Однако счел необходимым сказать, что считаю твой уход неоправданным. Михаил Николаевич покачал головой… У меня было, понимаешь, ощущение, что он согласен со мной… А потом сказал: «Речь идет не о Рокотове, а о вас… За себя и отвечайте!» Ты ж знаешь, как он это может?
— Все правильно… — говорил Рокотов, а у самого на душе было пасмурно. — Ты совершенно прав. И ради бога не думай, что ты делаешь мне зло. Все равно. Так лучше и для меня и для дела.
Так что разговор с Верой был в надлежащем обрамлении. Как говорят, все приходит сразу — и беда и радость.
Медсестричка ворвалась звонким своим голосом прямо в поток мыслей. И сразу же прервала его:
— Веры Николаевны нет дома… Бабушка сказала, что она куда-то уехала.
— Куда?
— Она сама не знает.
Еще новости. Куда же на этот раз?
— Но что-то она сказала?
— Да… Сказала, что сегодня она все решила. И еще сказала, чтобы бабушка не беспокоилась, если она не придет домой ни сегодня, ни завтра… И просила, чтобы она предупредила об этом председателя колхоза. Они должны были завтра ехать в райздравотдел.
Так… Что же это? Неужто опять Андрей? Она говорила, что он прислал ей два письма. Может, она снова передумала? Если с ним что-либо стрясется, она помчится к нему… Она обязательно должна кого-то спасать и ради кого-то чем-то жертвовать… Вот экзальтированная натура… Может, надо ехать в Славгород? Она все равно должна ждать поезда. Единственный поезд в час ночи… Вот не было заботушки… Нет, это глупо. Если она решила, зачем устраивать гонки? В конце концов, это не даст ничего, кроме позора. Вот тебе и выход. Но зачем же так? Почему не позвать его, не сказать прямо в глаза? Тогда все было бы честно! А теперь она напишет ему письмо, и пройдет неизвестно сколько времени, пока он узнает, что же произошло.
А до этого он должен думать все что ему заблагорассудится. Нет, не может быть такого. Ведь они встречались совсем недавно. Она была задумчивой, но никаких признаков подобных решений… А кто их знает, этих женщин? Что у них на уме и кто предугадает их поступки? Как же она могла? Нет, надо ехать. Сейчас он пойдет в гараж, возьмет машину. Это два часа езды… Мелочь. Времени сейчас половина девятого. А где ее искать? Может, она совсем не в Славгороде? Чепуха какая-то… Но все равно, надо куда-нибудь ехать. Пусть в Матвеев-ку… Самому поговорить с бабой Любой. Эта девчонка могла что-то напутать. А он сам узнает детали и поймет. Ведь очень важно выслушать подлинные слова, которые она сказала перед уходом. Боже мой, трудно себе представить, что может быть, если ему придется всю жизнь иметь дело с такой натурой?.. Не знаешь, что ждет тебя через пять минут. Может быть, для кого-то это и было бы величайшим счастьем, но не для него. Та-ак… Владимир Алексеевич, сейчас вы становитесь похожим на ту крыловскую лису, которая любовалась виноградом… Вас бросили, и вы начинаете обратный отсчет… Поздновато… И самоагитация — не тот прием, который может принести успех при некоторых свойствах вашего характера… В общем ясно: надо идти за машиной!
Он вышел на улицу. Да, сейчас не лето… Надеть бы куртку. Опять спешит. Спокойно, надо сейчас домой… Надеть куртку, а пока он отсчитает двадцать с лишним ступенек лестницы, подумать еще раз. Что даст ему эта поездка? Может быть, лучше сесть в кресло и спокойно проанализировать все?
Вернулся домой. Надел куртку и сел в кресло. Что изменится, если он увидит, найдет ее? Если она решила уехать, ничего не исправишь. Значит, так и должно быть, потому что даром мы тешим себя мыслью, что выбираем мы женщин. Выбирают они нас. Сколько раз уже вспоминал и забывал он эту истину? А надо бы помнить ее постоянно. И это та сфера, где не следует подавать апелляций. Если даже у тебя болит сердце и хочется выйти на улицу и всем-всем сообщить, что она ушла, уехала, не оставив для тебя ни единого слова. Чепуха… Надо не раскисать. Это не трагедия. Ведь думал же он, что не может жить без Жанны? Это не то, не передергивай хотя бы сам перед собой. Это — навсегда.
Звонок. Кто это? Григорьев за своей нераспечатанной бутылкой?
Открыл дверь. Вера. Лицо усталое, грустное.
— Я пришла, Володя… Ты знаешь, так ведь можно сойти с ума. Если, конечно, ты еще помнишь о своем предложении. Ты в беде, и я иду с тобой… навсегда.
Он глядел на нее такими радостно-изумленными глазами, что она рассмеялась:
— Ну чего ты? Сегодня мне сказал Насонов, что дело о твоем освобождении решено. Гуторов поехал утверждаться. Теперь исчезло последнее препятствие… Я беру тебя в беде… Сейчас ты никто, ты опять никто, Рокотов. Ты просто странный человек, и больше в твоем активе нет ничего. И я теперь буду помогать тебе начинать все сначала. Ты можешь не смотреть на меня с таким недоумением… Раньше это было невозможно, неужто ты не знал об этом… Ах, Владимир Алексеевич… Ах, как он правильно сказал. Я была бы просто фрагментом в твоей судьбе. А мне этого мало, Рокотов. Я хочу быть тем человеком в твоей жизни, который поможет тебе. Ты и сейчас меня не понимаешь? Боже мой, за кого я выхожу замуж?
Он смеялся беззвучно и радостно. Если б кто-либо спросил, что творится сейчас в его душе, он ответил бы совсем нечленораздельно. Может быть, даже не смог бы ответить. Просто ему было хорошо, как человеку, у которого сразу исчезли все беды! Все начиналось с чистого листа. Уходили сомнения, все в жизни снова становилось ясным и понятным, будто река, вышедшая в половодье из привычных берегов, кинувшаяся напрямик, к цели через поля и леса, теперь, узнав трудность и даже неодолимость встреченных ею препятствий, мирно возвращается в свои старые берега. Пусть они излишне просты и привычны и нет в них радости познания и открытия нового, пусть, но зато в старом русле известны все мели и перекаты и ветры тоже известны. И ясен весь путь впереди от истока до самого устья. А это совсем немало. Только теперь ему стало понятно, что беды его, сомнения, взрывы неверия в себя шли оттого, что не было рядом Веры. И это открытие изумило его своей неожиданной простотой, заставило подумать о том, как он не мог понять этого раньше.
— По-моему, это надо отпраздновать, — сказал он, и она кивнула головой.
И они пошли вместе на кухню и стали выгребать из холодильника все его скудные холостяцкие запасы, и ему пришлось идти в дежурный продуктовый магазин за шампанским, и когда он возвращался, ему вдруг показалось, что окна его квартиры темны. И мысль, что она ушла, не дождавшись, на мгновение всколыхнула его душу, и он вот так сразу понял, что не может, совсем не может остаться без нее, и, остановившись на месте, начал считать окна, и когда увидел, что в них ярко полыхает свет, настолько ярко, что даже они чем-то выделяются среди соседних, только тогда наступило облегчение.
Он предложил ей позвать Сашку или, может быть, даже Михайлова и, произнося эти слова, в то же время боялся, что она согласится. И это раздвоение в мыслях было оттого, что опасался он обвинений в нелюдимости, в стремлении замкнуться в себе, и обнаружил вдруг в себе желание нравиться этой женщине, нравиться всегда и готовность ради этого в чем-то поступиться своими привычками. И когда она сказала, что в этот день они должны быть одни, что им надо о многом поговорить без посторонних, он даже обрадовался. Да-да, он делает глупости, очевидные глупости… это смешно…
— Я люблю тебя, — сказал он, — ты знаешь, мне даже трудно сказать словами, как я тебя люблю. И я тебе тоже обещаю, что это — навсегда.
Дронов позвонил неожиданно. Причем звонок этот был ранний, минут пятнадцать восьмого:
— Ну, здравствуй, Владимир Алексеевич… Как жив-здоров? Как настроение?
Все было как-то непривычно. Ни одного вопроса о свекле, о транспортных делах, о вспашке зяби.
Михаил Николаевич не любил длинных ответов с нагнетанием цифр. И все же Рокотов сказал и о свекле, и о руде.
— Ты вот что, — Дронов помедлил, и Рокотов зримо представил себе, как первый секретарь обкома листает ежедневник, пытаясь выбрать время, пока еще не спланированное на сегодня, — давай-ка приезжай сюда часикам к двум, а? Нет, к двум не выйдет… Давай прямо сейчас садись и приезжай. Жду.
Вот и все. Сегодня ему объявят число, на которое надо созывать пленум райкома. И останется финишная прямая, где все будет диктоваться просто временем. Днями даже, а не неделями. И лучше, теперь он сможет сосредоточиться на будущей работе. А если не рудник? Если опять что-то другое? Если бросят куда-нибудь в незнакомую сферу? Нет, он попросится сам к руде.
Подошел к окну. Напротив, у здания управления комбината, уборщица вешала на доске какое-то объявление. Проехала черная «Волга» Крутова: Паша на заднем сиденье, портфель на коленях. Молодые инженеры из КБ всегда спорили насчет того, что он постоянно возит с собой, почему портфель всегда полон? Сашка когда-то на полном серьезе убеждал, что старик таскает всю галантерею, вплоть до бритвы и одеколона. На следующий день Рокотов видел, как Паша открыл портфель. Там были бумаги, которые Крутов брал домой, что-то из творчества плановиков.
Надо ехать. И это даже хорошо, что разговор состоится сегодня. Пока что он не может планировать свою завтрашнюю жизнь. А надо бы.
Телефонный звонок.
— Здравствуйте, Владимир Алексеевич… Крутов беспокоит. Я хотел бы к вам зайти.
Что там за новости? Хотел сказать, что уезжает в область, но Павел Иванович уже положил трубку. Через несколько минут он появился в дверях управления и, придерживая под рукой неизменный портфель, пошагал к зданию райкома. Еще через некоторое время он возник на пороге кабинета:
— Я не помешал?
Рокотов усадил его в кресло, заметив, что Паша взволнован.
— Слушаю вас, Павел Иванович.
— Владимир Алексеевич, я пришел сказать вам вот что… Я знаю вас много лет, на моих глазах вы мужали как руководитель… Мне тяжело сейчас вспоминать об одном эпизоде, вы знаете, о чем я говорю. Но мне не хотелось бы, чтобы вы дурно думали обо мне… Да-да… Именно это я хотел сказать. Это чрезвычайно важно, Владимир Алексеевич… Я могу приспособиться к любому руководителю, если он знает и любит производство. Я уверен, что мы с вами поладим. Я не ошибаюсь, Владимир Алексеевич?
Бедный Паша… Он, как всегда, опаздывает. Его тирада была бы к месту полтора месяца назад, не меньше, до того памятного разговора с Дроновым. А сейчас он не знает, что скоро в этот кабинет придет другой хозяин. Сказать ему об этом нельзя, а жаль…
— Спасибо за добрые слова, Павел Иванович… Может быть, мы в чем-то и расходились во мнениях, но это пустяки. Все забыто…
— Честное слово?
— Да.
— Спасибо, Владимир Алексеевич… Без нашей беседы мне чрезвычайно трудно было бы встретиться с вами через недельку или две…
Старый хитрец… Нет, это не святая простота. Он уже знает, что Рокотов собирается на рудник.
— А вы знаете, я рад… Я очень рад, Владимир Алексеевич. Когда мне вчера вечером позвонил Геннадий Андреевич… я просто был счастлив.
Кто такой Геннадий Андреевич? Комолов. При чем здесь Комолов. Начальник рудника — это не номенклатура министерства… Фу, какая чепуха! Неужто?.. Нет, быть этого не может. Вовсю шли слухи о том, что нового генерального директора комбината пришлет Москва. И это было бы разумно. Сейчас тут начинаются такие события. Они с Сашкой говорили даже о том, что надо бы, чтобы новый генеральный был членом коллегии министерства. Чтоб мог выходить с нуждами прямо на министра. Нет, здесь что-то не так. Но Паша… Стал бы он рассыпаться перед Рокотовым, если б… сомнительно.
Паша уже уходил, улыбаясь лучезарно, как человек, который сделал чрезвычайно важное и нужное дело, а Рокотов все сидел, глядя куда-то в сторону на стопку бумаг в красной папке, на графин с искрящейся под солнечными лучами водой. Нет, невозможно…
Нет, надо уезжать. Ведь вызвали же…
— Владимир Алексеевич? Вы у себя? Будете говорить с Михаилом Николаевичем… — голос Вали, секретарши Дронова.
— Слушаю…
— Ты еще не уехал? — Дронов был в хорошем настроении, это чувствовалось даже по тембру голоса. — Вот что, можешь немного припоздать. Дело в том, что тебе заказан билет… Едешь в Москву. Так что соберись, там погода чуть попрохладнее, чем у нас. Возьми шофера, а то я знаю твои ковбойский привычки, как что, так сам за руль. Ты меня понял? Приедешь — сразу заходи. Ну чего молчишь? В общем, давай, жду.
И положил трубку. Да, теперь это бесспорно. Теперь ясно, что речь пойдет о директорстве. Но ведь это даже не район… Это… Ему хотят доверить такое дело?
Он начал звонить Вере. Час назад отвез ее в Матвеевку, на работу. Она собиралась куда-то на ферму, к дояркам с профилактическим осмотром. Только бы застать… Ага, на месте.
— Ты слышишь меня… Я уезжаю в область, а оттуда в Москву. Сейчас звонил Дронов.
— Ничего не понимаю… Что случилось? — голос ее был испуганным.
— Ничего… Ты не волнуйся… Вероятно, связано с новой работой.
— Ты что-нибудь знаешь?
— Нет, только догадываюсь.
— Ну скажи мне…
— Не могу, это только предположение. Я очень прошу тебя — будь дома. Я буду звонить. Я все расскажу.
Она ответила не сразу. Потом сказала неуверенно:
— Понимаешь, мы ведь еще не… Это неприлично.
— Чепуха… Ты — моя жена, слышишь? Заявление мы подали. Ты моя жена, и я готов кричать об этом всему миру…
— Чудак… Я не узнаю тебя, Рокотов… Такой благообразный, со стальным блеском в глазах, почти не улыбающийся — и вдруг… Объясни!
— Это ты виновата. А объясню я тебе все просто. Слышишь? Вечером, а может ночью, — словом, как только приеду в Москву и устроюсь, сразу позвоню.
— Господи, ты же возьмешь не то, что нужно… Может, мне приехать?
— Я возьму все… Ты не волнуйся… Я тебя целую. Много раз, крепко. Все, я пошел.
Позвонил помощнику, попросил организовать машину к дому. Сам заглянул к Михайлову:
— Дмитрий Васильевич, меня не будет некоторое время. Может быть, с неделю.
— Дела? — понимающе покачал головой Михайлов. — Хорошо, Владимир Алексеевич… Будете в городе, в случае чего…
— Нет. Еду в Москву. Вызвали в обком, уже заказан билет.
Сидя в машине рядом с шофером, думал о поездке. Можно будет увидеть Игоря, поговорить с ним. Знал двух людей на свете, по которым можно сверять честность и искренность своих поступков, — это Игорь и Петя Ряднов. Что там у Игоря с Лидой, как Эдька в таежных своих приключениях, в поисках главной жизненной правды?
В приемной Дронова ждать не пришлось. Его сразу же пропустили в кабинет. Михаил Николаевич говорил по телефону и, не отрываясь от трубки, показал ему на кресло у стола.
— … Я просто хочу напомнить о том, что в области только две дневные нормы бензина «А — семьдесят два»… На нем работает большая часть прикомандированного автотранспорта… Какой-то растяпа не спланировал завоз бензина… Имейте в виду, что за такие штуки можете положить партийный билет. Разгар свеклоуборки, а вы завозите девяносто третий бензин для «Жигулей» и «Волг»… А у нас только в Красногвардейском районе работает около тысячи машин… Вы что себе думаете? Даю вам один день, чтобы исправить положение… Как хотите! Можете сами ехать и просить бензин в соседних областях. У меня все!..
Он положил трубку, нервно закурил сигарету:
— Вот деятель… Лимиты у него вышли… Снимать с работы за такое надо… Ну, здравствуй… Готов к путешествию? Знаешь, за чем едешь?
— Нет.
— Так вот. Областной комитет партии рекомендовал твою кандидатуру на пост генерального директора комбината. Мы считаем, что ты справишься с этой работой, Что скажешь?
Рокотов заметил, что пальцы его бьют нервную дробь на полированной поверхности стола. Обычные слова никак не шли на память. Он сказал как-то отрывисто и глухо:
— Спасибо… Постараюсь оправдать доверие… Надеюсь на помощь…
Дронов встал:
— Слушай… Даем тебе участок не простой… Если утвердят, помни: ты придешь после Дорошина… Значит, ты должен быть руководителем такой же формации… это как минимум. Но ты приходишь туда с партийной работы и должен помнить, что с тебя будет спрос другой. Ломай старое, но будь комиссаром при этом… Надо, чтобы тебя понимали душой, а не логикой… Линия у тебя правильная. Держись ее… В конечном итоге, у нас нет ничего дороже вот этого самого чернозема… В других странах и на других материках его почти нет уже. Если взглянуть на карту мира, то черноземные зоны выглядят крохотными пятнышками… Жесток к природе человек. И нельзя нам уподобляться тому герою старинной сказки, который распевал веселые песни, сидя над пропастью на суке дерева, одновременно подпиливая его.
Рокотов глядел на Дронова и видел первую седину в его прическе. В первый раз увидел. До сих пор не замечал. А человеку самую малость за сорок. И он — один из тех, кто несет ответственность за область, за все дела нескольких миллионов людей.
Человеку дано многое. Он сам меняет свою жизнь, сам ее строит. Он почти всемогущ, потому что может вмешаться даже в деяния природы. Но только в одном он бессилен: остановить время. Годы проходят, и раздается в твоей душе звонок: а что ты сделал, что смог совершить за отведенные тебе сроки? Одному есть что сказать самому себе, другой помнит только сомнения, обиды, годы, потраченные на свое, личное и поэтому мелкое и никому не нужное. Как жить? Ну вот Дорошин… Он сделал много, жил трудно, не думал о себе и о других… Может быть, так надо жить?
Я смотрю на Владимира Рокотова в тот день, когда он садится в московский поезд. Я знаю, что для него все только начинается. Впереди — самое главное: становление, первые победы, поиски друзей, расставания с ними, раздумья, сомнения, любовь, ошибки, снова победы. У него будет все, как у всех людей, живущих на нашей земле. На нашей маленькой, шумной, ласковой и строгой земле.
1973–1979