Повесть (1925–1926)
Курьер Никита поставил перед главбухом Филиппом Степановичем Прохоровым стакан чаю, но не ушел. Ему явно хотелось поговорить.
Газеты были полны сообщениями о растратах и растратчиках и повальном в Москве бегстве их от правосудия. Даже в доме на Мясницкой, где располагается их контора, из шести учреждений пять уже растранжирили денежки. «Одни мы нерастраченными на весь дом остались», — заключил Никита.
Филипп Степанович отмахнулся. Он отличался умеренностью и усердием в служебных делах, а счетно-финансовой деятельностью занимался со времен окончания русско-японской войны. При всем том в его характере была, хотя почти и незаметная, авантюристическая жилка. Было и безобидное высокомерие, родившееся давным-давно, когда он прочел в великосветском романе фразу: «Граф Гвидо вскочил на коня…»
Часа в три главбух заглянул к кассиру Ванечке: завтра надо будет выплатить сотрудникам жалованье. Придется сходить в банк и получить тысяч двенадцать. Никита, услышав это, отправился за сослуживцами. Когда те получили деньги, он потребовал выдать зарплату ему и, по доверенности, уборщице Сергеевой. Сделать же это удобно в тихой столовой за углом. Выпили пивка и закусили. Ванечка сбегал за водкой, так что потом главбух не хотел уже расставаться с кассиром и пригласил его к себе домой.
Яниночка, жена, встретила нагруженных кульками гуляк отчаянной руганью. Под звон оплеух и визг жены Филипп Степанович и Ванечка ринулись из квартиры, наняли извозчика и очутились на Страстной, откуда уже с девицами отправились в ближайшие номера. Наутро, впрочем, друзья проснулись не в номерах, а в купе поезда, подъезжающего к Ленинграду. Изабелла рассказала, что билеты купил неожиданно появившийся Никита, что Ванечкина спутница сбежала в Клину, но в Ленинграде ему найдется новая подруга.
Запершись в уборной, мужчины пересчитали наличность: тысячи трехсот как не бывало. «Что же будет?» — обомлел Ванечка. Главбух, неожиданно даже для себя, подмигнул: «Ничего не будет. Едем себе и едем». Из глубин памяти выплыло: «Граф Гвидо вскочил на коня…»
В Ленинграде поселились в гостинице «Гигиена». Изабелла привела обещанную кассиру девицу, костлявую, ленивую и чудовищно высокую. Вчетвером они кутили, играли в карты и рулетку. Огромные деньги давали ощущение дешевизны и доступности наслаждений. Однако хотелось «обследовать» город без спутниц.
Им удалось ускользнуть от них и отправиться на извозчике по Невскому, к Медному всаднику, на набережные, к Зимнему… Филипп Степанович был потрясен. Ванечку мучило нетерпение скорее «дообследовать» город и познакомиться с бывшими княгинями. Извозчик отвез их в «Бар», что при Европейской гостинице, откуда уже в сопровождении элегантного молодого человека они отбыли на автомобиле в «высшее общество».
В голубой гостиной особняка на Каменноостровском были генералы в эполетах, дамы, сановники, кавалергарды, девушки в бальных платьях. По голубому ковру расхаживал император Николай Второй. Он поздоровался и осведомился: «Водки? Пива? Шампанского? Или прямо в девятку?»
Филипп Степанович покачнулся и медленно произнес: «Оч-ч-ень приятно. Я граф Гвидо со своим кассиром Ванечкой». Кассир в это время уже знакомился с девушкой: «Вы, извиняюсь, княгиня?» — «С вашего позволения — княжна».
…Графа Гвидо вызволила из особняка Изабелла, через подруг вызнавшая, куда увезли ее спутников. Ванечки же в особняке не оказалось. Он отправился с княжной, долго колесил по ресторанам. В конце концов они остановились возле деревянного домика. Спутница потребовала деньги вперед и повела его в каморку. Из-за ситцевого полога слышался громкий храп. Это спала бедная больная мамочка — княгиня. Девушка потребовала еще сто червонцев, но до себя так и не допустила: «Не прикасайтесь, сначала сходите в баню!» Из-за ситцевой занавески вышел детина в подштанниках и вышвырнул кассира на улицу.
В гостинице «Гигиена» человек, назвавшийся уполномоченным какого-то Цехомкома, сманил москвичей в провинцию: уж если обследовать, так обследовать. В поезде затеялась игра в девятку, и главбух продулся бы в дым, но в городе Калинове Прохоров и Ванечка сбежали с поезда. В тридцати верстах была родная деревня кассира. Самогон лился рекой в избе вдовы Клюквиной, очень скоро, однако, догадавшейся, откуда у сына деньги. Столь же догадливым оказался и председатель сельсовета. Пришлось бежать. Очнулись в поезде, невесть куда идущем. Соседом был солидного вида, необыкновенно аккуратный и обходительный гражданин — инженер Шольте. Выслушав сетования друзей на отсутствие достойных обследования объектов как в Ленинграде, так и в провинции, он поинтересовался, много ли у них средств. Двенадцать тысяч он назвал суммой, на которую можно половину земного шара обследовать, в том числе Крым и Кавказ. Оказалось, что он тоже уже четыре месяца «обследует». Шольте очень удивился, что они так ничего и не повидали. Вот сейчас будет Харьков, пусть пересаживаются на поезд до Минвод и…
У кассы друзья обнаружили, что денег уже нет даже на возвращение в Москву. Пришлось продать пальто…
В марте из здания губернского суда под конвоем вывели Филиппа Степановича и Ванечку. Никите, оказавшемуся поблизости, Ванечка показал растопыренную пятерню — пять лет.
И. Г. Животовский
Повесть (1936)
Дачный сезон закончился, и Василий Петрович Бачей с сыновьями Петей и Павликом возвращался в Одессу.
Петя в последний раз окинул взглядом светящееся нежной голубизной бесконечное морское пространство. На память пришли строки: «Белеет парус одинокий / В тумане моря голубом…»
И все же главное очарование моря составляла для девятилетнего мальчика не живописность его, а исконная таинственность: фосфорическое свечение, скрытая жизнь глубин, вечное движение волн… Полным тайны было и видение взбунтовавшегося броненосца, несколько раз появлявшегося на горизонте.
Но вот прощание с морем закончилось. Все трое разместились на скамьях, и дилижанс тронулся. Когда до Аккермана оставалось верст десять и по обеим сторонам дороги уже тянулись сплошные виноградники, пассажиры услыхали винтовочный выстрел, а через минуту задняя дверь дилижанса открылась и коренастый человек застыл было на подножке. Но тут впереди показался конный разъезд, и он быстро нырнул под скамью. Петя успел заметить рыжие флотские сапоги и вытатуированный на руке якорек, как и папа, он сделал вид, что ничего не произошло, и отвернулся. Через полчаса папа нарушил молчание: «Кажется, подъезжаем… На дороге ни души». Раздался шорох, и сейчас же хлопнула дверь…
На пароходе «Тургенев» Петя, не найдя подходящих для знакомства сверстников, стал наблюдать за странным усатым пассажиром. Усатый явно кого-то разыскивал и наконец остановился перед спящим на палубе и прикрывшим картузиком лицо мужчиной. Петя остолбенел: задравшиеся штанины обнажили рыжину флотских сапог, которые два часа назад выглядывали из-под скамейки дилижанса.
Когда миновали Ланжерон, усатый подошел к спящему, взял за рукав: «Родион Жуков?» Но тот оттолкнул усатого, вскочил на борт и прыгнул в воду.
…Вечерело, когда Гаврик с дедушкой выбрали перемет и налегли на весла. Совсем недавно прошел пароход «Тургенев». Значит, уже около восьми и надо поторапливаться. Вдруг чьи-то руки схватились за корму шаланды. Когда дед с внуком втащили пловца в лодку, он был почти в обмороке и едва проговорил: «Не показывайте меня людям. Я матрос».
Наутро Гаврик собрался к Терентию, старшему брату. Матроса явно искали. Около тира на маленькой прибрежной ярмарке усатый господин в котелке расспрашивал Иосифа Карловича, не заметил ли он вчера вечером чего-нибудь подозрительного. Узнав, что Гаврик живет неподалеку, усатый принялся расспрашивать и его, но немногого сумел добиться. Мальчик в свои девять лет был рассудителен и осторожен.
По дороге на Ближние Мельницы Гаврик повстречал Петю и пригласил с собой к брату. Пете строжайше было запрещено отлучаться так далеко и так надолго, но с Гавриком он не виделся все лето, кроме того, так хотелось рассказать о происшествии на «Тургеневе».
Уже в сумерках Терентий привел в хибарку деда щуплого молодого человека в пенсне. Илья Борисович подтвердил, что Родиона Жукова видел у гроба потемкинца Вакулинчука, и передал матросу сверток с одеждой. Гаврик отправился посмотреть, все ли спокойно. За углом мальчика схватил уже знакомый ему усатый. Гаврик закричал. «Молчи, убью!» — шпик рванул его за ухо. Три тени метнулись от хибарки к обрыву, прогремел выстрел… Разъяренные неудачей жандармы допросили деда и увезли в участок.
Гаврик перебрался к Терентию, носил деду передачи, очень переживал, узнав, что деда каждый день бьют. Депо, где работал брат, бастовало, и Гаврик старался зарабатывать чем только мог. Неплохой доход приносила игра в ушки.
Петя тоже увлекся ушками, но был слишком азартен, нетерпелив и проигрывал даже то, что брал в долг. Гибельное для всякого игрока желание отыграться затягивало в пучину. Он с мясом вырвал пуговицы отцовского вицмундира и пал до того, что сначала забрал с буфета оставленную кухаркой Дуней сдачу, а потом выкрал из копилки Павлика деньги, собираемые им на велосипед. Но проиграл и это, так что однажды Гаврик объявил, что ждать больше не желает и что Петя поступает в рабство, пока не расквитается.
В городе между тем несколько кварталов было оцеплено войсками, слышалась стрельба. Как-то Гаврик велел Пете принести ранец да не забыть взять гимназический билет. Он загрузил ранец тяжелыми мешочками ушек, и они отправились в районы, оцепленные солдатами. Потом ушки забирали уже на Малой Арнаутской, у хозяина тира Иосифа Карловича, и дворами пробирались к дому с гулким двором-колодцем. На свист Гаврика спускался человек и забирал «товар*. Петя теперь хорошо понимал, что это были за ушки.
Последний рейс ему пришлось совершить в одиночку: у оцепления расхаживал памятный обоим мальчикам усатый. В знакомом дворе-колодце на его отчаянный крик (свистеть он так и не научился) выглянул человек и позвал его наверх. Это был беглый потемкинец-матрос, хотя теперь узнать его мешала бородка и усики. В кухню вошел Терентий: «Все равно не удержимся. Будем по крышам уходить. Они тама орудие ставят».
Дома мальчика ждали новые испытания. В городе шли погромы. Пришла просить убежища семья Коганов, и Бачеи спрятали их в задних комнатах. Когда толпа погромщиков вошла в подъезд, папа встретил их: «Кто дал вам право…» Его схватили, ударили, и, если бы не появление Дуни с иконой в руках, дело приняло бы скверный оборот.
Гаврик объявился под Новый год: «Сховай, и будем в расчете». Он подал четыре знакомых тяжелых мешочка. Петя едва успел спрятать их в ранец, как с изуродованным вицмундиром в детскую ворвался папа, за ним с ревом влетел Павлик: Петька обокрал его!
Папа изменился в лице: он знает, в чем дело. Сын играет в азартные игры, в эти, как их там, чушки, ушки… Перерыв ранец, он достал мешочки и бросил их в пылающую печку. Петя крикнул: «Тикайте!» — и упал в обморок.
Он проболел всю зиму и только после Пасхи отправился к Гаврику. Дедушка умер, семья скрывающегося Терентия жила теперь в хибарке. Пете обрадовались и пригласили на маевку. День был великолепный. Друзья сели на весла, Терентий расположился на корме. У Малого Фонтана в шаланду прыгнул господин в синем костюме, кремовых брюках, зеленых носках и белых туфлях. Соломенная шляпа-канотье, тросточка, перчатки завершали его туалет. Это был матрос. Он оглянулся на берег и подмигнул гребцам. Далеко в море уже собрались рыбаки, чтобы выслушать речь потемкинца.
После маевки мальчики, покружив часа два, высадили Родиона Жукова на Ланжероне, где он сразу же смешался с толпой.
Через неделю Гаврик снова позвал Петю в море, уже под парусом. Быстро добрались до Большого Фонтана. Там Гаврик велел Пете подняться на обрыв и, как покажется пролетка, махнуть платком. Матроса арестовали, но комитет подготовил взрыв тюремной стены, чтобы Родион мог бежать во время прогулки. На шаланде под парусом он уйдет в Румынию.
…Долгие минуты ожидания, и вот в конце переулка появилась пролетка. Петя замахал платком и увидел, как оживился внизу Гаврик.
Терентий и матрос сбежали к шаланде. Через минуту парус наполнился ветром, а немного спустя стал, удаляясь, уменьшаться, но еще долго белел на голубом просторе моря.
И. Г. Животовский
Автобиографическая проза (1975–1977)
Эта книга — не роман, не повесть, не лирический дневник и не мемуары. Хронологические связи заменены здесь ассоциативными, а поиски красоты — поисками подлинности, какой бы плохой она ни казалась. Это мовизм (от «мове» — плохо). Это свободный полет фантазии, порожденный истинными происшествиями. Поэтому почти никто не назван здесь своим именем, а псевдоним будет писаться с маленькой буквы, кроме Командора.
Мое знакомство с ключиком (Ю. Олеша) состоялось, когда мне было семнадцать, ему пятнадцать, позднее мы стали самыми близкими друзьями, принадлежали к одной литературной среде. Эскесс, птицелов, брат, друг, конармеец — все они тоже одесситы, вместе с киевлянином синеглазым и черниговцем колченогим вошедшие в энциклопедии и почти все — в хрестоматии.
С птицеловом (Эдуард Багрицкий) я познакомился на собрании молодых поэтов, где критик Петр Пильский выбирал лучших и потом возил напоказ по летним театрам. Рядом с ним в жюри всегда сидел поэт эскесс (Семен Кессельман), неизменно ироничный и беспощадный в поэтических оценках.
Птицелов входил в элиту одесских поэтов, его стихи казались мне недосягаемыми. Они были одновременно безвкусны и непонятно прекрасны. Он выглядел силачом, обладал гладиаторской внешностью, и лишь впоследствии я узнал, что он страдает астмой.
Вытащить его в Москву удалось только после гражданской войны. Он был уже женат на вдове военврача, жил литературной поденщиной, целыми днями сидел в свой хибарке на матраце по-турецки, кашлял, задыхался, жег противоастматический порошок. Не помню, как удалось когда-то выманить его на яхте в море, к которому он старался не подходить ближе чем на двадцать шагов.
Ему хотелось быть и контрабандистом, и чекистом, и Виттингтоном, которого нежный голос звал вернуться обратно.
В истоках нашей поэзии почти всегда была мало кому известная любовная драма — крушение первой любви, измена. Юношеская любовь птицелова когда-то изменила ему с полупьяным офицером… Рана не заживала всю жизнь.
То же было с ключиком и со мной. Взаимная зависть всю жизнь привязывала нас друг к другу, и я был свидетелем многих эпизодов его жизни. Ключик как-то сказал мне, что не знает более сильного двигателя, чем зависть. Я же видел еще более могучую силу — любовь, причем неразделенную.
Подругой ключика стала хорошенькая голубоглазая девушка. В минуты нежности он называл ее дружочек, а она его — слоник. Ради нее ключик отказался ехать с родителями в Польшу и остался в России. Но в один прекрасный день дружочек объявила, что вышла замуж. Ключик останется для нее самым-самым, но ей надоело голодать, а Мак (новый муж) служит в губпродкоме. Я отправился к Маку и объявил, что пришел за дружочком. Она объяснила ему, что любит ключика и должна вернуться сейчас же, вот только соберет вещи. Да, рассеяла она мое недоумение, теперь у нее есть вещи. И продукты, добавила она, возвращаясь с двумя свертками. Впрочем, через некоторое время в моей комнате в Мыльниковом переулке она появилась в сопровождении того, кого я буду звать колченогим (Вл. Нарбут).
Когда-то он руководил Одесским отделением РОСТА. После гражданской войны хромал, у него не хватало кисти левой руки, в результате контузии он заикался. Служащих держал в ежовых рукавицах. При всем том это был поэт, известный еще до революции, друг Ахматовой и Гумилева. Дружочек почти в день приезда в Москву ключика снова появилась в моей комнате и со слезами на глазах целовала своего слоника. Но вскоре раздался стук. Я вышел, и колченогий попросил передать, что если дружочек немедленно не вернется, он выстрелит себе в висок.
Со слезами же на глазах дружочек простилась с ключиком (теперь уже навсегда) и вышла к колченогому.
Вскоре я отвел ключика в редакцию «Гудка». Что вы умеете? А что вам надо? — был ответ. И действительно. Зубило (псевдоним ключика в «Гудке») чуть ли не затмил славу Демьяна Бедного, а наши с синеглазым (М. Булгаков) фельетоны определенно потонули в сиянии его славы.
Скоро в редакции появился тот, кого я назову другом (И. Ильф). Его взяли правщиком. Из неграмотных и косноязычных писем он создал своего рода прозаические эпиграммы, простые, насыщенные юмором. Впереди, впрочем, его ждала всемирная слава. В Москву приехал мой младший братец, служивший в Одесском угрозыске, и устроился в Бутырку надзирателем. Я ужаснулся, заставил его писать. Вскоре он стал прилично зарабатывать фельетонами. Я предложил ему и другу сюжет о поиске бриллиантов, спрятанных в обивке стульев. Мои соавторы не только отлично разработали сюжет, но изобрели новый персонаж — Остапа Бендера. Прототипом Остапа был брат одного молодого одесского поэта, служивший в угрозыске и очень досаждавший бандитам. Они решили убить его, но убийца перепутал братьев и выстрелил в поэта. Брат убитого узнал, где скрываются убийцы, пришел туда. Кто убил брата? Один из присутствовавших сознался в ошибке: он тогда не знал, что перед ним известный поэт, а теперь он просит простить его. Всю ночь провел Остап среди этих людей. Пили спирт и читали стихи убитого, птицелова, плакали и целовались. Наутро он ушел и продолжил борьбу с бандитами.
Мировая слава пришла и к синеглазому. В отличие от нас, отчаянной богемы, он был человеком семейным, положительным, с принципами, был консервативен и терпеть не мог Командора (В. Маяковского), Мейерхольда, Татлина. Был в нем почти неуловимый налет провинциализма. Когда он прославился, надел галстук бабочкой, купил ботинки на пуговицах, вставил в глаз монокль, развелся с женой и затем женился на Белосельской-Белозерской. Потом появилась третья жена — Елена. Нас с ним роднила любовь к Гоголю.
Разумеется, мы, южане, не ограничивались лишь своим кругом. Я был довольно хорошо знаком с королевичем (С. Есениным), был свидетелем его поэтических триумфов и безобразных дебошей. Моя жизнь текла более или менее рядом с жизнью Командора, соратника (Н. Асеева), мулата (Б. Пастернака). Великий председатель земного шара (В. Хлебников) несколько дней провел у меня в Мыльниковом. Судьба не раз сводила меня и с кузнечиком (О. Мандельштамом), штабс-капитаном (М. Зощенко), арлекином (А. Крученых), конармейцем (И. Бабелем), сыном водопроводчика (В. Казиным), альпинистом (Н. Тихоновым) и другими, теперь уже ушедшими из жизни, но не ушедшими из памяти, из литературы, из истории.
И. Г. Животовский
Повесть (1979)
…Он спит, и ему видится, что он на дачном полустанке и ему надо перейти полотно, на котором остановился поезд. Нужно подняться, пройти через тамбур, и окажешься на другой стороне. Однако он обнаруживает, что другой двери нет, а поезд трогается и набирает ход, прыгать поздно, и поезд уносит его все дальше. Он в пространстве сновидения и понемногу как будто начинает припоминать встречающееся на пути: и это высокое здание, и клумбу петуний, и зловещий, темного кирпича гараж. У ворот его стоит человек, помахивающий маузером. Это Наум Бесстрашный наблюдает, как бывший предгубчека Макс Маркин, бывший начоперотдела по прозвищу Ангел Смерти, правый эсер Серафим Лось и женщина — сексот Инга раздеваются, перед тем как войти во мрак гаража и раствориться в нем.
Это видение сменяется другими. Его мать Лариса Германовна во главе стола во время воскресного обеда на террасе богатой дачи, а он, Дима, в центре внимания гостей, перед которыми его папа хвалит работы сына, прирожденного живописца.
…А вот и он сам, уже в красной Одессе. Врангель еще в Крыму. Белополяки под Киевом. Бывший юнкер — артиллерист, Дима работает в Изогите, малюя плакаты и лозунги. Как и другие служащие, он обедает в столовой по карточкам вместе с Ингой. Несколько дней назад они ненадолго зашли в загс и вышли мужем и женой.
Когда они уже заканчивали обед, двое с наганом и маузером подошли к нему сзади и велели, не оборачиваясь, выйти без шума на улицу и повели его прямо по мостовой к семиэтажному зданию, во дворе которого и стоял гараж из темного кирпича. Мысль Димы лихорадочно билась. Почему взяли только его? Что они знают? Да, он передал письмо, но ведь мог и не иметь представления о его содержании. В собраниях на маяке не участвовал, только присутствовал, и то раз. Почему же все-так не взяли Ингу?
…В семиэтажном здании господствовали неестественная тишина и безлюдье. Лишь на площадке шестого этажа попался конвойный с девушкой в гимназическом платье: первая в городе красавица Венгржановская, взятая вместе с братом, участником польско-английского заговора.
…Следователь сообщил, что все, кто был на маяке, уже в подвале, и заставил подписать готовый протокол, чтобы не терять времени. Ночью Дима слышал, как гремели запоры и выкрикивали фамилии: Прокудин! Фон Дидерихс! Венгржановская! Он вспомнил, что у гаража заставляют раздеваться, не отделяя мужчин от женщин…
Лариса Германовна, узнав об аресте сына, бросилась к бывшему эсеру по имени Серафим Лось. Когда-то они вместе с нынешним предгубчека, тоже бывшим эсером, Максом Маркиным бежали из ссылки. Лосю удалось во имя старой дружбы упросить его «подарить ему жизнь этого мальчика». Маркин обещал и вызвал Ангела Смерти. «Выстрел пойдет в стену, — сказал тот, — а юнкера покажем как выведенного в расход».
Утром Лариса Германовна нашла в газете в списке расстрелянных Димино имя. Она вновь побежала к Лосю, а Дима тем временем другой дорогой пришел на квартиру, где они жили с Ингой. «Кто тебя выпустил?» — спросила она вернувшегося мужа. Маркин! Она так и думала. Он бывший левый эсер. Контра пролезла и в органы! Но еще посмотрим, кто кого. Только теперь Дима понял, кто перед ним и почему так хорошо был осведомлен следователь.
Инга тем временем отправилась в самую шикарную в городе гостиницу, где в номере люкс жил уполномоченный Троцкого Наум Бесстрашный, когда-то убивший германского посла Мирбаха, чтобы сорвать Брестский мир. Тогда он был левым эсером, теперь же троцкистом, влюбленным в Льва Давыдовича. «Гражданка Лазарева! Вы арестованы», — неожиданно изрек тот, и, не успев прийти в себя от неожиданности и ужаса, Инга оказалась в подвале.
Дима тем временем пришел к матери на дачу, но застал ее мертвой. Вызванный сосед доктор ничем уже не мог помочь, кроме как советом сейчас же скрыться, хоть в Румынию.
И вот он уже старик. Он лежит на соломенном матраце в лагерном лазарете, задыхаясь от кашля, с розовой пеной на губах. В затухающем сознании проходят картины и видения. Среди них вновь клумба, гараж, Наум Бесстрашный, огнем и мечом утверждающий всемирную революцию, и четверо голых: трое мужчин и женщина с чуть короткими ногами и хорошо развитым тазом…
Человеку с маузером трудно пока представить себя в подвале здания на Лубянской площади ползающим на коленях и целующим начищенные кремом сапоги окружающих его людей. Тем не менее позднее его взяли с поличным при переходе границы с письмом от Троцкого к Радеку. Его втолкнули в подвал, поставили лицом к кирпичной стене. Посыпалась красная пыль, и он исчез из жизни.
«Наверно, вы не дрогнете, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже — жертвы века», как сказал поэт.
И. Г. Животовский