George Orwell
BURMESE DAYS
A CLERGYMAN’S DAUGHTER
KEEP THE ASPIDISTRA FLYING
COMING UP FOR AIR
ANIMAL FARM
1984
Издается с разрешения The Estate of the late Sonia Brownell Orwell и литературных агентств AM Heath & Co Ltd. и Andrew Nurnberg.
© George Orwell, 1934,1935,1936,1939,1945,1949
© Перевод. В. М. Домитеева, 2009, 2010
© Перевод. К. Д. Макиннес, 2010
© Перевод. Л. Г. Беспалова, 2013
© Перевод. В. П. Голышев, 2013
© Издание на русском языке AST Publishers, 2014
В пустынных сумрачных лесах
Под сенью ветвей задумчивых.
У По Кин, старший судья Кьяктады, Верхняя Бирма[1], сидел на веранде. Было лишь полдевятого утра, но утро было апрельским, и наплывавшая жара уже грозила зноем томительных дневных часов. Редкие вздохи ветерка, казавшегося в духоте даже прохладным, покачивали гроздья свисающих с карниза еще росистых орхидей. За орхидеями виднелся пыльный кривой ствол пальмы, а далее – синее ослепительное небо. В нестерпимо режущей глаз солнечной вышине кружила стая едва различимых парящих грифов.
Застыв громадным фарфоровым божком, У По Кин пристально, не мигая, глядел на солнце. Немолодой и такой грузный, что уж давно не мог самостоятельно вставать со стула, он, однако, выглядел вполне ладным, даже красивым в своей тучности – у бирманцев плоть с возрастом не оплывает буграми складок, как у белых, а гладко наливается, подобно спелым плодам. Все его одеяние состояло из обычного в местном быту клетчатого изумрудно-малинового аракнезского лонджи[2]; в пол упирались босые пухлые ступни очень кривых коротких ног с пальцами одинаковой длины. Голова была наголо обрита, глаза на широком, без единой морщины лице темнели рыжим янтарем. Угощаясь листьями из стоявшего на столе лакированного ларчика, У По Кин жевал бетель и думал о прожитых годах.
Жизнь сложилась блестяще. Самое раннее воспоминание хранило чувства голопузого малыша, видевшего в 1880-х победный марш британцев на Мандалай[3]. Помнился ужас от колонн красных мундиров краснолицых гигантов, пожирателей коров, помнились длинные винтовки за их спинами и мерный грохот их башмаков. Заставивший удрать подальше детский страх вмиг почуял безнадежность состязания между своим народом и племенем этих великанов. С тех самых пор определилась цель – примкнуть, пиявкой присосаться к могучим чужакам.
В семнадцать лет он попытался найти место подле администрации новых властей, но безродному оборванцу это не удалось, и три года пришлось шнырять по закоулкам мандалайских базаров, прислуживая, а иногда и воруя. В двадцать ему повезло – добыв удачным шантажом четыре сотни рупий, он тотчас поехал в Рангун, в столицу, где за взятку купил себе официальную должность.
Местечко, несмотря на мизерное жалованье, оказалось довольно теплым. В те времена банде чиновников шла постоянная нажива от расхищения имперских портовых складов, и По Кин (тогда еще просто По Кин, почтительное «У» добавилось гораздо позже), естественно, занялся тем же. Впрочем, не по его талантам было скромно таскать гроши да крохи. Однажды власти вознамерились расширить младший начальственный состав введением туда туземных служащих; приказ только готовился, но даровитый По Кин умел, в частности, все пронюхать неделей раньше остальных. И он не упустил свой шанс – донес на сослуживцев прежде, чем те почуяли опасность. Большинство вороватой чиновной мелюзги отправилось за решетку, а честного По Кина наградили местом помощника квартального инспектора. С тех пор он регулярно получал повышения. Будучи ныне, в свои пятьдесят шесть, судьей округа, он вскоре мог, пожалуй, занять высокий пост представителя комиссара, то есть добиться положения наравне с англичанами и даже выше многих из них.
Судейская система У По Кина была проста. Ни за какие дары он не стал бы выносить беззаконный приговор, ибо знал – рано или поздно продажный судья попадется. Его мудрый, надежный метод состоял в том, чтобы, приняв взятки обеих спорящих сторон, решать дело строжайше по закону. Это, кстати, весьма укрепляло служебную репутацию. А в части доходов, помимо взяток от клиентов, он учредил некую твердую личную дань с подведомственных деревень; неплательщики карались нашествием бандитских шаек, либо арестами старейшин по сфабрикованным обвинениям, либо иными бедами, которые кончались лишь при полном расчете. Судье также выплачивалась доля от грабежей в его районе. И все это, конечно, было известно всем (кроме тупо уверенного в подчиненных британского начальства), но попытки разоблачения терпели крах, так как любого обвинителя У По Кин с легкостью позорил толпой подкупленных свидетелей, потоком встречных обвинений и в итоге набирал еще больший вес. Фактически он был неуязвим: во-первых, отличался безупречным судейством, а во-вторых, тонко ведя свои интриги, не допускал тут ни ошибок, ни небрежности. Будущее его рисовалось ясно – и далее от успеха к успеху вплоть до пышнейших похорон почтеннейшего богача.
И даже смерть не остановит этот счастливый путь. Буддисты верят, что творивший зло человек при следующем рождении явится жабой, крысой или иной мерзкой тварью, а У По Кин был истовым буддистом, но он намеревался предотвратить эту грозящую опасность. Конец жизни он посвятит свершению праведных деяний, сумма которых перевесит бремя грехов. К заслугам добродетели относится, например, возведение пагод. Что ж, он построит четыре пагоды, и пять, и шесть, и семь (монахи скажут, сколько надо!), выстроит пагоды с ажурной каменной резьбой, золочеными круглыми крышами, с множеством звенящих на ветру, поющих каждый свою хвалу небу колокольчиков. И возродится человеком – не женщиной, что означало бы разряд, подобный крысам и лягушкам, – а именно мужчиной или уж в крайнем случае мощным и величавым слоном.
Мысли текли в сознании У По Кина преимущественно цепочкой картинок; мозг его, хоть и хитроумный, был все же варварским, не слишком склонным к абстрактному мышлению. Но вот сюжеты данной темы истощились. Уперев толстые кульки рук в подлокотники, У По Кин слегка повернулся и крикнул, вернее, просипел:
– Ба Тайк! Эй, Ба Тайк!
Из-за бисерной шторы мигом возник слуга – малорослый рябой человечек, забитый и явно недокормленный (осужденному воришке под постоянной угрозой одним словом отправить его в тюрьму хозяин не платил ни гроша). Двигался Ба Тайк крадучись, кланяясь так низко, что приближение его виделось робким отступлением.
– Слушаю, наисвятейший.
– Есть кто-нибудь ко мне?
Ба Тайк по пальцам перечислил посетителей:
– Там, ваша честь, деревенский староста из Титпингаи – принес подарки, и двое избитых деревенских жаловаться пришли, тоже с подарками. Еще вас желает видеть Ко Ба Сейн[4], старший клерк из Управления. Потом еще констебль Али Шах и бандит, как зовут, не знаю, – ссора вроде бы из-за браслетов, которые они вместе украли. Девчонка еще деревенская с младенцем.
– Ей чего?
– Говорит, младенец от вас, наисвятейший.
– А-а! Сколько принес староста?
Ба Тайк доложил, что всего лишь десять рупий и корзину манго.
– Скажи старосте, – распорядился У По Кин, – с него положено двадцать рупий, плохо будет ему и всей деревне, если завтра же денег не принесет. Теперь приму других. Позови ко мне Ко Ба Сейна.
Тотчас явился Ба Сейн, узкоплечий, очень высокий для бирманца, со светло-кофейным, удивительно неподвижным лицом. У По Кин считал его весьма полезным, ведь от этой прилежной, начисто лишенной воображения деревяшки мистер Макгрегор, представитель комиссара в Управлении, не скрывал ничего. После мысленной ревизии своих успехов У По Кин встретил гостя благодушно, любезно махнув ладонью на ларчик с бетелем.
– Ну, уважаемый Ба Сейн, что ж наше дело? Надеюсь, как сказал бы дорогой наш мистер Макгрегор, – тут судья перешел на английский, – «некоторый, м-м, прогресс, м-м, наблюдается»?
Не улыбнувшись шуточке, торчащий сухой жердью на стуле для посетителей Ба Сейн ответил:
– Прекрасно, сэр. Утром получено, взгляните.
Он протянул экземпляр двуязычной газеты «Сыны Бирмы», скверно отпечатанного на шершавой, едва ли не оберточной бумаге восьмистраничной листка, сляпанного из новостей столичного «Рангунского вестника» и всякой высокопарной чуши местных националистов. На последней странице шрифт смазался траурной пеленой, будто в знак скорби о непопулярности издания. Статья, интересующая У По Кина, гласила:
«В эру счастья, когда нас, жалких темнокожих, озарил свет великой западной культуры, подарившей кино, винтовки, пулеметы, сифилис и другие неисчислимые блага, что может воодушевить сильнее, нежели сама жизнь наших белых благодетелей? Читателю, несомненно, будут любопытны кое-какие сценки на просторах родной Кьяктады. Особенно если героем их предстанет наш глава, представитель комиссара, досточтимый мистер Макгрегор.
Благороднейший мистер Макгрегор являет собой тот тип Истинного Джентльмена, образчики коего ныне столь часто радуют наш взор. Он, по выражению дражайших европейских братьев, «опора семьи и общества». О да, мистер Макгрегор чрезвычайно предан семейным ценностям! Настолько, что за год успел обзавестись в Кьяктаде тремя детишками, а на предыдущем месте службы, в округе Шуэмо, породил шестерых потомков. Видимо, лишь рассеянностью мистера Макгрегора объясняется то, что своих чад с их матерями он оставил без какой-либо помощи, предоставив им хиреть и голодать, и…»
Текст, занимавший целый столбец и выделенный особым набором, при всей гнусности содержания, своим стилем заметно превосходил уровень прочих материалов. Вытянув руку с газетой (он страдал дальнозоркостью), У По Кин сосредоточенно читал, рот его приоткрылся, демонстрируя массу великолепных мелких зубов, залитых алым соком бетеля.
– Редактора посадят на шесть месяцев, – заключил он.
– Ему нипочем. Только, говорит, в тюрьме и отдохнешь от кредиторов.
– Но неужели ваш писарь Хла Пи сам сочинил эту статью? Дельный парнишка! Зря болтают, что от правительственных школ никакого толка. Да, быть Хла Пи большим начальником!
– Вы думаете, сэр, статьи будет достаточно?
У По Кин молчал. Натужное пыхтение дало знать о его желании подняться. Немедленно скользнувший из-за шторы Ба Тайк и гость помогли ему встать. Колыхнувшись, уравновесив глыбу живота, словно грузчик корзину с рыбой, хозяин взмахом руки отослал слугу.
– Нет, – наконец ответил он Ба Сейну. – Ни в коей мере не достаточно. Но для начала годится. Слушайте.
У По Кин через перила сплюнул жвачку, заложил руки за спину и начал мелкими шажками, переваливая необъятные бедра, прохаживаться по веранде. Говорил он на жаргоне туземных служащих, уснащая английские обороты бирманскими словечками.
– Итак, повторим. Мы хотим свалить суперинтенданта Верасвами, доктора, что заведует тюрьмой. Хотим прижать его, замазать грязью и прихлопнуть. Дело довольно тонкое.
– Да, сэр.
– Риска не будет, если осторожно. Противник наш не писарь или надзиратель. У нашего противника высокий чин, а человек с высоким чином, пусть даже он индус, это не мелкий клерк. С тем как? Обвинение, пара дюжин свидетелей, увольнение и под арест. Здесь так просто не выйдет, здесь моя тактика – тихо-тихо, тихо-тихо. Без шума и, главное, без официальных разбирательств, где всегда есть какой-нибудь шанс оправдаться. И все-таки необходимо за три месяца вбить в головы европейцев, что Верасвами хуже всякого бандита. Чем его зацепить? Взятками не получится, он не берет. Тогда чем?
– Можно бы устроить тюремный бунт, – сказал Ба Сейн. – Доктор – начальник, ему придется отвечать.
– Слишком опасно! Сторожа начнут палить из ружей во всех и каждого, это мне ни к чему. Да и дороговато. И потом ясно же, какое преступление нужно изобличить – предательство, тайную пропаганду. Мы должны убедить белых в мятежных, антибританских кознях доктора. Это для них страшнее взяток; к туземным хапугам они привыкли. Вот хоть на миг заставь их заподозрить его в измене, и с ним покончено.
– А как докажешь? – возразил Ба Сейн. – Доктор ведь прямо обожает белых; всегда так сердится, если кто скажет против них. Разве ж они поверят?
– Бросьте, бросьте! – лениво отмахнулся У По Кин. – В таких случаях им плевать на аргументы. Насчет всяких там темнокожих сомнение для них уже есть доказательство. Ручеек анонимных писем сработает великолепно. Нужно лишь упорство: пиши донос, еще пиши, опять пиши – лучшее средство с европейцами. Письмишко за письмишком всем здешним белым, а едва шевельнется их подозрительность… – Выпростав из-за спины жирную руку, У По Кин щелкнул пальцами. – Наша статейка в «Сынах Бирмы» их разъярит. Отлично! Далее внушим им, что автор – доктор.
– Не очень-то внушишь, когда у него столько белых друзей. Они, как заболеют, сразу к нему. И мистеру Макгрегору он тоже флюс вылечил. Уважают они его.
– Ах, почтенный Ба Сейн, не знаете вы их натуру! Если они и ходят к Верасвами, так потому, что других лекарей здесь нет. Никакой европеец никакому азиату не доверяет. Проблема одна – анонимки в достаточном количестве. И не останется у доктора этих приятелей, я позабочусь.
– А мистер Флори, что торгует лесом? – выговаривал Ба Сейн «мистер Порли». – Он ему верный. Как живет в Кьяктаде, утром всегда заходит к доктору, я вижу. Он даже два раза звал доктора к себе в гости.
– О-о, тут вы правы. Тут серьезная помеха; до индийца не добраться, пока он в дружбе с белым. У индийца тогда этот – как его? словечко-то их любимое? – «престиж»! Но Флори быстренько покинет друга, лишь на того свалятся неприятности; люди его народа не хранят верности туземцам. Притом мне довелось узнать, что Флори трус. Его я беру на себя. А ваше дело, уважаемый Ба Сейн, следить и следить за Макгрегором. Писал он еще комиссару секретной почтой?
– Пару дней назад была депеша, мы ее распечатали над паром, но там ничего важного.
– Ну-ну, скоро подкинем кое-что важное. И как раз подоспеет другая штука, о которой я уже говорил вам. Сделаем, – как это Макгрегор шутит? – «собьем двух пташек одним камушком». Целую стаю пташек, кха-ха-ха!
Смех выразился мерзким харкающим клокотанием, однако прозвучал весело, даже по-детски невинно. О «другой штуке», слишком тайной для обсуждений на веранде, У По Кин говорить не стал. Видя, что беседа закончена, Ба Сейн встал и поклонился, как складной метр.
– Еще какие-нибудь пожелания, ваша честь?
– Присмотрите, чтобы газета непременно попала к Макгрегору. И скажите Хла Пи, пусть заболеет, скажем, дизентерией, – сидит дома. Он мне понадобится анонимки сочинять. Пока все.
– Можно идти, сэр?
– Идите, храни вас небо, – рассеянно кивнул судья и снова вызвал слугу.
У По Кин попусту не тратил ни минуты. В быстром темпе разделался с остальными визитерами и выставил родившую деревенскую девчонку, которой хладнокровно заявил, что знать ее не знает. Тем временем настал час завтрака. Точнейшим образом соблюдавшее расписание брюхо свело острыми спазмами. У По Кин нервно закричал:
– Ба Тайк! Эй, ты! Кин-Кин! Еду мне! Есть хочу!
За шторой, в парадной гостиной, уже был накрыт стол: громадная миска риса и дюжина тарелок с карри, сушеными креветками, ломтями зеленых манго. Вперевалку добравшись до стола, У По Кин сел и, хрюкнув, накинулся на еду. Его жена Ма Кин – худенькая, лет сорока пяти, с кротким смугленьким обезьяньим личиком, – стояла сзади и прислуживала. Чавкающий супруг не обращал на нее никакого внимания. Зарывшись носом в гору риса, он пыхтел, пальцами жадно пихал в рот угощение. У По Кин поглощал пищу в таких чудовищных объемах, так алчно и страстно, что трапезы его скорее походили на оргии, рисово-каррийное распутство. Наевшись, он отдышался, сытно рыгнул разок-другой и велел жене принести зеленую бирманскую сигару: английского табака, по его мнению, безвкусного, он не признавал.
Затем, облачившись при помощи Ба Тайка в официальный наряд, судья полюбовался собой перед высоким зеркалом гостиной. Гостиная, с деревянными стенами и двумя подпирающими крышу колоннами (вернее, просто стволами тиковых деревьев), была, как все бирманские жилища, неряшливой и темной, хотя хозяин постарался обустроить ее «по англичанской моде», для чего украсил буфетом, стульями, печатными портретами британской королевской семьи и огнетушителем. Пол устилали циновки, густо заляпанные соком лимона и бетеля.
Ма Кин уселась с шитьем на полу, а У По Кин топтался перед зеркалом, пытаясь обозреть себя сзади. Его роскошный наряд составляли шелковый бледно-розовый гаунбаун[5], крахмального муслина эйнджи[6] и парчовый пасо[7] с радужным оранжево-желтым переливом. Еле-еле повернув голову, судье удалось все-таки разглядеть блеск на своих туго обтянутых парчой огромных ягодицах. Тучностью У По Кин гордился как несомненным символом величия: нищий худышка сделался жирным, грозным богачом. В сознании у него даже возник некий почти поэтический образ: пышное его тело разбухало, вбирая плоть поверженных врагов.
– Мой новый пасо стоил двадцать две рупии, а, Кин-Кин? – улыбнулся он.
Согнутая в углу над шитьем Ма Кин была женщиной простой, старомодной, так и не освоившей неудобные европейские стулья. Каждое утро она сама ходила за провизией, неся корзину по-крестьянски на голове, а вечерами молилась где-нибудь в саду, встав на колени и обратив лицо к шпилю венчавшей город пагоды. Уже более двадцати лет ей поверялись все тайные козни супруга.
– Ко По Кин, – вздохнула она, – ты сделал в жизни много зла.
У По Кин отмахнулся:
– Ну и что? Пагоды построю, искуплю, еще успеется.
Ма Кин вновь опустила голову к шитью, с тем неуступчивым видом, каким обычно выражалось ее неодобрение.
– Но зачем опять что-то замышлять? Я слышала – у вас с Ба Сейном какие-то ловушки для индийского доктора. Чем он мешает вам? Он добрый человек.
– Что ты, женщина, понимаешь в серьезных делах? Верасвами мне поперек дороги. Во-первых, взяток не берет и этим всем нам вредит, а кроме того… Ладно, с твоим умишком не осилить.
– Ох, Ко По Кин, ты стал очень богатым, очень важным, но что хорошего тебе прибавилось? В бедности у нас было больше радости. Помнишь, когда ты служил простым надзирателем и мы купили свой первый дом? Как мы гордились новой плетеной мебелью и твоей авторучкой с золотым зажимом! А как почетно это было, когда молодой полисмен-англичанин зашел к нам, и сидел на лучшем нашем стуле, и выпил у нас за столом бутылку пива! Счастье не в деньгах, не в богатстве. И чего ж тебе еще?
– Чепуху мелешь, женщина! Займись кухней, шитьем, а государственные дела оставь тем, кто в них разбирается.
– Не знаю, не знаю, я твоя жена и всегда тебе повиновалась. Но все-таки не стоит медлить с заслугами перед небом. Старайся заслужить побольше небесной милости, Ко По Кин! Купи, например, живых рыб и выпусти обратно в реку – это ведь очень праведно. Или вот – приходившие утром за рисом монахи сказали, что в монастыре два новых служителя и им голодно. Не хочешь ли чего-нибудь послать для них? Я ничего не дала, чтобы этот добрый поступок оставить тебе.
У По Кин наконец оторвался от зеркала, краем уха поймав довольно разумный призыв. Он никогда не упускал случая ненакладно свершить благое дело, которое ему виделось чем-то вроде вложений под высокий процент. Каждая возвращенная в реку рыбка, каждая чашка риса монаху продвигали к блаженству нирваны. Что ж, случай подходящий! У По Кин велел отправить в монастырь корзину манго, принесенную деревенским старостой.
Затем он вышел и в сопровождении Ба Тайка, тащившего пачку бумаг, пустился в путь. Ступал он медленно, ровно и бережно неся свой огромный живот, держа над головой шелковый желтый зонт. Парчовый пасо сверкал на солнце сахарной глазурью. Судья следовал в должность разбирать сегодняшние тяжбы.
В тот час, когда для судьи У По Кина началось деловое утро, «мистер Порли», лесоторговый агент и друг доктора Верасвами, направлялся из дома в клуб.
Это был жгучий брюнет с обильной жесткой шевелюрой, короткими усиками и от природы смугловатой, выжженной солнцем кожей. Довольно крепкий, не растолстевший и не облысевший, Флори выглядел не старше своих тридцати пяти лет. Правда, дряблая припухлость вокруг глаз и впалые, явно не бритые поутру щеки, несмотря на загар, обличали отсутствие здоровой бодрости. Одет он был в стандартный для этих мест костюм: белая рубашка, армейские чулки и шорты из плотного хаки, только вместо «топи» (тропического шлема) – круто сдвинутая набекрень, затенявшая пол-лица мятая войлочная панама. На запястье висел бамбуковый стек с плетью, возле ног резво бежала Фло – черный кокер-спаниель.
Все это, однако, виделось во вторую очередь. Первым в глаза бросалось кошмарное родимое пятно, которое неровным полумесяцем ползло по левой щеке от виска до рта. Слева лицо казалось устрашающе разбитым – сизое пятно темнело, как огромный кровоподтек. И Флори ни на миг не забывал о своей метке. Едва кто-нибудь появлялся вблизи, он начинал привычно маневрировать, стараясь встать боком, вывести из поля зрения свое уродство.
Жил Флори на вершине холма, за армейским плацем, у самого края джунглей. От плаца дорога круто шла вниз, по бурому выгоревшему склону редкими яркими пятнами белело полдюжины бунгало местных британцев. Все зыбилось, дрожало сквозь пелену знойного воздуха. На полпути с холма располагалось обнесенное белой каменной стеной английское кладбище, рядом притулилась миниатюрная, крытая жестью церковь. Неподалеку стоял Европейский клуб. Причем именно клуб – одноэтажный деревянный барак – являлся главным, центральным зданием города. В любом месте Британской Индии клуб европейцев – духовная цитадель верховной власти, блаженная нирвана, по которой тщетно томится вся чиновная и торговая туземная знать. Относительно Кьяктады подобное значение можно было смело удвоить, ибо особой гордостью здешнего клуба являлось то, что он, едва ли не единственный в Бирме, был наглухо закрыт для азиатов. Позади клуба, алмазно сверкая, катила могучие бурые воды Иравади, а за рекой тянулись просторы рисовых полей, очерченных у горизонта цепью чернеющих холмов.
Сам туземный город, со всем тюремно-юридическим ассортиментом, находился правее, почти целиком скрытый зеленой рощей фиговых деревьев; виднелся лишь торчащий над кронами золотым копьем шпиль пагоды. Типичный городок Верхней Бирмы, не особенно изменившийся со времен Марко Поло, Кьяктада могла бы продремать в средневековье еще много столетий, если бы не оказалась подходящим конечным пунктом железнодорожной ветки. В 1910‑м правительство возвысило местечко до ранга окружного центра и очага прогресса, что выразилось учреждением судебно-полицейских контор с целой армией очень жирных, но вечно голодных служителей закона, устройством школы, больницы и, разумеется, возведением очередной из тех внушительных, вместительных тюрем, которыми англичане застроили всю землю от Гибралтара до Гонконга. Сейчас городского населения насчитывалось около четырех тысяч, в том числе пара сотен индийцев, несколько десятков китайцев и семь человек европейцев. Имелось также два лица смешанных, евроазиатских, кровей – мистер Самуил, сын баптистского миссионера, и мистер Франциск, сын миссионера католического[8]. Ничего сколько-нибудь примечательного в городке не было, за исключением индийского аскета, что уже двадцать лет проживал на дереве возле базара, спуская по утрам веревку с корзиной, куда ему клали еду.
Вышедшего за ворота Флори одолевала зевота; хмель от вчерашней пьянки еще не выветрился, яркий свет отзывался нытьем в печени. «Чертова дыра», – бормотал он, болезненно щурясь на открывающийся с холма вид. А поскольку никто, кроме собаки, его не слышал, он, спускаясь по раскаленной красной тропе, похлестывая стеком иссохшую траву, стал на мотив псалма «Свят, свят, Ты, Единый, святостью великой» напевать «Черт, черт, чертовщиной до краев набитый». Было почти девять часов, с каждой минутой солнце пекло все яростней. Жара пульсирующим шумом отдавалась в висках, будто по голове ритмично били тяжелой подушкой. Возле клуба Флори замедлил шаг, раздумывая, зайти или проследовать дальше, к доктору Верасвами. Потом вспомнил, что день «почтовый», что должны прибыть английские газеты, и вдоль высокой сетчатой ограды теннисного корта, сплошь обросшей ползучей зеленью со звездами розовато-лиловых цветков, пошел в клуб.
Дорожку окаймлял чисто английский бордюр: флоксы и петунии, шорник и штокрозы. Еще не спаленные зноем цветы поражали размерами и роскошью; кустик петунии разросся чуть не в древесный куст. Но никаких лужаек, а вместо родного садового кустарника – буйство могучей местной флоры: вздымающие свои кроваво-красные зонты огромные золотые могары, плотно облепленный крупными желтоватыми цветками тропический жасмин, фиолетовые бугенвиллеи, алые гибискусы, пунцовые китайские розы, ядовито-зеленые кротоны, перистые листья тамаринда. Глаза слезились от яркой, дикой пестроты. Полуголый мали (садовник) шустрил с лейкой в этих цветочных джунглях, напоминая громадную птицу, пьющую нектар.
На ступеньках клуба стоял, засунув руки в карманы, белесый англичанин со слишком широко расставленными светлыми глазами и удивительно тощими икрами – суперинтендант окружной полиции мистер Вестфилд. Покачиваясь взад-вперед, топорща верхнюю губу и щекоча пшеничными усами нос, он откровенно скучал. Реакция на появление Флори ограничилась едва заметным кивком. Изъяснялся Вестфилд по-солдатски кратко, рубя фразы до минимальных порций. И хотя голос его всегда звучал глухо, мрачно, тон речей почти неизменно был шутлив.
– Привет, друг Флори. Адски жарит с утра?
– Полагаю, другого в эту пору ждать не приходится, – ответил Флори, слегка отворачиваясь, пряча свое пятно.
– Проклятие! Еще пару месяцев уж точно. Год назад до июля ни облачка. Чертово небо – синий таз эмалированный. А что, неплохо бы сейчас по Пикадилли?
– Газеты привезли?
– Все тут: и старина «Панч», и «Щеголь», и «Парижская жизнь». С тоски по родине интересуешься? Пошли-ка выпьем, пока лед есть. Дружище Лакерстин успел заправиться. Уже хорош.
Под угрюмый клич Вестфилда: «Веди на бой, Макдуф!»[9] – они вошли внутрь. Обшитый тиковыми досками, пропахший битумной пропиткой клуб вмещал всего четыре комнаты. Одну занимала обреченная чахнуть в безлюдье «читальня» с пятью сотнями заплесневелых романов, другую загромождал ветхий замызганный бильярдный стол, довольно редко привлекавший игроков, ибо тучами налетавшая, жужжавшая вокруг ламп мошкара беспрерывно валилась на сукно. Имелась еще комната для карточной игры и, наконец, салон, с веранды которого открывался вид на реку, хотя сейчас, ввиду палящего солнца, все проемы были завешены зелеными бамбуковыми циновками. Салон представлял собой неуютный зальчик, устланный кокосовыми половиками, обставленный плетеными стульями и столами с россыпью глянцевых иллюстрированных журналов, украшенный по стенам экзотикой «восточных картин» и вилками рогов здешних оленей-самбаров. Свисавшее с потолка опахало лениво пошевеливало столбы пыли в жарком воздухе.
В салоне отдыхали трое. Под опахалом, навалившись на стол, обхватив руками голову, стонал багровый, несколько одутловатый здоровяк лет сорока – страдающий с похмелья мистер Лакерстин, представитель лесоторговой фирмы. Перед доской для объявлений свирепо вперился в какой-то листок представитель другой подобной фирмы – мистер Эллис, тщедушный и нервозный, с ежиком жестких волос над остренькой бледной физиономией. Офицер Максвелл, военный инспектор лесных угодий, растянулся в шезлонге, листая номер «Просторов»; виднелись только его мосластые ноги да кисти рук с широкими, заросшими густым пухом волос запястьями.
– Вот безобразник. – Вестфилд потрепал за плечо стонущего Лакерстина. – Пример юношеству, а? Помилуй, Господи, нас, грешных. И не захочешь – призадумаешься, что сам явишь в свои сорок.
Лакерстин буркнул нечто похожее на «бренди».
– Бедолага, – посочувствовал Вестфилд, – мученик беспробудной пьянки. Насквозь проспиртован. Вроде спавшего без москитной сетки полковника, про которого слуга объяснял: «Ночью хозяин сильно пьяный, чтобы москитов замечать, – утром москиты сильно пьяные, чтоб замечать хозяина». Эх ты, с вечера не просох, но дай еще. А ведь малютка племянница едет погостить к дяде. Нынче вечером прибывает, а, Лакерстин?
– Да хватит эту пьянь трясти! – не оборачиваясь, раздраженно бросил Эллис говорком лондонского кокни.
– В… ее, племянницу! Плесните бренди, Христа ради! – пробормотал Лакерстин.
– Хороший урок будет барышне? По семь деньков в неделю любоваться дядюшкой под столом? Эй, бармен! – сжалился Вестфилд. – Бренди для мистера Лакерстина!
Мускулистый бармен, пожилой темнокожий дравид[10] с прозрачно-желтыми собачьими глазами, принес на медном подносе бренди. Флори и Вестфилд заказали джин. Лакерстин, залпом осушив стакан, откинулся на стуле и слегка умерил свои стенания. Под стать простецкому мясистому лицу со щеточкой усов, он был действительно малым простым, претендовавшим лишь на то, что называлось у него «чуток гульнуть». Супруга управляла им единственно возможным способом: не оставляла без надзора более чем на пару часов. Только раз, через год после свадьбы, она оставила его на пару недель и, вернувшись чуть раньше срока, нашла благоверного в обществе трех юных нагих бирманок: две с обеих сторон поддерживали кавалера, а третья вливала виски ему в рот. С тех пор, жаловался Лакерстин, жена стерегла его, «как чертова кошка чертову мышь». Впрочем, он все же ухитрялся «гульнуть» – недолго, зато и нередко.
– Дьявол! Что у меня сегодня с головой? – поморщился Лакерстин. – Кликни бармена, Вестфилд, надо еще принять, пока супруга не нагрянула. Грозит урезать мою норму до четырех стаканчиков, когда племянница приедет, провались они обе!
– Кончайте дурака валять, эй, всех касается! – сердито крикнул Эллис, вечно кого-нибудь коловший и цеплявший, язвительности ради напиравший на свое лондонское просторечие. – Видали, чё нам тут Макгрегор предписал? Поднес сюрпризик! Максвелл, тебе говорю, очнись и слушай!
Максвелл опустил газету и оказался свежим розовощеким блондином лет двадцати пяти (возраст весьма ранний для занимаемой им должности), чьи крупные конечности и густые белые ресницы вызывали в памяти жеребенка ломовой коняги.
Ловким злобным рывком отцепив с доски листок, Эллис начал громко читать послание мистера Макгрегора, совмещавшего пост главы местной администрации с обязанностями председателя клуба:
– Нет, вы только послушайте: «Ввиду того, что на данный момент состав клуба не включает лиц азиатского происхождения, и, принимая во внимание официально утвержденный регламент, согласно которому в европейских клубах допускается прием членов из числа как уроженцев Запада, так и жителей Востока, возникает необходимость рассмотреть пути возможной подобной практики в Кьяктаде. Вопрос будет предложен для обсуждения на ближайшем общем собрании. С одной стороны, здесь может быть указано…» Ну, хватит этого занудства, строчки не напишет без приступа словесного поноса. Ясно – хочет порушить наши правила и протащить сюда негритоса. Какого-нибудь уважаемого доктора Верасвами-Вшивотами. Вот бы уважил-то? Рассядется тут черномазый и будет в нос тебе чесноком вонять. Черт, не могу! Нам надо стеной встать, едино – всей командой придавить эту заразу. Что скажешь, Вестфилд? Флори?
Раскуривая черно-зеленую, едко дымящую бирманскую черуту, Вестфилд философски пожал плечами:
– Думаю, никуда не деться. Теперь по всем клубам полно туземных задниц. Говорят, даже в клубе Пегу[11]. Страна, видишь ли, на пути прогресса. Мы вроде бы последние, кто держится.
– Мы, именно! И будем, будем, разрази меня, держаться. Да я скорей в канаве сдохну, чем пущу сюда негритоса! – стукнул Эллис карандашом по доске. С гримасой той занятной ярости, что у части людей нередко сопровождает действия самые пустячные, он снова прицепил листок и мелко, аккуратно, на манер официального титула, приписал возле подписи мистера Макгрегора «сэр П меня в Ж». Вот что я думаю насчет его идейки. Так прямо и заявлю ему, когда он явится. А ты что скажешь, Флори?
Флори пока не проронил ни слова. Будучи вообще любителем поговорить, он в клубных разговорах почти не принимал участия и сейчас читал статью Гилберта Честертона в «Лондонских новостях», левой рукой гладя положившую голову ему на колени Фло. Эллис, однако, был из породы неотвязных спорщиков, требующих непременной покорности своему мнению. Он повторил вопрос, Флори поднял глаза, их взгляды встретились. Тут же у Эллиса от гнева побелели ноздри и кожа вокруг носа стала пепельной. Внезапно он разразился бешеной руганью, которая могла бы ошеломить, если бы в клубе не привыкли к ежедневным подобным взрывам.
– Будь оно проклято! А я-то думал, что, когда надо отстоять единственное место, где со своими посидишь, отдохнешь от вонючих черных свиней, у тебя приличия хватит поддержать меня. Хоть даже этот вшивый доктор, педик черномазый, тебе дружок. Мне наплевать, что ты приятелей с помойки подбираешь. Нравится шляться к Верасвами, выпивать с ихней братией – валяй! Когда не в клубе, так твори что хочешь. Но, клянусь Богом, если кой-кому охота сюда черных – не выйдет. Сдается мне, ты бы не прочь втащить в клуб этого своего Верасвами? Чтоб он тут в наши разговоры лез, руки нам жал поганой потной лапой и чесноком вонял. Ей-богу, если эта харя только в дверь сунется, вышибу пинком под зад! Мразь черная… толстобрюхий!.. – и т. п.
Монолог длился несколько минут. Звучало это любопытно, ибо говорилось от всего сердца. Эллис искренне ненавидел восточных людей, ненавидел с острым физическим отвращением, будто какую-то вредную нечисть. Годами живя среди бирманцев, он так и не привык к их смуглым лицам; любая тень симпатии к туземцам виделась ему жутким извращением. Он был неглупым человеком и дельным служащим, но из тех – к сожалению, типичных – англичан, коим ни при каких условиях не стоило бы позволять даже приближаться к Востоку.
Флори поглаживал собачий загривок, не в силах поднять глаза на Эллиса. Отметина и в лучшие минуты мешала ему прямо смотреть на собеседника. И он уже заранее чувствовал дрожь в своем голосе, всегда дрожавшем именно тогда, когда так требовалась твердость. К тому же лицо у него подчас непроизвольно дергалось.
– Уймись, – негромко и угрюмо проговорил наконец Флори. – Нечего кипятиться. Я никогда не предлагал принимать в клуб туземцев.
– Да ну? Чертовски хорошо известно, что ты б не прочь. Чего ж тогда каждое утро таскаться к жирному индяшке? Сидеть с ним за столом, как с белым, пить из стакана, облизанного его черными сальными губами – тьфу, прямо рвет меня!
– Сядь, сядь, старик, не горячись, – вмешался Вестфилд. – Выпей-ка лучше. Плоховат часок для ругани – жарища.
– Ей-богу, – чуть спокойнее бросил Эллис и прошелся туда-сюда. – Ей-богу, парни, я не понимаю. Просто не понимаю! Олуху Макгрегору, вишь ли, приспичило, неведомо с чего, взять к нам в клуб черномазого, а вы сидите и ни гугу. Господи Боже, на черта же мы в этой стране? Если не хотим быть хозяевами, что ж тогда вовсе отсюда не убраться? Нам здесь положено управлять стадом этих чертовых черных свиней, отроду рабских тварей, но вместо четкого, единственно понятного для их мозгов правления вдруг подавай равенство с этой швалью. И вам, тупым задницам, будто так и надо! У Флори, вон, в лучших друзьях индус чумазый, который доктором себя величает, поскольку пару лет ходил в какой-то там Индийский университет. А ты, Вестфилд, все вот паясничаешь да гордишься сворой своих продажных полицейских шавок. А тебе, Максвелл, только бы за шлюхами-полукровками бегать. Да-да, слыхал я про твои шашни в Мандалае с одной сучкой по имени Молли Перейра. Небось женился бы на ней, когда б тебя сюда, подальше, не перевели? Такое впечатление, что вы души не чаете в черных скотах. Ну что ж тут, черт возьми, со всеми нами происходит? Нет, ей-богу, не знаю я!
– Иди, прими стаканчик, – позвал Вестфилд. – Эй, бармен! Пивка, что ли, пока лед есть? Эй, пиво нам!
Бармен принес мюнхенского пива. Эллис уселся за общий стол, перекатывая в горячих ладошках одну из запотевших бутылок. Лоб его еще был в испарине, он еще хмурился, но гнев уже остыл. Хотя злость и упрямство его не покидали, вспышки бешенства длились недолго, завершаясь без каких-либо извинений. Перебранки входили в рутинный клубный распорядок. Мистер Лакерстин, взбодрившись, изучал иллюстрации «Парижской жизни». Пропитанный едким дымом черуты воздух после девяти заметно накалился. Рубашки у всех взмокли от первого в этот день пота и липли к спинам. Сидевший снаружи, качавший за веревку опахало чокра (прислужник) явно заснул на солнцепеке.
– Бармен! – крикнул Эллис и, когда тот явился, приказал: – Живо пойди растолкай драного чокру!
– Да, хозяин.
– Стой!
– Да, хозяин?
– Сколько осталось льда?
– Около двадцати фунтов, хозяин, но хватит, наверно, только на сегодня. Теперь, видимо, будет трудно сохранять лед.
– Не смей, черт подери, так выражаться – «видимо, будет трудно»! Учебник вызубрил? Ты должен говорить: «Прощения, хозяин, лед теперь долго не можно». Придется турнуть малого, если он станет чересчур бойко по-английски растабаривать. Не выношу слуг-грамотеев. Ну, ты понял?
– Да, хозяин, – ответил бармен и ушел.
– Боже! До понедельника без льда! – вздохнул Вестфилд. – Обратно в джунгли едешь, Флори?
– Мне и сейчас там надо быть. Заехал только за почтой.
– И я, пожалуй, куда-нибудь отправлюсь. Командировку выправлю, паек. Тошнит в жару от канцелярии. Парься там под проклятым опахалом, строчи, подписывай. Осточертела жвачка бумажная. Хоть бы снова война.
– Уеду послезавтра, – сказал Эллис. – В это воскресенье, что ли, чертов падре[12] прибудет? Нет уж, надо сбежать пораньше. Пусть прихожане без меня гундосят.
– В следующее воскресенье, – поправил Вестфилд. – Я-то обязался присутствовать. Как и Макгрегор. Каторжная, должен заметить, работенка у его преподобия: один на всю округу, к нам может добраться раз в полтора месяца. Могла бы и паства быть поотзывчивей.
– Да не про то! Я бы поблеял псалмы из уважения к падре, но прямо видеть не могу, как туземная сволочь прет в нашу церковь. Шайка прислужников мадрашек[13], учителишек-каренов[14] да еще двое этих желтопузых, Самуил с Франциском, – тоже, вишь, они христиане. На последней службе имели наглость вперед пролезть, усесться возле белых. Надо уже с падре поговорить. Что мы за идиоты – дали волю всяким миссионерам! Пускай, вот, учат черномазых метлой махать по-нашему. А то – «сэр, и моя есть христианин». Дьявольское нахальство!
– Что это тут о паре ножек? – подал голос мистер Лакерстин, протягивая через стол номер «Парижской жизни». – Флори, ты по-французски мастер, на что намекают? Черт, помню я свой первый отпуск, когда, холостяком еще, в Париж съездил. Эх, снова бы!
– А слышали вы «Девица из города Вокинг»? – вмешался Максвелл, юноша довольно робкий, но, как все его сверстники, обожавший непристойные стишки. Максвелл изложил краткую биографию барышни из Вокинга, раздался смех. В ответ Вестфилд поведал про покинутую ухажером «Бедняжку, живущую в Илинге», а Флори – про то, как «Викарий безусый из Хорсхема» ненароком кого-то укокошил. Хохот усилился. Даже Эллис, смягчившись, прочел несколько стихотворных анекдотов (кстати, шуточки Эллиса, донельзя сальные, всегда были действительно смешны). Несмотря на жару, все оживились, атмосфера стала более приязненной. Кончив с пивом, собрались было заказать новую выпивку, как за стеной послышался скрип шагов, раздался жизнерадостно рокочущий, гулко отзывавшийся в дощатых стенах баритон:
– М-да, в самом деле, презабавно! Я, знаете ли, этот эпизод включил в один из моих очерков для «Блэквуда»[15]. Помню также, когда наш полк стоял в Проме, был эпизод, о-о, чрезвычайно комичный случай!..
Стало очевидным прибытие председателя клуба. Лакерстин охнул: «Черт, жена…» – и поспешно отодвинул стакан. В салон вошли мистер Макгрегор и миссис Лакерстин.
Мистер Макгрегор являл собой дородного господина весьма за сорок, с физиономией добродушного мопса в золотых очках. Манера выставлять голову из массивных сутулых плеч заслужила ему у местных жителей прозвище Черепаха. На его светлом шелковом костюме ниже подмышек уже выступили пятна пота. Шутливо отсалютовав, сияющий мистер Макгрегор остановился перед доской объявлений, слегка наклонясь и поигрывая за спиной тростью на манер воспитателя школяров. При безусловном дружеском расположении, от мистера Макгрегора веяло столь настойчивой сердечностью, столь упорным приглашением вне службы забыть о его высоком ранге, что расслабиться рядом с ним не удавалось. Стиль его речей явно воспроизводил острословие некоего впечатлившего в ранней юности учителя или священника. Обильно употребляемые старинные обороты, цитаты, поговорки, которые он полагал забавными, непременно предварялись разнообразным тягучим мычанием, возвещавшим юмористичность.
Миссис Лакерстин, дама под тридцать пять, была по-своему даже красива, отличаясь модным изяществом уплощенно-удлиненного фасона. Разговаривала она томно и брюзгливо. При ее появлении все встали. Миссис Лакерстин опустилась на лучшее место, под опахалом, утомленно обмахивая лицо узкой рукой, напоминавшей лапку тритона.
– О, дорогой, эта жара, о Боже! Мистер Макгрегор был необычайно любезен, предложив довезти меня в своем автомобиле. Представь, дорогой, наш негодяй рикша опять притворился больным. Не пора ли тебе задать ему хорошенькую трепку? Это кошмар – ходить пешком под этим солнцем.
Не в силах на ногах одолевать четверть мили от дома до клуба, миссис Лакерстин выписала себе рикшу из Рангуна (кроме деревенских воловьих упряжек и автомобиля представителя комиссара, единственный в городишке колесный экипаж). Сопровождая ненадежного Лакерстина в джунгли, супруга его стойко переносила все ужасы дырявых палаток, москитов и консервов, что с лихвой восполнялось капризной хрупкостью в городской штаб-квартире.
– Нет, в самом деле, слуги безобразно разленились, – вздохнула леди. – Не правда ли, мистер Макгрегор? Во времена этих жутких реформ и развязных газетчиков у нас здесь, кажется, уже не осталось никакой власти. Аборигены начинают дерзить почти так же, как наши низшие классы в Англии.
– Надеюсь, все же не до такой степени. Однако демократический душок, несомненно, распространяется, доползая даже сюда.
– А ведь совсем недавно, до войны, аборигены были так почтительны, так мило кланялись с обочины – о, просто прелесть. Мы нашему дворецкому, я помню, платили всего двенадцать рупий в месяц, и он служил, как верный пес. А теперь слуги требуют и сорок, и пятьдесят, и я могу дисциплинировать их только задержкой жалованья.
– Прежний тип слуги исчезает, – согласился мистер Макгрегор. – В дни моей юности лакея за непочтительность отсылали в участок с запиской: «Предъявителю сего пятнадцать ударов плетью». Что ж, как говорят французы, eheu fugaces – ах, мимолетность! Увы-увы, былого не вернуть.
– Точно замечено, – с обычной мрачностью подтвердил Вестфилд. – Не та уже страна, и ждать тут нечего. Финиш, по-моему, Британской Индии. Проиграно. Пора очистить территорию.
По салону прошелестел дружный вздох, вздохнул даже Флори, печально известный склонностью к большевизму, и даже молодой Максвелл, живший в Бирме меньше трех лет. Любой британец знает и всегда знал, что Индия катится к черту, – ведь Индия, как старый добрый «Панч», и не была никогда тем, чем была.
Нетерпеливый Эллис, вновь отцепив листок с доски и протянув его Макгрегору, сердито заговорил:
– Вот что, Макгрегор, прочли мы записку насчет туземца в клубе и считаем это сплошным… – Эллис хотел сказать «дерьмом», но, вспомнив о присутствии миссис Лакерстин, сдержался, – сплошным вздором. В конце концов, мы в клуб приходим приятно время провести, и не хотим мы, чтоб туземцы тут шныряли. Нужно ж хоть где-нибудь передохнуть от них. Все остальные совершенно со мной согласны.
Эллис обвел взглядом сидевших.
– Верно, верно! – хрипло выкрикнул Лакерстин, в надежде своим энтузиазмом заслужить снисхождение супруги, уже увидевшей, конечно, что он напился.
С улыбкой взяв объявление, мистер Макгрегор прочел дополнившую его подпись карандашную приписку «сэр П меня в Ж», внутренне поморщился от чрезвычайной вульгарности Эллиса, однако лишь добродушно усмехнулся. Держаться в клубе веселым славным товарищем стоило не меньше усилий, нежели соблюдение должной дистанции на службе.
– Надо полагать, наш друг Эллис не слишком жаждет общества… м-м… арийского брата?
– Не, не жажду, – отрезал Эллис. – Как и мой дорогой туземный брат. Честно скажу – не люблю негритосов.
На последнем слове, звучащем в корректной Британской Индии кощунством, мистер Макгрегор слегка напрягся. Сам он был абсолютно лишен предрассудков относительно жителей Востока, более того, питал к ним глубочайшую симпатию. Усмиренных аборигенов он находил прелестнейшими существами и всегда с болью воспринимал беспричинные выпады в их адрес.
– Достойно ли, – холодновато произнес он, – именовать этих людей негритосами, употребляя термин сколь оскорбительный, столь и неверный относительно их истинной расовой принадлежности? Коренное население Бирмы состоит из племен монголоидной расы, тогда как обитатели Индии – это арийцы или же дравиды, и все эти народы весьма отличны от…
– Да пошли они! – перебил Эллис, отнюдь не благоговевший перед рангом представителя комиссара. – Зовите их негритосами или арийцами, мне без разницы. Я говорю, черных мы в клуб не пустим. Ставьте на голосование, увидите – все против. Разве что Флори будет за дорогого друга Верасвами.
– Верно, верно! – вновь крикнул Лакерстин. – От меня черный шар, я против, засчитайте!
Мистер Макгрегор досадливо поджал губы. Он оказался в затруднительном положении, ибо идея ввести туземного члена клуба возникла не у него, а была спущена ему сверху. Тем не менее, полагая дурным тоном оправдываться, он мягко, миролюбиво молвил:
– Не отложить ли обсуждение этой темы до следующей встречи? Дадим созреть и отстояться нашим мнениям. А сейчас, – подходя к столу, добавил он, – кто готов разделить со мной некое… э-э… освежающее возлияние?
«Возлияние» немедленно заказали. Уже вовсю пекло, и всех томила жажда. Только Лакерстин, воспрянувший, но под пристальным взглядом супруги сникший и буркнувший бармену «не надо», сидел, сложа руки на коленях, трагически наблюдая, как миссис Лакерстин опустошает свой бокал лимонада с джином. Призвавший к выпивке и подписавший счет за нее мистер Макгрегор сам, однако, предпочел чистый лимонад; единственный из здешних европейцев, он строго воздерживался от алкоголя до захода солнца.
– Все это здорово, – ворчал Эллис, поставив локти на стол и нервно крутя свой стакан (спор с Макгрегором снова разгорячил его). – Все это здорово, но у меня что сказано, то сказано. Сюда туземцам хода нет! Вот такими уступочками мы и подкосили Империю. Цацкались, цацкались с туземцами и только рушили страну. С ними одна политика – как с грязью. Момент критический, надо зубами и когтями драться за свой престиж, плечом к плечу стать и сказать: «Мы здесь хозяева, а вы тут шваль!» – Эллис прижал к столу большой палец и энергично повертел им, словно давя червя. – И ты, шваль, знай-ка свое место!
– Безнадега, старик, – сказал Вестфилд. – Полная безнадега. Что сделаешь, когда параграф руки вяжет? Туземная рвань законы знает лучше нас. Хамят прямо в лицо, а врежешь им – вмиг подадут на тебя заявление. Твердость нужна, но как ее проявишь, если открыто воевать у них кишка тонка?
– Наш бура-сахиб в Мандалае, – вступила миссис Лакерстин, – всегда говорил, что в конце концов мы просто покинем Индию. Молодежь больше не захочет здесь трудиться, чтобы получать в награду лишь грубость и неблагодарность. Мы просто-напросто уйдем. А вот когда аборигены попросят нас остаться, мы скажем: «Нет! Вам дали шанс, но вы его отвергли. Так что прощайте, управляйте страной сами!» Хороший будет им урок!
– Права! Параграфы! – угрюмо отозвался Вестфилд, сосредоточенный на теме губительной законности. Причину развала Империи он видел в непомерно широких правах жителей, а надежду усматривал только в большом туземном бунте, который вынудит ввести режим военного положения. – Жвачка бумажная, писари-индусы всем заправляют. Кончен номер. Одно – прикрыть лавочку и оставить местных вариться в собственном соку.
– Ни черта, ни черта подобного, – заволновался Эллис. – Решимся, так за месяц все выправим. Только быть малость похрабрее. Вон, в Амритсаре-то? Как они вмиг хвосты поджали? Дайер знал, чем их шугануть. Эх, старина Дайер! Подло с ним обошлись. Этим трусам в Англии еще придется за многое ответить.
Тирада Эллиса исторгла у аудитории вздох горестного сожаления, подобно вздохам католиков о незабвенной Марии Кровавой[16]. Даже мистер Макгрегор, противник чрезвычайных мер и кровопролития, услышав имя Дайера, меланхолично покачал головой:
– Да-да, бедняга! Принесен в жертву столичным политикам. Ну что ж, возможно, со временем, с прискорбным опозданием, они поймут свою ошибку.
– Насчет этого, – хмыкнул Вестфилд, – у моего прежнего начальника была славная байка. Служил в туземном полку один старый сержант. Как-то его спросили, что будет, если британцы уйдут из Индии. Старикан, почесав затылок, говорит…
Флори отодвинул стул и встал. Невыносимо, нет! Срочно уйти, иначе под черепом что-то взорвется, и он начнет крушить мебель, швырять бутылки. Безмозглые, отупевшие от пьянства свиньи! Как удается ежедневно, годами напролет и слово в слово молоть все ту же отвратительную чушь, мусоля тухлый бред со страниц «Блэквуда»? Неужели никто здесь не способен хотя бы захотеть сказать что-нибудь новенькое? Что же за место, что за люди! Что за культура – дикая, стоящая на виски, кислом шипении и восточной экзотике по стенам! Господи, пощади нас, ибо все мы в этом замешаны!
Ничего этого Флори, разумеется, не сказал и постарался не выдать себя выражением лица. Держась за спинку стула, он стоял чуть боком, со слабой, неуверенной улыбкой отнюдь не первого любимца общества.
– К сожалению, мне пора, – сказал он. – Дел по горло, нужно еще кое-что просмотреть перед завтраком.
– Постой, брат, опрокинь еще стаканчик, – махнул рукой Вестфилд. – Заря лишь заблистала. Возьми-ка джин, для аппетита.
– Спасибо, надо бежать. Пошли, Фло. До свидания, миссис Лакерстин, всем до свидания!
– Прямо-таки Букер Вашингтон, друг черномазых, – съязвил Эллис, едва за Флори захлопнулась дверь (каждый, кто выходил, мог быть уверен, что Эллис бросит ему вслед какую-нибудь гадость). – Потопал, видно, к своему Вшивотами. Или слинял, чтоб долю за выпивку не вносить.
– Брось ты, он малый неплохой, – возразил Вестфилд. – Выступит иногда как большевик, но это он так, не всерьез.
– О да, славный парень, очень славный, – любезно подтвердил мистер Макгрегор.
Всякий европеец в Британской Индии по статусу, точнее, по цвету кожи, «славный парень» и неизменно, если уж не выкинет чего-то вовсе непотребного, состоит в этом почетном звании.
– А по мне, от него уж слишком большевичком несет, – стоял на своем Эллис. – Воротит меня от парней, что в дружбе с черными. Не удивлюсь, коли и сам он дегтем разбавлен, не зря по щеке будто смолой мазанули. Пегая морда! И похож на желтопузых – чернявый и кожа как лимон.
Возникла некая бессвязная перепалка из-за Флори, но быстро утихла, ибо мистер Макгрегор ссор не любил. Европейцы продолжили клубный отдых, заказав еще по стаканчику. Мистер Макгрегор рассказал очередной забавный случай на полковой стоянке – из числа анекдотов, звучащих уместно почти во всякой ситуации. Затем разговор вернулся к старым, но не тускнеющим сюжетам: дерзость туземцев, вялость центра, канувшие златые дни, когда власть британцев поистине являлась властью и лакей за провинность получал «пятнадцать ударов плетью». Эта тематика, отчасти благодаря маниакальной злости Эллиса, прокручивалась регулярно. Впрочем, избыток горечи у европейцев был объясним. Жизнь на Востоке ожесточит и святого. Здесь всем белым, особенно официальным служащим, приходится узнать вкус постоянных издевательских насмешек и оскорблений. Чуть ли не ежедневно, когда Вестфилд, мистер Макгрегор или даже Максвелл проходили по улице, мальчишки-школьники с юными желтыми физиономиями – гладкими, как золотые монеты, и полными столь свойственного монголоидным лицам надменного, доводящего до бешенства презрения, – глумились над чужаками, порой разражаясь гнусным, хищным хохотом. Служба в Британской Индии не сахар. В первобытной примитивности солдатских лагерей, в духоте контор, в пропахших антисептиком унылых станционных гостиницах люди, пожалуй, зарабатывают себе право на несколько раздражительный характер.
Стрелки часов приближались к десяти, и жара сделалась нестерпимой. Лица и голые до локтей руки мужчин покрылись бисером пота. На спине мистера Макгрегора по шелку пиджака все шире расплывалось темное влажное пятно. От ярких лучей, все-таки проникавших сквозь бамбуковые шторы, болели глаза и стучало в висках. С тоской думалось о предстоящем плотном завтраке и ожидающих затем убийственно долгих дневных часах. Поправив сползавшие на потной переносице очки, мистер Макгрегор поднялся.
– Увы, приходится прервать наш легкомысленный симпозиум. Я к завтраку должен быть дома. Дела Империи, так сказать, призывают. Кому-нибудь по пути? И мой автомобиль, и мой шофер к вашим услугам.
– О, благодарю, – откликнулась миссис Лакерстин. – Если можно, подвезите нас с Томом. Какое облегчение, что не надо идти пешком по этому жуткому пеклу!
Все встали. Вестфилд потянулся и, подавляя зевок, шумно втянул носом воздух.
– Двинулись? Надо идти – засыпаю. Ох, целый день корпеть в конторе! Извести вороха бумаги! Боже!
– Эй, не забудьте, теннис вечером, – напомнил Эллис. – Максвелл, черт ленивый, не вздумай опять смыться. Чтобы ровно в полпятого сюда с ракеткой.
– Aprés vous – после вас, мадам, – галантно шаркнул в дверях мистер Макгрегор.
– Веди на бой, Макдуф! – пробасил, выходя, Вестфилд.
Навстречу хлынула сверкающая белизна. От земли катил жар, как из духовки. Ни один лепесток не шевелился в пестрой гуще свирепо полыхающих под бешеным солнцем цветов. Свет изнурял, пронизывая тело до костей. Веяло какой-то жутью – жутковато было сознавать, что это глянцевое небо, безоблачное, бесконечное, тянется над Бирмой, Индией, Сиамом, над Камбоджей, над Китаем, всюду слепя одинаково яркой, ровной лазурью. Наружные части автомобиля мистера Макгрегора раскалились – не дотронуться. Начиналось то беспощадное время дня, когда, по выражению бирманцев, «нога тихая». Все живое оцепенело; способность двигаться сохранили только люди, колонны разогретых солнцем струящихся через дорожку муравьев и силуэты медленно парящих в знойном небе бесхвостых грифов.
За воротами клуба Флори свернул налево и пошел вниз по тенистой тропе под кронами фиговых деревьев. Через сотню ярдов загудела музыка – возвращался в казармы отряд военной полиции, строй одетых в хаки долговязых индусов с идущим впереди, играющим на волынке юным гуркхом[17]. Флори шел навестить доктора Верасвами. Жилище доктора – длинное бунгало из пропитанных мазутом бревен – стояло на сваях в глубине обширного запущенного сада, граничившего с садом Европейского клуба. Фасад был обращен не к дороге, а к стоящей на берегу реки больнице. Едва Флори открыл калитку, в доме раздался тревожный женский крик, застучала суетливая беготня. Явно не стоило смущать хозяйку. Флори обошел бунгало и, остановившись у веранды, позвал:
– Доктор! Вы не заняты? Войти можно?
Черно-белая фигурка выскочила на веранду, как черт из табакерки. Доктор подбежал к перилам, бурно восклицая:
– Можно ли вам войти? Конессно! И немедленно! Ахх, мистер Флори, как я рад! Быстрее поднимайтесь! Что вы будете пить? Есть виски, вермут, пиво и другие европейские напитки. Ахх, дорогой друг, как я стосковался по приятной и тонкой беседе!
Темнокожий курчавый толстячок с доверчивыми круглыми глазами, доктор носил очки в стальной оправе и был одет в мешковатый полотняный костюм; мятые белые брюки гармошкой свисали на грубые черные башмаки. Говорил он торопливо, возбужденно и подчас слегка шепеляво. Пока Флори поднимался, доктор засеменил в дальний угол и начал хлопотливо вытаскивать из набитого льдом цинкового ящика бутылки всевозможного питья. Благодаря развешенным под карнизом корзинам с папоротником веранда напоминала сумрачный грот позади солнечного водопада. Кроме тростниковых, изготовлявшихся в тюрьме шезлонгов, здесь еще стоял книжный шкаф, полный не слишком увлекательной литературы – главным образом, эссеистика в духе Карлейля, Эмерсона, Стивенсона. Доктор, большой любитель чтения, особенно ценил в книгах то, что именовалось у него «нравственным смыслом».
– Ну, доктор, – сказал Флори (хозяин тем временем усадил его в шезлонг, обеспечив комфортную близость пива и сигарет). – Ну, доктор, как там наша старушенция Империя? По-прежнему плоха?
– Ой, мистер Флори, все хуже и хуже! Опассьные осложнения, ахха. Заражение крови, перитонит, паралич центральной нервной системы. Ой, боюсь, нужно звать специалистов!
Шутка насчет дряхлой пациентки Британской империи обыгрывалась уже второй год, но доктор не уставал ею наслаждаться.
– Эх, – вздохнул Флори, растягиваясь в шезлонге, – хорошо тут у вас. Сбегаю к вам, как пуританский староста в кабак со шлюхами. Хоть отдохнуть от них, – пренебрежительно мотнул он головой в сторону клуба, – милых моих приятелей, благородных белых пакка-сахибов[18], рыцарей без страха и упрека, ну, да вы знаете! Просто счастье – глотнуть воздуха после всей этой вонищи.
– Друг мой, друг мой, пожалуйссьта, не надо! Это звучит нехорошо. Не надо так говорить о достойных английских джентльменах.
– Вам, доктор, не приходится часами слушать достойных джентльменов. Я все утро терпел Эллиса с его «негритосами», Вестфилда с его фиглярством, Макгрегора с его латинскими цитатами и грустью о старинной порке на конюшне. Но уж как дошло до туземного сержанта, старого честного служаки, сказавшего, что в Индии без британцев «не останется ни рупий, ни девственниц», – баста, не вынес! Пора старому служаке на покой, со времен первого юбилея[19] мелет одно и то же.
Как всегда при нападках Флори на членов клуба, толстяк доктор волновался, ерзая, переминаясь, нервно жестикулируя. Подыскивая нужное возражение, он всегда словно пытался его поймать, ухватить в воздухе щепоткой смуглых пальцев:
– Пожалуйссьта, мистер Флори! Прошу, не говорите так. Зачем всех называть пакка-сахибами? Народ героев, соль земли. Вы посмотрите на деяния строителей Империи, вспомните Роберта Клайва, Уоррена Гастингса, Джеймса Дальхузи, Джорджа Керзона – великие личности! Словами вашего бессмертного Шекспира, «то были люди в полном смысле слова, подобных им нам больше не видать»[20].
– Так, а вам хочется еще подобных? Мне нет.
– И как прекрасен сам тип – английский джентльмен! Изумительная терпимость! Традиция единссьтва и сплоченности! Даже те, чьи высокомерные манеры не очень приятны (у некоторых англичан порой действительно заметен этот недостаток), намного достойнее нас, людей Востока. Стиль поведения грубоватый, но сердца золотые.
– Может, позолоченные? Прикидываться братьями в этой стране и вечно изображать из себя дружных английских парней, то бишь дружно выпивать, симпатизируя землякам-собутыльникам не больше скорпионов. Нашу сплоченность диктует политический расчет, а выпивка – главная смазка механизма, без нее мы через неделю взбесились бы и перебили бы друг друга. Отличный сюжет для ваших утонченных моралистов – пьянка как фундамент Империи.
Доктор покачал головой.
– Не знаю, мистер Флори, откуда у вас такой ужассьный цинизм. Не подобает джентльмену ваших дарований, вашей души говорить, словно какой-нибудь дикий мятежник в «Сынах Бирмы»!
– Мятежник? – повторил Флори. – О нет, я вовсе не хочу, чтобы бирманцы нас выставили вон. Господи упаси! Мне тут, как прочим нашим, нужно деньги зарабатывать. Я против одного – этого вздора насчет бремени белого человека. Непременно строить из себя великодушных спасителей мира. Тоска! Даже чертовы дураки в клубе были бы сносной компанией, если бы все мы не жили в сплошном вранье.
– Но, дорогой друг, о каком вранье вы рассюждаете?
– Да о таком, что мы сюда явились не грабить, а якобы поднимать культуру бедных братьев. Вообще-то понятная, обычная людская фальшь, но отравляет она так, как вам не снилось. От постоянной своей подлости маешься, вечно ищешь оправданий. Половина наших здешних пакостей именно из-за этого. Нас еще можно было бы терпеть, честно признай мы себя заурядными ворами и продолжай мы воровать без лицемерия.
Доктор с довольным видом щелкнул пальцами.
– Слабоссь вашего аргумента, друг мой, – сказал он, сияя от собственной ироничности, – очевидная его слабоссь в том, что вы вовсе не вор.
– Ну-ну, дорогой доктор!
Флори выпрямился в шезлонге. Перемена позы была вызвана как невыносимым зудом на вспотевшей, изъеденной тропиками спине, так и пиком их несколько странных полемик. Дискуссий шиворот-навыворот, в которых англичанин всячески язвил Британию, а уроженец Индии с фанатичной преданностью защищал. Никакие щелчки и уколы британцев не могли поколебать восторг доктора перед Англией. Он был готов пылко и совершенно искренне подтвердить, что лично принадлежит к худшему, угасающему племени. Его вера в британское правосудие не слабела даже тогда, когда он возвращался после проведенных в тюрьме под его наблюдением телесных наказаний или казней, – возвращался, напившись, с помертвевшим серым лицом. Бунтарские речи Флори потрясали и ужасали его, сопровождаясь, впрочем, некой сладкой дрожью, как у праведника при чтении богохульных заклинаний.
– Дорогой доктор, а в чем же здесь наши цели, кроме воровства? Ведь все столь очевидно. Чиновник держит бирманца за горло, пока английский бизнесмен обшаривает у того карманы. Вы полагаете, моя, допустим, фирма могла бы получить контракт на вывоз леса, не будь в стране британского правления? Или другие лесоторговые, нефтяные компании, владельцы шахт и плантаций? Как, не имея за спиной своих, Рисовый синдикат драл бы три шкуры с нищих местных крестьян? Империя – просто способ обеспечить торговую монополию английским, точнее, шотландско-иудейским, бандам.
– Друг мой, пожалуйссьта, мне больно это слушать. Вы говорите, что пришли ради коммерции? И очень хорошо. Разве сумели бы бирманцы самостоятельно наладить дело? Построить порты, пароходы, железные дороги? Они беспомощны без вас. Что бы произошло с бирманскими лесами, которые вы бережно охраняете? Лес был бы целиком продан японцам, то иссь вырублен, дотла уничтожен. Ведь ваши бизнесмены развивают все местные ресурсы, ваши администраторы, служа общественному долгу, учат цивилизации, поднимают наш уровень – образец гуманной самоотдачи.
– Чушь, доктор! Мы учим здешних мальчишек гонять в футбол и хлестать виски, но не особо велики сокровища. Заметьте, наши школы фабрикуют дешевых клерков, но действительно нужного ремесла мы не даем – страшимся конкуренции. Кое-какие местные отрасли даже исчезли. Где теперь, например, знаменитый индийский муслин? Лет восемьдесят назад сами индийцы строили, снаряжали большие морские суда, а сейчас и рыбачьи лодки делать разучились. В восемнадцатом веке жители Индии отливали пушки вполне европейского стандарта, а теперь – после полутора веков нашего пребывания здесь – вряд ли сыщется местный умелец, способный изготовить медную гильзу. Нет, из восточных народов шли вперед лишь независимые. Оставлю в стороне Японию, но вот Сиам…
Доктор энергично замахал руками. Пример с Сиамом ему не нравился, и он всегда прерывал спор на этом месте (течение диалогов не менялось, повторяясь почти дословно).
– Друг мой, друг мой, вы забываете о воссьточном характере! Как развивать нас, таких вялых и суеверных? По крайней мере вы принесли сюда закон. Нерушимое правосудие, британский великий мир народов!
– Не мир, а мор народов, так честнее. И если мир, то для кого? Для судейских либо процентщиков. Конечно, в наших интересах не допускать тут распрей, но к чему сводится этот порядок? Больше банков, больше тюрем – вот и все.
– Ужассьное искажение! – вскричал доктор. – А разве тюрьмы не нужны и разве ничего другого, кроме тюрем? Представьте Бирму в дни Тхибава[21] – грязь, пытки, кромешное невежество. И теперь оглянитесь, просто посмотрите хотя бы с этой веранды – больница, а там школа, а чуть далее полицейский пост. Это все колоссальный рывок вперед!
– Не отрицаю, – сказал Флори, – модернизация идет полным ходом, спору нет. Только куда все-таки этот, столь вдохновляющий вас, доктор, «рывок вперед»? Мы действуем, и, разумеется, мы преуспеем в разрушении старой местной культуры. Но никого мы не цивилизуем, только слегка наводим лоск, предполагая повсеместно внедрить наши свинские граммофоны и фетровые шляпы. Думаю, лет через двести все это, – он кивнул вдаль, – исчезнет, не останется ни лесов, ни деревень, ни пагод. Вместо того через каждые полсотни ярдов будут стоять нарядные чистые домики, по всем долинам и холмам домик за домиком, и в каждом граммофон, и отовсюду один мотивчик. Леса сведут, размолотят на целлюлозу для выпуска многотиражных «Всемирных новостей» или распилят на дощечки для граммофонных ящиков. Хотя деревья умеют мстить, как утверждает старик в «Дикой утке». Вы ведь читали Ибсена?
– Ахх, к сожалению, пока не читал, мистер Флори. По словам вашего вдохновенного Бернарда Шоу, это ум выдаюссийся, великий. Предвкушаю, какое удовольствие подарят мне его произведения. Но, друг мой, почему-то от вашего взгляда ускользает, что даже мизерные приметы вашей цивилизации для нас большой прогресс. Граммофоны и «Всемирные новости» гораздо лучше ужасающей воссьточной лени. Самые рядовые британцы видятся мне некими… некими… – подыскивая метафору, доктор, вероятно, припомнил ее из рассуждений Стивенсона, – факельщиками, ведущими по тропе культуры.
– Вот как? А я вижу очень проворных, гигиеничных и самодовольных вшей, – сказал Флори и с легким вздохом, ибо доктор был не силен насчет аллюзий, пояснил: – Паразитов, ползающих вокруг света и называющих прогрессом постройку тюрем.
– Друг мой, вы положительно сосредотоссились на тюрьмах! Обратите внимание на другие свершения ваших собратьев – британцы пролагают дороги и орошают пустыни, возводят школы и побеждают голод, самоотверженно воюют с чумой, холерой, оспой, венерическими болезнями…
– Которые сами и завезли, – вставил Флори.
– Нет, сэр! – возразил доктор, спеша воздать должное своей родине. – Оссибаетесь, венерические болезни в Бирму завезены из Индии. Индийцы заражают – британцы лечат. Вот ответ на весь ваш мятежный пессимизм.
– Ладно, доктор, нам не прийти к согласию. Вы в восхищении от плодов пресловутого прогресса, а для меня тут маловато прелести. Пожалуй, Бирма времен Тхибава больше пришлась бы мне по вкусу. И повторюсь: все наше здешнее культурное влияние не что иное, как уроки грабежа в крупных масштабах. Без прибыли мы живо всех бы бросили.
– Друг мой, признайтесь: вы так не думаете. Будь вы действительно убеждены в дурной политике британского правительства, вы не только оссюждали бы ее в нашей беседе, но и заявляли бы об этом во всеуслышание. Я лучше, чем вы сами, знаю ваш характер, мистер Флори.
– Увы, доктор. Куда уж мне, я вроде Велиала из «Потерянного рая» исповедую «постыдное бездействие»[22]. В этой стране либо живи пакка-сахибом, либо умри. За все пятнадцать лет в Бирме я только с вами разговаривал откровенно. Мои дерзкие речи у вас – предохранительный клапан. Пар выпускаю, этакая тайная черная месса, если вы меня понимаете.
Рядом раздался протяжный горестный вопль. На солнцепеке у веранды стоял индус Мату, трясущийся, иссохший, одетый лишь в какой-то грязный лоскуток. До крайности напоминавший саранчу, этот привратник караулил европейскую церковь. Служба давала ему восемнадцать рупий в месяц и означала проживание подле храма в лачуге из расплющенных жестянок, откуда он время от времени, завидев белого, выскакивал с низким поклоном и невнятным бормотанием о своем «шалованьи». Сейчас Мату жалобно глядел снизу, одной корявой бурой рукой потирая голый живот, другой рукой изображая запихивание пищи в рот. Мягкосердечный доктор, любимый объект всех местных попрошаек, достал из кармана и бросил через перила монетку в четыре аны[23].
– Наглядное вырождение Воссьтока, – сказал доктор, кивнув в сторону скрючившегося, признательно заскулившего Мату. – Обратите внимание на хилые конечности: икры ног тоньше запястий у европейцев. Отметьте жалкую угодливость и совершенно невероятную в Европе за пределом клиник для умалишенных неразвитость. Однажды на вопрос о его возрасте старик ответил мне: «Вроде как десять лет, сахиб». Можно ли притворяться, мистер Флори, что вы не ощущаете себя существом более высокой породы?
– Худо горемыке, не озарил его свет прогресса. На, Мату, – Флори кинул еще одну монетку, – иди, выпей и вырождайся, как умеешь. Сроки всеобщего блаженства, судя по всему, откладываются.
– Ой, мистер Флори, иногда я подозреваю, что вы меня – как это говорится? – дурачите. Английское чувство юмора, эххе? У нас, людей Воссьтока, совсем нет ничего похожего.
– Счастливчики. Погибель наша, этот английский юмор.
Бормоча что-то благодарственное, Мату поковылял со двора. Флори заложил руки за голову и потянулся.
– Надо идти, пока чертово солнце не поднялось слишком высоко. Чуют мои кости, жара в этом году будет адская. Да, доктор, мы все спорили, я даже не спросил вас о новостях. Я ведь только вчера из джунглей и через пару дней обратно. Какие происшествия в Кьяктаде? Скандалы?
Доктор сразу перестал улыбаться. Он снял очки, без которых сделался похожим на черного спаниеля с влажными карими глазами, и, глядя вдаль, заговорил гораздо тише, без прежней решительности.
– Скажу вам, друг мой, затеваются самые неприятные дела. Вы, наверное, будете смеяться, признаков пока никаких, но я в беде. Вернее, мне грозят большие беды. Уши европейцев ничего не услышат, но там, – он махнул рукой в направлении базара, – плетутся ужассьные козни, поверьте мне.
– Может, все-таки поясните?
– Ахх, строится большая интрига, чтобы меня оклеветать и поломать мою карьеру. Вам, англичанину, такие вещи непонятны, – я навлек ненависть У По Кина, местного судьи. Чудовиссьно опасный враг, несущий тысячи несчастий.
– У По Кин? Кто такой?
– Огромный, очень толстый, очень зубастый человек, его дом недалеко отсюда.
– А, тот жирный мерзавец? Знаю.
– Нет-нет! – с горячностью воскликнул доктор. – Не знаете, мой друг! Английский джентльмен не может знать подобную натуру! У По Кин больше чем мерзавец, он… Трудно выразить, слова меня подводят. Это крокодил в облике человека – лютый и кровожадный крокодил. Все его злодеяния! Его разбои, зверства! Он портил девушек, насилуя их на глазах матерей. Английскому джентльмену не представить такую низоссь. И вот этот злодей поклялся меня уничтожить.
– Наслышан я о нем. Видимо, превосходный экземпляр местного законника. Кто-то из бирманцев мне говорил, что, занимаясь во время войны рекрутством, этот распутник набрал целый батальон из собственных внебрачных сыновей. Правда?
– Вряд ли, он не настолько стар, но подлоссь его несомненна. А теперь он поставил целью сгубить меня, потому что я слишком много знаю и вообще ненавистен ему, как любая честная личность. Действовать будет исслюбленным приемом всех негодяев – станет распространять обо мне самую скверную, самую жуткую клевету. Он уже начал.
– Кто ж поверит жирному борову? Какой-то мелкой сошке в сравнении с вашим положением.
– Ах, мистер Флори, вам не понять востоссьного коварства. У По Кин сокрушал чиновников и покрупнее. Найдет способ вызвать доверие. Именно поэтому… Ахх, непроссьтая, непроссьтая ситуация…
Доктор отвернулся и начал ходить по веранде, протирая очки носовым платком. Он явно чего-то не договаривал, стеснялся. Видя его таким встревоженным, Флори открыл было рот предложить свою помощь, но промолчал, ибо хорошо знал бесполезность вмешательства в конфликты восточных людей. Белому никогда не добраться тут до сути, всегда останется нечто неясное, козни под кознями, интриги внутри интриг. Кроме того, одна из главных заповедей пакка-сахибов – держаться в стороне от «туземных склок». Он неуверенно проговорил:
– А что за ситуация?
– Дело в том, если бы… Ахх, друг мой, я боюссь снова вызвать ваш смех. Если бы только я мог стать членом вашего Европейского клуба! О! Как бы все для меня изменилоссь!
– Клуб? Зачем? Чем это поможет?
– Друг мой, в подобных обстоятельствах важнее всего наш престиж! У По Кин никогда не нападет открыто, он пустит сплетни, слухи, а поверят или нет, всецело будет зависеть от степени моей близости европейцам. Так уж сложилоссь в Индии. Когда нас уважают, мы поднимаемся, не уважают – падаем. Рукопожатие и дружеский кивок иногда значат больше сотен официальных наград. И вы не представляете, как ценно состоять в клубе, считаться как бы европейцем – недосягаемым. Личноссь члена клуба священна.
Собравшийся уходить Флори стоял и смотрел на дорогу. Его всегда переполняло стыдом, если в беседах с доктором мелькал болезненный вопрос о цвете кожи. Хотя такого рода вещи в Индии кажутся явлением нормальным, естественным, как воздух, неприятно ощущать социальную униженность близкого друга.
– Вас могут выбрать уже на следующем собрании, – сказал Флори. – Не поручусь, что выберут, однако не исключено.
– Надеюссь, мистер Флори, мои слова не прозвучали просьбой мне посодействовать? Ради Бога! Возможности ваши ограничены, я знаю, я всего лишь отметил, что прием в клуб – надежное средство защиты…
Флори нахлобучил панаму и легонько похлопал стеком уснувшую под шезлонгом Фло. Ему было очень не по себе. Он понимал – хвати у него духа на пару схваток с Эллисом, доктора Верасвами наверняка примут. И доктор его друг, вернейший, едва ли не единственный. Сколько часов они провели в разговорах на докторской веранде, доктор бывал у него и очень хотел представить Флори своей супруге (благочестивая индуска с ужасом отказалась). Они вместе ездили на охоту – обвешанный боевым снаряжением доктор, пыхтя, карабкался по скользким, засыпанным листвой бамбука склонам и палил в пустоту. Хотя бы правила приличия требуют поддержать друга. Но доктор прямо никогда не попросит, а сам он не способен отстаивать его в неизбежных мерзких дрязгах. Нет, не способен! Да и стоит ли пытаться?
– По правде говоря, – произнес Флори, – вопрос сегодня поднимался, и скотина Эллис, естественно, побрызгал слюной насчет «черномазых», когда Макгрегор предложил нам принять кого-нибудь из азиатов. Полагаю, пришло распоряжение.
– Да, я слышал. Подобные вещи тут же становятся иссьвестны. Это и навело меня на мысль.
– Решающим, видимо, будет июньское собрание. Я, разумеется, проголосую «за», но сделать больше, к сожалению, не сумею, попросту не в моих силах. По-моему, тут все зависит от Макгрегора. Свара, разумеется, будет неописуемая. Но вполне вероятно, вас выберут, хотя натужно, из-под палки. Они совсем свихнулись на «чистоте» их клуба.
– Конессно, конессно, друг мой! Прошу вас, не беспокойтесь. Еще вам не хватало из-за меня испортить отношения с братьями по крови. Умоляю вас, подальше от неприятностей! Сам факт вашей дружбы со мной невероятно мне помогает. Престиж, он как термометр, и с каждым вашим висситом ко мне столбик ртути подрастает еще на полградуса.
– Что ж, будем стараться предельно разогреть его. Боюсь, кроме этого немногим смогу помочь.
– Но это много, поисстине много, друг мой! И вот еще, только не смейтесь, вам ведь тоже надо остерегаться. Рядом крокодил! Узнает, что вы за меня, – мгновенно нацелится и на вас.
– Ясно, доктор. Буду остерегаться чудища. Хотя чем, собственно, ваш крокодил способен мне навредить?
– В любом случае он попытается. Я знаю, его тактикой будет убрать моих друзей, и он поссьмеет оклеветать даже вас.
– Меня? Ну, дудки! Не дотянется плебей до римского патриция. Я ж как-никак англичанин!
– Но все же берегитесь, друг мой. Не ссьтоит его недооценивать. Крокодилы всегда… – доктор пощелкал пальцами, образные выражения у него частенько путались, – бьют по больным местам!
– О-о, доктор, неужели крокодилы столь чутко различают наши слабости?
Оба рассмеялись. Теплота отношений позволяла им вместе посмеяться над забавной английской фразой доктора. Возможно, в глубине души доктор сейчас был несколько разочарован тем, что Флори не ринулся спасать его, однако он скорее бы умер, нежели обнаружил это. А Флори более всего мечтал оставить крайне смущающий сюжет.
– Ладно, действительно пора идти. Счастливо оставаться, доктор, на случай, если не увижу вас до отъезда. Надеюсь, выборы пройдут нормально. Макгрегор – неплохой старый пень. Осмелюсь предположить, он дожмет их с вашим приемом.
– Будем надеяться, будем надеяться. Чтобы я ссьмог открыто бросить вызов всем у по кинам! До свидания, друг мой, до сськорого свидания!
Флори поправил панаму и пошел через залитый солнцем плац домой, к завтраку, для которого утро, проведенное в табачном дыму за выпивкой и тяжким разговором, не оставило никакого аппетита.
Флори спал, раскинувшись в одних легких сатиновых штанах на своей влажной от пота постели. Очередной абсолютно свободный день. После каждых трех недель на лесных стоянках несколько дней он проводил в Кьяктаде, где главным образом бездельничал, поскольку конторских забот имелось очень немного.
Спальня была довольно просторной, с оштукатуренными белыми стенами, сквозными входными проемами и незашитой решеткой потолочных балок, пристанищем хлопотливых воробьев. Скудная обстановка включала массивную кровать с прикрепленной к балдахину москитной сеткой, плетеный стул, плетеный стол, зеркальце и грубо сколоченные полки, вмещавшие несколько сотен книг, переплеты которых в тропиках покрылись сизым налетом плесени. Распластавшись на стене, тукту (ящерка) застыла, будто геральдический дракон. Свет за верандой густо лился потоком белого сверкающего масла. Монотонные стоны голубей в чаще бамбука как-то очень созвучно сливались со знойной духотой, навевая сонную дрему не колыбельного напева, а скорее паров хлороформа.
Ярдов за двести, возле бунгало мистера Макгрегора, исполнявший обязанности живых часов привратник четыре раза ударил по куску рельса. Разбуженный этим сигналом Ко Сла, слуга Флори, направился в сарайчик, раздул угли и вскипятил воду, после чего, обрядившись в розовый гаунбаун с муслиновым эйнджи, понес чайный поднос хозяину.
Ко Сла (полное его имя было Маун Сан Хла), типичный местный крестьянин, низкорослый и коренастый, отличался очень темной кожей, гримасой постоянной озабоченности и довольно редким у безбородых бирманцев украшением – хвостиками усов, свисавших по углам рта. У Флори он служил со дня приезда того в Бирму. Они были ровесниками, разница в возрасте меньше месяца, и вместе, как мальчишки, бегали пострелять или поплавать, вдвоем сидели в мачанах (засадах на деревьях), поджидая ни разу не появившихся тигров, дружно делили тяготы долгих пеших переходов и лесных лагерей. Помимо этого Ко Сла подыскивал Флори подружек, занимал для него деньги у китайских ростовщиков, укладывал его, пьяного, в постель, выхаживал во время приступов лихорадки. В глазах Ко Сла неженатый Флори оставался юнцом, тогда как сам он успел жениться, народить пятерых детей и – добровольно удвоив муки супружества – завести вторую жену. Как полагается слуге холостяка, Ко Сла был ленив и неряшлив, зато предан безгранично. Он никогда бы никому другому не позволил прислуживать Флори за столом, или нести его ружье, или придерживать ему оседланного пони, а если дорогу преграждал ручей, непременно перетаскивал господина на собственной спине. К Флори он относился с жалостью: и оттого, что считал его наивным, беспомощным ребенком, и особенно из-за зловещего, как ему думалось, родимого пятна.
Осторожно опустив поднос на низкий столик, Ко Сла пощекотал спящему пятку (единственный безопасный способ будить хозяина). Чертыхнувшись, Флори перевернулся и зарылся лицом в подушку.
– Четыре часа, наисвятейший. Я приносить две чашки, тут женщина.
Женщиной у Ко Сла именовалась любовница Флори Ма Хла Мэй. Всегда лишь «женщиной» не по причине неодобрения любовницы как таковой, но ввиду ревности к ее влиянию в доме.
– Наисвятейший идти вечером играть в тиннис? – спросил Ко Сла.
– Нет, слишком жарко, – ответил Флори, будто находился в Брайтоне. – Есть не хочу, убери эту дрянь. Дай мне виски.
Не умеющий правильно говорить по-английски, Ко Сла однако понимал язык прекрасно. Бутылку он принес, а вместе с ней ракетку, которую демонстративно прислонил к стене напротив кровати. Теннис в его сознании являлся священным ритуалом белых, и уклонение хозяина от обряда ему не нравилось.
Флори с отвращением отодвинул бутерброд, но, подлив виски в чай, выпил чашку и почувствовал себя лучше. После сна, длившегося от полудня, все тело ныло, во рту отдавало свинцом и копотью, будто от горелой газеты. Трапезы давно перестали приносить удовольствие. Еда в Бирме отвратительна – испеченный на пальмовой закваске хлеб вкуса пресной резиновой лепешки, масло лишь из консервных банок, того же сорта порошковое молоко, из которого получается водянистая серая жижа.
Едва Ко Сла вышел, послышался высокий гортанный женский голос:
– Мой господин не спит?
– Входи, – довольно раздраженно буркнул Флори.
Вошла, сняв у порога красные лакированные сандалии, Ма Хла Мэй. В виде особой привилегии ей дозволялось заходить на чаепития, но в иных случаях присутствие за столом было столь же запретно, как ношение обуви в присутствии господина.
Лет чуть более двадцати и ростом метра полтора, Ма Хла Мэй была в светло-голубом, узорно вышитом лонджи из китайского сатина и белоснежном эйнджи. На груди висели цепочки золотых медальонов; туго закрученный, точно эбеновый, валик блестящих черных волос был украшен цветками жасмина. Со своей хрупкой, словно сделанной искусным резчиком фигуркой, медным овальным личиком и узкими глазами, она казалась диковинной, но на редкость красивой куклой. Комнату наполнил аромат сандалового дерева и кокосового масла.
Ма Хла Мэй села на край постели, крепко прильнула к Флори и, как принято у бирманцев, потерлась плосковатым носом о его щеку.
– Зачем мой господин утром не звал меня?
– Спал. Слишком жарко для таких штучек.
– Вам лучше спать без Ма Хла Мэй? Ах, это значит – я некрасивая? Я некрасивая, мой господин?
– Уйди, – отпихивая ее, сказал Флори. – Сейчас я тебя не хочу.
– Тогда пусть господин хотя бы потрогает меня губами, как у белых![24]
– На, получи и оставь меня. Принеси-ка сигарет.
– Почему господин больше не хочет заниматься со мной любовью? Ах, два года назад он был другой! Любил меня, дарил мне золото, привозил мне красивый шелк из Мандалая. А сейчас вот, – она вытянула тоненькую ручку в муслиновом рукаве, – ничего нет, я все мои тридцать браслетов отдала в заклад. Как теперь показаться на базаре без браслетов и опять в том же лонджи, что уже много раз все видели? Мне стыдно перед другими женщинами.
– Я виноват, что ты свои браслеты заложила?
– Два года назад господин бы их выкупил! Ах, он больше совсем не любит Ма Хла Мэй!
Она обняла Флори и, наученная им европейской манере, поцеловала его. Пахнуло смесью сандалового дерева, чеснока, кокосового масла и жасмина. Запахом, от которого у Флори покалывало зубы. Отстранившись, придерживая ее голову на подушке, он стал разглядывать странное юное лицо с высокими скулами, растянутыми веками и маленьким, изящно вычерченным ртом. Зубки у нее были, как у котенка. Пару лет назад он, сторговавшись с родителями девушки, купил ее за триста рупий. Флори погладил смуглую шею, похожую на стройный гладкий стебель.
– Ты липнешь ко мне, потому что я белый и богатый?
– Нет, я люблю, я очень-очень люблю господина. Зачем так говорить? Разве я не была всегда верная?
– У тебя есть любовник бирманец.
– Ух! – Ма Хла Мэй изобразила гадливую дрожь. – Терпеть, как трогают ужасные темные руки? Если бирманец меня тронет, я умру.
– Лгунья!
Он положил ладонь ей на грудь. Вообще-то Ма Хла Мэй это коробило, так как напоминало о наличии грудей, существование которых для бирманок несовместимо с идеалом красоты. Однако она лежала, предоставив Флори свободу действий, совершенно пассивная, но довольная, с легкой улыбкой на губах, – сытая кошка, позволяющая себя гладить. Ласки Флори не значили ничего (истинным ее возлюбленным был Ба Пи, младший брат Ко Сла), но пренебрежение господина уязвляло. Подчас она даже подмешивала ему в пищу приворотные зелья. Нравилось ей вести жизнь праздной наложницы. Нравилось навещать свою деревню, похваляясь нарядами и положением бо-кэдоу, жены белого мужчины, ибо она сумела убедить всех, начиная с себя, что действительно являлась супругой Флори.
Покончив любовный труд, обессиленный Флори молча отвернулся, прижал ладонь к родимому пятну. Чувство стыда сразу напоминало об отметине. Противно было дышать во влажную подушку, пропахшую кокосовым маслом. Все тот же душный зной, все те же заунывные голубиные стоны. Голая Ма Хла Мэй, опершись на локоть, улыбаясь, обмахивала Флори плетеным веером.
Затем она встала, оделась, закурила сигарету и, вернувшись, стала поглаживать плечи Флори. Белизна кожи завораживала ее странным видом и тайным значением власти. Флори дернулся, сейчас подруга его бесила, хотелось лишь быстрей ее спровадить.
– Уходи, – сказал он.
Ма Хла Мэй попыталась кокетливо вложить свою сигарету ему в рот.
– Зачем господин всегда сердитый, когда сделал со мной любовь?
– Уйди, – повторил он.
Ма Хла Мэй продолжала гладить его плечи. Мудрости оставлять Флори в определенные моменты она не набралась, считая интимную близость актом некоего женского колдовства, раз от разу все больше превращающего мужчин в слабоумных, покорных рабов. С каждым объятием, верилось ей, Флори слабеет, а чары набирают силу. Она принялась теребить, обнимать его, упрекая в холодности, стараясь вновь разжечь, пытаясь поцеловать спрятанное в подушку лицо.
– Иди-иди! – с досадой бросил Флори. – Вон мои шорты, там в кармане деньги, возьми пять рупий и иди.
Спрятав за пазухой пять рупий, Ма Хла Мэй все же не ушла. Склонясь над Флори, продолжала его тормошить, пока он, вконец разозлившись, не вскочил.
– Иди отсюда! Сказано, уйди! Осточертела!
– Хорошо разве говорить эти слова? Как будто с проституткой.
– Такая ты и есть. Пошла вон! – крикнул он, вытолкав ее и швырнув вслед сандалии. Их стычки часто завершались подобным образом.
Флори зевнул, раздумывая. Пойти, что ли, все же на теннис? Но тогда надо бриться, а для этаких усилий пришлось бы опрокинуть еще пару стаканчиков. Он сделал было вялый шаг к зеркалу, дабы обследовать щетину, но под угрозой увидеть свою кошмарную измятую физиономию остановился. Несколько секунд, чувствуя слабость в каждой мышце, он созерцал ползущую под потолком, крадущуюся к мотыльку тукту. Сгоревшая сигарета Ма Хла Мэй едко чадила. Флори достал с полки книгу, открыл и, содрогнувшись, кинул в угол. Сил не было даже читать. О Боже, Боже, куда деться, как убить проклятый вечер?
Шлепая лапами и махая хвостом, подбежала зовущая на прогулку Фло. Флори хмуро прошел в смежную маленькую ванную с каменным полом, надел шорты, рубашку. До заката требовалось непременно размять, активно разогреть все мускулы. В Индии, вообще говоря, не пропотеть насквозь хотя бы раз за день – беда: чувствуешь себя грязнее тысячи грешников. С приближением вечерних сумерек настигает такая безумная, безысходная тоска, что ничем – ни чтением, ни молитвой, ни болтовней, ни выпивкой – не изгнать этой гадости; вытянуть ее может только пот.
Из дома Флори пошел к джунглям. Сначала через заросли низкого кустарника с редкими стволами диких манго, усыпанных смолистыми плодами не крупнее сливы, затем лесом. Безжизненные в это время года джунгли обступали дорогу чащей пыльных деревьев с тусклой, пожухшей листвой. Не видно было никаких птиц, кроме неуклюже прыгавших по кустам бурых растрепанных созданий, похожих на обнищавших и опустившихся дроздов. Еще какая-то невидимая птица издалека, словно хохочущее эхо, одиноко выкрикивала «ах-ха-ха! ах-ха-ха!». От палых листьев шел ядовитый хмельной запах. Было по-прежнему жарко, хотя солнце утратило дневную яркость и косые лучи пожелтели.
Мили через две дорога вывела к речному броду. Вблизи воды лес стал выше и зеленее. У края берега чернел огромный древесный остов мертвого пинкадо[25], сплошь оплетенный гирляндами орхидей, прибрежные кусты лимонника источали резкий цитрусовый аромат. Быстро шагая в намокшей рубашке, с лицом, залитым едким потом, Флори выпаривал из себя хандру. Добавила радости и неизменно ласкавшая глаз прозрачная вода реки – редчайшее явление на здешних илистых землях. Ступая по камням, Флори перешел поток, прошлепавшая вслед за ним Фло кинулась вперед знакомой тропой, пробитой в зарослях ходившим к водопою скотом и крайне редко посещавшейся людьми. Оканчивалась тропа расположенной ярдов на пятьдесят выше брода мелкой заводью. Здесь рос мощнейший тутовый баньян, великан со стволом толщиной шесть футов и целой рощей воздушных корней, свисавших будто тросы исполинского корабля. Из-под основания дерева бил прозрачный зеленоватый ключ, пышная крона накрывала заводь сплошным лиственным куполом.
Скинув одежду, Флори вошел в воду, которая была чуть прохладнее воздуха и доходила ему, присевшему, до шеи. Стайки серебристых махси, рыбешек не крупнее сардинок, окружили его, плотоядно тычась в тело. Фло тоже бултыхнулась и бесшумно, как выдра, поплыла, перебирая перепончатыми лапами. Место ей было хорошо известно, они с хозяином нередко сюда наведывались. Гуща ветвей вверху кипела и клокотала: тучи зеленых голубей клевали тутовые ягоды. Флори пристально всматривался в зеленевший свод, пытаясь разглядеть птиц, но они совершенно сливались с листьями, и наполненное ими трепещущее дерево казалось обиталищем птичьих призраков. Верная своей природе Фло рычала на кого-то, затаившегося под корнями. Один из голубей, спорхнув вниз, сел на ветку у самой воды – хрупкий, гораздо меньше обычного ручного голубя, нежная, как бархат, нефритовая спинка, шейка и грудка в радужных переливах, лапки из розового воска.
Покачиваясь, голубок раздувал перышки на груди и приглаживал их коралловым клювом. Сердце сдавило болью – одиночество, вечное одиночество! Часто в лесном уединении Флори встречалось что-то – птица, дерево, цветок, – что могло бы увидеться несказанно прекрасным, если бы рядом была близкая душа. Красота бессмысленна, если не с кем ею поделиться. Ах, будь у него настоящий, чуткий друг! Ну хоть один-единственный! Голубок, вдруг заметив человека, тут же взвился, умчался, треща крыльями. Нечасто вблизи увидишь зеленых голубей. Эти птички летают высоко, живут на верхушках деревьев, к земле спускаются разве что глотнуть воды. Подстреленные, но не убитые наповал, они, вцепившись в ветки, держатся до последнего вздоха и падают, когда нетерпеливых охотников давно уж нет.
Флори выбрался из воды, оделся и обратно перешел брод. Теперь возвращаться он решил не по дороге, а в обход, лесной тропинкой, которая вела к деревне на краю джунглей, невдалеке от его дома. Фло рыскала в кустах, повизгивая, если острые колючки цеплялись за мохнатые длинные уши; однажды ей повезло поднять тут зайца. Флори шел медленно, дымок из его трубки вился ровной прямой струйкой. Блаженство после прогулки и родниковой заводи. Стало прохладнее, лишь под самыми густыми кронами еще обдавало затаившейся жарой, свет перестал резать глаза. Где-то поблизости мирно поскрипывали колеса деревенской телеги.
Вскоре путники заблудились в лабиринте сухих деревьев, потом путь наглухо перекрыла гуща каких-то похожих на гигантские комнатные аспидистры жутких растений, каждый лист которых оканчивался тонкой плетью с шипами. В кустах уже, возвещая сумрак, загорелись изумрудные искры светлячков. Скрип колес раздавался совсем рядом.
– Эй, сэя ги, сэя ги! – закричал Флори, придерживая за ошейник норовившую убежать Фло.
– Ба ли-ди? – откликнулся голос бирманца. Глухой стук воловьих копыт замер.
– Прошу вас, пожалуйте сюда, добрейший и мудрейший! Мы заблудились, помогите, о великий строитель пагод!
Засвистел, рубя лианы, острый крестьянский дах, и сквозь джунгли пробился коренастый одноглазый бирманец, который вывел к дороге. Флори уселся на тряскую, узкую и плоскую, телегу, крестьянин взялся за вожжи, крикнул, погоняя волов, тыча им в основания хвостов короткой палкой, и скрипучая повозка двинулась. Бирманцы редко смазывают жиром оси колес, а если спросишь почему, ссылаются на бедность, однако главная причина в их суеверии: они убеждены, что скрипом отгоняют злых духов.
Проехали мимо деревянной выбеленной пагоды не выше человеческого роста, вполовину скрытой ползучей зеленью. Тропинка запетляла по деревне из пары десятков крытых соломой лачуг; чуть в стороне над колодцем вздымалось несколько бесплодных финиковых пальм. Султаны пальмовых верхушек торчали пучками перьев на боевых стрелах. Хохочущая желтокожая толстуха в туго затянутом под мышками лонджи гонялась с бамбуковой палкой за бегавшей вокруг хижины и так же весело скалившейся собакой. Несмотря на название Ньянглебин («Четыре баньяна») никаких баньянов, вырубленных, видимо, давным-давно, рядом не наблюдалось. Здешние жители обрабатывали узкую полоску земли перед джунглями и, кроме того, занимались изготовлением телег, сбывавшихся в Кьяктаде. Повсюду у домов лежали огромные, метра полтора в диаметре, колеса с грубо, но прочно вырезанными спицами.
Наградив возницу монеткой в четыре аны, Флори слез. Тут же, сердито фырча, повыскакивали из-под хижин пестрые дворняжки. Стайка голых ребятишек с выпученными животами и узелками стянутых на макушке волос обнаружила явное любопытство к белому человеку, хотя держалась все-таки поодаль. Вышел из дома пожилой, усохший, как осенний бурый лист, деревенский староста. Возникла некоторая напряженность. Флори уселся на крыльце и вновь раскурил трубку; его мучила жажда.
– Есть у тебя, тхагай-мин, – спросил он, – вода, которую можно пить?
Староста задумался, поскреб лодыжку левой ноги корявыми пальцами правой.
– Можешь ее пить – пить можно, не можешь – нельзя пить, тхэкин.
– О-о! Мудро.
Толстуха, что гонялась за собакой, принесла закопченный чайник и чашку без ручки, угостив Флори отдававшим дымком бледным зеленым чаем.
– Пора идти, тхагай-мин, спасибо за чай.
– Иди с богом, тхэкин.
Когда Флори вышел на плац, совсем стемнело. Дожидавшийся Ко Сла уже надел свежий эйнджи, согрел две канистры воды для ванны, зажег лампы и разложил на кровати костюм с чистой рубашкой – намек на то, что Флори следует побриться, переодеться и после ужина идти в клуб. Порой Флори весь вечер оставался в сатиновых штанах, валялся и читал; эту привычку Ко Сла решительно не одобрял. Вообще, любое отступление господина от обычаев белых вызывало его крайнее неудовольствие. Тот факт, что дома хозяин сидел трезвым, а из клуба являлся вдрызг пьяным, ничего не менял, ибо пьянство входило в кодекс поведения белого человека.
– Женщина уходить на базар, – радостно сообщил Ко Сла, как всегда довольный отсутствием Ма Хла Мэй. – Ба Пи брал фонарь ее встречать.
– Ладно, – сказал Флори. («Пять рупий побежала тратить, все на игру просадит», – подумал он.)
– Ванна готова, наисвятейший.
– Погоди, нужно собаку привести в порядок. Неси гребень.
Сев на корточки, они вдвоем расчесали шелковую меховую шкурку Фло, вычистили из-под когтей комки шерсти, и главное, тщательно вынули клещей. Обязательная ежевечерняя процедура. За день Фло успевала подцепить массу этих мелких, с булавочную головку, омерзительных серых тварей, которые, впившись в тело, разбухали до размера горошины. Каждого извлеченного клеща Ко Сла клал на пол и усердно давил босой пяткой.
Затем Флори побрился, принял ванну, оделся и сел ужинать. Ко Сла встал за стулом, обмахивая господина веером. Середину стола он украсил вазой с букетом алых гибискусов. Кушанья отличались претенциозностью и скверным вкусом. «Ученые» повара, потомки слуг, которых долго школили в Индии французы, способны из любых продуктов приготовить любое блюдо, за исключением съедобного. После ужина Флори отправился в клуб сыграть партию в бридж и трижды хорошенько хлебнуть, соблюдая регламент большинства своих вечеров в Кьяктаде.
Несмотря на изрядную дозу принятого спиртного, выспаться Флори не удалось. Обычно вой уличных псов начинался к полуночи, но тут целый день дрыхнувшие на жаре дворняги решили пораньше завести свою лунную серенаду. Одна из собак, невзлюбив дом Флори, регулярно являлась выть именно сюда. Усаживалась недалеко от ворот и каждые полминуты, как по секундомеру, издавала жуткий раздирающий вопль, причем это могло продолжаться и два, и три часа, до первых петушиных криков.
Флори ворочался, голова трещала. Какой-то болван изрек, что питать ненависть к животным невозможно, – стоило бы ему провести несколько ночей в Индии, вдоволь насладиться собачьим воем. В конце концов мучения Флори достигли предела. Он встал, выволок из-под кровати походный жестяной сундук, достал винтовку с парой патронов и вышел на веранду. При луне ясно различались и собака, и ружейная мушка. Прислонясь к столбу, он тщательно навел прицел и вздрогнул от грубого резкого толчка: у винтовки была слишком сильная отдача. Мимо. Дрожь в занывшем плече не унималась. Флори опустил винтовку. Хладнокровно стрелять он не умел.
Теперь какой сон! Прихватив пиджак и сигареты, Флори начал прохаживаться по садовой дорожке между призрачно темневшими цветами. Было тепло, жужжащие москиты неотступно и плотоядно вились рядом. По плацу носились друг за другом собачьи тени. Слева зловеще белели плиты английских надгробий, чуть дальше бугрились следы старинных китайских могил. Склон славился привидениями, которые ночью не раз пугали возвращавшихся из клуба слуг.
«Шавка, поджавшая хвост шавка, – беспощадно (и, надо сказать, привычно) клеймил себя Флори. – Подлая, ленивая, блудливая, пьяная, вечно ноющая шавка. Это тупое, презираемое тобой дубье лучше тебя, любой из них получше. Они хоть просто идиоты. Не слабаки, не падаль лживая, а ты…»
Причина для самобичевания была. Вечером в клубе произошло нечто паршивое. Инцидент не из ряда вон, но пакость образцовая.
Когда Флори явился в клуб, там находились только Эллис и Максвелл. Чета Лакерстинов, позаимствовав у мистера Макгрегора автомобиль, отправилась на станцию встречать племянницу. Сели играть в «бридж на троих», общались довольно дружелюбно, когда вбежал на себя не похожий, красный от гнева Вестфилд, сжимавший в руке газетенку «Сыны Бирмы». Наглые враки о Макгрегоре дьявольски разозлили Вестфилда и Эллиса. Они настолько разъярились, что Флори пришлось здорово напрячься, дабы изобразить приличную степень негодования. Эллис минут пять без перерыва изрыгал проклятия, после чего причудливым умственным виражом вывел: статья на совести доктора Верасвами. И тут же придумал контрудар: они поместят на доске общую декларацию с решительным отказом от предложения Макгрегора. Немедленно своим мелким четким почерком Эллис написал текст: «Ввиду оскорбительной клеветы в адрес представителя комиссара, мы, нижеподписавшиеся, считаем данный момент абсолютно неподходящим для обсуждения вопроса о приеме в Европейский клуб черномазых…» И т. д.
В угоду Вестфилду, возразившему против «черномазых», к этому чуть заметно перечеркнутому термину сверху добавилось «аборигенов». Документ подписали Р. Вестфилд, П. Эллис, С. Максвелл и Д. Флори.
В восторге от своей идеи, Эллис даже подобрел. Само заявление, конечно, лишь бумажка, зато новость мгновенно разнесется и уже завтра дойдет до Верасвами. Весь город будет знать, что для белых индийский доктор просто цветная шваль. Эллис ликовал. То и дело поглядывал на доску, восклицая: «Будет о чем подумать докторишке, а? Узнает жирный педик, какая он важная птица! Как еще их породу вразумишь?»
Итак, Флори подписался под коллективным пинком другу. Сподличал по той самой причине, по которой подличал многократно, – не хватило искорки мужества. Он мог, конечно, возразить, но протест означал бы полный разлад с Вестфилдом и Эллисом. Ох, только не разлад! Вражда, издевки!.. При одной мысли насчет этого пронзила дрожь, пятно на щеке начало пульсировать и горло сжало какой-то виноватой робостью. Ох, только не это! Куда легче заочно предать друга, даже зная, что тот узнает о предательстве.
Флори уже пятнадцать лет жил в Бирме, а Бирма научит не перечить общественному мнению. Но беда его родилась гораздо раньше, еще в материнском чреве, где случай наградил его сизой меткой во всю щеку. Последствия помнились хорошо. Вот он впервые в школе, ему девять лет, ребята на него таращатся и через пару дней кричат: «Эй ты, Пятнистый!» Кличка держалась до поры, когда школьный поэт (ныне известный критик, Флори встречал в газетах его довольно дельные статьи) сочинил:
Раскрасил морду Флори странно –
Точь-в-точь как жопу обезьянью.
Флори незамедлительно переименовали в Обезьянью Жопу. И потом. У элиты старшеклассников по ночам практиковался «суд инквизиции»: любимой пыткой было держать кого-нибудь очень болезненным захватом (назывался он «Уганда-экстра»), в то время как палач хлестал жертву нанизанными на бечевку ракушками. Но Флори умудрился искупить грех Обезьяньей Жопы. Он умел притворяться и играть в футбол – первейшие для школьника таланты. К последнему семестру он уже оказался среди избранных, державших юного поэта приемом «Уганда-экстра», пока капитан футболистов снятой с ноги шиповкой отделывал слюнтяя, пойманного за сочинением сонета. Это был важный этап.
Затем его воспитывали в третьесортном пансионе, убогом и насквозь фальшивом. Копируя стиль дорогих закрытых заведений, там предлагали все: и аристократичный церковный тон, и крикет, и латынь, даже свой школьный гимн «Жизнь – это матч», где Бог уподоблялся честному главному рефери. Не имелось только важнейшей ценности дорогих школ – подлинной культуры. Мальчики достигали поразительных успехов в невежестве. Никакими порками не удавалось впихнуть в них отчаянно нудный учебный хлам, а нищие, никудышные учителя не годились на роль мудрых и вдохновляющих наставников. Образование Флори завершил полуграмотным дикарем. В нем были, и он это знал, определенные способности, однако же не те, что могли нравиться товарищам, и, разумеется, он подавил их. Готовясь к взрослой жизни, паренек по кличке Обезьянья Жопа отлично выучил преподанный урок.
В Бирме он очутился, когда ему еще не исполнилось двадцати. Родители, люди славные, горячо любившие сына, нашли ему место в лесоторговой фирме, решившись выплатить за него колоссальную по их средствам страховку (он затем отблагодарил родных, изредка присылая открытки с небрежными каракулями). Первые полгода Флори болтался в Рангуне, где якобы изучал коммерцию. Поселившись вместе с четырьмя такими же юнцами, ударился в разгул – и сколь невзрачный! Дружно хлестали виски, которое каждый из них втайне ненавидел, дружно орали, навалясь на фортепиано, дико похабные и глупые куплеты, дружно проматывали сотни рупий на страшенных, вышедших в тираж блудниц вавилонских. Этот этап тоже определил многое.
Из Рангуна его направили в джунгли севернее Мандалая, где добывалось тиковое дерево. Несмотря на одиночество, отсутствие комфорта и такой, едва ли не худший, порок Бирмы, как дрянная однообразная еда, жизнь в лагере оказалась неплохой. Еще бредивший образом героя, Флори завел приятелей среди коллег. И снова пошли развлечения: охота, рыбалка, возможность раз в год съездить в Рангун «к дантисту». О радости этих коротких рангунских дней! Набеги на лавки букинистов за новыми романами! Обеды в английских ресторанах с бифштексами, с настоящим, проехавшим восемь тысяч миль в морозильном ящике маслом! Великолепие грандиозных попоек! Юное непонимание уже сложившейся судьбы, приготовившей впереди долгие годы кромешно скучного и одинокого гниения.
Он акклиматизировался. Организм привык к странному ритму тропических сезонов. С февраля по май солнце пылает гневным божеством, затем внезапный западный муссон обрушивает шквалы, а затем бесконечный ливень, когда сырость пропитывает и вещи, и постель, и даже пища кажется насквозь промокшей. Причем зной не уходит, превращаясь в жаркую парилку. Низины джунглей раскисают сплошным болотом, поля становятся гигантской лужей, отдающей затхлой мышиной вонью. На книгах и башмаках расползаются пятна плесени. Обнаженные бирманцы в широких шляпах из пальмовых листьев вспахивают топкую грязь, погоняя ступающих по колено в воде буйволов. Следом женщины с детьми, аккуратно орудуя миниатюрными трезубцами, высаживают рассаду: отдельно каждый зеленый рисовый росток. Июль и август дожди льют практически непрерывно.
Но вот однажды ночью с высоты несется пронзительный птичий клич – бекасы летят из Центральной Азии на юг. Дожди стихают, заканчиваясь к октябрю. Поля высыхают, рис созревает, бирманские детишки затевают игру вроде «классиков», прыгая на одной ноге и гоняя зернышки по расчерченной земле, или запускают уносимых прохладным ветром воздушных змеев. Приходит короткая зима, когда кажется, что Верхнюю Бирму навещает призрак Англии. Всюду расцветают цветы, не совсем те, но очень похожие на английские, – пышная жимолость, дикая роза с ароматом подгнивших груш, даже фиалки в тенистых лесных ложбинках. Солнце ходит по небу низко, ночами резко холодает и рассветный белый туман наполняет долины, словно густой пар великанских чайников. Пора стрелять уток и бекасов. Бекасам несть числа, а стаи диких гусей, отдыхавших на болотных травяных островах, поднимаются в небо с шумом грохочущего по железному мосту грузового состава. Волны спелых, высотой по грудь рисовых колосьев золотятся, точно пшеничные. Крестьяне спешат в поля, закутав голову, зябко поджав руки и пряча стынущие лица. Из лагеря идешь на делянку сквозь утреннюю мглу по странной для дикой чащобы, промытой росой, почти английской траве меж голых деревьев, на верхушках которых, съежившись, дожидаются солнца обезьяны. Вечером возвращаешься лесной тропой, холодно, рядом мальчишки гонят домой стада буйволов, чьи рога в сумерках маячат светлыми полумесяцами. Три одеяла на кровати и пирог с дичью вместо вечного цыпленка. После ужина посиживаешь на бревне у большого походного костра, попиваешь пиво, болтаешь об охоте. Отблески пляшущего алым цветком пламени освещают дальний круг сидящих на корточках слуг и носильщиков, робеющих вторгаться в компанию белых и все же, как собаки, притянутых огнем. Лежа в постели, слышишь каплющую с ветвей, шумящую тихим дождем росу. Хорошо, когда молод и не тревожат думы ни о прошлом, ни о будущем.
Флори исполнилось двадцать четыре, он как раз собирался в отпуск на родину, когда вспыхнула Первая мировая. От армии он увернулся, что было легко и ничуть не осуждалось. У штатского населения Бирмы сделались чрезвычайно популярными рассуждения насчет истинно патриотичной «верности делу» (сколь удобен язык, изящно подменяющий «долг» почти неотличимо звучащим «делом»!), наблюдалась даже подспудная враждебность к тем, кто, оставив офисы, ушел на фронт. Что касается Флори, он уже развратился Востоком и не имел желания сменить виски, слуг и бирманских красоток на скуку строевых учений и тяготы солдатских маршей. Война глухо рокотала где-то за горизонтом. В безопасном краю, опухшем от жары и лени, повеяло тоской. Флори жадно погрузился в чтение, привыкая жить книжными судьбами, когда реальность становилась невмоготу. Утомившись ребяческими радостями и волей-неволей учась думать самостоятельно, он взрослел.
Свой двадцать седьмой день рождения он праздновал в больнице, с ног до головы покрытый мелкими язвами, которые считались инфекцией, но появились скорее от пьянства и скверного питания. Щербинки кое-где на коже держались еще года два. Внезапно он стал иначе видеть, иначе чувствовать. Молодость кончилась. Накаты малярии, заброшенность и регулярные попойки поставили на нем свое клеймо.
И каждый год теперь прибавлял горечи. А в центре всех размышлений, всех досадных впечатлений заполыхала ненависть к отравившему, кажется, сам здешний воздух империализму. Мозг работал и работал (мозгам ведь не прикажешь «стоп» – известная драма недоучек, созревающих поздно, когда обидную судьбу не переделать), и Флори постигал правду насчет родимой матушки Империи. Британская Индия являлась тиранией несомненно благожелательной, однако все же тиранией, созданной ради грабежа. И ко всем белым на Востоке, всем этим сахибам, среди которых ему выпало существовать, Флори начал испытывать злобное отвращение. Отношение, надо сказать, вряд ли справедливое. В конце концов, публика не хуже прочей. Да и судьба их незавидна: отдать тридцать лет жизни службе на чужбине, чтобы, приобретя скромный доход, больную печень и шишковатую от тростниковых стульев задницу, вернуться в Англию и прилепиться к какому-нибудь захудалому клубу, – явно убыточная сделка. Впрочем, воспевать сахибов тоже нет повода. Бытует мнение, что англичан «на передовых постах» Империи отличают активность и деловитость. Заблуждение. Помимо специалистов Лесного департамента, Департамента социальных служб и нескольких других специальных ведомств, для грамотного управления делами британские служащие в общем-то не нужны. Мало кто из них по энергичности и знанию предмета сравним даже с уровнем провинциальных английских почтмейстеров. Почти всю административную работу исполняет младший туземный персонал, а подлинной основой режима является отнюдь не чиновный аппарат – держится все на армии. Подле мощной армии чиновник или бизнесмен может копошиться вполне благополучно, даже будучи полным болваном. И большинство действительно болваны. Скопище чванных тупиц, холящих свою тупость за оградой из четверти миллиона штыков.
Комически бездарный, бесплодный мир. Мир, где сама мысль под цензурой. В Англии трудно даже представить эту атмосферу, в Англии мы вольны: открыто продаем свои души и вновь их тайно обретаем в кругу друзей. Но о каких друзьях или хотя бы приятелях можно мечтать, если каждый твой соплеменник – лишь зубец шестеренки в деспотическом механизме? Свобода слова немыслима. Все прочие – ради бога: свобода пить беспробудно, трусить, сплетничать, бездельничать, развратничать – запрещено лишь думать самостоятельно. Любое мнение о любом, самом незначительном предмете диктуется уставом пакка-сахиба.
В итоге таишься и потайной бунт тебя разъедает, как скрытая болезнь. Живешь сплошной ложью. Год за годом сидишь в убогих, осененных скрижалями Киплинга местных клубах, слева стакан виски, справа многостраничный «Щеголь», и поддакиваешь майору Боджеру, призывающему сварить чертовых туземцев-националистов в кипящем масле; слушаешь, как твоих друзей называют «сальными индяшками», и покорно киваешь: «Да-да, индяшки»; видишь, как неотесанные юнцы лупят седовласых слуг. И постепенно начинаешь горячо ненавидеть соотечественников, страстно желать, чтобы аборигены взбунтовались и потопили Империю в крови. И во всем этом никакого благородства и даже искренности маловато. Ибо, в сущности, разве тебя горячо волнует деспотичное угнетение туземцев? Бесишься лишь оттого, что тебе лично не дают высказаться от души. Сам ты родное чадо тирании, сам ты пакка-сахиб, скованный прочнее дикаря или монаха системой жесточайших табу.
Время шло, Флори все острее чувствовал свою отчужденность, все труднее удавалось без опаски поговорить о чем-либо всерьез. Все больше он привыкал жить молча, сокровенно. Даже беседы с доктором, по сути, были беседами с самим собой, ведь добряк доктор вообще-то не очень понимал его. Но вечное подполье разлагает. Жить нужно на свету, не отходя в сторонку. Уж лучше быть тупым отставником, пьяно талдычащим про «сорок лет ровнехонько!», нежели, затаившись, одиноко и безмолвно утешаться мерцанием бесплотных миражей.
На родину Флори ни разу не ездил. Почему, он не мог бы объяснить, хотя довольно ясно осознавал это. Сначала мешали разные роковые обстоятельства: война, после войны фирма два года его не отпускала из-за нехватки специалистов. Затем он наконец собрался. Он тосковал по Англии, испытывая, правда, страх наподобие боязни явиться перед барышней небритым. (Из дома уезжал мальчиком, много обещавшим и, несмотря на сизое пятно, красивым; теперь же, всего десять лет спустя, стал желчным пьяницей, потертой рухлядью.) Корабль поплыл на Запад, бурно вздымая волны, оставляя за кормой вьющийся снежный шлейф. От свежего морского воздуха и хорошей пищи застоявшаяся кровь взыграла, вернулось вдруг утраченное в душной атмосфере чувство, что он еще достаточно молод – еще не поздно начать сначала. Хотелось год пожить в хорошем, культурном обществе, найти подругу, которую не смутит его пятно, умную девушку, не какую-нибудь образцовую мэм-сахиб. Он женится и тогда перетерпит еще десятка полтора лет в Бирме, а после, подкопив деньжат, уволится, и они купят дом в Англии, где окружат себя друзьями, книгами, детьми, животными. И без следа развеется тягостный дух пакка-сахибов, и навсегда из памяти исчезнет дикий кошмарный край, который едва не погубил его.
В порту Коломбо Флори ждала телеграмма. Трое коллег скоропостижно умерли от лихорадки, фирма очень сожалеет, но не мог бы он немедленно возвратиться? Отпуск, разумеется, будет ему предоставлен при самой первой возможности.
Проклиная судьбу, он пересел на ближайший пароход до Рангуна и оттуда поездом снова прибыл к месту работы (еще не в Кьяктаде, а в другом городке). На платформе его радостно встречали все слуги, которых он передал в распоряжение сослуживца – одного из внезапно скончавшихся. Странно было вновь видеть знакомые сцены! Лишь десять дней назад, отъехав, он уже ощущал себя в Англии, и вот опять перед ним привычные сцены: бранящиеся из-за багажа полуголые кули и темнокожие возницы, кричащие на медлительных волов.
Окружив кольцом смуглых лиц, встречавшие засыпали его подарками. Ко Сла преподнес антилопью шкуру, индийцы принесли разные сласти и гирлянду оранжевых календул, Ба Пи, тогда еще совсем ребенок, – белку в плетеной клетке. Уже ждали запряженные волами телеги для его дорожных сундуков и чемоданов. К дому он шел, смешно украшенный ярким цветочным ожерельем. Вечернее солнце светило ласково. В воротах старый, цвета темной глины садовник крошечным серпом выкашивал траву, возле сарайчика для слуг жены повара и садовника тщательно растирали на камне карри.
Что-то вдруг перевернулось в душе Флори; мелькнул миг, когда чувствуешь внутри серьезную, грустную перемену. Внезапно он понял, что сердце его радо возвращению. Ненавистная Бирма сделалась его родиной. Он прожил здесь десять лет, и каждая клеточка тела успела обновиться соком здешней земли. И все это – мягкий вечерний свет, старик индиец с серпом, скрип воловьих упряжек, вереница летящих белых цапель – стало ему роднее Англии. Он пустил корни, глубокие корни в чужой стране.
С тех пор он даже не просился в отпуск. Отец умер, мать снова вышла замуж, сестры (длиннолицые чинные особы, которых он никогда не любил) обзавелись своими семьями. Теперь с Европой его связывали только книги. К тому же, понял он, родимая Англия не панацея от одиночества; слишком нагляден был сектор земного ада, отведенный возвращавшимся из колоний. Ах, эти жалкие обломки, гуляющие по аллеям Бата и Челтнема! Эти склепы-пансионы, пристанища для полутрупов разной свежести, все толкующих о случае под Калькуттой в 1888 году! Дьявольский финал бедняг, имевших несчастье оставить сердце в чужой и чуждой стране. Лично для себя единственный выход он видел в том, чтобы найти в Бирме кого-то, кто разделял бы его чувства, по-настоящему разделял все его отношение к здешней жизни и вынес бы отсюда те же воспоминания. Кого-то близкого по духу, кто будет так же любить и так же проклинать эту землю, кому можно открыться до конца, кто поймет, – короче, истинного друга.
Друга! Или подругу? Нет, женщину совершенно невозможно. Некую миссис Лакерстин? Тощую мэм-сахиб, злословящую за коктейлями, зверски донимающую слуг, за тридцать лет в стране не выучившую ни слова на местном языке? О Господи, только не это!
Флори облокотился на изгородь. Хотя луна скрылась за темной стеной джунглей, собаки все еще выли. Вспомнилась строчка из Гилберта[26], ерунда, но очень кстати насчет «бездонных рассуждений о глубинной своей духовности». Не лишен был таланта сукин сын! Так к чему сводится бередящая душу трагедия? Просто бабий скулеж – нытье капризной вздорной девицы? Может, он лишь бездельник, со скуки изобретающий себе горести? Томная миссис Уититерли[27]? Доморощенный Гамлет? Возможно. Ну и что, разве легче? Боли не меньше, когда видишь себя бесчестной и бесполезной дрянью, зная, что где-то внутри есть способность быть человеком.
Ладно, хватит. Спаси нас, Господи, от жалости к себе! Флори вернулся на веранду, взял винтовку и, слегка вздрагивая, вновь прицелился в дворнягу. Гулко хлопнул выстрел – пуля зарылась в землю плаца. На плече Флори вспух гигантский синяк. Собака, взвизгнув, дала деру, через полсотни ярдов уселась и снова завела кошмарный ритмичный вой.
Косой утренний луч упал на плац, покрыв золотом белый фасад бунгало. Четверка иссиня-черных ворон спикировала на перила веранды, карауля момент хапнуть приготовленные Ко Сла на столике у постели бутерброды. Выбравшись из-под москитной сетки, Флори крикнул, чтобы ему принесли джин, прошел в ванную и лениво залез в цинковый чан с холодной, как считалось, водой. Потом, взбодрившись джином, он побрился, хотя обычно бритье его быстро отраставшей щетины откладывалось до вечера.
Флори угрюмо принимал ванну, а мистер Макгрегор, в шортах и фуфайке, на специально имевшейся в спальне циновке одолевал позиции с номера 5 по номер 9 из руководства «Атлетический тренаж для лиц, ведущих сидячий образ жизни». Мистер Макгрегор никогда не пренебрегал комплексом утренних упражнений. Позиция номер 8 («лежа на спине, перпендикулярно, не сгибая колен, поднять ноги») была откровенно беспощадна к человеку за сорок. Позиция номер 9 («из положения лежа на спине перейти к положению сидя и пальцами обеих рук коснуться вытянутых носков») того хуже. Но надо быть в форме! Невзирая на болезненность перехода к положению сидя, мистер Макгрегор решительно потянулся пальцами рук к носкам – шею и набрякшее лицо залила краснота, грозящая апоплексическим ударом, ожиревшую грудь покрыли капли пота. Тянуться, тянуться! Здоровье и бодрость любой ценой! Державший наготове чистое белье Мохаммед Али ждал у полуоткрытой двери, узкое арабское лицо не выражало ни сочувствия, ни удивления. Слуга уже пять лет по утрам наблюдал эти акробатические муки, смутно полагая их жертвоприношением какому-то очень суровому божеству.
В это самое время спозаранку вышедший из дома Вестфилд, прибыв в полицейский участок, застал там младшего туземного инспектора за допросом бирманца, стоявшего под конвоем двух констеблей. Лицо сорокалетнего подозреваемого было морщинистым и серым от испуга, из-под короткого истрепанного лонджи торчали худые кривые голени, сплошь изъеденные клещом.
– Что тут? – спросил Вестфилд, усевшись, руки в карманах, у заляпанного чернилами щербатого конторского стола.
– Вор, сэр, – доложил толстяк инспектор. – Нашли при нем кольцо с изумрудом. Откуда оно у жалкого носильщика? И молчит, негодяй!
Инспектор, бешено скалясь, подскочил к нищему и заорал:
– Украл кольцо?
– Нет.
– Ты ворюга?
– Нет.
– В тюрьме сидел?
– Нет.
– А ну повернись! – проревел опытный инспектор. – Нагнись!
Подозреваемый устремил задрожавшее лицо на Вестфилда, но тот глядел за окно. Констебли скрутили и нагнули жертву, инспектор задрал ему сзади лохмотья.
– Смотрите сюда, сэр! Все в рубцах – пороли бамбуком. Значит, точно ворюга!
– Хорошо, посадите, – буркнул Вестфилд. В глубине души ему не нравилось гоняться за всякой вороватой голью. Бандиты или бунтовщики – да. Но не эти трясущиеся жалкие крысята. – Сколько сейчас в кутузке, Моонг Ба?
– Трое, сэр.
Камера наверху представляла собой охраняемую вооруженным констеблем клетку из шестидюймового бруса. Внутри тьма, жуткая духота и никаких предметов обстановки за исключением самого примитивного, тошнотворно зловонного отхожего места. Два арестанта скорчились на нижней перекладине подальше от третьего – индийского кули, с ног до головы, как кольчугой, покрытого стригущим лишаем. Дородная бирманка, жена констебля, стоя возле клетки на коленях, разливала в миски водянистую рисовую похлебку.
– Сыты? – спросил Вестфилд.
– Очень-очень сыты, наисвятейший, – хором откликнулись арестанты.
По норме на заключенного ежедневно отпускалось две с половиной аны, одну из которых аккуратно прикарманивала жена констебля.
Флори спустился с веранды и лениво поплелся, сшибая стеком сорняки. Утром все – светлая зелень, розоватые стволы, сиреневатая почва – окрашивалось цветной акварелью, исчезавшей в слепящем дневном свете. Над плацем низко порхали стайки бурых голубей, изумрудные пчелы кружили среди цветов с неторопливостью гурманов. Вереница уборщиков тащила прикрытые краем одежды посудины к вырытой на опушке гнусной смрадной яме; еле ковылявшие на согнутых ногах заморыши в линялых тряпках выглядели процессией скелетов в могильных саванах.
Рядом с построенным у забора загоном для голубей вскапывал новую клумбу мали – слабоумный и апатичный индийский парень, живший практически в полном молчании, так как его манипурского диалекта не понимала даже жена из племени зербади; рот у парня из-за слишком толстого языка всегда был полуоткрыт. Закрыв лицо ладонью, он низко поклонился Флори и снова взмахнул своей мамути, продолжая неуклюже рубить землю ударами, сотрясавшими вялые бедренные мышцы.
На заднем дворе взвился сварливый вороний крик: у жен Ко Сла началась утренняя перебранка. Ручной бойцовый петух Неро, нервничая от присутствия Фло, с вызывающим видом прошелся по дорожке, и Ба Пи вынес миску вареного риса покормить петуха и голубей. Крик возле хижин для слуг не стихал, хриплые мужские голоса пытались прекратить ссору. Страдалец Ко Сла много терпел от своих благоверных, и от «старшей», суровой жилистой Ма Пью, и от «младшей жены», жирной ленивой Ма Йи. Однажды, когда Ма Пью гналась за мужем с палкой и Ко Сла решил спрятаться за спиной хозяина, Флори весьма чувствительно досталось по ноге.
Мистер Макгрегор – в шортах и рубашке из хаки, в охотничьем пробковом шлеме – бодро шагал по дороге с толстой тростью в руке. Помимо упражнений он старался соблюдать по утрам режим оздоровительных двухмильных прогулок. Холодная ванна и быстрая ходьба – лучшие средства начать день с энтузиазмом. Кроме того, случайно попавшая сегодня к мистеру Макгрегору и очень его расстроившая клеветническая статья в «Сынах Бирмы» заставляла особенно акцентировать оптимизм.
– Доброго здоровьица! – сердечным тоном приветствовал он Флори, шутливо имитируя ирландский говорок.
– И вам того же! – выжал из себя улыбку Флори.
«Мерзкая бочка с салом!» – подумал он, провожая взглядом мистера Макгрегора. Его тошнило от этих тугих спортивных шортиков, заставлявших вспомнить журнальные снимки веселых и умелых бойскаутских вожатых, вонючих старых педерастов. Так смехотворно вырядиться, выставив голые жирные коленки, ибо пакка-сахиб обязан укреплять мускулы перед завтраком! Фу, гадость!
На холм вскарабкался запыхавшийся бирманец, клерк из конторы Флори. Сложив ладони и почтительно склонившись, он протянул грязный конверт, проштампованный по-бирмански – на клапане.
– Доброе утро, сэр.
– Доброе утро. Что это?
– Местное письмо, сэр, сейчас пришло. Похоже, анонимное, сэр.
– Черт! Ладно, иди, я буду часам к одиннадцати.
Флори распечатал письмо, написанное на большом листе и гласившее:
«Досточтимый Мистер ДЖОН ФЛОРИ!
Осмеливаюсь просить о внимании. Позвольте, Ваша честь, предупредить и предостеречь Вас важным сообщением.
В Кьяктаде известна Ваша дружба с доктором Верасвами, которого Вы часто навещаете и даже приглашаете в свой дом. Позвольте сообщить, что вышеуказанный Верасвами ПЛОХОЙ человек и не достоин дружбы европейского джентльмена. Это очень нечестный, неверный, продажный государственный служащий.
Он выдает больным вместо лекарства цветную воду, продает наркотики и требует взятки. Несколько арестантов готовы заявить в суде, что он порет бамбуком и потом насыпает в раны перец, если родственники не приносят денег. Он также состоит в партии националистов и недавно сочинил для газеты «Сыны Бирмы» очень вредную статью против мистера Макгрегора, уважаемого представителя комиссара.
Он также насилует пациенток в больнице.
Ввиду изложенного почтительно выражаю надежду, что Вы, Ваша честь, будете СТОРОНИТЬСЯ вышеуказанного Верасвами и перестанете общаться с тем, из-за кого Вам может последовать большое зло.
Не устаю молиться о Вашем здоровье, долголетии и процветании. ВАШ ДРУГ»
Текст был выведен старательным, но шатким почерком базарного писца, однако таким невеждам неизвестны словечки вроде «сторониться». Письмо, должно быть, диктовалось клерком, а вдохновлялось, несомненно, У По Кином. «Крокодилом», – хмыкнул Флори. Что касается звучащей сквозь раболепие явной угрозы «брось доктора, не то пожалеешь!», это не впечатлило. Происки азиатов англичан не страшат.
Теперь Флори колебался: никому ничего не говорить или показать анонимку объекту доноса. Порядочность, конечно, требовала отдать письмо доктору Верасвами, предоставив ему выбор ответных действий.
И все же разумнее устраниться. Едва ли не главная из десяти заповедей пакка-сахиба учит бесстрастно взирать на грызню аборигенов. Нельзя доходить с ними до подлинной дружбы. Возможны и симпатия, и привязанность (англичане Британской Индии часто искренне любят местных сослуживцев, слуг, егерей, а сипаи плачут как дети, провожая полковника в отставку), подчас допустима и задушевная близость. Но союз, единение – никогда! Белому не пристало даже интересоваться содержанием «туземных склок», разбирая, кто там прав, кто виноват.
Официальное расследование вынудит открыто принять сторону доктора. На этого У По Кина наплевать, но есть британцы; адски тяжела будет расплата за спайку с индусом. Забыть надо про это письмо. Доктор хороший парень, но подняться ради него против дружно взъярившихся сахибов? Нет! Нет… Что проку человеку, душу спасающему, но теряющему целый мир[28]? Флори разорвал лист пополам. Опасность не избежать огласки была очень слаба, очень туманна, однако в этой стране именно все туманное весьма реально. Сам престиж, основа основ здешней жизни, – чистейшая туманность. Порвав письмо на мелкие клочки, Флори кинул их за ворота.
В этот момент раздался женский крик, совсем не похожий на сварливые вопли бирманок. Мали, опустив свою мамути, замер с разинутым ртом. Примчался встревоженный Ко Сла, прибежала громко тявкавшая Фло. Крик повторился, несся он из джунглей позади дома, и то был, несомненно, полный ужаса тревожный зов английской женщины.
Рванувшись, Флори перемахнул через ворота, рассадил, падая, коленку, вскочил и кинулся вдоль изгороди к джунглям. Прямо за домом, в самом начале кустарниковой чащи, имелась топкая ложбина, точнее, мелкий пруд, чрезвычайно популярный у буйволов соседней деревушки. Флори продрался сквозь кустарник – на краю пруда сжалась белая как мел девушка, рядом грозно нагнула огромную рогатую голову буйволица, прикрывавшая мохнатого буйволенка. Еще один буйвол, по шею в тине, созерцал конфликт с рассеянностью кроткого динозавра.
Девушка вскинула искаженное лицо.
– Скорей! Скорей! – воскликнула она сердитой скороговоркой человека, которого душит страх. – Ну помогите, помогите же!
Ошеломленный Флори без лишних слов бросился в воду и за неимением палки ладонью резко шлепнул по носу буйволицы. Громадина послушно повернула и медленно, шумно выкарабкалась на берег вместе с теленком. Другой буйвол, поднявшись из чавкающей грязи, тоже вразвалку удалился. Девушка буквально упала в объятия Флори, ее трясло и колотило.
– Спасибо, спасибо! О кошмар! Эти чудовища хотели убить меня! Кто это?
– Всего лишь купавшиеся буйволы.
– Буйволы?
– Не дикие бизоны, а буйволы, домашний скот бирманцев. Они вас, кажется, перепугали? Мне очень жаль.
Девушка все еще цеплялась за него, и Флори чувствовал, как она вся дрожит. Лица он сверху не видел, только белокурую, стриженную, как у мальчика, макушку. Еще он видел на своем рукаве ее руку – длинную, с почти детскими веснушками на запястье. Много лет он не видел таких рук. От прижатого к нему тела исходило нежное тепло, и в груди его что-то плавилось и таяло.
– Все хорошо, они ушли, – сказал он. – Бояться больше нечего.
Девушка перестала дрожать и чуть отодвинулась, не отнимая рук.
– Все хорошо, – повторила она, – я в порядке. Эти твари меня не тронули, только глядели жутко-жутко.
– Буйволы безобидны. Кстати, рога у них так сильно отогнуты назад, что бодаться и невозможно. Смирная, глупая животина лишь изображает боевую стойку, когда с детенышем.
Они наконец разъединились, взаимно слегка смутившись. Флори успел повернуться чистой стороной лица.
– Оригинальный вид знакомства! – сказал он. – Однако я даже не спросил, как вы здесь очутились. Простите за любопытство, откуда вы?
– Только что вышла из дядиного сада. Утро чудесное, решила немного прогуляться, а за мной вдруг эти чудовища. Я, видите ли, ничего тут не знаю.
– Ваш дядя? Ах да, понятно! Племянница мистера Лакерстина? Мы слышали о вашем приезде. Будем выбираться? Наверняка где-нибудь рядом есть тропинка. Интересное у вас первое утро в Кьяктаде! Боюсь, встреча с Бирмой не слишком вас порадовала.
– Нет-нет, только все очень странное. Какая чаща! Так все срослось, переплелось, здесь можно моментально заблудиться. Это и есть джунгли?
– Пока лишь их кустарник. Но Бирма почти целиком из джунглей, царство свирепо изобильной флоры. На вашем месте я не шел бы по траве – мелкие семена пробьются сквозь чулки и натрут кожу.
Он пропустил девушку вперед, чувствуя себя уютнее вне ее взгляда. Девушка была довольно рослой, стройной, в сиреневом ситцевом платье. Судя по фигуре и походке, лет двадцати, может, чуть-чуть постарше. Лица он все еще не рассмотрел, заметил только круглые, в роговой оправе очки и очень коротко подрезанные волосы. Стриженых женщин Флори до этого видел лишь на газетных фотографиях.
На плаце он поравнялся с ней, и она обернулась. Овальное лицо с правильными мелковатыми чертами; возможно, не красавица, но в Бирме, где англичанок отличает желтушная костлявость, неотразима. Флори резко дернул головой, хотя пятно и так было надежно скрыто. Невыносимо вблизи показаться своей мятой физиономией! Морщины вокруг глаз сейчас буквально жгли его. По счастью, вспомнилось утреннее бритье, что несколько приободрило.
– Надо бы как-то стряхнуть неприятное впечатление, – сказал Флори. – Вы не хотели бы зайти ко мне, слегка передохнуть перед возвращением домой? К тому же в этот час уже не стоит ходить без шляпы.
– О, спасибо, – сразу кивнула девушка, удивительно далекая от чопорных манер Британской Индии. – А это ваш дом?
– Да, только подойдем ко входу. Я велю слугам дать вам зонтик, с вашей короткой стрижкой солнце особенно опасно.
Они пошли по садовой дорожке. Фло, всегда лаявшая на азиатов, но благоволившая к запаху европейцев, вертелась возле ног, стараясь привлечь к себе внимание. Жара набирала силу. От цветущих петуний струился терпкий черносмородиновый аромат, на траву приземлился голубь, возбудивший охотницу Фло и мгновенно взлетевший. Флори и его спутница, не сговариваясь, остановились полюбоваться цветами. Оба вдруг ощутили прилив беспричинной радости.
– На этом солнце вам действительно не стоит ходить без шляпы, – повторил Флори, и в словах его прозвучала некая неуловимая интимность. Вновь упомянуть ее стрижку язык не поворачивался, эти короткие волосы виделись столь прекрасными – сказать о них было все равно что их погладить.
– Смотрите, у вас на колене кровь, – сказала девушка. – Вы поранились, когда спешили мне на помощь?
На буром чулке Флори темнела высохшая кровавая струйка.
– Ерунда! – отмахнулся он, но для обоих в тот миг это было вовсе не ерундой.
С необычайным пылом они начали болтать о цветах. Девушка, как выяснилось, их «обожала», и Флори повел ее дальше, останавливаясь возле каждого растения и говоря без умолку:
– Взгляните, какие флоксы! Цветут здесь по полгода, им слишком много солнца не бывает. У палевых оттенок, по-моему, совершенно как у примул. Знаете, я уже пятнадцать лет не видел ни примул, ни желтофиолей. Циннии замечательные, правда? Невероятно изысканны, словно творение живописца. А это африканская календула, грубятина, почти сорняк, зато какая яркость, какая мощь! В Индии их чрезвычайно почитают, найдешь всюду, где побывали индусы, даже через много лет в джунглях, когда уж, кажется, заросли все следы. Но вы непременно должны подняться на веранду, увидеть мои орхидеи. Хочу вам показать золотые колокольчики, поистине золотые, и аромат просто ошеломляющий. Едва ли не единственное благо этой страны – роскошные цветы. Надеюсь, вы любите садоводство? Наше здешнее величайшее утешение.
– О, я просто обожаю садоводство, – сказала девушка.
Они вошли на веранду. Ко Сла, поспешно нарядившись в эйнджи и лучший свой розовый шелковый гаунбаун, вынес поднос с графином джина, стаканами и пачкой сигарет. Метнув быстрый, зоркий взгляд на девушку, он смиренно сложил ладони и низко поклонился.
– Угощать вас поутру джином, я полагаю, неуместно? – сказал Флори. – Мне никогда не втолковать слугам, что некоторые способны дожить до завтрака без спиртного.
Наглядно причастный к этим «некоторым», Флори отверг предложенный Ко Сла стакан и знаком приказал слуге придвинуть стул к краю веранды. Девушка села. Воздух полнился теплым медовым благоуханием завесивших проем золотистых, с темными листьями орхидей. Флори, прислонясь к перилам и поворотом головы пряча левую щеку в тень, стал рядом с девушкой.
– Вид от вас совершенно божественный, – сказала она.
– Не правда ли? Великолепно, в этом мягком свете, пока солнце не слишком поднялось, и могары малиновыми шапками по бронзовому плацу, а холмы у горизонта почти черные. Мой лесной лагерь по ту сторону холмов.
Девушка, страдавшая дальнозоркостью, сняла очки, чтобы взглянуть вдаль. Глаза у нее были ясные, светло-голубые, светлее полевых колокольчиков. Еще он заметил изумительно гладкую кожу возле глаз, гладкую, как лепесток, что вновь напомнило ему о собственных морщинах и заставило чуть-чуть отодвинуться. И все же он порывисто воскликнул:
– Какое счастье – ваше появление в Кьяктаде! Вы не представляете, что для нас новое лицо. Месяцами толчемся в своем крайне скудном обществе, лишь иногда мелькнет заезжий чиновник или очередной турист-американец с фотокамерой – пощелкать с моста волны Иравади. Вы, вероятно, прямо из Англии?
– О, не совсем. Перед приездом сюда я жила в Париже. С матерью, она там живописью занималась.
– Париж?! Вы жили в самом настоящем Париже? Бог мой, немыслимо – из Парижа в Кьяктаду! Знаете, в такой дыре даже трудно поверить, что Париж существует.
– Вам нравится Париж?
– Никогда и близко не бывал. Но мне видится, разом видится все это – кафе, бульвары, ателье художников, Вийон, Бодлер, Мопассан! Вам не представить, как на краю света звучат сами названия европейских городов. Так вы действительно жили в Париже? Посиживали вечерком в кафе с художниками-иностранцами, тянули белое вино и рассуждали о Марселе Прусте?
– Ну, вроде того, – смеясь, ответила девушка.
– Здесь ничего похожего! Здесь вам ни белого вина, ни Пруста, лишь виски и Эдгар Уоллес. Но если захотите почитать что-то любимое, возможно, отыщете у меня. В клубной читальне одна макулатура. Конечно, я безнадежно отстал с моей библиотекой. Вы-то наверняка перечитали все на свете.
– О, нет-нет. Хотя я, конечно, обожаю читать.
– Редкая удача встретить кого-то, кому интересны книги. То есть литература, а не хлам на клубных полках. Надеюсь, вы простите мою болтливость. При встрече с человеком, осведомленным о существовании поэзии и прозы, меня распирает, как бутылку теплого пива. Пожалуйста, будьте снисходительны к естественному греху захолустья.
– Что вы, я люблю разговор о книгах. По-моему, чтение – это замечательно. Разве можно без этого? Это, это…
– Душевное прибежище, да? Абсолютно точно. Вот, например…
Завязалась долгая горячая беседа, сначала о книгах, потом об охоте, которая явно интересовала девушку и о которой она настойчиво просила рассказать. Особенно ее взволновал эпизод с застреленным Флори несколько лет назад слоном. Флори не замечал, видимо, и девушка не замечала, что говорит, по сути, только он. Его захлестывало счастье высказаться. А она была в настроении слушать. В конце концов, он спас ее от этих жутких буйволов, явившись перед ней почти героем. (Когда нас в этой жизни награждают доверием и благодарностью, благодарят обычно именно за то, чего мы уж никак не заслужили.) Беседа текла так легко, что могла длиться бесконечно, но вдруг гармония пропала. Собеседники умолкли на полуслове, заметив, что они больше не одни.
С другого конца веранды, сквозь перила, на них жадно глазело угольно-черное усатое лицо. Принадлежало оно старому Сэмми, «ученому» повару. Сзади толпились Ма Пью, Ма Йи, четверо старших детей Ко Сла, неведомо чей голый карапуз и две приковылявшие из деревни любопытные старухи. Одеревенев резными идолами с воткнутыми в плоские лица длинными толстыми сигарами, парочка престарелых бирманок пялилась на «английку», словно британский пахарь на зулуса в полной боевой раскраске.
– Эти люди… – с запинкой произнесла девушка.
Обнаруженный, Сэмми, виновато потупившись, принялся поправлять на голове узел пагри[29]. Несколько оробела и остальная часть аудитории, за исключением идолоподобных старух.
– К черту их! – расстроенно буркнул Флори. Вряд ли девушка теперь задержится.
Одновременно ему и его гостье вспомнилось, что они совершенные незнакомцы. Слегка порозовев, девушка надела очки.
– Вы уж простите, – сказал Флори, – для них молодая англичанка – диво дивное, явились поглазеть без всяких дурных намерений. Вон отсюда! – сердито махнул он рукой на зрителей, которые вмиг исчезли.
– Пожалуй, мне пора идти, – поднялась девушка, – я так надолго пропала, обо мне, наверное, уже забеспокоились.
– В самом деле пора? Ведь еще рано, и нельзя же отпустить вас под это солнце с непокрытой головой.
– Но мне действительно…
Гостья не договорила, увидев новый персонаж. На пороге спальни стояла Ма Хла Мэй. Вызывающе подбоченясь, она, пришедшая изнутри дома, всем своим видом утверждала право здесь находиться.
Девушки замерли лицом к лицу. Контраст был просто поразительным: одна бледных оттенков цветущей яблони – другая в резких тонах, от яркого металлического блеска черных волос до глянца пунцового лонджи. Прежде Флори не замечал, как смугла кожа Ма Хла Мэй, как экзотически чужеземна ее миниатюрная фигурка, крепкий ровный столбик которой нарушался единственным изгибом точеных бедер. Почти минуту, позабыв о наблюдавшем за ними хозяине дома, девушки не могли оторвать глаз друг от друга, и неизвестно, кто кому показался более странным и причудливым. Затем взгляд Ма Хла Мэй обратился к Флори, тонкие ниточки бровей мрачно сдвинулись немым вопросом «кто эта женщина?».
Небрежно, будто отдавая распоряжение по хозяйству, Флори проговорил по-бирмански:
– Сейчас же уходи. Начнешь скандалить, возьму палку и все кости тебе переломаю.
Ма Хла Мэй, поколебавшись, дернула плечиком и вышла. Глядя ей вслед, гостья спросила с любопытством:
– Это мужчина или женщина?
– Женщина, – ответил Флори, – жена одного из слуг. Приходила уточнить насчет стирки.
– Ах, значит они такие? Забавные! В поезде этих малышек было полным-полно, но знаете, я принимала их за мальчиков. Совсем как голландские куклы, правда?
Утратив интерес к бирманке, едва та скрылась с глаз, гостья направилась к выходу. Флори не пытался ее удерживать, подозревая, что Ма Хла Мэй вполне способна вернуться и устроить сцену. Впрочем, большой беды бы не случилось, ибо обе красавицы не знали ни слова на языках друг друга. Вызванный Ко Сла явился с зонтом из промасленного шелка на бамбуковых ребрах и, раскрыв его над головой девушки, почтительно устремился за ней. Флори проводил их до ворот. Задача скрыть родимое пятно на ярком солнце заставила слегка отвернуть лицо при прощальном рукопожатии.
– Мой адъютант вам обеспечит благополучное возвращение домой. Вы были необыкновенно добры, зайдя ко мне. Не могу выразить, как я рад нашей встрече. С вами тут все станет иначе.
– До свидания, мистер… Вот смешно! Даже не знаю вашего имени.
– Флори, Джон Флори. А вы – мисс Лакерстин, не так ли?
– Да, Элизабет. До свидания, мистер Флори. Еще раз спасибо. Жуткие буйволы! Вы просто спасли мне жизнь.
– Не о чем говорить. Надеюсь, я увижу вас вечером в клубе? Ваши дядюшка с тетушкой наверняка прибудут. Так что до скорого свидания!
Стоя в воротах, он смотрел ей вслед. Элизабет – красивое, редкое теперь имя! У нее оно, должно быть, и пишется на старинный манер. Ко Сла комично семенил позади барышни, стараясь держать зонт над самой ее головой, а собственную фигуру как можно дальше. По холму вдруг пронесся свежий ветерок. Дуновения невесть откуда налетающей прохлады случаются иногда в Бирме, вызывая грусть и тоску о морских просторах, объятиях русалок, водопадах и снежных гротах. Ветер прошелестел сквозь густые кроны могаров, подхватил, разметал клочки брошенной полчаса назад за ворота анонимки.
Лежа в гостиной на диване, Элизабет читала роман Майкла Арлена «Милашки». Этого писателя, надо сказать, она любила больше всех, хотя в разряде «серьезных» авторов готова была признать первенство Уильяма Локка[30].
Гостиная – оштукатуренная комната с окрашенными в светлый тон стенами почти метровой толщины – была прохладной и смотрелась бы просторной, если бы не нагромождение столиков, уставленных продукцией бенаресских[31] чеканщиков. Пахло ситцевой обивкой и увядшим букетом. Миссис Лакерстин находилась наверху, она спала. Слуги тоже затихли по своим конуркам, уронив отяжелевшие от дневного сна головы на деревянные валики-подушки. Спал сейчас, вероятно, у себя в тесном дощатом офисе и мистер Лакерстин. Бодрствовали лишь Элизабет и чокра, сидевший за стеной спальни миссис Лакерстин, качавший опахало продетой в петлю веревки босой ступней.
Элизабет, которой недавно исполнилось двадцать два, была сиротой. Отец ее, не такой пьяница, как его брат Том, но экземпляр той же породы, занимался чайным брокерством и, несмотря на шаткую основу своей коммерции, по врожденному чрезмерному оптимизму откладывать деньги не заботился. Мать Элизабет, особа самовлюбленная и скудоумная, твердо уклоняясь от каких-либо прозаических обязанностей под предлогом сверхтонкой чувствительности, после нескольких лет возни с играми в Женские Права и Высший Разум, после многократных провальных опытов на поприще литературы прибилась наконец к живописи (единственный вид искусства, где есть возможность творить без таланта или особых усилий). Роль артистки, гонимой «мещанами», среди которых числился, разумеется, и супруг, дарила святое право всласть тешить свою назойливую дурь.
В последний год войны увильнувшему от армии отцу Элизабет удалось неплохо разжиться. Был куплен новый, довольно мрачный особняк в Хайгете, полном оранжерей, конюшен и теннисных кортов. Была нанята орда слуг, безудержный оптимизм главы семейства простерся даже до найма дворецкого. Дочь была отправлена в дорогой частный пансион. О счастье, райское блаженство тех двух семестров! Четыре ученицы – «аристократки», и почти у всех девочек собственные пони, на которых дозволялось выезжать по субботам после завтрака. В каждой жизни случается краткий период, когда четко и навсегда оформляется человеческий характер. Для Элизабет им стал тот год, когда она, потершись среди богачек, усвоила ясный, весьма несложный взгляд на мир: хорошо (в ее устах «дивно») – это роскошь, шик, аристократизм, а плохо («свински») – это бедность и добывание грошей своим потом. Возможно, именно таков главнейший воспитательный курс дорогих закрытых школ. С годами кредо Элизабет укреплялось, абсолютно все, от пары туфель до душевных переживаний, воспринималось либо «дивным», либо «свинским». Увы, вследствие отцовских финансовых неурядиц преобладало «свинское».
Неизбежный крах наступил в 1919-м. Элизабет забрали из дорогого заведения, учебу она продолжала в дешевых «свинских» школах, а месяцами из-за невнесенной платы вообще сидела дома. Ей исполнилось двадцать, когда отец ее умер от гриппа. Вдове достались лишь полторы сотни фунтов пожизненной годовой ренты. Устроиться вдвоем с дочерью на столь мизерные средства артистическая дама не умела и переехала в Париж (где быт дешевле), дабы всецело посвятить себя искусству.
Париж! Житье в Париже! Флори не совсем точно вообразил картину интеллектуальных бесед с богемными бородачами под зеленью платанов. Стиль парижского существования Элизабет был иным.
Мать, сняв ателье на Монпарнасе, и мгновенно влившись в сословие бестолковых жалких бездарей, так глупо распоряжалась деньгами, что для Элизабет настали полуголодные дни. Пришлось найти работу – уроки английского в семье директора банка, где ее называли «наша мизз англез». Семейство это проживало в двенадцатом округе, далеко от Монпарнаса, что вынудило поселиться в ближайшем к месту заработка пансионе – затиснутом меж переулков узком облезлом строении окнами на мясную лавку с гирляндой развешенных снаружи кабаньих туш, которые по утрам долго и сладострастно обнюхивались старцами покупателями, и на дверь забегаловки под вывеской «Приют друзей. Сногсшибательное пиво». Как она ненавидела тот пансион! Хозяйку, старую мерзавку в черном платье, вечно шнырявшую на цыпочках с надеждой уличить стирку чулок в умывальном тазу. И квартиранток, тошнотворных, прокисших вдов, настырно, словно воробьи горбушку, осаждавших единственного постояльца мужского пола (кроткое плешивое существо из службы «Добрых самаритян»), а за столом ревнивым глазом измерявших каждый кусок в чужой тарелке. И ванную – облезлую берлогу, где ветхий позеленевший душ, выплюнув пару литров чуть теплой воды, наотрез отказывался действовать. Банкир, чьих отпрысков взялась учить Элизабет, был господином весьма немолодым, с жирными отекшими щеками и желтым, голым, как яйцо страуса, черепом. Уже на второй день он, явившись среди урока в детскую, уселся рядом и тут же щипнул Элизабет за локоть, на третий день – за икру, на четвертый – под коленом, на пятый – выше колена. И затем ежедневно вечерами под столом шло беззвучное сражение ее бдительно напряженной руки с его хищной, проворной лапой.
Существование опустилось до невероятной, просто невозможной степени «свинства». Но что особенно терзало и унижало Элизабет, так это материнская мастерская. Принадлежа к разновидности дам, не способных жить без прислуги, мать суетливо, с одинаково бесплодным результатом металась между живописью и хозяйством. Нерегулярно посещала «студию», где под руководством мэтра – новатора, чей стильный метод основывался на грязных кистях, – мусолила мутноватые натюрморты, а дома слонялась среди закопченных чайников и сковородок. Вид материнского жилища более чем угнетал, он виделся Элизабет воплощением зла, мерзостью сатанинской – затхлый, пыльный свинарник, пол завален книжками и журналами, кучи сальных кастрюль на ржавой газовой плите, не убиравшаяся до полудня постель и всюду под ногами либо банки смывавшей краску скипидарной жижи, либо плошки с холодной чайной заваркой. Едва переступив порог, Элизабет вскипала:
– Ну мама, миленькая, как так можно? Ты оглянись вокруг, это же ужас!
– Ужас, дорогуша? А что? Выглядит неопрятно?
– Неопрятно! О, мама, разве обязательно ставить блюдце с овсянкой на кровать? И вся эта грязища. Кошмар, стыд какой! Представь, что кто-нибудь войдет.
Взгляд матери при малейшем намеке на необходимость ее трудовых действий устремлялся в дали иных миров.
– Моим собратьям, дорогуша, не до того. Мы ведь художники – богема! Людям не понять, как нас захватывает творчество. Ты, дорогуша, не наделена душой артиста.
– Надо хоть пару кастрюль вымыть. С ума меня сведет твое жилье. Куда делась посудная мочалка?
– Мочалка? Дай подумать, совсем недавно она мне попадалась. Ах да! Я ею оттирала мою палитру. Ничего страшного, пополощи сначала в скипидаре.
И пока Элизабет мыла и подметала, мать садилась марать бумагу угольным грифелем.
– Какая ты прелесть, дорогуша. Ты изумительно практична! В кого бы это? А я! Я вся в искусстве. Внутри какой-то океан, поглотивший мелочи жизни. Вчера я за обедом придумала вместо посуды использовать «Новый журнал». О, гениально! Хочешь чистую тарелку – просто срываешь грязную страницу и…
Друзей в Париже у Элизабет не завелось. Компанию матери составляли дамы того же пошиба или пожилые, невзрачные и небогатые холостяки, увлеченные изящными ремеслами вроде резьбы по дереву и росписи кувшинов. Из прочих рядом были только иностранцы, а всех их (по крайней мере окружавших ее, дурно одетых, не умевших держаться за столом) Элизабет презирала. Оставалась одна отрада – иллюстрированные журналы в Американской читальне на рю Делизе. Она просиживала там часами: устраивалась у окна и мечтала, листая «Болтуна», «Осколки», «Модный силуэт», «Театр и спорт».
Не фотографии – картины рая! «Встреча. Гончие на лужайке Чарльтон-холла, прелестного уорикширского поместья лорда Барроудена». «В парке. Миссис Тайк-Боулби со своим догом Кубла Ханом, чемпионом летней выставки в Крафте». «На пляже в Каннах. Слева направо: мисс Барбара Пилбрик, сэр Эдвард Тук, леди Памела Уэстроп, капитан Таппи Бенакр».
Дивный, дивный мир! Дважды встретились лица соучениц по шикарной школе, и сердце ее сжималось. У бывших подружек все: лошади, автомобили, мужья в мундирах придворного конногвардейского полка, а она тут, прикованная к жуткой поденщине, жуткому пансиону и жуткой матери! Но неужели нет спасения? Нет надежды вновь вернуться к благопристойной жизни?
Вполне естественно, что подле своей матери Элизабет прониклась здоровым чувством отвращения к искусству, а склонность слишком много рассуждать («умничать») обрела для нее значение явственного «свинства». Как подсказывало ей чутье, настоящие приличные люди – те, что охотятся с борзыми, ездят на скачки, плавают на яхтах, – не умничают, не занимаются всяким вздором художества и сочинительства, не разглагольствуют про гуманизм-социализм. «Умник» в лексиконе Элизабет стало словом ругательным. И нескольких все же мелькнувших вблизи поэтов, художников по призванию, променявших солидную службу на вольность в нищете, она презирала даже яростнее, чем убогих материнских мазилок. Отвергнуть все прекрасное и благородное ради невесть чего – грех, гадость, низость. Жутко остаться старой девой, но лучше, в миллион раз лучше замужества за таким типом!
На втором году проживания в Париже мать Элизабет внезапно скончалась от отравления трупным ядом. Странно, впрочем, что она не погибла по этой причине гораздо раньше. Элизабет осталась одна, с капиталом менее сотни фунтов. В сочувственной телеграмме из Бирмы брат отца и его супруга приглашали племянницу к себе, обещая прислать подробное письмо.
Сочинение этого письма заставило миссис Лакерстин провести немало времени, задумчиво склонив изящную змеиную головку и покусывая черенок пера.
– Мы, разумеется, обязаны приютить ее хотя бы на год. Боже, сколько забот! Однако девушки, если уж не совсем дурнушки, обычно успевают за год найти себе мужей. Но как же написать об этом, Том?
– Да прямо напиши, что тут ей проще подцепить чертова муженька. Чего еще?
– О, дорогой, ну что ты говоришь!
И миссис Лакерстин написала:
«Городок у нас, разумеется, маленький, к тому же по долгу службы мы часто уезжаем в джунгли. Боюсь, здесь может показаться скучно после всех, несомненно, изумительных парижских развлечений. Но неким образом и наша глушь благоприятна для юных леди, которых тут буквально боготворят. Наши джентльмены столь одиноки, они чрезвычайно ценят общество милых соотечественниц…»
Элизабет на тридцать фунтов накупила летних нарядов и немедленно отбыла.
Через Ла-Манш судно со свитой резвящихся дельфинов вышло в открытое море, а из лазурных морских вод – на изумрудные просторы Индийского океана. Корпус лайнера, разрезая волны, поднимал стаи пугливых летающих рыб, ночами океан фосфоресцировал и корабельный нос светился зеленой огненной стрелой. Элизабет «обожала» жизнь на борту. Обожала танцы по вечерам, коктейли, которыми ее наперебой угощали, очаровательные игры, от которых, правда, она несколько уставала, причем всегда как-то одновременно с прочей веселившейся молодежью. Совсем недавняя кончина матери даже не вспоминалась. Во-первых, Элизабет никогда не питала к родительнице особо нежных чувств, а во-вторых, здесь ведь никто не знал о ее прошлом. И это было так чудесно – после двух лет постыдного, убогого существования упиваться расточительным светским шиком (не то чтобы все пассажиры действительно являлись богачами, но пароход обязывает проявлять привычку к роскоши). Она уже заранее любила Индию, которая ей очень ясно представлялась по рассказам новых знакомцев, даже выучила ряд самых необходимых туземных слов: чал (поезжай), джалди (быстро), сахиб-лог (господа) и т. п. Ей уже не терпелось окунуться в атмосферу клубов, где веют опахала и неслышно снуют почтительные слуги в белых тюрбанах, а неподалеку, на армейских плацах, элегантно галопируют играющие в поло усатые загорелые офицеры. В общем, все почти как у настоящих аристократов.
По зеленым зеркальным волнам, на которых грелись змеи и черепахи, пароход вошел в порт Коломбо. Судно окружила флотилия сампанов с дочерна смуглыми гребцами, чьи орущие рты кровожадно алели соком бетеля. Крича и отпихивая друг друга, они пробивались к спущенному трапу. Два гребца, сунувшись прямо в проход, завопили навстречу Элизабет:
– Не ходи с ним, мисси! Он плохой, не бери его!
– Не слушай, мисси! Это черный, подлый – всегда ложь говорит!
– Ха! Сам-то кто? Гляди-ка, мисси, какой белый! Ха-ха!
– Эй вы, молчать, сейчас обоим дам по шее! – прикрикнул муж подруги Элизабет по путешествию, плантатор. Сев в одну из парусных плоскодонок, они поплыли к солнечной пристани. Их лодочник, обернувшись к проигравшему конкуренту, послал в его сторону сочный, по-видимому, долго копившийся во рту плевок.
Земля Востока. С берега обдало густым зноем, дурманящим ароматом кокосов, сандала, имбиря и корицы. Друзья свозили Элизабет в курортное предместье Маунт-Лавиния, где они искупались в пенистой, как кока-кола, тепловатой воде. Спустя неделю пароход прибыл в Рангун.
Заправлявшийся дровами поезд на Мандалай медленно полз через иссохшую равнину с волнистой каймой дальних синих холмов. Дым паровоза стоял неподвижным белым султаном, багрово сверкали развешенные на веревках связки перца чили, порой почва, словно дыханием великана, плавно вздымалась горбами белевших пагод. Внезапно пала тропическая ночь. Поезд, пыхтя и сотрясаясь, тормозил у маленьких станций, из темноты неслись дикие крики; сновавшие в отблесках фонарей полуголые мужчины с пучками высоко завязанных волос казались Элизабет чертями из преисподней. Потом состав еле-еле трясся сквозь лес, и невидимые ветки скреблись о стекла окон. До Кьяктады добрались около девяти. На станции ждали дядюшка, тетушка, автомобиль мистера Макгрегора, а также слуги. Тетя, подойдя первой, коснулась плеч племянницы узкими вялыми руками и легонько чмокнула в щеку:
– О, полагаю, наша милая Элизабет? О, мы так рады.
Дядя, при свете фонаря изучавший гостью через плечо жены, присвистнул: «Недурна, будь я проклят!» После чего крепко обнял и тоже – с несколько излишним пылом, как отметила Элизабет, – расцеловал ее. Родственники эти увиделись впервые.
После ужина, когда дядя вышел в сад «глотнуть воздуха» (точнее, за домом приложиться к бутылке, доставленной верным слугой), тетушка с племянницей остались под колышущимся опахалом наедине.
– Выглядишь дивно, дорогая! Дай-ка еще раз на тебя взгляну. – Тетя взяла Элизабет за плечи. – Стрижка «под мальчика» действительно тебе идет. Парижский фасон?
– Да, большинство парижанок сейчас со стрижкой: это мило, если, конечно, голова не слишком крупная.
– Дивно! И очки в черепаховой оправе – так элегантно! Говорят, в Южной Америке все кокотки теперь их носят. Оказывается, у меня племянница просто прелесть! Напомни, дорогая, сколько тебе исполнилось?
– Двадцать два.
– Двадцать два! Как завтра в клубе будут очарованы наши джентльмены! Бедняжкам редко выпадает счастье полюбоваться новым личиком. Значит, ты прожила в Париже целых два года? Невероятно, что парижские женихи не сумели завоевать столь восхитительную девушку!
– Мне, тетя, практически не доводилось видеть мужчин. Одних иностранцев. Мы вынуждены были жить очень скромно… Я работала, – тихо, стыдливо добавила Элизабет.
– Ах, да-да, – со вздохом кивнула миссис Лакерстин. – Тяжкие времена! Барышням самим приходится зарабатывать на жизнь. Позор! Разве это не возмутительный эгоизм мужчин, гуляющих холостяками, когда вокруг множество одиноких бедных девушек?
Элизабет не ответила, и тетя, снова вздохнув, продолжила:
– Будь я в наши дни барышней, я бы, признаюсь, вышла за любого, буквально за любого!
Женщины встретились глазами. Приверженность деликатному стилю обиняков и околичностей отнюдь не мешала миссис Лакерстин высказываться ясно и до конца. Непринужденно развивая легкую светскую беседу, она сказала:
– Конечно, всякое бывает. Бывает, девушкам не удается выйти замуж по собственной вине. Такое даже здесь случается. Вот, например, совсем недавний эпизод. Приехавшая сюда барышня целый год жила в доме брата и получила предложения от всех местных офицеров, инспекторов и весьма перспективных торговых служащих. И всем дала отказ (рассчитывала, как говорили, на кого-нибудь из генштаба). И что же? Брат, разумеется, не мог содержать ее вечно. Теперь, говорят, несчастная стала помощницей старой леди, фактически – служанкой. За жалованье в пятнадцать шиллингов! Представить страшно!
– Страшно! – эхом откликнулась Элизабет.
Больше на эту тему не было сказано ни слова.
Наутро за завтраком – со свежим букетом на столе, веявшим над головой опахалом, с вытянувшимся позади стула миссис Лакерстин смуглым долговязым лакеем в белой куртке и мусульманской чалме – Элизабет рассказывала о только что пережитом приключении:
– Да, и еще, тетя, так интересно! На веранду приходила бирманская малышка – вы представляете, я даже не отличала их от мальчиков? Желтенькая, вся как забавная куколка, лет семнадцати, наверно. Мистер Флори сказал, что это его прачка.
Хорошо понимавший по-английски индийский лакей-магометанин вздрогнул, скосив на барышню яркий круглый глаз. Мистер Лакерстин застыл, не донеся до рта вилку с куском рыбы.
– «Прачка»? – воззрился он. – Какая еще к черту «прачка»? В этой стране нам стирают только мужчины. Сдается мне…
И смолк внезапно, будто ему надавили на ногу под столом.
К вечеру Флори послал за индийским брадобреем, скоблившим щетину соплеменникам по тарифу восемь ан в месяц – через день, а также, ввиду отсутствия конкурентов, обслуживавшим европейцев. Вернувшись с тенниса, лично прокипятив и сбрызнув одеколоном ножницы ожидавшего цирюльника, Флори подстригся.
– Достань мой выходной костюм, шелковую рубашку и лайковые туфли, – приказал он Ко Сла. – И галстук тот, новый!
– Сделал, тхэкин, – поклонился слуга, подразумевая, что все будет исполнено.
В спальне, кроме разложенной одежды, Флори нашел и самого камердинера, несколько надутого и недовольного – явно осведомленного о том, для чего (для кого!) это щегольство.
– Что тебе? – буркнул Флори.
– Помогать одевать, тхэкин.
– Без тебя обойдусь, иди.
Намереваясь еще раз побриться, Флори не хотел брать помазок и бритву при слуге. Давненько он не брился дважды в день! Но как вовремя прибыл выписанный из Рангуна новый галстук! Одевался Флори очень тщательно и чуть не четверть часа приглаживал щеткой волосы, всегда плохо лежавшие после стрижки.
А потом – казалось, минуты не пролетело – он уже шел рядом, вдвоем с Элизабет. Все получилось стремительно: увидев девушку в клубной читальне, он с неожиданной отвагой предложил ей пройтись, и она тут же, даже не зайдя в салон предупредить дядю с тетей (вновь удивив Флори, ощутившего себя безнадежно отсталым провинциалом), согласилась. На дороге к базару под деревьями стоял густой мрак, листва почти скрывала свет луны, зато мерцавшие меж ветвей ясные крупные звезды сияли, будто лампы невидимых фонарей. Накатывали волны запахов: то приторный душноватый аромат жасмина, то едкое зловоние мочи и гнили от хижин против дома доктора Верасвами. Послышался рокот барабанов.
Флори вспомнил, что нынче ночью недалеко, возле жилища У По Кина, разыгрывают пвэ[32] (организованное, кстати, самим У По Кином, хотя, разумеется, за чужой счет). Возникла смелая идея позвать туда Элизабет – ей может, ей должно, понравиться! Всякая зрячая душа это оценит! В клубе их долгое отсутствие, конечно, вызовет шок. И что? Пошли они! Она-то не из них! И вместе, вместе с ней любоваться удивительным представлением! В этот миг грянул хор визжащих, хрипящих труб, щелкающих трещоток, глухо стучащих барабанов и взвился невероятно пронзительный голос.
– Что такое? – остановилась Элизабет. – Джаз-бэнд, да?
– Народная музыка бирманцев. Увертюра к их пвэ – чему-то среднему между исторической драмой и ревю. Вам, я думаю, будет интересно. Это рядом, только повернуть.
– О-о, – неуверенно протянула Элизабет.
За поворотом стало светло от горевших огней. Дорога ярдов на тридцать была запружена толпой сидящей публики; в глубине высился освещенный шипящими керосиновыми лампами помост, перед которым дудел-гремел оркестр. На помосте пластично двигались двое мужчин с кривыми блестящими мечами, в костюмах, напомнивших Элизабет о китайских пагодах. Масса зрителей колыхалась морем обтянутых белым муслином женских спин, розовых шарфов и черных глянцевых причесок. Кое-кто из публики, свернувшись на циновке, крепко спал. Протискиваясь сквозь толпу, старый китаец с подносом арахиса заунывно выкрикивал: «Мьяпе! Мьяпе!».
– Постоим, минутку посмотрим, если вы не против? – сказал Флори.
Огни и адский шум ошеломили Элизабет, но больше всего ее поразила толпа, вольготно превратившая дорогу в театральный партер.
– У них спектакли всегда посреди шоссе? – спросила она.
– Как правило. Наскоро сколачивают помост, а утром разбирают. Зрелище длится всю ночь.
– Но разве им позволено перекрывать проезд?
– Позволено. Тут ведь нет правил транспортного движения. За неимением, так сказать, объекта регулировки.
Ответ крайне удивил ее. Тем временем чуть не вся аудитория развернулась поглазеть на «английку». Восседавший в центре толпы, где имелось несколько стульев для важных персон, У По Кин тоже кое-как повернул свою слоновью тушу, чтобы приветствовать европейцев. В ближайшем антракте посланный к белым тщедушный Ба Тайк, кланяясь до земли, робко пробормотал:
– Хозяин спрашивает, не желают ли наисвятейший господин и молодая белая леди немного смотреть наш пвэ? Для вас приготовлены стулья.
– Нас с вами приглашают в ложу, – перевел Флори слова туземца. – Не возражаете? Те два суровых парня сейчас покинут сцену, и начнется весьма занятная хореография. Вы не соскучились? Потерпите еще чуть-чуть?
Элизабет переполняли сомнения. Необходимость пробираться сквозь сборище чрезвычайно пахучих туземцев смущала и даже пугала. Однако, доверившись Флори, знавшему, надо полагать, правила местных приличий, она согласилась провести себя к стульям. Туземцы, раздвигаясь, таращились им вслед и громко тараторили, голени ее на ходу то и дело касались обернутых муслином жарких, крепко шибавших потом тел.
У По Кин, с нижайшим для его комплекции поклоном, прогнусавил навстречу:
– Добрый вечер, мадам! Счастлив познакомиться, окажите честь, присаживайтесь. Здравствуйте, мистер Флори! Какой сюрприз, сэр! Знай мы, что вы почтете нас своим визитом, мы приготовили бы виски и прочий европейский лимонад. Кха-ха-ха!
Оскаленные в улыбке, красные от бетеля зубы сверкнули алой фольгой. Разбухший урод был так ужасен, так противен, что Элизабет невольно отшатнулась. Худенький подросток в пурпурном лонджи склонился перед ней, предлагая стакан замороженного шербета. У По Кин хлопнул в ладоши, кликнул другого парнишку: «Хэй хонг галай!» – и, приказав что-то, толкнул его к помосту.
– Велел в вашу честь немедленно выпустить их лучшую балерину, – пояснил Флори. – Смотрите, вот она.
Девушка, что, покуривая, сидела на корточках в глубине помоста, вышла на освещенную авансцену. Очень юная, тоненькая, плоскогрудая, в длинном, до полу, голубом атласном лонджи с пышно, по старинной моде, завернутыми выше бедер краями эйнджи, она небрежно кинула свою сигару одному из оркестрантов и вытянула руку. Рука затрепетала бегущей змейкой.
Оркестр грохнул во всю мочь. Там были и дудки типа волынок, и странный инструмент из бамбуковых дощечек, по которым музыкант бил молоточком, и дюжина разнокалиберных узких барабанов, с которыми управлялся один виртуоз, успевавший основанием ладони колотить едва ли не по всем сразу. Через мгновение начался танец. Сначала даже не танец, а ритмичные кивки, наклоны, повороты. Шея и предплечья, волнообразно изгибаясь, качались безостановочно, точно заводные, однако необычайно плавно. Змеящиеся руки с головками согнутых, плотно сомкнутых пальцев постепенно поднялись и раскинулись. Ритм участился. Танцорка начала прыгать из стороны в сторону, приземляясь в неких глубоких реверансах и вновь взлетая с изумительной, почти невероятной при туго стянутых атласным лонджи ногах легкостью. Затем она продолжила свой танец в очень причудливой позе: как бы присев на согнутых коленях, наклонившись вперед, простирая вьющиеся руки и быстро-быстро, энергично кивая головой. Оркестр кульминационно загремел. Вскочив и вытянувшись, танцорка закружилась так стремительно, что фалды завернутого эйнджи распластались венчиком подснежника. Музыка стихла так же резко, как началась, и девушка упала в последнем реверансе, под хриплый, восторженный рев публики.
Элизабет наблюдала танец со смесью удивления и чего-то близкого к ужасу. Шербет в ее стакане отдавал помадой для волос. Уснувшие на циновке подле самых ее ног три юные желтолицые бирманки свернулись кучкой скуластых котят. Под грохот оркестра Флори непрерывно бубнил ей на ухо свои комментарии к танцу:
– Я знал, что вам понравится, что вы оцените. Вы из мира культуры, не похожи на здешних наших жалких невежд! Разве это не стоит посмотреть? Обратите внимание на характер движений – наклоны странной марионетки, а руки, словно кобры, готовые напасть. Гротеск и даже страшновато, однако таков замысел, это искусство. Нечто намеренно зловещее! Что ж, азиаты с дьяволом накоротке. Но какая архаика, какая подлинность древней культуры! Жесты оттачивались, сохранялись тысячелетиями. Пластика Востока всякий раз заставляет ощутить, как бесконечно глубоки корни искусства, уходящие и уходящие в прошлое до самых тех времен, когда мы еще облачались в шкуры. Неким образом, сложно выразить, но вся история, весь дух Бирмы в извивах этих немыслимо гибких рук. Смотришь танец и видишь рисовые поля, деревни под баньянами, пагоды, монахов в желтых рясах, купающихся на рассвете буйволов, старинные дворцы…
Он не договорил, поскольку музыка внезапно оборвалась. Особенно острые впечатления, в частности, танцы пвэ, вечно толкали его к излишней говорливости. (Досадно, глупо! Разливался, как в романах, причем посредственных!) Флори замолчал. Элизабет все это время слушала его с коробящим чувством недоумения. Она не очень поняла, о чем он толковал, но ненавистное «искусство» мелькнуло пару раз вполне отчетливо. Впервые ей подумалось, что отправиться на прогулку вдвоем с практически неизвестным джентльменом было, пожалуй, неблагоразумно. Она огляделась: вокруг причудливо и как-то жутковато переливалась масса лоснящихся резкими бликами смуглых лиц. Зачем она здесь? Зачем сидит среди чернокожих, задыхаясь от их запаха чеснока и пота? Почему они не остались в своем клубе, отправились смотреть на это дикое туземное кривляние?
Оркестр вновь заиграл, и солистка пвэ начала новый танец. Лицо ее теперь было густо напудрено, глаза мерцали, как сквозь гипсовую маску, и вся она, с этим мертвым лицом, со странными марионеточными жестами, казалась каким-то зловещим демоном. Музыканты сменили темп, и девушка звонко запела. Мелодия быстрых, резких выкриков звучала и весело, и свирепо. Толпа подхватила песню, вторя припеву сотней хриплых голосов. Тогда, причудливо нагнувшись, артистка стала ритмично поворачиваться, пока не оказалась спиной к публике. Руки по-прежнему извивались, тело раскачивалось, узкая атласная юбка серебром переливалась на вихляющих оттопыренных бедрах. И наконец дерзкий, повергающий в изумление трюк – в такт музыке девушка принялась очень рельефно вращать то правой, то левой ягодицей.
Обрушились аплодисменты. Три спавшие под ногами на циновке юные бирманки проснулись и тоже бешено захлопали. Рядом некий клерк в жажде угодить европейцам гнусаво заорал: «Браво! Браво!» У По Кин шикнул на него: он-то насквозь видел английских леди. Элизабет, однако, уже вскочила.
– Мне пора, я ухожу, – отрывисто проговорила она.
Глаза ее смотрели вниз, но щеки пылали, и Флори встревоженно поднялся.
– Как? Прямо сейчас? Время, конечно, позднее, но ведь они специально ради вас, нарушив порядок зрелища, сразу же выпустили свою примадонну. Еще совсем недолго?
– Не могу, я давным-давно должна была вернуться. Дядя с тетей подумают бог знает что!
Она поспешно стала пробираться сквозь толпу, Флори последовал за ней, даже не успев извиниться перед устроителями пвэ. Бирманцы хмуро расступались – только наглые англичане способны все перевернуть, немедленно потребовав лучшую танцовщицу, и в разгар ее выступления уйти! После ухода белых поднялся страшный шум, ибо солистка отказалась танцевать, а публика требовала продолжения. Лишь парочка выскочивших на сцену шутов, стрелявших хлопушками и сыпавших солеными остротами, восстановила мир.
Флори понуро топал за быстро шагавшей, плотно сжавшей губы Элизабет. Что с ней? Было же так чудесно! Он попытался оправдаться:
– Простите, у меня и в мыслях не было вас как-то…
– Ничего. За что вы извиняетесь? Пора вернуться, вот и все.
– Да, я не подумал. Живя здесь, многого уже не замечаешь. Но, знаете, в народе правила приличий несколько отличны от наших, более строгих и, если угодно…
– Дело не в том! Совсем не в том! – срываясь на крик, воскликнула она.
От слов, понял он, только хуже. Дальше шли в полной тишине, она впереди, он сзади. Сердце его ныло. Чертов дурак, что наделал! Между тем об истинной причине гнева Элизабет Флори вообще не догадывался. Не танец оскорбил ее, бесстыдные телодвижения лишь прояснили непристойность самого желания находиться в толпе грязных, потных аборигенов. Им, белым людям! И эта его бессвязная речь, все эти книжные словечки! Говорил, словно стихи декламировал, точь-в-точь, как те, памятные по горькому парижскому житью, художники – нищие умники. А ведь сначала показался настоящим мужчиной. Тут перед ней воскресла сцена утреннего спасения от буйволов, и она несколько смягчилась. Когда дошли до клуба, негодование Элизабет почти рассеялось, а Флори набрался храбрости вновь раскрыть рот. Он остановился на дорожке, она тоже остановилась. В тени ветвей, просеивавших нежный свет звезд, лицо ее смутно белело.
– Я хотел… Я хотел спросить, вы еще сердитесь?
– Конечно, нет. Я же сказала.
– Зря я вас туда потащил. Пожалуйста, простите. И знаете, по-моему, вам лучше сказать, что просто выходили пройтись по саду или что-то в этом роде. Экскурсию белой барышни на пвэ сочтут сомнительной, вряд ли стоит рассказывать об этом.
– Я и не собираюсь! – с неожиданным лукавством ответила Элизабет.
И Флори почувствовал, что прощен, хотя так и не понял, за что именно.
Поход их решительно не удался; в клуб они, не сговариваясь, вошли отдельно. А в салоне царила атмосфера большого торжества. Местное европейское общество в полном составе ожидало прибытия Элизабет. У дверей, низко кланяясь и улыбаясь, двумя шеренгами встречали шестеро туземных слуг в парадных белых одеяниях, индус-буфетчик преподнес сплетенный чокрами для «мисси-сахиб» громадный венок. Мистер Макгрегор, представляя членов клуба, остроумно аттестовал каждого: Максвелла, например, как «нашего эксперта по древу», Вестфилда – как «стража порядка и, мм, грозного сокрушителя разбойников» и т. д. Все очень смеялись. Хорошенькое личико привело джентльменов в столь приятное расположение духа, что они даже с удовольствием прослушали искрометный спич, над сочинением которого мистер Макгрегор, по правде говоря, трудился целый день.
Улучив момент, развеселившийся Эллис втащил Флори и Вестфилда в комнату для бриджа. Цепко, но вполне дружески держа Флори за локоть и хитро щурясь, начал допрос:
– Ну, братец, все тут тебя обыскались! Где ж ты шлялся?
– Да так, гулял.
– Гулял! А с кем это?
– С мисс Лакерстин.
– Ясное дело! Значит, это ты тот олух, который первым повис на крючке? Другие оглянуться не успели, а он уж хвать наживку! Я-то думал, ты у нас стреляный воробушек.
– В каком смысле?
– В каком! Малец невинный! В таком, что тетя Лакерстин уже назначила тебя в законные племянники. Если, конечно, не слиняешь вовремя. А, Вестфилд?
– Так точно, сэр. Парнишка холостой, подходящий. Созрел, как говорится, для супружества. Самое время подсечь.
– Что за бред, и с чего вы взяли? Девушка пока здесь меньше суток.
– Хватило же тебе, однако, чтобы прогуливаться с ней по саду. Ох, берегись! Том Лакерстин, может, и пьянь, да не такой болван, что согласится племяшку навек себе на шею вешать. Да и она знает, с какого бока хлеб намаслен. Так что гляди, поосторожней суй башку в петлю!
– Иди к черту! Не смей так говорить о людях. Эта девушка, в конце концов, еще такое юное создание…
– Эх ты, ослище старый! – Обнаружив новый скандальный сюжет, Эллис почти нежно потрепал плечо Флори. – Не строй иллюзий, парень. Думаешь, легко охмурить эту милашку? У всех них одно на уме – завидишь кого в брюках, цапай да волоки к алтарю. Крепко нацелены. Зачем, по-твоему, она приехала?
– Ну, я не знаю. Захотела и приехала.
– Балда! Явилась мужа себе отловить. Известный номер! Коль уж девице никак не пристроиться, так катит в Индию, где джентльмены враз балдеют от беленькой шейки, – называется «индийский брачный рынок». Славненький такой мясной базарчик! Тоннами к нам везут это мясцо для гнусных холостых старикашек вроде тебя. Товар отменный! Экспресс-доставка!
– Не устал еще пакости молоть?
– Баранинка с лучших английских пастбищ! Свежесть и сочность гарантируется!
Похотливо фыркая, Эллис изобразил выбор аппетитного куска мяса. Шуточка ему уже явно полюбилась, обещая надолго застрять в репертуаре; марать женщин было его сладчайшим удовольствием.
С Элизабет Флори в тот вечер больше не разговаривал. Общество развлекалось шумной беседой ни о чем, он в этом жанре не блистал. Что же касается Элизабет, то, очутившись в приятной клубной атмосфере – в окружении белых лиц, дорогих сердцу глянцевых журналов и милых «восточных картин», – она окончательно пришла в себя после сомнительной авантюры с посещением дикарских плясок.
Когда в девять часов семейство Лакерстинов покинуло клуб, провожать их до дома отправился не Флори, а мистер Макгрегор. Среди фантастичных теней от причудливых форм тропической растительности он эскортировал Элизабет с грацией чрезвычайно куртуазного исполинского ящера. Разумеется, барышне был предложен весь ассортимент анекдотов – каждого новичка мистер Макгрегор одаривал массой забавнейших историй, старожилам давно осточертевших и бесцеремонно прерывавшихся. Но Элизабет по натуре была отличным слушателем, так что глава округа отметил для себя редкостную интеллектуальность этой девушки.
Флори еще немного посидел в клубе за выпивкой. Подробно и смачно обсуждалась Элизабет. Распри насчет приема доктора Верасвами временно отложили. Составленное Эллисом гневное заявление тоже сняли с доски (державший курс беспристрастной справедливости, мистер Макгрегор настоял на его удалении). Протест, таким образом, был подавлен; впрочем, уже достигнув своей цели.
Следующие две недели были богаты на события.
Вражда между У По Кином и доктором Верасвами достигла бурной фазы. Население городка, от высших туземных чинов до последнего мусорщика, раскололось на две партии, и каждый был готов в нужный момент под присягой оболгать врагов. Партия доктора, однако, оказалась значительно слабее как числом сторонников, так и общей клеветнической отвагой. Редактора «Сынов Бирмы» привлекли к суду за злостную политическую агитацию и посадили. Арест его откликнулся в Рангуне небольшими (лишь парочка убитых) и быстро усмиренными беспорядками. Сам редактор за решеткой объявил голодовку, продержавшись без пищи целых шесть часов.
В Кьяктаде тоже было неспокойно. Каким-то загадочным способом бежал из тюрьмы знаменитый бандит Нга Шуэ О. Кроме того, день ото дня множились слухи о мятежных крестьянских настроениях, в связи с которыми по секрету упоминалась Тхонгва, деревушка в тиковых джунглях, недалеко от временной инспекционной стоянки Максвелла. В довершение всего объявился вейкса, колдун, бродивший по деревням, пророчивший гибель британской власти и торговавший рубахами, заговоренными от пуль. Не склонный верить слухам, мистер Макгрегор все же срочно запросил помощь военной полиции. Поговаривали, что в Кьяктаду вскоре прибудет рота индийской пехоты под командой английского офицера. Вестфилд, конечно, при первой же угрозе беспорядков (точнее, в надежде на них) поспешил отправиться в мятежную деревню.
– Господи, хоть бы раз они взбунтовались по-настоящему! – делился он с Эллисом перед отъездом. – Но хрен дождешься! Вечно пшик. Веришь ли, я тут десятый год, и ни единой твари, даже бандита вшивого не подстрелил. Тоска.
– Что ж, – утешал Эллис. – Даже если они не лезут в драку, можно схватить их главарей, бамбуком в кровь отодрать. Все лучше, чем в твоей кутузке с ними нянчиться.
– Хм, это да. Хотя и этого себе сегодня не позволишь. Чертовы гуманные законы – приходится их соблюдать, раз уж мы, болваны, их приняли.
– Закон – тухлятина! Бирманец только палку понимает. Видал их после порки? Везут из тюрьмы полудохлых на телеге, вой, бабы им задницы кашей банановой мажут. Вот им закон! Я б только этих сволочей, как у турок, лупцевал: по пяткам!
– Ладно. Может, хоть нынче побуянят. Тогда и боевые полицейские отряды, и винтовки, и все что надо. Хлопнуть бы парочку дюжин – прочистить воздух!
Увы, надежды не сбылись. Когда Вестфилд с десятком полицейских (констебли, удалые мордастые гуркхи, жаждали пустить в ход свои кинжалы) ворвались в Тхонгву, деревня встретила унылым мирным покоем. Ни малейшего признака бунта, лишь ежегодная, возникавшая с регулярностью муссона, попытка крестьян уклонится от налога.
Становилось все жарче. Элизабет настиг первый приступ лихорадки. Теннис почти прекратился; после каждого сета игроки падали на скамейку и пинтами глотали прохладительные напитки, чаще тепловатые, поскольку лед, привозившийся только дважды в неделю, за сутки таял. Полыхали лесные пожары. Защищая лица детей от солнца цветной глиной, бирманки превращали ребятишек в карликовых африканских шаманов. К созревшим старым тутовым деревьям у базара слетались тучи голубей: и мелких, зеленых, и королевских, огромных, как утки.
Флори тем временем выгнал из дома Ма Хла Мэй.
Гнусное дело! Повод у него нашелся – она украла и заложила китайцу Ли Ейку золотой портсигар. Но все, все в доме знали, что это из-за «крашеной английки», как называла Ма Хла Мэй светловолосую Элизабет.
Сначала обиженная бирманка держалась без истерики. Мрачно стояла, когда он выписывал ей чек, по которому она у того же Ли Ейка или индийского менялы получит сотню рупий, молча выслушала о своей отставке. Стыд жег Флори, голос его звучал глухо и виновато, он не мог поднять глаз, а когда за ней приехала телега, спрятался в спальне, дожидаясь конца этой муки.
Вот уже скрипнули по песку колеса и хрипло гикнул возница, но вдруг все зазвенело от кошмарных истошных воплей. Флори выскочил. У ворот в ярком свете дня боролись цеплявшаяся за столбик калитки Ма Хла Мэй и пытавшийся ее оторвать Ко Сла. При виде Флори женщина вскинула лицо, искривленное яростью и обидой, и закричала, бесконечно повторяя:
– Тхэкин! Тхэкин! Тхэкин! Тхэкин! Тхэкин!
Его пронзило, что даже сейчас она называла его тхэкин, «мой господин».
– В чем дело? – поморщился он.
Оказалось, Ма Хла Мэй и Ма Йи не поделили пряжку для волос. Оставив предмет раздора одной даме, Флори возместил другой ее утрату парой рупий. Телега наконец тронулась, увозя Ма Хла Мэй, угрюмо и прямо сидевшую между двух высоких корзин, с котенком на коленях. С котенком, которого он подарил ей всего два месяца назад.
Ко Сла, когда заветная его мечта о выдворении Ма Хла Мэй сбылась, нисколько не повеселел. Узнав же про намерение хозяина остаться в городке и посетить церковь, опечалился еще больше. Флори и в самом деле не уехал, а в воскресенье, в день приезда падре, отправился на утреннюю службу. Всей паствы собралось двенадцать человек (включая мистера Франциска, мистера Самуила и шестерых крещеных аборигенов), и миссис Лакерстин на крошечной сипевшей фисгармонии с единственной педалью заиграла «Пребудь во Мне». Впервые за последний десяток лет Флори очутился в церкви не на похоронах. А крайне смутно представлявший таинства ритуалов «английской пагоды» Ко Сла, как всякий холостяцкий слуга, воспринял этот респектабельный поход с глубочайшей интуитивной ненавистью.
– Быть беде! – мрачно вещал он у сараев. – Я все вижу! Хозяин-то последнюю неделю совсем другой стал – за день курит всего полпачки, джин перед завтраком не пьет, вечером снова бреется – думает, глупый, я не знаю! – и полдюжины новых шелковых рубашек заказал! Пришлось мне очень плохим словом ругаться на портного, чтобы, мол, вовремя хозяину эти рубахи. Ох, чую, худо будет! Еще месяца три от силы, и прощай мир да лад!
– Жениться, что ль, собрался? – спросил Ба Пи.
– Как пить дать. Коли белый стал в свою пагоду ходить, это уж точно – жди конца.
– Я у многих белых служил, – отозвался старый Сэмми. – Хуже всех был сахиб полковник Вимпол. Ему покажется, что слишком часто оладьи банановые жаришь, так он велит своему ординарцу нагнуть тебя, прижать к столу, а сам со всей мочи тяжелым сапожищем пинает тебя в зад. А как напьется, станет прямо по хижине твоей палить. Но лучше у сахиба полковника Вимпола целый год, чем неделю у мэм-сахиб, что тебя в кухне учит-учит. Если хозяин женится, я в тот же день сбегу.
– А мне никак, все-таки уж пятнадцать лет ему служу. Только я знаю, как она тут будет, белая женщина. Будет жучить за каждую пылинку и, чуть в жару приляжешь, будет звонить, чтобы ей чай несли, и нос совать во всякую кастрюльку, и вопить из-за тараканов в помойном баке. Сдается мне, белые женщины и не спят вовсе – днем и ночью придумывают, чем бы слуг изводить.
– У них еще такие книжечки, – подхватил Сэмми, – куда они все пишут, что на базаре куплено: за это две аны, за это полторы. Ни пайсы[33] не дадут человеку заработать! На луковку себе возьмешь, а пилят больше, чем сахиб за пропажу пяти рупий.
– Будто я не знаю? – тяжко вздохнул Ко Сла. – Эта будет еще похуже Ма Хла Мэй. Ох, женщины!
Эхом вздохнули и остальные, в том числе Ма Пью и Ма Йи, отнюдь не принявшие последний возглас на счет женщин вообще, поскольку англичанки виделись здесь особым племенем, не совсем даже человеческим и столь ужасным, что их воцарение мигом распугивало самых верных слуг.
Тревоги Ко Сла были, однако, преждевременны. На десятый день общения с Элизабет Флори едва ли стал ей ближе, чем в день знакомства.
Случилось так, что это время он был при ней фактически единолично: почти все белые разъехались по джунглям. Флори тоже абсолютно не имел права болтаться в городе – добыча древесины на его участке сильно затормозилась, и неопытный заместитель (полукровка, англо-индиец) слал ежедневные отчаянные письма с перечислением бедствий: один из слонов заболел! Мотор дрезины на узкоколейке, доставлявшей бревна к реке, сгорел! Пятнадцать грузчиков разбежались! И все же, ссылаясь на лихорадку, Флори тянул, не в силах уехать от Элизабет, упорно надеясь вернуть чарующую теплоту их первой встречи.
Да, встречались они каждое утро, каждый вечер вдвоем играли в теннис (у миссис Лакерстин как раз разболелась нога, а мистера Лакерстина донимала больная печень, что вынуждало супругов безвылазно сидеть в салоне клуба, утешаясь сплетнями и бриджем). Они подолгу бывали вместе, часто наедине, болтали вроде бы свободно, без конца обсуждая бесконечную ерунду, но Флори не покидала скованность; ни разу не удалось забыть о своей меченой щеке. Дважды в день скоблившийся подбородок горел, организм изнывал без невозможных в присутствии девушки виски и сигарет. Желанная задушевность не приближалась.
Почему-то не удавалось нормально поговорить. Просто поговорить! Звучит тускло, но означает так много! Если полжизни жил в жестоком одиночестве, среди тех, кого возмутил бы любой твой искренний отклик на что угодно, жажда общения становится первейшим из всех желаний. Однако же серьезный разговор никак не получался. Беседы, будто заколдованные, неизменно бренчали стандартным набором: грампластинки, собаки, теннис – обычная, пошлая клубная трескотня. Словно Элизабет и не хотелось говорить о чем-либо другом. Стоило Флори коснуться темы мало-мальски интересной, щебет ее сменялся уклончивой сухостью, в голосе слышалось «не буду с тобой играть!». Ее литературный вкус, обнаружившись, ужаснул. Правда, Флори напоминал себе, что это еще дитя, к тому же разве не питала эту душу атмосфера парижских платанов, белого вина, бесед о Прусте? Со временем она, несомненно, поймет и отзовется так, как ему жаждется. Надо лишь заслужить ее доверие.
Конечно, такта Флори не хватало. Замкнутый книгочей, он лучше понимал идеи, чем окружающих. И при всей пустоте их разговоров стал порой раздражать Элизабет: не столько даже тем, что говорил, сколько тем, что он подразумевал. Между ними возникла напряженность, не очень внятная, но часто доводившая почти до ссоры. Когда один человек знает страну, а некто только приезжает, первый, естественно, становится гидом и толкователем; Элизабет осматривалась в Бирме – Флори показывал, переводил и объяснял. Стиль пояснений и вызывал в туристке внутренний протест. Рассказывая о туземцах, гид, например, всегда держал их сторону, хвалил их обычаи и нравы, позволял себе даже сравнивать местных с англичанами, причем опять-таки в их пользу. Это задевало. Пусть они экзотичны, любопытны, но все-таки относятся к «низшим» народам, неразвитым и темнокожим. Позиция гида отличалась какой-то чрезмерной терпимостью. Однако Флори не уловил, чем постоянно вызывалось эмоциональное сопротивление Элизабет. Он так старался показать ей Бирму во всей прелести и так страшился увидеть надменный, равнодушный взгляд мэм-сахиб! Забыл, что большинству людей в чужой стране уютно лишь с ощущением презрительного превосходства над коренными жителями.
Конечно, Флори чересчур усердствовал в попытках заинтересовать Элизабет Востоком. Пробовал, например, вдохновить ее на изучение бирманского языка – безуспешно (тетушка объяснила племяннице, что бирманский нужен только миссионеркам, а дамам для объяснений со слугами вполне достаточно краткой кухонной версии индийского урду). И подобным маленьким расхождениям не было конца. Взгляды у него, начинала чувствовать Элизабет, не совсем те, коих должен держаться англичанин. Еще яснее она различила его желание вызвать в ней симпатию к бирманцам и даже восхищение ими. Дикарями, чей вид по-прежнему заставлял содрогаться!
Спорная тема вновь и вновь возникала по бесчисленным поводам. Вот шла навстречу мужская компания бирманцев. Все еще удивленно и слегка брезгливо оглядев их, Элизабет делилась с соотечественником:
– Как они все же безобразны, правда?
– Разве? По-моему, довольно симпатичны, а скроены вообще роскошно. Смотрите, какой торс у парня, – бронзовый атлет! И представьте, сколько анатомических курьезов явила бы нам бы улица в Англии, если б и там расхаживали полуобнаженными.
– Но эти жуткие головы! Без затылка, как у кошек, с покатым, каким-то хищным, лбом. Я в журнале читала про формы черепа, там говорилось, что покатый лоб выявляет врожденную криминальность.
– Не слишком ли размашистое обобщение? У половины человечества такие лбы.
– Ну, если вы имеете в виду всяких цветных, тогда конечно…
Или вот проходила мимо вереница крестьянок с кувшинами на головах – медно-коричневые тела, стройные сильные спины, выпуклость плотных, крепких ягодиц. Бирманки особенно шокировали Элизабет, ощущавшую как оскорбление некое свое видовое родство с женским туземным населением.
– Просто страшилы, да? Что-то такое грубое, похожи на каких-то животных. Неужели они кому-нибудь могут нравиться?
– Полагаю, своим мужчинам.
– Ну, если только своим. Но как дотронуться до этой черной кожи? Бр-р!
– Знаете, существует мнение, и я склонен с ним согласиться, что пожившим на Востоке смуглая кожа видится более органичной, естественной. Собственно, так оно и есть. Возьмите мир в целом – скорее уж белых надо признать странным капризом природы.
– Очень забавно!
И так далее, и так далее. В его рассуждениях ей постоянно слышалось нечто чуждое, нездоровое. Особенно отчетливо это проявилось тем вечером, когда Флори позволил двум метисам-отщепенцам, мистеру Самуилу и мистеру Франциску, вовлечь себя в беседу у клубных ворот.
Элизабет в тот вечер пришла в клуб чуть раньше Флори и, заслышав его голос, направилась навстречу, к корту. Оба евроазиата, подступив бочком, стояли подле Флори, заглядывая ему в лицо глазами псов, умоляющих хозяина поиграть с ними. Говорил в основном худенький, табачного оттенка, вечно возбужденный Франциск, сын женщины с юга Индии. Бледно-желтый, с тусклыми рыжими волосами Самуил, чья мать была из бирманских каренов, молча млел. Тщедушные, в солдатских обносках и огромных тропических шлемах, они казались парочкой хрупких поганок. Говорить с белым, да еще рассказывать о себе было для них великим, величайшим счастьем. И когда изредка (не чаще пары случаев в год) такой шанс выпадал, речи Франциска лились неукротимым потоком. Элизабет подошла как раз вовремя, чтобы узнать о главных вехах его богатой и поучительной биографии.
– Отца моего, сэр, я помню плоховато, – гортанной, певучей скороговоркой рассказывал Франциск, – но он был ужасно сердитый, ходил с большой тяжелой палкой и часто дубасил нас всех: меня, моего сводного братишку и наших мамочек. А когда ожидался епископ, нам с братишкой сразу приказывали надеть лонджи и бегать с туземными детьми, как будто мы чужие. А моему-то отцу, сэр, никак было не стать епископом. Он, сэр, за тридцать лет секты свои пять раз переменял, и потом слишком обожал водку китайскую из риса, страсть как шумел с нее, и еще сочинил самую великолепную брошюру «Бич пьянства» – издано общиной баптистов в Рангуне, цена одна рупия восемь ан. А мой сводный братишка умер, жары не вытерпел, все кашлял, кашлял…
Евроазиаты заметили Элизабет и, сдернув с голов свои шлемы, сверкая улыбками восторга, раскланялись. Судьба годами не баловала их беседой с белой леди. Вспыхнувший Франциск, в страхе, что его прервут и разговор потухнет, судорожно зачастил:
– Добрый вечер, мадам, добрый, добрый вечер! Такая честь, большая честь, мадам! Какая жаркая погода на этих днях, не так ли? Да, апрель, апрель. Вас, верно, очень донимают приступы лихорадки? Самое лучшее средство – толченый тамаринд прикладывать. Я сам каждую ночь ужасно мучаюсь. Очень уж донимает лихорадка нас, европейцев.
«Нас, европейцев» было произнесено с важностью мистера Чоллопа из «Мартина Чезлвита»[34]. Элизабет, холодновато глядя, не ответила: кем бы ни были эти субъекты, их развязность явно превышала меру допустимого.
– Спасибо, насчет тамаринда я запомню, – кивнул Флори.
– Старый, проверенный рецепт китайцев, сэр. А еще, знаете, и вам, сэр, и мадам не надо бы сейчас ходить в панаме. Очень, очень опасно! Аборигенам-то все нипочем, а у нас череп тонкий, нам это солнце прямо смерть! Но вы спешите, да? – упавшим голосом протянул Франциск. – Вам некогда, мадам?
Элизабет окончательно решила презреть вульгарных типов, с которыми теряет время Флори, и пошла к корту, досадливо хлопнув в воздухе ракеткой. Флори тут же стал прощаться, стесняясь, стараясь как можно дружелюбнее спровадить этих терзавших душу несносных горемык.
– Надо идти, – развел руками он, – ну, пока, Франциск, пока, Самуил.
– До свидания, сэр! До свидания, мадам! Приятного, приятного вам вечера!
Пятясь и махая огромными шлемами, бедняги удалились.
– Боже мой, кто это? – спросила Элизабет. – Нелепые какие! Я уже видела их в церкви, один по виду почти белый, но ведь не англичанин, нет?
– Нет. Сыновья белых отцов и местных женщин. Мы таких ласково называем «желтопузыми».
– Но как они живут, чем? Где работают?
– Перебиваются кое-как при базаре. Франциск, насколько мне известно, писарем у закладчика индуса, а Самуил кем-то вроде ходатая по тяжбам. Хотя кормятся главным образом за счет милосердия туземцев.
– Что? Вы хотите сказать – милостыни от туземцев?
– Именно так. Расход, думаю, невеликий, если, конечно, есть желание помочь. А у бирманцев принято спасать ближних от голода.
О нищенстве в колониях людей, хотя бы отчасти белых, Элизабет услышала впервые. Новость так поразила ее, что теннис еще на несколько минут был отложен.
– Ужасно! Недопустимый, по-моему, пример! Ведь они все-таки почти как мы, и неужели нельзя что-то сделать? Собрать немного денег по подписке и отослать этих двоих куда-нибудь?
– Боюсь, проблему это не решит, их всюду ожидает та же участь.
– Ну, а нельзя найти им хоть какой-то пристойный заработок?
– Сомневаюсь. Видите ли, у подобных полукровок, взращенных на помойке и полуграмотных, нет стартовой площадки. Европейцы, гнушаясь ими, не подпустят карикатурную родню и к самым ничтожным штатным должностям. Ничего им не светит, кроме как жить милостыней, пока они не оставят своих жалких потуг быть «белыми». Однако ж не оставят, и понятно – капля европейской крови их единственный капитал. Бедняга Франциск, как ни встретишь, все с рапортом о своей лихорадке. Понимаете? Считается почему-то, что туземцев она не треплет. То же самое их здоровенные шлемы от солнца – демонстрация нежных европейских макушек. Так сказать, родовой герб бастардов.
Рассуждения Флори девушку не убедили, лишь вновь задели его потаенным сочувствием метисам, которые внушали ей неприязнь и которых она для себя наконец классифицировала, отнеся к сорту мексиканцев, итальянцев и прочих «даго», в кинофильмах всегда изображающих плохих.
– Ужасно выглядят – такие хилые и льстивые, и лица такие неблагородные. Это ведь явное вырождение? Я слышала, что полукровки всегда наследуют самое скверное с обеих сторон?
– Не знаю, вряд ли. Евроазиаты частенько далеки от совершенства, но иного при обстоятельствах их жизни ждать трудно. Вот наше отношение к ним действительно самое скотское, словно бы эти бедолаги заводятся от сырости. Происхождение их известно, стало быть, нам и отвечать за их существование.
– Нам?
– Ну, отцы же у них были.
– О!.. Это… Но ведь это же не мы. Только последний негодяй мог бы… ну… связаться с туземкой, вы не согласны?
– Совершенно согласен, лишь замечу, что в данном случае отцами были посланцы святых миссий.
Флори вспомнилась полукровка Роза Мэрфи, соблазненная им в 1913-м в Мандалае. Вспомнилось, как он крадучись выскальзывал из дома и ехал, прячась в плотно зашторенной повозке; вспомнились завитые тугими локонами волосы Розы, ее мать, сухонькая старая бирманка, наливавшая ему чай в гостиной с горшком папоротника и плетеным диваном. И позже эти написанные на дешевой бумаге, бесконечные душераздирающие письма, которые он перестал вскрывать.
После тенниса Элизабет вновь заговорила о Самуиле и Франциске:
– А с этими двумя кто-нибудь дружит, приглашает их к себе?
– Боже упаси! Абсолютные изгои. С ними даже не разговаривают, исключительно «здравствуйте-прощайте», а Эллис и того не скажет.
– Но вы ведь сейчас с ними говорили?
– Что ж, у меня склонность к попранию приличий. Речь о благородных пакка-сахибах, от которых я изредка дерзаю отличаться.
Опрометчивая реплика. Выражение «пакка-сахиб» и его смысл Элизабет уже вполне усвоила, так что разница позиций прояснилась. На Флори был брошен почти враждебный взгляд – нежное, гладкое, как лепесток, девичье лицо умело смотреть на удивление жестко, с особым холодком, блестевшим в стеклышках очков. Очки вообще до странности выразительная штука, едва ли не выразительнее глаз.
Но даже в тот раз Флори ничего не понял, не догадался, почему не вызывает ее доверия. Внешне, однако, все текло довольно гладко. Подчас он раздражал Элизабет, но память о его подвиге в день знакомства еще не развеялась. Примечательно, кстати, что девушка пока как-то не обращала внимания на его ужасное пятно. К тому же все-таки имелись некие увлекавшие ее сюжеты – охота, например (тут она проявляла редкий для своего пола энтузиазм), а также лошади (увы, в этом предмете Флори был менее сведущ). Они договорились вскоре вместе поехать на охоту. Оба готовились к экспедиции с равным, хотя имевшим разные мотивы, нетерпением.
Утренняя прогулка Элизабет и Флори походила на плавание сквозь волны зноя. Они шли по дороге, ведущей к базару. Навстречу, шаркая сандалиями, тянулись посетившие рынок бирманцы, быстро семенили стайки щебечущих, сверкавших гладкими черными головками девушек. С обочины, разломанные хваткой мощных тутовых корней, осколки плит старинной пагоды гневно таращились резными ликами демонов. Одно большое тутовое дерево, обвившись вокруг пальмы, гнуло, заламывало стройный ствол в беспощадной многолетней борьбе.
Гуляющая пара приблизилась к тюрьме – громадному квадратному строению с бетонной стеной футов двадцать в высоту. По гребню стены расхаживал, скребя когтями, тюремный ручной павлин. Две тройки матерых мосластых арестантов в робах из мешковины и таких же колпаках на бритом темени, нагнув головы, волокли груженные землей телеги под надзором индийца-конвоира. Громко звенели кольца ножных кандалов, серые лица не выражали ничего, кроме тупого равнодушия. Небрежно отмахиваясь от круживших над ней наглых ворон, прошла женщина с корзиной рыбы на голове. Где-то поблизости морским прибоем шумели голоса.
– Базар здесь прямо за углом, – пояснил Флори, – забавное местечко!
Накануне он предложил Элизабет прийти сюда, полагая развлечь ее экзотикой местного рынка. Они свернули за угол. Огороженный вроде большого загона для скота, базар состоял из теснившихся по кругу низеньких, крытых пальмовым листом ларьков. Крик, толчея, искрящийся каскад одежд всех цветов радуги. Позади рынка виднелся широкий мутный речной поток, стремительно мчавший коряги и пряди пены. У берега качалось множество привязанных к шестам остроклювых сампанов с нарисованными на бортах лодок глазами.
Элизабет и Флори остановились понаблюдать. Мимо, придерживая на головах корзины овощей и таща за собой обалдевавших при виде европейцев ребятишек, сновали покупательницы. Старый китаец в линялой синей куртке спешил куда-то, нежно прижав к груди кусок каких-то залитых кровью свиных потрохов.
– Ну что, побродим вдоль ларьков? – предложил Флори.
– В этой толпе? Так грязно, ужас.
– Да вы не беспокойтесь, нас пропустят. Идемте, будет любопытно.
Элизабет последовала нерешительно и неохотно. Опять он затащил ее к туземцам смотреть их мерзкую возню! Зачем? Все это как-то неправильно! Но, не умея объяснить протест, девушка все-таки пошла. Густо ударило в нос острой смесью чеснока, рыбы, пота, пыли, кориандра, аниса и гвоздики. Вокруг месиво тел: пропеченные солнцем коренастые крестьяне, морщинистые старики с узелками седых волос, матери с голыми младенцами под мышкой. Вертевшаяся под ногами Фло лаяла беспрерывно. Чье-то плечо крепко толкнуло Элизабет – увлеченные битвой перед прилавком, крестьяне даже не заметили белую леди.
– Взгляните-ка! – Флори стеком указал на один из прилавков, дальнейший его комментарий потонул в криках двух торговок, грозивших друг другу кулаками через корзину ананасов.
Элизабет уже мутило от шума и зловония, а Флори проталкивался глубже и глубже, поминутно указывая стеком ту или иную живописную деталь. Товары выглядели чрезвычайно странно, очень сомнительно и бедно. Тяжелые шары подвешенных на нитках грейпфрутов, красные бананы, корзины лиловых креветок размером с омаров, связки ломкой сушеной рыбы, горы стручков перца, тушки разделанных копченых уток, зеленые кокосы, пучки сахарного тростника, личинки жука-носорога, остро заточенные дахи, лакированные сандалии, клетчатый шелк, напоминающие куски мыла пилюли для любовного влечения, громадные глиняные фляги, китайские конфеты из чеснока с сахаром, белые и зеленые сигары, бусы из фиолетовых семян хурмы, пищащие цыплята в плетеных клетках, медные Будды, кучи похожих на плоские сердечки листьев бетеля, бутыли со слабительным, накладки для причесок, кухонные горшки, подковы для волов, игрушки из папье-маше, магические ленточки из крокодильей кожи. Голова у Элизабет кружилась. На другом конце базара солнце сквозь алый зонт буддийского монаха кроваво просвечивало, как сквозь ухо великана. Перед очередным ларьком четыре женщины, дравидки, дубинами толкли в огромной деревянной ступе кориандр; едкая пряная пыль, набившись в ноздри Элизабет, заставила ее чихать. Кошмар достиг предела, девушка тронула Флори за рукав.
– Эта толпа, эта жара, невыносимо. Можно куда-нибудь в тень?
Гид обернулся. Честно говоря, пыл красноречия (напрасный в базарном гаме) весьма ослабил его внимание к едва живой спутнице.
– О, простите, немедленно отсюда! Передохнем в лавке у китайца, Ли Ейк парень гостеприимный. Как-то и впрямь душновато.
– Дышать нечем от этих специй, и что это за жуткий рыбный запах?
– А-а, такой местный соус из креветок, которых сначала на несколько недель закапывают в землю.
– Боже, какая гадость!
– Ничего, даже полезно. Фу, нельзя! – прикрикнул он на Фло, сунувшую свой нос в корзину, полную рыбешек с игольчатыми жабрами.
Магазинчик Ли Ейка стоял в дальнем конце базара. Чего Элизабет действительно хотелось, так это вернуться в клуб, но китайская лавка, где на витрине красовались рубашки из манчестерского хлопка и баснословно дешевые немецкие часы, успокоительно выглядела островком Европы в пучине варварства. У самой двери их нагнал тощий парнишка с напомаженным «англичанским» пробором, в надетом поверх лонджи синем блейзере и оранжевых штиблетах. Неуклюже то ли шаркнув, то ли склонившись, он протянул Флори замызганный конверт.
– Письмо, сэр.
– Вы позволите? – кивнул Флори Элизабет и распечатал послание.
В письме, составленном от имени Ма Хла Мэй и заверенным снизу ее крестиком, содержалось невнятно угрожавшее требование пятидесяти рупий. Флори отвел парнишку в сторону.
– По-английски понимаешь? Скажи, пусть подождет, и передай: своей угрозой она не вытянет ни пайсы. Ясно?
– Да, сэр.
– Иди. И чтоб я тебя больше не видел!
– Да, сэр.
– Напрашивался в клерки, покоя от них нет, – объяснил Флори, поднявшись вслед за Элизабет на крыльцо, а про себя подумал, что оставленная подруга как-то уж слишком быстро принялась за шантаж. Впрочем, сейчас некогда было это обдумывать.
После улицы в лавке, казалось, царила ночь. Увидев, кто вошел, хозяин, сидевший и куривший среди корзин с товаром (прилавка в помещении не было), заковылял навстречу. По спине облаченного в синий халат старого китайца спускалась длинная коса, скуластое желтое лицо смахивало на добродушный череп. Флори дружил со стариком. Ли Ейк смешливо приветствовал его гортанным, якобы бирманским, похожим на крик диких гусей восклицанием и поспешил в глубь лавки распорядиться насчет угощения. В воздухе вился сладковатый дымок опиума. К стенам были приклеены ленты красной бумаги с черными иероглифами, на возвышении маленького алтаря перед изображением четы дородных безмятежных особ в расшитых одеяниях тлели ароматические палочки. Две китаянки, старая и молодая, сидя на циновке, скатывали сигареты из похожей на рубленый конский волос смеси табака и соломы. Одеты они были в черные шелковые шаровары, ступни с круто вздутым подъемом были втиснуты в красные деревянные, буквально кукольные, туфельки. По полу толстым желтым лягушонком ползал голый младенец.
– Какие у них ноги! – шепнула Элизабет, пока хозяин лавки стоял к ним спиной. – Просто кошмар! Как это? Это же не от природы?
– Нет, достигнуто особыми приемами, эффект изощренного мастерства. Древний, теперь уже немодный обычай, вроде косы у старика. Согласно китайской эстетике, чем ножки миниатюрней, тем прелестней.
– Прелестней! Смотреть страшно на их уродство. Совсем, видимо, дикари!
– Ну что вы! Полагаю, их культура постарше и поглубже нашей. А красота лишь дело вкуса. Для одного из здешних малых народов, палаунгов, женская красота измеряется длиной шеи; девочкам постепенно добавляют ряды медных ошейников, вытягивая шейку до изумительной жирафьей высоты. Не более эксцентрично, нежели корсет или кринолин.
Тем временем хозяин возвратился в сопровождении двух молоденьких бирманских толстушек, вероятно, сестричек, которые, хихикая, несли пару стульев и синий двухлитровый китайский чайник. Девушки были (или являлись прежде) любовницами старика. Ли Ейк вскрыл жестянку с шоколадом, ласково улыбаясь, обнажив в улыбке три почерневших, прокуренных зуба. Гости сели, хотя Элизабет не покидала напряженность: не следовало, разумеется, идти сюда и пользоваться гостеприимством этих людей. Одна из девушек, став позади гостей, принялась обмахивать их веером, другая, опустившись на колени, начала разливать чай. Элизабет чувствовала себя совершенно по-дурацки, с этой махавшей сзади веером девицей и ухмылявшимся прямо в лицо старым китайцем. Казалось, спутник нарочно вовлекал ее в столь нелепые ситуации! Предложенную шоколадку она взяла, но выговорить «спасибо» губы не разжались.
– Это вполне прилично? – тихонько спросила она Флори.
– Прилично?
– Ну, это не очень… не слишком недостойно сидеть нам тут у них?
– У китайцев? Они в этой стране аристократы, причем достаточно демократичных воззрений. Думаю, нам позволительно держаться с ними на равных.
– Чай гадкий, какой-то совсем зеленый. Они не догадаются хотя бы чуточку молока подлить?
– Не стоит. Этот особый сорт старику присылают из Китая, чай с лепестками мандариновых цветов.
– А вкус, будто опилки заварили, – вздохнула она, осторожно пригубив.
Держа полуметровую курительную трубку с металлическим желудем на конце, Ли Ейк заботливо следил за угощением гостей. Стоявшая позади стульев девушка что-то сказала по-бирмански сестре, обе прыснули, сидевшая на полу, вскинув глаза, с откровенным ребячьим восхищением уставилась на Элизабет и затем, повернувшись к Флори, спросила, есть ли у белой леди под платьем корсет («кьорьсет»)?
– Ш-ш! – сердито одернул болтушку Ли Ейк и легонько пнул ее в бок.
– Мне затруднительно узнать это у леди, – ответил Флори.
– О, тхэкин, пожалуйста, узнайте! Так интересно!
Позабыв о любезном обмахивании гостей, и вторая сестра присоединилась к мольбе. Обе, как выяснилось, больше жизни жаждали увидеть «кьорьсет», им столько приходилось слышать про этот железный жилет, который крепко-крепко сжимает женщину, чтоб не было грудей, совсем-совсем не было! Для наглядности они прижимали пухленькие ручки к означенным частям тела. Нельзя ли все же попросить белую леди? Тут сзади комнатка, куда она может пройти с ними и там раздеться. Им так хотелось бы увидеть, ну пожалуйста!
Вдруг стало тихо. Явно не знавшая, куда деть чашку, полную отвратительного чая, Элизабет сидела с весьма натянутой, точнее, каменной улыбкой. Холод сковал детей Востока, их наивная болтливость столкнулась с ледяным молчанием, от изумительно красивой англичанки дохнуло чем-то устрашающим. Даже Флори почувствовал легкий озноб. Повисла тяжкая, нередкая в общении с азиатами, пауза, когда собеседники, пряча глаза, тщетно ломают голову над продолжением разговора. В этот момент, соскучившись среди корзин, голый малыш приполз из недр лавки к самым ногам гостей. С пристальным любопытством исследовав их обувь, он поднял голову – два жутких белых лица привели его в ужас. Раздался рев, и на пол полилась тонкая струйка.
Старуха глянула из угла, цокнула языком и продолжала скатывать сигареты. Остальные вообще как будто ничего не заметили. Лужа делалась все шире. Испуганно расплескивая чай, Элизабет быстро поставила чашку вниз и вцепилась в руку Флори.
– Этот ребенок! Посмотрите, что он делает! О, неужели никто… Нет, это уж слишком!
Мгновение все удивленно глядели, не сразу поняв ее тревогу. Затем поднялась суматоха, зацокали языки. До сей минуты детская провинность воспринималась безразлично как акт самый естественный, но теперь домочадцы сгорали от стыда, на малыша посыпались упреки «ай, позор!», «ай, противный!». Подхватив все еще ревевшего мальчонку, старая китаянка потащила его на крыльцо, чтобы, держа там над землей, избавить от лишней влаги на манер отжимания купальной губки. Элизабет выскочила вон, Флори вдогонку. Ли Ейк взволнованно и огорченно смотрел вслед убегающим гостям.
– Вот это у вас древняя культура? Это культурный народ? – возмущалась Элизабет.
– Простите, – бормотал Флори, – мне и в голову не могло прийти…
– Гнусный и омерзительный народ!
Она пылала гневом. Румянец горел ярчайшим из возможных оттенков ее кожи – нежно-розовым колером чуть проклюнувшихся маковых бутонов. Он молча шел за ней через базар и, лишь отшагав сотню ярдов по дороге, отважился вновь открыть рот:
– Мне очень жаль, поверьте. Вообще-то Ли Ейк отличный малый, он теперь будет страшно переживать, что оскорбил вас. Надо было бы попрощаться, хотя бы поблагодарить за чай.
– Ах, еще поблагодарить? После всего!
– Нет, правда, вы обиделись напрасно. У этого народа совсем иное мировосприятие, и нужно постараться как-то понять столь непривычную цивилизацию. Представьте, например, что вы вдруг оказались в средневековье…
– Я предпочла бы помолчать!
Впервые они определенно ссорились. Убитый горем, Флори даже не спрашивал себя, чем провинился, тем паче не подозревал, что именно его хвалы Востоку бесят ее неджентльменской, извращенной и нарочитой тягой к «свинству». Не замечал даже ее брезгливых взглядов на туземцев. Знал только, что при всякой попытке поделиться с ней своими мыслями, впечатлениями, ощущениями она фыркает и шарахается от него.
Они взбирались по холму. Флори шел слева, чуть позади девушки, неотрывно глядя на край щеки и золотившиеся под панамой мягкие прядки стриженых волос. Как он любил, как он любил ее! Словно истинная любовь открылась ему лишь сейчас, именно сейчас, когда он понуро плелся следом, не смея даже показаться со своей безобразной щекой. Несколько раз Флори порывался заговорить, но голос не слушался. Да и что ж можно было сказать, не рискуя снова задеть ее? Наконец, неуверенно изображая светскую легкость, он вымолвил:
– Что-то чертовски душно?
При жаре пятьдесят градусов в тени реплика не блестящая. Однако, к его удивлению, она откликнулась очень живо – обернулась и, улыбнувшись, подтвердила:
– Просто пекло!
И все, и опять мир. Глупейшая банальность смягчала ее как по волшебству. Часто дыша и капая слюной, подбежала отставшая Фло, и тут же началась, застрекотала продлившаяся почти до самого дома обычная трепотня о собаках. Псы – сюжет неистощимый. Но почему только собаки? Мысль эта занимала Флори всю дорогу, пока солнце жгло склон и палило огнем спины, едва защищенные хлопковой тканью. Почему ни о чем, кроме собак, либо тенниса, либо патефонных пластинок? И все же, если не сбиваться с курса клубного пустословия, как хорошо и дружелюбно журчал разговор!
Вдоль сверкавшей белой кладбищенской стены они подошли к дому Лакерстинов. У ворот росли густые могары и вымахавшие на восемь футов штокрозы с цветками, круглыми и пунцовыми, как щечки деревенских красоток. Под деревом Флори снял панаму, обмахивая лицо.
– Что ж, мы успели вернуться до самой зверской жары. Боюсь только, экскурсия по базару не слишком удалась.
– И вовсе нет! Было действительно забавно.
– Ох, не уверен. Как-то не везет, все время что-то не так. Да, кстати, вы не забыли – послезавтра мы едем на охоту. Готовы?
– Разумеется! И дядя обещал дать мне его ружье. С ума сойти! Вы непременно научите меня стрелять и все такое. Мне так хочется поскорей!
– Мне тоже. Не лучшая пора для охоты, но будем надеяться. А пока до свидания?
– До свидания, мистер Флори.
Она все еще называла его официально, хотя он ее – просто Элизабет. В предстоящей поездке, оба чувствовали, многое между ними определится.
Неспешно расхаживая по своей темной зашторенной гостиной, потея в липкой дремотной духоте, то и дело почесывая жирную, как у рыночной торговки, грудь, У По Кин похвалялся перед супругой. Жена сидела на циновке, курила тонкую белую сигару. Через раскрытую дверь в спальню виднелся угол монументального, торжественного, напоминавшего катафалк ложа, на котором великое множество раз судья тешил плоть сладострастным насилием.
Ма Кин услышала наконец про то самое «другое дело», которое побудило мужа начать атаку на доктора Верасвами. Презирая женский ум, глава семьи все-таки рано или поздно поверял свои тайны супруге, ибо в ближайшем окружении лишь она нисколько его не боялась, так что было особенно приятно поражать, восхищать именно ее.
– Ну, Кин-Кин, смотри, все по плану! Восемнадцать анонимных писем, одно лучше другого. Я б тебе даже кое-что почитал, умей ты оценить.
– А если белые не обратят внимания?
– Не обратят? Х-ха! Еще как, еще как обратят! Уж я-то их натуру знаю, и, скажу тебе, насчет этаких письмишек я умею: сочиню всегда в точности, чтобы их пронять.
Действительно, У По Кин знал и умел. Письма уже успели растревожить адресатов, наиболее впечатлив важнейшего из них – мистера Макгрегора.
Два дня назад представитель комиссара весь вечер беспокойно размышлял относительно возможной нелояльности доктора. Открытое сопротивление властям, разумеется, исключено, но сколь надежны внутренние убеждения? В Индии человека оценивают не по тому, что делается им, а по тому, каков он. Малейшая тень нелояльности мгновенно губит карьеру туземного чиновника. Впрочем, мистер Макгрегор был слишком справедлив для того, чтобы немедленно отлучить даже уроженца Востока. Поэтому и за полночь он все еще сидел над грудой секретных бумаг, включавших пять анонимных писем, полученных им лично, и два скрепленных иглой кактуса письма из почты начальника полиции.
Не утихали также слухи и пересуды. У По Кин понимал, что одних обвинений доктора в измене будет недостаточно, необходимо очернить его во всем статьям. Так что, помимо политической измены, доктору вменялись в вину пытки, взятки, изнасилования, подпольные хирургические операции, а также проведение законных операций в пьяном виде, убийства посредством ядов и магии, нарушение заповедей индуизма и попрание буддийских святынь (ношение обуви в пагоде), продажа разбойникам свидетельств о скоропостижной смерти их жертв вследствие ангины и гомосексуальные преследования юного барабанщика из полицейского отряда. Мистер Макгрегор поначалу равнодушно воспринимал сообщения об этой единоличной сумме пороков Макиавелли, Джека-потрошителя и маркиза де Сада: представитель комиссара давно привык не обращать внимания на подобные доносы. Однако последняя анонимка нанесла удар действительно великолепный.
Дело касалось сбежавшего бандита. Отсидев половину срока из положенных ему семи лет, разбойник Нга Шуэ О стал готовиться к побегу. Для начала его друзья на воле сумели подкупить охранника. С авансом в сто рупий тюремный страж отпросился в деревню хоронить родственника и неделю блаженствовал в мандалайских борделях. Затем, поскольку время шло, но побег все откладывался, тоскующий по борделям охранник решил еще подзаработать, выдав преступный план судье. У По Кин случай, конечно, не упустил – охраннику, пригрозив, велел держать язык за зубами, а в самую ночь побега, когда уж поздно было чем-либо воспрепятствовать, анонимно уведомил главу округа о лихом злоумышленном сговоре, во главе которого был назван, разумеется, тюремный начальник, известный мздоимец Верасвами.
Утром в тюрьме поднялся тарарам, полиция и конвоиры носились, обыскивая каждый закоулок (Нга Шуэ О уже далеко уплыл в заботливо приготовленном судьей сампане). Мистер Макгрегор был сражен. Кем бы ни являлся анонимщик, на сей раз донос подтвердился и сговор, безусловно, имел место. А коль скоро возникли основания подозревать доктора во взятках, то – логика не совсем строгая, но вполне ясная представителю комиссара – значительно вероятнее сделалась и скрытая политическая неблагонадежность.
Одновременно У По Кин обрабатывал и других белых. Отогнать от Верасвами гаранта его престижа, трусливого дружочка Флори, не составляло труда. Сложнее было с Вестфилдом; у начальника полиции имелось немало информации насчет делишек местного судьи; к тому же полицейские извечно ненавидят судейских. Но даже такой расклад У По Кин сумел обернуть себе на пользу – очередная анонимка винила доктора в союзе с отъявленным мерзавцем и вымогателем У По Кином. Это Вестфилда убедило.
Эллису писать было незачем, он и без понуждений рвался съесть доктора живьем. Зато одно из писем знаток европейских душ не поленился послать миссис Лакерстин. Чувствительной (и влиятельной) леди кратко сообщалось, что Верасвами подстрекает аборигенов похищать и насиловать белых женщин. Детали не понадобились – У По Кин точно определил больное место: «мятеж», «пропаганда», «националисты» рисовались миссис Лакерстин одной жуткой, порой до утра не дававшей уснуть картиной сверкающих глазами и яростно срывающих с нее платье смуглых грузчиков. В общем, сколь ни благоприятно было прежде мнение европейцев о докторе Верасвами, теперь оно стремительно менялось к худшему.
– Видишь? – самодовольно подытожил У По Кин. – Я его подрубил со всех сторон, осталось лишь толкнуть мертвое дерево. Недельки через три я и толкну.
– Как это?
– Ладно, расскажу тебе. Смыслишь ты мало, но рот на замке держать умеешь. Слышала ты про бунт, который затевают в Тхонгве?
– Ой, глупые крестьяне, куда им с их дахами и копьями против индийских солдат? Их же перестреляют, как зверей в лесу.
– Ясное дело! Начнут беситься – перебьют. Ишь, темнота, рубах, которые пуль не боятся, накупили. Тупая деревенщина!
– Бедные люди! Почему ты их не остановишь? Не надо арестовывать, просто скажи им, что все тебе, судье, про них известно, и они сразу притихнут.
– Ну, я, конечно, мог бы, мог бы. Но уж не стану, нет! Только смотри молчи, жена, – мятеж-то мой. Я сам его готовлю.
– Ты?!
Сигара выпала изо рта Ма Кин, узкие глаза в ужасе округлились.
– Что ты такое говоришь? Ты и мятеж? Этого быть не может!
– Может, может. И пришлось-таки мне похлопотать. Колдуна этого нашел в Рангуне – отменный плут, факир, всю Индию с цирком объехал, рубахи от пуль мы с ним на распродаже по полторы рупии сторговали. Денег-то, я тебе скажу, порядочно ушло.
– Но мятеж! Битва, кровь, столько людей убьют! Ты не сошел с ума? Ты не боишься, что и тебя застрелят?
У По Кин оцепенел от изумления.
– Святые небеса! О чем ты, женщина? Я, что ли, буду бунтовать? Я, испытанный, вернейший слуга правительства? Ну, ты надумаешь! Я тебе говорю, что здесь мои мозги, а не мое участие. Шкуры пускай дырявят олухам деревенским. Про мое к этому касательство известно только двоим-троим надежным людям, сам я чист как стеклышко.
– Но ведь ты подговаривал взбунтоваться?
– А как же? Если Верасвами изменник, должен я для доказательства всем показать мятеж? А? Должен или нет?
– Ах вот оно что! И потом ты скажешь, что доктор виноват?
– Наконец-то дошло! Тут и тупице ясно, что мне бунт нужен, только чтобы подавить его. Я этот… слово еще у Макгрегора такое длинное?.. Я про-во-ка-тор. Умный провокатор, понимаешь? Э-э, где тебе. Сам разжигаю дураков, сам и ловлю. Чуть забурлят, а я их – хоп, и под арест! Кого повесят, кого в каторгу, а я – я буду первый, кто бросился в бой со злодеями. Бесстрашный, благородный У По Кин, герой Кьяктады!
Улыбнувшись и приосанившись, судья вновь принялся прохаживаться вперевалку туда-сюда. После некоторых молчаливых размышлений Ма Кин сказала:
– Все-таки не пойму зачем? Куда это ведет? И при чем здесь индийский доктор?
– Пустая твоя голова! Не помнишь разве, как я говорил: мне Верасвами поперек дороги. Что бунт его рук дело, может, и не доказать, но все равно доверие он потеряет, это точно. Европейцы наверняка подумают, что он как-то замешан, так уж мозги у них устроены. А Верасвами падает – я поднимаюсь, ему больше позора – мне больше чести. Теперь ясно?
– Ясно, что ум у тебя насквозь злой и план твой подлый. Не стыдно ли тебе все это мне рассказывать?
– Давай-давай! Давно не причитала?
– И почему тебе хорошо только, если другим вред? Ты подумай, как будет доктору, когда его уволят, каково будет тем несчастным деревенским, которых застрелят, или выпорют до полусмерти, или в тюрьму посадят на всю жизнь. Что тебе с этого? Денег все мало?
– Деньги! Кто говорит про деньги? Пора сообразить, что бывает кое-что поважнее. Слава. Величие. А вдруг сам губернатор орден к моей груди приколет? А? Не гордилась бы такой честью?
Ма Кин грустно покачала головой.
– Когда ты вспомнишь, что не вечный? Знаешь ведь, что настигнет творивших зло. Станешь вот жабой или крысой. Или еще хуже – в ад попадешь. Один священник рассказывал, он сам читал в англичанских святых книгах: тысячи веков два огненных копья будут терзать грешное сердце, а потом еще тысячи веков других ужасных адских казней. Не страшно?
У По Кин, смеясь, ладонью прочертил в воздухе волну, что означало «пагоды! пагоды!».
– Хорошо бы тебе перед смертью так смеяться, – вздохнула жена. – А вот мне бы не хотелось отвечать за такую жизнь.
Дернув худым плечиком, она снова зажгла сигару и отвернулась. Супруг еще немного походил, потом, остановившись, заговорил тоном гораздо более серьезным, даже несколько неуверенным:
– Слушай, Кин-Кин, я тебе одну вещь скажу, никогда никому не говорил, сейчас скажу.
– Не буду слушать про новое зло!
– Нет-нет. Ты вот все спрашиваешь «для чего?», думаешь, я хочу прихлопнуть Верасвами, потому что ненавижу таких чистюль. Не только потому. Есть кое-что – еще важнее для меня, да и тебя касается.
– Что же такое?
– Не мечтаешь ли ты иной раз о том, чтобы стать как-то повыше? Не обижает тебя, что наши, вернее, мои, успехи и не особенно заметны? Ну, накопил я много тысяч рупий, да, много, а погляди на этот дом – очень отличишь от простой хибары? Надоело есть деревенскую еду, общаться с туземной шушерой. Богатства мало, я хочу другого положения. А ты? Не желала бы ты как-то поднять свою жизнь, как-то, я назову это – возвыситься?
– Не знаю, чего еще тут хотеть. Мне, когда я жила в деревне, такие дома и не снились. Вон стулья наши, я на них хоть не сажусь, а любоваться-то какая гордость!
– Кх! В деревне тебе и место, бадьи на голове таскать. Но мне, хвала небу, честь дорога. И я теперь тебе открою, для чего мне падение Верасвами. Я намерен достичь действительно великого. Обрести самое высокое, самое благородное! Удостоиться высочайшей награды, какую только может заслужить житель Востока. Поняла уже, о чем я?
– Н-нет. О чем ты?
– Думай, думай! Мечта и цель всей моей жизни! Догадалась?
– Ой, знаю – ты хочешь купить автомобиль. Но уж не жди, По Кин, что я туда усядусь.
У По Кин горестно воздел руки.
– Автомобиль! Твоих мозгов орешки продавать не хватит! Да я бы накупил двадцать автомобилей, если бы захотел. На что они здесь? Нет, это нечто поистине грандиозное.
– Но что?
– А вот что. Белым вскоре надо будет принять в свой клуб какого-нибудь азиата. Очень не хочется им, но от комиссара приказ, так что уж выберут. Кого? Естественно, намечен самый крупный здешний чиновник-азиат, стало быть – Верасвами. Ну а если он весь замаран, то…
– Ну?
У По Кин смотрел на жену, и на его жирном лице с огромной хищной пастью вдруг проступило робкое умиление. Даже рыжие глазки увлажнились. Тихо, почти благоговейно он произнес:
– Не видишь? Не понимаешь, что тогда выберут меня?
Эффект был шоковый. Ма Кин, казалось, онемела. Все прежние триумфы мужа разом померкли.
И в самом деле. Заповедный, недостижимый, как нирвана, клуб европейцев! По Кин – голопузый нищий малыш из Мандалая, базарный воришка, мелкий писарь, рядовой туземный чиновник – сможет войти в таинственный великий храм и запросто болтать с белыми, пить из бокала виски, гонять палочкой шарики по зеленому столу! И деревенская Ма Кин, увидевшая свет сквозь щель соломенной лачуги, будет сидеть там, взгромоздясь на стул, в тесных чулках и жмущих туфлях с каблуками (высокими каблуками!), сидеть и, повторяя несколько слов индийского жаргона, беседовать с белыми леди о пеленках! Да, такое любого ослепит.
Ма Кин надолго замолчала, приоткрыв губы, зачарованно представляя волшебную европейскую роскошь. Впервые за всю жизнь интрига мужа не вызвала ее неодобрения. Что ж, вероятно, это было даже потруднее, чем прорваться в клуб европейцев, – разбудить честолюбие кроткой, непритязательной Ма Кин.
Пропустив у ворот чумазых оборванцев-санитаров, тащивших завернутое в дерюгу тело какого-то кули к неглубокой яме в лесу, Флори по твердой как камень, кирпичного цвета земле пошел через больничный двор. Окружавшие двор широкие террасы были забиты тихо и неподвижно лежавшими на голых койках больными. Между подпорками террас дремали или грызли блох шелудивые дворняги, по слухам кормившиеся отходами хирургических операций. Все выглядело ветхо и неряшливо. Боровшийся за гигиену доктор Верасвами не мог одолеть пыль, недостаток воды, лень санитаров и невежество фельдшеров. У доктора, сказали Флори, сейчас амбулаторный прием.
Обстановка приемного кабинета с покрытыми штукатуркой стенами ограничивалась столом, парой стульев и запыленным, очень мало похожим на оригинал портретом королевы Виктории. Вдоль стены ежились, дожидаясь своей очереди, крестьяне в линялых тряпках. Доктор, без пиджака, мокрый от пота, с обычным суетливым восторгом встретил Флори, усадил, подвинул ему пачку сигарет.
– Какой восхитительный виссит, друг мой! Располагайтесь, отдыхайте! Если тут, эххе-хе, возможно отдохнуть. Мы пойдем ко мне, там уж поговорим как полагается, с пивом и прочим. Только, простите великодушно, я должен принять население.
Минуту спустя Флори уже плавился, задыхаясь в спертом, раскаленном воздухе. Один за другим подходили пациенты, всеми своими порами, казалось, источавшие чесночный дух. Доктор вспрыгивал со стула, сыпал вопросами на ломаном бирманском, вертел человека, прижимался смуглым ухом к спине, груди, снова отпрыгивал к столу и торопливо строчил рецепт. Потом по этим рецептам аптекарь в своей каморке выдавал крестьянам разнообразно окрашенную воду, поскольку с жалованьем в двадцать пять рупий поддерживал себя подпольной продажей медикаментов (для доктора аптекарский бизнес, разумеется, оставался тайной).
Нередко ввиду срочных хирургических операций амбулаторные осмотры поручались фельдшеру, чья метода отличалась быстротой и крайней простотой. После ответа на единственный вопрос: «Где болит: голова, кости, брюхо?» – пациенту немедленно вручалась бумажка из трех заготовленных стопок. Больные, надо сказать, предпочитали фельдшера, который не пытал их всякими неприличными вопросами и никогда не предлагал операцию – до смерти пугавшую «живорезку».
Проводив последнего пациента, доктор откинулся на стуле, обмахиваясь рецептурным блокнотом.
– Ахх, жара! Этот чеснок меня доконает! А вы еще дышите, мистер Флори? У англичан чрезвычайно чувствительное обоняние. Как вам, наверно, тяжело на нашем пахучем Воссьтоке!
– Предлагаю вывесить над Суэцким каналом предупреждение: «Заткни нос, всяк сюда входящий!» Вы очень заняты?
– Как всегда. Но знали бы вы, друг мой, сколько препон врачу в этой стране! Невежество кромессное! Крестьян в больницу не заманить, им лучше гангрена или опухоль с арбуз, чем нож хирурга. А чем лечат их «знахари»? Травой, собранной в новолуние, усами тигра, толченым рогом носорога, мочой, менструальной кровью! Как только они эти эликсиры в рот берут.
– Однако довольно живописно. Вам надо бы составить атлас бирманской фармакопеи.
– Ссьтадо варваров, ссьтадо варваров! – восклицал доктор, не попадая в рукава полотняного пиджака. – Зайдем ко мне? Есть пиво, и немного льда еще, по-моему, осталось. Потом у меня экстренная операция, ущемление грыжи, но до десяти я свободен.
– Спасибо, доктор. Я ненадолго.
На веранде у доктора хозяин, огорченно обнаружив в холодильном чане вместо льда болото мокрой соломы, вытащил качавшуюся бутылку пива и с беспокойством крикнул слугам срочно пополнить ассортимент напитков. Флори, не снимая панамы, стоял у перил. Пришел он, чтобы извиниться. Со дня, когда в клубе был вывешен хамский протест относительно приема аборигена, он друга не навещал. Однако совесть взяла свое. Психолог У По Кин все-таки не совсем правильно оценил малодушного Флори, полагая, что парой анонимок отпугнет его от друга.
– Доктор, вам ведь известно, о чем я должен сказать?
– Мне? О чем?
– Ну, не притворяйтесь. Я был свиньей, подмахнув в клубе ту бумажонку. Это, конечно, не секрет для вас, но я хотел бы объяснить…
– Нет-нет, друг мой, нет-нет, не объяссьняйте! – Доктор заметался по веранде, затем, подскочив к Флори, схватил его за рукав. – Вы не должны, я все-все понимаю.
– Да нет, вам не понять, как идешь на такие пакости. Никто меня не пугал, не вынуждал, официально нам даже предписано дружелюбие к туземцам. Но только очень уж рисковый малый пойдет за местного против своих. Не принято. Посмей я отказаться, получил бы пару недель обструкции от сотоварищей. Так что я, как обычно, сдрейфил.
– Мистер Флори, мистер Флори! Пожалуйссьта! Не продолжайте, не смущайте меня. Как же иначе на вашем месте? Разве я не понимаю!
– Да уж, вы знаете наш лозунг: «Помни, и в Индии ты англичанин!».
– Конессно же, конессно. А также ваш благороднейший девиз «Держаться плечом к плечу!» – вот где суть британского превосходства над Воссьтоком.
– Ну, девизами подлость не оправдаешь. Я-то пришел сказать, что никогда больше…
– Друг мой, я просто умоляю оставить эту тему! Пройдено и забыто. Пожалуйссьта, пейте пиво, пока не нагрелось. Вы, между прочим, не спросили о новостях.
– А! Выкладывайте. Как там старушонка Империя, не окочурилась?
– Плоха, плоха, ой как плоха! Хотя, пожалуй, мне, друг мой, еще ужассьнее. Иду ко дну.
– Что? Снова У По Кин, туша зубастая, сплетни распускает?
– Если бы только сплетни. Теперь уже нечто просто сатанинсськое. Вы слышали про тлеющий в деревне бунт?
– Слыхал что-то. Вестфилд мечтал всех перерезать, но, вот бедняга, не нашел кого. Вроде бы поселяне податью недовольны.
– А знаете сумму налога? Пять рупий! Ослы несчастные, конечно, поворчат и заплатят, обычная иссьтория. Но бунт, якобы бунт – о! Мистер Флори, вы должны знать, за всем этим кроется нечто большее.
– Неужели?
Беззлобный доктор вдруг так свирепо стукнул стаканом о стол, что расплескал свое пиво.
– Негодяй У По Кин! Слов нет! Зверь! Крокодил! Это, это же…
– Так-так, продолжайте: бревно с клыками, клизма с ядом, сундук с навозом! Что ж он еще замышляет?
– О-о, неслыханную подлоссь!
И доктор довольно полно изложил тот провокационный план, который сам У По Кин недавно разъяснял жене. Единственное, о чем не был осведомлен Верасвами, – честолюбивое желание судьи пробиться в Европейский клуб. От возмущения темнокожее лицо доктора не то чтобы вспыхнуло, но еще больше потемнело. Флори изумленно застыл.
– Вот гад коварный! Кто бы мог подумать? Но как вам удалось это узнать?
– Ахх, есть еще несськолько верных людей. Теперь вы видите, друг мой, что мне грозит? Он уже облил меня грязью, а если, не дай бог, разгорится нелепый мятеж, он сделает все, чтобы как-нибудь примешать к этому мое имя. Тень подозрения в неблагонадежности меня погубит; намек на то, что я хотя бы сочувствовал бунтовщикам, – и мне конец!
– Но черт возьми, это же просто смешно! Как-то ведь можно защититься.
– Как? Если правда мне иссьвестна, но доказать ничего невозможно. Потребую я официального расследования, а он на каждого моего свидетеля выведет полсотни своих. Сила его влияния огромна, весь округ перед ним трепещет, никто не поссьмеет и слова вымолвить против него.
– А зачем вам что-то доказывать? Пойдите и расскажите все Макгрегору, в каком-то смысле он парень честный, он вас выслушает.
– Бессьполезно, бессьполезно, мистер Флори! Ахх, вы не сведущи в интригах. Недаром мудрый французский афоризм гласит: «Qui s’excuse, s’accuse» – «Кто ищет оправданий, тот виновен». Жалобы будут лишь себе во вред.
– Так что же делать?
– Ничего. Только ждать и надеяться на ссьвою репутацию. Когда дело касается туземного чиновника, все, абсолютно все, зависит от отношения европейцев: доверяют они ему – он спасен, не доверяют – гибнет. Вес моего престижа все решит.
Минуту стояла тишина. Флори отлично знал цену престижа в этой стране. Не раз случалось наблюдать запутанные, сложные конфликты, где подозрение оказывалось гораздо сильнее аргумента, а репутация – важнее факта. Внезапно появилась мысль, испугавшая его самого. Но вместе с тревожным холодком проросла невозможная еще недели три назад уверенность. Наступил миг, когда ты совершенно ясно видишь, как ты, забыв про все силы на свете, должен, обязан поступить.
– А предположим, вас избрали в клуб? – прервал молчание Флори.
– О, если бы! Клуб – это крепоссь, за стенами которой любые слухи обо мне значили бы не больше шепота о вас, или о мистере Макгрегоре, или о любом из европейских джентльменов. Но столько подозрений уже посеяно насчет меня, разве можно надеяться?
– Ладно, слушайте, доктор. На следующем собрании я выдвину вашу кандидатуру. Знаю, вопрос об этом непременно встанет, и, если имя кандидата будет названо, почти уверен, что никто, кроме Эллиса, не положит черный шар. А пока…
– Ахх, друг мой, дорогой мой друг! – Чувства душили доктора, он схватил Флори за руку. – Как это благородно с вашей стороны! Как благородно! Однако мне очень неловко. Я боюссь, не навлечет ли это на вас недовольство ваших друзей? Того же, например, мистера Эллиса?
– Да провались он! Только, доктор, я ничего не могу обещать. Тут уж какую речь толкнет Макгрегор, какое будет настроение у прочих. Может, ничего и не выйдет.
Доктор по-прежнему сжимал руку Флори в своих пухлых, влажных ладонях. Крупные слезы, увеличенные линзами очков, блестели на его карих, по-собачьи преданных глазах.
– Ахх, ессли бы! И конец моим бедам! Однако будьте оссьмотрительны, мой друг, остерегайтесь У По Кина, вы станете ему преградой, а он опасен даже для вас.
– Не достанет! Пока что ничего он не придумал, кроме парочки глупых анонимок.
– О, я бы не был так уверен. Он находчив и ради ссьвоих целей землю и небо перевернет. К тому же все уязвимы, а он всегда умеет найти слабое место.
– Как крокодил?
– Как крокодил, – очень серьезно подтвердил доктор. – Но клуб, друг мой! Господи! Каким счастьем стало бы для меня приобщение к вашему Европейскому клубу! Состоять в товариществе нассьтоящих джентльменов! Да, мистер Флори, еще нечто, о чем я до сих пор не потрудился упомянуть. Полагаю, заранее понятно, что я никак не претендую как-либо пользоваться клубом? Приходить в клуб, я, разумеется, не осмелюсь.
– Не будете ходить?
– Нет-нет, избави меня Бог навязывать джентльменам свое общество. Я проссьто буду платить взносы. Это для меня уже высокая, высшая честь. Вы меня понимаете?
– Вполне, доктор, вполне.
На холм Флори поднимался, невольно посмеиваясь. Он твердо решился выдвинуть кандидатуру доктора. Вот шум в клубе поднимется, дьявольский будет вой! Ну-ну, посмотрим! Перспектива, месяц назад страшившая, теперь даже воодушевляла.
А почему? Что вообще побудило дать решительное обещание? Поступок, конечно, невелик – ничего героического, да и риска никакого, – но все-таки так непохоже на него. Долго, много лет осторожничать, исправно исполняя ритуалы благородных белых господ, – и вдруг столь неожиданная храбрость? С чего это?
Он знал причину – Элизабет. Она появилась, и будто сгинули все эти тошные, горькие годы. Будто повеял ветер Англии, прекрасной Англии, где мысль свободна и не нужно вечно изображать пакка-сахиба, наставляющего низшие расы. «Где ты, где ты, жизнь моя былая?»[35] – мурлыкал Флори. Одно присутствие Элизабет, одно ее существование переменило все, вдохнуло силы жить достойно.
– Где ты, где ты, жизнь моя былая? – продолжал он напевать, входя в свою калитку. Счастье, счастье! Флори сейчас понимал богомольцев, верящих в благодатное преображение. Он шел по садовой дорожке, и ему казалось, что все, недавно нагонявшее хандру, тоску по родине: сад и цветы, и дом, и слуги, и сам здешний обиход – все-все наполнилось чудесным, бесконечно прекрасным смыслом. Какой отрадой может стать тут жизнь, если будет с кем поделиться радостью! Как он полюбит тогда эту землю! Соблазнясь зернышками риса, просыпанными ходившим кормить кур садовником, Неро бросил вызов яростному светилу и вышел на самый солнцепек. Таившаяся в траве Фло выскочила из засады – алый петушок, захлопав крыльями, взлетел на плечо хозяину. Поглаживая шелковистый гребень Неро и его гладкие ромбовидные перышки, Флори вошел в дом.
Уже с порога волна сандала, жасмина и чеснока оповестила его о присутствии Ма Хла Мэй.
– Женщина вернулась, – доложил Ко Сла.
Флори посадил петуха на перила веранды. Лицо его побледнело, и отметина обозначилась еще резче. По ребрам будто бритвой полоснул ледяной спазм. В проеме спальни появилась Ма Хла Мэй; опустив голову, она глядела из-под нахмуренных бровей.
– Тхэкин, – произнесла она тихо, с ощутимой мрачной настойчивостью.
– Пшел вон! – рявкнул Флори на безвинного Ко Сла.
– Тхэкин, – повторила она, – пойдемте в спальню, мне надо с вами поговорить.
Он последовал за ней в спальню. За неделю – а прошла лишь неделя – она страшно изменилась: сальные волосы, ни единого браслета, лонджи из дешевого английского ситца да еще густо, как у клоуна, напудренное лицо с полоской смуглой кожи у корней волос. Вид уличной потаскушки. Флори старался не смотреть на нее – стоял, угрюмо глядя сквозь дверной проем на веранду.
– Зачем ты снова здесь? Почему не уехала в свою деревню?
– Я в городе осталась, у двоюродного брата. Как мне опять в деревню?
– И что это за посыльные с наглыми письмами? Ты разве не получила от меня сто рупий неделю назад, каких же денег еще можно требовать?
– Как мне опять в деревню? – не отвечая на его вопрос, повторила она так звонко, что он невольно повернулся к ней. Прямая, неподвижная, она смотрела хмуро и упрямо.
– Почему не можешь обратно к родичам?
Голос ее внезапно сорвался в истеричный базарный крик, она разразилась яростной тирадой:
– Как я могу вернуться на потеху глупым грязным крестьянам? Я, которая была бо-кадау, женой белого мужчины! Таскать корзины вместе со старыми ведьмами и уродинами, которых не взяли замуж? Это же такой стыд, такой позор! Два года я была ваша жена, вы меня любили, вы обо мне заботились, а потом вдруг ни за что выгнали, как собаку. И мне опять в деревню – без денег, без украшений, без шелковой одежды? А люди будут пальцем показывать и говорить: «Вон эта Ма Хла Мэй, которая думала, что умней всех нас. Поглядите-ка теперь! Белый мужчина обошелся с ней, как всегда у них водится!» Сгубили, сгубили вы меня! Кто на мне женится после того, как я два года жила здесь, в вашем доме? Вы взяли мою молодость. Ах, стыд-то какой, какой стыд!
Беспомощный и бледный, Флори виновато молчал. Возразить было нечего. Но как объяснить, что прежние их отношения в новой его жизни стали грехом и грязью? Пятно на щеке темнело, будто в лицо плеснули чернил. Интуитивно возвращаясь к вопросу о деньгах (что всегда имело успех с Ма Хла Мэй), он решительно сказал:
– Ладно, я дам тебе денег. Ты получишь те пятьдесят рупий, которые просила. Позже еще получишь. Но до следующего месяца ничего больше дать я не сумею.
Это было чистой правдой. Сто рупий ей на прощание и срочное обновление гардероба практически истощили его наличность. К ужасу Флори, Ма Хла Мэй издала пронзительный вопль, белая маска пудры сморщилась, хлынули слезы, и девушка рухнула на колени, уткнувшись лбом в пол.
– Вставай, вставай! – Его всегда просто трясло от подобной демонстрации смирения, этой покорно согнутой шеи и спины, словно ожидающей удара. – Видеть этого не могу, вставай сейчас же!
Она вновь завопила и попыталась обнять его лодыжки. Он отшатнулся.
– Встань, прекрати! Ну что за рев? Ну что ты так убиваешься?
Чуть приподняв голову, она закричала:
– Вы мне про деньги? Думаете, я за ними опять пришла? Что мне только деньги нужны? Да вы, наверно, и прогнали меня потому, что я, по-вашему, только денег хотела?
– Вставай, – повторил Флори, отступив, опасаясь, чтобы она вновь не схватилась за него. – Так чего же ты хочешь?
– Почему вы меня ненавидите? Какое зло я причинила вам? Украла ваш портсигар, но вы не из-за этого разгневались, вы собрались жениться на белой женщине, я знаю, и все знают! Но зачем выгонять меня, зачем ненавидеть?
– Нет никакой ненависти, все совсем не так. Вставай, пожалуйста.
Она рыдала, уже не стесняясь слез, как плачут дети; что ж, ведь она и впрямь была почти ребенком. И сквозь слезы тревожно наблюдала за выражением его лица, ища признаков милости. И внезапно – дичайшая выходка! – опрокинулась навзничь, бесстыдно раскинулась перед ним.
– Поднимись! – заорал он по-английски. – Поднимись, это мерзко, мне противно!
Тогда она червяком, оставляя на пыльном полу темный след, поползла к его ногам и замерла, униженно простершись ниц.
– Хозяин, хозяин, – скулила она, – простите, возьмите Ма Хла Мэй обратно. Я буду вашей рабой, вашей собакой, чем хотите, только не прогоняйте!
Обвив руками его ноги, она целовала его ступни, а он, беспомощный, стоял, руки в карманах, оцепенело глядя вниз. В комнату вбежала Фло, ткнула нос в складку женского платья, признала запах и неопределенно замахала хвостом. Не в силах больше терпеть эту пытку, Флори нагнулся, взял Ма Хла Мэй за плечи:
– Встань. Что толку рыдать? Мне больно на тебя смотреть. Я постараюсь тебе помочь.
Она с новой надеждой закричала:
– Вы примете меня? Да? О, хозяин, никто ничего не узнает! Белая леди будет думать, что я жена кого-нибудь из слуг. Возьмете меня снова?
– Не могу. Это невозможно, – отворачиваясь, сказал он.
В тоне его прозвучала не оставлявшая сомнений твердость. Со страшным воплем Ма Хла Мэй снова упала на колени и начала биться лбом о пол. Это было ужасно. И ужаснее всего, больнее и обиднее всего была низменность ее чувств: безумные, раболепные мольбы не содержали ни капли любви к нему. Душераздирающий плач лишь об утраченном положении праздной, нарядной, помыкающей слугами наложницы. Что-то невыразимо жалкое. Люби она Флори, совесть бы не позволила ему столь легко ее вышвырнуть. Горе без тени благородства весьма препятствует сердечному сочувствию. Он наклонился и поднял девушку.
– Послушай, Ма Хла Мэй, ты ничего плохого мне не сделала, это я виноват перед тобой. Но что ж теперь? Иди домой, а я при первой же возможности пришлю денег. Если захочешь, сможешь завести лавочку на базаре. Ты молода, красива и с деньгами наверняка найдешь мужа.
– Несчастная я! – завыла она. – Я убью себя, брошусь в реку! Как мне жить после этого позора?
Он почти ласково обнял ее. Тело девушки сотрясалось от рыданий, черноволосая головка лежала у него на груди, в ноздри бил запах сандала. Возможно, и сейчас, жалобно прижимаясь, она все-таки уповала на магическую власть женского тела. Флори с осторожностью отлепил ее и, убедившись, что она не собирается опять рушиться на колени, отошел в сторону:
– Ну, все. Тебе пора идти. Постой, я дам тебе пятьдесят рупий, как обещал.
Вытащив из-под кровати походный жестяной сундучок, он отсчитал пять банкнот по десять рупий. Она молча спрятала их за пазухой. Плач прекратился. Она удалилась в ванную и вскоре вышла умытая, с приглаженными волосами. Хмуро, но без истерики спросила:
– Так вы не примете меня обратно, тхэкин? Нет? Это ваше последнее слово?
– Нет, прости.
– Тогда я пойду, тхэкин?
– Да-да. Удачи, и помоги тебе Бог.
Прислонясь к столбику крыльца, он смотрел, как она уходила по залитой солнцем дорожке. Каждая линия ее гордо выпрямленной фигурки была напряжена зримой жестокой обидой. Она сказала правду – он украл ее юность. Его познабливало. Неслышно подошедший Ко Сла деликатно кашлянул.
– Что еще?
– Завтрак остывает, наисвятейший.
– Не хочу я. Выпить дай, принеси мне джин.
«Где ты, где ты, жизнь моя былая?»
Два каноэ, словно две длинные гнутые иглы по вышивке, неслись по ленте притока Иравади – Флори с Элизабет спешили на охоту. Поскольку было невозможно вместе провести ночь в джунглях, предполагалось пару часов пострелять и к ужину вернуться.
Узкие лодки из цельных стволов быстро скользили, едва колебля воду, тонкой темной полоской прорезавшую заросли сочных болотных гиацинтов с лиловыми цветами. Сквозь нависавшую листву струился зеленоватый свет. Порой раздавались крики попугаев, но зверье не показывалось, лишь метнулась через протоку юркнувшая под листья гиацинтов змея.
– Далеко еще до деревни? – крикнула Элизабет Флори, который плыл сзади в большом каноэ вместе с Фло, Ко Сла и махавшей веслом морщинистой старой туземкой.
– Далеко еще, бабушка? – спросил Флори.
Вынув сигару изо рта, старуха задумалась, потом ответила:
– Столько, как человек может кричать.
– Полмили, – перевел Флори.
Прошли две мили по реке. Спина у Элизабет затекла. В неустойчивой лодке приходилось сидеть на узкой перекладине не шевелясь и поджимать ноги, чтобы не коснуться катавшихся по дну дохлых креветок. Гребцу Элизабет было лет шестьдесят, но крепкое полуголое тело не утратило молодую стать, пожилое лицо светилось смешливой мягкостью, а густой гриве завязанных хвостом, свисавших на ухо волос могли бы позавидовать многие бирманки. Элизабет бережно сжимала лежавшее поперек колен дядюшкино, впервые взятое в руки, ружье. Оставить его с прочим снаряжением в лодке Флори она наотрез отказалась. На ней были грубые башмаки, прочная полотняная юбка, мужского фасона блуза и, разумеется, панама, и она знала, что все это ей идет. Вообще, несмотря на ломившую спину, испарину и вившихся вокруг крупных пестрых москитов, она была совершенно счастлива.
Русло сузилось, заросли гиацинтов уступили место лепешкам глянцевой шоколадной грязи. Показалась стайка шатких, покосившихся хижин на высоких сваях. Стоявший между ними голый малыш развлекался, управляя виражами привязанного к нитке вроде воздушного змея гудящего зеленого жука. Мальчонка воплем известил о прибытии белых, и мигом невесть откуда гурьбой сбежались ребятишки. Гребец, подведя каноэ к служившему причалом толстому, обросшему ракушками бревну, закрепил лодку и помог Элизабет перебраться на берег. Затем выгрузились остальные, в том числе Фло, привычно спрыгнувшая в доходившую ей до шеи жидкую грязь. Навстречу гостям, низко кланяясь и подзатыльниками нагибая невежливые головы ребят, вышел тощий старец в малиновом пасо, с красовавшейся возле носа бородавкой, из которой вилось три длинных сивых волоса.
– Деревенский староста, – пояснил Флори.
Странной приседающей походкой (результат ревматизма и постоянных выражений почтения властям) староста повел гостей к себе. Европейцев неотступно сопровождала толпа детей и все прибывавшая стая тявкающих собак, чрезвычайно взволнованных появлением оробевшей, жавшейся к хозяйским ногам Фло. Со всех порогов на «английку» простодушно глазели круглые смуглые лица.
Это была одна из прятавшихся в сумраке джунглей деревушек, на протяжении дождливого сезона – крохотных лесных Венеций с каноэ вместо гондол. Дом старосты отличался от других хижин несколько большим размером и крышей из рифленого железа. Невыносимо грохотавшая в дождь крыша являлась главной гордостью владельца, хотя эти тщеславные расходы сильно уменьшили его вклады в строительство святилищ и соответственно шансы на нирвану. Торопливо взобравшись на крыльцо и пнув в бок спавшего под навесом парнишку, староста, с очередным нижайшим поклоном, пригласил гостей войти внутрь.
– Зайдем? – предложил Флори. – Полагаю, нам еще полчаса дожидаться.
– А на веранде посидеть нельзя? – возразила Элизабет, после чаепития у Ли Ейка решившая всячески избегать посещения туземных гостиных.
В доме засуетились, и вскоре староста с парнишкой и еще какими-то помощницами доставили на террасу два стула, изобретательно украсив их пунцовыми цветками мальвы, а также кустиками росших в консервных банках бегоний, превратив стулья таким образом в некий нарядный двойной трон. Староста притащил также чайник, связку длинных ярко-зеленых бананов и полдюжины черных сигар, но уж от предложенной чашки чая – по виду, пожалуй, еще отвратительнее, чем у тех китайцев, – Элизабет отказалась.
Смущенно потирая нос, староста спросил у Флори, не желает ли молодая тхэкин-ма для чая молоко (он что-то слышал про английский чай с молоком), а то можно быстро сбегать, поймать корову и подоить ее? Однако Элизабет, решительно отвергнув чай, попросила Флори послать за одной из бутылок содовой, заботливо припасенных Ко Сла. Огорченный столь явным неудовольствием важных гостей, староста виновато ретировался.
Прислонясь к столбику навеса, Флори изображал, что курит преподнесенную хозяином сигару, а Элизабет, так и не выпуская из рук прекрасного ружья, нетерпеливо осаждала спутника вопросами:
– Скоро уже? А патронов у нас хватит? А сколько загонщиков? Как я мечтаю об удаче! Думаете, мы сумеем кого-нибудь подстрелить?
– Какую-нибудь мелочь, надеюсь, собьем. Парочку голубей или диких кур, их во все сезоны полно. Хотя местные предупреждают, что сейчас тут и леопард бродит, на прошлой неделе вола загрыз.
– Леопард! О, вот бы нам застрелить леопарда!
– Боюсь, маловероятно. Главное правило здешней охоты – ни на что не рассчитывать. Почти всегда впустую. Джунгли кишат дичью, но порой и ружье не вскинешь.
– Почему?
– Сплошные заросли, добычу в пяти шагах не различишь, а если и заметишь, так на долю секунды, – вмиг исчезнет. Притом вода всюду, и прочных мест обитания нет. Бродяги тигры, бывает, уходят за сотни миль. И все зверье необычайно чуткое, подозрительное, нередко ухитряется даже загонщиков обойти. Я в молодости ночи напролет просиживал в засадах возле тухлых коровьих туш – ни один чертов тигр не приблизился.
Элизабет, сладко поежившись, передернула лопатками от удовольствия. Любые полслова об охоте радовали и веселили ее; в минуты подобных рассказов Флори ей нравился, по-настоящему нравился. Вот если бы вместо дурацких книг, стихов и всего этого искусства он говорил бы о засадах! В приливе восхищения она залюбовалась им: таким эффектным, таким мужественным, в распахнутой у горла полотняной рубашке, армейских шортах, крагах и высоких охотничьих ботинках. Красивым ей сейчас казалось и его загорелое, изборожденное морщинами – какое-то «солдатское» – лицо (Флори стоял в профиль, и меченая щека была не видна).
– Прошу вас, расскажите мне еще про тигров, – ласково потребовала она. – Ужасно интересно!
Он рассказал, как много лет назад убил паршивого старого людоеда, разорвавшего одного из его кули. Описал ожидание на дереве в мачане, жужжание несметных москитов, приближавшиеся из темноты парой зеленых фонарей звериные глаза, храп и чавканье хищника, явившегося дожрать оставленный для приманки труп носильщика. Говорил Флори довольно лаконично, опасаясь сходства с тем занудой из колоний, который вечно ко всем пристает с красочными историями про свою тигриную охоту. Но она снова лишь восторженно передернула лопатками. Флори не представлял, сколь благотворно действуют на нее подобного рода сюжеты из его уст, изгоняя неприятный осадок от обычных его, скучных и коробящих, рассуждений.
На тропинке, возглавляемые жилистым седым стариком, показались шестеро пышноволосых парней с длинными дахами на плечах. Один из них что-то крикнул. Выглянувший староста объявил, что загонщики готовы и, если молодую тхэкин-ма не смущает жара, можно идти.
Они отправились. Со стороны леса деревушку крепостной стеной защищала полоса огромных, шестифутовых кактусов. Сквозь узкий проход в этой живой изгороди вышли на исполосованную колеями телег пыльную дорогу, с обеих сторон окруженную гущей стройного, как флагштоки, бамбука. Держа широкие дахи наготове, проводники быстро шагали друг за другом. Последним, прямо перед Элизабет, шел старик охотник. Высоко подтянутое лонджи открывало худые бедра, покрытые столь сложной узорной татуировкой, что это походило на трико из плетеного синего шнура. Поперек дороги свесился ствол бамбука в руку толщиной. Шедший впереди парень одним взмахом ножа снизу перерубил его; из полого обрубка плеснула, алмазно сверкнув, вода. Через полмили, заливаясь потом, ибо солнце жгло нещадно, путники вышли в поля. Уныние плоского, разрезанного нитями грязи на личные участки сохлого жнивья оживлялось лишь пятнышками белоснежных цапель.
– Вон там намечена охота, – показал Флори в глубь равнины, где крутым утесом вздымались темневшие джунгли.
Загонщики отошли в сторону, к деревцу, напоминавшему боярышник. Один из парней, опустившись на колени, что-то забормотал, старик достал бутылку и покропил у корней мутноватой жидкостью; остальные строго и набожно наблюдали церемонию.
– Что это они делают? – удивилась Элизабет.
– Смиренное обращение к местным богам, «натам», своего рода дриадам. Молят о даровании удачи.
Вернувшийся старик сипловато сообщил, что перед заходом в джунгли требуется – видимо, во велению божества – опрыскать небольшой участок кустарника и, махнув дахом, указал Флори с Элизабет, где ждать. Шестеро парней направились к лесу, им предстояло сделать крюк и вернуться к рисовым полям. Флори и Элизабет укрылись в тени одного из кустов дикой розы; Ко Сла в некотором отдалении, присев на корточки, держал за ошейник и успокаивал Фло (на охоте слуге всегда приказывалось отойти ввиду его мерзкой привычки удрученно щелкать языком при каждом неточном выстреле). Вскоре послышался отдаленный шум: глухой стук, странные хриплые выкрики – началась облава. Элизабет стал сотрясать такой нервный озноб, что ей не удавалось ровно держать прыгавшее в руках ружье. Выпорхнув из леса, на ветку совсем рядом спланировала изысканная, глянцево-алая, с серыми крыльями птаха чуть крупнее дрозда. Вдруг гущу соседних кустов заколыхало, словно от возни какого-то крупного животного. Дрожащими руками вскинув дуло, Элизабет попыталась прицелиться. Но это был всего лишь смуглый загонщик с дахом в руке; оглядевшись, он криком позвал товарищей. Девушка опустила двустволку:
– Что случилось?
– Ничего. Облава закончилась.
– Значит, там ничего не оказалось? – разочарованно воскликнула она.
– Не расстраивайтесь, сразу никогда не выходит. Еще повезет.
Перейдя топкое жнивье и кочковатую межу, они заняли позицию на опушке. Элизабет уже выучилась заряжать. На этот раз, едва успела начаться облава, Ко Сла резко свистнул.
– Внимание! – крикнул Флори. – Летят!
Горсткой запущенных в небо камешков взвилась стайка зеленых голубей. От возбуждения Элизабет совершенно растерялась. На мгновение она оцепенела, затем вскинула ствол и стала яростно, безрезультатно дергать курок, позабыв снять предохранитель. Наконец ей удалось нажать оба курка – грянул выстрел, Элизабет отбросило с ощущением сломанной ключицы. Краем глаза она увидела, как Флори, поворачивая дуло, целится в тающую стайку. Пара голубей, словно ударившись о что-то, штопором полетела вниз. Ко Сла торжествующе завопил и вместе с Фло кинулся к добыче.
– Внимание! – снова предупредил Флори. – Королевский голубь! Давайте-ка его собьем!
Элизабет, еще переживая свою неудачу, лишь наблюдала, как руки спутника загоняют в ствол патрон, вскидывают ружье и с хлопком изрыгается дымок. Крупная птица тяжело упала, подмяв перебитое крыло. Фло расторопно доставила в зубах жирную тушку. Ко Сла, довольно ухмыляясь, вынул из сумки двух подстреленных раньше зеленых голубков.
Осторожно взяв хрупкий трупик, Флори показал его девушке:
– Смотрите, какая птичка, – самая красивая в Азии.
Кончиками пальцев Элизабет погладила атласное голубиное оперение. Несмотря на обуревавшую зависть, она сейчас просто обожала ловкого, меткого Флори.
– А перышки на грудке видите? Перламутр! Преступно губить такую красоту. Бирманцы говорят, что, когда убиваешь такую пичугу, она отрыгивает пищу, будто говоря: «Вот все, что я имею. У тебя я ничего не брала. Зачем же меня убивать?» Впрочем, должен заметить, самому мне это видеть не приходилось.
– А они вкусные?
– Весьма. И все-таки, сшибая их, всегда испытываешь стыд.
– Мне так хочется научиться стрелять, как вы!
– Скоро научитесь – вопрос сноровки. Ружье вы уже держите очень здорово для новичка.
Однако и при следующей облаве Элизабет не повезло. Стрельбу из обоих стволов она освоила, но пока не умела точно прицелиться. Флори подбил еще нескольких птиц, в том числе бронзового голубка с изумрудной спинкой. Лесные куры не показывались, хотя то и дело слышалось их кудахтанье и пару раз прогорланил дикий петух. Шли теперь в настоящих джунглях, в сумраке с ослепительными проблесками солнца. Куда ни глянь, древесная стена, чащоба низкой поросли и волнами вздымавшееся у стволов плетение цепких лиан, иные из которых змеились толстыми удавами. Идти было примерно так, как сквозь бескрайнюю плантацию ежевики. Глаза устали от густой путаницы веток и стеблей, ноги соскальзывали на влажных кочках, одежда цеплялась за колючки, рубашки пропитались потом. Парило, удушало испарением опавшей гнили. Иногда несколько минут пронзительно, будто непрерывно дергая стальную струнку, звенели цикады, и внезапные паузы поражали тишиной.
Наконец (это была уже пятая из намеченных позиций) продрались к огромной смоковнице, в кроне которой протяжно стонали, напоминая мычание далекого стада, королевские голуби.
– Попробуйте одним махом, – сказал Флори Элизабет. – Установив мушку, тотчас палите. Не закрывайте левый глаз.
Элизабет подняла никак не желавшую неподвижно застыть двустволку. Загонщики приостановились понаблюдать; кто-то, возмущаясь женщиной с оружием, не удержался и скептически щелкнул языком. Напрягшись, на миг заставив дуло не дрожать, девушка выстрелила. Оглохшая, как полагается после выстрела, она увидела беззвучно подскочившую птицу, которая закувыркалась вниз и застряла в развилке верхних сучьев, метрах в десяти над землей. Один из парней, щурясь, подошел к стволу и, обмотавшись свисающей, толстенной, как бревно, и скрученной, как канат, лианой, проворно, без всяких видимых усилий полез наверх. Затем, спокойно пройдя по большой ветке, подобрал голубя, спустился с ним на землю и положил в руки Элизабет.
Она держала пушистую, еще теплую тушку, изнемогая от сладостной нежности, не в силах расстаться с подстреленной птахой, готовая расцеловать ее, прижать к груди. Все вокруг улыбались при виде умиления охотницы. Когда же пришлось все-таки опустить мертвого голубя в сумку Ко Сла, девушка поймала себя на безумном желании обнять Флори, прильнуть к его губам; и неким образом этот порыв был вызван именно самоличным убийством птички.
После пятой облавы старик охотник сказал, что теперь надо перейти вырубку, а там они опять попытают удачи. Поляна ослепила светом. Раскорчеванная просека использовалась для выращивания ананасов, которые рядами щетинились в буйных зарослях сорняков. На переходе через ананасовый огород за делившей участки низкой живой изгородью раздалось звонкое «кукареку».
– Слышали? – повернулась к Флори Элизабет. – Дикий петух?
– Он самый, как раз время ему выйти и подкрепиться.
– Хлопнем его?
– Ну, давайте попробуем. Только это хитрый бес, нужно подкрасться поближе и без шума.
Слуге и загонщикам было велено следовать дальше, белые остались вдвоем. Пригнувшись как можно ниже, они начали пробираться вдоль изгороди. Девушка двигалась впереди, пот струился по ее лицу, щекотал верхнюю губу, сердце бешено колотилось. Вот Флори слегка коснулся ее пятки – оба разом привстали над изгородью. Шагах в двадцати энергично клевал что-то небольшой петух, красавец с роскошным шелковым воротом, высоким гребнем и ярко-зеленым, элегантно выгнутым хвостом; рядом топталось полдюжины его буроватых, с пучками зубчатых перьев на хвосте, значительно более мелких подруг. Но все это увиделось на секунду – вспугнутое семейство, клекоча и треща крыльями, стремительно полетело к лесу. Ружье Элизабет, казалось, само вскинулось, грохнуло, опередив сознание. Причем еще до выстрела девушка знала, что петух обречен. Он кувырнулся, землю осыпало дождем широко разлетевшихся перьев.
– Отлично! Отлично! – кричал Флори, пока они, бросив ружья и перескочив изгородь, бежали к добыче. – Отлично! – повторил он, заразившись возбуждением своей спутницы. – Клянусь, никогда не видел, чтобы в первый день подшибали птицу влет! Реакция потрясающая!
Они стояли на коленях подле сбитой птицы лицом к лицу и вдруг заметили, что уже минуту держатся за руки. Оба замерли, возникло ожидание чего-то важного. Флори взял в ладонь и другую ее руку, почувствовав согласное движение нежных пальцев. Солнце светило, сердца их таяли, души уносило куда-то в радостную высь. Он медленно притянул ее к себе.
Но внезапно, резко мотнув головой, он встал и помог ей подняться. Тихонько выпустил ее руки. Нет! Со своей щекой? Только не здесь, только не на этом ярком свету! Заполняя нависшую паузу, Флори поднял застреленного петуха.
– Блеск! Кончена учеба, вы уже настоящий охотник. Давайте-ка поторопимся закрепить опыт!
Едва они перелезли обратно и взяли свои ружья, с опушки джунглей послышались крики. Два загонщика, примчавшись огромными прыжками, звали их и неистово жестикулировали.
– Что? – спросила Элизабет.
– Не пойму. Увидели вроде какого-то зверя. Большого зверя, судя по их возбуждению.
– Ура! Скорей!
Сквозь колючки и хрустевшие стебли ананасов они бегом пустились на край просеки. Ко Сла и загонщики, перекрикивая друг друга, сгрудились там вокруг оборванной старухи, размахивавшей тощей рукой с сигарой. Элизабет слышала то и дело повторявшееся «чар».
– Что, что они говорят?
На Флори тем временем обрушился поток слов, восклицаний, бурной мимики. Выслушав, он знаком попросил тишины и объяснил Элизабет:
– Считайте, повезло! Бабулька шла сейчас через джунгли и видела, как при звуке вашего выстрела тропу перебежал леопард. Друзья наши примерно знают, где он прячется. Если поспешим, они постараются его загнать. Ну как?
– Ох, здорово! Восторг! Вот дивно было бы добыть такого зверя!
– А сознаете вы опасность? Мы, конечно, будем держаться дружно, и, надеюсь, плохого не случится, но ведь гарантий при такой пешей охоте нет. Готовы вы?
– О, ясно, ясно! Я не боюсь! Пошли скорей!
Флори кивнул.
– Один из вас останется показывать нам дорогу, – сказал он загонщикам. – А ты, Ко Сла, иди с остальными и возьми Фло на поводок, со мной она не успокоится… Ну что ж, медлить нельзя, – добавил он, обращаясь к Элизабет.
Бирманцы торопливо ушли краем леса. Тот самый парень, что лазил на дерево за голубем, нырнул в джунгли, Флори с Элизабет – за ним. Коротким, быстрым шагом он повел их по лабиринту следов. Низкие заросли иногда вынуждали почти ползти, часто путь преграждали поперечные канаты лиан; густая пыль под ногами позволяла двигаться практически бесшумно. Проводник вдруг остановился, прижав палец к губам и знаком дав понять, что надо затаиться. Флори вытащил из кармана четыре крупнокалиберных патрона и молча зарядил ружье Элизабет.
Позади слабо зашелестело, все насторожились. Раздвинув куст, невесть откуда явился юноша, почти голый, с луком в руке. Он покачал головой и показал направо. Между парнями произошел быстрый немой диалог, видимо, убедивший проводника. Тихо, без единого слова отойдя ярдов на сорок и свернув в чащу, группа снова остановилась. В этот момент тишина взорвалась пронзительными бешеными криками, прерывистым лаем Фло.
Плеча Элизабет коснулась настоятельно пригибавшая ладонь проводника. Все четверо присели на корточки за барьером колючих зарослей, бирманцы сзади – защищая белых охотников с тыла. Из джунглей несся невообразимый шум воплей, хлопков, стука ножей по стволам; трудно было поверить, что этот адский грохот создавали всего несколько человек. Перед глазами Элизабет по длинному шипу строем взбирались крупные рыжеватые муравьи, один упал ей на запястье и полез по руке, но она не смела шевельнуться, молитвенно повторяя: «Господи, пусть леопард выйдет! Прошу Тебя, пусть он выйдет!».
Громко зашуршало в ветвях. Элизабет подняла ружье, но Флори, качнув головой, отвел ствол вниз. Из-под куста к соседнему кусту шумно перелетела дикая курица.
Вопли загонщиков не смолкали и, казалось, не приближались, а здесь царила полная тишина. Муравей больно укусил Элизабет и скатился на землю. В сердце ее росло отчаяние – леопард не придет! Он убежал, они потеряли зверя! Лучше бы и не слышать про него! Рука проводника тронула ее локоть. Лицо его настороженно просунулось над плечом девушки, обдав запахом кокосового масла, почти касаясь гладкой смуглой щекой ее щеки. Толстые губы округлились в безмолвном свисте – проводник что-то заметил. Сейчас Элизабет и Флори тоже что-то услышали, какой-то едва уловимый, как легкое дуновение, шелест. В тот же миг на тропинку, шагах в двадцати от них, ступил передними лапами леопард.
В тени он выглядел не желтым, а серым. Прекрасно различались низко опущенная сплющенная голова, оскаленный клык и устрашающе мощный плечевой горб. Зверь прислушивался. Элизабет увидела, как Флори вскочил и быстро нажал на курок. Громыхнул выстрел, отозвавшись хрустким шумом рухнувшей в зарослях тяжести.
– Осторожно! – крикнул Флори. – Он не убит!
Еще один выстрел – и глухой звук: пуля попала в цель. Леопард хрипел. Флори, открыв двустволку, лихорадочно рылся в карманах. Потом вывалил все патроны на тропинку и, упав рядом, торопливо стал искать нужный заряд, чертыхаясь:
– Проклятие! Ни единого крупного! Куда же, к дьяволу, я сунул их?
Упавший в густой гуще леопард невидимо метался огромной раненой змеей, раздирая воздух диким рыдающим стоном. Крупных патронов так и не обнаружилось (остались, видно, в сумке у Ко Сла), а стонущий рев становился все ближе.
Бирманцы заорали: «Стреляй! Стреляй!» – следующее их «стреляй!» донеслось уже с ветвей ближайшего дерева. Шум и рев сотрясали заросли так близко, что качнулись листья куста, за которым стояла Элизабет.
– Черт! – крикнул Флори. – Он почти тут, хотя бы пугните его!
Колени Элизабет тряслись, но рука не дрогнула. Она быстро, дважды выстрелила. Рев слегка отдалился, оглушенный и все еще невидимый леопард отползал.
– Молодец! – похвалил Флори. – Вы его испугали.
– Но он уйдет! Уйдет! – кричала девушка, прыгая от волнения.
Она рванулась вслед, Флори мгновенно оттащил ее обратно.
– Ни с места! Я сейчас!
Быстро отправив в ствол пару мелких зарядов, он побежал на рычащий звук. Несколько секунд не было видно ни зверя, ни охотника, потом оба появились в просвете чащи. Леопард, завывая при каждом движении, корчился на животе. Флори с четырех ярдов прицелился и выстрелил. Леопарда подбросило, перевернуло, и он, скрючившись, затих. Флори потыкал стволом неподвижное, неотозвавшееся тело.
– Готов! – объявил он. – Идите посмотрите.
Элизабет и двое спрыгнувших с ветки бирманцев подошли. Скрюченный леопард, самец, валялся на боку, подогнув голову между лап. Мертвым он выглядел гораздо мельче, чем живым, и жалковато, будто дохлый котенок. Колени у Элизабет еще дрожали. Они с Флори стояли рядом, глядя на леопарда, но за руки на этот раз не взялись.
Тут же с криками ликования набежали остальные участники охоты. Фло, осторожно понюхав лежавший труп, поджала хвост и, отбежав подальше, заскулила, ни за что не соглашаясь вновь приблизиться. Сидя вокруг на корточках, охотники разглядывали зверя, трогая белое, пушистое, как у зайца, брюхо, теребя поджатые в подушках широких лап когти, задирая черную губу и оценивая клыки. Затем два парня срубили бамбуковую жердь и, подвесив за лапы к перекладине леопарда с длинным, свисавшим чуть не до земли хвостом, триумфально понесли добычу в деревню. О дальнейшей охоте, хотя было еще светло, и речи не возникло, – все, и белые, и туземцы, жаждали похвалиться своей победой.
В возвращавшейся через поле веренице впереди шли тащившие снаряжение и леопарда бирманцы, следом – бок о бок – Флори с Элизабет; замыкавшая шествие Фло понуро семенила далеко позади. Солнце начало опускаться за реку. Косые лучи мягко золотили соломенную стерню, нежно гладили лица. На ходу плечи девушки и Флори почти соприкасались. Потные рубашки высохли. Говорить не хотелось; обоих охватило не сравнимое ни с какой душевной или физической радостью счастье сполна, великолепно достигнутой цели.
– Леопардовая шкура – вам, – сказал Флори уже возле самой деревни.
– О! Но ведь застрелили его вы?
– Ерунда, трофей точно ваш. Клянусь, не много женщин смогли бы так держаться! Воображаю, как другие на вашем месте визжали бы и падали в обморок. В тюрьме есть отличный кожевник, он выдубит вам эту шкуру словно бархат. Сидит уже четвертый год, имел время усовершенствоваться в ремесле.
– Спасибо, огромное спасибо!
Больше разговоров не было. Вечером, отмывшись и отдохнув, они встретятся в клубе. Свидание не назначалось, но, безусловно, подразумевалось. Столь же безусловно, как то, что нынче вечером девушке будет сделано предложение.
В деревне Флори, распорядившись освежевать леопарда, заплатил каждому из загонщиков по восемь ан, а старосте оставил бутылку пива и двух королевских голубей. Трофейную шкуру с головой сложили в каноэ. Усы зверя, несмотря на бдительность Ко Сла, успели срезать и украсть. Деревенские парни теперь боролись за право съесть сердце и прочие потроха, которые непременно одарят их всеми совершенствами леопарда.
В клубном салоне Флори обнаружил необычайно хмурых супругов Лакерстин. Мадам, по обыкновению занявшую место под самым опахалом и читавшую местный геральдический свод под названием «Штатный реестр служащих Бирмы», душило негодование – муж бросил ей вызов, немедленно по прибытии заказав «большой» виски, и продолжал дерзить, нагло укрывшись за развернутым «Щеголем».
Элизабет, одна в душной читальне, листала пожелтевшие страницы «Блэквуда», подавленная впечатлением от крайне неприятного инцидента. Пару часов назад, когда она после ванны одевалась к ужину, в спальне внезапно появился дядя, который, интересуясь деталями охоты, весьма недвусмысленным образом начал прихватывать ее. Она безумно испугалась. Господи, оказывается, есть негодяи, способные лапать даже родных племянниц! Уроки жизни неистощимы. Дядюшка попытался свести все к шутке, однако ввиду избытка хмеля и недостатка воспитания в своих объяснениях не преуспел. Хорошо хоть тетушка ничего не услышала – скандал мог разразиться первостатейный.
Ужин прошел в неловком молчании. Мистер Лакерстин сидел набычившись. («Вечно чертовы бабы ломаются, не дают человеку чуток гульнуть! Девчурка – прямо картинка из «Парижской жизни», а строит из себя! Могла бы вспомнить, между прочим, что дядя ее содержит! Постыдилась бы».) А для Элизабет ситуация стала действительно серьезной. Без дома, без гроша, на краю света и уже через две недели житья у здешней родни непонятно, как дальше существовать под этим кровом. Из всего этого вытекало одно – если Флори сделает предложение (а он, без сомнения, сделает), надо соглашаться. При других обстоятельствах вряд ли стоило бы, хотя сейчас, после сегодняшнего дивного приключения, его, пожалуй, можно почти полюбить. Многое, конечно, смущает: его возраст, это его родимое пятно, его странная, раздражающая говорливость с привычкой умничать – порой он вызывает просто неприязнь. Но поведение дяди поставило точку. Теперь главное – распроститься с дядюшкиным домом. Да, ситуация ясна, на предложение Флори она ответит решительным согласием!
И Флори сразу прочел этот ответ в ее лице, смотревшем, как никогда, ласково и покорно. На ней было то самое сиреневое ситцевое платье, в котором он впервые ее увидел, и это тоже как-то ободряло – делало ее ближе, убирало оттенок порой внушавшего робость холодновато-отчужденного изящества.
Он заглянул в раскрытый перед ней журнал, бросил какое-то замечание, ненадолго завязалась их обычная, загадочно неизбежная болтовня. Поразительно, как трудно иногда бывает преодолеть дурацкую привычку просто молоть языком. Тем не менее, болтая, они все же постепенно двигались к дверям, за дверь, к огромному кусту жасмина возле теннисного корта. Стояла полная луна. Яркий диск, горя раскаленной добела монетой, быстро плыл по дымно-синему небу со штрихами охристых облаков. Заросли кротонов, днем отвратительно желтушного оттенка, чернели под луной, как тонкая скульптурная резьба. Столь же изысканно преображенные, поблескивали на дороге за оградой белые полотняные отрепья двоих ковылявших мимо индийских кули. Крепчайший в ночной прохладе аромат жасмина по силе не уступал парфюмерной жути, изрыгаемой автоматом «Освежись за пенни».
– Луна! Только взгляните! – сказал Флори. – Белый огонь! Ярче английского зимнего солнышка.
Девушка подняла глаза. Куст сиял ажурным серебряным узором. Свет сделался плотной и ощутимой материей, сплошь покрывшей и землю, и корявые стволы слоем искристой соли, густо припорошившей каждый листок светом, будто снегом. Даже безразличная к подобным вещам Элизабет была удивлена.
– Замечательно! Я никогда еще не видела такой луны. Это так… это так…
Ничего подходящего кроме «блестит» не вспомнилось, и она замолчала. Ей было свойственно обрывать фразы на манер Розы Дартл[36], хотя и по менее романтичной причине.
– Да, старушка луна в этой стране пыхтит вовсю. Вас еще не замучил этот жасминовый одеколон? Чертовы тропики! Ошалеешь от дурацких деревьев, цветущих круглый год!
Он бормотал, не думая, дожидаясь, когда исчезнут фигурки кули. И только они скрылись, обнял не отпрянувшие плечи девушки, притянул к себе. Голова ее легла ему на грудь, короткие волосы щекотали губы. Приподняв девичий подбородок, он пристально заглянул ей в глаза (она была без очков).
– Вы не против?
– Нет.
– То есть, я хочу сказать, вы не против моего… этой моей отметины? – Он повернулся меченой щекой. Без ответа на этот, самый важный, вопрос поцеловать было невозможно.
– Нет-нет, конечно, нет.
Губы их встретились, нежные обнаженные руки обвились вокруг его шеи. Минуту или больше они стояли, тесно прижавшись, опираясь о гладкий ствол. Навязчивый запах жасмина мешал ему вдыхать благоухание ее волос. Густой, приторный запах чужой земли, чужбины, всех пережитых здесь горестей одиночества и канувших напрасно лет лился каким-то непреодолимо разделяющим потоком. Как передать ей, объяснить ей это? Отстранившись и держа ее за плечи, он вглядывался в запрокинутое лицо, ясно различая каждую черточку, хотя луна сияла у нее за спиной.
– Бессмысленно пытаться объяснить, что вы такое для меня. «Что вы для меня значите»! Пустые штампы! Нет слов, вам не представить, как сильно я люблю вас! Однако, так или иначе, я еще должен многое сказать вам. Но не пойти ли нам обратно? Того гляди хватятся и начнут искать. Поговорим лучше на веранде.
– Как мои волосы, в порядке? – спросила Элизабет.
– Они прекрасны.
– Но, должно быть, растрепались? Пригладьте их, пожалуйста.
Она нагнула голову, он пригладил короткие прохладные завитки. И то, с какой доверчивой простотой склонилась к нему под ладонь ее макушка, пронзило чувством необыкновенной, большей, чем поцелуй, почти уже семейной близости. Ах, как она нужна ему! Только с ней, с любимой женой, можно еще спастись! Ну, сейчас они сядут, и он, как полагается, попросит ее руки! Медленно, обходя высокие шапки хлопчатника, они возвращались к клубу, рука Флори все еще на ее плече.
– Поговорим на веранде, – повторил он. – Мы ведь ни разу и не говорили по-настоящему. Боже, сколько же лет я дожидался человека, чтобы поговорить! И сколько, сколько всего хочется мне высказать! Это не слишком интересно. Боюсь, вы страшно заскучаете. Но я прошу вас чуть-чуть потерпеть.
На слове «заскучаете» она сделала протестующий жест.
– Нет, уж известно, сколь мы, болтливые индийские британцы, надоедливы. Да, надоедливы. Что делать? Во всех нас поселяется что-то – какой-то бес, вопреки рассудку не дающий захлопнуть рот. Масса накопленных воспоминаний тяготит, и мы все говорим, пытаясь поделиться ими, и почему-то это никогда не удается, – цена нашего пребывания здесь. Вечный наш крест.
Поскольку внутренних дверей веранда не имела, здесь почти не было угрозы непрошеных вторжений. Элизабет сидела перед низким плетеным столиком. Флори расхаживал, руки в карманах, то являясь в пятне лунного света, то скрываясь в густой тени карниза.
– Вот я сказал сейчас, что я люблю вас. «Люблю!» Слово истрепано до полной потери смысла. Но вы позвольте все-таки кое-что объяснить. Сегодня, когда мы стояли вместе на охоте, я думал: «Боже! Наконец-то рядом со мной тот человек, который сможет разделить мою жизнь – действительно разделить, действительно прожить ее со мной». И то, что вы…
Он собирался просто, напрямик попросить ее выйти за него. Но вместо одной краткой фразы, текли и текли речи эгоистичной горячей исповеди. Иначе не получалось. Необычайно важно было, чтобы она точно увидела, поняла суть его здешнего одиночества – горчайшего изгойства, от которого, верилось, одна она могла его избавить. А объяснить было ужасно трудно. Дьявольски ноют болячки, ускользающие от определений! Бедняков, или туберкулезников, или несчастных отвергнутых влюбленных хоть выслушают, посочувствуют при описании понятных всем симптомов. Однако кто же, сам не испытав, отзовется на стоны загнанных одиночек?
Элизабет наблюдала, как всякий раз, оказываясь на свету, шелк его пиджака отливает серебром. Сердце ее еще трепетало от поцелуя, а мысли блуждали вдали от его слов. Намеревается он вообще делать предложение? Все говорит и говорит. Опять что-то про одиночество. Ах да! Это он, разумеется, о том, как одиноко ей после замужества покажется в местной глуши. Однако незачем уж так переживать. Конечно, скучновато, когда ни танцев, ни кино, ни веселых гостей и вечерами только книжки читать. Но можно патефон купить. Ах, если бы еще в Бирму завезли эту новинку, эту прелесть – портативное радио! Вот что надо бы обсудить! Флори тем временем излагал финальное резюме:
– Теперь вам все стало понятнее, не так ли? Вся панорама здешней жизни? Вся эта странная жизнь пришельцев, их одиночество, их меланхолия! Чужие птицы и цветы, чужие реки и чужие лица. Как будто высадился на другой планете. Но, знаете ли – это, пожалуй, главное, – и на другой планете можно устроить неплохую жизнь, даже прекрасную, поверьте, если обрести тут друга. Близкую, чуткую, созвучно видящую, слышащую душу! Сегодня здесь для меня, как для большинства подобных, пустынный ад, но для двоих и здешний край мог бы стать настоящим земным раем. Надеюсь, вам это не кажется полной бессмыслицей?
Остановившись, он взял руку девушки. В полутьме овал ее лица нежно светился расцветающим бутоном, но уже по касанию пальцев он почувствовал, что она ни словечка из его речей не поняла. Да и с какой, собственно, стати должна была понять? Не стоило зря разглагольствовать! Не лучше ли было сразу произнести только одно: «Будьте моей женой»? И впереди целая жизнь для долгих душевных разговоров! Он мягко потянул ее, заставив встать.
– Простите, нес тут всякую ахинею.
– Ничего, – тихо пробормотала она, ожидая поцелуя.
– Нет, чушь все это. Кое-что никак не втиснешь в слова. Да еще жаловаться на свои болячки вздумал. Но все это к тому, чтобы сказать, спросить вас, – вы согласны…
– Элизабе-э-эт! – пронзительно задребезжал из клуба капризно хнычущий зов миссис Лакерстин. – Элизабе-э-эт? Где ты?
Тетушка, очевидно, вышла в сад и направлялась прямиком к веранде. Флори быстро обнял Элизабет, они торопливо поцеловались. Затем, чуть отстранив ее и держа за руки, он попросил:
– Скорей, у нас секунды, отвечайте! Вы будете…
Закончить было не суждено. Внезапно пол под ногами качнулся, накренился морской палубой, Флори свалило и ударило в плечо. И продолжало толкать, швырять и перекатывать, словно под досками ходуном ходила спина какой-то живой громадины.
Внезапно разбушевавшийся пол резко замер. Флори сел, ошарашенный, но без особого ущерба. Смутно виднелась фигура распростертой рядом Элизабет, слышались крики внутри клуба, по лунной дороге промчались, блеснув летевшими гривами, два бирманца, дико вопившие:
– Нга Ин! Нга Ин стучит!
Флори, плохо соображая, задумался: «Нга Ин? Кто это? Нга – именная приставка разбойников. Бандит? Куда стучит?» И вспомнил – Нга Ин, легендарный гигант, сродни запрятанному в гору античному Тифону, что порой гневно восстает вулканом и сотрясает землю.
– Землетрясение! – воскликнул он и поспешил помочь Элизабет. Она, однако, уже сидела, цела и невредима, потирая затылок.
– Землетрясение? – с неким благоговейным ужасом переспросила она.
Из-за угла, цепляясь за стену, выполз вертикальный силуэт ящерицы с обликом миссис Лакерстин. Дама истерически восклицала:
– Землетрясение! Какой кошмар! Это чудовищно – я не перенесу! Я умираю, о-о! Боже, землетрясение!
Муж, пошатываясь, ковылял рядом походкой паралитика, сраженного двойным ударом подземного толчка и джина.
– Чертово землетрясение! – бурчал он.
Неуверенно ступая, Флори с Элизабет выбрались наружу; ноги гудели той дрожью, что ощущаешь, сойдя на берег после продолжительного плавания. От хижин для слуг бежал старик бармен в сбившейся набок чалме, за ним – галдящие чокры.
– Землетрясение, сэр, землетрясение! – взволнованно бубнил бармен.
– Ясно, к дьяволу, что землетрясение! – проворчал мистер Лакерстин, осторожно опускаясь на стул. – Принеси-ка выпить чего-нибудь! После всего этого, сатаной клянусь, имею право чуток глотнуть!
Глотнуть собрались все. Бармен, и робея, и сияя, стоял возле стола с подносом. «Землетрясение, сэр, большое землетрясение!» – вдохновенно повторял он. Его разрывало желание вспоминать, обсуждать! Впрочем, и остальных тоже. Едва утихла дрожь в ногах, нахлынул прилив невероятной жизнерадостности – вспоминать о землетрясении так весело; сознание, что тебя не погребло под кучей камня, необычайно воодушевляет. Наперебой шумели голоса: «Ого! Поистине ужас неописуемый!» – «Чувствую, опрокинуло и не встать!» – «Думаю, что это? Стая дворняг паршивых, что ли, под полом бесится?» – «Тряхнуло, а я про себя – ну, бомба!» Чувства требовали излияния и подтверждения. Даже старого бармена допустили к общей беседе.
– Наш бармен, я полагаю, должен помнить много землетрясений, не правда ли? – глядя на лакея, с редкостной для нее любезностью протянула миссис Лакерстин.
– О да, мадам! Много, очень много! 1887-го, потом 1889-го, и в 1906-м, и в 1912-м – много помню, мадам!
– В 1912-м было самое сильное, – заметил Флори.
– О, сэр, а в 1906-м еще сильнее! Страшный был удар, сэр! Большой идол упал в храме буддистов прямо на голову сатханабанга, буддийского епископа, мадам, а это, как говорят бирманцы, плохой знак: рис не уродится и скот ящуром заболеет. А первое землетрясение я помню, когда еще служил тут в клубе чокрой, когда сахиб майор Маклеган под стол упал и клялся, что пить бросит навеки, – он сразу и не понял, что землю затрясло. Тогда еще рухнувшей кровлей двух коров насмерть придавило…
Члены клуба засиделись до полуночи, и бармен вновь и вновь заглядывал в салон, дабы поведать эпизоды из памятного прошлого. Обычно пренебрежительно не замечавшие слугу, сегодня европейцы его поощряли, даже хвалили. Землетрясение – лучший путь к единству человечества. Еще парочка крепких подземных толчков, и сахибы пригласили бы бармена-индуса сесть с ними за стол.
Что касается предложения руки и сердца, оно было отложено. Нельзя же, в самом деле, смешивать разговоры о землетрясении и женитьбе. Тем более в тот вечер Флори больше и не имел возможности остаться с Элизабет наедине. Но это ничего не значило, ведь он уже знал, что она принадлежит ему. Утром будет время договорить. С этой мыслью, умиротворенный и после бесконечно долгого дня уставший как собака, Флори пошел спать.
Снявшись с заляпанных известкой птичьего помета ветвей мощных кладбищенских пинкадо, стервятники распластали крылья и широкими кругами поднялись в вышину. Несмотря на ранний час, Флори уже бодро спешил в клуб, чтобы, дождавшись Элизабет, сделать наконец формальное предложение. Некий неясный инстинкт побуждал его завершить это дело до возвращения коллег и приятелей из джунглей.
За калиткой он неожиданно увидел новоприбывшую персону. По плацу легким галопом скакал молодой человек на белом пони, с длинным тонким копьем в руке. Несколько сикхов (судя по всему – сипаи[37]) бежали сзади, держа за уздечки двух пони бурой масти, гнедого и каурого. Подойдя ближе, Флори приостановился и громко поздоровался; в захолустных местечках непременно приветствуют даже незнакомцев. Всадник небрежно развернулся и подскакал к тропе. Это был, без сомнения, конный офицер, лет двадцати пяти, худощавый, но очень стройный. Голубоглазое лицо распространенного в английской армии кроличьего типа, с небольшим белым треугольником торчащих под верхней губой зубов, смотрело, однако, взглядом кролика смелого, сурового, порой свирепого, а подчас даже по-солдатски безжалостного. Сидя на лошади как влитой, выглядел незнакомец чрезвычайно бодро и доблестно. Светлые глаза превосходно оттенялись румяным гладким загаром, и весь он, в белом высоком топи из оленьей кожи, в сиявших матовым дорогим блеском тугих высоких башмаках, являл собой эталон элегантности. Флори сразу почувствовал себя рядом с ним как-то неуютно.
– Рад вас приветствовать! – сказал Флори. – Недавно прибыли?
– Ночью, последним поездом, – прозвучал в ответ заносчивый мальчишеский голос. – Меня с командой сюда прислали на случай, если туземный сброд вздумает бунтовать. Лейтенант Веррэлл, военная полиция, – все же представился офицер (не спросив, правда, имени Флори).
– Да-да, мы слышали, что к нам направили отряд. Где вы остановились?
– Пока в дак-бунгало[38]. Болтался там какой-то черномазый, акцизный сборщик или что-то вроде, я его вышиб. Тухлая дыра, а? – вздернув подбородок, повел он глазами на городок.
– Как все пристанционные поселки. Вы надолго?
– Слава Богу, только на месяц или того меньше. До дождей обратно. Но что у вас за пакость вместо плаца? Нельзя, что ли, всю эту дрянь выкосить? – спросил он, хлестнув сухой бурьян концом копья. – Какая тут игра в поло и все такое?
– Боюсь, с поло вам здесь не повезло. Лучшее, что мы можем предложить, это теннис. У нас всего восемь европейцев, и три четверти времени мы в джунглях.
– Черт, вот дырища!
Наступило молчание. Высокие бородатые сикхи, придерживая пони, стояли и смотрели на Флори довольно неприветливо. Было совершенно очевидно, что Веррэллу не терпится закончить скучный диалог. Ни разу в жизни Флори не ощущал себя настолько лишним, таким потертым, затрапезным. Лошадка офицера была великолепной арабской кобылкой с гордой шеей и пышным выгнутым хвостом (стоила это молочно-белое сокровище наверняка несколько тысяч рупий). Сам Веррэлл уже дергал уздечку, откровенно показывая, что разговорный лимит исчерпан.
– Красивая у вас коняга, – сказал Флори.
– Недурна, получше бирманских чушек. Хочу колышки посбивать, мяч тут, в этих кучах навоза, не погоняешь. Эй, Хира Сингх! – позвал он, натянув поводья.
Один из сипаев побежал вперед и ярдов за сорок воткнул в землю острый самшитовый обрубок. Мгновенно позабыв про Флори, Веррэлл поднял копье, стараясь прицельно установить его. Индусы зорко, критично наблюдали. Почувствовав чуть сжавший ее бока толчок коленей, лошадь помчалась пушечным ядром. Пригнувшийся к седлу молодой стройный кентавр ударил копьем и точно пробил мишень. «Шабаш!» – хрипловато одобрил наблюдавший сикх. Пустив пони легким галопом, Веррэлл вернулся с пронзенным колышком, который незамедлительно был установлен в новом пункте.
Еще дважды Веррэлл атаковал мишень – оба раза безупречно. Упражнение исполнялось необычайно изящно и невероятно серьезно. Сражение с колышком и офицер, и вся его команда воспринимали как священнодействие, Флори больше не удостоился даже взгляда. Однако он не уходил. Хотя физиономия лейтенанта была словно специально скроена, чтобы игнорировать незнакомцев, именно эта оскорбительная надменность не давала сдвинуться с места и наполняла жутким ощущением собственной второсортности. Придумывая, как бы возобновить разговор, Флори вдруг заметил поднимающуюся по склону Элизабет. Она, должно быть, успела увидеть последнюю, особенно удачную, атаку. Сердце застучало, в голове сверкнула одна из тех молнией осеняющих идей, которые обычно приводят ко всяким неприятностям. Указывая на стоящих без дела пони, Флори крикнул скакавшему невдалеке Веррэллу:
– Эти тоже обучены?
Раздраженный все еще не убравшимся субъектом, Веррэлл кинул через плечо:
– Что?
– Эти тоже натренированы? – повторил Флори.
– Гнедой неплох. С норовом только.
– Позвольте и мне сделать рейс?
– Ну, давайте, – процедил Веррэлл. – Не гоните и за узду покрепче.
Сипай подвел пони, и Флори сделал вид, будто осматривает подгубный ремень. На самом деле он ждал приближения нарядного голубого платья. Он уже рассчитал, что пронзит колышек в момент появления Элизабет (прикинуть скорость мелких бирманских пони, если те, не сбиваясь, скачут по прямой, совсем несложно), а затем подъедет к девушке с трофеем на кончике копья. Пусть убедится – не один этот наглый щенок умеет ловко скакать. В шортах, правда, на лошади не особенно удобно, зато верхом всегда смотришься гораздо эффектней.
Элизабет показалась в конце плаца. Флори прыгнул в седло, взял из рук сикха копье и помахал им, приветствуя девушку. Она никак не ответила, стесняясь, вероятно, незнакомого офицера. Взгляд ее был устремлен куда-то к дальнему погосту, щеки пылали.
– Чало! – скомандовал Флори индусу и вдавил колени в конские бока.
В следующий миг, не успев даже натянуть поводья, Флори взлетел на воздух, с треском едва не вывернутого плеча грохнулся наземь и покатился кубарем; хорошо хоть копье упало в стороне. Пришел он в себя, лежа навзничь, смутно различая синюю даль и плавающих в ней стервятников. Затем близко и крупно возникла бурая чалма над смуглым бородатым лицом.
– Что это было? – по-английски выговорил Флори, пытаясь приподняться, не чувствуя отбитой руки.
Сикх что-то пробурчал и показал на гнедого пони, скакавшего по плацу с висящим под брюхом седлом. Так! Значит, подпруга была не затянута.
Сесть удалось, хотя при этом обожгло дикой болью. Разорванная на правом плече рубашка намокла от крови, по щеке тоже обильно сочилась липкая кровь. Руки сплошь в ссадинах, царапинах, панама неизвестно где. С мучительной ясностью вспомнилась Элизабет, которая шла и смотрела прямо на него, плюхнувшегося так безобразно, так позорно! Боже! Боже! В таком дурацком виде! Перед ней! Рвущая сердце картина заглушила физическую боль. Он плотно прижал ладонью свое родимое пятно, хотя поранило другую щеку. И, сознавая, что выглядит просто кретином, беспомощно, умоляюще позвал:
– Элизабет! Элизабет, с добрым утром!
Она не отвечала и – как в дурном сне – подходила все ближе с таким видом, будто не слышала, не видела его.
– Элизабет! – повторил он, ошеломленный. – Видали, как я хлопнулся? Седло съехало, понимаете, дурак сипай не подтянул…
Теперь, буквально в двух шагах, сомнений насчет ее нежелания отвечать не оставалось. На мгновение повернувшись всем лицом, она глянула на него – вернее, сквозь него – и тут же опять устремила взгляд куда-то вдаль. Истинный кошмар. И уже вслед ей он в ужасе продолжал звать:
– Элизабет! Послушайте, Элизабет!
Ни слова, ни жеста, ни взгляда. Она прошла. Только быстрый, решительный стук каблучков и стройная спина.
К месту падения сходились сикхи, лейтенант тоже повернул сюда свою лошадку. Индусы приветствовали проходившую барышню, Веррэлл – нет; может быть, просто ее не заметил. Флори кое-как поднялся. Расшибся он сильно, но кости вроде бы остались целы. Сипаи подобрали, принесли ему его стек и панаму, хотя извиниться за явную халатность и не подумали. Судя по их слегка высокомерным взглядам, считали, что он сам напросился на подобный урок. Возможно даже, и подпругу ему ослабили умышленно.
– Седло соскользнуло, – пожаловался Флори, не найдя лучшего, чем обычные ссылки на обстоятельства.
– Какого черта не проверили? – отрезал Веррэлл. – Этим проходимцам никогда нельзя доверять!
Выразив таким образом достаточно внимания, он дернул за уздечку и ускакал. Сипаи, не попрощавшись, последовали за ним. Когда доковылявший до дому Флори оглянулся, гнедой пони стремительным галопом летел к колышку, неся в туго подтянутом седле бравого лейтенанта.
Голова от удара о землю еще кружилась, мысли разбегались. Но почему она так странно себя вела? Видела ведь, что он, разбитый, лежал в крови, и прошла, будто мимо дохлой кошки? Что же случилось? Что? Фантастика! Из-за чего-то рассердилась? Обиделась на что-то? У забора столпились слуги, глазевшие из ворот на скачки и все видевшие. За калитку, встретить господина, выскочил страшно встревоженный Ко Сла.
– Божеству моему очень плохо? Я понесу божество мое на руках?
– Не надо, – отмахнулось божество. – Виски дай и переодеться.
В спальне Ко Сла усадил хозяина на кровать. Осторожно сдирая присохшую, задубевшую от крови рубашку, он горестно цокал языком:
– Ах ма лай? Кровь везде, везде грязь! Не надо вам, тхэкин, все эти игры на смешных глупых лошадках. Много лет вам уже, надо осторожно!
– Седло съехало, – объяснил Флори.
– Такая игра, – продолжал Ко Сла, – хорошая для молодого офицера. А вы больше не молодой, тхэкин. Уже опасно падать. Надо тихо ходить.
– Что я, старик? – сердито бросил Флори, морщась от боли в плече.
– Вам тридцать пять, – напомнил Ко Сла вежливо, но твердо.
Помимо столь ободряющих сентенций, жены Ко Сла, временно примирившись, притащили горшок некоего (чудодейственно целебного!) скверного месива, каковое слуге было приказано потихоньку вывалить за окно, заменив борной мазью. Затем в теплой ванне, когда Ко Сла бережно отмывал его, а голова постепенно прояснялась, он снова размышлял, и тяжесть на душе усиливалась. Да, она явно глубоко оскорблена! Но чем, если после вчерашнего прощания они еще не виделись? Чем? Абсолютно непонятно!
Флори еще несколько раз объяснял слуге досадную причину падения с лошади, и Ко Сла цокал языком, сочувствовал, хотя по лицу было видно, что он не верит. Отныне и навсегда, понял Флори, за ним закрепится репутация никудышного наездника. С другой стороны, пару недель назад Флори совершенно незаслуженно досталась слава героя, укротителя мирных буйволов. Судьба на свой лад все же держит справедливое равновесие.
Вновь Флори встретился с Элизабет только вечером в клубе. До этого он не осмелился искать ее и просить объяснений – отражение в зеркале удручало, лишая всякой храбрости. Слева сизая метка, а справа ссадина, как этаким уродом появиться при дневном свете? Входя в салон, он прикрывал лицо рукой, якобы потирая укус москита на лбу. Дрожащая ладонь сейчас сама, кажется, прилипала, пряча родимое пятно. Элизабет, однако, еще не было. Зато его втянул водоворот нежданной ссоры.
Только что вернувшиеся из джунглей Эллис и Вестфилд сидели, выпивали в очень дурном настроении – брюзгливо обсуждалась новость о том, что в Рангуне редактор «Сынов Бирмы» за клевету посажен на четыре месяца. Кипя по поводу столь смехотворного приговора, Эллис встретил Флори ядовитым вопросом насчет «слюнявого дружочка Вшивотами». Менее всего в данный момент расположенный спорить, Флори неосторожно огрызнулся, – появился повод к сваре. Атмосфера стала накаляться, и после того, как Эллис назвал его «мальчонкой для черномазых пидоров», Флори своим ответом вывел из себя и Вестфилда. Даже его, покладистого по натуре, частенько раздражал необъяснимый большевизм Флори: при всякой абсолютно четкой диспозиции правильной точки зрения и неправильной этот приятель, похоже, находит удовольствие в непременной защите мнений неправильных. Вестфилд призвал Флори не изображать чертова агитатора на митинге в Гайд-парке, а затем прочел небольшую проповедь с напоминанием пяти главных заветов пакка-сахиба:
Наш престиж!
Твердая рука (крепкий кулак)!
Белые должны стоять плечом к плечу!
Уступишь дюйм, тебе ни пяди не оставят!
Esprit de Corps![39]
Растущее беспокойство относительно Элизабет так грызло душу, что Флори едва слышал суровое наставление. Кроме того, все это уже сто раз, тысячу раз было слышано; еще в Рангуне его босс, истинный бура-сахиб (насквозь пропитанный джином старый шотландец, крупный специалист по разведению пони, позже уличенный в махинациях на скачках), заметив однажды, что Флори снял шляпу при виде туземной похоронной процессии, сказал ему с упреком: «Помни, паренек, всегда помни, что мы – сахибы, а они – грязь!» И теперь стало просто тошно.
– Ну хватит! Надоело! – резко оборвал он Вестфилда. – Верасвами хороший малый, будь я проклят, – получше некоторых из моих знакомых белых! Как бы то ни было, я выставлю его кандидатуру на собрании. Может, хоть он освежит воздух в этом протухшем клубе!
После чего скандал мог разгореться всерьез, если бы, как большинство клубных ссор, не угас с появлением услышавшего шум бармена.
– Звали, сэр?
– Пошел к черту! – шикнул Эллис.
Бармен скрылся, но свара временно улеглась. Послышались шаги и голоса – явились Лакерстины.
Не в состоянии взглянуть в глаза Элизабет, Флори все же заметил, что семейство роскошно принарядилось. Мистер Лакерстин даже в белом, по сезону, смокинге и совершенно трезв (крахмальная сорочка с пикейным жилетом, видимо, броней крепили его нравственность). Изящнейшая миссис Лакерстин в алой змеиной шкурке. Впечатление прибывших на консульский раут по случаю приема высоких гостей.
В ожидании напитков миссис Лакерстин, воссев под опахалом, невероятно протяжным голосом завела разговор о дивном принце Уэльском, до странности напоминая вдруг получившую роль герцогини опереточную хористку и вызывая у всех тайное недоумение («какого дьявола?»). Флори устроился сбоку от основного застолья, почти позади Элизабет, которая была в желтом, смело укороченном согласно моде платье, искрящихся чулках, лаковых босоножках и более того – с веером из страусовых перьев. Никогда еще ее шик, ее светский шарм так не подавляли. Не верилось, что недавно он целовал ее. Поскольку Элизабет щебетала со всеми сразу, Флори тоже время от времени отваживался вставить слово, но откликнулась ли она как-то ему лично, в общей беседе осталось непонятным.
– А кто же готов в брийдж? – пропела миссис Лакерстин.
Отчетливо произнесла не «бридж», а «брийдж»; загадочная аристократичность нарастала буквально с каждой фразой. Готовность сесть за карты изъявили супруг, Вестфилд и Эллис. Флори, вслед за отказом Элизабет, тоже поспешил отказаться. Другой возможности остаться с ней наедине могло и не представиться. Тревожно следя за уходящими в соседний зал, он с облегчением увидел, что девушка идет последней, и быстро встал в дверях, мгновенно побелев и похолодев. Элизабет слегка отпрянула.
– О, извините, – сказали оба одновременно.
– Секунду! – продолжил он, плохо скрывая дрожь в голосе. – Можно с вами поговорить? Мне необходимо сказать вам кое-что.
– Позвольте пройти, мистер Флори.
– Прошу! Прошу вас! Мы сейчас одни. Только два слова!
– О чем именно?
– Только вот это. Чем бы я вас ни обидел, пожалуйста, скажите – чем? Скажите – и я постараюсь все исправить, для меня хуже пыток чувствовать, что я чем-то вас оскорбил. Пожалуйста, не оставляйте меня без ответа.
– Не понимаю, «оскорбил»? С какой стати? Откуда у вас эта мысль?
– Но как же? Вы ведь так вели себя!
– Как я себя вела? Не понимаю, что вы имеете в виду. Вы очень странно со мной говорите.
– Но утром вы даже не взглянули на меня, не пожелали даже слово молвить! Почему? За что?
– Обязана ли я выслушивать эти допросы?
– Но я прошу вас, умоляю! Вы видите, не можете не видеть, что со мной делает ваше внезапное презрение. Вспомните, ведь еще вчера мы с вами…
Она густо порозовела.
– По-моему, упоминать о подобном чрезвычайно бестактно!
– Знаю, знаю! Я знаю. Но что ж мне остается? Вы прошли мимо, словно меня и не было. Я понимаю, что чем-то ужасно обидел вас, но вы не можете сердиться, если я умоляю вас открыть причину этой обиды.
Как уж не раз бывало, каждым словом он только ухудшал дело, и сам чувствовал, что его настойчивость лишь усиливает ее раздражение. Она не намерена объяснять. Хочет, чисто по-женски, побольней унизить и притвориться непричастной, непонимающей. Но все-таки он продолжал:
– Прошу вас, объясните! Нельзя, чтобы вот так вдруг все закончилось между нами.
– Между нами ничего не было, – ледяным тоном отрезала она.
Пошлость фразы кольнула его, побудив быстро проговорить:
– Нехорошо, Элизабет! Невеликодушно проявлять к человеку симпатию, а потом вмиг отвернуться без объяснения причин. Скажите, в чем я виноват?
Она искоса метнула на него злой взгляд – злой, потому что ее все же вынудили отвечать. Хотя, возможно, и сама она уже стремилась закончить сцену.
– Ну хорошо, если вы требуете…
– Да?
– Я узнала, что, когда вы претендовали… В общем, когда вы были… со мной… Нет, не могу! Это такая гадость!
– Говорите.
– Мне рассказали, что у вас есть женщина-бирманка. Теперь, надеюсь, вы дадите мне пройти?
С этим она проплыла, иначе не сказать, именно проплыла мимо него. Свистнувший шорох короткой шелковой юбки – и она исчезла в комнате для бриджа. Флори застыл, онемевший, буквально остолбеневший.
Катастрофа. Бежать, скрыться с ее глаз! Он устремился было к выходу, но не решился идти мимо двери, из которой она могла его увидеть. Вернулся в салон, нервно огляделся и в конце концов спрыгнул с широкого заднего балкона на лужайку, что покато спускалась к реке. Пот лил со лба, хотелось выть от гневного отчаяния. Так глупо споткнуться! «Женщина-бирманка!» – сейчас ведь уже и вранье! Но не отвертишься! Ну что за невезение, что за чертов случай открыл ей это?
Случай, однако, был ни при чем. Имелась вполне логичная причина, и, кстати, та же самая, что пробудила в Лакерстинах невиданный аристократизм. Накануне вечером, изучая «Штатный реестр служащих Бирмы» (с поименным указанием сословного происхождения, положения, дохода и т. п.), миссис Лакерстин сосредоточенно вычисляла сумму оклада и премий однажды представленного ей в Мандалае чиновника Департамента лесов, после чего леди пришло в голову отыскать имя прибывавшего, по последним сведениям, завтра во главе отряда военной полиции лейтенанта Веррэлла. И рядом с этим именем она прочла два ослепивших, на миг лишивших дыхания слова – «знатн. пр.».
Знатного происхождения! Подобные бриллианты в британской армии, как почти вымершие в лесах Бирмы птицы дронты. И если вы являетесь тетей единственной в округе миленькой барышни на выданье – о-о! Охваченная тревогой относительно этого Флори, с окладом едва семьсот рупий в месяц, этого пьяницы, который сейчас, может, уже делает предложение, миссис Лакерстин спешно принялась выкликать Элизабет, но тут и грянуло землетрясение. Впрочем, на пути домой удалось выправить ситуацию. Доверительно коснувшись руки племянницы, тетушка прожурчала нежнейшим голоском:
– Тебе ведь, конечно, известно, дорогая, что Флори держит при себе какую-то бирманку?
Замечание не сразу попало в цель. Элизабет показалось, что речь идет о чем-то сугубо местном, вроде домашнего попугая:
– При себе держит? Для чего?
– О, дорогая моя! Для чего мужчины содержат женщин?
И разумеется, цель была достигнута.
Довольно долго Флори простоял у реки. Низкая луна отражалась в воде широким оловянным щитом. Речная свежесть охладила чувства и мысли. Гнев остыл. Оглядывая свою жизнь и соответственно проникаясь унылой ненавистью к себе, он думал, что все правильно – ничего иного он и не заслужил. В лунных лучах целым полком призраков пронеслась вереница бирманок. Господи, сколько их было! Не тысячи, но сотня уж наверняка. «Равнение прямо!» Гляди, гляди! Вместо лиц мелькали смутные пятна, где-то блеснул атласный узел лонджи, где-то пара рубиновых сережек, но ни глаз, ни имен не помнилось. Боги справедливы, обращая наши грехи (весьма, однако, приятные!) нам в наказание. Он сам втоптал себя в грязь, искупления нет, и кара по делам его.
Продравшись сквозь кустарник, Флори медленно побрел к воротам клуба. Печаль затопила душу; боль только разгоралась, рана разверзнется потом. За оградой сзади послышался какой-то шорох. Шепот птичьей бирманской скороговорки:
– Пайк-сэн пэй-лайк! Пайк-сэн пэй-лайк!
Он резко оглянулся. Под деревом темный женский силуэт – Ма Хла Мэй. Глядя и враждебно, и боязливо, словно опасаясь удара, она ступила на лунную дорожку. Угрюмое напудренное лицо белело жуткой карнавальной маской смерти.
– Что ты, черт подери, тут делаешь? – сердито сказал он. – Опять «дай денег!» Да ты что? Оставишь ты меня в покое?
– Пайк-сэн пэй-лайк! – Голос ее повысился до крика. – Вы обещали давать денег, тхэкин. Мне нужно денег – и сейчас!
– Откуда я возьму? Сказал же, месяц подожди. И так уже полторы сотни получила.
Она снова истошно, почти на грани истерики, заверещала, повторяя свое «пайк-сэн пэй-лайк!». Поразительно, как громко могло орать это субтильное существо.
– Тише, в клубе услышат! – одернул он и немедленно пожалел, что наградил ее новой идеей.
– Ага! Знаю теперь, чего вам страшно! Дайте денег, не то так закричу, все прибегут! Ну? Сейчас закричу!
– Сука! – прошипел он и сделал шаг к ней. Она проворно отскочила, потеряв сандалию, но с безопасного расстояния взглянула так же нагло.
– Пятьдесят рупий сейчас, еще столько завтра, а то так крикну – за базаром слышно будет! Ну?
Флори выругался. Самый неподходящий момент для такой сцены. Чертыхнувшись, он достал бумажник, вытащил все (двадцать пять рупий) и кинул на землю. Она схватила и быстро пересчитала.
– Тхэкин, я говорила – пятьдесят!
– Нет у меня! Что я, набит деньгами?
– Пятьдесят!
– Прочь с дороги!
Он зашагал по земляному шоссе, надеясь, что она отстанет. Но мерзавка бежала следом неотвязной собачонкой, не переставая выкрикивать «пайк-сэн пэй-лайк!», будто рассчитывала начеканить монет одним своим звонким криком. Флори пошел быстрее, чтобы если не избавиться, то хотя бы увести ее подальше от клуба. Вскоре он не выдержал и повернулся в новой попытке отогнать ее.
– Уйди! Не отцепишься – никогда больше ничего не дам.
– Пайк-сэн пэй-лайк!
– Дура ты, нет денег, ни пайсы не осталось, понимаешь?
– Сказки, тхэкин!
Он беспомощно начал рыться в карманах, готовый уже чем угодно откупиться от нее. Пальцы наткнулись на золотой портсигар. Он его вынул.
– Если я дам это, уйдешь? Закладчик возьмет за тридцать рупий.
Ма Хла Мэй слегка задумалась, потом буркнула:
– Давайте.
Он бросил портсигар на обочину. Она мигом нашла его в траве и сунула за пазуху. Флори пошел к дому, благодаря силы небесные за то, что попрошайка замолкла. Портсигар был тот самый, который она украла десять дней назад.
У своей калитки Флори обернулся. Ма Хла Мэй – сероватая фигурка в лунном свете – все еще стояла у подножия холма и, словно настороженная гончая, следила за ним до самого конца пути. Снова в голове пробежало некое подозрение, уже мелькавшее при получении ее письма с угрозами. Настырностью она раньше вроде бы не отличалась – странно, как будто кто-то ее науськивает на него.
После последней свары Эллис нацелился неделю травить Флори, изобретя совершенно непонятную дамам позорную кличку «мусик, любимчик черномазых» и планируя массу тематических вариаций. Скандальные байки Эллиса (сочиняемые им обо всех, с кем он ссорился), изливаясь узорами бесчисленных повторов, превращались в настоящие саги. Реплика Флори «Верасвами хороший парень, будь я проклят!» творчеством Эллиса была раздута в такой крамольный сюжет, который мог бы занять целый номер «Дейли Уоркер».
– Честное слово, миссис Лакерстин! – Обнаружив кое-что касательно лейтенанта Веррэлла и внезапно исполнившись презрения к Флори, мадам весьма охотно внимала Эллису. – Честное слово, если бы вы слышали вчера все его речи, вас бы в дрожь бросило!
– О, неужели? Меня, знаете ли, постоянно шокировали его просто дикие идеи. Надеюсь, не социализм?
– Хуже.
Последовали жуткие подробности. К досаде Эллиса, сам Флори соскользнул с крючка. На следующий день после крушения всех надежд он уехал в свой лагерь. Зато Элизабет наслушалась о нем такого, что помогло ей окончательно увидеть, определить его натуру. Она наконец ясно поняла, чем же все время бесил ее здешний поклонник, умник той же породы, что все эти ленины, куки и монпарнасский сброд с их свинскими стишками. Умник с идейками еще грязней его туземных любовных шашней. Дня через три нарочный принес от него (до лагеря Флори был день пути) невнятное, высокопарное письмо. Она не ответила.
Флори очень повезло, что в лагере сразу навалилась куча забот. Без него все там развалилось: не хватало уже тридцати грузчиков, хворавший слон еле дышал, из-за заглохшей дрезины на десять дней задержалась отправка горой скопившихся тиковых бревен. Не большой спец насчет машин, Флори бился с мотором, пока весь не покрылся машинным маслом, получив от Ко Сла строгое замечание за недостойную белых «работу кули». Однако же дрезина начала все же пусть не бегать, но кое-как трюхать по рельсам. У слона обнаружились просто-напросто глисты. Что касается кули, то массовое дезертирство объяснялось изъятием опиума, который служил им в джунглях профилактикой лихорадки. Конфискацию нелегального опиума организовал, между прочим, хлопотливый У По Кин, не забывавший вредить Флори. Помог доктор: в ответ на письменную просьбу Флори он решился прислать нужную толику контрабандного наркотического средства, а также передал лекарство для слона с подробной инструкцией, благодаря чему был извлечен шестиметровый солитер. Трудился Флори по двенадцать часов в сутки, а вечерами, если не было работы, уходил в джунгли и бродил, бродил там, пока пот не застилал глаза и колени не покрывались ссадинами от колючек. Ночами бывало особенно невмоготу. Терзавшая горечь утраты, как свойственно душевной боли, оседала медленно, едва-едва.
Тем временем минуло несколько суток, однако Элизабет еще ни разу не удалось лицезреть лейтенанта Веррэлла с расстояния менее сотни ярдов. Все семейство Лакерстинов испытало чрезвычайное разочарование, напрасно прождав офицера вечером в день его прибытия. Зря заковавший себя в смокинг мистер Лакерстин разозлился не на шутку. Наутро миссис Лакерстин заставила супруга послать в дак-бунгало приглашение в клуб – никакой ответной реакции. Дни шли, Веррэлл все так же игнорировал местное общество и даже пренебрег регламентом официального визита к представителю комиссара. Как и правилом ограниченного срока проживания в стоявшей на другом конце городка станционной гостинице, которую он прочно занял. Европейцам предоставлялось лишь издали наблюдать его, галопирующего по плацу, где уже на второй день после появления благородного всадника полсотни сикхов из его отряда серпами выкосили обширную плешь для упражнений в поло. На соотечественников, проходивших по дороге краем плаца, лейтенант не обращал ни малейшего внимания. Эллис и Вестфилд были в бешенстве, даже мистер Макгрегор обронил, что поведение офицера «нелюбезно». Разумеется, прояви Веррэлл капельку благосклонности, каждый радостно кинулся бы угождать ему, но сейчас все (кроме двух дам) дружно его возненавидели. Эмоции относительно лиц знатного происхождения всегда полярны: если аристократ не избегает контактов с безродным племенем, его обожают за очаровательную простоту, если сторонится – гневно винят в жутком снобизме. Середины в подобных чувствах нет.
Веррэлл, младший сын пэра, был отнюдь не богат, но путем долгов и крайне редкой оплаты счетов умел обеспечить себя главнейшими в мире вещами – отличными лошадьми и великолепной экипировкой. Он начинал в Индии в Британском конном полку, из которого, ради менее крупных затрат и большей свободы для поло, перешел в ряды Индийской армии, откуда, ввиду невероятной суммы накопленных долгов, перекочевал в известную скромностью обихода Бирманскую военную полицию. Бирма, однако, оказалась гнусной – наихудшей для конного спорта – страной, так что теперь он подал рапорт о возвращении в гвардейский Британский полк (как офицеру особого статуса, ему всегда шли навстречу). Приехавший в Кьяктаду лишь на месяц, он не намеревался общаться со всякой захолустной шушерой – жалкой пешей мелюзгой.
То был, надо сказать, не единственный презираемый Веррэллом социальный разряд. Категории лиц, вызывавших его брезгливость, составили бы длинный список. Он презирал всех штатских Индии, исключая нескольких виртуозов поло, а также и всех здешних британских военных, кроме конногвардейцев. В индийских же частях им равно презирались и конница, и пехота. Правда, сейчас он сам служил в туземном полку, но исключительно по соображениям личного удобства. Аборигены совершенно не вызывали его интереса, а его урду состоял главным образом из ругательств и глаголов в третьем лице единственного числа. Своих сипаев он ценил не выше кули и частенько, шагая вдоль шеренги в сопровождении субадара[40], который нес его шашку, цедил сквозь зубы: «Боже, какие чушки подзаборные!» Однажды командование даже сделало ему выговор за чересчур откровенные отзывы о туземных армейских частях. Произошло это на смотре, где Веррэлл стоял в группе офицеров позади генерала. Подходил, маршируя, индийский пехотный батальон.
– Отличные стрелки! – произнес кто-то.
– Кошельков из карманов! – добавил Веррэлл своим звонким дерзким голосом.
Белокурый командир марширующих сипаев, побагровев, наклонился к генеральскому уху. От генерала, из штаба британского корпуса, последовало строгое, краткое, впрочем, внушение (без каких-либо, естественно, взысканий по службе). Дорогой всех его стоянок в Индии за Веррэллом тянулся шлейф бесконечных оскорблений, пренебрежительных нарушений устава и неоплаченных счетов. Магическая анкетная пометка «знатн. пр.» позволяла что угодно. Да и глаза отпрыска благородного семейства обладали силой, леденившей души кредиторов, полковых дам и даже полковников.
Взгляд этих бледно-голубых, чуть навыкате глаз приводил в замешательство. Холодно вперившись, он взвешивал и оценивал человека не долее пяти секунд. Люди приличные (кавалергарды либо мастера по части поло) могли рассчитывать на гордое, но достаточно вежливое обращение. Все прочие презирались глубоко и органично. Тут даже не имел особого значения имущественный статус – для этого аристократа, а в сущности, заурядного сноба, шушера оставалась шушерой. Конечно, выходцу из состоятельной среды бедность была противна ввиду мерзких привычек низменной голи, но столь же отвращало вульгарное барство. Тратя, пока, правда, лишь в цифрах неоплаченных счетов, огромные суммы на экипировку, сам лейтенант соблюдал режим строжайшего аскетизма. Жесткая норма спиртного и сигарет, узкая раскладушка (с шелковой пижамой), только холодные в любой сезон ванны и т. д. Все во имя спортивной формы и настоящей верховой выездки. Смысл жизни, ее божественную суть и вдохновение, составляли такие святые вещи, как стук копыт по плацу, кентавром несущее седло и пружинящая в руке клюшка для поло. Бирманские европейцы – дряблые, ленивые, развратные алкоголики – вызывали чувство почти физической гадливости. Что касается всяких там общественных обязанностей, такие «фигли-мигли» не стоило замечать. Женщин, этих назойливых сирен, вечно норовящих, отвлекая от поло, заманивать на партию в теннис или кокетливую воркотню за чашкой чая, лейтенант сторонился. Не то чтобы он вовсе не имел дела с женским полом, иногда все же приходилось уступать вскипавшим в молодой голове фантазиям (довольно, надо сказать, всеядным относительно выбора подруг), но скорое брезгливое пресыщение помогало легко и просто рвать путы любовных связей. И подобных оков за два года военной службы в Индии им было сброшено уже около дюжины.
Прошла неделя – даже знакомство с Веррэллом еще не состоялось! Каждое утро и каждый вечер Элизабет с тетушкой, направляясь в клуб или обратно, дефилировали краем плаца и почти всякий раз видели лейтенанта, скакавшего по полю, отрабатывавшего удары с помощью ассистентов-сипаев. Тщетно! Правила приличия, конечно, не позволяли дамам завязать разговор, и разочарование становилось просто невыносимым. Однажды слишком сильно пробитый мяч подкатился чуть ли не к самым их ногам – дамы замерли. Увы, за мячом прибежал сипай, а всадник не двинулся с середины поля.
Следующим утром, выйдя из ворот, миссис Лакерстин слегка замедлила шаг (к услугам рикши она последние дни не прибегала). В центре плаца блестел штыками пропыленный строй полицейских солдат, вытянувшихся перед своим офицером, одетым по-спортивному, без лишнего для смотра индийской шпаны мундира. Обе женщины смотрели куда угодно, кроме Веррэлла, умудряясь в то же время не сводить с него глаз.
– Как это гадко! – неожиданно и непонятно, в какой связи, объявила миссис Лакерстин, но восклицание имело четкий курс. – Как это гадко, что твоему дяде необходимо срочно возвращаться в джунгли.
– Срочно?
– Боюсь, что да. О, совершенно несносный сезон для всех этих лесных дел, такие несносные москиты!
– А нельзя отложить чуть-чуть, хотя бы на неделю?
– Боюсь, никак. Том уже месяц в городе, и фирма не потерпит дальнейшего промедления. Нам с тобой, разумеется, тоже придется ехать. Такая ужасная скука в этих лесах. И эти москиты – кошмар!
Поистине кошмар! Уехать, так и не бросив лейтенанту любезного «как поживаете?»! Однако им определенно придется ехать, раз должен отправиться в лес мистер Лакерстин. Нельзя оставить его без присмотра: греховные соблазны подстерегают мужчин даже в джунглях. Рябь огнем пробежала по штыкам – отряд сипаев перестраивался в колонны по четыре, готовясь покинуть плац. Появились ординарцы с пони и клюшками для поло. Миссис Лакерстин приняла героическое решение.
– Пожалуй, – сказала она, – сегодня мы пойдем напрямик, так утомительно обходить это поле.
И пусть такое «напрямик» сквозь чащу сорняков, мгновенно набивавших в чулки массу колючих семян, грозило порядком изранить ноги! Тетушка храбро ступила в траву и, дерзновенно отбросив маскировку насчет похода в клуб, коршуном устремилась к офицеру, Элизабет за ней. Даже на дыбе у этих великих героинь никто не вырвал бы признания в их намерениях – они лишь сокращали путь. Веррэлл, увидев приближение противниц, чертыхнулся и придержал пони. Теперь от этих мух не отмахнешься! Вот нахальные бабы! Медленно и хмуро он ехал к ним, подстегивая мяч мелкими, точными ударами.
– Доброе утро, мистер Веррэлл! – издалека медовым голоском пропела миссис Лакерстин.
– Доброе утро, – буркнул Веррэлл, мазнув небрежным взглядом какую-то из захолустных тощих куриц.
В ту же секунду рядом с тетей возникла Элизабет. Очки она сняла и обмахивалась снятой панамой. Господи, ну какой солнечный удар, если у вас очаровательная стрижка? Порывом ветерка – внезапно проносящегося в зной благословенного ветерка! – легкое платье, прянув назад, облепило стройную гибкую фигуру. Приятно удивленный Веррэлл чуть откинулся. Чуткая кобылка мгновенно вздыбилась, но, послушная узде, опустила копыта. До сих пор офицер не знал и не заботился узнать, есть ли в городке барышни.
– Моя племянница, – пояснила миссис Лакерстин.
Лейтенант не ответил, но бросил клюшку и снял шлем. Глаза его на миг пересеклись с глазами девушки. Безжалостно яркий свет лишь подчеркивал свежесть их молодых лиц. А Элизабет! Хотя колючая трава отчаянно жгла голени и лицо офицера виделось ей без очков лишь белесым пятном, но сердце ее ликовало! Взволнованная кровь прилила к щекам, окрасив их прозрачным нежным румянцем. «Хм, персик!» – вынужден был про себя отметить лейтенант. Даже во взглядах угрюмых, пристально наблюдавших сцену индусов блеснуло любопытство, вызванное красотой этой пары.
Миссис Лакерстин нарушила долгую паузу.
– Ах, мистер Веррэлл, – лукаво протянула она, – невеликодушно столь долго пренебрегать нашим скромным обществом! Для нас такое удовольствие – новое лицо в нашем клубе!
Веррэлл по-прежнему глядел только на Элизабет, когда заговорил в поразительно изменившейся тональности:
– Да я все собирался зайти на днях, но страшно занят был – людей своих размещал по казармам, все такое. Прошу прощения, – добавил он, изменяя своей манере не деликатничать ради этой весьма, весьма хорошенькой девчушки.
– О, никаких извинений! Мы, разумеется, понимаем. Но ждем, сегодня непременно ждем вас! А то, знаете, – лукавство мадам достигло пределов грациозности, – мы начнем думать, что вы очень гадкий и непослушный!
– Прошу прощения, – повторил Веррэлл. – Вечером буду.
Взяв неприступную крепость, победительницы проследовали в клуб, где, однако, высидели лишь несколько минут, ибо истерзанные травой ноги требовали спешно бежать домой переодеть чулки.
Веррэлл честно исполнил обещание и вечером прибыл в клуб. Прибыл несколько раньше прочих, немедленно дав почувствовать свое появление. Наперерез чуть позже явившемуся Эллису из комнаты для бриджа выскочил карауливший там старый бармен. Он трясся, по щекам его катились слезы.
– Сэр! Сэр!
– Ну, что еще такое? – проворчал Эллис.
– Сэр! Новый белый хозяин пинал меня, сэр!
– Чего мелешь?
– Бил меня! – Голос слуги задрожал плаксивым стоном. – Би-и-ил!
– И правильно делал. А кто бил-то?
– Новый сахиб, сэр, офицер военной полиции. Ногой меня, сэр, прямо вот сюда! – Он потер себе ниже спины.
– Дьявол! – скрипнул зубами Эллис.
В салоне Веррэлл читал газету – виднелись только края его светлых летних брюк и пара сияющих темно-коричневых ботинок. Услышав шаги вошедшего, он и не шевельнулся. Эллис встал на пороге.
– Эй, вы – как вас там? Веррэлл!
– Что?
– Вы пинка дали нашему бармену?
Бледно-голубое око недовольно блеснуло над газетным листом, будто глаз выползающего из-за камня рака.
– Что?
– Вы, говорю, чертову бармену поддали?
– Я.
– А с чего это вы разошлись-то?
– Ваш оборванец взялся рыло мне кривить. Притащил виски с содовой, я приказал побольше льда, а он ни с места – понес чушь про экономию каких-то последних кусочков. Я пнул как полагается. Урок ему.
Эллис от ярости побелел. Никому не позволено пинать чужих слуг, у которых свои сахибы есть. Особенно злило, что этот Веррэлл наверняка сейчас подозревает его, Эллиса, в слюнявом сочувствии бармену и хуже того – в неодобрении такого метода воспитывать слугу.
– Говорите, «урок»? Может, и дьявольски нужный урок, да по какому праву вы вдруг являетесь тут наших слуг учить?
– Тише, приятель. Нужно было пнуть. Вы здесь совсем уж своих чушек распустили.
– Ух ты какой! Вот именно – своих, сами и поддадим им, когда надо! А ты-то что за цаца наглая? Давай полегче в чужом клубе!
Чуть опустив газету, Веррэлл пустил в ход оба бесстрастных рачьих глаза. Лейтенант никогда не терял хладнокровия с европейцами, надменный скрипучий голос не повысился ни на полтона. Это не требовалось.
– Эй, приятель, когда мне кривят морду, я даю под зад. Хотите получить?
Распаленного Эллиса будто водой окатили. Он не боялся, никогда и ничего он не боялся, но этот взгляд умел гасить ваш пыл – мгновенно обрушивал на вас весь Ниагарский водопад. Ругань застыла на губах Эллиса, голос его вдруг осип. Интонация сделалась ворчливо-вопросительной.
– Ну, а какого черта он должен был вам класть последние остатки льда? Что тут, для вас одного лед? Нам только два раза в неделю его сюда завозят.
– Значит, тухло у вас дело поставлено, – подвел итог Веррэлл и вновь закрылся развернутой газетой.
В бессильном бешенстве, задыхаясь от абсолютного – причем явно непритворного – равнодушия к нему, Эллис раздумывал, не встряхнуть ли щенка крепким пинком? Но как-то не вышло. И хотя Веррэлл за свою жизнь заслужил немало пинков, не получил он их пока ни разу и вряд ли мог получить в будущем. Тихонько выскользнув, дабы излить бушующие чувства на голову чертова бармена, Эллис оставил салон в полное распоряжение лейтенанта.
У ворот клуба до мистера Макгрегора донеслись звуки музыки. Сквозь густо обвивавшие сетчатую ограду корта заросли проблескивал желтый фонарный свет. Мистер Макгрегор находился в чудесном настроении. Он собирался сегодня неспешно побеседовать с мисс Лакерстин – девушкой исключительного интеллекта! – приготовившись рассказать ей необыкновенно интересный (правда, изложенный уже им на страницах «Блэквуда») разбойный эпизод в Сагэнге в 1913 году. Эта история, он был уверен, ее немало развлечет. Предвкушая прелестный вечер, мистер Макгрегор обогнул заросшую теннисную ограду. На корте, в смешанном свете луны и развешенных по ветвям лампочек, танцевали Веррэлл с Элизабет. Слуги вынесли сюда стол, стулья и патефон; члены клуба, кто стоя, кто сидя, расположились вокруг. Мистер Макгрегор замер на углу площадки, пара кружила и скользила буквально в метре от него. Лейтенант с девушкой танцевали очень близко друг к другу, она – гибко откинувшись под его нависающим торсом. Представителя комиссара никто не заметил.
Ощутив печальную пустоту в груди, мистер Макгрегор двинулся в обход танцевального пространства. Прощай, надежда на беседу с мисс Лакерстин! Необходимость вылепить на лице добродушную улыбку потребовала экстраординарных усилий. Он подошел к столу.
– Бал Терпсихоры! – отметил он с необычной ноткой грусти.
Молчание. Все смотрели на танцующих. Забыв о публике, Элизабет и Веррэлл кружились и кружились, туфли их плавно скользили по гладким бетонным плиткам. Лейтенант танцевал с изяществом, не уступавшим его верховому искусству. Патефон томно выводил «Птичку», песенку, что чумой разнеслась по свету, заразив даже бирманскую глухомань.
Спой, птичка, как дойти до до-ома?
За-акат погас, и сил уж нет.
Свалил меня стаканчик ро-ома,
Но ско-оро оживит рассвет!
Стараниями неустанно возвращавшей патефонную иглу на край пластинки миссис Лакерстин, нудная ерунда снова и снова сотрясала ароматный вечерний воздух. Луна, как разметавшаяся на мятых облаках страдалица, измученно глядела вниз. На удивление согласная в пластическом дуэте пара, белея в полутьме единым силуэтом какого-то диковинного зверя, танцевала без устали. Мистер Макгрегор, Эллис, Вестфилд и мистер Лакерстин наблюдали, руки в карманы, не размыкая рта, не сгоняя облепивших лодыжки москитов. Кто-то заказал выпить, но виски горчило. Джентльменов грызла жестокая зависть.
За весь вечер Веррэлл ни разу не пригласил на танец миссис Лакерстин, ни единым словом не перемолвился с остальными европейцами, просто еще в течение получаса монополизировал Элизабет, а затем, кратко пожелав Лакерстинам (только им) доброй ночи, покинул клуб. Элизабет осталась в тумане счастливых грез. Он пригласил на прогулку верхом! Он предложил воспользоваться его пони! О! Она даже не заметила вызывающей грубости крайне раздраженного ее поведением Эллиса. Домой Лакерстины вернулись поздно, но дамам было не до сна. Лихорадочно переделывались узковатые для Элизабет тетушкины бриджи.
– Надеюсь, дорогая, ты умеешь справляться с лошадью?
– О да! Мне дома довольно часто доводилось ездить верхом.
Опыт ограничивался десятком случаев в подростковом возрасте, но уж как-нибудь она справится. Рядом с лейтенантом Элизабет готова была оседлать даже тигра.
Когда брюки удалось подогнать как надо и девушка примерила их, мадам Лакерстин вздохнула. Племянница смотрелась восхитительно, просто восхитительно! Страшно подумать, что не завтра, так послезавтра им предстоит на недели, может, месяцы, уехать в джунгли, за многие мили от блистательного холостого лейтенанта. Какое несчастье! Наверху, прощаясь перед спальней, миссис Лакерстин чуть помедлила. Она решилась на безумную жертву. Впервые обняв Элизабет с признаками некой реальной теплоты, тетя сказала:
– Дорогая, покинуть город сейчас было бы просто постыдно!
– Да, тетя.
– Так вот что, моя дорогая! Твой дядя отправится один. Мы не поедем в эти ужасные джунгли. Нам не стоит, нельзя уезжать из Кьяктады!
Жара день ото дня становилась все нестерпимей. Апрель заканчивался, но еще недели три (а то и пять) не могло появиться надежды на дождь. Даже короткие волшебные рассветы были омрачены предчувствием дневного зноя, часами изводящего головной болью и ослепительно ярким светом, который, проникая сквозь любые шторы, склеивал веки не приносящей отдохновения дремотой. И белые, и азиаты сникли, бессильные бороться днем с вялой сонливостью, а ночью – с бессонницей из-за собачьего воя и пота, стекавшего ручьями, разъедавшего и без того изъеденную потницей кожу. Тучи москитов в клубе вынуждали постоянно жечь по углам ароматические палочки, женщинам приходилось держать ноги в плотных полотняных мешках. Только стоический молодой Веррэлл да молодая, переполненная счастьем Элизабет смогли остаться безразличными к дикой жаре.
Клуб эти дни бурлил сплетнями и злословием. Высокомерный Веррэлл всех настроил против себя. Он регулярно появлялся вечерами на час-другой, но ни с кем не общался, выпивку отвергал и односложными ответами пресекал любые попытки втянуть его в беседу. Заняв под самым опахалом священный трон миссис Лакерстин, закрывался газетой в ожидании Элизабет, потом болтал с девушкой или кружился с ней под патефон, а затем, не кивнув членам клуба на прощание, стремительно исчезал. Помимо этой главной скандальной темы доходили слухи о мистере Лакерстине, который, оставшись без надзора супруги, скрашивал одиночество в лесах компанией неких неправедных бирманок.
Совместные выезды лейтенанта с Элизабет сделались почти ежедневными. Об отмене конно-спортивных упражнений по утрам нельзя было, разумеется, и помыслить, но временный отказ от вечернего тренинга офицер счел возможным. Верховая езда далась девушке столь же легко, как охота, она даже имела смелость заявить спутнику, что дома ей «довольно часто доводилось» прогуливаться верхом. Впрочем, это мигом разоблаченное глазом Веррэлла вранье особых хлопот не доставляло – в седле, по крайней мере, барышня держалась довольно сносно.
Обычно они ехали красноватой закатной дорогой сквозь джунгли, верхом переправлялись через речной брод у огромного мертвого пинкадо, иссохший ствол и толстые сучья которого были обвиты пышной массой орхидей, и далее следовали пробитой телегами лесной тропой, где мягкая пыль позволяла пустить пони в галоп. Джунгли погружали в густую пыльную духоту, слышалось рокотание дальних, не проливавших ни капли гроз. Вокруг, охотясь на мух, поднятых лошадиными копытами, кружили крохотные быстрые ласточки. Элизабет ездила на пегом пони, Веррэлл – на белом. Обратной дорогой потемневшие от пота лошади шли так близко, что колени всадников порой соприкасались. Веррэлл при большом желании мог все-таки, умерив спесь, беседовать довольно дружелюбно, и такое желание подле Элизабет он проявлял.
Ах, сладость этих наполнявших девушку блаженством верховых прогулок! Сидя в седле, переселившись в упоительный высший мир – мир скачек, поло и конной охоты! Уже за одни его глубочайшие познания о лошадях Веррэлла можно было полюбить навеки. Как прежде об охотничьих приключениях Флори, Элизабет просила рассказывать о лошадях еще и еще! Рассказчиком Веррэлл, честно говоря, был неважным; описания в основном сводились к рваным репликам относительно поло или охоты на кабанов и перечислению названий полков, полковых стоянок. Но, разумеется, любой косноязычный обрывок речи волновал здесь сильнее самых заливистых трелей Флори – внешность лейтенанта была дороже всяких слов. Это мужественное лицо! Эта осанка! Эта дивная аура армейской элиты, в сиянии которой рисовалась романтичная жизнь кавалеристов. В воображении Элизабет возникали сцены где-нибудь на северо-западных границах Индии. Виделись сверкающие под солнцем ряды казарм, кавалерийский клуб, жесткий бурый газон для поло и отряды загорелых всадников с пиками наперевес, с летящими по ветру концами плотно намотанных на голове пагри; слышались клич трубы, звон шпор и музыка выстроенного перед клубом эскадронного оркестра, услаждающего сидящих за обедом офицеров в их великолепных тугих мундирах. Какая роскошь, какой шик! И это, всем трепещущим сердцем чувствовала она, была ее, ее жизнь – жизнь, родная по душе, по всем заветным стремлениям! Сейчас Элизабет, почти как сам Веррэлл, жила, дышала, грезила лошадьми, даже как-то поверила, что ей и раньше верхом «доводилось довольно часто».
В общем, им вместе бывало просто замечательно. Никогда он не докучал, не раздражал, как Флори (о котором она практически забыла; лишь изредка, случайно мелькала в памяти его щека с пятном). Сближала также общая, лейтенанту даже свойственная в большей степени, неприязнь к умникам. Веррэлл обмолвился однажды, что после восемнадцати лет не брал в руки ни одной книги: «Ну, кроме “Джорокса”[41] и всякого такого». После третьей или четвертой прогулки, расставаясь с Элизабет у дома Лакерстинов – все радушные приглашения тетушки лейтенант успешно отклонял и заходить в ее гостиную не собирался, – Веррэлл, пока грум уводил привезшего Элизабет пегого пони, неожиданно предложил:
– Знаете что, я в следующий раз поеду на гнедом, а вы сядете на Белинду. Думаю, вы нормально справитесь, только мундштук не дергайте, губу ей не повредите.
Белиндой звали арабскую кобылку, которую лейтенант до сих пор не доверял даже конюхам. Высшего расположения проявить было невозможно. Элизабет поняла оказанное ей великое доверие.
Назавтра, когда они возвращались рядом, Веррэлл протянул руку и, обняв девушку за плечи, резко развернул к себе. Он был очень силен. Губы их встретились и слились, пропотевшие тонкие рубашки прилипли друг к другу. Мгновение спустя, перехватив одной рукой ее поводья, другой рукой он поднял девушку, поставил на землю и, продолжая крепко удерживать обе уздечки, соскользнул сам. Пара застыла в тесном долгом объятии.
Примерно в то же время за двадцать миль от них Флори решил пешком отправиться в Кьяктаду. Шагая вечером по берегу пересохшей лесной речки, надеясь очередным измором хоть как-то отогнать хандру, он приостановился возле стайки крохотных безымянных пичуг, хлопотавших в гуще высокой травы. Серенькие подружки ярко-желтых самцов напоминали воробьих. Слишком миниатюрные, чтобы совладать с жестким стеблем, они, трепеща крылышками, на лету хватались клювом за его верхушку и всем своим весом пригибали метелку с семенами. Хмуро понаблюдав эту возню, Флори запустил палкой в скучных, ничуть не радующих, испуганно впорхнувших птах. Вот если бы она, она стояла рядом! Все погасло, все сделалось ненужным без нее. Горчайший, успевший настояться, яд утраты отравлял теперь каждый миг существования.
Необходимость пройти сквозь клочок джунглей заставила его минуту помахать в чаще острым дахом; ослабевшие руки и ноги налились свинцом. Он постоял. Заметив вьюнок дикой ванили, потянулся вдохнуть аромат узких стручков, но ощутил лишь прянувшую отвратительную затхлость. Пронзило смертной тоской. Один, «один на островке своем в морской пустыне»[42]. Боль взвилась так остро, что Флори с размаху ударил кулаком по стволу дерева, разбив косточки на суставах. Нужно вернуться в Кьяктаду. Хотя это было неумно (прошло лишь две недели после их неприятного объяснения), хотя единственным шансом было бы дать ей время успокоиться, забыть, – нет, необходимо вернуться. Он погибает здесь, наедине с черными думами в этом дремучем мертвом лесу, потерявшим всякий смысл и отраду.
Блеснула счастливая идея: можно забрать у арестанта-кожевника шкуру леопарда и таким образом получить повод увидеть ее, ведь гостей с подарками не гонят. И он теперь не даст ей ускользнуть, он объяснит, докажет несправедливость ее обиды. Нельзя судить его за Ма Хла Мэй, которую он выгнал ради нее. И разве она не простит, услышав всю правду? Она должна выслушать, он заставит – как угодно, хоть за руки будет держать, но он заставит до конца выслушать его.
И Флори решил немедленно отправиться в двадцатимильный поход, оправдывая спешку чрезвычайно разумным соображением насчет ночной прохлады. Слуги едва не взбунтовались; старый Сэмми в последний момент просто изнемог и лишь порцией джина оживил себя для предстоящей экспедиции. Ночь выдалась темная. Путь освещали фонарями, в отблеске которых глаза у Фло мерцали изумрудом, а у волов – желтоватым лунным камнем. На рассвете слуги остановились собрать хворост, приготовить еду на костре, но сгоравший от нетерпения Флори устремился вперед. Усталости он не чувствовал, мысль о леопардовой шкуре буквально окрыляла. Переплыв реку на сампане, часов около десяти он уже подошел к дому доктора Верасвами.
Хозяин пригласил его позавтракать и, дав жене быстренько скрыться где-то в недрах дома, провел грязного и небритого гостя в свою ванную. Во время завтрака кипевший возмущением доктор без передышки клеймил «крокодила», чьи интриги разжигали уже вот-вот готовый вспыхнуть дикий псевдомятеж. Флори едва удалось вставить свой вопрос:
– Да, кстати, доктор, как там эта шкура? Отделал ее ваш мастер-рецидивист?
– Ахха!.. – несколько смущенно ответил доктор, потирая нос. Поскольку из-за яростного сопротивления застенчивой хозяйки завтракали они вдвоем на веранде, доктор скрылся в комнатах и через секунду явился со скатанной звериной шкурой.
– Видите ли, друг мой, какое дело… – начал он, разворачивая сверток.
– Господи!
Шкура выглядела ужасно. Жесткая, как картон, с изнанки в трещинах, мех потускнел, местами просто вылез; притом она жутко воняла. Вместо того чтоб выдубить, ее превратили в помойный хлам.
– Боже мой, доктор! Как же так? Это ж черт знает что!
– Простите, друг мой! Мне самому очень неловко. Ничего лучше не получилось, никого в тюрьме не нашлось с должным опытом.
– Но, черт подери, раньше тот арестант прекрасно их выделывал!
– Да-да, но только, к сожалению, третья неделя, как он ушел.
– Ушел? Но у него ведь был по приговору большой срок?
– Ахх, вы не поняли, друг мой? Не знали, что шкуры изумительно выделывал Нга Шуэ О?
– Кто?
– Сбежавший при помощи У По Кина бандит, разбойник.
– А-а, проклятие!
Неудача просто сразила. Тем не менее, сходив домой, приняв ванну, переодевшись, около четырех Флори позвонил у ворот Лакерстинов. Для посещений было, конечно, рановато, сиеста еще не кончилась, но он хотел застать Элизабет наверняка. Разбуженная, не готовая к визитерам, миссис Лакерстин встретила его неприветливо и даже не пригласила сесть.
– Боюсь, мистер Флори, Элизабет не сможет спуститься. Она одевается на верховую прогулку. Будьте любезны, скажите, что передать.
– Хотелось бы, с вашего разрешения, все же увидеть ее. Я принес ей шкуру того леопарда, которого мы вместе застрелили.
Миссис Лакерстин оставила его в гостиной ждать, то есть тревожно маяться, с обычным в подобных случаях желанием провалиться сквозь землю. Вскоре, однако, тетушка привела племянницу, успев шепнуть ей за дверью: «Избавьтесь, пожалуйста, побыстрее от этого господина, моя дорогая! У меня от него страшно ломит виски!»
Когда Элизабет вошла, сердце его, казалось, подскочило к горлу, перед глазами поплыл красноватый туман. Девушка была в брюках и шелковой рубашке – чуть загоревшая, ошеломляюще красивая. Флори шатнуло, вся его храбрость вмиг до капли испарилась. Он невольно слегка попятился, сзади грохнуло – опрокинулся столик, покатилась ваза с букетом цинний.
– О, извините! – в ужасе воскликнул он.
– Ах, пустяки! Не стоит беспокоиться!
Она помогла поставить столик, болтая при этом в самом беззаботном (никак не ожидавшемся после тяжелого инцидента) стиле: «Вы весьма долго пропадали, мистер Флори! Ну просто чужестранец! Мы так давно не видели вас в клубе!»… И на каждом втором слове бурный нажим, со столь убийственной ясностью проявляющий желание женщины отгородиться стеной. Она внушала страх, он не решался взглянуть на нее. Руки тряслись, пришлось помотать головой, отвергнув сигарету из пачки, любезно предложенной Элизабет.
– Я принес вам ту шкуру, – глухо выговорил Флори.
И развернул подарок на только что поднятом столике. И тут же проклял себя за то, что посмел принести это позорное убожество. Девушка наклонилась к презенту, нежная щека-лепесток засияла почти рядом, повеяло теплом ее кожи. Не выдержав, он чуть отстранился. Она в этот момент, вдохнув кожевенную вонь, тоже резко отпрянула. Ему стало так стыдно, будто вовсе не от меха исходил мерзкий запах.
– Спасибо, вы слишком добры, мистер Флори! – Она отступила еще на несколько шагов. – Такая дивная, дивная шкура!
– Была. Боюсь, ее вконец испортили.
– Нет-нет! Я буду обожать ее! Надолго вы теперь в Кьяктаду? В джунглях сейчас, должно быть, жуткая жара!
– Да, духотища.
Далее три минуты беседы исключительно о погоде. Все, что Флори готовился сказать, все аргументы, мольбы, оправдания – все комком застряло в горле. «Болван, кретин! – ругал он себя мысленно. – Ты что? Для этого ты за ночь двадцать миль отмахал? Говори! Ну же, закричи, ударь ее – сделай что угодно, только не позволяй ей отделаться этой чушью!» Бесполезно: голос его послушно вторил обычному вздору. Какие мольбы и объяснения могли прервать плавный поток пустого щебетания? Где же их учат так бойко чирикать? В нынешних школах для девочек, не иначе. Красовавшаяся на столике меховая пакость обжигала стыдом. Так он и стоял, давясь словами, жалкий, несуразный, с измятым после бессонного ночного марша лицом и безобразной меткой на щеке.
Она быстро спровадила его.
– А теперь, мистер Флори, простите, мне в самом деле…
Он, заикаясь, пробормотал:
– Не хотите ли как-нибудь вечером куда-нибудь? Я хочу сказать – пройтись? Или, может быть, на охоту?
– О, сейчас вряд ли, вряд ли. Целыми днями то одно, то другое. Сегодня вечером у меня прогулка верхом. С мистером Веррэллом, – добавила она.
Добавила, возможно, специально, чтобы больнее уязвить. Дружба ее с лейтенантом явилась для Флори новостью. Не в состоянии скрыть зависть к офицеру, он хрипловато спросил:
– Что ж, и часто вы выезжаете с Веррэллом?
– Почти каждый вечер. Знаете, он такой изумительный наездник! У него настоящий табун пони для поло!
– Ах да, у меня, разумеется, нет табунов.
Единственная фраза, сказанная им с оттенком серьезности и сразу неприятно задевшая Элизабет. Однако она ответила прежним щебетанием, проводив затем Флори до дверей. Вошедшая в гостиную миссис Лакерстин, поведя носом, брезгливо поморщившись, приказала слугам вынести леопардовую шкуру вон и немедленно сжечь.
Дойдя до своего дома, Флори задержался у ворот сада под предлогом кормления голубей. В действительности он намерен был подвергнуть себя новой пытке: увидеть совместный выезд Веррэлла с Элизабет. (Ах, как вульгарно, как безжалостно она вела себя сегодня! Грубейшая брань стократ достойней этой пошлости!) Флори увидел Веррэлла, подъехавшего к дому Лакерстинов на белом пони в сопровождении грума на гнедом. Появилась Элизабет. Лейтенант пересел на гнедого пони, уступив белую лошадку девушке. Они поскакали по холму, болтая и смеясь, ее плечо в шелковой рубашке вплотную с его плечом. В сторону Флори ни он, ни она не посмотрели.
Фигуры всадников давно исчезли в джунглях, а Флори все слонялся по саду. Солнечные лучи постепенно тускнели, мали выкорчевывал кустики английских цветов, захиревших от чрезмерного обилия света, и сажал новые: циннии, бальзамины, петушиные гребешки. Прошел час. В начале аллейки появился унылый, землистого цвета индус в набедренной повязке и оранжево-розовом пагри, над которым высилась объемистая корзина. Поставив корзину и сложив руки перед грудью, он низко поклонился.
– Ты кто, зачем?
– Книги менять, сахиб.
Книжный меняла странствовал коробейником по всей Верхней Бирме. Система обмена состояла в том, что за всякую книгу из его запасов вы ему, с четырьмя анами доплаты, отдавали любую свою. Впрочем, все-таки не любую. Хоть и неграмотный, меняла научился распознавать и отказывался брать Библии.
– Не-ет, сахиб, – повертев томик в смуглых ладонях, тянул он жалобно, – не-ет. Черным покрытая и буквы золотые – не-ет. Уж я не знаю, как это, а только все сахибы ее всегда давать хотят и не берут совсем. Чего уж в ней? Одно, верно, худое.
– Ну, доставай свой хлам, – сказал Флори.
Он стал рыться, отыскивая что-нибудь вроде Эдгара Уоллеса или Агаты Кристи, какой-нибудь славный триллер для успокоения расходившихся нервов и, склонившись над книгами, заметил вдруг волнение охающих, тычущих в сторону леса обоих индусов, садовника и коробейника.
– Деххо! – так у мали с его ртом, будто набитым картошкой, прозвучало индийское «декхта!» (вижу!).
Из джунглей вниз по холму неслись два пони, но без всадников. У лошадей был глуповато-виноватый вид сбежавшей от хозяина скотины; болтались, звякая под брюхом, стремена.
Флори застыл, машинально прижимая к груди одну из книжек. Нет, тут не несчастный случай – никакому воображению не под силу представить Веррэлла, вылетевшего из седла. Всадники спешились. Лошади убежали, потому что Элизабет и Веррэлл слезли с коней.
Слезли зачем? Господи, да он знал зачем! Не догадывался, не подозревал, а знал. Буквально видел, как все происходило; видел в деталях, во всех мельчайших грязных подробностях. Яростно отшвырнув книгу, он скрылся в доме, к полному разочарованию книгоноши. Слуги слышали его шаги внутри, затем раздался приказ принести бутылку виски. Флори выпил – не полегчало. Тогда он наполнил большой бокал, добавив немного воды, чтоб можно было проглотить, и залпом его опрокинул. И, едва мерзкая, тошнотворная доза пролилась в горло, повторил. Подобное он сделал однажды в лагере, измученный зубной болью за сотни миль от дантиста. В семь вечера Ко Сла по обыкновению явился доложить, что вода для ванны согрелась. Хозяин, без пиджака, в порванной у горла рубашке, раскинулся в шезлонге.
– Ванна, тхэкин.
Не слыша ответа, Ко Сла тихонько тронул руку спящего. Хозяин был мертвецки, до бесчувствия пьян. Пустая бутылка закатилась в угол, прочертив по полу шлейф сивушных капель. Ко Сла позвал Ба Пи и осмотрел поднятую бутылку, цокая языком.
– Гляди-ка ты! Почти пустая.
– Снова взялся? А вроде бросил пить-то?
– Это все она, точно говорю, женщина проклятая. Ну, теперь надо его отнести поаккуратней. Давай берись за ноги, а я под плечи. Так, взяли!
Они перетащили Флори в спальню и осторожно уложили на кровать.
– А он и вправду собирается жениться на «английке»? – спросил Ба Пи.
– Да кто их разберет. Она-то нынче, говорят, в любовницах у офицера. У них все не по-нашему. А вот чего ему сегодня надо, я уж знаю, – кивнул Ко Сла, отстегивая Флори подтяжки и проявляя важное для слуги холостяка искусство раздевать хозяина, не тревожа его сон.
Слуги скорее приветствовали, чем осуждали возвращение сахиба к безнравственным холостяцким привычкам.
Сам Флори очнулся около полуночи, голый, плавающий в поту. Затылок ломило, будто в него вогнали толстый железный штырь. Москитная сетка была опущена, рядом сидела и легонько обмахивала его плетеным веером молодая полная женщина с милым, африканского типа, бронзово-золотистым при свете свечи лицом. Женщина пояснила, что она проститутка и что Ко Сла нанял ее для своего хозяина за десять рупий.
Голова у Флори раскалывалась.
– Ради Бога, пить! – слабым голосом попросил он.
Добродушная толстуха быстро (Ко Сла уже держал все наготове) принесла стакан содовой со льдом, затем, намочив полотенце, положила компресс ему на лоб. Звали ее Ма Сейн Галэй, помимо обслуживания клиентов, она торговала рисом на базаре, возле китайской лавки. Похмельная голова чуть освежилась. Флори захотел закурить, и, принеся сигарету, Ма Сейн бесхитростно спросила:
– Теперь платье снимать, тхэкин?..
А почему бы нет? Флори подвинулся, освобождая место на кровати. Но когда в нос ударило знакомой смесью кокосового масла и чеснока, что-то внутри остро сдавило, и, уткнувшись лицом в пухлое смуглое женское плечо, он заплакал, чего с ним не случалось последние лет двадцать пять.
Утром Кьяктада забурлила: мятеж, о котором давно ползли слухи, наконец вспыхнул. До Флори успел дойти лишь смутный отголосок; очухавшись после ночной пьянки, он сразу вернулся в лагерь. Обо всем произошедшем ему подробно и возмущенно написал доктор, чей экстравагантный эпистолярный стиль отличался зыбким синтаксисом, популярной у богословов семнадцатого века свободой употребления заглавных букв и соперничавшим с королевой Викторией пристрастием к подчеркиванию важных слов. Мелким размашистым почерком было исписано восемь страниц.
«Мой ДОРОГОЙ ДРУГ!
Сердце Ваше удручит и опечалит успех Коварных Крокодиловых Интриг! Мятеж! О, этот так называемый мятеж состоялся! Увы, деяние Зла свершилось, и Кровь Невинных пролилась!
Все случилось так, как я Вам предсказывал! В тот самый день, когда Вы приходили в Кьяктаду, запутанная сетью лжи горстка несчастных крестьян собралась возле Тхонгвы. В ту же ночь У По Кин со своим Тайным приспешником из полиции, неким У Лугэлем, столь же невиданным Прохвостом, и дюжиной констеблей окружили лесной шалаш мятежников. К ним также успел присоединиться находившийся неподалеку Вооруженный инспектор лесов мистер Максвелл. А полчище бунтарей состояло из СЕМИ человек! Наутро, когда клерк Ба Сейн, верный грязный рупор клеветника, пустил по городу крик о мятеже, усмирять бунт отправились сам мистер Макгрегор, мистер Вестфилд с всеми его полицейскими, а также полсотни солдат-сипаев под командой лейтенанта Веррэлла. Однако на месте обнаружилось, что сидящий под деревом посреди деревни У По Кин вразумляет жителей, а вокруг Коленопреклоненная толпа клянется в верности Правительству и молит о пощаде, более – ничего. Колдун-Подстрекатель, в действительности цирковой фокусник и фаворит главного лиходея, исчез, но шестерых «мятежников» схватили. Такова развязка этой Истории.
Вынужден также известить Вас о прискорбном Смертельном случае. Когда седьмой бунтовщик попытался сбежать, мистер Максвелл, испытывая несколько излишнее желание применить свою Винтовку, застрелил его. У жителей деревни это, по-видимому, вызвало довольно недобрые чувства, хотя с официальной точки зрения несомненна правота мистера Максвелла, который действовал против опасных заговорщиков.
Но, Друг Мой! Вы представляете, чем это обернется – для меня! В свете моего противостояния подлейшему чудовищу теперь на Чаше весов его полный перевес! Это триумф крокодила! ставшего Героем округа и фаворитом европейцев. Даже мистер Эллис, рассказывают, похвалил У По Кина! И теперь нет предела неописуемому Чванству лжеца, который направил мистера Максвелла к шалашу семерых деревенских упрямцев, а сам отсиживался в лесу, но сейчас уверяет, что единолично ринулся на бой с Двумя Сотнями восставших!!! и «револьвер в его руке не дрогнул»!! На Вас наглая похвальба негодяя, не сомневаюсь, произвела бы поистине Тошнотворное впечатление. Этим исчадьем ада сейчас подан написанный, как мне точно известно, накануне! официальный рапорт, который он имел бесстыдство начать: «Будучи твердо преданным нашей власти, я решил, рискуя жизнью». Душа содрогается от Гнева и Отвращения! И вот, когда он вознесен на вершину Славы, злоба клеветника вновь направится на меня, со всем присущим ему…»
Оружие мятежников было захвачено.
В описи этого привезенного в Кьяктаду арсенала значилось:
1. Дробовик, похищенный три года назад со стоянки лесной инспекции, с поврежденным левым дулом – 1 шт.
2. Самострелы со стволами из оловянных трубок от железнодорожного оборудования, стреляющие гвоздями посредством предварительного высечения искры кремнем, – 6 шт.
3. Патроны охотничьи мелкокалиберные – 39 шт.
4. Ружья фальшивые, изготовленные из тикового дерева, – 11 шт.
5. Хлопушки (китайская пиротехника) для террористических угроз – 1 пачка.
Чуть позже двоих мятежников отправили на пятнадцатилетнюю каторгу, троим вынесли приговор «три года тюрьмы и порка (двадцать пять ударов)», одного посадили всего на пару лет.
Разгром восстания был настолько очевиден, что европейцы успокоились, а Максвелл возвратился на свой инспекционный пункт. Что касается Флори, он намеревался пробыть в лагере до самых дождей, во всяком случае, не появляться в клубе до общего собрания, где им было решено выдвинуть доктора, хотя в пучине собственного горя все эти дрязги между У По Кином и Верасвами раздражали.
Тянулись неделя за неделей. Жара терзала, а дожди запаздывали, и замучивший зной отзывался общей нервозностью. Флори ходил полубольным, лез вместо бригадира в каждую мелочь, злобился, придирался, вызывая ненависть и кули, и собственных слуг. Джин с утра до ночи уже не помогал. Неотступное видение Элизабет в объятиях Веррэлла преследовало, как приступы невралгии, внезапно настигая среди мыслей о работе, комом подкатывая к горлу за едой. Случались припадки дикого гнева, даже Ко Сла однажды получил по уху. Больнее всего были подробности видений, бесстыдных и столь явственных, что их отчетливость сама по себе убеждала в достоверности.
Есть ли на свете нечто унижающее больше, чем желание обладать той женщиной, которая наверняка не будет вам принадлежать? Почти все мысли Флори были теперь кровожадны или непристойны – банальное следствие ревности. Пока он сентиментально обожал Элизабет, ему хотелось не столько ласк, сколько сочувствия, теперь его томило самое низменное вожделение. Без ангельского ореола его любимая предстала достаточно реалистично – глупой, тщеславной, бессердечной… Боже, какая разница для страсти? Бессонными ночами, лежа на койке, которую ради прохлады вытащили из палатки наружу, и вглядываясь в бархатную тьму, откуда порой доносился воющий лай гиен, он ненавидел свой воспаленный мозг. Ничего, кроме ревности к лучшему, победившему мужчине. Даже не ревность, а проще, грубее – зависть. Разве имел он право ревновать? У молодой прелестной девушки были все основания его отвергнуть. Размечтался, старый!.. Не подлежит обжалованию приговор: не вернешь юность, не вычеркнешь годы одинокого горького пьянства, не сотрешь со щеки уродливую метку. Только и остается, завидуя, смотреть со стороны на молодого счастливого соперника. Жуткая штука эта зависть; ее, в отличие от прочих видов страдания, до трагедии не возвысишь – мерзейшая из мук.
Были ли, впрочем, справедливы подозрения Флори? Стал ли Веррэлл действительно любовником Элизабет? Никто толком не знал. Пожалуй, все же нет, ибо сами сомнения говорили против. Ведь что скроешь в таких местечках, как Кьяктада? Во всяком случае, уж миссис Лакерстин наверное бы догадалась. Одно было несомненно – предложения Веррэлл пока не сделал. Прошла неделя, и вторая, и третья (а три недели в британо-бирманской глуши срок долгий), ежевечерние совместные прогулки верхом, как и ночные танцы на клубном корте, продолжались, однако лейтенант по-прежнему не переступал порога Лакерстинов. Толки и пересуды относительно Элизабет, конечно, кипели вовсю. Азиатское население уверенно полагало ее сожительницей Веррэлла. Версия У По Кина (ложная в частностях, но достаточно верная по сути) состояла в том, что барышня была наложницей Флори, но изменила ему ради офицера, платившего ей больше. Эллис также не уставал творить сюжетные узоры, заставляя очень кисло кривиться мистера Макгрегора. Ушей ближайшей родственницы, миссис Лакерстин, скандальный шум, естественно, не достигал, но и она уже начинала тревожиться. Каждый вечер, с надеждой встречая Элизабет после верховой прогулки, тетушка ожидала услышать потрясающую новость: «О, тетя! Вы сейчас так удивитесь!» – но никаких новостей не поступало, и самое внимательное изучение лица племянницы не позволяло ничего угадать.
Через три недели беспокойство тетушки окрасилось гневливым раздражением, тем более что ее тревогу весьма подогревали мысли о супруге, скорее всего отнюдь не изнывающем в джунглях от одиночества. В конце концов, она решилась отпустить его без присмотра, чтобы дать незамужней племяннице шанс с Веррэллом (на языке миссис Лакерстин мотивы звучали, конечно, гораздо благородней). Так или иначе, однажды вечером Элизабет удостоилась изящно-косвенной, но безжалостной нотации. Воспитательная беседа состояла исключительно из монолога со вздохами и продолжительными паузами, поскольку сентенции тетушки оставались без ответа.
Начала миссис Лакерстин с некоторых, навеянных фотографиями в «Болтуне», общих замечаний по поводу легкомыслия нынешних девиц, которые имеют нескромность расхаживать в пляжных пижамах и вообще так дешево себя ценят. Девушке, подчеркнула миссис Лакерстин, совершенно не пристало держаться с джентльменами подобным образом! Девушка должна уметь подать себя… Тут тетя запнулась: выражение «дорого» звучало не слишком корректно. Посему тетушка сменила курс, перейдя к изложению полученного из Англии письма, где сообщалось о судьбе той самой бедняжки, что безрассудно пренебрегла возможностью обрести в Бирме семейное счастье. Душераздирающие страдания несчастной лишний раз доказывали необходимость выходить за любого, буквально за любого! А теперь? О-о! Потеряв работу и практически вынужденная голодать, бедняжка смогла найти только место кухонной прислуги под началом противного, грубого и жестокого повара. И там, на кухне, всюду эти кошмарные тараканы! Не кажется ли Элизабет, что это просто предел ужаса? Тараканы!
Миссис Лакерстин помолчала, дав мерзким насекомым скопиться в достаточно устрашающем количестве, и добавила:
– Как жаль, что мистер Веррэлл с началом дождей оставит нас. Без него Кьяктада совершенно опустеет!
– А когда начинаются дожди? – усиленно изображая безразличие, проговорила Элизабет.
– Обычно в начале июня. Через неделю, может, две… О, дорогая, это глупо, но у меня из головы не идет та бедняжка – над грязной кухонной раковиной, среди отвратительных тараканов!
Жуткий тараканий призрак еще многократно являлся на протяжении беседы, длившейся весь вечер. Лишь наутро тетушка, как бы между прочим, упомянула в перечне мелких новостей:
– Кстати, и Флори, должно быть, скоро появится; он собирался непременно присутствовать на общем клубном собрании. Надо бы, видимо, как-нибудь пригласить его к обеду.
После визита со шкурой леопарда дамы о Флори начисто забыли. Сейчас обеим припомнился и он – au pis aller[43], как говорят французы.
Три дня спустя миссис Лакерстин вызвала мужа, заслужившего краткий городской отпуск. Томас Лакерстин вернулся домой с необычайно багровой физиономией («загар», пояснил он), а также с необычайной дрожью в руках, не способных зажечь спичку. Тем не менее он тут же отпраздновал свое возвращение, найдя предлог на время удалить супругу, явившись в спальню к Элизабет и весьма энергично попытавшись ее изнасиловать.
Все это время разгромленный до основания сельский бунт, как ни странно, под пеплом продолжал тлеть. Надо полагать, «колдун» (уехавший в Мартабан торговать философским камнем) справился с порученным делом не просто хорошо, а блестяще. Во всяком случае, имелась вероятность новой бессмысленной мятежной вспышки, о которой не ведало Управление, не знал даже сам У По Кин. Хотя он-то мог не тревожиться – небеса, неизменно благосклонные к нему, любым до смерти пугавшим власти туземным возмущением лишь преумножили бы его славу.
«Эй, ветер западный, когда ж своим порывом // Ты влагу туч прольешь потоком струй шумливых?»[44] Наступило первое июня, день общего собрания в клубе. Дождь все не начинался. Полуденное солнце, паля голову и сквозь панаму, нещадно жгло голую шею Флори, шедшего по садовой дорожке к клубу. Полуголый потный мали, тащивший на коромысле две жестянки с водой, поставил ношу, плеснув несколько капель на смуглые ступни, и склонился перед господином.
– Ну что, мали, будет дождь?
– Холмы не пускают, сахиб, – махнул садовник рукой к западу.
В Кьяктаде иной год бывало так, что стену окружающих холмов давно хлестало ливнем, а городок почти до конца июня оставался сухим. Земля на клумбах спеклась грудами серых комьев, твердых как цемент. Лежа на солнцепеке подле веранды и прикрыв лицо лоскутом бананового листа, чокра продетой в петлю босой ступней качал за веревку опахало. В салоне Флори нашел Вестфилда, стоявшего у окна, созерцавшего бег однообразных речных волн.
– Салют, Флори! Что-то ты совсем скелет?
– Как и ты.
– Н-да! Погодка! Аппетит ни к черту. Лучше уж лягушачьи песни на болоте. Давай по чарочке, пока никого нет? Эй, бармен!
– Не знаешь, кто будет на собрании? – спросил Флори, когда лакей принес стаканы виски с содовой.
– Полагаю, весь наличный состав. Вот и Лакерстин позавчера вернулся. Парень времени не терял вдали от женушки! Инспектор мой рассказывал о его достижениях. Шлюх – рота. Специальный импорт из Кьяктады. А спиртного – старушка его охнет, увидев счет из бара, – одиннадцать бутылей виски за две недели!
– Новоприбывший Веррэлл тоже будет?
– Ни-ни, он только временный член клуба. Да и не стал бы щенок себя утруждать. И Максвелла не будет – написал, что не сможет оставить лагерь, доверил свой голос Эллису. Если вообще возникнет, за что голосовать, а? Как думаешь? – прищурился Вестфилд, намекая на последнее столкновение с Флори.
– Думаю, это дело Макгрегора.
– Ну, Макгрегор вряд ли сейчас и поднимать станет чертов вопрос насчет туземца в клубе. Не тот момент. После бунта и все такое.
– А что там, кстати, с этим бунтом? – поспешил сменить тему Флори, оттягивая спор о докторе. Требовалось поберечь силы для предстоящей схватки. – Есть новости? Возможно ли еще нечто подобное?
– Нет. Боюсь, кончено. Струхнули, черти. Тишь да гладь, как в классе прилежных крошек. Эх, тоска.
Сердце у Флори оборвалось – в соседней комнате чирикнул голос Элизабет. Вошел мистер Макгрегор, следом Эллис и Томас Лакерстин. Кворум был налицо (дамы избирательного права не имели). Облаченный в шелковый костюм мистер Макгрегор, умевший придать надлежащую солидность даже самым незначительным мероприятиям, торжественно внес книгу протоколов.
– Ну что ж, друзья, – после обычных приветствий возгласил он, – коль скоро все мы в сборе, не приступить ли, э-э, к нашим трудам?
– Веди на бой, Макдуф! – усаживаясь, одобрил Вестфилд.
– Кликните кто-нибудь бармена, Христа ради, – прошептал Лакерстин. – Я не могу, супружница услышит.
– Прежде чем мы приступим к повестке дня, – сказал мистер Макгрегор, отказавшись от виски и дождавшись, пока остальные выпьют, – не желаете ли, друзья мои, пробежаться по накопившимся за полгода счетам?
Аудитория не особенно вдохновилась, но мистер Макгрегор, с его пристрастием к строгой отчетности, принялся звучно смаковать колонки цифр. Мысли Флори блуждали далеко. Ох, какой рев скоро поднимется! Свирепый ураган взовьется, когда он все-таки предложит кандидатуру доктора! Элизабет за стенкой. Господи, хоть бы ей не очень было слышно! Затравленного, она, конечно, будет его презирать еще сильнее. Получится ли нынче ее увидеть? Станет ли она с ним разговаривать? Флори пристально смотрел на могучую, с четверть мили шириной, реку. На том берегу стайка людей, и кто-то, в изумрудном гаунбауне, подзывает плывущий мимо сампан. А посреди реки огромная индийская баржа еле-еле ползет против течения; для каждого рывка десяток худющих дравидов забрасывают длинные примитивные весла с лопастями в виде сердечек, а затем, резко откинувшись, тащат их обратно – сгибая-разгибая черные гуттаперчевые фигурки, продвигают громоздкую посудину на ярд-другой. И снова, будто в агонии, бросают тела вперед, снова гребут, сражаясь с мощью сносящего баржу потока.
– А теперь, – внушительным тоном объявил мистер Макгрегор, – перейдем к главному пункту сегодняшней повестки дня, к наиболее, э-э, я бы сказал, терпкому вопросу о приеме в клуб представителя коренного населения. На предыдущем обсуждении…
– Какого дьявола! – перебил Эллис, от возбуждения вскочив со стула. – Мы что, опять начнем об этом? После всего, что было, рассуждать насчет приема к нам кого-то из черномазых? Теперь-то даже Флори, я думаю, бросил свои проклятые затеи!
– Наш друг Эллис, кажется, удивлен? Мнения, я полагаю, успели отстояться.
– Успели, черт подери! Заявили мы свое мнение! Ей-богу…
– Может быть, наш друг Эллис несколько успокоится и на минуту присядет? – со стоической терпимостью предложил мистер Макгрегор.
Чертыхаясь, Эллис откинулся на стуле. Флори наблюдал, как бирманцы за рекой, подтянув сампан к берегу, хлопотливо стараются погрузить в лодку какой-то длинный неудобный сверток. Мистер Макгрегор извлек из стопки своих бумаг официальное письмо.
– Вероятно, я должен подробнее разъяснить предысторию вопроса. Комиссар провинции известил меня об указании правительства пополнить клубы, не имеющие в составе лиц коренной национальности, по меньшей мере одной таковой персоной, кооптировав ее, можно сказать, автоматически. В тексте указа говорится, в частности… м-м, да, вот это место: «Любого рода моменты оскорбительного социального отторжения заслуживших высокий ранг чиновников-аборигенов следует считать политически ошибочными». Здесь, друзья, я посмею возразить, выразив свое категорическое несогласие. Как, без сомнения, и все участники нашего собрания. Мы, кто честно трудится на местах, смотрим на подобные вещи совсем иначе, нежели те… э-э… столичные политики, которые пытаются повсеместно утвердить свое мнение. И в этом отношении комиссар со мной совершенно солидарен. Однако же…
– Все это чушь собачья! – снова рванулся Эллис. – Какое тут дело комиссару или кому другому? Мы что ж, уже не можем и в нашем чертовом клубе распоряжаться? Нет у них никакого права диктовать нам, что делать, как себя вести, когда мы не на службе!
– Точно! – кивнул Вестфилд.
– Друзья, вы забегаете вперед. Я сообщил комиссару о безусловной необходимости поставить вопрос перед общим собранием. И вот что он предложил. В случае какой-либо, даже частичной, поддержки вышеупомянутой идеи было бы оптимально ввести в состав клуба нового означенного члена. В противном случае, если все мы выразим несогласие, вопрос может быть снят. То есть в случае абсолютного единодушия по данному спорному пункту.
– Да высказались мы уже, – проворчал Эллис.
– Стало быть, – решил уточнить Вестфилд, – от нас зависит, принимать туземца или нет?
– Полагаю, друзья мои, именно так.
– Ладно, тогда дружно заявим наш протест.
– Твердо заявим! Чтобы уж раз и навсегда прикончить чертову идейку!
– Верно, верно! – прохрипел Лакерстин. – Долой черную шваль, дух наш един! И не допустим!
В случаях вроде нынешнего всегда можно было положиться на здравомыслие и справедливую позицию мистера Лакерстина. При том, что в глубине души его ничуть не волновали проблемы британского господства и выпивать ему равно нравилось как с белыми, так и с азиатами, но следом за любым призывом в кровь отлупить дерзкого темнокожего слугу или четвертовать туземца-националиста тут же звучало его «верно, верно!». Особая форма респектабельности. Имея грешную склонность чуток гульнуть и все такое, Лакерстин знал, однако, чем он, черт возьми, по праву мог гордиться, – личной благонадежностью.
От единодушного протеста членов клуба мистер Макгрегор испытал тайное облегчение. Необходимость кооптировать уроженца Востока, несомненно, предполагала бы персону доктора Верасвами, а это лицо с момента весьма подозрительного побега Нга Шуэ О вызывало у главы округа глубокое недоверие.
– Итак, друзья, – резюмировал он, – если я правильно понимаю, мне остается лишь информировать комиссара о том, что решение принято единогласно? В противном случае мы были бы обязаны приступить к обсуждению возможных кандидатур.
Флори встал. Время пришло, он должен. Сердце трепыхалось в горле и мешало вздохнуть. Из того, что говорилось Макгрегором, ясно было – сейчас Флори одной фразой может обеспечить доктору прием в клуб. Ох, как начнут душу точить! Какой адский поднимут гвалт! И что вдруг его дернуло дать обещание доктору? Ну, никуда не денешься: дал слово, так не нарушишь. А ведь совсем недавно и нарушил бы, причем легко и просто – как истинный пакка-сахиб. Теперь нельзя. Придется через все это пройти. Он повернулся в профиль, чистой щекой к собранию, заранее слыша свой виновато шелестящий голос.
– Наш друг Флори хочет что-то добавить?
– Да. Я предлагаю выбрать доктора Верасвами.
Поднялся такой крик, что председателю клуба пришлось, постучав по столу, напомнить, что за стеной дамы. Эллиса, впрочем, это ничуть не тронуло. Бледный от бешенства, он подскочил к Флори, и они уже столкнулись лицом к лицу, в боевой стойке.
– Заберешь подлые свои слова обратно, сволочь проклятая?
– Ни за что.
– Ах ты, свинья поганая! Подстилка негритосная! Мразь, слизь, ублюдок!..
– Порядок! Джентльмены! – призвал мистер Макгрегор.
– Нет, вы глядите, вы глядите! – чуть не плача, кричал Эллис. – Послал нас всех ради вонючки черномазого! Когда мы все были согласны! И только мы плечом к плечу, чтоб не пустить к нам чесночную вонь, – нате-ка вам! Господи, у кого кишки не вывернет, глядя на этого!..
– Подай назад, Флори, старик, – урезонивал Вестфилд. – Не будь чертовым олухом!
– Проклятый большевизм, чтоб его! – подал голос Лакерстин.
– Да говорите что хотите! Мне все равно. Не вам – Макгрегору решать.
– Так вы, э-э, решительно настаиваете на своем предложении? – уныло проговорил мистер Макгрегор.
– Да.
– Жаль, – вздохнул председатель клуба. – Что ж, в таком случае, я полагаю, выбора у меня не остается.
– Стойте, стойте! – плясал рядом осатаневший Эллис. – Не поддавайтесь! Голосуем! И если этот сукин сын не кинет, как все, черный шар, мы его самого из клуба вышвырнем, а потом… Ладно! Эй, бармен!
– Сахиб? – явился на зов лакей.
– Тащи урну для бюллетеней и шары!
Бармен исполнил приказание и, получив от сахиба Эллиса благодарное «пшел вон!», исчез. В салоне с некоторых пор сделалось совсем душно (опахало почему-то перестало шевелиться). Мистер Макгрегор, неодобрительно поджав губы, однако сохраняя вид непреклонной беспристрастности, встал и выдвинул из деревянного саркофага для голосования два ящичка, где хранились черные и белые шары.
– Напоминаю, господа, порядок процедуры. Мистер Флори предлагает суперинтенданта доктора Верасвами, хирурга гражданской службы, кандидатом в члены этого клуба. Ошибочно, на мой взгляд, весьма ошибочно, но что ж! И прежде чем приступить собственно к голосованию…
– И чего тут вокруг да около? – отмахнулся Эллис. – Вот он, мой голос! А вот за Максвелла! – Он бухнул два черных шара в прорезь урны и внезапно, в очередном припадке ярости, выхватил, опрокинул на пол ящик белых шаров. Гладкие кругляши со стуком раскатились по всем углам. – Так-то! Ну, давай подбирай, кому охота!
– Кретин! Совсем свихнулся? Думаешь, поможет?
– Сахиб!
Громкий возглас заставил всех вздрогнуть и оглянуться. Над перилами балконной террасы торчало испуганное лицо чокры; одной тощей рукой он уцепился за верхний брус, другой – взволнованно махал в сторону реки.
– Сахиб! Сахиб!
– Да что там? – нахмурился Вестфилд.
Все бросились к парапету. Сампан, который Флори видел у дальнего берега, теперь причалил почти к самой лужайке, и кто-то крепил его веревкой к ветвям прибрежного куста. Из лодки на берег выбрался бирманец в изумрудном гаунбауне.
– Это ж один из лесников Максвелла, – изменившимся голосом сказал Эллис. – Господи Боже! Что еще стряслось?
Лесник, увидев мистера Макгрегора, торопливо поклонился и озабоченно повернулся к сампану, из которого четверо крестьян с трудом вытаскивали странный большой сверток. Длинный, футов шесть, и замотанный тряпками, как мумия. У наблюдавших похолодело внутри. Лесничий взглянул на балконную террасу, понял, что войти можно лишь с другой стороны, и повел крестьян ко входу по огибающей здание дорожке. Носильщики положили сверток на плечи, как могильщики гроб. Даже лицо на миг заглянувшего в салон бармена побелело, вернее, стало серо-бежевым.
– Бармен! – резко окликнул его мистер Макгрегор.
– Сэр?
– Быстро закройте дверь комнаты для бриджа. Не отпирайте. Мэм-сахиб не должны увидеть.
– Да, сэр!
Бирманцы, несущие странный груз, тяжело топали по коридору. Переступив порог, первый грузчик поскользнулся и едва не упал – наступил на один из раскатившихся белых шаров. В комнате бирманцы опустились на колени, бережно положили ношу на пол и, сложив ладони, почтительно склонили головы. Вестфилд бросился к свертку и отвернул край тряпичного кокона.
– Господи! Ничего себе! – сказал он, как-то не слишком удивившись. – Эх ты, мальчонка наш несчастный!
Лакерстин, глухо замычав, отступил в дальний угол. С той секунды, как сверток вынули из лодки, все знали, что это. Тело Максвелла, чуть не в куски изрубленное дахами родичей того парня, которого он застрелил.
Гибель Максвелла потрясла Кьяктаду. Эхо этого потрясения прокатилось по всей Бирме, и случай – «жуткий случай в Кьяктаде, помните?» – обсуждался еще много лет после того, как имя самого зарубленного молодого инспектора лесов было забыто. Личным горем смерть Максвелла никого не опечалила. Что ж, еще один «славный парень» из бирманского легиона славных парней, с кучей приятелей, без единого друга. И тем не менее товарищи отнюдь не остались равнодушными, возмутившись, а первое время просто обезумев от гнева, – убит белый! Какой англичанин на Востоке при этом не содрогнется? Бирманцев хоть сотнями коси, но поднять руку на белого! Злодейство! Кощунство! Труп несчастного Максвелла, несомненно, требовал мести. Оплакали эту гибель лишь искренне привязавшийся к молодому англичанину бирманец-лесничий, который доставил тело, да кое-кто из слуг.
Нашелся и тот, кого смерть Максвелла необычайно порадовала.
– Истинный дар небес! – разъяснял жене У По Кин. – Я сам не мог бы устроить лучше. Нужна была эффектная, с кровью, деталь, чтобы этот бунт приняли всерьез. И пожалуйста, как по заказу! Скажу тебе, Кин-Кин, есть, видно, какая-то высшая сила, которая оказывает мне покровительство!
– Стыда у тебя нет, вот что! Не пойму, как ты можешь такое говорить? Неужели не боишься убийство взять на свою душу?
– Я? С какой стати? Я-то и цыпленка никогда не зарезал.
– Ты ищешь выгоду от смерти бедного мальчика.
– Выгоду? Разумеется. А почему бы нет? Кто-то кого-то решил убить, и мне от этого большая польза, так разве я виноват? Рыбак живую рыбку из воды выловил – очень неправедно он поступил. Но существует ли запрет есть рыбу? Нет такого. Так почему бы рыбку, раз она уже мертва, не съесть? Получше, милая моя, вникай в священные установления жизни!
Похороны состоялись на следующее утро. Присутствовали все европейцы, за исключением Веррэлла, занятого обычной тренировкой на траве плаца, почти напротив кладбища. Гражданскую панихиду проводил мистер Макгрегор. У могилы, сняв пробковые шлемы, стояла горстка англичан, потея в темных костюмах, вытащенных со дна сундуков. Резкий утренний свет с особой беспощадностью высвечивал понурые фигуры в нелепой слежавшейся одежде. На лицах у всех, кроме Элизабет, читались морщины и прожитые годы. Отдать долг покойному пришли также несколько чиновных уроженцев Востока, в том числе доктор Верасвами; правда, все они скромно держались на заднем плане. Маленький погост хранил шестнадцать надгробных плит: агенты лесоторговых фирм, сотрудники администрации, солдаты, погибшие в каких-то давних перестрелках.
«Вечная память Джону Генри Спагнэллу, офицеру Имперской военной полиции, унесенному вспышкой холеры, до последнего часа верно и стойко…» Флори смутно помнил Спагнэлла, что-то забормотавшего на койке в лагере и вмиг испустившего дух. В углу погоста теснилось несколько могил евроазиатских полукровок, с вешками деревянных крестов, оплетенных гущей усыпанного мелким оранжевым цветом ползучего жасмина; у корней обильно чернели дыры крысиных нор.
Завершив панихиду возвышенно-благоговейным прощанием, мистер Макгрегор достойно проследовал к выходу, держа у груди серый тропический шлем, заменяющий на Востоке черный цилиндр. Флори помешкал у ворот, надеясь на словечко Элизабет, но она прошла не взглянув. Все его сторонились. Он был в опале; после гибели Максвелла вчерашнее его отступничество виделось настоящей изменой. Эллис с Вестфилдом, достав портсигары, задержались у края могилы. До Флори доносились их голоса, усиленные резонансом не засыпанной еще могильной ямы.
– Боже мой, Вестфилд! Боже мой, как подумаю про беднягу, что тут в гробу, прямо кровь закипает! Спать не мог, понимаешь?
– Адское дело. Держись. Я тебе обещаю: парочку-то их парней мы за это повесим. За каждого нашего убитого получат по два своих.
– Два! И полсотни мало! Главное, сволочей этих с ножами найти, хоть со дна, хоть из-под земли! Имена есть уже?
– Ориентировочно. Все деревенские там знают, кто убил. Проблема одна – заставить это мужичье говорить.
– Господи, так заставь! Наплюй ты на проклятые законы, бей, пытай – развяжи гадам языки! Если какой свидетель нужен, я тебе за пару сотен монет найду таких, что все, что хочешь, подтвердят.
Вестфилд, вздохнув, покачал головой:
– Не пройдет. При всем желании не пройдет. У моей бригады средств дознания полный комплект: задницей на муравейник, перцу толченого кой-куда и прочее, но никак сейчас. Приходится блюсти закон хренов. Ладно, сделаем как полагается, с уликами. По всем правилам вздернем мерзавцев.
– Ну, отлично! Под арест, а если молчит, зараза, пулю в лоб – «при попытке к бегству» или еще что в этом роде! Только из кутузки не выпускать, мать их!
– Тут будь спокоен. Кого-нибудь точно прихватим. Уж лучше вздернуть не того, чем никого, – заключил Вестфилд, не подозревая о своей цитатной мудрости[45].
– Вот это дело! Спать не смогу, пока на виселице их не увижу, – приговаривал Эллис, покидая с приятелем кладбище. – Черт! В тень скорей, глотка напрочь пересохла.
Жажда томила и остальных, но не идти же в клуб выпивать сразу после похорон, и европейцы разошлись по домам. Четверо смуглых оборванцев с лопатами принялись закидывать яму сухими комьями и уминать над нею пыльный кривой холмик.
После завтрака Эллис, помахивая тростью, шел в свой офис. Жара пылала. Дома Эллис помылся и переоделся, но час в плотном черном костюме все-таки обернулся треплющим лихорадочным ознобом. Вестфилд со своей командой уже отправился на моторной лодке ловить убийц, приказав Веррэллу сопровождать его (не ради совершенно излишней помощи, а исключительно из принципа «пусть, паразит, попотеет!»).
Эллису было нехорошо, спину то и дело болезненно передергивало и от нестерпимого кожного зуда, и от пенившейся внутри злости. Всю ночь его душил гнев – белого убили! Посмели, мрази, твари ползучие! Грязные свиньи! Чем отомстить, чем их пронять до самых потрохов? Ну почему закон у нас слюнявый? Почему мы покорно сносим наглые оскорбления? Представить, что такое случилось бы перед войной где-то в колониях у немцев! Правильный народ немчура, знали, как обращаться с негритосами! Кнутом их драть из носорожьей кожи! Карательные меры! Деревню спалить, скот вырезать, поля выжечь и каждого десятого под расстрел!
Он пристально глядел на слепящие снопы света между деревьев; его зеленоватые, широко раскрытые глаза мрачно блестели. Смирный пожилой бирманец, тащивший большой ствол бамбука, переложил его с плеча на плечо, уступая дорогу. Кулак Эллиса крепче сжал трость. Вот бы толкнул пес шелудивый, хоть ругнулся, хоть чем-нибудь задел бы – дал бы повод прибить его! Не-ет, будут все только по закону, открыто вызов не бросят, не дадут ответить ударом на удар! Эх, если бы вот настоящий мятеж, чтобы чрезвычайное положение ввести и начать войну без пощады! Великолепные кровавые картины понеслись в голове – дым, стрельба, визг туземцев, горы их трупов, копыта на темных голых животах, кишки наружу, вдрызг расквашенные смуглые морды!
Навстречу показались пятеро шедших в ряд школьников. Шеренга юных желтых гладких физиономий, ехидных, с дерзкой усмешкой. Дразнят, поганцы, белого человека. Тоже небось слыхали про убийство и празднуют победу. Вон как, проходя мимо, ухмыльнулись. Откровенно! Знают, что не достанешь. Эллису стало трудно дышать. Желтые лица плясали перед глазами глумящимися бесами. Он резко остановился.
– Чего мне зубы скалите, сопливцы?
Мальчишки обернулись.
– Какого черта, спрашиваю, веселитесь?
Один из подростков нахально – может, из-за плохого английского нахальнее, чем хотел бы, – ответил:
– Не ваше дело.
На секунду сознание Эллиса затмило, и в эту самую секунду ярость прорвалась ударом трости, хлестнувшей со всей силы прямо поперек наглых глаз. Мальчишка взвыл, четверо остальных кинулись на Эллиса. Но куда им! Он отшвыривал их и, отскочив, заработал тростью так неистово, что им было даже не приблизиться.
– Не суйся, гнида! Прочь! Всех, на… расшибу!
Даже для четверых подростков этот бешеный был ужасен. Раненый парнишка, закрывая лицо ладонями, рухнул на колени с криком: «Ослеп! Ослеп!» Остальные вдруг бросились к насыпанным возле дороги грудам ремонтной щебенки. На веранду офиса Эллиса выскочил его клерк, вопя:
– Скорее в дом, скорее, сэр! Они убьют вас!
Бежать от этих паршивцев Эллис и не думал, но поднялся на крыльцо. Один из камней, просвистев рядом, ударился о перила. Клерк мигом скрылся. Глядя сверху вниз в лица мальчишек с охапками щебенки, Эллис радостно загоготал:
– Что, черномазые ублюдки, а? Не ожидали? Давай-ка, подымайся, давай-ка четверо на одного! Кишка тонка? И на людей-то не похожи! Гаденыши, крысята вшивые!
Перейдя на бирманский, он поносил, всласть обзывал вонючих бирманских свиней; а ребята, с их слабыми полудетскими руками, бросали и бросали камни, никак не попадая в цель. И каждый пролетевший мимо камень Эллис встречал торжествующим хохотом. Послышались свистки, топот бегущих от полицейского поста встревоженных констеблей. Мальчишки оглянулись на дорогу и дунули прочь, оставив Эллиса абсолютным победителем.
Хотя драка повеселила душу, с окончанием боя Эллис вновь мрачно распалился. Немедленно написал Макгрегору записку, сообщая о подлом нападении и требуя возмездия. В офис окружного управления были также посланы двое клерков, клятвенно и дружно подтвердивших, что на господина внезапно, без всякой видимой причины, напали пятеро подростков, что ему пришлось защищаться, и т. п. (справедливости ради надо сказать, что Эллис, видимо, и сам уже поверил в такую версию событий). Обеспокоенный мистер Макгрегор приказал разыскать и опросить школьников; однако те, подозревая нечто подобное, надежно затаились, так что, несмотря на усилия весь день рыскавшей полиции, мальчишек не нашли. Раненого подростка отвели к знахарю, который примочками какой-то ядовитой настойки успешно довел повреждение глаз до полной потери зрения.
Вечером, как обычно, европейцы, кроме еще не вернувшихся из джунглей Вестфилда и Веррэлла, собрались в клубе. Настроение было плохое. Мало коварного злодейского убийства, так уже бандитские нападения средь бела дня! Миссис Лакерстин, закатывая глаза, пророчила: «Нас непременно зарежут в наших постелях!» Дабы ее успокоить, мистер Макгрегор сообщил, что предусмотрено на случай бунта запирать женщин в тюремной крепости, но это, кажется, не слишком ободрило нервную леди. Флори вдоволь досталось от цеплявшегося Эллиса и не перепало ни единого взгляда Элизабет. В клуб он приплелся, тая сумасшедшую надежду на примирение с ней, и, совершенно раздавленный ее пренебрежением, почти все время просидел в читальне. Часам к восьми, после неоднократных рюмочек и стаканчиков, когда атмосфера слегка разрядилась, Эллис предложил:
– А что, если отправить пару чокр, чтоб сбегали на наши кухни и доставили наш ужин сюда? Все лучше, чем отдельно по домам маяться.
Боявшаяся теперь даже выйти на улицу, миссис Лакерстин с энтузиазмом поддержала идею, тем более что иногда, по праздникам, такие общие ужины в клубе случались и бывало очень весело. Некая заминка вышла с чокрами, которые, услышав приказание, в слезах взмолились не гнать их на холм, где у дороги наверняка караулит призрак мистера Максвелла. За кушаньями был послан мали. Глядя в окно, как он идет к воротам, Флори увидел полную луну – стало быть, ровно четыре недели прошло с того, казавшегося теперь бесконечно далеким, вечера, когда он поцеловал Элизабет под одуряюще пахшим жасмином.
В ожидании ужина сели за бридж, и только мадам Лакерстин, извинившись («нервы!»), взяла назад открытую было карту, по крыше что-то стукнуло.
– Спелый кокос, – откомментировал мистер Макгрегор.
– Да не растет тут никаких кокосов! – буркнул Эллис.
Дальше все разом: громыхнул новый, еще более сильный удар по крыше, керосиновая лампа, упав с крюка, разбилась вдребезги у самых ног заоравшего, отскочившего Лакерстина, истерически завопила его супруга, и вбежал посеревший, позабывший надеть свою чалму старик бармен:
– Сэр, сэр! Злые люди идут! Убивать нас, сэр!
– Что? Что еще за злые люди?
– Деревенские со всей округи, сэр! В руках большие палки и дахи, они пляшут сейчас вокруг. Горло хотят господам резать, сэр!
Безжизненно откинувшись на стуле, миссис Лакерстин визжала, заглушая все голоса.
– Прекратить! – гаркнул ей в лицо Эллис. – Слушайте! – Он повернулся к остальным. – Слышите?
Снаружи доносился мощный угрожающий гул. Мистер Макгрегор, напряженно распрямившись, поправил съехавшие на переносице очки.
– Некоторое волнение в массах! Бармен, подберите осколки. Мисс Лакерстин, будьте любезны, позаботьтесь о вашей тетушке – ей, кажется, нехорошо. Господа, прошу вас, за мной!
Джентльмены подошли к входной двери, которую кто-то, видимо, бармен, успел уже запереть изнутри. Как раз в этот момент салютом прогремел залп грохнувшей о дощатую дверь гальки. Мистер Лакерстин, вздрогнув, отпрянул.
– Засов-то чертов хоть задвиньте кто-нибудь! – визгнул он.
– Нет-нет! – возразил мистер Макгрегор. – Мы должны выйти. Не появиться перед ними было бы роковой ошибкой.
Он открыл дверь и смело ступил на крыльцо. На тропинке перед клубом стояло человек двадцать бирманцев с кольями и дахами, а за оградой, заполняя и дорогу, и плац, и до самых джунглей, – огромная толпа. Море людей, тысячи две, не меньше, черневшее, облитое сиянием белой луны, с яркими искрами на кривых лезвиях дахов. Эллис бестрепетно встал рядом с Макгрегором. Лакерстин исчез.
Мистер Макгрегор поднял руку, требуя внимания.
– Что все это значит? – сурово крикнул он.
В ответ поднялся рев и полетели камни, в том числе довольно увесистые, но, по счастью, никого не задевшие. Один из людей, стоявших на тропинке, повернулся и, махнув рукой, крикнул, чтобы с камнями подождали. Затем этот парень – добродушного вида силач лет тридцати, с рогульками висящих усов, в рубахе и коротком, до колен, лонджи, – выступил вперед, готовый к переговорам.
– Что все это значит? – повторил мистер Макгрегор.
Парень заговорил бойко и не особенно сердито:
– Мы с вами ссориться не хотим, мин-ги! Нам нужен лесной торговец Эллис! – (произносил он «Эллит»). – Тот мальчик, которого он утром ударил, ослеп. Отдайте нам Эллита, мы хотим наказать его. Остальным из вас зла не будет.
– Рожу запомни, – через плечо бросил Эллис Флори. – Сядет малый годков на семь.
Мистер Макгрегор побагровел, едва не задохнувшись от гнева. На несколько мгновений он просто потерял дар речи, но наконец пришел в себя и заорал так, будто находился в родной Англии:
– Да понимаете ли вы, с кем говорите? За двадцать лет я не слыхал подобной дерзости! Сию же минуту убирайтесь, или я вызову полицию!
– Лучше не мешкайте, мин-ги! Мы знаем, что ваши суды не для нас, так уж мы сами накажем Эллита. Пошлите его к нам. А то всем вашим придется плакать.
Мистер Макгрегор яростно стукнул в воздухе кулаком.
– Прочь, сукин сын! – крикнул он, впервые за много лет употребив бранное слово.
Толпа грозно взревела, и обрушился такой град камней, что досталось всем, не исключая стоявших у клуба бирманских вожаков. Один камень ударил представителя комиссара прямо в лицо, едва не опрокинув навзничь. Европейцы быстро ретировались и заперли дверь на засов. Очки мистера Макгрегора были разбиты, из носа хлестала кровь. В салоне мужчины увидели бьющуюся истеричной ящерицей миссис Лакерстин, качающегося у стола в обнимку с пустой бутылкой Лакерстина, бормочущего в углу на коленях бармена (крещеного католика) и воющих от ужаса чокр. Только Элизабет, побелевшая как мел, сидела молча и неподвижно.
– Что происходит? – воскликнула она.
– «Что-что», в дерьме мы, вот что! – огрызнулся Эллис, потирая шею, по которой ему здорово садануло. – Бирманцы кругом, камнями лупят. Ладно, спокойствие! Кишка у них тонка дверь выломать.
– Немедленно вызвать военную полицию! – невнятно прогнусавил мистер Макгрегор, зажимавший ноздри красным от крови носовым платком.
– Как вызовешь? – сердито хмыкнул Эллис. – Пока вы с ними разговор вели, я посмотрел – отрезали нас чертовы скоты, язви их душу! Не продраться ни до постов, ни до тюрьмы. У Верасвами-то полно охранников с винтовками.
– Что ж, остается ждать. Надо надеяться, они сами стихнут и разойдутся. Успокойтесь, дорогая моя миссис Лакерстин, прошу вас, успокойтесь. Опасность, уверяю вас, очень невелика.
На слух, однако, чувствовалось по-другому. Грозный шум не только не стихал, но явственно нарастал, словно толпа все прибывала новыми сотнями бирманцев. За стенами ревело так, что в клубе приходилось кричать, чтобы расслышать друг друга. Все окна салона закрыли, заперли, плотно задвинув рамами цинковых сеток, которыми иногда защищались от москитов. Тем не менее то и дело звенели разбитые стекла, дрожавшие тонкие стены, казалось, вот-вот расколются под непрерывной каменной бомбежкой. Приоткрыв ставень, Эллис швырнул в толпу бутылку, но дюжина тут же влетевших камней заставила поспешно захлопнуть щель. Других намерений, кроме крика, стука и обстрела камнями, у бирманцев пока не наблюдалось, но дикий шум ужасно действовал на нервы и поначалу просто ошеломил. Никому, кстати, не пришло в голову упрекнуть Эллиса, единственного виновника всего этого; угроза, судя по всему, только заставила на время тесней сплотиться. Полуслепой без очков мистер Макгрегор стоял посреди комнаты, протянув руку благодарно вцепившейся в нее миссис Лакерстин и позволяя плачущему чокре обнимать свою ногу. Мистер Лакерстин вновь исчез. Эллис метался взад-вперед, потрясая кулаком в сторону полицейских казарм:
– Где эти ё…ные полицейские, мать их! – вопил он, не стесняясь дам. – Сто лет такого случая не будет! Сейчас бы десяток винтовок, сколько бы мы всей этой б…ской сволочи ухлопали!
– Помощь идет! – выкрикивал в ответ мистер Макгрегор. – Но нужно время пробраться сквозь толпу!
– Так чего ж они, сучьи дети, не стреляют? Уже бы кучи негритосов в крови валялись! Господи, пропустить такой шанс!
Увесистый кусок гранита пробил цинковую сетку. Влетевший следом в дыру камень ударился о стену, разорвав «восточную картину», рикошетом ободрал локоть Элизабет и приземлился на столе. Снаружи триумфально взревело, и на крышу обрушились кошмарные удары – забравшиеся на деревья бирманские детишки веселились, прыгая вниз и на задницах съезжая по гремящей кровле. Мадам Лакерстин превзошла саму себя, издав визг, перекрывший даже весь наружный шум.
– Кто-нибудь заткнет старую каргу? – цыкнул Эллис. – Орет как резаная. Флори, Макгрегор, идите сюда, надо срочно что-то предпринимать! Думайте, как выбираться!
Элизабет, внезапно сорвавшись, зарыдала; удар камнем сломил ее выдержку. Флори вдруг с изумлением обнаружил, что она вцепилась в его руку, и даже в этот момент от ее прикосновения сердце затрепетало. Вообще все происходившее сейчас Флори воспринимал со странным чувством отчужденности. Особого страха он тоже не испытывал: бирманцы никогда не виделись ему по-настоящему опасными. Лишь дрожащая на его локте рука Элизабет заставила оценить серьезность ситуации.
– О, мистер Флори, прошу вас, пожалуйста! Придумайте что-нибудь! Вы же можете, можете! Что-нибудь, лишь бы эти жуткие люди не ворвались сюда!
– Если б один из нас сумел добраться до полицейских казарм! – стенал мистер Макгрегор. – Сипаям нужен английский офицер, который даст приказ! Что ж, в крайнем случае я сам должен попробовать пройти.
– Да не дурите! – рявкнул Эллис. – Глотку вам полоснут – и все дела. Пойду я, если вдруг они действительно сюда полезут. Ух, дьявол, дать себя прирезать этим свиньям! С военной-то полицией мы бы всю эту сволочь в клочья разнесли!
– А если как-нибудь вдоль берега? – отчаянно прокричал Флори.
– Да нет! Они везде кишат. Отрезаны мы – с трех сторон толпа, сзади река!
«Река!» Выход блеснул во всей поразительно наглядной, оттого и не приходившей в голову очевидности.
– Река! Конечно! – заорал Флори. – Нам до казарм добраться проще простого! Ну?
– Как это?
– Река под окном! Прыгнуть и вплавь!
– Отлично, парень! – Эллис хлопнул Флори по плечу.
Элизабет, держа его за руку, чуть не прыгала от радости.
– А может, я? – рванулся Эллис, но Флори покачал головой, он уже сбрасывал ботинки. Нельзя было терять ни минуты: бирманцы кое-что прохлопали, но могли вдруг и спохватиться. Одолев свой первый ужас, бармен приготовился открывать заднее окно и осторожно поглядывал вниз. На лужайке было не более пары десятков человек; понадеявшись на речную преграду, бирманцы отсюда ушли.
– Чертом жми по траве! – орал Эллис в ухо Флори. – Они ошалеют, когда тебя увидят!
– Приказывайте сразу открыть огонь! – в другое ухо кричал мистер Макгрегор. – Я даю вам все полномочия!
– И вели стрелять по-серьезному! Без всяких там «поверх голов»! В харю или хоть в брюхо!
Флори спрыгнул, почувствовав удар твердого грунта, и пулей рванул к берегу. Как и предсказывал Эллис, бирманцы на секунду оторопели, затем вслед свистнуло несколько камней, но никто не погнался. Осаждавшие явно приняли это просто за бегство и в лунном свете успели разглядеть, что сбежал не Эллис. Еще мгновение сквозь кусты – и Флори нырнул.
Нырнул он слишком глубоко, увязнув в плотном илистом тесте, но наконец выдрался. Над волной в жадно раскрытые губы хлынула речная пена с какой-то гущей, когда же Флори удалось отхаркнуть забивший горло ошметок водорослей, оказалось, что его уже отнесло течением ярдов на двадцать. По берегу довольно бестолково носились, крича ему вслед, бирманцы; осадившую клуб толпу из воды было не увидеть, зато дьявольский рев звучал здесь еще громче. Однако, доплыв до места почти напротив солдатских казарм, Флори не увидел у реки никого. После борьбы со стремниной пришлось еще побороться с топким дном, пробиваясь сквозь засасывающую ступни густую прибрежную грязь. На берегу ему удалось заметить только двух стариков, сидевших и стругавших колья для забора так мирно, словно никакого бунта в помине не было. Флори вскарабкался на холм, перелез за ограду и, еле передвигая ноги в мокрых сползающих штанах, побежал по залитому лунным светом плацу. Лагерь встретил мертвой тишиной – казармы были совершенно пусты; только на конюшне в нескольких стойлах нервно били копытами пони Веррэлла. Бросившись к дороге, Флори вскоре увидел, что происходит.
Весь наличный состав – сотни полторы вооруженных лишь дубинками военных и гражданских полисменов – бросился атаковать толпу с тыла. Но полицейских тут же затянул, закружил людской водоворот. Облепленные роем тел, они не могли пустить в ход свои дубинки, сражаясь яростно, но бесплодно, оплетая ближайшие фигуры лентами съехавших с голов, размотавшихся пагри, как в известной скульптурной сцене борьбы античного Лаокоона со змеями. Гремела бешеная ругань на четырех языках, облаком висела удушливая смесь пота и умащавшей кожу индусов календулы, вздымались клубы пыли, однако серьезных увечий никто вроде пока не получил. Бирманцы, видимо, не хватались за дахи из опасения спровоцировать ружейный огонь. Флори ринулся в мигом поглотившую его, обдавшую жаром, сдавившую ребра толпу, продираясь с ощущением дикого абсурда и нереальности происходящего. Странный нелепый бунт, где самым странным было, пожалуй, поведение бирманцев. Готовые недавно убить Флори, они теперь, когда он оказался среди них, словно бы растерялись: кто-то бранил его, кто-то толкал, а кто-то даже старался привычно уступить дорогу белому. Довольно долго его просто швыряло из стороны в сторону, потом ему пришлось схватиться с каким-то коренастым, явно более сильным бирманским парнем, потом волной тел его отнесло в самую гущу. Вдруг он почувствовал резкую боль – на ногу кованым башмаком наступил толстый усатый субадар. Бритоголовый (потерявший в давке свою чалму) старшина сипаев, держа за горло одного из бирманцев, занес кулак разбить тому лицо. Обхватив рукой шею свирепого раджпута[46] и оттянув его, Флори, забывший от волнения урду, по-бирмански прокричал ему в ухо:
– Почему не стреляли?
Ответ тонул в реве, не сразу удалось разобрать:
– Хакм ни айа! (Приказа не было!)
– Болван!
В этот момент их стиснула, поволокла очередная людская волна. Флори вспомнил про наверняка имевшийся в кармане сипая свисток и кое-как смог все же вытащить его. Однако призывные свистки прозвучали впустую: собрать отряд в таком месиве было невозможно. Даже слегка передвигаться стоило неимоверных усилий. Время от времени не оставалось ничего другого, как просто расслабить мускулы, позволяя водовороту нести себя вперед, а порой и оттаскивать назад. Наконец, более напором толпы, чем собственным старанием, Флори выкинуло на открытое место, где вскоре появились также субадар, десятка полтора его сипаев и старший констебль-бирманец. Полицейские чуть не падали от усталости, к тому же в толпе им всем порядком оттоптали ноги.
– Бегом, бегом! Быстро в казармы за винтовками!
Хотя измотанный Флори сейчас и по-бирмански не мог толком двух слов связать, сипаи поняли его и, хромая, побежали к баракам. Флори последовал за ними, торопясь убраться, пока отношение толпы к нему не изменилось. Когда он добрался до ворот, сипаи уже вернулись с оружием и готовились открыть огонь.
– Сахиб даст нам приказ! – тяжело дыша, сказал субадар.
– Эй, – окликнул Флори полисмена-бирманца, – на хинди можешь говорить?
– Да, сэр.
– Скажи им стрелять только поверх толпы и только общим залпом. Это они должны точно понять!
– Слушаюсь.
Объяснения старшего констебля, знавшего хинди хуже Флори, свелись в основном к прыжкам и жестам. Шеренга сипаев вскинула ружья, грянул залп. На миг Флори показалось, что приказ его не выполнен, ибо ближайшие ряды бирманцев упали как подкошенные, но люди просто от страха бросились на землю. И когда сипаи пальнули вторично, в этом уже не было необходимости – толпа, отхлынув, быстро потекла вспять. Кое-где по краям драки с армейской и местной полицией еще шли, но вот уже масса бунтовщиков устремилась через плац к лесу, и, продвигаясь по следам отступления, Флори с сипаями вскоре почти достигли клуба. Поодиночке, волоча шлейфы размотавшихся пагри, но с увечьями не серьезнее синяков, подтягивались остальные солдаты. Констебли вели нескольких арестованных. С территории клуба все еще тянулась бесконечная вереница уходивших бирманцев; молодые один за другим перепрыгивали ограду, как испуганное стадо газелей. Из едва различимого в ночи скопища убегающих мятежников вырвалась и подкатилась прямо в объятия Флори маленькая белевшая фигурка. Галстук с доктора Верасвами был сдернут, но очки на носу чудом уцелели.
– Доктор!
– Ахх, друг мой! Я совершенно обессилел!
– Откуда вы здесь? Вы что, были в толпе?
– Пытался оссьтановить их, друг мой, но безнадежно, пока вы не появились. Хотя один, по крайней мере, печать вот этого унес!
Доктор показал боевую ссадину на своем пухлом кулачке; впрочем, ночной сумрак мешал по достоинству оценить его отвагу. Вдруг рядом с ними раздался гнусавый голос:
– Итак, мистер Флори, вот и покончено! Опять у них осечка! Двоих нас с вами даже многовато для усмирения этих блох, кха-ха-ха!
Смеявшийся У По Кин демонстрировал как воинственность (прибыл с огромной дубиной, с револьвером за поясом), так и беззаветную храбрость, подтверждаемую крайне небрежным одеянием (лишь безрукавка и сатиновые штаны) – доказательством поспешности, с коей он ринулся усмирять бунт. На деле судья, естественно, до последнего момента выжидал в укрытии, зато весьма проворно поспел к раздаче лавров.
– Неплохая работа, сэр! – бодро произнес он. – Смотрите, как удирают. Славно, славно мы их распугали!
– Мы! – задыхаясь от возмущения, воскликнул доктор.
– Как, дорогой доктор? Неужели и вы были поблизости? Вы тоже вдруг отважились рискнуть вашей бесценной жизнью? Кто бы мог предположить?
– Зря вы придумали сюда явиться! – сердито оборвал его Флори.
У По Кин не смутился:
– Ну что вы, сэр! Все замечательно, и негодяи бросились наутек. Но есть проблема, – добавил он не без удовольствия (мстя Флори за язвительность). – Меня чрезвычайно беспокоит, как бы они по дороге не разорили, не ограбили дома европейцев!
Невозмутимая наглость судьи просто восхищала. С дубиной под мышкой, он важно, чуть ли не покровительственно, шествовал возле Флори, тогда как доктор в смущении следовал за ними. У ворот клуба все трое остановились. Внезапно стало совсем темно, луну скрыла сплошная пелена тяжелых черных туч. Пронесся порыв почти забытого свежего ветра, и остро дохнуло влагой. Ветер усилился, деревья зашумели, с куста жасмина возле теннисного корта посыпался вихрь лепестков. Судья и доктор устремились под крыши своих домов, а Флори под кров клуба. Хлынул дождь.
На следующий день город был тих, как кафедральный собор утром в понедельник. Тишайший покой после бунта. Кроме горстки арестованных на месте преступления, у всех возможных участников осады оказалось незыблемое алиби. Клубный сад, будто истоптанный стадом бизонов, имел плачевный вид, но жилищам белых сахибов не было нанесено никакого ущерба; да и сами они не пострадали, за исключением разве что мистера Лакерстина, который в самом начале событий куда-то пропал вместе с бутылкой виски, а под конец был найден, в стельку пьяный, под бильярдным столом. Вестфилд и Веррэлл успешно вернулись с розысков, доставив двоих убийц Максвелла (или, во всяком случае, пару крестьян, вполне годных для виселицы). Правда, городские новости чрезвычайно опечалили Вестфилда: снова был настоящий бунт, и опять без него! Просто какой-то злой рок – никогда ни единого человека не застрелить! Эх, досада! Отклик Веррэлла на ночные события ограничился репликой о «чертовском нахальстве» этого Флори, штатского, посмевшего отдать приказ военным полицейским.
Дождь лил и лил. Проснувшись под стук капель, Флори в сопровождении верной Фло поспешил на прогулку. Вдали от жилья он скинул одежду и подставил тело струям воды. С удивлением он обнаружил на коже множество синяков, зато дождевой душ мигом смыл все следы потницы. Ливни тут выступают просто замечательным целителем. Затем Флори, в хлюпающих ботинках, то и дело стряхивая стекающие с панамы дождевые потоки, отправился к доктору. Небо было свинцовым, шквалистые порывы ветра, словно стремительные эскадроны, проносились по травяному плацу. Проходившие бирманцы, несмотря на широкие лубяные шляпы мокрые с ног до головы, напоминали бронзовые статуи фонтанов. Дорогу уже перерезали десятки оголявших камни ручейков. Доктор сам только вошел с улицы на веранду и тряс над перилами мокрый зонтик.
– Заходите, мистер Флори, заходите! Ахх, вы как раз вовремя! Я только собирался откупорить джин «Старый Томми», поднять бокал за вас, ссьпасителя Кьяктады!
Потом был долгий разговор. Доктор торжествовал; ему казалось, что бурная ночь каким-то чудом восстановила справедливость, разбив интриги подлого судьи, что теперь все пойдет иначе.
– Друг мой! Ведь этот бунт, где проявилось ваше высочайшее благородство, У По Кин не планировал. Состряпав свое геройство уссьмирением своего же якобы мятежа, негодяй полагал, что впредь от любых вспышек он еще более возвысится. Мне сообщили, что при вести о гибели мистера Максвелла радость его была буквально… – доктор попытался поймать слово щепоткой пальцев, – как это говорится?
– Непристойной?
– Да-да, неприссьтойной! Он чуть ли не пустился в пляс, вообразите только жуткое зрелище? Приговаривал: «Вот сейчас и деревенский мятеж примут всерьез». Что негодяю человеческая жизнь? Но вот настал конец его триумфам! Прерван взлет этой подлой карьеры!
– Отчего бы?
– Как же, как же, мой друг! Не он, а вы теперь иссьтинный, подлинный герой! И даже меня подле вас оберегает некий отблеск вашей славы. Не вы ли всех спасли? Разве не встретили вас вчера европейские друзья как настоящего оссьвободителя?
– Пожалуй, что-то в этом роде наблюдалось. Довольно новые для меня ощущения. Миссис Лакерстин величала меня исключительно «дорогим мистером Флори», обратя свое жало против Эллиса, имевшего неосторожность в сердцах назвать леди «старой каргой».
– Ахх, мистер Эллис порой дейссьтвительно не сдержан в выражениях.
– Меня он почти не шпынял, только очень уж корил за приказ стрелять поверх голов – это вроде бы противоречит официальным инструкциям. Не угодил я ему лишь одним: «Чего ж не пристрелил хоть несколько ублюдков?» – а мои ссылки на опасность для находившихся в толпе полицейских были решительно отвергнуты: «Ну и парочке этих негритосов попало бы? Большое дело!» Однако прежние мои грехи полностью прощены. Макгрегор даже цитировал что-то возвышенное на латыни, видимо, из Горация.
Полчаса спустя Флори шагал в клуб, чтоб окончательно, как накануне обещал ему Макгрегор, уладить вопрос с избранием доктора. Все трудности сейчас исчезли. Пока помнится нелепый вчерашний бунт, ему позволят что угодно, войди он и вознеси хвалу Ленину – проглотят и это. Роскошный дождь лился по телу сквозь промокшую одежду. Упоительным, позабытым за месяцы жестокой засухи ароматом благоухала земля. В истоптанном саду мали, подставив согнутую спину барабанящему дождю, делал новые лунки для цинний; большинство цветов было загублено. Элизабет стояла на боковой веранде, словно ждала. Он снял панаму, пролив с нее целый водопад, и поднялся к девушке.
– Доброе утро, – сказал он, слегка напрягая голос в шуме ливня.
– Доброе утро! Так и не утихает, просто потоп!
– Что вы, вот подождите до июля, тогда с небес обрушатся воды всего Бенгальского залива.
Конечно же, раз они встретились, пошла беседа о погоде. Однако лицо ее говорило нечто помимо тривиальных фраз. Со вчерашнего вечера она вообще совершенно изменилась к нему. Флори набрался смелости:
– Куда вчера угодил камень? Еще болит?
Она протянула и позволила взять свою руку. Вид у нее был ласковый, даже покорный. Шансы его внезапно очень возросли; преувеличенный вчерашний подвиг, понял он, может сейчас, заслонив даже историю с Ма Хла Мэй, вновь представить его укротителем буйволов, победителем леопардов. Сердце застучало, он сжал ее ладони в своих.
– Элизабет…
– Нас увидят! – быстро, но нисколько не сердито отняла она свою руку.
– Элизабет, послушайте. Вы получили то мое письмо, из джунглей, после нашего… несколько недель назад?
– Да.
– Вы ведь помните, что я написал?
– Да. Мне жаль, что я тогда вам не ответила, только…
– В те дни вы не могли, это естественно. Но я хочу напомнить, что там говорилось.
Говорилось там, разумеется, о том, как он ее любит и, что бы ни случилось, будет любить всегда. Они стояли близко, лицом к лицу, и он вдруг, как во сне (миг этот и запечатлелся обрывком волшебных сновидений), обнял, поцеловал ее. Она прильнула на секунду, но тут же, откинувшись, помотала головой – то ли боялась чужих взоров, то ли уклонялась от мокрых усов. И быстро, не сказав ни слова, исчезла за дверью клуба. Что-то грустное мелькнуло напоследок в ее глазах, однако она явно не гневалась.
Он тоже пошел в клуб, столкнувшись у дверей с чрезвычайно благодушно настроенным мистером Макгрегором, который улыбчиво приветствовал «явление в Рим героя славного!», после чего, уже серьезно, повторил благодарные поздравления. Пользуясь случаем, Флори весьма живо поведал о благородной роли доктора: «Отважно ринувшись в толпу бунтовщиков, бился как тигр…» И это было недалеко от истины, доктор на самом деле рисковал жизнью. Рассказ произвел впечатление на мистера Макгрегора, как и на остальных, прослушавших историю чуть позже. Во все времена ручательство одного европейца за уроженца Востока помогало последнему больше, чем сотни свидетельств его соплеменников. Тем более что нынче мнение Флори имело особый вес. Фактически доброе имя доктора было восстановлено, и вопрос о его приеме в клуб можно было считать решенным.
Формально, однако, дело все-таки до конца не завершилось, поскольку тем же вечером Флори уехал в джунгли. Округ был теперь надолго гарантирован от каких-либо мятежных волнений: во-первых, по причине дождей, призвавших крестьян на пашни, а во-вторых, из-за раскисших, не позволявших собираться толпами дорог. В Кьяктаду Флори полагал вернуться дней через десять, как раз к очередному приезду падре. Честно говоря, не хотелось видеть возле Элизабет Веррэлла. Вся горечь унизительно терзавшей ревности после полученного от девушки прощения, как ни странно, испарилась. Веррэлл мешал лишь своим временным присутствием. Даже картины, рисующие ее в объятиях лейтенанта, перестали мучить, ибо недолго уже им осталось воплощаться. Ясно стало, что никакого предложения со стороны благородного офицера не последует; такие кавалеры не женятся на бедных барышнях из глуши на окраинах Империи. Он скоро бросит ее, и она вернется – вернется к Флори. И это виделось прекрасной, счастливейшей развязкой. Смирение подлинной любви способно простираться до жутковатой беспредельности.
У По Кина захлестывала ярость. Дурацкая самостийная осада не выбила его из колеи, но подбросила горсть песочка в буксы отлично смазанных колес. Хлопоты по очернению доктора приходилось начинать заново. Младшему писарю Хла Пи понадобился острый бронхит, чтобы целых два дня, не отвлекаясь на службу, кропать дружеские сообщения, уличая доктора во всем, от гомосексуальных пристрастий до кражи почтовых марок! Полное законное оправдание содействовавшего бегству Нга Шуэ О тюремного стража изъяло из кошелька судьи целых двести рупий на свидетелей! Анонимки подробно доказывали Макгрегору, как вероломно действовал Верасвами, подлинный организатор побега, чтобы переложить вину на бедного, беззащитного подчиненного! Но результаты не утешали. Вскрытая депеша Макгрегора комиссару, где речь шла об обстоятельствах мятежа и доктор характеризовался как человек «весьма благонадежный», вынудила собрать экстренный военный совет.
– Время решительно ударить по врагу! – заявил У По Кин на утреннем совещании тайного штаба.
Присутствовали, расположившись на веранде судейского дома, Ма Кин, Ба Сейн и подающий большие надежды юный смышленый Хла Пи.
– Перед нами стена, – продолжал У По Кин, – и стена эта именуется «Флори»! Кто мог ожидать, что жалкий трус не бросит индийского дружка? Увы! И пока Верасвами под такой защитой, мы бессильны.
– Я говорил с барменом клуба, сэр, – доложил Ба Сейн. – Сахибы Эллис и Вестфилд по-прежнему против избрания доктора. Может, они опять, когда о бунте будут меньше помнить, начнут ссориться с Флори?
– Ссориться-то они начнут, как же им с ним без ссор. Но тем временем дело будет сделано. Глядишь, и впрямь протащат докторишку! Мне тогда только умереть от бешенства. Нет! Остается нам одно – прихлопнуть самого Флори!
– Самого, сэр? Он же белый!
– И что? Случалось мне и белых повалить. Разок хорошенько опозорить сахиба, и приятелю-индусу тоже конец. Я должен растоптать Флори, я буду его топтать, я растопчу его так, что он и вообще в свой клуб больше не сунется!
– Сэр! Он белый! А мы? Кто же поверит нашим обвинением?
– Стратегической мысли у вас маловато, уважаемый Ба Сейн. Не обвинять белого, а поймать in flagrante delicto – на месте преступления. Публичным позором пригвоздить! Только решить бы, как тут взяться. Теперь тихо, я буду думать.
Повисла пауза. У По Кин застыл, пристально глядя на завесу дождя, руки за спиной, ладони на выступе мощных, громадных ягодиц. Трое советников, затаив дыхание, не сводили с него глаз, несколько обескураженные дерзкой идеей, в ожидании некоего сногсшибательного хода. Сцена напоминала известное полотно (кажется Месонье), изображающее Наполеона в Москве: император задумчиво изучает карту, а маршалы, с треуголками в руках, застыли в благоговейном ожидании. Но У По Кин, конечно, оценивал ситуацию прозорливее французского императора. За две минуты план созрел, и лицо обернувшегося судьи просияло. Пускаться в пляс, как говорил доктор, он не собирался, фигура его для танцев не годилась, однако повод поплясать возник. Подозвав Ба Сейна, судья несколько секунд шептал что-то ему на ухо.
– Думаю, как раз то, что нужно, – вслух подытожил он.
Широкая ухмылка расплылась по лицу не умевшего, казалось, улыбаться помощника.
– И всех расходов лишь полсотни рупий! – ликующе добавил У По Кин.
План, детально развернутый перед аудиторией, получил горячее одобрение. В перекатах радостного смеха зазвенел даже тоненький голосок Ма Кин, постоянно огорчавшейся из-за дурных поступков мужа. План действительно был хорош. Точнее – гениален.
А с неба лило и лило. Вторые сутки Флори жил в лагере, вторые сутки шумел дождь, то слегка успокаиваясь и сеясь английской моросью, то исторгаясь из немыслимо изобильных облаков бешеными потоками. Дня не прошло, а долгожданный ливень своим беспрерывным стуком по крыше уже начал сводить с ума. Проглядывая в просветы туч, солнце яростно парило землю, и от жарких болотных испарений тут же начинало лихорадить. Набухшие коконы прорвались ордами летучих насекомых; неисчислимо развелось меленькой мерзости, так называемых гнусяшек, заполонивших дома, кишевших на обеденных столах и превращавших еду в пакость. Элизабет все еще выезжала вечерами с лейтенантом, если дождь не хлестал уж слишком сильно. К причудам климата Веррэлл был равнодушен, его лишь раздражала грязь, пачкавшая пони. Так прошла неделя. Никаких новых слов, никаких изменений в отношениях, ни намека на ежедневно ожидавшееся предложение руки и сердца.
Между тем просочилась страшная весть: представителю комиссара сообщили, что Веррэлла отзывают из Кьяктады (отряд военной полиции остается, но офицер будет прислан другой). Точная дата, правда, не указывалась. Элизабет мучила тревога. Должен же он ввиду близившегося отъезда сказать ей наконец что-то определенное? Задать прямой вопрос или хотя бы узнать у него, верны ли слухи о его отъезде, она, разумеется, не могла. Сам же он не говорил ничего. Затем однажды вечером лейтенант в клубе не появился. Не увидела его Элизабет и назавтра, и через день.
Ужаснее всего была необходимость лишь молча, пассивно ждать. В течение последних недель почти неразлучные, Элизабет и Веррэлл некоторым образом оставались достаточно чужими. Упорно сторонясь четы Лакерстинов, лейтенант ни разу не зашел к ним, что соответственно исключало визиты или хотя бы записки к нему. Утренние его тренировки на плацу тоже прекратились. Да, ничего иного, кроме ожидания, когда он сам объявится. А когда? И когда же предложение руки и сердца? Ах, ведь он должен, должен! В это тетушка с племянницей (ни словом не касаясь запретной темы) веровали дружно и свято. Трепещущая надеждой, Элизабет изнывала. Господи милосердный, помоги, задержи его хотя бы на неделю! Еще четыре, даже три прогулки, нет, даже двух хватит, и все будет прекрасно. Господи, смилуйся, поторопи его явиться! Только бы он пришел скорее, он не сможет уйти с обычным «доброй ночи!». Все вечера дамы просиживали в клубе допоздна, прислушиваясь к шагам на крыльце, – напрасно. Злобный Эллис ехидно, понимающе ухмылялся. Но самым мерзким дополнением к мукам стал дядюшка, атаковавший теперь непрестанно. Распутник почти перестал таиться, прижимая и лапая Элизабет чуть ли не на глазах у слуг. Единственным средством обороны оставалась угроза пожаловаться тете; к счастью, ума мистеру Лакерстину не хватало сообразить, что вот это-то для Элизабет было категорически исключено.
На третье утро тетя с племянницей, укрывшись в клубе за минуту до хлынувшего стеной ливня, едва успели отдышаться, как из коридора донеслась твердая офицерская поступь. Дыхание у обеих дам перехватило – он! Расстегивая длинный дорожный плащ, в салон вошел молодой человек. Чрезвычайно бодрый здоровяк лет двадцати пяти, практически без лба, зато с густой пшеничной шевелюрой, красными щеками и, как очень скоро выяснилось, оглушительным смехом.
Миссис Лакерстин издала невнятный шипящий звук, выразивший разочарование. Здоровяк, однако, будучи простым, веселым парнем из тех, что вмиг со всеми накоротке, приветствовал дам добродушным балагурством:
– Хо-хо! Волшебный принц явился! Я, того самого, не нарушил? Может, прием по случаю или важное семейное торжество? Не помешал?
– Прошу вас! – несколько оторопев, сказала миссис Лакерстин.
– А чего, думаю, схожу-ка сразу в клуб, хоть огляжусь. Так, знаете, для срочной акклиматизации в местных крепких напитках. Ночью только приехал, прямо этой ночью.
– Вы здесь остановились? – протянула миссис Лакерстин, не ожидавшая никаких приезжих.
– Точно так. С полнейшим прямо-таки удовольствием.
– Но мы не слышали… Ах да! Я полагаю, вы из Лесного департамента, на место бедного мистера Максвелла?
– Из департамента? Ни в коем разе. Буду погонялой сипайской боевой команды.
– Как-как?
– Явился новым командиром военных полицейских. Бразды принять у старикана Веррэлла. Ему, братишке, приказ срочно вернуться в конный полк. Собирался как бешеный. Такой, скажу вам, тарарам оставил вашему покорному!
Молодой весельчак не слишком отличался тонкой наблюдательностью, но даже он заметил, как исказилось лицо обомлевшей девушки. Да и миссис Лакерстин понадобилось несколько секунд, чтобы оправиться от изумления.
– Мистер Веррэлл, вы говорите, собирался в путь? – воскликнула она. – Готовится к отъезду?
– Готов! Уже отъехал!
– Он уехал?
– Ну да, то есть тронется, думаю, через полчасика. Я-то устал как пес, не стал ждать, чтоб платочком помахать. Коняшек его загрузил, да и сюда…
Последовали, вероятно, прочие разъяснения, но ни тетушка, ни племянница их не услышали – через мгновение обе стояли у входных дверей.
– Бармен, рикшу немедленно к крыльцу!
Вторая фраза: «На станцию, джалди! Пошел!» – прозвучала уже в повозке, сопровождаясь для понятности тычком зонта миссис Лакерстин в спину неповоротливого рикши.
Элизабет закуталась плащом, тетя в повозке раскрыла зонт, но проку было мало. Ливень хлестал такой, что, еще не выбравшись из ворот, обе дамы насквозь промокли. Впряженного рикшу едва не опрокинуло; согнув голову, он с надсадным стоном тянул экипаж против ветра. Элизабет била горячечная дрожь. Ах, что-то тут не так, что-то не так! Он написал ей, а письмо случайно потерялось. Конечно, потерялось! Так не должно быть, нет, не мог же он просто уехать, даже не попрощавшись! И даже если так, надежда не потеряна! Вот он увидит ее на платформе, в последний раз, и сердце его дрогнет, он не сможет ее оставить! Станция была уже рядом. Элизабет чуть отстала от повозки, хлопая себя по лицу, чтобы бледные щеки порозовели. Вымокшие сипаи, в жалко обвисшей униформе, суетились на перроне с грузовыми тележками. Люди его отряда. Слава Богу, до отправления еще четверть часа! Спасибо, Господи, что подарил хоть эти минуты свидания!
Какой-то паровозный состав, лязгнув и зафырчав, двинулся по рельсам. Низенький смуглый начальник станции, одной рукой придерживая на голове слетавший с форменного шлема капюшон плаща, другой рукой отталкивая двух галдящих ему в уши индусов, уныло смотрел вслед уползающим вагонам. Миссис Лакерстин возбужденно выкрикнула сквозь дождь:
– Дежурный!
– Мэм?
– Какой поезд уходит?
– На Мандалай, мэм.
– Мандалайский? Не может быть!
– Ручаюсь вам, именно этот, – сняв шлем, приблизился начальник.
– Но мистер Веррэлл, офицер? Он же не там, он не уехал?
– Только что отбыл, мэм, – махнул начальник в сторону скрывшего поезд облака пара.
– Но ведь еще не время!
– Да, мэм, по расписанию отправка через десять минут.
– Как же вы допустили?
Круглое смуглое лицо растерянно сморщилось, плечи недоуменно поднялись.
– Не знаю, сам не знаю, мэм! Небывалый случай! Молодой лейтенант так решительно приказал отправлять! «Нечего, говорит, дожидаться!» Я ему говорю, что это нарушение графика, а он говорит – плевать на график. Я его убеждаю, а он требует, и вот…
Начальник станции развел руками: мол, что поделаешь, если есть люди, которые всегда добьются своего, даже отправки поезда вне расписания. Возникла пауза. Два индуса, усмотрев для себя некий шанс, подбежали, возмущенно тыча под нос миссис Лакерстин какие-то засаленные книжечки.
– Что им надо? – испуганно отпрянула мадам.
– Торговцы фуражом, мэм; одному офицер Веррэлл не заплатил за сено, другому за овес.
Вдали протяжно засвистел гудок. Длинной гусеницей огибая равнину, поезд мигнул окошком, словно через плечо, и исчез. Обшлага прилипших к ногам начальника станции мокрых белых штанин уныло хлопали на ветру. От кого же торопился сбежать Веррэлл – от Элизабет или от кредиторов? Этот весьма занимательный вопрос навек остался без ответа.
Обратный путь был нелегким, порывы встречного ветра то и дело отбрасывали повозку назад, мешая подняться на холм. В доме дамы буквально пали бездыханными. Слуги помогли снять тяжелые промокшие плащи, Элизабет потрясла головой, сливая с волос ручьи. Миссис Лакерстин нарушила наконец длившееся всю дорогу молчание:
– Ну что ж! Из всех самых бесцеремонных… просто отвратительных субъектов!..
Лицо Элизабет, хоть и исхлестанное ветром и дождем, было мертвенно-бледным. Но это лицо осталось непроницаемым.
– Мог все-таки проститься с нами, – холодно обронила она.
– О, помяни мое слово, дорогая, это счастье, что ты избавилась от него! Мне этот молодой человек сразу показался жутко, жутко одиозным!
Позже, когда дамы, приняв ванну, переодевшись и слегка придя в себя, сидели за столом, тетушка спросила невзначай:
– А какой, кстати, сегодня день?
– Суббота, тетя.
– Ах суббота! Значит, вечером приезжает наш дорогой падре. Интересно, сколько же паствы соберется завтра к воскресной службе? Мне почему-то кажется, почти все будут. О, чудесно! По-моему, и мистер Флори как раз собирался вернуться. Да-да, и наш милейший мистер Флори!
Около шести вечера усилиями дергавшего за веревку старого Мату под крохотным цинковым шпилем церкви слабенько затренькал колокол. Закатные лучи, преломляясь сквозь стену дальнего ураганного ливня, заливали плац торжественно-мрачным светом. Дождь, ливший с утра, прекратился, но обещал вот-вот начаться снова. Христианская община Кьяктады, включавшая пятнадцать членов, подтягивалась на вечернюю службу.
У церковного крыльца стояли Флори и держащий в руках серый шлем мистер Макгрегор; тут же суетились пришедшие первыми, в свежевыстиранных солдатских обносках, мистер Франциск и мистер Самуил, для которых каждый приезд духовного пастыря был событием грандиозным. Падре, высокий и седовласый, с бледным, бескровным лицом, облаченный для службы (сутану и стихарь он надел в доме представителя комиссара), приостановился на ступенях. Щурясь через пенсне, священник несколько стесненно, не зная бирманских наречий, улыбался четырем кланявшимся ему новообращенным юным христианам-каренам, тоже не знавшим иностранных языков. Был среди паствы еще один уроженец Востока – постоянно являвшийся, жавшийся всегда позади печальный темнолицый индиец. Никто не ведал ни его имени, ни причин его обращения в христианство; по-видимому, этого прихожанина миссионеры отловили и крестили еще младенцем, ибо после крещения в зрелом возрасте индийцы почти неизменно возвращаются к своей прежней вере.
С холма спускались Лакерстины, оба супруга и племянница в лиловом платье. Флори уже видел Элизабет утром в клубе, где на минуту довелось остаться с ней наедине. Он спросил только:
– Веррэлл уехал… насовсем?
И ее тихое «да» вполне заменило долгие объяснения. Флори обнял ее, она откликнулась – в ярких лучах, беспощадно высвечивавших пятно на щеке, – откликнулась охотно. Упала ему на грудь, как ребенок, ищущий защиты. Он приподнял ее нежный подбородок, хотел поцеловать и с удивлением обнаружил, что она плачет. Поговорить не удалось, даже не получилось спросить «согласны ли вы стать моей женой?». Не важно. После сегодняшней церковной службы времени будет предостаточно. Может быть, уже в следующий свой приезд падре их обвенчает.
От клуба втроем приближались, хватив напоследок еще по чарочке для бодрости, Вестфилд, Эллис и новый полицейский офицер. За ними следовал занявший инспекторский пост Максвелла долговязый господин с абсолютно лысым черепом, зато с пучками необычайно пышных бакенбард. Флори успел лишь бросить Элизабет «добрый вечер». Звонарь Мату, видя, что все собрались, перестал дергать колокольную веревку, и священник, в сопровождении мистера Макгрегора, Лакерстинов, а также верных духовных чад-каренов, прошествовал к алтарю. Эллис, дохнув облачком виски, хохотнул в ухо Флори:
– Равняйсь, смирно! На церковную показуху шагом марш!
Под руку с новым офицером они замкнули процессию прихожан. Молодой весельчак до самой церкви шел, вихляя задом на манер солистки пвэ. Флори уселся в одном ряду с ними, напротив Элизабет, впервые рискнув открыто повернуться к ней меченой щекой. «Глазки прикрой, детка, и посчитай до ста», – шептал Эллис, потешая неудержимо прыскавшего от смеха нового приятеля. Мадам Лакерстин поставила ногу на педаль фисгармонии размером с дамский письменный столик. Мату за дверью принялся дергать висевшее над передними («европейскими») скамьями опахало. Фло, пробежав по проходу, чутким своим носом нашла Флори и свернулась у его ног. Служба началась.
Флори очень рассеянно внимал происходящему. Вместе со всеми он вставал, опускался на колени, то и дело произносил «аминь», смутно ощущал локоть толкавшего его Эллиса, краем уха слышал, как тот под прикрытием сборника псалмов нашептывает богохульства, но мысли его, разбегаясь от счастья, бродили далеко. В блаженном сиянии Эвридика возвращалась из ада. Косой солнечный луч, упав сквозь раскрытые двери, вызолотил шелк на солидной спине мистера Макгрегора узорной царственной парчой. Здесь, при всех, Флори сдерживал себя, ни разу даже не взглянув на Элизабет, однако разделял их только узкий проход, и до него доносился каждый шорох ее платья, каждый вздох и, казалось, само нежнейшее дыхание ее тела. Фисгармония, несмотря на усердие качавшей педаль миссис Лакерстин, простуженно сипела. Пение псалмов звучало своеобразно, составляясь из звучного баритона мистера Макгрегора, стыдливого бормотания остальных белых и прилежного мычания каренов, не знавших английских текстов.
Прихожане опять опустились на колени. «Ох, чертова физкультура!» – шепотком бросил Эллис. Смеркалось, барабанил дождь по крыше, шумели за стеной деревья. Сквозь прижатые к лицу пальцы Флори видел кружение опавших листьев за окном; вот так же дома, двадцать лет назад, зимой по воскресеньям плавно пальцы кружилась, падая, желтая листва в окне приходской церкви. Разве нельзя начать сначала? Сбросив, забыв всю грязь последних лет? Украдкой из-под ладони он поглядел вправо: Элизабет на коленях, голова опущена, лицо прикрыто руками в трогательных конопушках. Когда они поженятся… когда они поженятся! Как милы станут мелочи их дружной жизни в этом радушном чужедальнем краю! Вот он, усталый, возвращается с просеки, а она бежит навстречу из палатки, и Ко-Сла уже тащит бутылку пива. Вот она идет рядом по лесу, разглядывая диковинные цветы и хохлатых пичужек в ветвях баньяна, вот они сквозь сырой туман шагают по болоту и палят из засады в диких уток. Дом она совершенно переделает, превратит холостяцкую нору в уютную гостиную, с новой мебелью из Рангуна, букетом розовых бальзаминов на столе, с книгами, акварелями в рамках, с черным роялем. Да, прежде всего – рояль! Не особенно музыкальному Флори рояль всегда виделся воплощением прекрасного, утонченного быта. Навеки сгинут вычеркнутые из жизни последние десять лет гнусных пьянок, одинокой хандры, лжи, всей этой помойной карусели со шлюхами, ростовщиками, пакка-сахибами.
Священник взошел на маленькую, приспособленную для церковных нужд школьную кафедру, достал стопку листочков и, откашлявшись, возгласил:
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Аминь!
– Не тяни, Христа ради! – в унисон бормотнул Эллис.
Минуты текли, мерно рокотали слова проповеди, Флори не слушал, погруженный в мечты. Когда они будут вместе, вот когда они будут вместе, все…
А? Что? Что такое?
Замерший на полуслове священник, сняв пенсне, огорченно указывал им на кого-то в дверях церкви, откуда неслось наглое, хриплое:
– Пайк-сэн пэй-лайк! Пайк-сэн пэй-лайк!
Все повскакали со скамей и обернулись. Добившись общего внимания, Ма Хла Мэй оттолкнула у порога старого Мату, вошла и завопила, грозя кулаком:
– Пайк-сэн пэй-лайк! Пайк-сэн пэй-лайк! Да, вон он, кто мне нужен, Флори, Флори! – (Выговаривала она «Порли, Порли»). – Вон он, сидит впереди, с черными волосами! Обернись, трус, посмотри мне в лицо! Где деньги, которые ты обещал?
Безумный визг ошеломил сидевших в церкви, люди оцепенели, глядя на нее – настоящую базарную ведьму, осыпанную грязной пудрой, нечесаную, в изодранном лонджи. Под ложечкой свело ледяным ужасом. О Боже, Боже! Неужели Элизабет поймет сейчас, что это и есть та самая его любовница? Поймет! Нет никакой надежды, сто раз прозвучало его имя! Услышав знакомый голос, Фло выбралась из-под скамьи и подбежала к Ма Хла Мэй, приветливо виляя хвостом. Жертва между тем без устали вопила, перечисляя преступления обидчика:
– Смотрите, белые мужчины, белые женщины! Глядите на меня, голодную, бездомную! Глядите на мои лохмотья! А этот подлый лгун сидит там, притворяется, что знать не знает! Выкинул как паршивую собаку – и дела нет! Так пусть и на тебя падет позор! Обернись, посмотри! Посмотри на тело, которое ты столько раз целовал! Смотри!..
И она стала срывать с себя тряпки, обнажаясь, – решившись на самое оскорбительное в понимании бирманки действие. Фисгармония резко запищала (судорожно качнулась миссис Лакерстин), люди опомнились, зашевелились. Беззвучно шлепавший губами священник обрел голос и строго повелел «удалить эту женщину».
Вид у Флори был ужасный. Сжав зубы, отвернувшись, он силился выглядеть спокойным, но лицо помертвело, со лба катил пот. Самуил и Франциск, впервые в жизни, может, сделали нечто полезное – схватили Ма Хла Мэй за руки и выволокли из церкви.
Крик постепенно удалялся, замирал, наконец настала полная тишина. Безобразный скандал произвел на всех сильное, тягостное впечатление. Даже Эллис брезгливо скривился. Флори не мог ни двинуться, ни открыть рот – сидел, окаменев, не отрывая глаз от алтаря, белый как покойник, со своей будто воспалившейся черно-багровой отметиной. Взглянувшую на него Элизабет передернуло от острого отвращения. Что именно кричала тут бирманка, она не поняла, но смысл сцены был абсолютно ясен. Любовник этой вот вопившей грязной твари? Какая мерзость! Но противнее, противнее всего на свете его старое, страшное лицо. Не лицо, а могильный череп, по которому какой-то живой нечистью ползет огромное гнусное пятно. О, лишь сейчас она увидела, сколь унизительно, сколь непростительно это уродство!
Как и подобает крокодилу, судья ударил в самое уязвимое место. Успех сцены, разыгранной Ма Хла Мэй, лишний раз доказал талант сценариста и режиссера У По Кина.
Священник быстро завершил проповедь, и, как только богослужение закончилось, Флори, ни на кого не глядя, поспешил к выходу. Слава Богу, почти стемнело. Чуть отойдя от церкви, Флори остановился, следя за парами, устремившимися в клуб. Торопятся! Еще бы, появилось нечто, что надо срочно обсудить! Опрокинувшись брюхом вверх, Фло шаловливо цепляла лапами ботинки, просила поиграть.
– Да отвяжись ты, к черту! – пнул он собаку.
На церковном крыльце показалась Элизабет. Мистер Макгрегор имел счастливый случай представить ее священнику. Затем оба джентльмена направились к дому представителя комиссара, где его преподобие останавливался на ночлег, а девушка направилась к клубу. Флори побежал за ней, догнав у самых клубных ворот.
– Элизабет!
Она, вздрогнув, оглянулась, побледнела и торопливо пошла дальше. Он в отчаянии схватил ее за запястье.
– Элизабет! Пожалуйста, я должен объяснить!
– Позвольте мне пройти!
Она дергала руку, он не отпускал. Двое вышедших из церкви каренов замерли, с любопытством уставясь на них. Флори постарался говорить спокойнее:
– Элизабет, непозволительно задерживать вас таким образом, я знаю. Но мне надо, необходимо с вами поговорить! Выслушайте, пожалуйста. Не убегайте!
– Отпустите вы мою руку? Дадите наконец пройти? Пустите!
– Да-да, сейчас, минуту! Скажите лишь одно – когда-нибудь потом, когда-то после, вы сможете меня простить?
– Простить? Что вы имеете в виду? За что мне вас прощать?
– Конечно, моему позору нет предела. Ничего гаже не могло произойти! Но здесь все не так просто, и я, быть может, не столь уж виноват. Вы потом, успокоившись, сами поймете. Сейчас, конечно, невозможно, я понимаю, но когда пройдет время, когда будет не так ужасно, вы сможете забыть?
– О чем вы? Что забыть? Странные мысли! Сцена была, на мой взгляд, отвратительна, но мне-то что за дело? Почему вы вообще решили в связи с этим допрашивать меня?
Он почти потерял надежду. И тон ее, и все слова буквально повторяли тот, прежний их кошмарный разговор. Опять она не хочет слушать, притворяется, хочет лишь ускользнуть.
– Элизабет! Пожалуйста! Прошу, будьте же справедливы! Сейчас это очень серьезно. Я вовсе не надеюсь мгновенно вернуть вашу благосклонность, в момент такого моего позора это вряд ли возможно. Но все-таки. Вы же, в общем, пообещали выйти за меня…
– Что-о? Я – выйти за вас? Когда это я обещала?
– Не на словах, но ведь все было ясно между нами.
– Между нами ничего не было! Вы себе позволяете бог знает что. Я спешу в клуб. Прощайте!
– Элизабет! Элизабет! Как можно осуждать, не выслушав? Вы знали, что до встречи с вами я жил иначе. Сегодняшний случай только печальное напоминание. С этой несчастной я действительно был близок, да, признаю, однако…
– Не желаю слушать ваши гадости! Все!
Он снова схватил ее запястья и не позволил уйти. К счастью, карены уже удалились.
– Придется вам послушать! Уж лучше поневоле слегка обидеть вас, чем опять провалиться в неизвестность. За все время знакомства мы ни разу не говорили откровенно. Словно вам было непонятно, как я мучился. Теперь вы скажете, вы не сбежите без ясного ответа.
Она пыталась вырваться и проявила недюжинную силу. Лицо ее пылало яростью, о возможности которой у этой девушки он даже не подозревал. Сейчас она так ненавидела его, что готова была ударить. И несомненно, ударила бы, будь ее руки свободны.
– Пустите! Вы, животное! Пустите!
– Боже, Элизабет! Вот так бороться с вами! Боже, что мне делать? Я не могу вас отпустить. Вы должны выслушать!
– Нет! Не хочу! Какое у вас право меня допрашивать!
– Простите, не сердитесь! Ответьте только – когда-нибудь, когда вся эта мерзкая история останется в далеком прошлом, вы выйдете за меня?
– Нет! Нет! Никогда!
– Не спешите, прошу вас. Не выносите приговор. Пусть в этот вечер будет ваш отказ, но через месяц, через год? Пусть через годы?
– Разве я не сказала «нет»? Какой смысл продолжать?
– Элизабет, послушайте. Снова и снова я пытаюсь объяснить вам, что вы для меня значите, но как-то не выходит! Попробуйте меня понять, ведь я рассказывал о здешней жизни – мертвой жизни, в тоске, одиноком нытье и самоедстве. Постарайтесь представить и поймите, что вы, единственный на земле человек, кто мог бы стать моим спасением.
– Дадите вы мне уйти? К чему эта дикая сцена?
– Разве для вас пустой звук то, что я люблю вас? Вряд ли вы представляете мои мечты о жизни с вами. Если б вы захотели, я женился бы, дав обещание до конца дней даже не прикоснуться к вам. Только бы вы были рядом. Я не могу больше – один, всегда один. И неужели же вы никогда не сможете простить меня?
– Никогда! Никогда! Не вышла бы за вас, даже останься мы вдвоем на целом свете! Мне за вас выйти, как за… мусорщика!
Она заплакала. Флори понял, что это искренний ответ. Глаза у него тоже защипало. Сквозь навернувшиеся слезы он проговорил:
– Ладно, последнее. Поверьте, не так уж мало, если в мире есть кто-то, действительно вас любящий. Поверьте, что, хотя найдутся кавалеры и богаче, и моложе, и всеми данными превосходящие меня, никто не будет к вам нежней, заботливей. И хоть средства мои невелики, на них вполне возможно прилично жить. Устроить красивый, уютный дом, завести…
– Кажется, мы достаточно поговорили? – сказала она, вернув сдержанный тон. – Могу я уйти, пока никто не появился?
Он слегка разжал руки, державшие ее запястья. Потеряна, навек потеряна. Вновь с яркостью галлюцинаций побежали картины их семейной жизни: их сад, Элизабет, сыплющая рис голубям на аллейке возле куста вымахавших почти ей до плеча лимонно-желтых флоксов; книжные стеллажи и акварели в изящных рамках, стол с букетом бальзаминов в китайской вазе и черный лаковый изгиб рояля. Рояля – заветной мечты, разбитой глупым, подлым случаем.
– И у вас обязательно был бы рояль, – с отчаянием сказал Флори.
– Я не играю на рояле.
Он отпустил ее. Все кончено. Освободившись, Элизабет со всех ног кинулась в сад. Под деревом, сняв очки, аккуратно вытерла следы сердитых слез. Ух, гнусное животное! Наверное, на запястьях синяки. Свинья! А это лицо в церкви, жуткое костяное лицо с этим тошнотворным пятном. Просто убила бы! Брезгливо возмущала не гадкая история с бирманкой, тысячу всяких таких гадостей она могла бы ему простить. Невозможно было простить сцену его публичного позора, но главное – столь явственное в тот момент его уродство. Его роковую, действительно зловещую отметину.
Тетя придет в ярость, когда узнает, что она отказала Флори. И еще дядя, нагло, похотливо трущийся своим жирным брюхом. Жить у них станет невозможно. Может, в конце концов, придется незамужней ехать обратно в Англию. Тараканы! Пусть даже тараканы над сальной раковиной, пусть навек старой девой, только не он – опозоренный мерзкий тип! Лучше уж умереть. Забылись все корыстные расчеты. Забылось, что Веррэлл бросил ее, что брак с Флори давал пристойный выход. Помнились лишь омерзение и стыд при взгляде на всеми презираемое ничтожество, противное нормальным людям, как помешанный или прокаженный. Органически неодолимый инстинкт отторжения уродов победил доводы рассудка и даже личного интереса.
Бежать на крутой холм Флори не мог, но шагал быстро. Решение требовало исполнения немедленно. Стало совсем темно. Бедная Фло, так и не уразумевшая серьезности момента, вертелась возле самых ног, скуля, жалобно упрекая за пинок. У дома порыв ветра пригнул застонавшие деревья, прошуршал густо полетевшими листьями и дохнул волной липкой мороси – предвестием ливня. Ко Сла закончил накрывать стол, смахнув кучку жуков, совершивших самосожжение над керосиновой лампой. Об эпизоде в церкви слуга, очевидно, еще не знал.
– Ужин готов, наисвятейший. Подавать?
– Погоди. Дай-ка мне ту лампу.
С лампой в руке Флори прошел в спальню и закрыл дверь. Привычно потянуло затхлостью, застарелой табачной гарью. Прыгающий кружок света выхватывал ряды сизых от плесени книжных корешков, ящериц на стене. Итак, назад, опять в нору, в свое подполье. Не вышло убежать.
Невыносимо! Раньше терпел. Как-то спасался: книги, сад, виски, работа, девки, охота, разговоры с доктором.
Теперь никак. Едва она приехала, иссякшие, как думалось, силы страдать, а главное, надеяться воспрянули. Жить захотелось. Почти уютная уже сонная пелена лопнула. И если так худо теперь, что ж будет завтра? Скоро кто-нибудь другой на ней женится. Нетрудно представить, как ему сообщат новость: «Слыхал? Малютка Лакерстин все-таки подцепила дурня, на днях потащит бедолагу к алтарю». И собственный небрежный, с подчеркнутым безразличием, вопрос: «О, вот как? И когда ж венчание?» А затем день ее свадьбы, а затем ее свадебная ночь… Не так, не надо, со всеми этими подробностями! Нет, именно так. Смотри, смотри, не отворачивайся! Ужас. Он вытащил из-под кровати солдатский сундучок, достал пистолет, вставил в магазин обойму, послал в ствол патрон.
Насчет Ко Сла давно подумал. Остается насчет Фло. Положив пистолет на стол, он вышел. Фло под кухонным навесом, возле оставленной слугами жаровни играла с младшим сынишкой Ко Сла, карапузом Ба Шином. Изображая хищное нападение, Фло прыгала вокруг мальчонки, а тот, голышом, в красных отблесках угля на гладком тельце, хихикал, легонько и опасливо шлепая ее.
– Ко мне, Фло!
Она послушно прибежала и остановилась у входа в спальню. Что-то ее забеспокоило, насторожило. Она медлила, робко глядя на хозяина, не отваживаясь переступить порог.
– Давай, иди сюда!
Фло виляла хвостом, но не двигалась.
– Ко мне, Фло! Ну, ко мне, моя старушка, ко мне!
Фло вдруг съежилась, заскулила и, поджав хвост, попятилась назад.
– Иди же, черт возьми! – закричал Флори. Схватив собаку за ошейник, он кинул ее в спальню, захлопнул дверь и пошел к столу взять пистолет. – Нет, ближе! Ко мне, я сказал!
Она села и тоненько, умоляюще завыла. Душа его разрывалась. «Давай, девочка! Давай, миленькая! Что ты, хозяин не обидит, иди сюда!». Медленно-медленно она стала подползать на брюхе, повизгивая, отворачиваясь, будто боялась его глаз. Когда до Фло осталось меньше метра, Флори выстрелил.
Клочья ее мозгов напоминали алый бархат. С ним так же будет? Нет, тогда не в голову, а в сердце. Послышались крики бегущих слуг, которых, видимо, всполошил выстрел. Он поспешно рванул пиджак и приставил дуло к рубашке. Крохотная, полупрозрачная, как мутный желатин, ящерка кралась по столу за белым мотыльком. Он нажал на курок.
В первый момент, ворвавшись в комнату, Ко Сла увидел только мертвую собаку, потом ноги лежащего ничком за кроватью хозяина. Он закричал, чтобы не пускали детей, испуганные люди побежали обратно к хижинам. Ко Сла бросился к Флори, в дверь сунулся примчавшийся с веранды Ба Пи:
– Он застрелил себя?
– Похоже, так. На спину, осторожней. Ох ты! Бегом за доктором-индусом! Гони во весь дух!
Аккуратное отверстие в рубашке было не больше дырки от проткнувшего лист карандаша. Тело налилось безнадежной трупной тяжестью. С большим трудом Ко Сла в одиночку (другие слуги отказались прикасаться к телу Флори) втащил хозяина на кровать. Двадцати минут не прошло, принесся доктор. Услышав что-то бессвязное о несчастье, он на велосипеде помчался сквозь ураганный ливень, бросил велосипед у клумбы, вбежал на порог спальни, задыхаясь, слепой в мокрых очках. Сняв их и близоруко щурясь, тревожно спросил лежавшего Флори:
– Что с вами, мой друг? Вы ранены? – Но, подойдя ближе, увидел и резко выдохнул: – Как же, ахх, как же это?
Доктор упал на колени, раздернул рубашку Флори, ухом прижался к его груди. Обезумев от горя, обнял тело, потряс, будто надеясь оживить. Одна рука Флори откинулась, повисла; доктор стал снова укладывать ее вдоль тела и, припав к мертвой руке, разрыдался. Ко Сла стоял в ногах кровати, смуглое лицо набрякло складками морщин. Доктор поднялся, хотел заговорить, но не выдержал, обхватил столбик москитной сетки и опять навзрыд, во весь голос зарыдал, хлюпая носом, комично и жутковато дрожа пухлыми плечиками. Наконец он пришел в себя и обернулся:
– Что тут произошло?
– Мы слышали два выстрела. Он сделал это сам. Из-за чего, не знаю.
– Почему ты уверен, что сам? Почему не несчастный случай?
Вместо ответа Ко Сла молча показал на труп собаки. Доктор задумчиво нахмурился, потом бережно натянул простыню, прикрыв и тело, и лицо. Вместе с жизнью с лица сразу почти исчезла и отметина, превратившись в легкую серую тень.
– Собаку немедленно зарыть. Я сообщу мистеру Макгрегору, что это был несчастный случай при чистке пистолета. Только обязательно схороните собаку. Ваш хозяин был моим другом. Нельзя, чтоб на могильной плите упоминалось о самоубийстве.
Повезло, что священник еще не уехал и успел назавтра, перед вечерним поездом, по всей ритуальной форме прочесть панихиду, даже кратко почтить добродетели покойного. Все мертвые англичане безгрешны. Официальной версией (на основании акта безупречно составленной доктором медицинской экспертизы) признали несчастный случай, что и было выбито на надгробной плите. Правду, конечно, знали. Истинной эпитафией Флори стала реплика, изредка и недолго – умерших в Бирме англичан быстро забывают – мелькавшая в разговорах: «Флори? Ах да, тот парень с пятном, что в 1926-м в Кьяктаде застрелился. Из-за девчонки вроде бы, вот дурень». Никто, кроме Элизабет, особенно не удивился. Самоубийства европейцев в дальних индийских краях дело обычное.
Смерть Флори имела несколько последствий. Главное из них – предсказанный самим доктором полный крах суперинтенданта, гражданского хирурга Верасвами, лишившегося дружбы с белым. Статус Флори среди прочих европейцев был не особенно высок, однако и такой белый приятель все же давал некий престиж. Едва его не стало, падение доктора сделалось неизбежным. Немного выждав, У По Кин ударил сокрушительно и менее чем за три месяца вбил в головы местных европейцев стойкое представление об ужасной личности доктора. Расследований никаких не проводилось, и в чем, собственно, заключалась докторская подлость, не смог бы объяснить даже Эллис, но общественное мнение было единодушным, выразившись коротеньким бирманским определением «шок-ди». «Шок-ди» означает примерно «ненадежный, сомнительный», чиновному аборигену с таким эпитетом конец. И хотя Верасвами, как все признавали, являлся малым для туземца башковитым и лекарем отменным, он стал в глазах белых безусловным, безусловно обреченным, шок-ди.
Достаточно было намека и опасливого вздоха где-то наверху, чтобы доктор, с понижением до ассистента хирурга, был переведен в мандалайский муниципальный госпиталь. Он и теперь там, вероятно навсегда. Пыльный, невыносимо душный Мандалай – город довольно скучный; славу его, как шутят остряки, составляют пять «пэ» – пагоды, паразиты, поросята, пасторы и проститутки. С утра до вечера доктора кружит рутина однообразных фельдшерских хлопот. Живет он на больничных задворках, в маленькой бывшей пекарне с огороженным рифленой жестью палисадничком. По вечерам подрабатывает частной практикой. Его приняли в клуб, где основное общество составляют индийские стряпчие, но есть и один европеец. Гордость клуба – уроженец Глазго мистер Макдугалл, электрик, уволенный из речной транспортной компании за пьянство, в настоящее время существующий на нетвердый доход от сдачи гаража в аренду. Интересуют этого унылого болвана только джин и проводки моторов, и хотя доктор, сохраняя веру в величайший разум европейцев, упорно пробует завязать с ним «культурную беседу», результаты весьма неудовлетворительны.
Ко Сла, унаследовав по завещанию Флори четыреста рупий, открыл чайную на базаре. К сожалению, из-за бесконечных свар между двумя помогавшими ему женами торговля прогорела, и Ко Сла с братом снова пошли в услужение. Ко Сла был слугой превосходным – помимо таких искусств, как поставка девиц, займы у ростовщиков, уход за пьяным хозяином и приготовление похмельного снадобья под названием «устрицы прерий», он умел шить, штопать, заряжать патроны, следить за лошадью, гладить костюм и замечательно украшать стол композициями из нарубленных листьев с крашеным рисом. Подобное мастерство ценится месячным окладом в полсотни рупий. Но распустившихся на службе у Флори, и его, и брата увольняли из всех строго налаженных домов. Целый год пришлось бедствовать, тогда-то карапуз Ба Шин начал кашлять и насмерть задохнулся в одну особенно душную ночь. Сейчас Ко Сла вторым лакеем у брокера рангунской рисовой биржи, господина, чья супруга отличается крайне нервозной въедливостью, а Ба Пи таскает этой хозяйке корзины за шестнадцать рупий в месяц. Ма Хла Мэй в мандалайском борделе. Хорошенькое личико увяло, клиенты платят ей всего четыре аны и частенько колотят. Она, может быть, как никто другой, горюет о днях, когда Флори был жив и давал ей так много, так глупо растранжиренных денег.
Почти все мечты У По Кина сбылись. После падения доктора дорога к избранию в клуб открылась, и судья, несмотря на яростное сопротивление Эллиса, был избран. Европейцы довольно быстро привыкли к его присутствию, тем более что являлся он не каждый день, вел себя прилично, виски хлестал великолепно и буквально за пару партий блестяще освоил бридж. Вскоре его повысили, переведя в другой округ с назначением на пост исполняющего обязанности представителя комиссара. За год, который он там прослужил до ухода на заслуженный отдых, одни взятки принесли ему двадцать тысяч рупий. А через месяц после выхода на пенсию он получил из Рангуна приглашение явиться на торжественный официальный прием.
О, это было внушительное зрелище! На украшенном флагами и цветами помосте восседал сам губернатор во фраке, со свитой расположившихся сзади секретарей. По периметру зала застыл восковыми фигурами караул губернаторской охраны: рослые бородатые телохранители с длинными пиками, на концах которых сияли шелковые вымпелы. За стеной периодически ревел оркестр. Галерея нарядно переливалась белыми эйнджи и розовыми шарфами бирманских леди. В партере более сотни человек ожидали своей очереди в церемонии награждения. Там были и крупные чиновники-бирманцы в атласных пасо, и почтенные индийские персоны в парчовых пагри, и британские офицеры в полной парадной форме со звенящими саблями, и ветераны бирманского воинства – тхаги с высокими узлами седых волос, с заложенными на плечо, отливавшими серебром дахами. Секретарь ясно и звонко оглашал имена удостоенных разных высоких наград, от грамот с серебряным тиснением до ордена Империи. И вот на весь зал раздалось: «Исполнявшему обязанности представителя комиссара У По Кину, за долголетнюю преданную службу, за особое мужество, проявленное при разгроме опаснейшего мятежа в округе Кьяктада, а также…»
Два специальных пажа помогли У По Кину подняться, он вперевалку направился к помосту, поклонился, насколько позволяло необъятное брюхо, был наиболее почетным образом декорирован и поздравлен, а на галерее в эту минуту Ма Кин с другими его приверженцами махали шарфами и бешено аплодировали.
Все, чего мог достичь на этой земле смертный, было совершено. Осталось подготовить благоприятный переход в мир иной – проще говоря, заняться постройкой пагод. Однако в этом пункте великолепно разработанной программы произошел досадный сбой. Через три дня после приема в губернаторском дворце У По Кина, не успевшего оплатить ни камня для святилища, хватил апоплексический удар, и он скоропостижно скончался. Нет защиты от могучего рока. Скорбь и печаль охватили Ма Кин. Сколько бы пагод она ни построила, мужу это не поможет, небеса учитывают лишь самоличные деяния. Бедная Ма Кин дни напролет терзается, думая о супруге, который теперь блуждает во тьме какой-то неведомо жуткой преисподней среди языков пламени, змей и страшных духов. И даже если таких пыток удалось избежать, если душа У По Кина переселилась в новое тело, наверняка оно не выше жабы или крысы. И может, прямо в этот миг его заглатывает ядовитая гадюка.
Что касается Элизабет, судьба ее сложилась как нельзя лучше. После смерти Флори миссис Лакерстин, оставив всякие околичности, разъяснила, что других кавалеров в городишке нет и единственная надежда – Рангун, несколько месяцев тамошней столичной жизни. В Рангун, однако, барышне одной ехать было неприлично, а сопровождать ее, рискуя обречь мистера Лакерстина на гибель от белой горячки, тетушка тоже не могла. Время шло, сезон ливней достиг кульминации, Элизабет в конце концов решила, смирившись, вернуться в Англию. Но тут ей сделал предложение мистер Макгрегор. Мысль эту он лелеял давно и только из соображений корректности выжидал некий период после похорон Флори.
Элизабет охотно согласилась. Жених, возможно, был несколько староват, но респектабельность его ранга делала эту партию значительно более привлекательной, нежели брак с тем же Флори. Это очень счастливая чета. Всегда отличавшее мистера Макгрегора добросердечие после женитьбы заявляет о себе манерой еще более мягкой и обаятельной. Рокочущий его баритон звучит тише, утренний атлетический тренаж заброшен. Элизабет необычайно быстро обрела светскую зрелость, и некоторая жестковатость ее характера проявляется весьма рельефно. Хотя она не говорит ни слова по-бирмански, слуги трепещут перед ней. Она назубок знает «Штатный реестр служащих Бирмы», дает прелестные званые вечера и умеет поставить жен младшего чиновного состава на место – короче, с полным успехом реализует призвание истинной, образцовой мэм-сахиб.