Герману Садулаеву
– Здесь, наверное, красиво, – произносит Катя и тянется ко мне губами. В ее голосе я различаю тревогу. Всю дорогу от метро Черинг-Кросс она молчала. – И ветра нет. А ты, кстати, молодец.
Интересно, а почему я сейчас “молодец”? Потому, что привел ее сюда, где “наверное, красиво” и “нет ветра”, или все-таки потому, что с утра позанимался с ней любовью? Лучше не уточнять. Себе дороже. Еще психанет, разорется, как обычно. Я отвечаю коротким поцелуем.
Несколько минут назад мы свернули с Уайтхолл, быстро прошли под арку, мимо кавалеристов, парадно гарцующих в своих красных мундирах, мимо понурых хасидов, задумавшихся возле лотка с уцененными сувенирами, мимо двух панков, кажется, разнополых, разукрашенных по моде восьмидесятых, потом пересекли пустую площадь, по которой потерянно, как бездомные собаки, бродили тощие туристы-азиаты, и, наконец, зайдя в парк, мы встали у огромной зеленой карты.
– Главное сейчас – чтобы дождь не начался, – сообщил я глубокомысленно и сразу ощутил неловкость произнесенного. – Все-таки, знаешь, зима.
– Не начнется, – улыбается Катя и показывает на карту: – Смотри, вот мы где.
Она ловит мой взгляд, прижимается ко мне, и я уже в который раз чувствую под этим красным коротким пальто, ловко перехваченным по парижской моде узким поясом, тяжесть ее теплого, сильного тела.
Утром она лежала в ванне, я вошел, присел на край и принялся любоваться ее ровными, длинными ногами, ее высокой грудью, гладко выбритым межножьем, ее глазами, лениво полузакрытыми, ее губами, расплющенными, будто приклеенными. В воде ее тело показалось мне тяжелым и в то же время невесомым. Мне всегда нравилось его разглядывать. В нем проступала какая-то слепая и неуправляемая воля. Оно как будто скручивало, корежило у меня в голове привычные мысли и ощущения, сводило на нет всё то, чему меня учили, все те плоские смыслы, старые и новые, которые мне забили в голову еще в школе как гвозди. Я чувствовал, что это тело меня обнуляло, превращало даже не в животное, не в растение, а в немой камень, в голем, зачем-то заставляло делать то, что я вовсе не хотел делать, произносить слова, которые я вовсе не хотел произносить, куда-то бежать, ехать, лететь, плыть.
– У тебя, когда ты в ванне, – сказал я, – удивительно бесстыжий вид.
– Отвернись! – она вяло рассмеялась и прикрыла руками низ живота. – К твоему сведению, сладенький, у каждого, кто принимает ванну, такой вот бесстыжий вид.
– У тебя особенно.
– Блин, ты отвернешься или нет?! – Катя плеснула в меня водой. Я поднялся.
– Ладно… пока…
– Чё “пока”? Чё щас за отстой?! Я сказала “отвернулся”, а не “ушел”. Уши есть? Стопэ, пешеход! Вот так. Подай-ка полотенце, вот что… Щас будешь меня вытирать.
Узкая асфальтированная дорожка, вся в каменной крошке, аккуратно огибает нагромождение клумб и выводит нас к вытянутому водоему. Берега огорожены металлическим заборчиком, вода мутная, чуть зеленоватого цвета. Прямо посреди водоема взлетает вверх фонтан – ветер в разные стороны разносит капли, брызгая на птиц, пригревшихся у берега. А тут и в самом деле очень красиво.
– Слушай, сладенький, как этот парк называется?
– Сент-Джеймсский…
– Ну, да… точно… А раньше чё тут было? Давай присядем, люблю смотреть на воду.
Катя тянет меня к деревянной скамейке.
– Раньше? Катя, пусти, – я пытаюсь сосредоточиться. – Раньше тут вроде был канал, длинный канал, очень длинный. Вот…
Мы садимся на скамейку, начинаем разглядывать воду, подернутую рябью, низкое небо, затянутое облаками, и Катя достает сигареты.
– А до этого, – я возвращаюсь к разговору, – тут были болота и текла река. Тайберн, кажется… Я не помню точно. Убери, пожалуйста, сигареты. Здесь нельзя…
– Оки.
Надо же. С первого раза послушалась. Что это с ней вдруг? Обычно она говорит в таких случаях “а мне пофиг” или “мне можно”. Странно. Сидит, задумалась о чем-то, меня не слушает. Ладно, пусть сидит… А то очнется – раскричится, нахамит, потом через секунду целоваться полезет… Какая-то тревога в ней поселилась, как только мы сюда вошли. И парик этот… Зачем ей парик? Но ничего, черный такой, смотрится хорошо с ее красным пальто…
Ровно неделю назад в моей квартире среди ночи раздался телефонный звонок. Громкий и резкий. Ночью все звуки кажутся громкими и резкими, а телефонные звонки – особенно. Я вскочил с постели как ошпаренный и бросился к телефону: ночные звонки обычно не предвещают ничего хорошего.
– Это ты? – в трубке я услышал Катин голос. Громкий и резкий, как телефонный звонок.
– Да, – я пытался спросонья сосредоточиться. – Катя, ты это… знаешь хоть, который сейчас час?
– Значит, так, – сказала она, проигнорировав мой вопрос. – Послезавтра ты летишь в Лондон. Понял? Раньше меня там будешь, понял? Я прилечу позже из Парижа…
Откровенно говоря, я еще не проснулся окончательно и ничего не мог понять. Какой Лондон? Зачем? У меня и денег-то нет ни на какие лондоны.
– Как это “в Лондон”?
– Блин, сладенький, ну как в Лондон обычно летают? Верхом на крыльях любви, на гриффоне, а еще на бочке с порохом, когда тупят. – Последние слова она произнесла очень сердито.
Я начал понемногу соображать, стал бормотать, что это всё некстати, и еще что-то совсем маловразумительное, но она меня перебила:
– Слышь? Хватит! Давай ты потупишь в другой раз, ладно? Ты потупишь – я посмеюсь… Сейчас просто времени нет. Господи, откуда ты такой взялся на мою голову?
Тут я наконец собрался с мыслями и сказал, что ей все-таки придется меня выслушать. Во-первых…
– Ты лучше скажи, визу ты сделал, как я тебя просила?
Визу я сделал.
– Отлично… За билетами зайдешь в турфирму на Загородном. Пиши адрес.
Я сказал, что не могу лететь, что у меня работа, статьи…
– В жопу твою работу! – отрезала Катя. – И статьи туда же… Отпуск возьмешь, понял? За свой счет или что там у вас? Хочешь, я позвоню твоему, как там у вас называется… декану?
Я подумал, что этого мне как раз не хватало для полного счастья – работу потерять, а вслух сказал, придав голосу равнодушие, что, наверное, не обязательно, что я сам разберусь.
– Тогда пиши адрес… – велела она.
Я спросил, что все-таки случилось, почему такая срочность, а сам про себя решил: это потому, что Гвоздев с ней уже поговорил. Я ведь его попросил – блин, как же это глупо, подумал я в тот момент, стоя голыми ногами на холодном полу, – сказать
Кате при случае, ненавязчиво, если, конечно, случайно встретит ее в Париже, специально звонить не надо, что я ее люблю, что хотел бы как-то всё окончательно расставить на свои места, что готов за ней куда угодно, просто сам не решаюсь… Гвоздев еще тогда сказал, что, мол, “спокуха, хрящ”, и пообещал всё устроить “в лучшем виде”. Значит, подумал я, раз она позвонила, Гвоздев все-таки с ней поговорил…
– Пиши, говорю, адрес, чего ты там опять затупил? – подала в телефоне голос Катя.
Вот так я оказался в Лондоне. Всё организовалось лучше некуда, почти без моего участия. За последние годы я привык, что ничего не решаю, что всё происходит само собой, что меня куда-то берут на работу, потом увольняют, куда-то толкают, везут, тащат, уносят в салонах автомобилей, автобусов, троллейбусов, электричек, поездов дальнего следования, боингов, женят на себе, потом прогоняют восвояси, безо всяких объяснений. Стоя ночью в темной квартире с телефоном, прижатым к уху, голые ноги отчаянно мерзли на холодном полу, я вдруг отчетливо осознал, что есть какой-то скрытый замысел в природе, в судьбе, что он не имеет отношения к моим покорным чувствам, мыслям, к моей душе, ежели таковая вдруг сыщется, но он так настойчив и никогда не оставит меня в покое.
– Катя, всё хорошо?
– Всё хорошо, сладенький. Слушай, посиди тут, а я пока – в туалет… Это ресторан, да?
Я киваю.
Она исчезает за дверью. Интересно, чем там кормят, в этом ресторане, куда она пошла. А что наливают? Лучше пока не надо. Катя терпеть не может, когда я…
Я разглядываю пруд, бывший когда-то каналом, а прежде – рекой. Впереди из воды торчит небольшой остров, похожий на зеленую шайбу. Мне приходят в голову разные мысли о том прежнем хаосе, который когда-то здесь правил. Судя по всему, Сент-Джеймсский парк давно уже похоронил этот хаос. Никаких следов той прежней пустоши, тех комариных болот, заваленных гнилыми деревьями, той мрачной реки с раскисшими берегами, заросшими мелким, царапающим ноги кустарником. Теперь здесь уже не слышно зловещего уханья ночных сов, от которого замирало сердце. Вокруг – дорожки, лужайки, трава, даже не трава, а так – травка и мирное покрякиванье водоплавающих. Тут, говорю я себе, она стояла, эта самая больница, может, даже на месте ресторана. Сюда их как раз и свозили со всего Лондона, всех этих прокаженных, неприкасаемых. Их словно заживо хоронили. Обряд смерти совершали как положено.
– Тебя больше нет среди живых! – слышала Каждая. Теперь она была уже для всех не матерью, не сестрой, не дочерью, а отвратительной человеческой оболочкой, просто телом, которого с каждым днем становилось всё меньше. Болезнь работала исправно, без выходных, наполняя плоть этих женщин нестерпимой болью. Корежила лицо, забиралась во внутренности, скручивала сухожилия, остервенело грызла пальцы рук и ног, носы, ушные раковины, выдавливала глаза. Иногда их жалели и кидали издали еду, как сейчас, в этом парке, ее кидают птицам. Оставалось лишь бродить бледной тенью, призраком в этом безвременье, между жизнью и смертью на человеческой помойке, где стократ хуже, чем в той пропасти, куда Вседержитель низверг Сатану. Зато Европа стала выглядеть лучше, гигиеничнее…
А потом всё закончилось. Так же внезапно, как и началось. Болезнь ушла, прихватив последних пациентов, и король велел осушить болота. Осушили. А на месте лепрозория поставили зверинец. С верблюдом, крокодилом и слоном. Видно, затем, чтобы показать, какой диковинной внешностью Вседержитель иной раз наделяет земных тварей. Может, она им и в наказание, как тут было раньше, но зато теперь со смехом, без погребальных шествий A LUME SPENTO и могильных стонов.
Мне вспоминается, что другой король, сменивший первого, зверинец упразднил и устроил тут охотничьи угодья. Так, кажется? Гонялся, наверное, за оленями. Методично убивал их. Туши торжественно предъявлял именитым гостям. Но хаос здешних мест как-то сам собой уже шел на убыль, и вот король, восхитившийся Версалем, разбил здесь парк. Строгий, аккуратный, почти французский. И человеческий порядок наконец восторжествовал. Нынче здесь мало что напоминает о той речке с раскисшими берегами, о пустоши с комариными болотами, о страдалицах, пораженных проказой. Разве что ивы, склонившие к воде спутанные ветви, как плакальщицы, да странная тревога, которая невольно поселяется в человеке, когда он сидит и подолгу смотрит на воду.
Катя присаживается рядом.
– Ты как? – спрашиваю. – Всё в порядке?
– Норм, а чё мне сделается?
Мимо нас проходит группа итальянцев. Чернявый, низкорослый гид суетится, что-то громко кричит. Его подопечные весело смеются. Мне вдруг хочется сделать Кате приятное.
– Слушай, – говорю, – тут продаются очень вкусные вафли. Прямо за углом. Огромные такие. Хочешь попробовать?
– Вафли? – Катя закатывает глаза. – Ты чё, сладенький? Совсем уже? У меня попа и так ни в одни джинсы не влазит…
– Ладно, проехали.
– Куда проехали?! – вдруг взрывается она. – Чё опять за отстой? Чё проехали? Ты должен был сказать: любимая, у тебя нормальная попа. Понятно?
– Любимая, у тебя нормальная попа.
– Вот так… Давай-ка вставай… Хватит уже сидеть.
Катя часто бывает грубой. Сегодня она в аэропорту уже отличилась. Нахамила этому профессору. А ведь он – подлый на самом деле и найдет способ мне напакостить.
– Он же все-таки пожилой человек, – упрекнул я ее. – Давай его лучше пригласим в кафе, покормим.
– Щаззз, – коротко бросила она.
Я стоял у металлической ограды вместе с другими встречающими и ждал, когда она выйдет. Самолет из Парижа уже полчаса как совершил посадку. Люди выходили группами, поодиночке, молодые, пожилые, мужчины, женщины, белые, черные, азиаты, с чемоданами, с большими сумками на плече, некоторые налегке. И у всех на лицах было одно и то же выражение. Я его всегда замечал у людей, садящихся в самолет. Выражение растерянности и одновременно сосредоточенности. Оно появляется, едва ты заходишь в аэропорт, и исчезает лишь тогда, когда, прилетев в место назначения, ты усаживаешься в такси. Эта сосредоточенная рассеянность рождается странным чувством, думал я, которым аэропорт постепенно тебя заражает, прямо со стойки регистрации, где ты сдаешь багаж и получаешь заветный посадочный талон. Будто ты кому-то перепоручил свою жизнь, будто что-то для тебя уже закончилось, а новое еще не началось и неизвестно, начнется ли. А вокруг кафе, рестораны, магазины, аптеки выставляют напоказ свою продукцию, предлагая тебе ее купить и оставить здесь, на земле, лишние деньги: тебе уже, может, они и не понадобятся, как знать, а нам пригодятся. И люди покупают, отдают деньги, унося с собой память о великом городе, спрятанную в сувенирах, в бутылках с алкоголем, в склянках с парфюмерией.
Чтобы не смотреть на людей, я принялся разглядывать зал терминала. Аэропорты, как сказал один градостроитель, бывают либо слишком большие, либо слишком маленькие. Этот показался мне слишком уж большим, как квартал густонаселенного города, спрятавшегося, правда, под пластиковым сводом. Тут не было никаких тайн, всё было выставлено напоказ, всё было обнажено, всё, решительно всё, рейки, подвески, крепления, провода – всё говорило о человеческих усилиях и о собственной рукотворности. Конструкцию свода поддерживали тянущиеся из углов длинные белые трубы, напоминавшие кошмарные паучьи лапы. Лампы распространяли странный электрический полумрак, в котором, как в паутине, копошились человеческие существа.
Я вдруг поймал себя на ощущении, что здесь, несмотря на столпотворение, как будто никого нет. Чтобы отвлечься, я начал думать о Кате, о том, как она сейчас выйдет ко мне навстречу, улыбаясь своей неприличной улыбкой, о том, как я прошепчу ей привычные бесстыжие слова, а она ответит, что скучала. Интересно, подумал я, а Гвоздев сказал ей или нет? Наверное, забыл… Псих чертов. А ведь обещал…
– Вас же просили меня не встречать! – взвизгнул возле моего уха хриплый старческий голос. Я дернулся от неожиданности и обернулся. Передо мной стоял коротконогий пожилой мужчина в синем пуховике. Позади себя он держал за ручку маленький чемоданчик на колесах.
– Что, простите? – не понял я.
– Просил же, несколько раз просил – меня не встречать! – повторил с напором мужчина.
Я подумал, это какой-то сумасшедший. Но мужчина выглядел вполне вменяемым, даже благообразным, хотя и немного комичным, со всех сторон каким-то коротким, похожим на обрубок. У него почти не было шеи, и маленькая голова казалась будто вылупившейся из туловища. Короткая седая стрижка, короткая кабанья щетина на щеках, вокруг рта, под подбородком. Короткий мясистый нос, на котором плотно сидели металлические очки. Вроде я его видел где-то.
– Я же просил! – возмущался мужчина. Он достал из кармана платок и вытер пот со лба.
– Ас чего это вы взяли, что я именно вас встречаю?
И тут я вдруг понял, “с чего”. Нас когда-то знакомили, очень давно. Мне еще сказали, что он уехал из СССР в восьмидесятые и теперь работает в каком-то европейском колледже. Помню, на его доклад в Москве сбежались все наши филологи, правда, исключительно те, кто мечтал уехать за границу, – он работал экспертом, в нескольких комиссиях по найму. Фамилию этого профессора я забыл. Вспомнил только, что она звучала уменьшительно-ласкательно, как вид грызунов, и очень ему подходила. Наверное, он сюда прилетел с лекцией, увидел знакомое лицо и решил, что его встречают.
– Я же специально звонил в ваш фонд! – продолжал профессор. – Сказал, что сам доберусь.
Он спрятал платок в карман.
И тут я наконец увидел Катю. Она шла мне навстречу ровной, уверенной походкой и тянула за собой свой малиновый чемодан. На ней было красное пальто и почему-то черный парик. Я не успел подумать, зачем ей понадобилось надевать этот чертов парик, как профессор встрял опять:
– Вы что, меня не слышите?
– Я не вас встречаю, – ответил я сухо и нетерпеливо. – Проходите…
Тут подошла Катя.
– Привет, сладенький. Она подставила щеку для поцелуя. Щека оказалась холодной. – Дай-ка я на тебя посмотрю.
– Еще раз повторяю, – вмешался профессор, – мне не нужно никаких провожатых! Езжайте по своим делам.
(“Да что ж ты никак не уйдешь-то… ”)
Я прижался к ней, подумал, он сейчас всё сам поймет, и тотчас же почувствовал желание. Мимо нас прошли люди, и кто-то задел меня сумкой.
– Это еще что за дебил?! – Катя отстранилась и кивнула головой в сторону профессора.
(“Блин. Началось… ”)
Я виновато поглядел на него, мол, извините, не могу с ней совладать, растерянно улыбнулся и развел руками.
– Чё ему от тебя надо? – прищурилась Катя и, повернувшись к профессору, прикрикнула: – А ну, брысь отсюда!
Тот сделал вид, что не расслышал, повернул, как пеликан, голову почти на 180 градусов, куда-то назад к чемодану, подтянул его к себе, забормотал что-то под нос. Катя тут же про него забыла.
– На, бери, – она сунула мне ручку от чемодана. – Пойдем скорее. Я соскучилась и очень хочу.
“Так ему и надо”, – подумал я, а вслух сказал:
– Он же все-таки пожилой человек. Давай его лучше пригласим в кафе, покормим.
– Щаззз, – коротко бросила она.
В парке, по которому мы гуляем уже час, полно людей, и мне снова, как давеча в аэропорту, кажется, что на самом деле никого вокруг нет. Хотя вот, пожалуйста, по асфальтовым дорожкам, аккуратно огибающим пустые газоны, движутся туристы: семенят крикливой толпой низкорослые азиаты, строго вышагивают высоченные скандинавы, проходят, пританцовывая и отчаянно жестикулируя, поджарые итальянцы и испанцы, привозящие сюда, в сырой английский климат, жар Средиземноморья. Но ни с кем из них, думаю я, не столкнешься. Каждый в своей собственной, только ему отведенной геометрии. Но я вижу вовсе не их и не водоплавающих, высокомерно клянчащих подачку. Я вижу пространство между ними, засасывающую мягкую пустоту. Ее здесь больше, чем всего остального.
– Пусто тут как-то, – замечает Катя.
Я молча киваю.
Сент-Джеймсский парк аккуратно расстелен как поле для гольфа. Он лежит словно женщина, раскинув во все стороны газоны, открываясь настежь, ожидая, когда мы наполним его, измерим его своими телами, когда мы окунем свои прямые взгляды в зелень травы, в мутную воду пруда. Это останется без последствий, ведь в Сент-Джеймсском парке всё теперь гигиенично, пространство и время вычищены, вымыты, свободны. Тут одни сплошные газоны и еще платаны, держащиеся на почтительном расстоянии друг от друга как английские джентльмены. Глазу достаются пустота и голая обозримость. Царство пустоты! Такое дано создать только тому народу, который сподобился провести два тысячелетия вдали от всех на острове, обмываемом со всех четырех сторон света морями.
Французы так бы не смогли. Они бы повсюду в правильном порядке понатыкали бы клумбы и обрубки деревьев. Видно, сначала так оно и было, но потом англичане здесь всё убрали. Клумбы сгребли в кучи, оттащили в углы, нагромоздили одну на другую, чтобы утвердить обозримость и защитить пустоту. В самом деле, свобода не может быть уделом случая, прихоти, внезапного поворота парковой дорожки. Она здесь выстрадана, спланирована. Она здесь следствие традиций, большой игры, законов, ограждений, парковых указателей. Мы останавливаемся возле высокого столбика с зелеными стрелками, глядящими в разные стороны, на которых белыми буквами написаны “'Westminster Abbey”, “Buckingham Palace”, “WC”.
Запрещающих табличек совсем немного. А те, что есть, удивляют вежливой и увещевательной интонацией:
PLEASE DO NOT FEED OR TOUCH PELICANS
– Правильно, – комментирует Катя, – а то долбанут куда-нибудь – мало не покажется. О чем это ты так задумался?
– Ни о чем…
– А я, – говорит она, – знаешь, почему-то вспомнила песню из фильма “Золушка”. Помнишь? Встаньте, дети, встаньте в круг… Там она потом поет: “жил на свете старый жук”.
– Ну и что?
– Как что? При чем тут дети?
– В смысле?
– Ну почему, если на свете жил какой-то старый сраный жук, дети обязаны вставать в круг? Где тут логика? А если бы жила молодая озабоченная стрекоза? Тогда что? Или пеликан? Тогда бы в шеренгу заставили выстроиться? Так, что ли?
Я рассмеялся.
За невысоким ограждением возле воды кипит пестрая птичья жизнь. В кустах, наверное, в поисках тех самых старых жуков копошатся утки, вдоль берега ковыляют жирные гуси с оранжевыми клювами, у ограды стоят какие-то водоплавающие аляповатого вида, будто наспех раскрашенные, безо всякого вкуса и воображения. Вездесущие голуби ведут себя скромно. Ходят, дергая маленькими головками, и дружно взлетают при малейшей тревоге. Чайки носятся в воздухе, то и дело поднимают истошные крики и принимаются драться из-за добычи. Вороны держатся поодаль, с достоинством, время от времени инспектируя длинными клювами мусорные корзины. Посреди пруда плавают два белых лебедя. Один вдруг начинает хлопать крыльями, разгоняется по воде, видно, затем, чтобы взлететь, но тут же успокаивается, складывает крылья, замирает.
– Хрен тебе! – проводив его взглядом, комментирует Катя.
Мне становится грустно от того, что вот он такой, большой, красивый, захотел и не смог.
– Послушай, Андрюша, – она останавливается и поворачивается ко мне. – Я должна тебе кое-что сказать.
Я чувствую неприятный холодок во всем теле. В честь чего это я у нее вдруг “Андрюша”?
Катя становится передо мной и серьезно смотрит мне прямо в глаза.
– Я виделась с Леней Гвоздевым в Париже…
– О кей.
“Жил на свете старый жук”.
– Давай присядем.
Мы идем к деревянной скамейке. Как же тут всё добротно сделано. Особенно скамейки. Толстые рейки, массивные подлокотники. Не на века, конечно, но надолго. Значит, Гвоздев с ней все-таки поговорил. Садимся.
– У нас с ним всё было, – вдруг говорит Катя.
Как обухом. Я чувствую, что мне не хватает воздуха. Оглядываюсь по сторонам
– Что было, Катя?
– Блин, слад… блин, всё было. Секс…
Несколько мгновений мы молчим. Понимание произнесенного приходит ко мне не сразу. В голове почему-то по-прежнему продолжает крутиться фраза “Жил на свете старый жук”.
– Случайно получилось, – добавляет она, поймав мой взгляд.
…
– Дай сигарету, – резко говорю я.
– Ой, ну, милый, ты же сам…
– Дай сигарету!
– Я просто не могу тебе врать…
– Ты дрянь! Понятно?! Просто мелкая дрянь!
– Кто?! – поднимает бровь Катя. – Ах, ну да, ну да… Дай я тебя обниму.
Я грубо отпихиваю ее.
– Блин, мне же больно… дурак, что ли…
Почему-то мне кажется, что каждый, кто проходит мимо, оборачивается в нашу сторону.
– Это всё не важно теперь, – говорит она. – Витю убили… Я всё хотела тебе сказать…
(“Какого еще Витю? При чем тут Витя? Шлюха!”)
Достаю телефон и набираю Гвоздева. (“Дрянь, шлюха! Шлюхой родилась, шлюхой сдохнет!”)
– Ой, – морщится Катя, – ты кому это? Господи, случайно же вышло… Кому ты звонишь?
– С трех раз догадайся.
– А ну отдай!
Я снова резко отпихиваю ее.
– Блин, больно, сказала же…
– Здорово! – в трубке бодрый голос Гвоздева.
– Ты – урод! – кричу я ему. – Сволочь! Подлец!
Проходящие мимо люди оборачиваются на мои крики. Трубка некоторое время хранит молчание. Катя сидит, плотно сжав губы; у нее на глазах слезы.
– Подлец! – повторяю я и добавляю со злым ехидством: – Поговорил, значит, в лучшем виде?
– Старик… – неуверенно начинает Гвоздев.
Катя закрывает лицо руками.
– Положи трубку… пожалуйста… – стонет она.
– Я сейчас всё тебе объясню, – говорит Гвоздев.
– Что ты мне объяснишь? Когда ты, сволочь, переламывался, я тебе за молоком бегал, с ложечки тебя кормил!
Мой взгляд вдруг упирается в табличку: “PLEASE DO NOT FEED OR TOUCH PELICANS”.
Гвоздев замолкает на несколько секунд.
– Я всё сделал, как ты просил, – произносит он после недолгой паузы. В его голосе вдруг появляется воодушевление. – Сказал, что ты ее любишь, и всё такое… правда… Мы сидели у меня дома, бухали, и я ей, короче, это сказал. Ну а Катя, короче, разрыдалась от чувств, кинулась ко мне на шею, целовать стала… Ты же знаешь, она у тебя ого-го! Ну, короче, всё и случилось… чисто по пьяни…
Я молчу.
– Слушай, Андрюха, ну не обижайся. Хочешь, короче, приезжай и трахни мою Элку.
– Кого? – спрашиваю я машинально.
– Ну Элку, жену мою. А что? Она не против будет. Ты ей всегда нравился.
Старый жук. Я горько усмехаюсь и чувствую, что злость куда-то уходит. Даю отбой и сую телефон в карман. Катя с выражением пойманной птицы роется в кармане пальто, достает бумажный платок и вытирает слезы.
– Ты мне больно сделал…
Телефон начинает верещать. На мониторе высвечивается “Gvozdev”.
– Это Катя разболтала? – спрашивает голос Гвоздева. – Она рядом?
Я в ответ молчу.
– Сделай-ка громкую связь.
– Не командуй…
– Сделай, как друга прошу!
– Ладно, – я чувствую, что на самом деле больше не могу на него злиться.
– Катя! – кричит голос Гвоздева. – Ты тут?
– Тут, тут, – Катя шмыгает носом.
– Скажи ему, что это случайно, что мы, короче, не будем больше…
– Не будем, – покорно повторяет Катя, – и вообще было не очень.
– Было не очень, – с готовностью подхватывает Гвоздев из телефона.
– Слышь, Гвоздев, – вдруг свирепеет Катя. – Ты вообще охренел?! Это мне было не очень, понятно?! Мне! Слышь, ты, шприц одноразовый!
Я нажимаю отмену громкой связи, выключаю у телефона питание и поднимаюсь.
Бывает, конечно, что трагедия превращается в мелодраму, тут уж ничего не поделаешь, но мелодрама не должна все-таки превращаться в балаган.
– Всё, хватит…
– Погоди…
– Катя, я, наверное, пойду.
– Погоди, – она решительно встает со скамейки, комкает платок и кидает его в урну.
– Ну прости, – она гладит меня по щеке. Я аккуратно отвожу ее руку.
– Прости, – повторяет она. – Ну хочешь, пойдем прямо сейчас в Хемпстед, в отель, я стринги одену… как ты любишь…
– Засунь их себе в задницу.
– Сладенький, – с укоризненной ухмылкой произносит Катя. – Ты будешь смеяться, но они для того и придуманы, чтобы их засовывать именно туда, куда ты сказал…
Я усмехаюсь и качаю головой.
– Видишь, ты уже не сердишься. Это правда случайно… Ну прости… Ну что мне сделать…
– Ладно, проехали.
– Ура! – Катя хлопает в ладоши. – Ой, а давай птиц покормим, а? У меня с завтрака булка осталась.
У меня нет ни малейшего желания этого делать, но я зачем-то всё равно иду с ней к ограде. Навстречу нам уже спешат голуби, утки, гуси, кружат чайки. Ощущая их жадность, я беру у Кати булку, разламываю ее на кусочки и начинаю бросать их через ограду. Гуси, утки, голуби кидаются в сторону от резких движений, и всё достается чайкам. Они стремительно налетают откуда-то сверху, с громкими криками подхватывают куски и уносятся прочь. Рядом со мной стоит Катя в своем красном пальто, в черном парике и улыбается. Возле нее – чьи-то дети, две светловолосые девочки лет пяти-шести. У них добрые глупые лица. Всё доброе, я давно уже заметил, выглядит почему-то глупым, а всё глупое – добрым. Готово. Начисто расхватали. Я отряхиваю с ладоней крошки. Спасибо, друзья. Получил массу благодарностей. Сверху покричали, снизу покрякали, похлопали крыльями. Даже ворон в отдалении сдержанно, но одобрительно каркнул.
Я чувствую, что все вещи и события сделались близкими, пустыми и встали вокруг меня привычным кругом, как дети из той песни про жука. Всё завертелось, и эти птицы, и чьи-то глаза, и платаны, и клумбы, и газоны, и светловолосые маленькие девочки, и Катя в своем красном пальто и черном парике. Я словно проснулся от долго сна и снова увидел плотные фигуры людей, которые будто вернулись из своих геометрий. Но их слишком мало, этих людей, хоть и много, и сад всё равно кажется пустым, спокойным, забывшимся, забывшим прежние болезни и прежнюю боль. Зато мне теперь становится ясно, зачем я здесь стою с Катей, в этом парке.
– Давай сейчас погуляем, поедим твои вафли, а потом – в отель, в Хемпстед, ладно? – предлагает Катя. У нее непривычно ласковый голос. – Там поужинаем, ну и, – она мне подмигивает, – всё остальное.
Мы идем по дорожке вдоль газонов в сторону королевского дворца, и вдруг меня осеняет:
– Как это – в Хемпстед? Мы же…
– Сладенький, пока ты курил на улице, я попросила перевезти наши вещи в другой отель. Это в Хемпстеде. Подальше от центра.
Я останавливаюсь и смотрю на нее с удивлением.
– Не хотела тебя пугать… Я сначала хотела, чтобы с комфортом, а потом поняла – нам лучше без комфорта, но где-нибудь подальше, где уж точно не найдут.
– Господи! Кто нас не найдет?
– Витю убили, понимаешь?
– Витю?
– Ой, я не могу… пойдем снова сядем.
В ее глазах вдруг мелькает какое-то дикое, новое для меня выражение. Я замечаю себе, что последний час мы только и делаем, что садимся и встаем, встаем и садимся. С этим тут проблем нет: скамеек очень много.
– Господи, точно, ты же мне говорила.
– Садись…
Витя, Виктор Евгеньевич, был Катиным продюсером и одновременно официальным постоянным любовником. Бритый наголо, крепкий, по-крестьянски сбитый мужчина. Всегда в одной и той же кожаной куртке коричневого цвета. Я видел его всего два раза, один раз в Париже, в ресторане, но со спины и мельком, другой раз – в Москве.
– Он там что-то напутал, с какими-то проектами… – она закрывает лицо руками. – Я не знаю… Я в Париже сидела, мне позвонили, сказали – сердечная недостаточность.
– Так убили или сердечная недостаточность?
– Ладно, это долго объяснять. Я как узнала – сразу звонить кинулась, боялась, что к тебе придут.
– Ой, да кому я нужен?
– Мне…
– Ага, а еще тебе нужен Гвоздев.
Она отнимает от лица ладони, внимательно смотрит мне в глаза, а потом со всей силы залепляет мне пощечину. Хочет еще раз ударить, но я хватаю ее за руку.
– Ты чего?! Сдурела?!
Я в панике оглядываюсь. Рядом, слава богу, вокруг никого.
– А ничего…
– Ладно. Мы тут надолго?
– Не знаю, – хмурится она. – Может быть, навсегда.