Посвящается Полю Бурже
Рано утром, разложив на полках своей лавки еще совсем горячие хлебы и подковки, Лампьё поднимался к себе в мансарду. Там, благодаря давившей на него всей своей тяжестью ночной усталости, ему иногда удавалось заснуть. Но стоило проснуться, как тотчас же вместе с ним просыпалась гнетущая тоска, и уже никакими силами нельзя было прогнать ее. Тогда он сбрасывал с себя одеяло, вставал, надевал старые туфли и открывал окошко, чтобы подышать свежим воздухом. Тысячи звуков доносились до него, и он различал каждый из них, начиная от шума автобусов на улице Рамбюто и кончая слабым и в то же время отчетливым звоном отдаленных колокольчиков.
Лампьё прислушивался к этим звукам, подобно человеку, который, очутившись в незнакомом месте, всматривается в окружающие предметы, ища у них объяснения.
И он находил нужный ему ответ и успокоение. Эти звуки говорили ему, что скоро он спустится туда, вниз, и там сольется с толпой и затеряется в общем вихре.
И все же Лампьё не сразу решался выйти. Всякий раз, отворяя двери, он испытывал жуть при мысли, что там могут стоять люди, которые его подкарауливают… Это отнимало у него всякую уверенность.
Однако оказывалось, что проход, ведущий к лестнице, свободен, и никто не преграждает ему путь. «Все спокойно!» — ободрял он себя. Он спешил запереть за собою дверь и, озираясь, бежал на улицу, чтобы скорее затеряться в толпе.
Вот уже три недели, как полиция разыскивала человека, совершившего убийство в улице Сен-Дени.
Лампьё регулярно каждый вечер направлялся в винный погребок близ рынка, где все его знали.
— А! Вот и мсье Франсуа! — приветствовал его хозяин. — Точен, как всегда. Это хорошо.
И, ставя на цинковый прилавок два стаканчика, он наполнял их белым вином. Чокнувшись с гостем, он одним духом осушал свой стакан.
Это было сравнительно глухое время дня. Немногочисленные посетители погребка, сидя на скамейках перед своей кружкой вина, разглаживали подобранные на улице бумажки и свертывали себе сигаретки. Некоторые перечитывали старые номера газет. Стоящая у дверей женщина неопределенного возраста, известная под прозвищем «всеобщей матери», глядела на улицу, поджидая завсегдатаев погребка, чтобы с достоинством попросить у них милостыни.
Узкий, как коридор, грязный, со стенами, покрытыми липкой сыростью, этот погребок принимал свой характерный вид, когда к беднякам, составлявшим главный контингент его посетителей, присоединялись проститутки, приходившие по ночам погреться у огонька. Среди них были Рене, Берта со своим дождевым зонтом, чахоточная Жильберта, толстая Тереза, Иветта Габи, бретонка Лила и Леонтина, про которую говорили, что она убежала из дому, чтобы «устроить свою жизнь».
Некоторых из них Лампьё знал. Он постоянно встречал их, когда отправлялся на работу. Иногда они окликали его и здоровались с ним.
— Добрый вечер, — отвечал он на приветствие и шел дальше, не обращая на них внимания.
В полночь они всё еще бродили по тротуару, постукивая каблуками по асфальту. Пять-шесть из них, которые возвращались на улицу Сен-Дени очень поздно, нагибались к форточке пекарни и просили продать им кусочек горячего хлеба. Они спускали в подвал несколько су и веревочку, которую вытаскивали обратно, когда чувствовали, что привязанный к ее кончику кусок хлеба оттягивает ее вниз.
Лампьё не выносил этих девиц. Ему были противны их сиплые и наглые голоса, их разгуливанье по улице в тот час, когда можно было встретить только полисменов, случайных запоздалых прохожих да пьяниц. К тому же они отрывали его от работы. Все это приводило его в мрачное раздражение. Чего им от него нужно? Ладно, он откликнется на их зов — это его добрая воля. Но из-за чего столько шума? Из-за булки в 12 су!.. И что они там делают, вместо того чтобы тянуть вверх свой шнурок?..
— Боже милостивый! — кричал им Лампьё: — Поднять вам ее, что ли?
Дело в том, что он не мог спокойно видеть эту веревочку, опущенную вдоль стены невидимой рукой: она напоминала ему ту ужасную ночь, когда он, возвратясь в подвал, где помещалась пекарня, нашел ее свешивающейся, как и теперь, в форточку. Кто опустил эту бечевку в его отсутствие? Вопрос наполнил его ужасом. Он стоял и смотрел на нее, не зная, что делать, чем себя успокоить… Наконец привязал к ее кончику, болтавшемуся по полу, большой ломоть хлеба… И кто-то неведомый с улицы поднял бечевку с хлебом наверх — под хлеставший дождь.
— Ну и погода! — воскликнула Берта, отряхивая свой зонтик.
— Выпьем, — предложила Тереза.
— Ладно, — уныло согласилась Жильберта.
— А вы? — спросила Леонтина у Иветты и Лилы, которым во всем подражала.
Обе согласились.
Лампьё, стоявший у прилавка, глядел на них. Эти девушки были виновницами его тревог: он не знал, которая из них заметила, что его нет в пекарне в ту ужасную ночь, в тот именно час, когда было совершено убийство.
Чем объяснить, что эта улика не пробудила в их уме ни малейшего подозрения? В первые дни Лампьё считал себя погибшим, и если не бежал, то не потому, что подчинялся голосу рассудка, а потому, что жил слишком близко от того места, где произошла драма. Неведомая сила приковывала его к этому месту. Не то чтобы он ощущал потребность снова увидеть подъезд этого дома, ту коричневую дверь, длинный вестибюль и в глубине его — окно, через которое он проник в швейцарскую… Нет, он охотнее сделал бы крюк, чтобы миновать его. Но в то же время какая-то таинственная сила, которой он понять не мог, удерживала его близ этого дома, не давая уйти и изменить что-либо в своих привычках…
— И мне также грог! — заказала Леонтина. — Это составит три.
Леонтина была еще почти ребенком, или, вернее, жалким существом, увядшим, не успев расцвести, которому в 20 лет можно было дать и 16 и 30. Маленького роста, серьезная, приветливая и молчаливая; она мало походила на своих товарок.
Лампьё следил за ней глазами… Не эта ли?.. Но что он мог знать?.. Он незаметно наблюдал за Леонтиной — ничем не выказывая своего волнения, следя за каждым ее движением, он мало-помалу замечал, какое у нее миленькое личико, видел голубые глаза с синевой под ними, нежность и покорность, которые она выказывала в отношении Лилы и Иветты.
— Которая?.. — думал Лампьё.
Он томился. Чувствовал себя бессильным перед ними и не мог подавить тоску.
Дорого дал бы он, чтобы узнать, чего ожидать от этой девушки, одно слово которой могло предать его в руки полиции. Выдаст ли она его?.. И почему она не сделала этого до сих пор? Из каких побуждений? Лампьё не понимал. Но ему казалось, что, решившись молчать, она становится как бы его соучастницей и в то же время держит его в своих руках…
Легко себе представить весь ужас, все муки, всю тоску, которую испытывал этот человек… Его мучило не совершенное им преступление. О нем Лампьё не думал — или почти не думал. Вспоминая временами старую женщину, которую он задушил в ее комнате, чтобы завладеть ее деньгами, он не испытывал угрызений совести. Он думал только о деньгах. И Лампьё мысленно хвалил себя за то, что сумел спрятать их так, что их, казалось, невозможно было найти при самых тщательных розысках. Он положил их в углубление одной из стен пекарни, которое затем прикрыл доской и присыпал сверху мукой, так что это место нисколько не выделялось на общем фоне стены. Никто, кроме него, не сможет отыскать его заветного местечка — в этом он был уверен. И эта уверенность придавала ему некоторую бодрость, порой успокаивая его и рассеивая опасения.
И все же… Он сделал свое дело один — а вот оказывается, из-за допущенной им оплошности кто-то неведомый может явиться и потребовать награды за свое молчание… Чего он потребует? Или, может быть, взвесив все обстоятельства, он решит не подвергаться риску и укажет полиции на странное совпадение во времени момента убийства и отсутствия в подвале того человека, который именно в этот час всегда там находился? Случайное совпадение, но каким образом отвлечь внимание полиции от этого обстоятельства? Как помешать ей напасть на след? Лампьё чувствовал себя здесь бессильным. Достаточно было повести розыски в этом направлении, чтобы дознаться правды. Улики были налицо — и какие улики! Взять хотя бы показания служанки, в присутствии которой, месяца за три до того, женщина, убитая Лампьё, жаловалась ему, что ей приходится носить при себе большие деньги. Другая служанка не преминула заметить, что это неблагоразумно, и ее хозяйка с ней согласилась.
— Так спрячьте же ваши деньги, — процедила она сквозь зубы.
— Нужно будет так и сделать это, — согласилась старуха.
Лампьё отчетливо вспомнил желтый отсвет зимнего утра, когда мысль о том, что старуха носит в своем кошельке несколько тысяч франков, привела его в мрачное удивление…
Что сказал бы Лампьё, если бы ему предъявили улики? Ему нечего было сказать. И вот он то терялся от страха, то смутно надеялся, что его это минует.
Поведение его пока что оставляло его вне подозрений, оно было безупречно. Никогда ни от одного из своих хозяев он не получал никаких замечаний. Мало того, он не имел никаких подозрительных знакомств, его никогда нельзя было встретить ни на каких вечеринках. В погребке близ рынка, где он ежедневно перед обедом выпивал стакан белого вина, его знали давно, и сам Фуасс, хозяин погребка, мог бы, если бы это понадобилось, подтвердить, что ни разу за все время, что Лампьё состоит его клиентом, не видал его пьяным. К тому же и костюм, и наружность Лампьё свидетельствовали, что это честный сорокалетний мужчина, мрачный и молчаливый. В самом деле, он всегда молча выслушивал других, когда те жаловались ему на свои неудачи. И на него обращали внимание лишь тогда, когда он, ставя свой опорожненный стакан на прилавок, говорил:
— Хозяин! Еще стакан!
Лампьё молчал, слушая долетавшие до него обрывки разговоров, как вдруг Фуасс, прочтя газету, обратился к нему, высказывая свои соображения по поводу убийства в улице Сен-Дени.
— Да, да, конечно… — пробормотал Лампьё.
— И вы увидите, месье Франсуа, — продолжал Фуасс, — они не так-то скоро его поймают! Что вы на это скажете?
Лампьё покачал головой, медленно, сохраняя непринужденный вид, поднес к губам свой стакан и, отхлебнув, подтвердил:
— Не поймают! Чтобы обделать такое дельце, в людном квартале рынка, нужно быть тертым калачом! И потом — если хотите знать мое мнение, — я думаю, что он работал не один. Их было двое или трое… Разве только если его подкараулила женщина…
— Женщина?!
Фуасс пожал плечами.
— Великолепно! — согласился он… — Женщина!.. И если когда-нибудь на него наложат лапу, то это удастся, как всегда, благодаря женщине.
— Как всегда! — повторил убийца. И тотчас же, осушив свой стакан, тяжелой поступью направился к двери. Мысли его путались, и он не мог решить, стоит ли пытаться узнать, кто именно — та, с которой он чувствовал себя связанным неразрывными узами.
Однако, едва лишь Лампьё спустился в пекарню и остался там один, перед печью, квашней и вложенными одна в другую формами для хлебов, как снова почувствовал себя во власти мучительных мыслей об этой девушке. Правда, он не дошел еще до галлюцинаций; ему не чудилось еще, что она поднимается с того места, где он обычно сидел, и идет к нему навстречу… Но ощущал ее присутствие, чувствовал, что она стоит здесь, безмолвная и неподвижная. И им овладевало смятение. Чего она ждет? Зачем?..
— Не надо распускаться, — ободрял себя Лампьё и принимался за дело. Он расставлял формы, посыпал их мукой, прежде чем наполнить тестом, подкладывал дров в печь. За работой ему удавалось прогнать свои навязчивые думы. Ну можно ли так поддаваться настроению?! Неужели он не в силах совладать с собой?!. И он взвешивал тесто, придавал ему нужную форму. Он не думал ни о чем и только иногда поглядывал на часы, следя за временем, которое неизменно, безостановочно шло вперед…
Однако мучительная мысль снова возвращалась к нему. Лампьё чувствовал это по тому беспокойству, которое охватывало все его существо, заставляя прислушиваться к малейшему шороху, ко всякому звуку здесь, внутри, к стуку каблуков о мостовую — на улице.
У себя внизу, в подвале, Лампьё не видел, что происходит там, на улице. И он не смел даже спросить себя, кто мог там, наверху, прогуливаться около пекарни и даже иногда останавливаться у форточки.
У него из головы не выходила фраза Фуасса, а внушенная ею уверенность, что женщина всегда бывает причиной провала самых обдуманных предприятий, отбивала у него охоту узнать — кто эта женщина. И зачем она бродит там, наверху, возле лавки? Чего она ждет? Почему не уходит? Каковы ее намерения? Желает ли она своим постоянным присутствием загипнотизировать его, заставить его выйти и выдать себя? Лампьё чувствовал: если он поддастся этому побуждению — он пропал. И не потому, что покинул бы работу в неурочное время, а из-за болезненной, неудержимой потребности говорить, которую он испытывал в такие минуты. Это подтвердило бы ее подозрения.
Даже там, в погребке, при виде девушек, которых он не всегда отличал одну от другой, Лампьё пришлось напрячь все свои силы, чтобы подавить желание поговорить с ними. Что он сказал бы им? Нет. Нет… Это было лишь желание, одно из тех безрассудных желаний, которые, если им поддаться, приводят к гибели. Лампьё отдавал себе в этом отчет и взял себя в руки. Но не безумие ли — так поддаваться искушению? Не сходит ли он с ума? Или же грезит наяву?
Иногда, ночью, под влиянием какого-то необъяснимого внушения, ему казалось, что он слышит там, наверху у форточки, шаги своей таинственной сообщницы. И в ночь убийства она, наверно, бродила здесь. Сначала удивлялась, что внизу, в пекарне, никого нет. Затем, задав себе вопрос, почему там никого нет, наклонялась к форточке, спускала на веревочке монетку и заглядывала вниз, пытаясь увидеть, не уснул ли тот человек, который обыкновенно откликался на зов. Сколько времени она ждала? И приходила ли она туда снова до его возвращения в подвал? Хорошо, если нет. Но что, если она несколько раз приходила и настойчиво звала, добиваясь, чтобы ее услышали?.. Его бросало в дрожь при мысли, что какой-нибудь прохожий или даже кто-нибудь из соседей мог случайно это слышать и рано или поздно сообщить об этом полиции.
В этом не было ничего невероятного. И девушка, которая прохаживалась возле пекарни, возможно, и действовала по указанию полиции… Ее цель была ясна: она готовила ему ловушку. Она хотела выманить Лампьё на улицу.
Выйдя к ней — мог ли он себя не выдать?
Конечно, ему пришлось бы отрицать свое отсутствие в пекарне во время совершения убийства. Кто видел, что он оттуда уходил? Он просто заснул в сарае, примыкающем к пекарне. Устать может всякий, не так ли? Особенно при этой утомительной ночной работе, какая теперь даже редко и производится в пекарнях. И кто может доказать, что он не заснул в соседнем подвале, как он это утверждает? Другого оправдания у Лампьё не было.
Но что его побуждало оправдываться? Никто и не думал его обвинять. Затем, когда он — два или три раза — уходил из пекарни в погребок Фуасса, он никого не встречал на улице. И все же он чувствовал, что кто-то здесь есть… поблизости. Это чувство томило его целую ночь, несмотря на то что открывавшаяся его взору широкая улица, блестевшая своей мостовой, была пуста, и только у рынка, где начиналось некоторое оживление, он замечал фланирующих девушек.
Дни шли за днями, одна ночь сменяла другую, но Лампьё и считал их, и не различал: он находился во власти тягостного чувства, как если бы непрерывно длился один бесконечно-томительный день, одна бесконечно-гнетущая ночь.
Приближался конец февраля. Под почти беспрерывными ливнями Париж захлебывался в жидкой грязи. Все улицы были затоплены, и на них можно было видеть бесконечную череду зонтиков, защищавших от дождя людей, которых необходимость выгоняла на улицу. Лампьё вставал поздно. Он выходил из своей комнаты в шесть часов — и не знал, куда себя девать.
Пустынный в эти часы, рынок блестел мокрыми плитами тротуаров.
В погребке Фуасса воздух был так сперт, что у свежего человека дух запирало. Но Лампьё привык к этой атмосфере; она не только не была ему неприятна, но, напротив, он вдыхал ее с облегчением, как человек, который избавился от тяжелого кошмара.
Каждый раз, когда Лампьё приходил к Фуассу, он видел там Леонтину — входящей в погребок или выходящей оттуда — и каждый раз под взглядом, каким окидывала его эта девушка, он испытывал смущение и удивлялся, что встречает ее так часто. Он заметил, что Леонтина всегда была одна и выглядела не так, как прежде. В ней произошла какая-то перемена. Это казалось ему странным. В чем же она изменилась? Ее глаза точно расширились, блестели лихорадочным огнем, и это придавало им болезненное выражение усталости и растерянности. Не доверяя самому себе, Лампьё старался приписать эти встречи простому случаю, хотя чувствовал, что Леонтина хочет к нему подойти и заговорить с ним. Что ей могло быть нужно от него? И почему, если она действительно хочет ему что-то сказать, она ведет себя так странно?.. Он не решался делать какие-либо выводы… Он размышлял… И боялся Леонтины. По мере того, как приближался час, когда Лампьё надо было приниматься за работу, страх этот делался почти непреоборимым. Навязчивая идея теперь уже не была для Лампьё смутным призраком: она сочеталась в его мозгу с какими-то подозрительными движениями, которые мерещились ему повсюду и лишали его покоя… Она слилась с Леонтиной, приобрела реальную форму: приняла образ Леонтины, отражалась в ее широко раскрытых колдовских глазах, в ее походке, манерах, в ее настойчивой кротости, в страдальчески блуждающем взгляде. Ему чудилось иногда, что она стоит перед ним. Но в тот момент, когда, казалось, стоит только протянуть руку, чтобы коснуться ее, — Лампьё слышал, как кто-то ходит по улице, и узнавал ее шаги…
— Да что же это такое, наконец?! — бормотал он в бешенстве.
Он пытался совладать с собой и оправиться от насквозь пронизывающего его страха, но — задыхался, дрожал, обливался потом… и боялся, чтобы Леонтина не отозвалась, если бы ему вздумалось ее окликнуть. Он не сомневался, что именно ее шаги раздавались там, наверху, у пекарни. Как только спускалась на землю ночь, эта девушка, под влиянием какой-то болезненной потребности, приходила туда, бродила, приближалась к форточке и часами простаивала неподвижно… Может быть, она ждала, что ее позовут? Почему же Лампьё этого не делал? Чего он боялся? Он ведь не рисковал ничем. И потом… не было никакой надобности называть Леонтину по имени. Достаточно было крикнуть или свистнуть. Она нагнулась бы, и он мог бы у нее спросить:
— Послушайте… Чего вам нужно?
Рассуждая так, Лампьё отходил от форточки. Мысль, что он может поддаться соблазну, приводила его в неописуемое возбуждение. Он большими шагами ходил взад и вперед по подвалу, потом принимался за работу. Самые нелепые мысли приходили ему в голову, и он хватался за них, подобно тому, как утопающий цепляется за все, что попадается ему под руку. Но это была лишь соломинка, которая тотчас же ускользала из его рук или обрывалась… И тщетно он боролся с собой, напрягая до предела все свои силы. Его мысль неизбежно возвращалась к Леонтине. И то, в чем он только что искал облегчения, доставляло ему новые, горшие муки. Ему казалось, что он теряет рассудок. В самом деле, откуда исходил этот голос, который говорил ему: «Там, наверху, вовсе не Леонтина. Может быть, там кто-нибудь другой. А может быть, и вовсе никого нет. Выйди и убедись. Ведь в те ночи, когда ты выходил отсюда, ты никого не видел. Почему ты думаешь, что там кто-то прячется? Не принимал ли ты шум дождя за человеческие шаги? Прислушайся! Ты ничего не слышишь? Слушай, слушай хорошенько! Что там за шум? Пойди узнай. Нельзя же оставаться в неизвестности».
— Иди! — приказывал ему чей-то голос.
Но Лампьё противился этому побуждению. Какая-то смутная тень — тень его страха — колебалась на стене. Он неотступно следил за ней глазами. Она окутывала его. Падала. Поднималась. Приближалась к квашне, пыталась влезть на нее, чтобы добраться до форточки и убежать. Не она ли это говорила? Теперь она была безмолвна. Она качалась в кошмарной тишине, и Лампьё казалось, будто тысячи криков замирали, разбиваясь о какое-то препятствие. Он их не слышал, но ощущал всем своим существом.
Однако Лампьё не поддавался. Он ни за что не хотел выходить на улицу: чувствовал, что сойдет с ума, если убедится, что тень нашептывала ему правду — что там действительно никого нет. Он сдержался; не пошел. И был момент, когда он испытывал торжество победы над собой… Но это был всего лишь момент, только передышка, после которой Лампьё отступал в неравной борьбе. И, отступая шаг за шагом, терял под собою почву. Им снова овладевали приступы тоски, еще более разрушительные, чем прежде, которые подтачивали его, как вода капля за каплей подтачивает камень. И Лампьё чувствовал, что рано или поздно неизбежно наступит ночь, когда он уже не сможет противиться этой воле, более сильной, чем его собственная, и в конце концов подымется туда наверх, на улицу, чтобы узнать, есть ли там в самом деле кто-нибудь.
…Да, на улице была Леонтина. Лампьё увидел сквозь ставни, как она прошла. Он стоял, не шевелясь, ожидая, что она вернется, как это не раз бывало… Бедняжка ничего не подозревала. Она шла, согнувшись под дождем. Она промокла до костей, башмаки ее хлюпали, но она как будто ничего не замечала, уставшая до такой степени, что не способна была отдавать себе отчет в чем бы то ни было. Одна мысль, одна навязчивая идея управляла ею, точно толкала ее вперед. Лампьё, выжидающий, пока девушка поравняется с фасадом дома, не слышал ее шагов. Это представлялось ему странным. Он недоумевал, каким образом он мог, оставаясь в своем подвале, узнать Леонтину по ее шагам, если она двигалась бесшумно, подобно тени. Его это пугало, так как ему казалась необъяснимой эта способность медленно и неслышно передвигаться, незаметно проскальзывать и сразу сливаться с ночной тьмой. Далеко ли она отойдет, прежде чем повернет назад? Лампьё не знал, он мог только делать тысячи предположений. И затаив дыхание, не шевелясь, он стоял на месте, боясь, как бы Леонтина не заметила этой странной слежки.
Но отчего же она так долго не возвращается?! Лампьё разбирала досада и охватывало болезненное беспокойство. Сквозь узкую щелку в ставне он мог разглядеть только небольшой участок асфальтовой мостовой, примыкающий к лавке. Может быть, Леонтина остановилась немного поодаль, вне его поля зрения? Но как он ни напрягал слух, он едва мог различить в смешанном гуле, доносившемся из района рынка, лишь грохот колес ручных тележек да звук рожков автомобилей. Время от времени резкий порыв ветра заливал ставни дождем и отбрасывал на мостовую дрожащую тень фонаря. Больше он ничего не видел и не слышал. Улица была пустынна, не было заметно никакого движения, никаких звуков, кроме порывов ветра; да и ветер порой затихал, и только дождь равнодушно посылал свои прямые струи, точно он еще в глубине времен обрек эту заурядную сонную улицу потопу. Прислушиваясь к мерному падению дождя, Лампьё терял нить своих мыслей; страх, порожденный необъяснимым желанием вновь увидеть Леонтину и мыслью, что она может обмануть его ожидания, мешал ему припомнить, зачем стоит он здесь, у закрытых ставней лавки, в ожидании чего-то неведомого. Конечно, у него была определенная цель, и он не терял надежды ее достигнуть. Но что будет потом? Подойдет ли он к этой девушке? Заговорит ли с ней?.. У него не выходила из головы фраза, брошенная Фуассом: «если на него наложат лапу, это будет, как всегда, делом рук женщины». Лампьё повторял про себя эту фразу. Каждое слово ее, каждая буква отчетливо запечатлелась в его памяти… Что он будет делать? Раз уж он поддался властной потребности узнать, кто прогуливается там, у лавки, мог ли он быть уверен, что окажется в силах побороть искушение и не подойти к этой женщине, не заговорить с ней о гнетущей его тоске? Он был далеко не уверен в этом… Но если он себя выдаст, если ее подозрения сменятся уверенностью? Тогда он пропал! Фуасс, сам того не сознавая, предупредил его… «Если на него наложат лапу…» И Лампьё все повторял и повторял эту фразу, точно читая по слогам: «Если наложат лапу…»
Он как будто перестал понимать ее смысл… А между тем она была полна смысла… страшного смысла… «На него наложат лапу»… На него — на Лампьё. Почему бы нет? Разве он забыл про свое преступление? Нет, не забыл — он просто о нем не думал… или почти не думал. Его тягостные мысли порождались не столько воспоминанием об убийстве, сколько воспоминанием о веревочке и смутной мыслью о причастности к этому делу Леонтины… Возможно ли это? Могут ли убийцу не терзать угрызения совести? Однако, Лампьё не испытывал этих терзаний: он не знал еще, что представляют собой угрызения совести… Сначала, в первые два-три дня после убийства, к чувству страха у него примешивалось своего рода удивление. Потом страх заполнил его целиком. Но в то же время его не покидала неопределенная надежда, что до него не доберутся, если он ни в чем не изменит своего образа жизни. Ему казалось, что, по какому-то молчаливому соглашению, совесть не нарушит обычного хода его жизни… Считая, что с этой стороны ему опасаться нечего, Лампьё направил свои мысли в другую сторону: он стал бояться, как бы его не выдала невольная свидетельница; и все его заботы сосредоточились на том, чтобы этого избежать.
«Если на меня наложат лапу, — чуть не вслух повторял он, — наложат лапу…» Эта мысль была невыносима. Казалось, будто кто-то неведомый преследует его, насмехается, издевается над ним за то, что он поджидает Леонтину, не отдавая себе отчета в последствиях встречи с ней. Чего он хотел? Чтобы она выдала его? Конечно, именно она была та женщина, на которую намекал Фуасс. Неужели Лампьё не чувствовал, что она — его злейший враг? Без сомнения, чувствовал, сознавал, больше того: был убежден в этом. Но к ужасу у него примешивалось какое-то непостижимое удовольствие — и он был бессилен отделить одно чувство от другого. Он смаковал их оба с каким-то мрачным наслаждением.
Если бы Леонтина пришла сейчас, Лампьё, несомненно, признался бы ей во всем. Дверь лавки, которую он приотворил, открывала перед ним более обширное поле зрения. Но Леонтины не было видно. Его охватило раздражение, возраставшее по мере того, как время шло, не принося ему ничего, кроме неясных и отдаленных звуков да изредка — свистков паровоза, тянущего вагоны через бульвар Сен-Мишель к рынку… Не застряла ли Леонтина в каком-нибудь баре? Или, может быть, она наблюдает за тележками, подвозящими к ларькам груды овощей? Лампьё представлял себе, как она, такая слабенькая, стоит среди толпы и смотрит невидящим оком на волнующийся людской поток. Что, кроме этого потока, могло заинтересовать ее?.. И к раздражению Лампьё примешивалась своего рода ревность — горькая, смутная, угрюмая… В самом деле: с тех пор, как он увидел Леонтину и уверился в том, что именно она каждую ночь бродит перед пекарней, ему стало казаться, что эта девушка ему принадлежит. Чувство, которое он не анализировал, внушало ему мысль о каких-то правах на нее. Он еще не имел этих прав, но считал их неоспоримыми, потому что, не соверши он преступления, разве поддалась бы Леонтина странному влечению, которое ею овладело? Конечно нет. Но почему же в таком случае она и сегодня не совершает своего таинственного обхода?.. Почему?..
Лампьё открыл дверь. Ледяной ветер и дождь ударили ему в лицо. Он вышел на улицу, сделал несколько шагов. Осмотрелся… У форточки, прислонившись к стене, не шевелясь, точно тень, стояла Леонтина. А он глядел на нее и не смел подойти…
— Ну? — спросил он издали. — В чем дело? Что такое? Что это значит?
Тень молчала.
— Я с вами говорю, — кричал Лампьё. — Слышите?! Да! С вами! Да слышите ли вы, наконец?!.
Ему показалось, что Леонтина собирается убежать.
— Как это так случается, что вы приходите сюда каждый вечер? — спрашивал он, спеша преградить ей дорогу. — Да, каждый вечер?..
Но когда он поравнялся с ней, движение, которое он было сделал, чтобы ее удержать, замерло.
— Нарочно, что ли, приходите вы, — продолжал он после минутной паузы, — чтобы досаждать мне? Говорите! Я хочу знать! О, я вас знаю! Нечего ломать комедию! Вы должны сказать — понимаете?! Иначе я вас не отпущу.
Он стоял перед ней и глядел на нее мрачным, тяжелым взглядом, полным ужаса.
— Нет! Нет! — защищалась Леонтина.
Лампьё засмеялся каким-то хриплым, прерывистым смехом и, засунув в карманы свои огромные ручищи, которыми, казалось, хотел ударить несчастную, выпрямился и ждал. Леонтина молчала. Стояла, опершись о стену, дрожа от страха, с взором, устремленным в пространство…
— Ну?! — торопил Лампьё.
И он сам удивился, что ему удалось подавить желание схватить Леонтину за плечи и встряхнуть, чтобы вырвать у нее ответ. Долго ли она будет стоять так? Он смотрел ей в лицо тяжелым взглядом и больше не боялся. Он победил свой страх, прогнал его. Ощущение пустоты, как бы собственного отсутствия, точно вскрыло в его существе глубокую бездну, зияющую и таинственную, заглянув в которую все испытывают головокружение и тревогу. Все, кроме него самого. И когда его внимание вновь вернулось к Леонтине, его с новой силой охватило это ощущение пустоты, которую он открыл в себе, чтобы сбросить туда какую-то огромную тяжесть. Эта тяжесть давила его и мешала ему пошевелиться. Она сковывала его силу, задерживала ее где-то далеко, неизвестно где — нигде, вне времени и пространства. Лампьё вздрогнул.
— Ну что же? Вы не хотите мне отвечать? — настаивал он.
Его руки настолько отяжелели, что казалось невозможным вытащить их из карманов и поднять на Леонтину. Да и к чему бы это привело? Бедняжка и без того была достаточно напугана. Зубы у нее стучали, она дрожала всем телом, голова то тряслась, то медленно подергивалась.
— Ну, ну, — сказал Лампьё, — нечего пугаться! Я не хочу вам причинять зло…
Леонтина сделала над собою усилие, пытаясь ответить.
— Я! — воскликнул тогда Лампьё. — Я? Неправда!! Я не хочу вам делать зло! Неправда! Это не я! — И в третий раз он произнес тихо, невнятно: — Это неправда!
И не понимая сам, зачем он сделал этот намек, он сразу почувствовал облегчение, точно преодолел какое-то препятствие. А Леонтина, осмелившись наконец взглянуть на него, в отчаянии повисла на его руке и разрыдалась…
Позже Лампьё припоминал то почти сладострастное чувство, которое испытал, услышав впервые плач женщины. Но в тот момент, когда она, не в силах сдержать слезы, заплакала, она для него была только Леонтиной, то есть не столько женщиной, сколько его сообщницей. И это его испугало.
— О чем ты плачешь? — спросил он.
Он не предполагал, что она разрыдается, повиснув у него на руке, такая тяжелая, точно налитая свинцом… И все же он тащил ее за собой: не мог же он оставить ее на дожде… Сам он промок и озяб… Он чувствовал к ней жалость, смешанную со страхом…
— Не надо плакать! — повторил он несколько раз. — Это ничему не поможет… Да, ничему!.. Иди! Идите!
Леонтина шла, опираясь на Лампьё: она совсем лишилась сил и сама не в состоянии была сделать ни шагу. Не ухватись она за Лампьё, она упала бы… И он ее не оттолкнул, не отдернул руки. Напротив, он ее поддерживал. И она смутно чувствовала, что он ведет ее к булочной.
— Идите… идите, — повторял Лампьё.
Он толкнул дверь, которая оставалась полуоткрытой, вошел, отыскал стул и поместил на него свою необыкновенную ношу.
— Спасибо, — проговорила Леонтина.
Она уже не плакала, но всхлипывала и содрогалась и все еще не могла прийти в себя. Где она находилась? Она не задавалась этим вопросом, она просто видела, что находится в закрытом помещении. Ее окружала атмосфера теплоты и полного спокойствия. В смутном свете, исходившем снизу, с лестницы, она различала тусклое зеркало, конторку, полки, две ручные тележки, весы…
Леонтина окликнула Лампьё.
— Я здесь, — отозвался он. И пожал плечами.
— О нет! Я не хочу! — медленно прошептала Леонтина. И слабым движением как бы отогнала рой бесформенных мыслей и образов, витавших вокруг нее: она чувствовала, что они скоро примут свой облик и снова будут мучить ее…
И действительно, в этом непрерывном вихре, кружившем перед ее глазами, Леонтина мало-помалу стала различать цель, к которой стремилась. Это была ее обычная цель, она не сомневалась в этом. И что-то внутри ее неумолимо разрасталось в знакомую, глубокую и смутную тревогу: это была непобедимая сила, которая, начиная с той роковой ночи, толкала ее к форточке; возле которой ее только что застал Лампьё. Теперь она подошла вплотную к предмету своей муки… Она была уже не на улице. Ей казалось, что ее провели — или она сама прошла — по неведомой дороге, и никто ей не помешает встать и направиться дальше, прямо к лестнице, по которой проникал свет из подвала, и спуститься в этот подвал.
— Куда вы идете?! — крикнул Лампьё.
Она не обернулась. Какая-то властная сила заставила ее встать и довела до середины лавки. Отсюда она могла рассмотреть первые ступеньки лестницы, стену с вколоченными в нее железными крюками, к которым была привязана веревка, служившая перилами, и своды подвала. Свет, исходящий снизу, озарял ее лицо и отражался в ее блестевших глазах.
Лампьё понял, что он уже ничего не сможет изменить в ходе событий…
— Ладно, — проворчал он, — держитесь за веревку и нагнитесь.
Она взялась за веревку и нагнулась. Она машинально делала то, что ей приказывали. Позади ее шел человек, который тоже как будто повиновался тому же приказу, но в то время как Леонтина спускалась по лестнице, точно автомат, он наклонялся и заглядывал в подвал с каким-то странным чувством удивления и оцепенения. Его тревожила нелепая мысль, что он оставил там, внизу, какой-либо предмет, напоминающий о его преступлении. Какой предмет? Уж не сходит ли он с ума? Почему ему чудится, будто он оставил там такой предмет? И взглядом он искал ответа у всего окружающего: у стен, у притоптанного земляного пола, у квашни, у доски, которая ее прикрывала, у накинутого на формы холста, у дров, у своих старых туфель, у салфетки, у корзинок, у хромоногой скамейки, на которую иногда, около полуночи, садился к печке, чтобы съесть кусочек хлеба с сыром. Он рассматривал одну за другой все эти вещи, которые видел каждую ночь. Все они были на своих местах. И почему бы им там не быть? Никому, кроме него, они не нужны. Но он поглядывал на них подозрительно, точно опасаясь, как бы своим видом они не открыли Леонтине то, о чем она у них спрашивала.
Леонтина стояла и разглядывала их, не имея сил идти дальше. Ее ноги словно приросли к полу. Все, что она видела, все, что ее окружало, беспорядочно заполняло ее мозг. Она перестала разбираться и анализировать явления. Озираясь вокруг, она, казалось, больше не чувствовала страдания: то было уже не страдание, но смесь чувств и впечатлений, самых смутных, невероятная путаница образов и воспоминаний, какой-то нелепый хоровод. Место, в котором она находится, — по-видимому, подвал. Вот квашня, вот очаг, вот неясное очертание форточки, и там, возле нее, человек, который всегда находился в подвале, когда она приходила за хлебом. Но если ему полагалось быть в подвале — что же там делала Леонтина? Она никак не предполагала, что он там будет; его присутствие расстраивало все. Оно мешало Леонтине заглянуть в прошлое, мешало остаться одной со своими мыслями, оно мешало ей наконец, войдя в подвал, пережить вновь то чувство ужаса, которое она пережила в ночь убийства при виде пустого подвала, когда бросила туда свою монетку.
— Сядьте, — сказал Лампьё, подойдя к скамейке. — Возле печки: там лучше, теплее. И потом — там вы не будете мешать мне работать.
— Да-да, — пробормотала Леонтина.
Она села и стала следить за тем, как он сначала накладывал дрова в печь, затем снял свою куртку и трико и начал вынимать на лопатке из печи готовые хлебы.
— Ну как дела? — спросил Лампьё после долгой паузы.
Леонтина наклонила голову.
— В такую погоду здесь хорошо, — добавил Лампьё.
— Здесь хорошо, — повторила она.
Теплые, приятные запахи пропитывали воздух: запах горящих сухих дров, запах свежеиспеченного хлеба… Леонтина глубоко вздохнула.
— Смешно… — сказала она. — Это мне напоминает мое детство…
— А-а… — рассеянно протянул Лампьё.
Он обернулся. Где-то часы пробили два удара, слабо прозвучавшие в ночной тишине.
— А другие не пришли? — спросил Лампьё.
— Кто — другие?
— Ну… за хлебом, — пробормотал он.
Леонтина взглянула по направлению к форточке.
— Но почему вы их ждете? — спросила она задумчиво.
— Я?
Она остановила на нем взгляд.
— Я их не жду, — сказал Лампьё. — Просто они иногда приходят… когда я здесь, конечно… А иногда и не приходят…
Он говорил медленно, останавливаясь на каждом слове, точно припоминая их по мере того, как произносил: он волновался, и нужные слова ускользали от него… Они с трудом, по одному, сходили с его уст…
— Вы мне не верите? — спросил он.
Леонтина ничего не могла ему ответить: она не знала. Зачем обратился он к ней с таким вопросом?
— Ладно, ладно, — проворчал Лампьё, делая вид, что снова принимается за работу. — Только…
Он оборвал фразу, которую собирался произнести, и тяжелое молчание, полное двусмысленности и недоговоренности, отделило его от Леонтины.
На другой день, придя в обычный час к Фуассу, он встретил там Леонтину, но эта встреча не произвела на него того впечатления, какого он ожидал… Он не чувствовал никого стеснения при виде Леонтины. Напротив, ее присутствие было ему почти приятно, оно даже как будто успокоило его. Однако что за дело было ему до этой женщины? Лампьё не смог бы этого объяснить. Дело было не в ней; или, вернее, оно было именно в ней, но косвенно, так как Лампьё думал не столько о самой Леонтине, сколько о том спокойствии, которым был ей обязан. Странное спокойствие… оно длилось весь день… и продолжало длиться. Он не понимал его. Единственно, что он сознавал, — это то, что теперь он чувствовал себя увереннее, зная, кто эта женщина, и не имея никаких оснований бояться ее.
В самом деле, Леонтина смотрела со своего места на Лампьё, и он понимал, что она пришла в этот погребок исключительно ради него. Этого было для него достаточно: он сознавал свою власть над этой девушкой. И сам он разве не хотел встретить ее у Фуасса? Это отвлекало его от привычки, усвоенной им с недавнего времени, — оставаясь наедине с собой, нарочно мучить себя, нарочно бередить свою рану. Действительно? Он испытывал новое чувство: чувство какой-то непринужденной веселости и — свободы! Лампьё не смел поверить этому. В первый раз после того дня, как он совершил преступление, всё — и люди, и вещи — казалось ему простым и естественным. Какое же чудо преобразило тот бесформенный хаос, в котором он столько времени находился, в маленький мирок, полный спокойствия и порядка?.. Это можно было считать только чудом; таков был взгляд Лампьё.
В погребке были его обычные посетители — бедняки, проститутки, угрюмые пьяницы. Одни приходили, другие уходили. Одни выбирали укромное местечко в сторонке, чтобы, сидя за столом, выпить стакан вина; другие стояли, прислонясь к прилавку, и Лампьё убедился, что никто из них не обращает на него ни малейшего внимания. Это были все те же жалкие подонки, которые с приближением ночи наполняли кабачки в районе рынка, чтобы укрыться от холода и дождя. Лампьё так часто терся между ними, что вид их не мог его шокировать. Но что думал он об этих людях? Он им не доверял, чувствовал себя среди них неспокойно. Что касается женщин — фраза Фуасса отнюдь не расположила Лампьё к ним. Однако Лампьё больше не видел в ней намека, который прежде относил к Леонтине. Почему? Да потому, что этот намек потерял всю свою угрожающую таинственность. Лампьё готов был в этом поклясться. В самом деле, что могла бы сделать Леонтина? Она ничего не могла бы сказать, так как ничего не знала толком. Сам он не открылся этой девушке — в последний момент он овладел собой: поставить преграду между собой и ею, сдержать рвущиеся наружу слова. Он помнил это весьма отчетливо. Потом Леонтина ушла. Он проводил ее до дверей лавки, и никто их не видел…
Так часто факты и явления, кажущиеся очень значительными, с течением времени укладываются в жизнь, не изменяя ее течения и даже не нарушая ее равновесия.
Лампьё сознавал, что вынесенное им из встречи с Леонтиной чувство уверенности в себе могло оказаться шатким. Но что из того? В данный момент он ощущал себя освобожденным от своих страданий, к нему вернулась радость жизни. И Лампьё не пытался освободиться от нее.
— Ну как дела? — спросил Фуасс.
Лампьё пожал руку, протянутую через прилавок, и потянулся за своим стаканом.
— Погодите, выпьем вместе, — остановил его Фуасс.
Они чокнулись.
В смешанном свете улицы неясные силуэты прохожих, сновавших по всем направлениям, отражались в окнах кабачка. В полосах света, пронизывавших серый туман, видны были струи дождя. Влажный пар затуманил единственное зеркало в коричневой раме, висевшее на стене. Временами, когда кто-нибудь открывал дверь, струя холодного воздуха охватывала ноги, и в то же время неясный гул, доносившийся с улицы, становился отчетливее.
— Двери! Двери! — раздалось два-три голоса, когда «всеобщая мать» задержала на пороге выходившего посетителя.
— Эй, вы там!.. Закроете вы, наконец, двери?! — вмешался Фуасс.
И когда она немедленно подчинилась, он проговорил:
— Хотел бы я видеть, как это меня заставили бы здесь, у себя, дважды повторить одно и то же приказание!
— Хорошо сказано! — воскликнул Лампьё.
Вчера еще ему было бы совершенно безразлично, что «всеобщая мать» беспрекословно послушалась хозяина погребка, это не задержало бы его внимания. Но теперь Лампьё интересовался всем, что вокруг него происходило, во всем принимал участие.
— Итак, — сказал он, — все идет своим порядком…
— Как и следует быть, — заключил Фуасс.
Лампьё засмеялся. «Как и следует быть», — повторил он с удовольствием. У «всеобщей матери» не было никаких оснований нарушать заведенный порядок. Это было бы недопустимо… «Порядок прежде всего», — думал Лампьё. Под этим он подразумевал, что слабый должен подчиняться сильному, диктующему свою волю. Без этого все потеряло бы смысл. Что, например, стал бы он делать, если бы Леонтина вздумала ему сопротивляться? К счастью, она не сопротивлялась, с ней легко было справиться. Она стушевывалась. И теперь она сидела там, такая маленькая и незаметная, перед своим стаканом, к которому не притрагивалась… Лампьё был ей за это благодарен: в конце концов, эта девушка не причинит ему хлопот. Ее мысли, подозрения, болезненное беспокойство, которое можно было прочесть в ее глазах, — все это не имело значения. В один прекрасный день все это рассеется и исчезнет. Лампьё в этом не сомневался. К тому же на тот случай, если Леонтина попытается пойти дальше в своих догадках, Лампьё твердо решил положить этому предел. И для нее, и для него было бы лучше отвлечься от мыслей, порождаемых нездоровым любопытством, во власти которого, как это чувствовал Лампьё, находилась Леонтина. Судя по собственному опыту, он знал, что такого рода любопытство приводит только к ненужным осложнениям и выбивает из колеи. Тогда уж не жди добра. У Лампьё сохранилось об этом жуткое воспоминание.
— Ладно, — проворчал он, роясь в карманах в поисках кошелька.
Он подсчитал свои затраты и уплатил.
«Конечно, — сказал он себе мысленно, — больше это не повторится…»
— До свидания, хозяин.
— До свидания, — ответил Фуасс.
Выходя из погребка, Лампьё повернул за угол улицы Проповедников. Резкий, сырой ветер охватил его. Он подумал: «Ну и история!»
Действительно, Лампьё удалось выпутаться из пренеприятной истории…
Но Леонтина вышла из погребка вслед за ним, и он этого не заметил. Когда он зашел в ресторан, в котором обыкновенно обедал, она не посмела войти туда и осталась поджидать его на улице. Выйдя оттуда, он увидел ее.
— А! — воскликнул он, застигнутый врасплох.
Повинуясь первому побуждению, которого не смог сдержать, он быстро отшатнулся назад — и тотчас почувствовал недовольство. Он овладел собой. Окна лавок были освещены. Вокруг него мелькали экипажи и прохожие, образуя перед его глазами оживленный калейдоскоп теней и отражений.
— Так значит, вы шпионите за мной? — спросил Лампьё и надвинул на глаза темный козырек своей фуражки.
— Я за вами не шпионю, — ответила Леонтина.
Лампьё посмотрел направо, по тому направлению, куда собирался идти, и сварливо проворчал:
— Как это нелепо!
Леонтина попыталась было к нему подойти.
— Убирайтесь! — крикнул он… — Подите прочь!.. И потом, — пробурчал он, двигаясь вдоль домов, — разве я вас знаю? Я вас вовсе не знаю.
Леонтина молчала.
— Кажется, пора бы оставить меня в покое! — буркнул он и пошел своей дорогой.
Но Леонтина шла за ним, шаг за шагом, к булочной, и он не мог ей в этом помешать… Что он мог сделать? Леонтина не теряла его из виду. Когда он оборачивался, то еще больше привлекал ее внимание, ибо все его движения выдавали беспокойство. Наконец Лампьё остановился и стал ждать. Чего хотела от него эта девушка? Неужто она намерена ни на шаг не отпускать его от себя? Он боялся и подумать об этом. Злоба и отчаяние наполняли его.
— Боже милостивый, — пробормотал он.
По улице взад и вперед сновали какие-то подозрительные личности. У входа в одну из гостиниц женщины знаками зазывали прохожих. Лампьё оглянулся. Вдали он увидел темные силуэты крыш да возвышающиеся над ними два шпица колокольни святого Льва.
— Зачем вы идете за мной? — спросил Лампьё, увидев, что Леонтина ждет его у дверей. — Вы хотите мне сказать что-нибудь?
Леонтина наклонила голову.
— Тише! — процедил он сквозь зубы. — Отойдем немного.
— Да, здесь бродят шпики, — заметила она, окинув быстрым взглядом двух сыщиков, стоявших у входа в винный погребок.
Они прошли мимо сыщиков.
— Вчера вечером… — начала Леонтина.
— Как?
— Ведь не я вас искала вчера вечером…
— Я не о вчерашнем вечере говорю, — возразил Лампьё, — я говорю о том, что вижу сейчас. И я не понимаю, что у вас за странная идея — следовать неотступно за мной.
— Это не идея… — прошептала она.
— Нет, именно — идея: быть возле меня, чтобы мне надоедать, чтобы причинять мне неприятности. Что же, вы думаете, я не вижу этого?!
— Это не идея… Мне просто больно… — прошептала Леонтина.
Лампьё нахмурился.
— Что же делать, если мне больно, — подтвердила она глухо. — И это уже давно… И я не знаю облегчения ни днем, ни ночью… Вот тут, видите? — И она дотронулась до своей груди. — Там, внутри… И я не могу удержаться. Нет, не могу. Это не в моих силах. И теперь, когда вы на меня закричали и хотели меня прогнать, неужели вы думали, что я вас послушаюсь?
Лампьё поднял было руку, но рука тотчас же сама опустилась.
— Вот! — сказала Леонтина. — Вы видите: хочешь — и не можешь. Эта сила сильнее тебя. Она толкает тебя вперед. Точно перестаешь быть сам собой…
Она как будто собралась с мыслями, потом спросила:
— А вам — не больно?
Лампьё не отвечал. Стоя перед ней, мял в руках козырек своей фуражки.
— Я… — начала снова Леонтина после паузы. — Я сначала ничего не подозревала… в ту ночь, когда пришла за хлебом… Я спустила вниз шнурок и монетку.
— Конечно… Я знаю… — с трудом выговорил Лампьё. Он подозрительно оглянулся и, стараясь совладать с собою, повторил: — Я знаю. В эту ночь я спал в сарае, примыкающем к пекарне, и я слышал, как кто-то меня звал.
— Это я звала, — сказала Леонтина.
— И потом вы вернулись?
— Вернулась.
Лампьё как-то странно улыбнулся.
— Я возвращалась два или три раза, — продолжала Леонтина, — и все звала…
Лампьё перестал улыбаться. Лицо его застыло. Он смотрел на Леонтину пристально и сосредоточенно, с глубокой тоской.
— Но когда вы вернулись в последний раз — вы меня видели? И был ли на улице кто-нибудь, кроме вас?
— Я была одна.
— А когда вы звали?
— Никого, кроме меня, не было, — сказала она. Потом добавила: — Только… на другой день… в газетах… то, что там сообщалось…
— Наплевать мне на газеты! — грубо перебил ее Лампьё. — И что это доказывает?!
Он принужденно засмеялся.
— И потом, — продолжал он уже на ходу, — я никогда не читаю газет… Меня они не интересуют. Я этим не занимаюсь. Да мне, наконец, и некогда. Да и какое мне дело до всего этого?!
Леонтина потянула его за рукав.
— Не надо сердиться, — робко проговорила она.
Лампьё грубо оттолкнул ее.
— Черт возьми! — вскричал он бешено. — С чего вы всё это выдумали?! Довольно чепухи! Если вас послушать, так, чего доброго, с ума сойдешь!
«А тебе не хотелось бы этого?..» — подумал он и горько рассмеялся, стараясь избавиться от неловкого смущения.
В эту минуту внимание его было отвлечено девушками, которые, как тени, крались вдоль стен, стараясь найти убежище в кабачках и барах, и подозрительными субъектами, поднимавшими воротники своих непромокаемых плащей.
— Облава! — взвизгнул чей-то голос.
По улице забегали люди. Было слышно, как хлопают двери, точно перед внезапной грозой. Затем наступила тишина.
— Дайте мне руку! Скорее! Скорее! — взмолилась Леонтина.
Лампьё подал ей руку.
Блюстители нравов не теряли времени. Они сбегались отовсюду, строились шеренгами на перекрестках, образуя цепь, и захватывали свою жалкую добычу.
— Только бы успеть пройти! Только бы успеть! — молила Леонтина.
— Ну конечно же! Все обойдется! — ободрял ее Лампьё. Он шел прямо к полицейским, ведя Леонтину за руку, почти волоча ее за собой.
— Виноват, — пробормотал он, и, назвав свое имя и профессию, полез в карман за подтверждающими его слова документами. Но в этот момент цепь полицейских по резкому свистку ринулась вперед и освободила проход.
— Теперь надо спешить, — сказал Лампьё, — они сейчас преградят улицу там, дальше.
— Ох! — простонала Леонтина. — Что за ремесло!
— Что за ремесло! — повторил за нею Лампьё.
Он прибавил шагу и быстро потащил за собой свою спутницу, через улицу Тиктон в пассаж Большого Оленя, который они прошли молча, не обменявшись ни словом. Пассаж выходил на другие улицы, менее шумные и не так ярко освещенные. Лампьё и Леонтина шли молча, сами не зная куда, и не смея оглянуться. Наконец они добрались до уединенного кабачка, где велели подать себе белого вина, и сели за стол друг против друга. Лампьё вынул часы.
— Вот уже одиннадцатая облава в этом месяце, — заметила Леонтина.
— И они не разу тебя не захватили?
— Ни разу.
— Одиннадцатая облава! — сказал Лампьё, взглянув на часы.
— Что же они будут делать дальше? — спросила Леонтина.
— Не знаю, — пробормотал Лампьё. — Вот если бы кто-нибудь заговорил…
— Вы думаете?..
— Почему бы и нет? — настаивал он, наклоняясь к Леонтине.
Она вздрогнула.
— Послушай… — сказал он угрожающим тоном.
Смущенная, она отодвинула от себя стакан, к которому еще не притрагивалась, и проговорила, желая отвести угадываемый вопрос:
— Идите вы со своими облавами! Они тратят силы на пустяки.
— Достаточно одного меткого удара, — остановил ее Лампьё. — Да вот, если бы, например, они захватили тебя… Да… Ведь может такое случиться…
— Может…
— Ну вот. Что же ты станешь делать, если они тебя захватят?
— Я?
— Они ведь стали бы тебя допрашивать.
— Вероятно…
— Вот видишь! Они будут предлагать тебе вопросы.
— А потом?
— Потом? Потом… ничего. Однако все твое поведение… то, что ты постоянно бродишь возле булочной… Думаешь, они этого не заметили?..
Леонтина не знала, что сказать.
— И наконец, — с тихим упреком произнес Лампьё, — твоя мысль, которую ты не хочешь мне открыть и к которой постоянно возвращаешься… Я ведь не слепой…
— Я об этом не говорю… никому, — защищалась Леонтина.
— Но думаешь?..
— Иногда.
— Ну, — сказал Лампьё, — можешь рассказывать эти сказки кому-нибудь другому! Если женщина заберет себе что-нибудь в голову…
— Но что же из этого? Чему это может повредить?..
Лампьё отшатнулся.
— Ладно, — сказал он, — перестанем говорить об этом. Так будет лучше.
Он покачивался на своем стуле, делая вид, что не хочет продолжать разговор, но его взгляд, прикованный к Леонтине, выдавал его. И он понимал это лучше, чем кто бы то ни было.
— Не будем больше говорить об этом, — проворчал он и, борясь с желанием узнать больше, прибавил: — Да, ты права. Мне это не может повредить… Ты свободна… Меня это не касается… Только… — Он перестал качаться. — Когда-нибудь это меня погубит. Я не допущу этого!..
— Тише, — остановила его Леонтина, — не надо так громко говорить!
— Ты меня выдашь, — сказал он серьезно. И, положив на стол свои огромные ручищи, принял такой угрожающий вид, что Леонтина совсем растерялась.
— Но, — прошептала она, — моя мысль…
— Это так же верно, как то, что я здесь! Понимаешь?! Клянусь тебе в этом!
Стоявшие между ними бутылки и стаканы отражали слабый свет. Леонтина и Лампьё упорно глядели на их светящиеся грани, чтобы не прочесть друг у друга на лицах волновавшие их чувства. Леонтине было страшно, Лампьё ее пугал. И все же, несмотря на все усилия, она никак не могла отделаться от мысли, что именно он убил старуху — высказанные им намеки убедительно подтверждали ее подозрения.
Не оставалось никакого сомнения в том, что Лампьё совершил преступление, в котором старался оправдаться. Все уличало его: его двусмысленное поведение, его бегающий взгляд, его гневные вспышки. И почему он постоянно окольным путем старался выпытать, что думает Леонтина об этой трагической истории? Почему его так тревожило все, относящееся к этому убийству? Будь он невиновен, все это нисколько не интересовало бы его. Его совесть была бы спокойна, тогда как…
Лампьё прервал молчание.
— О чем ты думаешь? — спросил он, не отрывая взгляда от какой-то точки, в которую сосредоточенно всматривался. — Все о том же?
— Да, — призналась она.
Он тяжело облокотился о стол и, проведя обеими руками по клеенке, пробормотал:
— Объясни!
Леонтина встала. Страх мешал ей говорить. Она дрожала так, что жалко было смотреть на нее.
— Ну ладно! — сказал Лампьё. — Уйдем отсюда, если хочешь. К тому же мне пора приниматься за работу… Погоди!
Он осушил свой стакан, встал, вытер рот своей тяжелой рукой и подал гарсону монету в 20 су.
— Ну что же ты? — окликнул он ее, когда они очутились на улице. — Леонтина!
Она ответила таким слабым, неслышным вздохом, что он повторил:
— Леонтина! — прежде чем увидел ее у серого фасада здания; где она поджидала его. Потом они пошли рядом по улице, оба подавленные тягостным смущением, мешавшим им говорить.
— Не беги так! — приказал Лампьё.
Леонтина взмолилась:
— Скажите! Ведь вы не будете больше меня мучить?! Не будете снова расспрашивать?! Я вас боюсь. Не знаю почему, но боюсь!.. За что вы на меня сердитесь?..
— Я хочу знать!
Леонтина инстинктивно закрыла лицо рукой.
— Ну, без ломанья! — проворчал Лампьё. — Опусти руку и отвечай! Ты думаешь, что я… Не правда ли?
— Я не думаю…
— Я говорю о старухе, — закончил он голосом, лишенным всякого выражения.
Леонтина пошатнулась.
— Не бойся, — сказал Лампьё, поддерживая ее.
Она жестом попросила оставить ее и, прислонясь к стене, озиралась блуждающим взором. Лампьё подошел к ней. Она стала дышать так глубоко, точно ей не хватало воздуха.
Лампьё встряхнул ее.
— Я буду кричать, — предупредила она, все еще задыхаясь, — я буду… я буду кричать… не трогайте меня… не…
— Это — как я захочу! — объявил он. — Но я не хочу. Слышишь: не хочу!.. Ты боишься — тем лучше! Наплевать! Если бы ты меня хорошенько знала, ты бы поняла, до чего мне наплевать! Мне решительно все равно!.. И главное — не кричи. Видишь!.. — Он протянул к ней руки. — Ни звука, советую тебе, потому что иначе…
Он стоял перед ней выпрямившись, в угрожающей позе.
Леонтина почувствовала, что теряет сознание.
Когда Леонтина пришла в себя, пустынная улица, на которой она находилась, не напомнила ей ничего, и только после долгих усилий она смогла объяснить себе, как попала в это место.
Дождь сыпал. Леонтина сжала голову руками, потом ощупью отыскала на земле свою сумку и вытерла ее о пальто, так как та была мокрая. Она заметила, что ее одежда тоже промокла, и встала. Но она не могла управлять своими ногами: они подкашивались, они ее не слушались. Это произвело на нее странное впечатление, и ей пришлось на секунду опереться о стену. Этот жест смутно напомнил ей, как она и раньше таким же образом оперлась об эту стену и удержалась на ногах. Леонтина собралась с мыслями. Она узнала улицу — и задрожала всем телом, так, что зубы у нее застучали.
— Боже мой! Боже мой! — простонала она.
Ей показалось, что Лампьё не ушел и, стоя тут же, в тени, замышляет какое-то темное и дурное дело. Она искала его глазами. Оглянувшись вокруг себя и не увидев его, она попыталась взять себя в руки… Нет, Лампьё не было здесь. Леонтина посмотрела внимательнее. Нагнулась. Улица, погруженная в полумрак, ничего ей не открыла. Казалось, странное спокойствие, точно сон, окутало ее.
— Где вы? — позвала Леонтина.
Впереди, на расстоянии, которое ей казалось невероятно далеким, улица упиралась в другую, дома которой были освещены огнями. На углу улицы, заслоняя эти огни, мелькали частые силуэты прохожих, производящих размеренные движения и спокойные жесты… Были видны крытые экипажи, лошади, спицы колес. Леонтина присматривалась к этим предметам, считала их, и мало-помалу расстояние, которое ее от них отделяло, перестало казаться слишком большим.
— Ну да, — сказала себе Леонтина, — это улица Дюссуб.
Она пошла по направлению, которое позволяло ей ориентироваться. Шаг за шагом, она двигалась вперед, как могла. Вправо от нее был рынок. Леонтина видела поднимавшийся от него высоко к небу сноп света, перерезаемый полосами дождя. Над темными домами душная атмосфера наполняла пространство, и густые пары облаком поднимались вверх и разрывались в лохмотья.
Чем ближе она подходила к перекрестку, тем больше оживление рынка приобщало к ночной жизни сотни разрозненных элементов: тряпичников с грубыми голосами, отворявшиеся двери, мокрые помосты, где можно было нанять двуколку по часам и на всю ночь, проходы, освещенные дрожащими огнями. Сливаясь с этим оживлением, Леонтина как бы принимала в нем участие и снова становилась сама собой. Она вглядывалась в людские лица, в предметы. Она забывала Лампьё. Тем не менее ее давила своей тяжестью невыразимая усталость, которую она тащила за собой, как кляча — тяжелый воз.
— Эй, девочка! — окликнул ее грузчик, согнувшийся под тяжелым мешком, которым задел ее.
— У-у! — крикнул другой.
— Барышня упала! — заметил лаконично третий.
Насмешки неслись вслед Леонтине, но она их не слышала.
Пробираясь в толпе и преследуемая глупыми шутками, она думала только о том, как бы не сбиться с дороги и кратчайшим путем достичь погребка Фуасса. Но верзила, стоявший, укрываясь от дождя, под навесом, тот самый, который только что ее задел, повторил как бы про себя почти невинным тоном:
— Барышня упала… в грязь.
— О, это пустяки! — ответила Леонтина. И, как бы извиняясь в том, что привлекла внимание, простодушно добавила: — Я не ушиблась.
— Хи-хи-хи! — захохотал незнакомец.
Между тем Леонтина приближалась к рынку, следуя по пути, который себе наметила, через улицы Гранд-Трюандри и Пьер Леско. Везде — во всех закоулках, в пивных, овощных лавках — оживленно сновали чернорабочие, нищие, угрюмые оборванцы. Тяжелые повозки двигались среди этого людского потока и останавливались перед амбарами. Подходили носильщики и разгружали тележки, из которых одни были нагружены разрезанными пополам свиными тушами, другие баранами; некоторые лениво пробивали себе путь через загроможденные проходы, заваленные свернутыми или лежащими в кучах шкурами, издававшими запах скотобойни.
— Вот! Наконец! — сказала Леонтина.
Она прошла своей разбитой походкой две или три сотни шагов и спустилась в погребок.
В это время — было около полуночи — у Фуасса обыкновенно бывало не много посетителей, но теперь, из-за облавы, погребок был полон народу, и никто не решался выйти на улицу.
— Леонтина! А! п…ссст! Леонтина! — окликнули ее несколько голосов.
Она подошла к столику, за которым Рене, Берта, толстая Тереза и Лила, разговаривая вполголоса, угощали друг друга.
— Откуда ты? — спросила Берта, разглядывая ее.
— Это шпики так тебя разукрасили? — поинтересовалась Лила.
— Ничего подобного! — ответила Леонтина. — Спасаясь от них, я поскользнулась и упала.
— Знаешь, — сообщила толстая Тереза, — они сцапали Жильберту.
— Ах!
— И Иветту тоже, — прибавила Рене, вынимая изо рта сигаретку с золоченым мундштуком.
— И Маргариту на деревянной ноге, которая очень буянила, — произнесла степенно Берта. — Да, милая, они ее потащили, как и всех.
— Скверно! — заметила бретонка Лила.
— Из этого следует, — заявила Рене, — что в квартале становится не безопасно.
— Чувствуешь себя неспокойно, — подтвердила Леонтина.
Она сняла пальто, пощупала его, почистила и повесила у печки на спинку стула.
— Ладно, садись, — пригласила Берта.
Леонтина села.
Лила заявила:
— Они стараются выслужиться после убийства старухи в улице Сен-Дени… и, понятно, ничего не могут поделать! А мы терпим.
— Конечно, — подтвердила Берта.
— И они воображают, что тот, кто сделал это дело, так прост! — с восхищением воскликнула Тереза. — Ну-ну! Бывает же удача!
Леонтина молчала. Она внимательно разглядывала одну за другой мокрые складки своей юбки и свои ботинки, чтобы не поддаться искушению принять участие в разговоре. Что могла она прибавить к этим предположениям? Она могла бы сказать слишком много… И воспоминание о Лампьё, образ которого стоял перед ее глазами, полный угроз и смутной тревоги, мешало ей поделиться впечатлениями. В конце концов, — думала она, прислушиваясь к тому, что говорилось вокруг нее, — это ведь только впечатления. Что она знала? Она не хотела делать никаких заключений. Как бы ни сильны были ее подозрения, все же она не могла сказать с уверенностью, что Лампьё — убийца. Леонтина могла только предполагать… Может быть, она даже и верила в это. Но следовало ли делать отсюда вывод, что ее подозрения истина, и что от нее зависит — спасти или погубить Лампьё? То было свыше ее сил. Однако сцена, которая у нее только что произошла с этим человеком, возбуждала глухую злобу. Леонтина и сейчас была полна этим чувством. Но это была злоба к Лампьё как человеку, но не к Лампьё-убийце. Убийца он или нет — это, в конце концов, ее не касалось. Так она мыслила. И вовсе не думала вмешиваться в это дело.
Зачем? Во имя какого принципа? У Леонтины не было принципов, это слово для нее было лишено смысла. К тому же ее вмешательство было бы просто постыдной гнусностью, так как послужило бы интересам полиции! Леонтина сама слишком страдала от нее, чтобы помогать ей в чем бы то ни было. «Да я скорее лопну!» — решила она про себя.
Кроме того, если бы Леонтина и вздумала сообщить полиции свои предположения, где гарантия, что она первая не окажется жертвой? Ей нечем было защититься. Более того, не сочтут ли ее за сообщницу Лампьё, раз она так долго молчала? Было слишком поздно: желала или не желала того Леонтина, теперь она уже не могла сделать так, чтобы ее не посчитали пособницей убийцы; и ясно, стало быть, что ей придется разделить с ним и наказание…
— Да, да, — говорила Рене, — все шансы за то, что он переменил квартал.
Леонтина вздрогнула.
— Ну а ты что об этом думаешь? — вяло спросила ее Лила.
— Я думаю то же, что и вы, — поспешила ответить Леонтина.
Переживания и размышления этой ночи оставили в душе Леонтины чувство разочарования и недоверия, причинявшее ей больше страданий, чем можно было ожидать. Дело в том, что теперь Леонтина боялась не только Лампьё, но и полиции, и жила под этим страхом, даже не пытаясь осознать, имеет ли он под собою почву. Куда бы она ни шла, ей чудилось, что ее преследуют. Она везде видела расставленные для нее сети, подозрительные совпадения, интриги. Когда она приходила к Фуассу, ей казалось, что за нею наблюдают субъекты, которых она раньше никогда не встречала. И эти субъекты через две-три ночи исчезали, пытаясь где-то в другом месте напасть на какие-то таинственные и запутанные следы. С другой стороны, Лампьё больше не показывался у Фуасса. Куда он мог ходить? Несколько вечеров Леонтина прождала его у маленького ресторана, в котором он раньше обедал. Но напрасно: Лампьё не появлялся. Он, вероятно, переменил ресторан. Казалось бы, чего особенного? Но во всем этом было нечто странное, поражавшее Леонтину и еще больше путающее ее… Ее страх вскоре принял такой болезненный характер, что она стала без всякой причины избегать самых безобидных прохожих. Все обретало в ее глазах какой-то скрытый смысл, все ей казались подозрительными, и бедная девушка иногда доходила до мысли: не лучше ли ей будет перебраться в другой квартал.
Квартал Восточного вокзала, в котором она жила, с его оживленными бульварами и улицами, удобными для ее ремесла, ей нравился. Но в этом квартале, как и во всех других, блюстители нравов делали обходы, и женщинам, которых они подстерегали, не всегда удавалось от них укрыться. Чем бы смогла оправдать себя Леонтина? Она была одна, защитить ее было некому. Все зависело от удачи, и это-то ее пугало: Леонтина больше не верила в удачу. Суеверная, как и все девушки улицы, и трусливая даже перед самой собой, она колебалась принять определенное решение. В конце концов, обессиленная внутренней борьбой, она положилась всецело на судьбу — и осталась там, где жила.
— Слушай, — сказал Лампьё, — это ты?!
— Да, — ответила она боязливо.
Он был внизу, и Леонтина, наклонившись к форточке, заглядывала в подвал. Она спустила туда веревочку и окликнула его.
— Чего надо? — спросил Лампьё. — Хлеба?
— Дайте мне на десять су, — пробормотала Леонтина.
Она увидела, как он нагнулся, потом выпрямился и исчез, чтобы появиться снова.
— Давай деньги! — приказал он.
Она повиновалась.
— Ну что же? — удивился Лампьё, видя, что Леонтина стоит неподвижно. — Чего ты еще ждешь?
Он потянул за бечевку, которую спустила Леонтина, но она выпустила ее из рук, и веревочка упала к его ногам.
— Это еще что? — проворчал он.
Леонтина всплеснула руками.
— Я не нарочно это сделала, — объяснила она, проявляя необычайную словоохотливость. — Нет… нет… она у меня выскользнула, когда вы ее потянули.
Лампьё не отвечал. Он покачал головой, и лицо его приняло озабоченное выражение.
— Вы ведь не думаете, что я сделала это намеренно? — торопливо повторяла Леонтина. Потом спросила: — Можно мне спуститься в подвал поискать ее?
— Сойди, — разрешил Лампьё.
Леонтина вынуждена была опереться на перекладины форточки, и когда снова выпрямилась, первым ее побуждением было — бежать! Но она понимала, что это бесполезно. И она толкнула дверь, которая заскрипела, как ей показалось, как-то странно. Потом закрыла дверь за собой и подошла к лестнице.
Свет, исходивший из подвала, освещал снизу предметы, находившиеся на ее пути, и часть стены. Длинные лучи, направленные, точно лучи прожектора, отражались от нее, оставляя в красноватом полусвете остальную часть лавки.
— Сюда! — позвал голос Лампьё.
Тень, резко закрывшая свет, заколебалась на стене.
— О! я знаю… я знаю… — с трудом выговорила Леонтина.
Она схватилась за веревку, поддерживаемую тяжелыми железными крюками, заменяющую перила, и спустилась.
— Добрый вечер! — сказала она.
— Добрый вечер! — ответил Лампьё.
Леонтина была тронута тоном, каким он произнес эти слова: в нем не было обычной грубости. Это ее взволновало.
— Я не хочу вам мешать, — сказала она смущенно.
— Да ты мне вовсе не мешаешь! — уверил ее Лампьё.
Он направился туда, где упала веревка с кусочком хлеба, и поднял их.
— Возьми, — сказал он, подавая их Леонтине, — они твои… Возьми их.
— Я не знаю, — заметила она, чтобы скрыть свое замешательство. — Здесь ничто не изменилось?
— Нет, ничто не изменилось, — сказал Лампьё.
Он посмотрел на Леонтину и продолжал:
— Скорее, пожалуй, ты изменилась… Ты этого не находишь?
— Я?
— Да, ты.
— Но в чем? — прошептала Леонтина. — Почему вы мне это говорите?
— Я это утверждаю, — заявил Лампьё, прислонясь спиной к стене подвала и пристально, многозначительно вглядываясь в Леонтину.
— А… а, — сказала она. — Вы находите?
— Конечно, — настаивал он. — Ты вернулась. А… для того, чтобы вернуться, ты должна была перестать бояться меня… как это было раньше.
— Я все еще боюсь, — призналась Леонтина.
Лампьё сдержанно рассмеялся.
— Я бы этого не сказал, — пробормотал он. И, меняя сразу тон и обращение, поспешно спросил: — Тебе не жарко?
Леонтина молчала.
— Что ж, — сказал Лампьё, — сними пальто: ты можешь простудиться, когда выйдешь на улицу. Я тебе советую снять пальто. Не хочешь?
Он подошел к Леонтине.
— Послушай, — сказал он, — у тебя достаточно времени. И потом, раз ты вернулась, нам надо поговорить… Не правда ли?
«Еще бы!» — подумала гостья.
Однако она сняла пальто и передала его Лампьё, который повесил его за дверью.
— Здесь, — указал он на дверь, — находится сарай. — И прибавил: — Сарай, в котором я иногда сплю, когда пекутся хлебы, а я чувствую усталость…
Леонтина, смущенная, слушала, как он говорит из-за двери, и вопросительно смотрела на толстые белые стены и свод подвала, чувствуя себя как бы в заточении. Было удушливо жарко. И сверху ничего нельзя было бы услышать… «Даже если бы я стала кричать, — подумала она, — это бы ни к чему не привело».
Безумная мысль пронизала ее мозг, и легкая дрожь пробежала по телу. Леонтина поняла, что она погибла.
— Что вы делаете там, за дверью? — спросила она, набравшись мужества.
— Я беру дрова, — ответил Лампьё.
Наступила тишина, прерываемая стуком поленьев, которые он ронял, собирая дрова в охапку. Лампьё толкнул дверь и пошел к печи, согнувшись под тяжестью дров. Потом с грохотом бросил их на пол.
— Их много уходит, — заметил Лампьё, показывая на печь. — День и ночь, без перерыва… можешь себе представить…
— Да… да… — пробормотала Леонтина. — Я понимаю.
— Пойди посмотри, — сказал Лампьё, подводя ее к сараю. — Такой кучи хватает на четыре дня.
Он показал ей дрова, груды которых, наваленные одна на другую, доходили до потолка.
— Так вот, — буркнул.
Запах леса, мха и древесных лишайников наполнял сарай…
— А это?.. — спросила Леонтина, увидев лежащее прямо на полу одеяло.
— Моя постель! — сообщил Лампьё.
Леонтина отшатнулась. Слова «моя постель» были произнесены с таким выражением, что ни одна женщина не могла бы ошибиться…
— Выйдем отсюда, — оказала Леонтина.
Они снова очутились лицом к лицу в пекарне, где стояла такая удушливая жара, что казалось, будто вводишь в огонь.
— Я уйду, — сказала Леонтина, чтобы стряхнуть овладевшее ею оцепенение.
Лампьё даже не поморщился. Он посмотрел на Леонтину таким сосредоточенный взглядом, что она испугалась.
— Я хотела бы взять свое пальто, — сказала она поспешно.
— А! Твое пальто!
— Дайте его мне.
— Погоди, — проворчал Лампьё. В нем явно происходила какая-то внутренняя борьба, все движения которой отражались на его лице.
— А… а… — бормотал он. — Твое пальто…
— Мне нужно уйти, — взмолилась Леонтина.
— Нет, — сказал Лампьё, — ты уйдешь после…
— После… чего?..
— Это мое предложение, — начал он, стараясь придать своим словам понятный смысл, — или требование: понимай, как хочешь… — У него вырвался сердитый жест. — Во всяком случае, подумай, прежде чем ответить… Тебе доставило удовольствие меня видеть?
— Пощадите! — умоляла Леонтина.
— Э! — заворчал Лампьё. — Оставь эти глупости!.. Какая пощада?.. Слышишь? Но с той ночи — помнишь? — я думал о страхе, который тебе внушаю, и мне неприятно, что ты меня боишься, потому что я не так зол, как кажется… Нет… нет… я не злой… совсем не злой… И тогда… я передумал всё это… один… в своей комнате… всегда один… даже в ресторанах… и я себе сказал… Э!.. ты видишь меня… и… что мне невыносимо заставлять тебя бояться. Это, однако, правда. Сущая правда. Ты мне не веришь?
Леонтина отшатнулась.
— Как! — удивился Лампьё. — Ты еще сомневаешься? Брось! В том, что я каюсь перед тобой, ты можешь быть уверена. Но ты не знаешь, как это случилось, что мне пришла в голову мысль быть с тобою ласковым, так, чтобы ты поняла это. Ты этого не можешь знать. И, однако, она меня не оставляла до утра… Слышишь? Сначала я был точно захвачен тобою… И на другой день мне пришла в голову эта мысль, которая сидит в ней до сих пор: мысль, что я понял, чем ты стала для меня… со всем этим…
— С чем — этим? — еле слышно произнесла Леонтина.
— С этим, — с силой сказал он. — И это когда-нибудь надо прекратить. И вот, на другой день после того, как мне пришла эта мысль, я не посмел пойти туда, где мог тебя встретить… Мне было стыдно… И потом… что бы ты сказала? Разве я знаю? Я не хотел, чтобы ты подумала, будто я за тобой бегаю, чтобы с тобою говорить. Ты не захотела бы меня слушать. Наконец, в первые дни и ночи я был как безумный… В этом ты виновата — не так ли? — со всеми твоими страхами… Это мне мешало пойти туда, на улицу, к тебе и рассказать тебе о моей тоске. К счастью, работа помогла мне прийти в себя и сказать себе, что ты сама ко мне придешь.
— Я не хотела приходить, — сказала Леонтина.
— Но ты пришла, — возразил Лампьё. — Я знал, что так будет. Был уверен… так же уверен, как в том, что нахожусь здесь. И ты не можешь себе представить, какое мне это доставляет наслаждение… Вот. Я у тебя не требую немедленного ответа. Подумай… Подумай до завтрашнего вечера… Тебе достаточно будет пройти сюда прямо через булочную.
— А если бы я ответила сейчас? — спросила Леонтина с видимым отвращением.
Лампьё привскочил:
— Тогда должно быть так, как я хочу, — сказал он глухим голосом. И, подтянув свои широкие холщовые штаны, невозмутимо ждал.
Леонтина побледнела. Одно мгновение казалось, что она заговорит; но у нее сдавило горло, и она не в силах была произнести ни звука.
— Ну что же, — спросил Лампьё, — да?..
Он приблизился к ней на шаг… Еще на шаг… Она видела, что он подходит. Он повторил:
— Да?..
Леонтина вдруг заметила, что он обнажен до пояса. Увидела его руки, белый и блестящий торс, плечи и почувствовала стыд, какого она еще никогда в жизни не испытывала — стыд и непреодолимое отвращение… Но было слишком поздно, и когда он прижал ее к себе, она могла только произнести:
— Что еще вы хотите со мной сделать?..
На другой день она проснулась в комнате Лампьё, но не с тем чувством, какого он, может быть, желал бы, а с чувством проститутки, которая мечтает об отдыхе и переносит на каждого мужчину в отдельности отвращение ко всем мужчинам вообще и к своему собственному позору. Леонтина огляделась вокруг. К стыду ее примешивалось глубокое унижение, вонзившееся в нее, как жало. Однако Леонтина могла винить только себя за свое падение, настолько низкое, что ей приходилось теперь подчиняться воле Лампьё. Ей не оставалось ничего другого. Напротив, ей надо было стараться примириться с теми горестными последствиями, которые могла иметь вся эта история в результате ее собственной ошибки. Несчастная девушка сознавала, какая тяжкая доля ее ожидает, и ждала новых и новых бед. В самом деле, она уступила Лампьё из боязни, как бы он не возобновил своих прежних угроз и чтобы у него не явилось желание привести их в исполнение. Как могла бы она противостоять этому? Леонтина вспомнила подвал с его побеленными стенами, молчание, царившее в глубине этого подвала, его спертый воздух… Зачем она туда спустилась? Она не помнила. Ей казалось, что она тогда совершенно не в состоянии была управлять своими действиями, точно не она их совершала. Она сохранила обо всем этом лишь обрывки воспоминаний и только по отрывочным впечатлениям могла вспомнить о своем неотступном желании подойти к форточке, наклониться и позвать Лампьё. Это желание и было причиной всего, что произошло потом: оно захватило Леонтину так властно, что как бы слилось с ней, сделалось частью ее самой и совершенно ее обезволило. Даже теперь, в этой комнате, где все напоминало Леонтине об ее падении, она испытывала ощущение, будто перестала быть собой и приобрела облик того другого существа, каким она теперь стала. К этому чувству примешивалось смутное удивление. И действительно, Леонтина была этим новым существом и испытывала какое-то странное отчаяние и жалость к самой себе.
«Вот оно…» — подумала она.
Рядом с ней Лампьё, подавленный усталостью, храпел, забывшись в тяжелом сне. Ах, если бы Леонтина могла, как он, хоть немного отвлечься от раздирающих ее душу мук! Но она не могла… Как она ни старалась не думать о том, что случилось, она все возвращалась к этим мукам — и снова безуспешно пыталась отделаться от них…
«Так… — ежеминутно повторяла бедная девушка. — Так… Ничего не поделаешь…»
Комната, в которой она находилась, была узка и содержалась неопрятно. На полу валялись окурки. Сундук заменял ночной столик, и через окошечко в потолке проникал косой луч, скользящий по полу и освещающий стену резким, ослепляющим светом. Этот свет, наконец, потревожил Леонтину; она повернулась, долгим взглядом посмотрела на Лампьё и закрыла глаза, стараясь ни о чем не думать.
— А-а-а! — протянул Лампьё.
Леонтина инстинктивно отодвинулась от него как можно дальше и, боясь, как бы он не проснулся, притворилась спящей.
— Как? — произнес он сквозь сон. — Что?.. Вы… вы меня ждали? — Он пошевелился, тяжело дыша. — Как? — начал он снова. — Еще… я… не знаю… — И, отделяя одно слово от другого, он произнес еще несколько слов, не имеющих между собой никакой связи и в то же время выражающих ужас.
— Ну, ну, — прошептала Леонтина.
Она слегка встряхнула Лампьё и, стараясь отвлечь его от тех образов, во власти которых он находился, попыталась заставить его припомнить:
— Это я — разве вы не видите?
— Да, — согласился Лампьё.
Он выпрямился, сел на постели и, пристально вглядываясь ей в лицо, спросил не своим голосом:
— Так ты, значит, не спала?
— Нет, не спала, — призналась Леонтина.
Лампьё окинул ее тупым взглядом. Потом пришел в себя и погрузился в тяжелое раздумье.
Леонтина тоже сидела на постели, не спуская глаз с Лампьё, который, казалось, временами совсем забывал о ее присутствии. О чем он думал — трудно было сказать. Но нахмуренные брови говорили об упорной мысли, которая, по-видимому, относилась к Леонтине, потому как он то и дело окидывал ее взглядом, полным подозрения и тоски.
— Разве мы не выйдем? — быстро спросила Леонтина.
Не отвечая, Лампьё встал, надел свои старые туфли, одернул штаны и, подойдя к столу, начал умываться.
Леонтина следила за его движениями. Она смотрела, как он погружает голову в холодную воду, моется, вытирается. Он проделывал все это с какой-то тревожной заботливостью, и было видно, что он напрягает все свое внимание, подобно человеку, не уверенному в себе и преследуемому навязчивой идеей. Однако, выплеснув из таза грязную воду, он сказал:
— Хорошо, пойдем.
И уступил место Леонтине, которая тоже встала и принялась одеваться.
Было, вероятно, около трех часов пополудни. Солнце озаряло комнату ровным и сверкающим светом. Но косые лучи его уже склонялись к западу. Лампьё взглянул на карманные часы, положил их обратно и открыл окно. Отражавшееся на его лице душевное беспокойство порою сменялось выражением грусти и решимости. Но он не высказывал своих мыслей. Он ходил по комнате, останавливался, садился, опять вставал и вновь принимался ходить и, когда приближался к Леонтине, молчаливо сторонился ее. Эта девушка была ему ненавистна. Подозревала ли она это? Лампьё измерял расстояние, разделявшее их, и припоминал весь тот ужас, который пережил. Он видел Леонтину на улице, скользящей вдоль стены… он видел ее в подвале. И все его воспоминания сливались в одно, которое он не мог отогнать.
Но как ничтожно было все это по сравнению с той мукой, которую ему доставляло присутствие в его комнате этой девушки! Лампьё слишком ясно отдавал себе в этом отчет. Его самое большое желание было — прогнать ее… Если бы только он мог!
Леонтина одевалась, стоя у постели, а Лампьё казнил себя за свое вчерашнее поведение — за необъяснимый похотливый порыв, овладевший им. Теперь, когда он больше не находился под властью чувственности, он вовсе не желал Леонтину. Да и как мог он ее желать? Он не понимал. Какое нездоровое чувство толкнуло его к ней? Какое странное влечение? Теперь Лампьё ничего подобного не испытывал. Он думал только о том, как бы выйти поскорее из своей комнаты на улицу и там найти предлог — предоставить Леонтину ее собственной участи и больше с ней не встречаться.
Однако, очутившись на улице, они испытывали непреодолимую неловкость, и, несмотря на то что оба хотели бы расстаться, ни тот, ни другая не смели признаться в этом, потому что оба боялись этого разговора и вытекающих из него последствий. Вокруг них торопливо сновали прохожие. С шумом проезжали автобусы…
Что могли сказать друг другу Лампьё и Леонтина? Они старательно подыскивали необходимые фразы, но шум улицы, наползающий со всех сторон, мешал им заговорить. К тому же ночь еще не наступила. День, склонявшийся к закату, озарял фасады домов и узкие улицы тускнеющим светом. Этот свет тревожил и смущал Лампьё и Леонтину. В темноте они, вероятно, скорее нашли бы нужные слова. Но Лампьё боялся того впечатления, какое они могли произвести на Леонтину, и в вдобавок опасался, что потеряет самообладание перед этой девушкой, мыслей которой он не знал.
«Ничего, сейчас это пройдет», — подумал Лампьё, устало проводя рукой по лицу.
Леонтина спросила:
— Мы идем к Фуассу?
— Нет, — ответил Лампьё, — мы идем туда… — И он указал жестом направление, противоположное дороге к пивной.
Она машинально пошла за ним, не говоря ни слова; но спустя несколько мгновений прошептала:
— Дело в том, что мне бы нужно зайти к себе в гостиницу.
Лампьё не стал спорить.
— Ладно, ступай! — сказал он. — А далеко это?
— Не близко.
— Я провожу тебя, — сказал Лампьё и пошел с Леонтиной.
Она повернула налево и вскоре достигла Севастопольского бульвара, в домах которого уже зажигались огни.
В этот час улицы были запружены народом, и трамваи носились по рельсам, точно огненные стрелы. Полисмены по временам останавливали на перекрестках движение экипажей. Останавливались и прохожие, скопляясь в группы. Потом экипажи, один за другим, возобновляли свое непрерывное движение, а пешеходы переходили через поперечную улицу.
Ночь надвигалась. То тут, то там по бокам тротуаров можно было видеть сидящих на скамейках старых женщин, о которых никак нельзя было подумать, чтобы они могли торговать своими прелестями, — до такой степени они имели поблекший и отталкивающий вид. Другие старые женщины прогуливались вдоль лавок… Люди-сандвичи расхаживали с рекламами на спинах. Хлыщи с истасканными лицами бродили группами, и очень юные проститутки, с закатом вышедшие на улицу, сновали между прохожими, посылая им улыбки и молчаливые призывы. Лампьё взглянул на Леонтину.
— Далеко еще? — спросил он.
Леонтина не слышала его. Она шла вперед в толпе и не обращала на Лампьё никакого внимания. Ее нисколько не стесняло и не беспокоило то, что он идет за ней. Ей мнилось, что Лампьё не тот человек, который шагал сейчас рядом с ней, не в силах победить свою мрачную нерешительность. Она думала о другом Лампьё — о Лампьё-убийце — и боялась его. Его преступление держало Леонтину в своей власти, связывая ее и мешая ей поступать так, как она хотела. Оно давило на нее всей тяжестью, угнетало, наполняло страхом и тоской. Уйти от него ей казалось невозможным. Как уйти? Порвать с Лампьё она не могла. Она попыталась однажды это сделать, но — вернулась сама, позвала Лампьё и опять спустилась в подвал. Это случилось не далее как вчера. Она не забывала этого. И — точно для того, чтобы переполнить чашу — Лампьё овладел ею и затем отстранился от нее с оскорбительным презрением.
Леонтина никак не могла вычеркнуть это из своей памяти. Она отлично сознавала, что дело было не в любви между ней и Лампьё, но в каком-то грубом похотливом желании, от которого ничто не могло ее спасти. Несчастная не питала в этом отношении никаких иллюзий. И тем не менее, даже без любви, если бы Лампьё признался ей в своих муках, то несомненно встретил бы сочувствие, потому что это было то самое страдание, которое привлекло ее к нему и заставило отдаться… Увы! Такова, какова она была — проститутка, — Леонтина прекрасно отдавала себе отчет во всем и никого не обвиняла. Таков общий закон, и нельзя было ему не подчиниться, как приходится ежедневно подчиняться многому неизбежному и грубому, чему каждый платит свою дань.
Так, погруженная в свои грустные размышления, Леонтина продолжала идти по тротуару, сопровождаемая Лампьё. Они не разговаривали. Шли рядом, ни на что не обращая внимания. Бульвары, по которым они проходили, были полны шумливой суеты.
— Боже милостивый! — пробормотал Лампьё.
Он остановился, колеблясь. И хотя Леонтина продолжала идти, не обращая на него внимания, он догнал ее, сам удивляясь, что не воспользовался этой возможностью избавиться от нее. «Что же это значит?» — спросил он себя. Он испытывал странное чувство оскорбленного самолюбия, униженный невниманием Леонтины. «Увидим! — утешал он себя. — Увидим… Не долго будет так продолжаться!»
В нем зрели враждебные, мрачные мысли, и Лампьё не старался их прогнать. Напротив того, они помогали ему найти дорогу к той цели, к которой стало влечь его с того момента, когда он проснулся у себя в комнате. И к какой цели! Лампьё еще не мог этого определить и не сознавал еще, что те угрожающие намерения, которые он таил против бедной девушки, зародились задолго до того дня. Действительно, Лампьё сделал бы ошибку, допустив, что его отвращение к Леонтине и тайная потребность причинять ей страдания начались с того дня, когда он осознал это: все время, начиная со дня убийства, он не выносил этой девушки и чувствовал к ней упорную ненависть. Может быть, эта ненависть и заставила его овладеть Леонтиной и унизить ее. Он мог не отдавать себе в этом отчета, но похотливое желание, которое пробуждала в нем Леонтина, объяснялось именно этим, и ничем другим. Ненависть к Леонтине породила это желание… Но он этого не понимал.
Впрочем, к чему было Лампьё понимать, откуда появилось у него вчера желание взять эту девушку?.. Его не удовлетворяли более успокоительные уверения, которые он сам себе внушал…
— Эй, послушайте! послушайте! — окликнула Леонтина погруженного в думы Лампьё.
Он остановился, удивленный, и спросил:
— Здесь?
— Да, здесь, — прошептала его спутница.
Лампьё увидел грязный вход, лестницу, перила, белый шар с написанным на нем черными буквами словом «Гостиница». Он увидел также Леонтину, которая смотрела на него и ждала, пока он примет какое-нибудь решение.
— Ладно, ладно, — проговорил Лампьё, — ступай вперед: я за тобой, — и, схватив Леонтину за руку, заставил ее войти первой.
Комната Леонтины находилась на четвертом этаже и выходила окнами во двор и на кухни разрушенного здания, более высокого, чем гостиница, вследствие чего в ней стоял полумрак даже днем.
Окно комнаты закрывалось плотно. Его украшала разорванная занавеска. В полу были видны большие щели…
Леонтина зажгла лампу, задернула занавеску и, пока Лампьё закрывал за собою дверь, сняла пальто и села на кровать.
— Она большая, — заметил Лампьё.
— Что?
— Я говорю о комнате, — пояснил Лампьё. И, не зная, что сказать еще, в свою очередь сел на стул, снял фуражку и умолк. Он пристально смотрел на красный огонь лампы, точно ожидая, чтобы его вызвали на разговор. Но минута проходила за минутой, и смущение Лампьё возрастало, так как одна мысль, которая не приходила ему до сих пор в голову, теперь удивляла его и наводила на размышления.
Действительно, только теперь Леонтина перестала быть в глазах Лампьё абстрактной личностью, как бы находившейся вне жизни и не существующей реально, о которой он знал только, что она чего-то боится и хранит какую-то тайну. В чем заключалась эта тайна? Лампьё видел комнату, кровать, лампу, жалкую занавеску, закрывавшую окно, — и все эти предметы, имеющие сами по себе второстепенное значение, приобретали смысл в его глазах и заставляли рассматривать Леонтину не вне времени и пространства, но именно в реальной жизни и, может быть, более отчетливо, чем кого бы то ни было.
Лампьё, однако, удалось собраться с мыслями и мало-помалу освоиться с этими впечатлениями совершенно нового для него порядка, так сильно смутившими его вначале. Что же, в самом деле, следует из того, что у Леонтины есть своя личная жизнь? Иначе и быть не могло. Какое существо на свете, даже самое зависимое, не имеет, прежде всего, своей частной жизни? Ничего здесь нет удивительного. Сам он был таким существом, он это сознавал… Но он так долго жил вне реальной жизни, в атмосфере страха и подозрения, что считался исключительно с ними и с порождаемыми ими призраками. Этим и объяснялось его удивление, выразившееся в замешательстве, которое заметила Леонтина, когда он сел рядом с ней, не говоря ни слова.
Почему он молчал? Леонтина искала ответ на этот вопрос — и не находила. Однако раз Лампьё пришел за ней в эту комнату, значит, он хочет говорить с ней!.. Заговорит ли он? Молчание становилось нестерпимо. Оно было не случайно; оно стесняло и пугало Леонтину. С другой стороны, девушка спрашивала себя, какому злому внушению она поддалась, позволив Лампьё подняться с ней в ее комнату? Он вел себя так странно… с ума он, что ли, сходил?.. Леонтина вдруг увидела, что он встал, подошел к лампе, которая коптела, и опустил фитиль. Потом медленно осмотрел один за другим предметы, находящиеся на камине, где стояла лампа, точно ища у них объяснения любопытству, обратившему на них его внимание.
— Вот, — произнес он негромко, взяв небольшую фотографическую карточку. — Это твоя? — И, обернувшись к Леонтине и все еще держа карточку в руке, добавил: — Это портрет мальчугана.
— Разумеется.
— Какого мальчугана? — допрашивал Лампьё. — У тебя был ребенок?
— Он умер, — сказала Леонтина.
Лампьё поставил карточку на место и, отойдя от камина, угрюмо осмотрелся.
— Он умер, когда ему было три года, — пояснила Леонтина, — в деревне, у людей, которым я отдала его на воспитание.
— Когда это было?
— После того, как я ушла из дому, из-за него-то я и ушла, — продолжила она. — Вы понимаете, что меня не хотели держать дома с малышом… не правда ли?.. Отец вышвырнул бы меня вон.
— А мать?
— У меня никогда не было матери, — сказала Леонтина. — А у вас?
— О, у меня… у меня… мои старики живы до сих пор. Только они не живут в Париже. Они знать не хотят Парижа…
Он поднял руку и снова опустил ее.
— Там, — повторил Лампьё, и на мгновение глаза его остановились на лицах, которые видел он один.
Это длилось недолго. Однако в глазах Лампьё блеснул необычный огонек. Леонтина подметила его — и оробела. Тотчас же, разрушив очарование, Лампьё рассмеялся злым смехом и сразу стал другим человеком.
— А? что?! — спросил он. — Я что-то говорил?
— Не знаю, что вы хотите сказать, — молвила Леонтина нерешительно. — Не вспомните ли вы сами?
— Возможно, — заметил Лампьё. — Я говорил о своих стариках. (Он нехорошо засмеялся.) Когда это со мною случается, — произнес он досадливым тоном, — я думаю не о них одних… Я думаю и о себе… и припоминаю, что это были крутые люди… Да!.. Это было давно… к счастью.
— Не думайте больше об этом, — молвила Леонтина.
— Да, — проговорил он, точно обращаясь к самому себе, — да… да…
— Старые воспоминания…
— Смешно! — Он поправился: — Скверные воспоминания…
— Как у всех, — сказала Леонтина.
И вдруг Лампьё понял, почему он хотел бросить Леонтину, понял — и пришел в уныние, так как увидел, что не сможет этого сделать… Слишком много воспоминаний связывало его с этой девушкой. Мог ли он порвать с ней, не опасаясь последствий разрыва? Потому-то он и пришел сюда и не решался уйти. Весь его мир ограничивался этой комнатой в гостинице, где жила Леонтина. Он это чувствовал. Больше того — был уверен в этом… И это его раздражало.
Однако теперь, оставаясь у Леонтины, Лампьё подвергал себя страшной опасности: что если он поддастся искушению и пойдет дальше по пути начатых полупризнаний? Это завело бы его слишком далеко, могло бы его погубить. К счастью, Лампьё вовремя спохватился. Он посмотрел на Леонтину, и ненависть, которую она ему внушала, вспыхнула вновь.
— Ну, — спросил он, — что же теперь ты думаешь делать?
— Но… ничего…
— Конечно, — сказал Лампьё, — делать больше нечего: твои шутки не удались…
— Какие штуки?
— О! я понимаю, — прошептал Лампьё, — я понимаю… Ты думаешь, я ничего не вижу?
Леонтина недоумевала.
Он продолжал:
— Послушай!.. Во-первых, зачем ты вернулась к себе в гостиницу? Не для того ли, чтобы я за тобой пошел?
— Нет.
— А карточка, там, на камине? Ты, пожалуй, скажешь, что не нарочно для меня ее поставила?.. Это, знаешь ли, ловкая штука — карточка умершего малыша… Иные попадаются на эту удочку.
— Замолчите! — взмолилась Леонтина. — Вы не имеете права говорить такие вещи… Это неправда! Вы сами пошли за мной, и я не могла вам в этом помешать…
— Надо думать!
— И доказательство… доказательство…
— О! — издевался Лампьё. — Брось свои доказательства!
Леонтина продолжала:
— Доказательство этому то, что я хотела убежать от вас.
— Что?!
— Уйти… да, — сказала она с усилием. — Куда — все равно… но уйти туда, где вас нет… Далеко… далеко… где я могла бы забыть о вас.
Лампьё вскочил.
— Ты! — вскричал он. — Ты хотела?.. — И, подойдя к Леонтине, сказал, побледнев: — Послушай, ты лжешь! Забыть нельзя, не рассказывай сказок… Нельзя этого забыть. Тебе пришла мысль уйти, чтобы я остался один, чтобы я беспокоился… чтобы искал тебя… Да!.. чтобы…
— Не мучьте меня!
— Ты меня мучаешь, — прохрипел Лампьё. — Ты! Ты только для того и пришла вчера вечером… Ты бросила веревочку… в подвал… потом позвала… и потом… ты нарочно упустила веревку, чтобы спуститься вниз. — Что же, станешь отрицать?..
Он наступал на Леонтину.
— Отвечай! — приказал он. — Не так оно было? Говори же!.. Я хочу знать!.. Хочу знать, кто толкнул тебя на это!.. Зачем ты вернулась?.. Чего ты от меня хочешь?
— Не подходите ближе! — предупредила Леонтина.
Лампьё сразу остановился.
Леонтина стояла перед ним, дрожа всем телом, опершись о спинку кровати, и глядела прямо ему в глаза, так пристально и напряженно, что он не выдержал ее взгляда.
— Уйдите, — сказала она. — Уходите прочь!.. Идите, идите… Вы видите сами, что вам надо уйти… что надо оставить меня одну… У меня больше сил нет. Вы стараетесь только мучить меня…
Она быстро закрыла лицо руками, и Лампьё замолчал. Его ненависть исчезла… Она сменилась оцепенением, Которое странным образом привело Лампьё к опасению, как бы Леонтина от него не убежала. Он все сделал для этого. За два-три часа до того он даже хотел бросить эту девушку и давал себе клятву больше с ней не встречаться. Но он решал, не спросясь ее. Он не представлял себе, что она могла питать то же самое желание, и это оскорбляло его мужскую гордость, было для него невыносимо тяжело…
Этого было достаточно, чтобы Лампьё, рассмотрев положение вещей в истинном свете, постарался найти из него выход. Ничего еще не было окончательно потеряно. Леонтина могла делать, что ей угодно. Раз Лампьё не ушел, преимущество было не на ее, а на его стороне. И действительно, Лампьё не уходил, а Леонтина не смела его выпроводить. Она отстранилась от него. Ждала. И Лампьё видел по ее бледности, что долго сопротивляться ему она не сможет.
— Ладно, — проворчал он, — раз ты не хочешь больше со мной знаться, я тебя оставлю.
Он надел фуражку и, направляясь к двери, сказал вполголоса:
— У нас обоих одна мысль: жить и дальше так, как я думал, невозможно.
Леонтина вздохнула.
— Ах, оставь эти штуки! — сказал Лампьё. — Не утруждай себя понапрасну. Попробовали — и не смогли… Таких, как мы, много.
— Зачем вы мне все это говорите? — спросила Леонтина.
Лампьё улыбнулся:
— Потому что…
И, показывая жестом на стены комнаты, посмотрел на нее таким странным взглядом, что она поверила его искренности — и дала себя поймать на этом.
— Одним словом, — заключил Лампьё, — каждый сам по себе. Не так ли?
В этот момент он действительно был искренен, так как чувствовал, что цеплялся за Леонтину не только потому, что она могла на него донести, но еще и потому, что испытывал своего рода наслаждение, вымещая на ней страдания, которые перенес. Никакого другого чувства в нем не было… Никакого сострадания. Лампьё это хорошо сознавал, и в этом была его сила…
Лампьё все еще не уходил, и у Леонтины не хватало духу его выгнать. Новые узы связывали их все теснее и теснее, притягивая друг к другу. Цепь сковала их. И может быть, в глубине души Леонтина ее благословляла, как будто эта цепь извлекла ее из бездны…
Странная жизнь началась для них после той сцены, которая чуть было не разлучила их… Леонтина жила у Лампьё. Вернее, она поджидала Лампьё, иногда до утра, в одной из контор рынка, куда он приходил за ней. Затем они уходили спать. По вечерам их можно было застать обедающими вместе на улице Сен-Дени. Затем Лампьё отправлялся на свою работу, а Леонтина проводила время до полуночи так же, как и всегда, после чего шла к Фуассу, куда приходил Лампьё и угощал ее вином.
Это не вызывало никаких разговоров, потому что было вполне естественно. Все знали, что Лампьё зарабатывает свой хлеб, как хороший работник. Поэтому, по общему мнению, он мог жить, как хотел. Но товарки Леонтины думали иначе. Их несколько удивляла эта связь, о которой они иногда говорили в отсутствие Леонтины, и они чуяли здесь какую-то тайну.
И действительно, всякому было ясно, что здесь крылась какая-то тайна, потому что трудно было представить себе более нелепый союз. Озабоченность Лампьё, его скучающий и угрюмый вид, осторожность, с которой относилась Леонтина к этому человеку, сразу бросались в глаза. И как бы они ни были пунктуальны в своих свиданиях, ни тот, ни другая, не ощущали при этом никакого восторга, не обнаруживали никакой радости. Сидя вместе за столом, они пили, не обмениваясь ни одним словом… Равнодушие друг к другу разделяло их больше, чем можно было себе представить… Что все это означало? Никто не понимал. То было явление необычное. Наконец, после того, как Лампьё подзывал гарсона и платил по счету, часто можно было заметить, что он уходил даже не попрощавшись с Леонтиной, а она оставалась на своем месте, молчаливая и неподвижная, точно погруженная в сон.
Мрачный сон, если это был сон… Но что подумали бы о Леонтине и о Лампьё, если бы их видели дома, когда они ложились спать? Они не произносили ни слова. Лампьё ложился первый. Несколько минут он следил взглядом за своей подругой, потом засыпал, и Леонтина, улегшись с ним рядом, тоже засыпала, разделяя с ним мрачный отдых, полный кошмаров.
Здесь они снова находили друг друга, в общей муке, которая ясно подчеркивала, что они обречены бегать от самих себя: из мира реального — в мир ужасов и непрерывной тоски. Во время сна их затемненное сознание как будто пыталось создать иллюзию взаимного понимания и взаимной поддержки. Леонтину это никогда не утомляло. Она проявляла неустанное усердие; она тратила усилия без расчета. И когда, просыпаясь, она видела, что ей приходится приниматься за повседневную свою работу, она иногда прижималась к Лампьё, обливаясь слезами…
Когда Лампьё, в свою очередь, просыпался, ему казалось, что перед его глазами принимают смутные очертания те неясные образы, которые со всех сторон окружали его во сне. Он их видел. Различал их. Затем все это бесследно исчезало, как по мановению волшебной палочки, и Лампьё видел себя рядом с Леонтиной, которая уже ни в чем более не могла ему помочь.
Эти пробуждения проводили их в глубокое изнеможение, которое все больше и больше возрастало, потому что чем больше старались они отвлечься от своих тягостных мыслей, тем мучительнее было возвращение к ним. Да и как могли они интересоваться чем-либо другим? На улице, в барах ничто не могло их отвлечь от этих мыслей. И если они, временами, пытались сторониться людей, которые — они чувствовали — наблюдали за ними, то попытки эти оказывались бесплодными… Они скоро убеждались, что это люди незначительные и безобидные. Что они могли заметить? Лампьё не тревожился. Их нескромности он инстинктивно противопоставлял суровость. Так же обстояло дело и с работой. Лампьё выполнял ее, можно сказать, почти безучастно, как заведенная машина, которая делает свое дело с механическим безразличием. В этом было его спасение. В своем подвале, у печи, он точно уходил от самого себя: его тело оставалось здесь, но дух витал в другом месте, где-то далеко — а может быть, и близко, даже тут же, в подвале, но занятый совсем другим делом.
В такие моменты Лампьё забывал Леонтину. Она точно переставала существовать… Он только мгновениями вспоминал ее попутно, в связи с той или другой мыслью, но это уж не имело никакого значения. Единственно важным было для Лампьё то обстоятельство, что мысль о его преступлении не мучила, не преследовала его. Ему уже не раз приходилось делать усилие над своей памятью, чтобы вспомнить, что он, Лампьё, действительно совершил это преступление. Временами ему казалось, что он находится во власти ужасного заблуждения — и он переставал что бы то ни было понимать. Но вот ему приходила на память та или иная подробность, и Лампьё узнавал, по отзвуку своей совести, что эта деталь действительно имела место, и она отчетливо вставала перед его глазами.
Это побуждало его припоминать все новые и новые подробности, чтобы постепенно восстановить всю картину совершенного им убийства. Но это его расстраивало. Он старался понять, что толкнуло его на преступление. Ему стоило огромных усилий уяснить себе это — и все же определенного ответа он не находил. Деньги? Или любовь к риску? Скорее всего, и то, и другое… А может быть, и еще что-то, что было в самой натуре Лампьё — тот темный садистский инстинкт, который побуждал его мучить Леонтину.
Леонтина не отдавала себе в этом отчета. Ей казалось, что Лампьё проявляет грубость и бесчувственность только потому, что совершил преступление, и этого было для нее достаточно, чтобы его оправдать. Сколько раз она представляла себе это убийство и ставила себя на место Лампьё, чтобы ближе подойти к его страданию и разделить его с ним! Леонтина испытывала потребность жертвы, которая не оставляла ее ни на минуту и приносила ей большое утешение. Она точно переродилась, стала другой женщиной. И ничто не могло отклонить ее от этого пути. Так, когда у Фуасса она облокачивалась на стол после ухода Лампьё, она не чувствовала никакой обиды, что он ушел, не сказав ни слова, — напротив, она мысленно следила за ним с кроткой и покорной нежностью. Она его как бы провожала. Она желала ему покоя и, если бы это понадобилось, была готова пожертвовать для этого собственным покоем.
Но тот покой, который могла бы дать ему Леонтина, был так ничтожен, что никого не мог бы утолить. Можно ли было назвать покоем то состояние тоски и отчаяния, в котором она находилась сама? Леонтина вставала, выходила из погребка… Она была не только далека от того, чтобы упрекать Лампьё за то, что он вызвал в ней эти чувства, но, напротив, в глубине души была ему за них благодарна. Они, по крайней мере, дали ей возможность найти цель, обрести смысл своего жалкого существования, и она чувствовала себя вознагражденной. Это была новая жизнь, которая очищала ее от старой, ежедневно грязнившей ее позором. Это поднимало ее дух. Все ее прошлое — прошлое девушки улицы — помогало ей создать себе идеал жизни высокой и пламенной. Благодаря этому идеалу, который только девушка улицы может поставить на такую высоту, Леонтина ни о чем не жалела. Может быть, она испытывала даже своего рода жестокое удовлетворение, вспоминая, какой ценой ей пришлось заплатить за эту перемену. Эта перемена не находилось ни в каком противоречии с тем, что любила Леонтина и что составляло ее жизнь. Не изменяя ничего, она только возвышала Леонтину и давала ей возможность примириться с собой и избавиться от сомнений… Она больше не сомневалась. Чувство неизъяснимого блаженства, смешанное со страданием, привязывало ее к Лампьё и вознаграждало за то, что она перенесла на него смутную потребность, свойственную женщинам, — потребность принести себя в жертву любимому и возложить на свои плечи омрачающие его заботы…
Когда ночью Леонтина встречала на улице своих товарок по ремеслу, это странное блаженство не покидало ее и еще больше укрепляло ее решимость.
Ей казалось, что она видит Лампьё. Она представляла себе, как он там, в подвале, работает и все время следит за собой. Думы ее были сосредоточены на его преступлении. Эти мысли больше не пугали Леонтину, она сжилась с ними, привыкла к ним. Более того, только благодаря этим мыслям она могла слиться с Лампьё, ни на один миг не оставляя его во власти последствий убийства, которое он совершил. Она понимала, что эти последствия ужасны — и в то же время мысль о возможной каре и страданиях необъяснимо притягивала. Леонтина знала также, что Лампьё, несмотря на всю свою суровость, был все же обыкновенный человек и мог, как и она, поддаться притягательной силе, которой обладает всякая кара для человека, ее заслужившего. Эта мысль наполняла ее ужасом; она старалась ее побороть и, борясь с ней, думала, что тем самым отвлекает от нее Лампьё, не дает ему поддаться ее влиянию.
Но, твердо решившись сделать все, чтобы оградить Лампьё от грозивших ему отовсюду опасностей, она никогда не взяла бы на себя смелость сказать ему о них. К чему бы это привело?.. При нем она чувствовала себя неуверенно и неловко. Как ни сближали их мелочи повседневной жизни, между ними все еще не было того взаимного доверия, которое позволяет говорить друг с другом свободно и с полной откровенностью даже о самых обыкновенных вещах. При таких условиях, что могла она сделать? Как намекнуть? Как задать двусмысленный вопрос? Лампьё не допустил бы этого. С тех пор, как он неожиданно для самого себя разоткровенничался перед Леонтиной, он с нею почти не говорил; а если и говорил, то так неохотно и отрывочно, что его нельзя было даже понять толком. Как же она могла бы добиться, чтобы он ее выслушал? Он не дал бы ей говорить. Леонтина была в этом уверена — и таила в себе все свои опасения, никому их не высказывая.
Однако при мысли, что Лампьё, подобно ей, находится во власти грозных чар, навеянных преступлением и его последствиями, Леонтина испытывала тревогу. Она проводила всю ночь до самого утра вблизи булочной, где Лампьё кончал свою работу. Ей казалось, что ее присутствие тут, возле него, защитит Лампьё. По крайней мере, она старалась уверить себя в этом. Это успокаивало и ободряло ее.
Ей грезилось, что она помогает Лампьё разрушить скрытые интриги, спасает его, освобождает из ловушки. Леонтина любила эти бодрящие грезы… Они ей подсказывали, как нужно держать себя с Лампьё, чтобы он, если узнает о них, увидел в этом трогательную заботливость. Тогда Леонтине не пришлось бы ничего объяснять…
Она бродила вблизи булочной, описывая постепенно сужающиеся круги, и оканчивала свое движение на расстоянии двух-трех домов от нее, в баре, откуда внимательно наблюдала за всем, происходящим на улице, и всегда была наготове предупредить Лампьё о малейшей опасности. Каждую ночь, сидя в том же баре среди гуляк, Леонтина чувствовала себя охваченной какой-то странной жалостью к Лампьё. Она отдавалась этой жалости без сопротивления, находя в ней странное наслаждение. Точно эта жалость привязывала ее к Лампьё и пробуждала хорошее чувство к нему. В конце концов она переставала различать, какие чувства примешиваются к этой жалости и не таится ли в ней невольное наслаждение.
Обычными посетителями бара, в котором Леонтина проводила теперь все ночи, были грузчики, чернорабочие и иногда отвратительные старухи, с наслаждением потягивающие красное вино. Там не было шумно. На всех лежал неизгладимый отпечаток некоей общей тяжелой судьбы, от которой никто из них не мог уйти. Ночи рынка! Один гуляка облокотился на конторку в позе запряженной клячи, дремлющей в ожидании кнута, который ее пробудит. Другой развалился на столе, сжав руками голову и устремив перед собой невидящий взор…
Тягостная тишина, вызванная усталостью, наполняла бар, порождая туманную атмосферу кошмара, в которой свет ламп был холоден в своей угрюмой неподвижности.
С приближением утра царившая здесь атмосфера все больше и больше овладевала Леонтиной и затягивала ее. Она не могла отделаться от этого ощущения… Ничто не отличало этих людей — из которых каждый имел свое горе, свое молчаливое страдание — от нее, такой усталой, такой изнеможенной. И глубокое смятение примешивалось к желанию Леонтины быть полезной Лампьё, и, как она ни старалась, ей не удавалось отделаться от этого впечатления; оно брало над ней верх и отнимало всякую надежду достигнуть цели, к которой она стремилась.
Такую перемену, приводившую ее в отчаяние, Леонтина обыкновенно замечала в себе к утру. В окна бара начинал проникать неясный свет. Он окружал бледным кольцом очертания крыши. Потом небо начинало светлеть, принимало грязновато-серый оттенок, становилось однообразным и беспредельным. Серый цвет постепенно сглаживался, бледнел по мере того, как наступал день. Леонтина видела, как на улице огни газовых рожков окружались какими-то мутными струями. Скоро огни исчезали: они желтели и становились невидимы, сливаясь с дневным светом. Резкий звонок трамвая и грохот его колес прерывали тишину.
В это время Лампьё входил в бар, и Леонтина приобщалась к общей жизни улицы, где все начинало волноваться, двигаться, куда-то спешить. Открывались магазины. Раздвигались ставни. Люди проходили по улице или заходили, как Лампьё, в бар и заказывали себе горячий кофе, который выпивали стоя тут же, у прилавка. Леонтина окликала Лампьё. Он подходил, садился рядом с ней, и по быстрому взгляду, которым они друг друга окидывали, оба они понимали, какое жестокое удовлетворение испытывают оттого, что находятся вместе. Потом Лампьё и Леонтина знаком подзывали гарсона, который им прислуживал, и затем медленно уходили, не привлекая к себе ничьего внимания.
— Ты идешь? — спрашивал Лампьё.
Леонтина торопливо шагала за ним, и они возвращались на улицу Проповедников, в свою мансарду, где спешили поскорее лечь в постель.
Если бы Леонтина хотела, она могла бы поджидать Лампьё в этой комнате, вместо того чтобы проводить ночи в баре, где она так уставала и поддавалась самым тягостным раздумьям. Лампьё не раз ей это предлагал. Но Леонтина не желала. Там она, по крайней мере, могла бодрствовать, оберегая Лампьё, и видеть, что ему не угрожает опасность, тогда как здесь — чего бы только она не передумала?.. Это было бы еще тяжелее. Она сошла бы с ума, не смогла бы вынести такой тревоги. Иногда в этой комнате, подле Лампьё, она испытывала ощущение такого гнета, что у нее являлось смутное желание бросить все и уйти: идти прямо вперед, по улицам Парижа, все равно куда — и попробовать начать новую жизнь. Но могла ли она? Тотчас же присутствие Лампьё возвращало ее к действительности, и она понимала, что и Лампьё, может быть, испытывает такое же желание и страдает так же, как и она. Почему же он не поддается этому желанию? Леонтина не решалась и подумать об этом. Без Лампьё у нее ничего не осталось бы в жизни, потому что он выбил ее из колеи и уготовил ей такую странную судьбу, что она чувствовала себя неспособной вернуться к прежней жизни и влачить ее тяжелую ношу: слишком тяжелая, она придавила бы ее… И если Леонтина могла еще выдержать эту тяжесть, то только с помощью Лампьё, на которого опиралась. Стоило ему покинуть ее и пойти своей дорогой, ища успокоения, которого — он знал это заранее — он нигде не найдет, и для нее все было бы кончено, все потеряно…
К счастью, такие переживания длились недолго и раскрывали перед глазами Леонтины мрачные возможности только для того, чтобы дать ей почувствовать всю ценность горьких радостей, которые ей доставляла ее нынешняя жизнь. Как бы то ни было, Лампьё спасал ее от нее самой… Он создавал ей иллюзию, что она — не только проститутка, и эта иллюзия имела свои преимущества. Благодаря совершенному им преступлению, жизнь приобретала другой смысл. Она не была простой сменой дней и ночей, развлечений, разрозненных действий… Наоборот. Во всякое время дня и ночи преступление Лампьё сохраняло и для него, и для нее свое значение. Оно их соединяло. Они могли делать что угодно, могли не говорить о нем — но это преступление было исходным пунктом для всего дальнейшего; от него зависело все…
Стоило только взглянуть на Лампьё, чтобы убедиться в этом, потому что он тоже изменился. Его характер, его обращение стали невыносимы: он перестал владеть собой. Бывали ужасные моменты. Иногда по вечерам, когда он вставал и одевался у себя в комнате, в его глазах отражалось невыразимое отчаяние. Все ему было безразлично. Он потерял всякий вкус к жизни. Уныние, давившее его, бросалось в глаза. Временами им овладевало бешенство. Оно не имело определенной причины, но могло вспыхнуть по малейшему поводу. Но Леонтина переносила все безропотно, потому что жалость к Лампьё, пробуждавшаяся в ней во время этих вспышек с особенной силой, делала ее покорной. Лампьё не мог не видеть этого. Но именно эта покорность выводила его из себя; его приводило в исступление то, что она на него не сердилась.
Это были невероятно бурные сцены, во время которых Лампьё кричал, что Леонтина внушает ему отвращение, и бросал ей жестокие упреки в том, что она испортила ему жизнь. Леонтина слушала. Ни брань, ни даже удары, которые он ей наносил, чтобы заставить ее говорить, на нее не действовали. Она слишком хорошо знала, что не она испортила ему жизнь. А сам он — разве не знал этого? Страдание доводило его до таких вспышек. Леонтина понимала это и не считала Лампьё ответственным за зло, которое он ей причинял. Она ему прощала, сознавая, что не ей, а себе он хотел причинить боль, она видела это по тем ужасным минутам, которые следовали за вспышками: он чувствовал себя подавленным, впадал в оцепенение и подолгу не мог прийти в себя.
После одной из таких сцен Лампьё стало совестно, и; он попросил у Леонтины прощения. Она не смогла сдержать слез…
— Ну не плачь… перестань же плакать, — сказал Лампьё. — Что с тобой?
— Я не виновата, — прошептала она.
— Конечно, — согласился он и, подойдя к ней, взглянул на нее серьезно, с выражением удивления и участия.
— О чем ты плачешь? — спросил он, точно ответ Леонтины мог что-то открыть ему.
Леонтина покачала головой.
— Бывают моменты, когда перестаешь владеть собой, — сказал Лампьё. — Не можешь сдержать себя… Точно кто-то толкает тебя. И заходишь слишком далеко.
— О, — возразила Леонтина, не глядя на него, — я не оттого плачу…
— Так отчего же?
— Меня заставляет плакать другое, — призналась она.
Лампьё больше не расспрашивал.
— Да, — произнес он глухо.
Его охватила невыразимая досада, потому что об этом «другом» он не переставал думать, но он не хотел, чтобы Леонтина это заметила…
Был вечер. Через открытое окошечко мансарды Лампьё видел, как порозовевшее небо покрывается дымкой медленно всплывавших легких облачков. Он с минуту простоял у окна, глядя на небо, потом вдруг встряхнулся и, обернувшись к Леонтине, с усилием спросил:
— Что — «другое»?
Леонтина вздрогнула.
— Ну, — снова начал Лампьё, силясь под маской уверенности скрыть то чувство, которое испытывал. — Говори… Что ты хочешь этим сказать?
— Господи! — остановила его Леонтина.
Лампьё продолжал:
— Надо же, наконец, раз и навсегда договориться обо всем этом… и о твоей манере об этом болтать… Ты не думаешь?
— Я не могу.
— О-о! — проворчал Лампьё. — И я еще сомневался! Стоит мне захотеть, и ты уж не хочешь. Но довольно наконец!.. Мы всегда будем к этому возвращаться, и всегда из-за этого будут у нас драмы. Я больше не могу выносить этого… А ты? — Он положил ей на плечо свою широкую ладонь и спросил просто: — Это все та же твоя проклятая мысль?..
Не дождавшись ответа Леонтины, он снял руку с ее плеча и тяжело ее опустил.
— Ты сделала ошибку, что затаила эту мысль, — сказал он угрюмо. — Из-за нее мы и страдаем. Не отрицай. С тех пор, как мы вместе, она нас все время разъединяет. Но чего же ты хочешь? Я не могу защищаться, потому что ты еще больше в ней укрепишься и станешь еще недоверчивее ко мне…
Леонтина слушала его, не перебивая, но его слова нисколько не убеждали. Он повторял то же, что уже говорил ей, стараясь убедить ее в своей невиновности. Зачем он опять лгал? Для чего прилагал столько усилий, стараясь заставить ее поверить тому, что противоречит истине? Леонтина знала, что Лампьё совершил преступление в улице Сен-Дени. Он ей почти признался в этом в тот вечер, когда она потеряла сознание… Больше того: всем своим поведением, постоянным беспокойством, терзаниями Лампьё, как казалось Леонтине, заходил все дальше и дальше в своих признаниях… Мог ли он рассчитывать, что она ничего не замечает? Это было бы оскорбительно: она не настолько глупа! Или он хотел над ней посмеяться?.. Но нет, Лампьё не смеялся. Он говорил всегда смущенным и прерывающимся голосом, глухо, хрипло, и во всех его движениях сказывалась угрюмая неловкость человека, которого обвиняют и который напрасно старается оправдаться.
Но Леонтина молчала. Он сам неизменно возвращался к этой мысли и оспаривал ее по всякому поводу. Он приводил такие доводы: в ночь убийства, в тот час, когда Леонтина бросила в подвал свою монету, он спал, как это часто бывало, в сарае, где лежало его одеяло. Разве это не доказательство? Зачем бы там быть одеялу, если бы Лампьё иногда не отдыхал там? И затем — будет с него подыскивать оправдания. Ему не в чем себя обвинять… Если бы он был виновен, полиция, несомненно, давно вмешалась бы. Но он не боялся полиции… Пусть его допрашивают: он ответит слово в слово то же самое. Наконец, если бы Лампьё был так или иначе причастен к преступлению, на него пало бы подозрение. Его вызвали бы в комиссариат. Ему предложили бы объяснить, что он делал в ту злополучную ночь. Его заставили бы отвечать… Между тем, что же происходит на деле? Лампьё живет совершенно спокойно. Никто не обращает на него внимания. Он не навлекает на себя ни малейшего подозрения… Разве только Леонтина будет утверждать противное…
— Только не я, — сказала она, опустив глаза, — я ничего не скажу.
— О! Ты! — заметил небрежно Лампьё. — Ты! ты!.. Если бы ты даже и сказала что-нибудь…
Леонтина перебила его:
— Но я вовсе не собираюсь говорить, — сказала она робко.
— Замолчи! — закричал Лампьё.
И он стал ходить большими шагами по комнате; изрыгая проклятия по адресу Леонтины и бросая на нее по временам яростные взгляды. Что с ним творилось? Леонтина следила за ним глазами. Неужели он опять устроит ей сцену? Этого она больше не могла бы перенести. Ее мужество иссякало, и сострадание, которое она до сих пор испытывала к Лампьё, начинало сменяться горькой досадой. Мало того, что Лампьё вел себя с ней так, как не повел бы себя ни с кем другим, — он еще не доверял ей, обращался с ней как со своим врагом… И он ее отталкивал. Леонтина поняла, что никогда не добьется от него другого отношения — и не знала, что ей делать. Даже теперь, когда она делила с ним ужасную тоску, которая угнетала Лампьё, — он этого не понимал! Леонтина напрасно старалась своим присутствием возле него создать ему опору, о которой он не подозревал: она оставалась чужой этому человеку. Если он согласился оставить ее у себя, то только потому, что боялся, как бы она не привлекла к нему постороннего внимания своей болтовней. Лампьё мог сколько угодно делать вид, что смеется над ее подозрениями, и бросать Леонтине вызов: пусть, мол, говорит! Но все-таки он не мог простить ей, что она знает…
В результате девушка спрашивала себя: что же ей остается делать? У нее больше не было цели. Все, что она делала, теряло свой смысл, становилось бесцельным… Необъятная пустота разверзалась перед ней… Пустыня. Бездна… Леонтина измерила ее глубину — и отчаянный ужас овладел ею, у нее закружилась голова.
«Что же это такое?» — сказал себе Лампьё.
Он надел фуражку, и из-под насмешливой маски у него с такой очевидностью проступил страх, что Леонтина была поражена.
— Куда вы? — спросила она.
Лампьё открыл дверь.
— Ты видишь, — сказал он, — ухожу. До свидания! — И быстро вышел, не пригласив Леонтину идти с ним обедать на улицу Сен-Дени, как он обычно делал каждый вечер.
Леонтина осталась одна и впервые за долгое время не сразу подумала о Лампьё и о том зле, которое он ей причинил. В полумраке, наполнявшем комнату, все предметы сливались. Леонтина испытывала какое-то странное удовлетворение. Что ей было до того, что Лампьё ушел?.. Там, на освещенной улице, в небольшом ресторанчике, сидя за маленьким столиком, он, конечно, уже сожалеет о том, что ушел так поспешно. Это нарушало его привычки… Пойдет ли он потом на работу? Без сомнения. Таким образом, она была свободна — могла принять решение, которое уход Лампьё делал необходимым. И она решилась. От этого человека больше нечего было ждать. Его грубость, его душевная черствость ясно проявились в последних выходках. Леонтина его больше не жалела: она скорее чувствовала к нему презрение и злобу, и не страдала от этого.
Удовлетворение наполнило все ее существо. Какое освобождение, какой покой она испытывала! Еще не смея этому верить, она в то же время понимала, что после смертельной усталости и муки ей надо теперь отдохнуть и насладиться спокойной радостью полного одиночества…
Ночь спускалась на землю, тихая, теплая ночь; как развернутая шаль, она постепенно и нежно окутывала все вокруг. Может быть, то была первая весенняя ночь… Она оказывала на Леонтину успокаивающее действие, и Леонтина удивлялась, что встречает ее без слез и отвращения… однако и в эту ночь, так непохожую на другие, Лампьё, должно быть, уже вышел из ресторана. Какие мысли его волнуют? Какие мрачные чувства? Леонтина попробовала приобщиться к ним. Она представляла себе улицу с ее огнями, прохожими, лавками, фасадами домов, похожими один на другой. Неужели Лампьё, который шел теперь по улице, не чувствует, что окружающий его воздух стал легче? Она почти желала этого. Но нет, для этого грубого человека все было ничто по сравнению с собственным спокойствием и безопасностью… Если даже допустить, что Лампьё был хоть немного растроган этой чудесной ночью, он наверняка станет защищаться от этого неожиданного и неуместного соблазна.
В это время Лампьё, направляющийся к булочной, находил неизъяснимую прелесть во всем окружающем. Куда бы он ни направлял взор, везде глазам его представлялось необычное зрелище. Ярко горели огни в витринах, бросая наружу густой, насыщенный свет… Двери были открыты. На стенах, облепленных афишами, желтое мерцание фонарей оживляло буквы и рисунки реклам. Лампьё казалось, что тротуар как-то эластично подается под его ногами при каждом шаге…
Лампьё отдавал себя во власть новых впечатлений. Они помогали ему, доставляли ему наслаждение. И из того приятного воздействия, которое они на него оказывали, он заключал, что поступил правильно, порвав с Леонтиной, и больше не думал о ней. Однако едва мысль его возвращалась к Леонтине, вся его радость исчезала, к ней примешивалось беспокойство и мрачное раздражение. Это было странно. Лампьё спохватился. Образ Леонтины заслонил ощущение неопределенного довольства, какое он испытывал до этого, и его раздражение усилилось. Оно взяло над ним верх, оно наполнило его горечью, и скоро Лампьё стал видеть перед собой только этот образ, думать только о нем, и, шагая дальше по улице, он уж не обращал больше внимания на окружающее…
В это время там, в комнатке наверху, Леонтина, решив оставить Лампьё и попробовать жить, как сможет, совсем было собралась, но вдруг почувствовала, что у нее не хватает на это энергии… Она долго упрекала себя в слабости… Но мысль, что Лампьё рано утром вернется один в эту комнату, ляжет на эту кровать и проснется здесь завтра одиноким, растрогала ее. Как она ни старалась привыкнуть к этой мысли, как ни хотела уйти, ей пришлось сделать огромное усилие, чтобы направиться к двери, отворить ее… Здесь она снова чуть было не утратила решимость. Но дверь была открыта, и Леонтине оставалось только закрыть ее за собой. И она почувствовала себя спасенной… Спасенной — от чего? Смешавшись с толпой, Леонтина задумалась над этим вопросом. Она не была спасена от Лампьё. Какой ужас! Теперь больше, чем когда-либо, она чувствовала его мрачное обаяние. Он держал ее крепко… Он был силен… Даже на расстоянии его темная власть не теряла своей силы. Леонтина от него не убежит… Да и полно, хочет ли она в самом деле расстаться с Лампьё? Как ни было сильно и упорно ее желание, оно уже покинуло ее, перестало ее поддерживать, и бедная девушка поняла, что ей не уйти от своей судьбы: нет сил…
То был один из наиболее тревожных и мучительных вечеров в жизни Леонтины. Первую его половину она провела у Фуасса, среди знакомых девушек, поджидая Лампьё. Но он не появился. Около полуночи Леонтина отправилась на улицу Сен-Дени и принялась бродить возле булочной. Через форточку проникал свет. Это ободрило Леонтину, и она несколько раз прошлась мимо булочной, не останавливаясь. Она увидела Лампьё внизу, в пекарне. Пробило час ночи. Леонтина продолжала ходить, отдалялась немного, переходила на другую сторону улицы. Пустынная улица зияла, как пропасть. Время от времени отдельные прохожие торопливо шагали к рынку. Одни подходили к перекрестку, и на ярком свете их силуэты резко выделялись, поворачивались и исчезали. Другие двигались в обратном направлении. Проститутки, вынырнув из темноты, приставали к мужчинам. Леонтина видела издали необычайно отчетливо, как они уходили, приходили, исчезали! и появлялись снова. Она заметила также на улице двух сыщиков, очень медленно прогуливающихся около одного бара, и, почти на том же расстоянии, таксомотор, стоящий у подъезда гостиницы.
Таксомотор, сыщики, пять или шесть проституток и прохожие не нарушали сонного вида улицы… Напротив, своим молчаливым присутствием они еще больше подчеркивали ее неподвижное спокойствие. Леонтина это отметила. Она двигалась медленно и бесшумно, как и те, за кем издали следила глазами.
Чувство странной растерянности наполнило ее. Вокруг нее потемневшие дома упирались в небо. Во всех закоулках все отдыхало. Леонтина это видела и, продолжая ходить, с удивлением замечала, что везде, куда проникал ее взор, было разлито такое же спокойствие.
Она еще не почувствовала в полной мере его мягкости, не ощутила глубокого благотворного погружения в него. В той атмосфере отчаяния, в которой она жила, это было почти сладостное чувство, своего рода приобщение к покою. К девушке вернулась слабая надежда. Она еще раз убедилась, что Лампьё не угрожает никакая опасность, и уже не помня сцену, какую он ей только что устроил, представляла себе, как утром, перед возвращением домой, он по обыкновению зайдет за ней в бар.
Леонтина остановилась перед баром, но так как он, по обыкновению, открывался только между тремя и четырьмя часами утра, она не захотела долго ждать перед закрытой дверью. Она пошла дальше и, наблюдая за другой стороной улицы, узнала вход в тот дом, в котором. Лампьё совершил убийство. Обычно Леонтина проходила мимо этого дома, не останавливаясь: его заурядный вид ничем не привлекал внимания. Она отворачивалась, ускоряла шаг и спешила пройти мимо. Один вид этого дома всегда внушал ей непреодолимое отвращение и страх. Однако это был такой же дом, как и другие, — старый невзрачный дом. Его коричневая дверь, со времени убийства всегда закрытая, ничем не привлекала внимания. Днем можно было заметить — через длинный проход — блестящие стены, сбитые ступеньки лестницы и окно в швейцарскую. Леонтина припоминала некоторые подробности, но в них не было ничего особенного. Только вечером, когда закрывалась дверь, все в этом доме приобретало мрачный характер. Весь он, массивный и неподвижный, со своими закрытыми ставнями, имел какой-то странный вид. Неужели никто этого не замечал? Вероятно, и Лампьё, который — вот уже больше месяца — никогда не осмеливался проходить мимо него, находил, что у этого дома неприятный вид. Всякий раз, поравнявшись с ним, он не мог подавить внезапную дрожь, и это не удивляло Леонтину, которая сама испытывала инстинктивный страх. Никто кроме них не замечал, что этот дом как будто ожидает чего-то, и это пугало Леонтину. Она спрашивала себя, почему он не привлекает внимания других людей, не овладевает с невыразимой силой их мыслью.
Уже не в первый раз Леонтина ставила себе этот нелепый вопрос — и оставляла его без ответа… Но в эту ночь, под влиянием какого-то неопределенного чувства, Леонтина не могла отделаться от смутных предчувствий. Она отдалась во власть их и, остановившись перед роковым домом, рассматривала его и старалась разгадать его страшную тайну. Что ее к этому побуждало? Она не могла бы ответить на этот вопрос. Но она понимала, что, стоя так, погруженная в созерцание, она рискует быть замеченной и невольно навлечь на себя подозрение. Не сидел ли, например, кто-нибудь, спрятавшись за закрытыми ставнями? В этом не было ничего фантастического. Леонтина похолодела от ужаса при этой простой мысли, которая могла свести с ума… Она прошла несколько шагов по улице и под впечатлением этой мысли стала следить за каждым своим движением и несколько раз оглядывалась.
Однако нигде, ни в одном из двух направлений, по которым тянулась улица, не было заметно ничего подозрительного. Таксомотор не сдвинулся с места. Вдали время от времени показывались прохожие, и проститутки, как всегда, неустанно старались привлечь их внимание жестами, обещающими наслаждение. Леонтина нашла их на том же месте, где видела недавно. Только сыщики исчезли…
«Ладно, — подумала Леонтина, — напрасно я морочу себе голову этим вздором! Неужели полицейский агент станет всю ночь выслеживать через окно прохожих, которых привлекает этот дом. О, какая чепуха!»
Однако чувствуя, что ей не по себе, Леонтина направилась к рынку, чтобы в его туманном движении отвлечься от тягостного впечатления, которого она никак не могла рассеять. Там, среди грохота экипажей и движения толпы, ее тревога несколько ослабела. Ее взгляд останавливался на людях, заботливо расставляющих вдоль тротуаров ящики или корзины. Затем ее внимание направилось на мясные ларьки, тянущиеся справа от нее, где мужчины, согнувшись под тяжестью огромных туш, тащили их к телегам и подвешивали на крюках. Тяжелый, отвратительный запах наполнял воздух. В другом месте, в глубине рядов, торговцы колбасой, салом и жарким отпускали свой товар порциями по 20 су. Возле них стояли очереди, как и возле старухи, наполнявшей супом оловянные миски, которые ей подавали. Леонтина прошла мимо этих людей, занятых едой. Она не была голодна. Время от времени поскальзываясь на каких-то отбросах, она следила за тем, куда ставить ногу. Где-то разгружали огромные возы капусты, где-то салат, дальше — еще какие-нибудь овощи. Свежий запах земли и влаги исходил от возов. Он напоминал аромат огородов с хорошо политыми грядками где-нибудь на окраине города, и Леонтина вспомнила свои воскресенья в предместье, где она навещала своего ребенка и, гуляя с ним по саду, учила его ходить… Тогда она была почти счастлива. Жизнь имела смысл. Леонтина ограничивала себя во всем, чтобы скопить за неделю денег на игрушки, одежду, белье и лакомства для своего мальчика. Боже, сколько любви вкладывала она в эти заботы! Какой радостью, каким умилением переполнялась ее душа! Потом ребенок умер… Его похоронили там, в деревне… И свежий, крепкий запах, который вдыхала Леонтина, пробудил в ней еще и ужасное воспоминание об узкой яме, в которой покоится ее сын. Она мысленно вновь пережила все свое горе. Воскресила в памяти пасмурное, дождливое майское утро в день бедных похорон там, в деревне, где ее никто не знал. Да, это был тот же запах свежевырытой земли, который Леонтина впитала в себя вместе со своими слезами.
Она его не забыла: то был запах сада, приятный и в то же время почти мучительный… Как странно: достаточно было этой ночи, в случайном месте, чтобы Леонтина вернулась к своим личным переживаниям и с поспешной готовностью отдалась своему горю.
Все способствовало этому — ее разрыв с Лампьё, ее страх перед ним, ее мечты, ее ужас… Могла ли она это отрицать? Все эти тягостные переживания оказали на Леонтину свое действие. Они открыли путь к горчайшему отчаянию и так долго ее мучили, что она испытывала какое-то болезненное удовлетворение. И вместе с тем все эти страдания и испытания переполняли ее. Леонтина вела им счет: ей казалось, что больше она не сможет вынести, и в сознании того, что она уже дошла до предела страданий,? она черпала утешение и надежду на лучшие дни.
— Эй, красотка! — услышала она позади себя мужской голос.
Леонтина пошла скорее.
— Ну что же такое случилось?! — произнес голос.
То был пьяный, который, выражая симпатию Леонтине, рассчитывал, что на него обратят внимание и, может быть, пойдут с ним. Но она молчала.
— Как знаешь, — сказал он тогда с неподражаемым достоинством.
Леонтина была уже далеко. Она пересекла рынок и направлялась по улице Тюрбиго, стараясь добраться до булочной, чтобы стеречь вход в нее. Боль, которую она только что пережила, сменилась странной потребностью быть возле Лампьё. Он один был ей нужен в этот момент. Она прощала ему все. Ее влекло к нему… Подойдя к месту стоянки экипажей, загромождавших дорогу, Леонтина услышала, как часы резко пробили половину второго. Она заторопилась, повернула за угол улицы Сен-Дени… Но когда она поравнялась с форточкой, из которой исходил свет, она увидела несколько поодаль стоявшего неподвижно человека, который смотрел на подъезд одного дома… И она узнала Лампьё.
— Это что же такое? — сказал он Леонтине. — Опять ты!
— Нужно сейчас же уйти отсюда, — объявила она смущенным и как будто изменившимся голосом.
— Что? — спросил Лампьё.
Он, казалось, не понимал. Однако он последовал за Леонтиной, предоставив ей вести его мимо угрюмых фасадов домов.
— Ты!.. ты!.. — повторял он на ходу. — Ты вернулась… Ага!.. Ты вернулась…
Лампьё почувствовал какое-то мрачное ликование.
— Что вы здесь делали? — спросила Леонтина.
— Это мое дело, — ответил он, помолчав. И добавил: — Ведь могу же я ходить, куда мне нравится, не правда ли?
— Идите… идите же, — молила Леонтина.
Она потащила его за собой в соседнюю улицу, хватая его временами за руку и уверяя, что ей нужно сообщить ему об одном очень важном деле, которое его касается. Лампьё смотрел на нее и с сомнением покачивал головой. Тем не менее он следовал за Леонтиной, которой только это и было нужно.
Когда они вошли в эту улицу, Лампьё остановился.
— Что же это наконец за история? — начал он. — Что это значит?
— Там кто-то следил, — сказала Леонтина.
— Следил?
— Да, следил, — подтвердила она. — Из-за ставней…
Лампьё отшатнулся.
— Э-э, — пробормотал он. — Ты в этом уверена?
Он словно пробудился от тяжелого оцепенения, и в его бегающем взгляде отразилось отчаяние. Это взволновало Леонтину и тотчас же вернуло ей прежнее рвение.
— Дело неладно, — прошептала она. — Несомненно. Я в этом уверена, — и предложила: — Следовало бы покинуть этот квартал.
— Что ты такое болтаешь?
— Я говорю, — продолжала она кротко, — что было бы лучше не оставаться здесь… Вы не думаете?..
— То есть? — недоумевал Лампьё. — Куда же мы денемся?
— Мы уйдем отсюда…
— Нет, — заявил он. — Я не хочу отсюда уходить… Везде будет то же самое. Ты думаешь, это что-нибудь изменит?..
— Однако…
— Нет и нет! — уперся Лампьё. — Если ты уверена, что за ставнями кто-то был, значит, ты его видела. Отвечай… Если ты его видела, почему ты меня об этом не предупредила?..
— Это произошло только сейчас, — пояснила Леонтина. — Я остановилась…
— Перед домом?
— Да, — пришлось ей признаться.
Лампьё закачался и, вперив глаза в Леонтину, замолчал и глубоко вздохнул.
— Оставаться здесь нельзя, — пробормотала она. Она приблизилась к Лампьё.
— За какими ставнями? — спросил он.
— В первом этаже.
— Сыщики! — сказал Лампьё.
Он, казалось, принял внезапное решение. Перестал раскачиваться и внимательно смотрел на Леонтину, стараясь прочесть в ее глазах отразившиеся в них чувства. Она отвернулась, чтобы избежать его взгляда и, ухватившись за Лампьё, сказала с усилием:
— Я не лгу! О! Пойдемте! Послушайтесь меня! Человек, который ждал там, в доме, наверно, что-то задумал; он донесет на вас. Он догадывается.
— О чем?
— Но… что это — вы! — молвила Леонтина.
Лампьё задрожал.
— Идемте! — настаивала она.
Она старалась крепче уцепиться за него, чтобы помешать ему уйти. Напрасно. Лампьё одним движением вырвался из ее рук и быстро сделал два-три шага вперед. Потом зашатался и прислонился к стене.
Леонтина поспешила к нему.
— Уйди!.. Оставь меня! — крикнул он. — Я сам пойду.
— Обопритесь об меня, — предложила она.
Он строго посмотрел на нее.
— На тебя?! — спросил он с явным желанием ее оскорбить.
— Я тоже пойду, — прошептала она.
Поддерживая Лампьё, Леонтина скоро достигла улицы Сен-Дени. Она сама не знала, что дальше делать. Не знал этого и Лампьё… Он был бледен. И, опираясь на Леонтину, он беспрестанно повторял:
— Я пойду… я пойду…
Куда он хотел идти? Она не смела спросить его об этом, боясь привести его в еще большее раздражение, и в то же время опасалась, как бы Лампьё не вздумал, под гипнозом своего преступления, остановиться перед тем домом, где совершил убийство. Если он имеет подобное намерение — что может из этого выйти? Теперь Леонтина была уверена, что в доме действительно кто-то был и что теперь — слишком поздно, чтобы уйти от его скрытого наблюдения. Разве она уже не вызвала невольно первое подозрение?! Она упрекала себя в неосторожности и не надеялась поправить дело. Единственное средство — бежать. Почему! Лампьё так упорно не хочет подчиниться этой необходимости? Леонтина не понимала. С другой стороны, могла ли она покинуть Лампьё, не попытавшись в последний раз вывести его из заблуждения. Он, похоже, ничего не сознавал. Он стонал, повторял одни и те же слова.
— Ну, — сказала Леонтина. — Успокойтесь же!
— Ступай вперед, — проговорил Лампьё. Он вдруг произнес какую-то путаную фразу, сопроводив ее нелепым жестом, осмотрелся с бессмысленным видом и задрожал, стуча зубами.
— Надо идти домой, — посоветовала Леонтина.
Лампьё сделал ей знак — замолчать.
— Нет, нет, — говорила она торопливо. — Я пойду скажу в булочной, что вы не можете там остаться.
Дайте мне вас проводить… Разве вам это так неприятно?
Мгновение стояли они друг против друга, не говоря ни слова. Лампьё никак не мог подавить свою дрожь… На улице открывались бары; прохожие попадались чаще, и проститутки, по две и по три вместе, шли к рынку, направляясь домой, спать. В этот час они больше не обращали внимания на мужчин. Они походили на упряжных животных, которые возвращаются в свои стойла и чувствуют, что вожжи ослабли. Леонтина, которая раньше жила жизнью этих девушек, завидовала им теперь. Она вспомнила ощущение, которое переживала в такие моменты, то облегчение, что испытывала тогда. Увы! Леонтине остались от всего этого одни воспоминания, к которым примешивалась горечь бесплодного сожаления. Ее ли это вина? Прежде всего, это вина Лампьё, Не будь его влияния, ей никогда не пришло бы в голову изменить свой образ жизни, или, вернее, она не вообразила бы, что нужно зачем-то возвыситься и искупить свое прошлое. К чему это ее привело? Леонтина видела — к чему, и чувствовала тягостную грусть…
— Ну что же, — прошептала она наконец неуверенно, — уйдем мы отсюда?
Лампьё взял ее за руку, увлекая за собой и в то же время держась за нее сам, и заставил ее вернуться и сделать большой крюк, чтобы их не мог увидеть человек, ожидавший там, в доме, как они полагали.
Этот человек стал на время единственной их заботой. Они беспрестанно о нем думали, им казалось, что они видели его повсюду. Он внушал им невыносимый ужас. Лампьё совершенно лишился сна. Целый день он лежал у себя в комнате, завернувшись в простыню и устремив мрачный взор на ручку двери. Временами ему казалось, что кто-то снаружи положил руку на эту ручку и сейчас ее повернет. Лампьё закрывал глаза… Он испытывал такое ощущение, словно какая-то волна пробегала по его телу. Потом — чтобы отважиться снова взглянуть на дверь — он говорил себе, что она заперта крепко, на два оборота ключа, и ключ в замке. Но это соображение успокаивало его только наполовину. Ему было страшно, и от ужаса он обливался холодным потом, лежа в своей: постели. И Леонтина, которая тоже не могла спать, чувствовала, что и ее охватывает леденящий страх, проникающий до мозга костей…
Однако прошло несколько дней — и ничего нового не случилось. Лампьё возобновил свою работу. Леонтина его провожала. Но у нее не хватало решимости прогуливаться по улице, как она это делала прежде, или поджидать его в баре, куда он за ней приходил: между булочной и баром стоял этот ужасный дом. Леонтина шла к рынку. Она встречалась там со своими товарками и среди них оживлялась. У Фуасса, куда они шли вместе, она их угощала вином. Она отвечала на их вопросы, болтала с ними, чтобы рассеяться. Это приносило ей облегчение, отвлекало мысли от Лампьё и от того ужаса, который она вместе с ним переживала… Потом приходил Лампьё. Он присаживался за столик к Леонтине, и девушки, чокнувшись с ним, уходили и оставляли их одних.
— До скорого свидания! — кричала им вслед Леонтина.
Подходил Фуасс.
— Ну что? — спрашивал он, с удивлением замечая, что Лампьё уже давно ходит с озабоченным видом. — Плохи дела?
Тот пожимал плечами.
— Пустяки! — говорил хозяин погребка. — Не стоит обращать на это внимание, месье Франсуа.
— Да-да, — бормотал Лампьё.
А Леонтина в присутствии этих двух человек, не знавших, о чем еще говорить, смущалась и улыбалась робкой и покорной улыбкой.
Теперь Леонтина с трудом могла выносить присутствие Лампьё и разделять с ним его тоску. Ей это было слишком тягостно, доставляло слишком много страдания… К тому же Лампьё вел себя так странно, что Леонтина совершенно перестала понимать его. Зачем ему нужно было терзать себя? Не лучше ли было бы взять себя в руки? Но нет. Этого он не мог. Вместо того чтобы с течением времени освобождаться от страха и радоваться, что он избежал западни, он везде чуял новые ловушки, расставленные для него. Он открывался Леонтине, делился с ней своими мыслями и, движимый настоятельной потребностью довериться ей, говорил ей о преступлении и заходил в своих намеках так далеко, что доводил себя до лихорадочного состояния, чем вызывал у Леонтины новые опасения.
Напрасно старалась несчастная отвлечь его от этих постоянных разговоров об убийстве: он был охвачен желанием рассказывать. Он копался в подробностях. Леонтина его не слушала. Она вспоминала то время, когда Лампьё держал в себе свою мрачную тайну и никого не хотел в нее посвящать. Почему же теперь ему доставляло удовольствие впутывать Леонтину в это темное дело?.. Она больше им не интересовалась. Чем больше Лампьё доверялся Леонтине, тем дальше она от него отходила, тем сильнее проявляла к нему холодную враждебность. Лампьё этого не замечал. Он думал, напротив, что, действуя так, приобретает над нею власть и делает ее своей близкой и испытанной союзницей. Разве с самого начала преступление не оказало на нее притягательного действия? Дальше Лампьё не заглядывал. Его эгоизм делал Леонтину для него необходимой и этот же эгоизм руководил его действиями, наравне с тем ужасным наслаждением, что доставляли ему воспоминания.
Леонтина хорошо понимала это. Она нарисовала себе ясную картину положения, в котором окажется, если останется с ним и согласится истощать в постоянных муках свои последние силы. Прежде, когда она еще мало знала Лампьё, она прощала ему его грубые выходки: она многого не понимала в нем. Но теперь дело обстояло иначе. Трусость этого человека была слишком очевидна. Она проявлялась до такой степени неприкрыто, что нельзя было ее не заметить и не почувствовать отвращения. — К отвращению у Леонтины примешивалась мрачная злоба. Что в том, что Лампьё признавался ей в своем преступлении? В этом для нее не открывалось ничего нового. Хотел ли он ее разжалобить? Слишком позднее желание.
А испытывать от этих признаний ужас и боязливый трепет Леонтина больше не хотела. С нее было довольно и прежнего. Сожаление, которое она почувствовала, когда ночью увидела пять или шесть девушек, возвращавшихся к рынку, продолжало ее мучить. Она вспоминала время, когда беззаботно, как эти девушки, возвращалась по той же улице. «Куда ушло это время? — спрашивала себя Леонтина. — Вернется ли оно?..» Ей становилось жаль прошлого. Эти несчастные девушки, хотя и превращались в рабынь на ночь, но потом были свободны! Леонтина сравнивала свое и их положение. Какая разница! Какое заблуждение владело ею! Невероятно! Нужно было лишиться рассудка, чтобы согласиться жить так, как жила она с Лампьё, в то время как она могла оставаться тем, чем была, и ей незачем было желать перемены. Только теперь девушка ясно поняла, какой ложный шаг она сделала. Она с горечью осознала это, и единственным желанием ее стало — забыть о своих ошибках и как можно скорее вернуться к прежней жизни.
Ее желание было столь явно, что Лампьё заметил в ней перемену…
— Что с тобой? — спросил он однажды.
Но она упорно молчала и смотрела на него исподлобья.
— С тобой что-то делается! — заметил он.
Однако вскоре после этого, как Леонтина отказалась провожать его в булочную, его подозрение обратилось на ее товарок, и он встревожился. Какое доверие мог он питать к этим девицам? Он знал, что они болтливы и пронырливы. Не вызывали ли они Леонтину на разговоры о нем? Если так, его судьба зависела от чужой болтливости. Он насторожился. Его и без того мрачное настроение ухудшилось. Какое безумие толкнуло его на откровенность с Леонтиной? Подлинное безумие, потому что, если когда-нибудь станет известно, какие признания он ей сделал, — она ничего не сможет опровергнуть… Да и будет ли еще она опровергать?.. Лампьё пришел в страшное смятение. Он чувствовал, что теряет последнюю опору, и предвидел, чем это кончится…
Всякий другой на его месте долго не раздумывал бы: он бы бежал. Лампьё на это не решался. Те же соображения, которые руководили им на другой день после убийства, руководили им и теперь. То были даже не соображения, а, скорее, своего рода трусость, какая-то нерешительность… Он мало понимал это. Но это не меняло дела. К тому же страх, который он испытывал при мысли об аресте, убивал в нем всякую инициативу, внушая мрачную и роковую покорность. Он был во власти этого чувства, оно связывало его, мешало ему действовать. Что он мог сделать? Да у него даже не было охоты бороться с ним, хотя бы для того, чтобы подавить свое беспокойство или попытаться внушить себе надежду на какую-нибудь счастливую случайность, которая отдалит роковой час. Его мучило чувство более сильное, чем чувство самосохранения. Лампьё ему не сопротивлялся. Он пассивно отдавался течению событий и в конце концов находил в этом почти умиротворение, испытывал какое-то странное оцепенение, какое-то сильное и невольное опьянение.
Именно — опьянение… Оно проявлялось в тысяче мелочей, все одних и тех же. И Лампьё казалось, что головокружение, какое вызывало это опьянение, увеличивалось благодаря Леонтине. Лампьё все время мысленно возвращался к ней. Он хотел верить, что она не будет болтать. Хотел себя убедить, что она, несмотря ни на что, останется его пособницей… Не слишком ли многого он от нее требовал?.. Временами ему казалось, что нет; временами он терял эту уверенность и тогда давал себе слово заставить Леонтину высказаться: не держит ли она против него враждебных намерений?
Однако теперь, когда Леонтина наполовину вернула себе свободу, у нее не было никаких побудительных причин ни к тому, чтобы рассказывать кому-либо то, что она знала, ни на то, чтобы сердиться на Лампьё. Она высказала это совершенно откровенно. Но ей было уже мало полусвободы…
— Конечно, — упрекнул ее Лампьё, — теперь, когда становится плохо, ты уходишь…
— Возможно! — сказала она.
Лампьё содрогнулся.
— А если бы я этого не захотел? — произнес он тоном, в котором не слышалось твердости.
Леонтина засмеялась негромким смешком.
— Однако, — продолжал Лампьё, — если я и допущу, чтобы ты не жила со мной, не воображай, что я позволю тебе мной командовать.
Леонтина снова тихо засмеялась.
— Довольно! — зарычал Лампьё. — Ты подражаешь тем женщинам, с которыми водишься. И это тебе удается. — О, — издевалась над ним Леонтина, — женщины, с которыми я вожусь…
Лампьё посмотрел на нее.
— Я знаю, что говорю, — сказал он, — и все прекрасно замечаю. С тех пор, как мы вернулись к Фуассу… Ты станешь отрицать?
Они вышли из бара и громко ссорились на улице по пути к дому. Леонтина замедлила шаг. Ей не хотелось возвращаться. Лампьё внезапно остановился.
— Ступай вперед! — приказал он.
— О! — возразила Леонтина, тоже останавливаясь и принимая насмешливый вид. — Да он, оказывается, сердится!
Лампьё наступал на нее.
— Мое почтение! — сказала тогда Леонтина. И быстро ушла, не сказав больше ни слова и не дав ему опомниться от изумления.
Трудно описать отчаяние, какое переживал Лампьё на другой день после этого странного разрыва. В этой комнате оно еще больше усиливалось тем воспоминанием, какое он сохранил о Леонтине, об их общей муке, о странной близости и о выработавшейся у них в конце концов привычке терзать друг друга. Теперь, когда Лампьё остался один со своим страданием, он страшился, как бы оно его не подавило, не оказалось выше его сил. Что он будет делать? Из какого источника он — такой слабый — почерпнет мужество, которое так необходимо, чтобы довести дело до развязки? Он знал заранее, что игра его проиграна… Пока Леонтина помогала ему переносить эти муки, он не боялся или почти не боялся, что сломится под их бременем. Они не поражали его непосредственно… Но теперь, когда Леонтина его больше не охраняла, Лампьё дрожал при мысли, что его накроют, и с тягостным чувством ждал первых ударов судьбы, которые — он знал это — он примет без сопротивления. Как ни были сильны его страдания, они пока еще не касались его раны. Какие новые несчастья обнажат ее, до каких тайных глубин дойдет его отчаяние? Страх, что испытывал Лампьё при одной мысли об этом, помрачал его рассудок. Все внушало ему одинаковый ужас, и чем больше он об этом думал, тем труднее ему было покориться, тем невыносимее было согласиться, что это — неизбежность.
Вот почему Лампьё жалел об уходе Леонтины. Ее больше не было здесь, возле него, чтобы заставить его забыть об источнике его мучений и дать ему сорвать свои чувства на ней. Он так ясно представил себе свое положение, что его бросило в дрожь. Как мог он раньше в этом сомневаться?.. Он позвал Леонтину… Что сталось бы с ним без нее? Одно сознание того, как велика была поддержка, какую он находил в общении с Леонтиной, обещало ему впереди еще большие страдания. Но… до какого предела дойдут они?.. И хотя он и говорил себе, что роковая минута приближается, — витавшая над ним память о Леонтине еще оберегала его, и он цеплялся за нее, подобно человеку, стоящему перед открытой пропастью, в которую его тянет…
Наконец Лампьё покинули последние силы, и он увидел, что остался один на свете и почувствовал такую душевную боль, какой никогда не представлял себе. Ему показалось, что эта боль нужна для того, чтобы что-то внутри его возродилось к новой жизни. Сначала это его удивило. Похоже было, что все его привычки изменяются, и в нем пробуждаются переживания, о которых он со времени убийства утратил всякое представление. Что означала подобная перемена? К чему она вела? Лампьё не понимал. Он был похож на человека, который благодаря одному какому-нибудь случаю переживает вновь свое прошлое и чувствует при этом смущение и растерянность… Мог ли он не чувствовать себя застигнутым врасплох? Временами у него появлялось желание вернуть старое, вернуться к Леонтине… Но теперь это было уже невозможно. В самом деле, уход Леонтины был непосредственной причиной той перемены, какая произошла в Лампьё, и ему приходилось считаться со всеми последствиями этого. Он покорился необходимости, отдался на волю судьбы и мало-помалу, под влиянием внутреннего просветления, увидел в своем одиночестве такой жестокий и непреклонный смысл, что обвинил себя с суровой искренностью.
Под влиянием этой мысли Лампьё невольно преисполнился жалостью к себе самому. Мысли его стали возвращаться к преступлению. До сих пор, думая о нем, Лампьё не переживал глубоко всего страха, который могло внушить это воспоминание, не проникался всем его ужасом… Теперь он вспомнил, какие побуждения толкнули его на преступление. Да, такое же одиночество, как то, что он переживал сейчас, тяготело над ним. Оно порождало в нем какую-то праздность, презрение к самому себе, отчаяние… Лампьё ничего не забыл. Это время, которое он восстановил теперь в своей памяти, было самым смутным периодом его жизни. Дни тянулись с мучительным однообразием, и долгие ночи, похожие одна на другую, как две капли воды, проходили так же бесполезно. Стоило ли продолжать влачить такую жизнь? Лампьё часто задавал себе этот вопрос. Он не предавался порочным развлечениям. И тосковал… Когда по вечерам он выходил из дому, он говорил себе, что завтра, в этот же час, он будет делать то же, что делает сегодня, и опять пойдет пить вино к Фуассу. Это казалось ему унизительным и оскорбительным. Люди, которых он видел вокруг себя и разговоры которых слушал, не представляли для него никакого интереса. Однако он наблюдал их и смотрел на них, как на забавные игрушки, которые только кажутся живыми, а на самом деле мертвы. И сам он походил на них. Подобно им, он облокачивался о прилавок, курил, приходил, уходил. Разве это была жизнь? Лампьё устал от такой жизни.
Под его хмурой внешностью скрывалось постоянное беспокойство. Оно овладевало им целиком, оно вырастало в какую-то невыносимую манию, и Лампьё не знал, до каких пределов она дойдет.
Эти переживания привели Лампьё к выводу, который, казалось, был лишен всяких оснований и тем не менее доставил ему некоторое облегчение: он стал считать себя настолько отличным от других, что сам с трудом мог этому верить. Но однажды убедив себя в этом, он скоро увидел, что лучше этого не высказывать вслух. Его самолюбие черпало в этом какое-то суровое удовлетворение. Потом это чувство удовлетворения мало-помалу стало терять свою силу, и к Лампьё вернулось его беспокойство…
С тех пор все в жизни стало казаться ему отвратительным. Несколько недель он испытывал какое-то смутное чувство, мучил себя, сердился на себя за то, что поддается настроению, и ждал случая, который позволил бы ему испытать свою смелость или хотя бы не упасть в собственных глазах. Однако Лампьё всегда страдал недостатком смелости, и он спрашивал себя, какое ему придется перенести испытание, когда однажды утром, в булочной, некая м-м Курт, швейцариха, откровенно пожаловалась, что ей приходится держать при себе, в дни платежей, квартирную плату со всего дома.
С этого дня, как ни старался Лампьё сохранить спокойствие, он потерял всякую власть над собой. Он перестал спать. В течение всего дня до самого вечера его можно было встретить в каком-нибудь баре. Он пил, бросая наглые взгляды на своих соседей. Едва не дошел до запоя. Все его движения, манеры бросались в глаза, обращали на себя внимание. Они выдавали странное возбуждение. Но Лампьё этого не замечал или, может быть, не желал замечать. Он не владел собой. Он думал об этой женщине и говорил себе, что настал, наконец, час принять решение, и чувствовал себя готовым. Для него это было залогом нежданного успеха, в то время, когда он уже перестал надеяться, чем-то вроде избавления. Он становился смелее. Честолюбие опьяняло его не менее чем выпитое им вино, и он уже не сомневался, что рано или поздно приведет в исполнение свой замысел.
Лампьё использовал время, остававшееся между октябрьским платежом и январским. Он обдумывал свой план и готовился к его осуществлению. По утрам, выходя из булочной, Лампьё иногда, вместо того чтобы сразу возвратиться домой, направлялся в противоположную сторону улицы и мимоходом окидывал взглядом длинный проход, через который он предполагал проскользнуть.
Швейцарская находилась в глубине, направо. Ее окно выходило во двор. Однажды вечером, когда швейцарихи не было дома, Лампьё осмотрел этот двор и убедился, что он не имел выхода. Но окна всех этажей выходили на него, как и окно швейцарской. Лампьё подумал, что через это окно можно заглянуть вовнутрь. Он подошел, долго смотрел и ушел успокоенный, увидев, что вдоль стены спускается занавеска, которую, конечно, задергивают на ночь.
В последних числах декабря Лампьё был готов. Он хорошо обдумал свой план. Он знал имя жильца, которое после полуночи назовет швейцарихе, чтобы не вызвать у нее подозрения… Но здесь дело осложнялось.
Действительно, для того, чтобы проникнуть в швейцарскую, недостаточно было иметь ключ от нее. Надо было ловким движением вытолкнуть задвижку, которая, несомненно, будет задвинута на ночь, и действовать быстро, заглушая всякий звук. Уже одна эта задвижка представляла собой существенное затруднение. Лампьё устранил его: в день убийства, перед вечером, он проник в швейцарскую, отвинтил гайку задвижки и приладил ее таким образом, что она откидывалась легко. Сделав это, он вернулся домой, взял перчатки, костюм, ботинки; увязал их в пакет и отправился на работу. Он был спокоен. На башмаках и на костюме, который он, надев, еще раз тщательно вычистил, не было ни крупинки муки. Сам он перед этим чисто вымылся. Он вышел, когда часы пробили четверть двенадцатого… И только возвратившись домой, понял отчетливо, как велик был риск, которому он подвергал себя, сколько со всех сторон угрожает ему опасностей, которых отныне придется избегать.
— Старуха!.. — вскричал он, привскочив.
Сидя, одетый, на своей постели, Лампьё грезил наяву. Он видел злосчастную женщину, на которую кинулся с остервенением. Ему казалось, что он слышит ее придушенный крик. Между пальцами, которыми он сдавил ей горло, он ощущал трепетание вздувшейся шеи. Это наполнило его отвращением. Он медленно разжал пальцы…
…Как ни старался он отогнать от себя галлюцинацию, вызванную ужасным воспоминанием, — он продолжал видеть, как тело его жертвы тяжело падает на простыню…
Лампьё не смог бы сказать, где он в данный момент находится. В ужасе он поднялся с постели, но кошмарное видение поднялось вместе с ним и неотступно стояло перед его глазами… Наконец он пришел в себя. Чего ради он бегает по комнате, как зверь по клетке? Слава Богу, он еще на свободе! Мысль, что он может располагать собой, немного ободрила его. Эта мысль показалась ему забавной… Но был ли он действительно свободен, если образ убитой старухи не оставлял его в покое, и он не в силах был устранить его? Он хотел бы не испытывать этих сомнений… Но призрак вставал перед ним, шел за ним по пятам, травил его. Что бы он ни делал, образ старухи не исчезал, и как ни старался Лампьё прогнать его — призрак владел им и терзал непрестанно, не давая опомниться.
В конце концов Лампьё перестал сопротивляться этому преследованию и попытался к нему привыкнуть. Он сразу как-то изменился. Сгорбился. Лицо его перекосилось. Дрожь пронизывала его насквозь.
Он так глубоко погрузился в свое страдание, что потерял всякие иные чувства, кроме раздирающей душу боли и отвращения к себе. Это отвращение не имело границ. Оно вновь вызывало в его памяти узкую, смятую постель, тело, распростертое на ней в трагической неподвижности смерти… Затем присутствие смерти стало еще ощутимее. Тело приобрело такую тяжесть, что образовало углубление в постели. Лампьё мерещилось, будто и сам он проваливается в это углубление, он ощущал прикосновение холодного тела — и отбивался от него. Напрасно! Чем больше он делал усилий, тем явственнее ему представлялось, как его затягивает яма в постели… Уныние и смятение терзали Лампьё. Он издавал тысячи жалобных и бесполезных восклицаний. Он повторял:
— Зачем? Зачем?..
Никто не отвечал на его безысходный вопрос. Он сам еще не смог бы ответить. Ему казалось, что его засасывает отвратительное болото, что он погружается в яму, наполненную зловонными нечистотами, — и он испытывал безумный ужас. Он задыхался. У него больше не было ни сил, ни надежды. Он был покинут всеми, и, одинокий, испытывая эти невыразимые муки, сознавал свое полное бессилие.
Лампьё пробыл в своей комнате до вечера.
Он вышел около семи часов, запер за собой дверь и спустился по лестнице. Он был бледен. Дрожал так сильно, что это бросалось в глаза. Но Лампьё это не заботило. Он шел, натыкаясь на стены, устремив невидящий взор на огни. Он был точно зачарован ими, они гипнотизировали его. По временам он останавливался у витрин магазинов и не сразу мог оторваться от них. Его глаза блестели; они как будто спрашивали настойчиво о чем-то, поражая окружающих. Что за странный человек! Прохожие, попадавшиеся ему навстречу, оборачивались на него. Но Лампьё никого не видел и ни от кого не ожидал помощи, которой искал.
Инстинктивно, по привычке, он направился к погребку Фуасса. Здесь Лампьё очнулся. Он узнал вход в погребок, его окна, прилавок — и не вошел туда. Повернул налево и, привлекая своим видом внимание людей, попадавшихся ему навстречу, прошел на улицу Сен-Дени.
Между серыми домами тянулась узкая, кривая улица. То тут, то там фонари четко обрисовывали во тьме тротуар, мостовую, дома. Лампьё смотрел на все с каким-то диким выражение лица.
Куда он шел? Привычка проходить по этой улице толкала его вперед. Однако Лампьё направлялся вовсе не на свою обычную работу.
Там, на улице, его ждало другое — и к этому другому он направлялся, возбужденный. Страшный вопрос, поставленный им самим, гнал его вперед, заставляя ускорять шаг.
Во время короткого пути, который Лампьё должен был пройти, чтобы поравняться с булочной, этот вопрос настолько завладел его сознанием, что он перестал воспринимать окружающую обстановку и чуть не упал в канаву. Почему он так невыносимо страдал? Призрак, который он недавно видел, терзал его душу и вызывал отвратительное, невыносимое ощущение. Ноги его подкосились, в глазах помутилось. Он задыхался. Стонал. Он предпочел бы двадцать раз умереть, чем жить так, как жил, и беспредельный ужас охватил его про мысли, что, может быть, ему придется испытать еще более таинственный, еще горший ужас.
Теперь Лампьё упрекал себя в том, что сам является виновником своего отчаяния. Даже уступая самым жестоким угрызениям совести, он не надеялся более отвратить удары судьбы. Он раскаивался в своем преступлении. Оно вызывало у него безграничное отвращение. Совесть его возмущалась… Можно ли пасть еще ниже? Он готов и на это. Он способен пойти на могилу старухи и проливать там слезы, если бы только это сулило ему малейшее облегчение. В своей трусости, он подчинился бы какому угодно унижению, он даже желал унижений. Он взывал о помощи, молил пощады. Был ли он ответствен за свои поступки? В душевном смятении, Лампьё цеплялся за ничтожнейшую поддержку. Он призывал на помощь тысячи доказательств своей былой честности. Нет, он не по своей воле совершил это преступление! И мог ли он предвидеть, что оно приведет его к такому отчаянию?
В сущности, он просил так немного! Одного момента передышки… минуты… секунды!.. Неужели и этого ему не захотят дать? Почему не захотят? Неужели же его мольбы не доказывают его полной искренности?.. Пощады! Он готов стать на колени. Бить себя в грудь. Всячески унизить себя. И все же его оттолкнут? Или потребуют для него самой жестокой кары? Он заранее готов на все… Как? И этого мало? Чего же еще от него хотят? Пусть только скажут. Он покорится… он не будет спорить…
— Иди! Вперед! — повелевал чей-то голос, достигавший самых сокровенных глубин его души.
Лампьё опустил голову и пошел вперед. Он дошел до булочной, с силой толкнул дверь, спустился в подвал.
В подвале был незнакомый рабочий.
— Это тебя мне пришлось заменить? — спросил он.
— Да, меня, — сказал Лампьё.
Он подошел к стене, отковырял штукатурку, приподнял большой камень, взял деньги, которые были под ним спрятаны и, положив их в карман, поспешно ушел, не ответив даже на растерянное прощальное слово рабочего.
Лампьё вышел на улицу. Потребность видеть «тот» дом вновь овладела им. Дом стоял неподалеку, Лампьё приблизился к нему, долго смотрел на его фасад, на дверь; отступил назад, несколько раз переходил с одной стороны улицы на другую… Возможно, он нашел в этом какое-то облегчение отчаянию, или, по крайней мере, оно уступило место воспоминаниям, столь отчетливым, что они приковали к себе мысли Лампьё и отвлекли его от тягостного настроения.
— Да, да, — бормотал он.
…Однажды эта дверь открылась перед ним. Лампьё шагнул внутрь. Да сих пор он помнил сухой звук колокольчика, потревоженного им. Он двинулся по коридору, дошел до конца… Какие воспоминания! Они нанизывались одно на другое. Вели его по этому ужасному коридору. Они воскрешали в его памяти минуты, предшествовавшие убийству, и атмосфера, окружавшая тогда Лампьё, захватывала его так властно, что он невольно ждал: вот-вот дверь откроется перед ним снова, чтобы пропустить его… Тогда он отступал назад на шаг или на два, переходил на противоположный тротуар и, силясь подавить овладевшее им мрачное возбуждение, произносил странные фразы и не мог удержаться, чтобы не ходить, жестикулируя, взад и вперед.
Это не могло не привлечь к нему внимания. Жильцы дома заметили чудное поведение Лампьё. Один из них решил подойти к нему, но Лампьё, не замечая ничего, продолжал вести себя по-прежнему. Жильцы исчезли. Они отправились к себе, расположились у окон и стали обмениваться впечатлениями… Что делает здесь этот человек? Пьян он, что ли? Они следили за его необычным передвижением по улице, видели, как он в смятении останавливается и снова принимается ходить. Зачем он все это проделывает? Они не решались высказать свое предположение, но у всех была одна и та же мысль… И это привело их в негодование.
— Эй, послушайте, — крикнул тот, который подходил к Лампьё, — не лучше ли вам убраться к черту? Что вы об этом думаете?!
Лампьё поднял голову… Увидел людей, свесившихся из окон. Они следили за ним. Он стоял на тротуаре и пристально, настороженно глядел на них.
— Надо пойти за полицией, — взвизгнул женский голос.
— Полиция! — повторил Лампьё. — О! полиция!..
Он нелепо расхохотался и, пожимая плечами, отошел. Окна оставались открытыми. От одного фасада к другому перелетали восклицания, вопросы, ответы, обрывки фраз. Лампьё сообразил, что был неосторожен. Он пошел, ускоряя шаг, почти побежал и, завернув за угол первой попавшейся улицы, достиг Севастопольского бульвара и пошел по нему большими шагами.
Было около одиннадцати часов, когда Лампьё вышел на Севастопольский бульвар, и, несмотря на большой крюк, который он сделал, ему и пяти минут не понадобилось, чтобы опять выйти на улицу Сен-Дени, к скверу Невинных. Тут только он пришел в себя, и вздох странного облегчения вырвался из его груди… Лампьё замедлил шаг. Он обогнул сквер и прохаживался неподалеку от него. Образ Леонтины мало-помалу сменил в его воображении образ старухи, и ему стало легче. Здесь, в этом месте, у подъезда подозрительной гостиницы, Леонтина и ее товарки по ремеслу выходили на свой промысел. Лампьё принялся ее разыскивать. Он расспросил нескольких девушек, отошел от них, сбился с пути, потом вернулся, остановился и, не двигаясь с места, стал ждать, чтобы случай пришел ему на помощь и послал ему ту, кого он хотел видеть.
Было действительно много шансов за то, что Леонтина скоро придет к одной из этих злачных гостиниц. Лампьё увидел Берту, сопровождавшую туда одного из прохожих. Потом в одной из девушек он узнал Рене… Берта вышла. Почти тотчас же она вернулась с другим мужчиной, и Лампьё отошел немного в сторону, чтобы она его не заметила… В этом квартале, где все заведения открывались только после полуночи, стоявшие почти на всех углах улиц девушки предлагали свои услуги. Лампьё почувствовал горькую унизительность их положения. Он представил себе Леонтину, занимающуюся тем же, что и эти девушки, и его внезапно охватило раздражение против нее, порожденное ревностью. Она стала ему отвратительна.
— П…с…с…т! П…с…с…т! Эй! — окликнула его с противоположного тротуара какая-то женщина.
Лампьё притворился, что не слышит ее. Он вынул из кармана сигарету, зажег ее и, прислонившись спиной к стене, закурил и поник головой. Чего он ожидал от Леонтины? Что хотел ей сказать? Теперь она внушала ему отвращение… Она слишком походила на этих угрюмых проституток, которые, обивая мостовые, предлагали себя первому встречному мужчине без разбора. Ему стало противно, и явилась мысль: не лучше ли уйти отсюда и попытаться справиться одному?
Лампьё порылся в кармане куртки и нащупал деньги. Прикосновение к ассигнациям напомнило ему его преступление и ужасные моменты, пережитые в связи с ним. Лампьё взял себя в руки, к нему вернулась вся его суровость. Потом он подумал о Леонтине — и отдался тысяче воспоминаний… Эти воспоминания имели для Лампьё свое обаяние. Они позволяли ему вообразить возможную жизнь вместе с ней, если бы она согласилась бежать с ним. Разве она ему не предлагала этого? Нельзя было терять время. Деньги, лежавшие у него в кармане, помогут ему. Но необходимо, чтобы Леонтина согласилась его сопровождать. Без нее он ни на что не способен… Он слишком страдал. Он слишком истерзал себя. Пережитый день раздавил его. У него не хватило бы ни мужества, ни сил пережить еще один такой день. Он скорее отказался бы от всего, чем согласился снова испытать ужасы этого страшного дня.
Но Леонтина не показывалась, и Лампьё задавал себе тревожный вопрос: не предвосхитила ли она его мысль и не осуществила ли ее? Он пришел в ужас. Но спохватился и, бросив сигарету и машинально закурив другую, пошел по улице. Там, несколько дальше, был бар. Он заглянул в него, потом пошел дальше, заглядывая во все кабачки, встречавшиеся ему по пути… Так бродил Лампьё по кварталу, останавливаясь у входа в каждый погребок. Он все больше и больше думал о Леонтине и мрачно упрекал себя за то, что сам заставил ее уйти.
Пусть она — такая же, как те презренные, которые бродят здесь по улицам: Лампьё это больше не смущало. Он забыл свое естественное отвращение, не чувствовал больше ни ревности, ни злобы. Что ему до этого позора? Он готов все простить Леонтине, все вынести, ни в чем ее не упрекать, не делать ни малейшего намека. Тем более что он сам был причиной возврата Леонтины к прежней жизни: в этом от чувствовал себя перед ней виноватым — и строго осуждал себя.
В конце концов, возводя на себя тысячи обвинений и как бы намеренно их преувеличивая, Лампьё потерял всякий контроль над собой. Куда он ни направлял шаги, он не находил Леонтины. Ее нигде не было. Сколько ни бродил он, сколько ни останавливался перед гостиницами и барами — к нему подходили другие девушки, но не та, которую он искал. Он молча отстранял их. Эти девушки, которые уже несколько раз с ним встречались, узнавали его и не проявляли настойчивости. Они предоставили ему продолжать его странный обход, не обращая на него ни малейшего внимания. И, видя, как они удаляются, Лампьё говорил себе с бесконечным отчаянием, что никто, никогда не будет уже им интересоваться.
Это привело его в состояние крайней растерянности, и он мучительно ощутил свое полное одиночество. К чему дальнейшее упорство? Лампьё был неспособен более на какое бы то ни было сопротивление. Он бродил по панелям, заходил в пивные, садился, вставал, уходил. Часы пробили полночь. Потом — половину первого. Открылись ночные кабачки… Лампьё не замечал ничего.
…Иногда, впрочем, в погребках, в которые он заходил, Лампьё видел людей, сидящих за столами со своими бокалами. Он не понимал, откуда эти люди. Зачем они смотрят на него, когда он подходит к прилавку и одним духом выпивает стаканчик рому? Он подозревал, что эти люди знают, где Леонтина. Он выпивал второй стаканчик, потом третий… Переходил из одного заведения в другое, сохраняя подспудную уверенность, что все знают, где находится Леонтина, и нарочно не говорят ему об этом. Эта уверенность возрастала, и Лампьё пришел к заключению, что ему придется перенести еще тысячи терзаний, прежде чем он встретит Леонтину. Мысль, что она была всего-навсего публичной женщиной, встала перед ним особенно отчетливо. Лампьё вовсе не скрывал этого от себя. Он не отгонял от себя этой мысли, наоборот — углублял ее с каким-то суровым отчаянием и с бесстыдным наслаждением… В его глазах никакой позор не был достаточно велик. Разве эти люди не сознавали это так же, как он? Лампьё долго всматривался в них. Старался определить: кто они? Это были рабочие рынка, которым Леонтина, как и другие девушки, несомненно, предлагала себя.
Образ своей знакомой рядом с этими мужчинами вызывал у Лампьё чувство жгучего стыда, разрывал ему душу. И он хотел этого стыда, хотел этого страдания, так как видел в них искупление. Ценой их он думал заплатить за право — когда разыщет Леонтину — уехать вместе с нею и начать новую жизнь… Он должен был познать отвращение, позор, стыд… Его трусость сделала это неизбежным, и он мало-помалу привык к этой мысли как к непостижимой необходимости жизни или смерти, от которой нельзя уйти.
Погружаясь все более в это состояние упадка и начиная даже находить в нем мрачное удовлетворение, Лампьё провел всю ночь в погребках рынка. Он жестоко напился. Надежда встретить Леонтину, после того как он перенесет ради нее самые тяжкие испытания, вдохновляла его и, овладевая его разумом, постепенно переходила в уверенность. Итак, Лампьё был убежден, что снова увидит Леонтину. И эта мысль, которой он был обязан опьянению, поддерживала его.
Но какие еще ему придется перенести испытания, прежде чем он встретит эту девушку и уговорит ее бежать с ним? Этого он не знал. Это было дело его совести и какого-то отдаленного правосудия, которое случай мог смягчить или оставить непреклонным. Лампьё отдавал себя в его руки. Он заранее готов был принять свою долю страдания — и рассчитывал, что его покорность ему зачтется.
Таким образом, Леонтина сделалась для Лампьё символом его искупления и освобождения, и он старался тем крепче связать себя с ней, что хотел покинуть свой квартал и сбить полицию со следа. Больше он ничего не желал… И больше, чем когда-либо, надежда, что Леонтина сможет помочь ему в осуществлении его плана, ободряла его и укрепляла в мысли о возможности удачи.
Однако становилось поздно. Приближалось утро, и отсутствие Леонтины, которую ему все еще не удалось разыскать, мешало Лампьё на чем-нибудь остановиться.
Он с трудом пробирался по улице, задевая локтями разносчиков. На него натыкались, его толкали. Он не сердился… Отстранялся, всем уступал дорогу, потом задумчиво брел дальше, избегая сливаться с молчаливой толпой, толкущейся около высоких возов с товаром.
Продвигаясь таким образом вперед, Лампьё часто переходил с одной стороны улицы на другую, и так как был пьян, то временами описывал невероятные зигзаги, привлекая этим к себе внимание. Но это не мешало ему вернуться мыслью к Леонтине и сказать себе, что так или иначе, но он ее разыщет. К прежней потребности увидеть ее примешивалась навязчивая идея пьяного человека. Она захватила его, она вела его к Леонтине, и под влиянием ее он почувствовал уверенность, когда после самых нелепых обходов узнал маленький бар вблизи булочной, куда ежедневно заходил по утрам.
Бывало, Леонтина поджидала его в этом баре… Лампьё вошел. Он окинул взглядом толпившихся вокруг стойки людей, обогнул, покачиваясь, два или три столика и каким-то чудом добрался до последнего, перед которым сидела Леонтина за чашкой кофе со сливками.
— Это я! — сказал Лампьё.
Он взял стул и, тяжело опустившись на него, зевнул и спросил:
— Не хочешь, ли выпить чего-нибудь другого?
— Откуда вы пришли? — удивилась Леонтина.
— Оттуда!.. — отвечал он. — От рынка.
Она поднялась.
— Гарсон! — позвал Лампьё.
— Не надо… я уже заплатила, — прошептала Леонтина. — Уйдем отсюда, здесь не безопасно.
Лампьё покорно последовал за ней. Он нисколько не был удивлен этой провиденциальной встречей: она казалась ему совершенно естественной. Только, когда он очутился на улице, его возбуждение упало, и он не смел и шагу ступить от страха, что люди, ночью угрожавшие ему полицией, действительно могли ее предупредить.
— Скорее!.. Скорее!.. — торопила Леонтина.
Она потянула Лампьё за рукав и прошептала совсем тихо:
— Вам теперь не следует возвращаться домой.
— Я и сам так думаю, — кивнул Лампьё. — Они пошли за сыщиками?
Леонтина оглянулась.
— Ладно! Ладно! — сказал он. — Я знаю.
Он старался делать то, что ему говорила спутница и, идя с ней рядом, сообщил:
— У меня есть деньги… Понимаешь?.. Таким образом, надо только снять до вечера номер в гостинице… Ты знаешь какую-нибудь подходящую гостиницу? Мне надо с тобой поговорить.
— О чем? — спросила она, продолжая уводить Лампьё.
— Мне нужно поговорить с тобой… — Он замялся. — Видишь ли… об этих деньгах…
— Но я не знаю никакой гостиницы, — воскликнула Леонтина. — И потом… я хочу уйти. Я не могу остаться с вами.
— Как?..
— Не могу. Я только хотела вас предупредить, — пробормотала она, — что вам лучше уйти отсюда и никогда не возвращаться. А теперь… оставьте меня… Бегите… один… Время еще есть.
— Выдумала тоже! — проворчал Лампьё. — Один — я не уйду.
— Вы с ума сошли!
— Это невозможно! — сказал он.
Становилось светлее. На стенах, на дверях магазинов, на воротах резко обрисовывались грязные пятна, трещины в штукатурке, бесчисленные рисунки, грубые надписи. И все это в утреннем свете казалось увядшим.
Для Лампьё же наступила полная ясность.
— Они придут! — сказал он убежденно. — Они меня арестуют.
— Надо бежать! — торопила его Леонтина.
— С тобой?
— Бегите!
Лампьё разочарованно покачал головой.
— Я думал, — прошептал он жалобно, — что ты меня пожалеешь… Что ты пойдешь со мной.
Леонтина отвечала:
— Я больше не могу.
— Если так, тем хуже, — решил Лампьё. Он устремил вперед мрачный взор, ни на шаг не отставая от Леонтины.
Куда она шла? Это его нисколько не заботило. Все его спасение было в Леонтине, и он давал себе обещание не расставаться с ней ни на минуту. Что ему было за дело до всего остального?! Он говорил себе, что в конце концов ее разжалобит. Она незлая девушка. Она уступит ему, согласится бежать с ним. Почему она упорствует? Лампьё не хотел допустить, чтобы это было искренне. Ему казалось, что в поведении Леонтины есть нечто необъяснимое, чего он понять не мог.
Его пьяный угар прошел. Он шел прямо, узнавал улицу, на которой находился, знал, на какую другую улицу по ней можно выйти. И старался разгадать намерения Леонтины.
Вдруг она остановилась.
— Там! — сказала она.
Лампьё заметил среди прохожих нескольких субъектов в круглых шляпах, которые вышли из одного погребка и направились к ним навстречу.
— Не останавливайся, — шепнул Лампьё Леонтине, — мы пройдем мимо них, как бы ничего не замечая.
— Это они, — оказала она. — Я их уже видела сегодня ночью в баре… Они знают ваше имя… Я слышала, как они спрашивали о вас у хозяина, перед тем как вы пришли.
— Иди… иди, — торопил он. — Держись края тротуара… Они меня не разглядят за тобой. Не надо дать им заметить, что мы все поняли: сделаем вид, будто разговариваем.
— Я боюсь, — призналась Леонтина.
Лампьё вздрогнул и спрятал руки в карманы. Потом угрюмо заметил:
— Если бы ты не спорила со мной, ничего этого не случилось бы… А! Боже!.. Если они меня не захватят, это будет счастье…
— Выбора нет, — простонала Леонтина.
— Иди же! — проворчал он.
Так они прошли несколько шагов, в мучительном страхе наблюдая за каждым движением переодетых полицейских, и чем ближе они к ним подходили, тем больше теряли надежду обмануть их бдительность.
У Лампьё был ужасный вид: бледный, как смерть, дрожащий, он тщетно старался скрыть отчаянный страх, отражавшийся в его глазах.
— Они меня узнают, — сказала Леонтина. — Сейчас они меня узнают…
Лампьё судорожно вздохнул.
— Внимание! — шепнул он. — Сейчас мы… либо спасены, либо пропали… Если они нас засекут — все кончено!
Они находились в пяти или шести метрах от полицейских агентов, которые делали вид, будто невинно прогуливаются перед открывающимися магазинами. Приказчики отодвигали ставни. Какая-то служанка с пустой бутылкой направлялась к молочнице. Другие несли утренние газеты, хлеб, провизию.
— Тише… тише!.. — процедил Лампьё сквозь зубы.
Сыщики их еще не заметили. Они все трое шли по середине улицы, бросая то направо, то налево внимательные пытливые взгляды.
— О!.. — У Лампьё мелькнула надежда. — Они посторонились от экипажа.
То был ночной извозчик, возвращавшийся домой. По счастливой случайности, полицейским пришлось уступить ему дорогу. Под прикрытием экипажа, Лампьё и Леонтина ускорили шаг. Они быстро удалялись и уже считали себя вне опасности, когда Лампьё, почувствовав, что кто-то дотронулся до его плеча, обернулся.
— Что такое?! Что такое?! — забормотал он.
Леонтина его окликнула.
— И вы тоже, — произнес чей-то голос. — Останьтесь! И без скандалов!
Лампьё дал надеть на себя наручники, не оказав никакого сопротивления. Потом его грубо подтолкнули вперед, и он поплелся, не смея взглянуть на Леонтину, которая шла рядом с ним и тихо плакала.