Среди руин, обходить которые придется часа два, особенно выделяется большой храм с почти полностью сохранившимся порталом. Прямо-таки трогательно видеть на самом верху, как раз над каменной орлиной головой, гнездо аиста. Увы, его обитатели только что вселились в свою летнюю резиденцию в Европе, так что, возможно, кто-нибудь из моих любезных читателей видел, как владельцы величественно поднимались в нее, в то время как мне оставалось лишь созерцать пустое гнездо.
Когда растает снег, когда зазеленеют леса, аисты возвращаются из своего долгого путешествия. Они были в далекой Африке, пили воду из Нила, отдыхали на пирамидах. Жители сицилийского побережья и предгорий вокруг Неаполя говорят, что ежегодно в одно и то же время большие стаи аистов перелетают через море и отдыхают на обрывистых склонах, снизу доверху покрывая их; внезапно они снимаются и летят на север, над альпийскими снегами и облаками, разделяясь при этом на стаи. И, будь стая велика или мала, она не собьется с пути и попадет точнехонько к себе домой. Та, что летит в крохотную Данию, отнюдь не меньшая из всех. Каждая птица знает свой родной залив, знает изгиб леса и белую трубу над зубчатым коньком крыши, где ждет ее гнездо. Удивительные, загадочные птицы! На ваших спинах в страну влетает бог весны, и леса становятся еще зеленее, трава сочнее, воздух теплее…
Вернулась домой и чета аистов, свившая гнездо на крыше одного флигеля в городе Свеннборге. Дел у них было по горло; сейчас они тащили в гнездо, нуждавшееся в починке, соломенный жгут почти в три локтя длиной, который нашли на земле. Их хлопоты наблюдали и обсуждали двое мужчин. В том, который стоял во дворе, прислонившись к открытому окну, не было ничего сколько-нибудь примечательного, кроме густых черных усов и фуражки военного образца. В комнате сидел на столе человек не менее крепкого сложения. Солдатский кивер лучше выглядел бы на его темных волосах, нежели надетая на нем сейчас полотняная шапочка, сабля в руках подходила бы к ним больше, чем швейная игла, блестевшая между пальцами.
Человек за окном был фельдфебель, человек в комнате — портной. Маленький мальчуган прижался носом к окопному стеклу, чтобы лучше рассмотреть аистов, про которых толковали взрослые.
— Курьезные, диковинные, непонятные создания, — сказал фельдфебель, поглаживая усы. — Я бы ни в жизнь не застрелил аиста, пусть мне даже посулили бы за это месячное жалованье. Они приносят счастье тому дому, на котором свили гнездо, недаром наши живут на крыше у евреев.
— Да, гнездо они свили и правда у евреев, — ответил портной. — Но и мы не в обиде. Каждый год они платят свою десятину — яйца снесут, птенцов высидят. А какая потеха смотреть, как они клюют их в шею — ну в точности как будто втыкают иголку! — и вытаскивают из гнезда. А как они кормят птенцов, как учат их летать — ну просто умрешь со смеху! Стоя во весь рост в гнезде, поворачивают длинную шею за спину, клюв у самого хвоста — ни дать ни взять, циркач перегибается назад, чтобы достать с полу серебряный скиллинг. Выгибают шею, поворачивая ее обратно, и выплевывают лакомых лягушат и ужат, которые идут на угощение потомству. Но самое забавное — как аисты учат своих отпрысков летать. Экзерциции проводятся на коньке крыши. Аистята идут шеренгой, балансируя крыльями, как канатные плясуны, потом начинают подпрыгивать, сначала невысоко, потому что тушки у них тяжелые. Каждый год, стоит мне увидеть аистов, возвратившихся из долгих странствий, мне кажется, что это я сам только что вернулся из дальнего путешествия: воспоминания оживают во мне, я думаю о высоких горах, на которые взбирался, о великолепных городах, где дома были похожи на дворцы, а церкви убраны так богато, что напоминали императорскую сокровищницу. Да, приятно побывать в чужой стороне! — вздохнул портной. — Там почти весь год стоит лето. Воистину, мы не дети, а всего лишь пасынки Господни… Но я не о том хотел сказать. Мы ведь говорили об аистах. Невозможно постигнуть до конца всю диковинность этих созданий. Прежде чем улететь в далекие края, они всегда собираются гигантской стаей. Я однажды видел такое собрание под Кверндрупом — несколько сотен, вот это были маневры! Аисты щелкали клювами все разом, так что шум стоял оглушительный. Верно, они обсуждали предстоящее путешествие. Держали совет, и вдруг вся стая накинулась на нескольких бедолаг и заклевала до смерти; с дюжину птиц остались лежать мертвыми. Говорят, аисты убивают своих больных и слабых собратьев, у которых не хватит сил для дальнего полета. И вот вся стая взмыла в воздух и давай описывать крути — точно сверло ввинчивалось в небо. Господи, спаси и помилуй! Ну и высоко же они взлетели! Стали похожи на рой мошкары, а потом и вовсе исчезли. А желток-то в яйце у аиста красный, словно огонь или кровь. Сразу видно, что это яйцо птицы, видевшей солнце. В нем лежит птенец из жарких стран.
— А меня аист тоже принес из жарких стран? — спросил вдруг мальчик, который не отрывал лица от стекла, но тем не менее слышал каждое слово.
— Тебя он выловил у мельничной запруды, — ответил отец. — Ты же знаешь, всех маленьких детей аисты находят у мельничной запруды.
— Но дети же все голенькие! — сказал мальчик. — Как же аист может различать мальчиков и девочек?
— Потому-то он так часто и ошибается, — сказал фельдфебель. — Приносит девчонку, хотя мы ожидали парня.
— Где запруда, там вода, а где вода, там и водочка, — сказал портной, беря карманную фляжку с комода, украшенного чайником и чашками, между которыми сидела нарядная кукла, подобная тем, которые в католических странах изображают Богоматерь.
— Матушка Мария хороша, — сказал фельдфебель. — Не иначе как вы сами ее сделали?
— Голова из Австрии, — ответил портной, разливая водку. — Одежду я сшил сам. Кукла напоминает мне мои юношеские странствия. Дети сажали такую куклу на столик возле входной двери, зажигали перед ней огарок свечи и просили милостыню у прохожих. «Сегодня у Мадонны день рождения», — говорили они. А теперь посмотрите на мою картину «Перевоплощение». Я сам ее сделал. — Он показал на грубо намалеванную цветную картину в большой раме. — Это доктор Фауст посреди своей комнаты, он погружен в размышления о науке. С одной стороны стоят часы, они показывают полночь, с другой стороны лежит Библия. Теперь потяните за вот этот шнур слева. Видите, часы превратились в Сатану, который собирается искушать доктора. А теперь мы тянем за другой шнур, Библия раскрывается. С ее страниц сходит ангел и призывает к миру на земле.
Все происходило именно так, как говорил портной, причем одновременно с каждой фигурой показывался также стишок, передающий искусительные слова дьявола и предостережение ангела. Портной снова потянул за шнур справа, и ангел вернулся обратно в Библию, переплет захлопнулся, а дьявол остался с Фаустом.
— Черт побери! — воскликнул фельдфебель. — И это все вы сами придумали? Надо же вам было стать портным с такой головой на плечах!
— Эту картину я смастерил по образцу той, которую видел однажды в Германии. Я разбираюсь в механизмах. Историю про чародея Фауста я тоже не сам придумал: я видел ее во время моих странствий. Ее представляли в кукольном театре. Ангел восставал из Библии и остерегал доктора Фауста, но часы превратились в Сатану, и, когда ангел исчез и книга закрылась, доктор оказался во власти дьявола. У этого Фауста был еще фамулус, как они его называли, — слуга, прислужник, он знал о договоре хозяина с дьяволом и сам был готов войти в союз с нечистой силой, но вовремя опомнился; в последнем акте спектакля мы видим его бедным и жалким, он служит ночным сторожем в том городе, где живет разбогатевший Фауст. Фамулус знает: стоит ему объявить, что часы пробили двенадцать, как явится дьявол и заберет его господина. Слышится бой часов, фамулус молитвенно складывает руки на груди. «Часы… — кричит он, еле слышным шепотом добавляет: — Пробили», набирает в легкие воздуху и… не может или не хочет произнести «двенадцать». Но это не помогает, и Фауст все равно вылетает из своего окна верхом на языке пламени.
— Вы не созданы для портняжного стола, — сказал фельдфебель. — Видеть мир — только это вам и интересно. Военная служба — вот подходящее поле деятельности для вас. Вперед! Шагом марш! Ордена и медали на груди. Не пройдет и года, как вы станете унтер-офицером…
— А жена и сынишка? — возразил портной. — Ему дудеть в дудку, а ей пойти в маркитантки? Разве это жизнь? Нет, лишь покаты ничем не связан, перед тобой открыт весь мир. Я только и жил те пять лет, когда был сам себе голова. Девятнадцати лет от роду я не имел ни отца, ни матери, ни возлюбленной. Фоборг, где я родился и пошел в учение, — прелестный городок. Соседская дочь Мария была девушкой на выданье уже тогда, когда меня все еще называли мальчишкой, поэтому я гордился тем, что взрослая красавица, с которой многие хотели бы «подружиться», подавала мне руку и лукаво улыбалась при этом, но желать, чтобы она стала моей возлюбленной, — нет, так высоко я не заносился! К тому же я хотел, когда выучусь на подмастерье, отправиться странствовать, хотел повидать белый свет. И потому, как только у меня приняли пробную работу и дали звание подмастерья, я сосчитал накопленные скиллинги, завязал рюкзак и распрощался с добрыми друзьями. А надо тебе знать, что в Фоборге церковь находится в одном конце города, а сторожевая башня в другом. Вечером я проходил мимо башни и там встретил Марию. Она взяла мою голову в ладони и поцеловала — прямо в губы. Меня словно обожгло, никогда с тех пор ничей поцелуй не пронизывал меня так до мозга костей; как хотелось мне, чтобы весь город видел меня в эту минуту! Но мы были наедине. Я посмотрел на верхушку башни. Там нет настоящей галереи для стражников, она лишь нарисована на стене, а на ней — два стражника в натуральную величину и в красках; различить их можно до сих пор, потому что их все время подновляют. Как я хотел, чтобы они были живыми! Я не удержался и в сердце своем произнес: «Вы видели, как самая красивая девушка в городе поцеловала меня!»
— И после этого вы обручились? — спросил фельдфебель.
— Ну да, что-то в этом роде. Я разохотился, как зверь, почувствовавший вкус крови, но я был непоседой и дома не остался, наоборот, после этого случая путешествовать еще больше тянуло. Пять лет бродил я из страны в страну. Я был подручным у порядочных людей, у славных мастеров, но оставался все таким же непоседой.
— А не стали вы после поцелуя Марии охочи до женщин?
— Не хочу казаться лучше, чем я есть, но, Бог свидетель, когда в чужой стране в первый раз обнялся и поцеловался с женщиной, я вспомнил Марию. Она смотрела на меня, и, знаете, я даже покраснел. Вообще-то я всюду чувствовал себя своим. Прожив месяц в городе, я был там как дома, своих тамошних приятелей словно знал всю жизнь и насвистывал вместе с ними их немецкие песенки. Лишь когда что-то воистину потрясало меня, например старый собор святого Стефана в Вене или высокие горы, к склонам которых лепились облака, а у подножия все цвело и плодоносило, как в самом богатом саду, перед моим мысленным взором вставал Фоборг со всеми добрыми знакомыми; слезы выступали у меня на глазах при виде великолепия мира, и я невольно вспоминал сторожевую башню в Фоборге с намалеванной галереей и двумя изображениями стражников, которые видели, как Мария поцеловала меня, и мне думалось, что для меня все здесь было бы еще стократ красивее, будь рядом старая башня, а под ней — Мария в своей душегрейке и зеленой юбке. Но я начинал насвистывать песенку, и опять становилось весело на сердце. Тра-ля-ля! И я вместе с товарищами продолжал путь по белу свету.
— Но ведь и у нас здесь тоже красиво, — перебил его фельдфебель.
— Да, красиво, когда цветут фруктовые деревья, когда клеверные поля благоухают, как букет засушенных цветов в кувшине! Но стоит перевалить через высокие синие горы, что называются Альпами, и словно попадаешь в большой сад; с ним не сравнится графское имение Глоруп, он превосходит любой королевский парк в северных странах! Чужеземцы высекают из гор мрамор, белый, как сахар, и строят из него дворцы, мраморные колонны увивает виноград, крупный и мясистый, как наши сливы. Три года провел я там; а потом однажды пришло письмо от племянника из Хорне, и внизу с самого краю была приписка: «Привет от Марии, она просит не забывать ее». Она приписала это собственной рукой. От этих слов сердце мое растаяло, я понял, что это и есть любовь, и с тех пор уже не знал покоя. Я тосковал, меня тянуло домой, и я решил вернуться. Много ночей шел я в одиночестве, мимо больших монастырей, через города, через горы и долины; наконец я снова услышал датскую речь, увидел шпиль церкви в Хорне, поросшие вереском пригорки у Фоборга, и я посватался к Марии и получил согласие. Теперь уж я больше не странствую. Лишь смотрю на аистов, как они улетают в далекие края и возвращаются домой. Порой меня одолевает тоска, но Мария придумала средство, как с ней бороться: каждое лето один раз мы выезжаем на лодке на остров Торсенг и немного гуляем там. Чем не путешествие? В долгие странствия отправится мой сын, когда вырастет. Он шустрый мальчик.
— И за это мы ему тоже дадим хлебнуть, — ответил фельдфебель, протягивая ребенку полрюмки.
Мальчик схватил ее обеими руками и выпил, слезы потекли у него из глаз.
— А вот и наша мадам, — приветствовал фельдфебель входящую Марию. Пышная фигура, большие темные глаза — да, ради такой стоило вернуться с юга. Она сурово посмотрела на мужа, зато на долю гостя, потрепавшего ее по плечу, выпал короткий, но довольно любезный кивок. — Я сейчас выслушал всю вашу любовную историю. Слово в слово.
— Да, он только это и умеет, — отрезала Мария и положила свою косынку в ящик комода. — Коли уж на этом юге так распрекрасно, мог бы там и оставаться. Одному Богу известно, что ему понадобилось здесь. То ему слишком холодно, то дождь идет слишком часто. Я и говорю ему: уезжай! Никто тебя не держит. Я могу пойти в услужение и уж как-нибудь прокормлю мальца!
— Мария, — сказал ее муж, — ты это, конечно, не всерьез. Если бы я не вернулся, ты небось по сей день сидела бы в девках.
— Я могла бы иметь хоть дюжину мужей! Сын богатого крестьянина из Эрбека сватался ко мне еще до тебя, только дурой я была, как все мы, бабы.
— И ты не пожалела об этом, Мария, — нежно произнес муж и прижался щекой к ее щеке. Она поцеловала его. Улыбнулась и вышла на кухню, откуда вскоре заскворчала рыба, жарившаяся на ужин для маленького семейства.
Они гуляли по цветам,
Друг друга обнимая,
И страсть сжигала их.
В маленьких городках обычно при каждом доме есть садик или огородик, но при этом доме его не было. Однако нельзя же совсем не иметь хоть крошечного клочка земли, пусть на нем поместится лишь горсть репчатого лука да несколько стеблей портулака. И хозяева нашли выход, создав, если можно так выразиться, один из висячих садов Семирамиды для бедных. Это был большой деревянный ящик с землей, установленный на желобе крыши между двумя соседскими домами, на такой высоте, чтобы утки не могли добраться и разорить его.
Когда надо было собрать немного овощей к столу, брали лестницу и ставили ее на кухне между оловянным желобом и трубой. Один держал неустойчивую лестницу, другой поднимался до потолка, открывал люк, высовывался до пояса и наклонялся над ящиком.
Для маленького мальчика было праздником, когда его поднимали туда; однажды ему разрешили даже, паря между материнскими руками и дверцей люка, поставить ноги на край ящика.
— Я думаю, нас не меньше радует наш небольшой клочок зелени, чем соседа-еврея его роскошный сад, — сказала Мария.
— И все же хорошо бы у нас был такой сад, — ответил ей муж. — Какие в нем, наверно, чудесные цветы! Редкостные растения, каких не найдешь нигде в Свеннборге. Летними вечерами, когда ветер дует оттуда, я чувствую аромат жасмина. Мне часто хотелось приставить лестницу к крыше, забраться в гнездо аистов и заглянуть в этот сад. Знаешь, Мария, великолепный тополь, который возвышается над самой крышей, порой наводит меня на неожиданные мысли. Летними ночами, когда светит полная луна и он выделяется черной тенью на фоне синего неба, мне кажется, что я вижу огромные кипарисы в Италии. Часто, когда ты спала, я вставал и открывал окно, до меня долетал теплый, благоухающий жасмином воздух, и я представлял себе, что я далеко, в чудесной Италии.
— Уши вянут от твоей болтовни, — сказала Мария и ушла, но мальчик ловил каждое слово. Как хотелось ему вместе с аистами улететь в далекие края… да нет, ему хватило бы посидеть в их гнезде и посмотреть вниз, в сад еврея. Там, внизу, жил по своим законам таинственный мир. Однажды он с матерью был в том доме во время еврейского праздника Суккот и никогда в жизни не забудет зеленый свод елки, и аспарагус, и крупные темно-красные гранаты под потолком, и тонкий, пресный хлеб. Долгими зимними вечерами отец читал ему вслух из «Тысячи и одной ночи»; собственные путешествия отца казались мальчику такими же сказочными; аист был для него таким же волшебным существом, как птица Рух, а сад еврея, никогда им не виденный, — все равно что сад богов, где Геспериды охраняли золотые яблоки, или сад Шехерезады с золотыми фонтанами и говорящими птицами.
Стоял июль. Малыш играл в пустом торфяном сарае, который служил границей между его родным домом и волшебным царством. В углу несколько кусков торфа разошлись; мальчик лег на пол и стал смотреть в щели, но видел только зеленые листья, сквозь которые пробивалось солнце. Дрожащей рукой, словно ему предстояло нарушить заклятие, он осмелился вытащить один кусок торфа; тот, что был над ним, перекосившись, соскользнул вниз. Сердечко у малыша колотилось, он не смел шелохнуться. Через несколько минут он собрался с духом. Отверстие стало побольше, но все равно он видел лишь маленькую площадку, на которой помещался один-единственный кустик клубники. Однако для детской фантазии в нем заключалось такое же богатство, такое же роскошное зрелище, каким на взгляд взрослого было бы пышно разросшееся фруктовое дерево, с пригибающимися к земле под тяжестью спелых плодов ветвями. Листья на клубничном кусте были большие и сочные, между некоторыми пробивались солнечные лучи, другие, наоборот, прятались в тени и казались темными, и среди всего этого зеленого изобилия висели две большие красные ягоды, свежие и мясистые. Ханаанская виноградная ветвь не лучше свидетельствовала о плодородии, нежели эти две ягоды. Так и хотелось их сорвать, но на это мальчик никак не мог осмелиться. Вынуть кусок торфа из стены было достаточным грехом на первый раз.
На следующий день торфяные кирпичи лежали, как он их оставил. Зеленые листья у отверстия покачивались от сквозняка. Ягоды тоже были на месте; маленькая рука боязливо протянулась к ним, но не сорвала; однако же, когда она протянулась во второй раз, пальцы обвились вокруг стебелька, но в это самое мгновение рука встретилась с другой, совсем маленькой детской ручонкой, и мальчик отдернул свою с таким проворством, что второй кусок торфа выскочил, а сам он отпрянул в сторону. Лишь после нескольких секунд напряженного ожидания он решился снова заглянуть в расширившееся отверстие.
Пара больших черных детских глаз встретила его взгляд. Потом они быстро исчезли, но еще скорее снова вернулись. Прелестная маленькая девочка, не рискуя слишком близко подойти к отверстию, с любопытством заглядывала в него.
Это была Наоми, внучка еврея, примерно на год младше самого мальчика. Он видел ее однажды — она стояла на подоконнике дедушкиного окна, обутая в желтые сафьяновые сапожки, которые произвели на мальчика неизгладимое впечатление.
Они постояли, глядя друг на друга.
— Мальчик, — сказала Наоми. — Ты можешь зайти ко мне. Сделай дыру побольше.
И, словно повинуясь приказу могущественной феи, еще два куска торфа выпали из отверстия.
— Как тебя зовут? — спросила девочка.
— Кристиан, — ответил мальчик и просунул голову в освещенный солнцем благоухающий сад.
Наоми отодвинула в сторону виноградные лозы, буйно увивавшие стену. И он очутился в стране грез.
Взрослый увидел бы здесь всего лишь красивый садик в полном цвету, много редкостных растений, увитые диким виноградом стены, один тополь и немного поодаль две акации; но взглянем на этот уголок глазами проникшего туда ребенка, вдохнем вместе с ним благоухание цветов, ощутим прикосновение теплых солнечных лучей, погрузимся в созерцание буйной роскоши!
Пышно разросшийся широколистный дикий виноград, душистая жимолость, синяя и красная повилика сплетались вдоль стен до самого верха наподобие ковра. Кусты махровых роз окружали полумесяц великолепнейших левкоев, на редкость крупных и разнообразной окраски — от темно-синей до белоснежной; их аромат, казалось, заглушал все остальные. Рядом, с тополем, вокруг которого обвивались плотные темно-зеленые листочки плюща, стояла Наоми. Ее живые газельи глаза и смуглое лицо выдавали азиатское происхождение; на круглых щечках, обрамленных черными локонами, играл прелестный свежий румянец. Темное платьице с кожаным поясом облегало красивую детскую фигурку.
Наоми потянула Кристиана к скамейке под акацией, на которой обильно цвели бледно-розовые гроздья. Там дети вволю наелись прекрасной сочной клубники. Мальчик оглядывался вокруг, будто перенесенный в охраняемый Гесперидами сад богов, такой далекий от обычного, будничного дома. Но тут сверху защелкал аист, и мальчик узнал гнездо и аистят, которые, казалось, смотрели на него умными глазенками. Тогда он подумал о маленьком огороде своих родителей — ящике с луком и портулаком наверху, у желоба, и удивился, что все это так близко. Аисту было видно и то, и другое.
Наоми взяла Кристиана за руку, и они пошли в маленькую беседку; там могло поместиться всего четыре человека, но детям она казалась просторным залом: ведь для детской фантазии достаточно что-то начертить палочкой на земле — и вот уже готов дворец с залами и галереями.
Единственное окно с пурпурным стеклом причудливо освещало пеструю обивку, на которой переплетались животные, цветы и растения; под куполом висело страусиное яйцо, в багрово-красном освещении оно тоже приобретало удивительный огненный цвет. Наоми показала на стекло, Кристиан посмотрел сквозь него и увидел все окружающее в странном свете: ему вспомнилась огнедышащая гора, о которой рассказывал отец. Все было б огне! Каждый куст, каждый цветок пылал, облака пламени плыли по пламенному небу. Даже аист, гнездо и аистята были охвачены огнем.
— Пожар! — закричал Кристиан, но Наоми рассмеялась и захлопала в ладошки.
Дети посмотрели в открытую дверь и снова увидели свежую зелень, даже как будто еще зеленее. Цветы снова стали разноцветными, а аист — белым с красными ногами.
— Давай играть, как будто мы продаем деньги, — сказала малютка Наоми и продернула травинку сквозь два листа. Получилось что-то вроде весов. Желтые, красные и голубые лепестки были деньгами. — Красные самые дорогие, — сказала девочка. — Ты можешь их купить, но ты должен что-то дать мне. Это будет залог. Можешь дать мне свои губы. Это же только игра, на самом деле я их не возьму. Дай мне твои глаза.
Она сделала движение рукой, как будто берет его глаза и губы, а Кристиану дала и красных, и голубых лепестков. Никогда еще он не играл в такую чудесную игру!
— Господи, спаси и помилуй! Кристиан, что ты там делаешь! — воскликнула Мария, просунув голову в отверстие, через которое дети нашли друг друга.
Мальчик испуганно выпустил руку Наоми, уронил пестрые лепестки, выполз обратно через отверстие и получил несколько увесистых шлепков. Мария, как умела, поставила на место куски торфа и строжайше запретила впредь, как она выразилась, откалывать подобные номера; но во время работы она немного помешкала и полюбовалась садом; а кроме того, сорвала ближайшую ягоду клубники и съела ее.
На следующий день со стороны сада стена была тщательно забита досками: видимо, Наоми рассказала о нежданном госте. Тщетно Кристиан прижимал камни к доскам, осмелился даже постучать. Увы, вход в прекрасную страну цветов был ему заказан.
Вся эта роскошь — деревья и цветы, красное стекло в окне и прелестная Наоми — так и стояли у него перед глазами. О них он думал весь вечер, пока не заснул.
Черным смерчем средь развалин дыма крутятся столбы.
Слух пронзают стоны, вопли, о спасении мольбы.
Когда Кристиан проснулся, была ночь; багряное сияние, в точности как в беседке через цветное стекло, освещало комнату. Он высунулся из-под одеяла. Да, оконные стекла были такого же огненного цвета, на небе пламенело такое же ослепительное зарево, и темный тополь, казалось, пылал. Было большим удовольствием увидеть снова все это буйство огня.
Вдруг с улицы раздались крики «Пожар!». Родители вскочили с постели. Весь дом еврея был объят огнем, искры дождем сыпались в соседние дворы; небо отливало пурпуром, причудливые языки пламени тянулись высоко в воздух. Мария отвела Кристиана к соседям напротив, а сама в спешке стала собирать лучшее из своего скарба, то, что она хотела вынести в безопасное место, потому что от огня уже занялся флигель, тот самый, на крыше которого свил гнездо аист.
Спальня старого еврея находилась в мансарде, выходящей в сад, но он еще спал, когда пламя охватило его своей смертоносной красной сетью. С топором в руке портной прорубил дыру в стене, ограждающей сад, и вместе с несколькими соседями прошел через нее. Там было жарко, как в печи, но ветерок гнал искры над их головами.
На пожарной каланче все еще не били в набат, стражники кричали, но в трубы не трубили: один оставил свою дома, потому что ведь до сих пор в ней никогда не было нужды, у другого труба была с собой, но, когда он подул в нее, оказалось, что у нее, как он выразился, «пропал голос».
Дверь взломали. Но из нее никто не вышел, только вдруг раздался звон разбитого стекла — это перепуганная кошка, с громким мяуканьем пробив себе дорогу, взлетела на дерево и исчезла на крыше флигеля.
Известно было, что внутри находятся трое: старый еврей с маленькой внучкой Наоми — это были господа — и старик Юль по прозвищу Шахермахер — единственный слуга; правда, у них была еще приходящая прислуга, женщина по имени Симония, которая помогала Юлю, но она ночевала у себя дома, и сейчас ее здесь не было.
— Выбейте окна в мансарде! — кричали вокруг.
К окну приставили лестницу. Густой черный дым клубился над окном; черепица полопалась от жара, и огонь дерзко вырывался из-под балок и стропил.
— Юль! — закричали все.
Старик, в заношенном шлафроке, накинутом на худое желтое тело, выскочил из двери. Длинные пальцы сжимали серебряный кубок; под мышкой он держал маленькую шкатулку из папье-маше, в какой хранят женское рукоделье. Это было все, что он успел инстинктивно схватить при бегстве.
— Дедушка и ребенок… — запинаясь, бормотал он; оглушенный страхом и жаром, он привалился к стене и показывал вверх, на мансарду. Там открылось окно и вылез старый еврей, полуголый, с маленькой Наоми на руках. Ребенок прижимался к деду. Несколько человек из зрителей подскочили и крепко держали лестницу.
Старик с ребенком на руках уже ступил на нее обеими ногами, но вдруг остановился, издал странный вздох, повернулся вместе с малышкой, снова влез в окно и исчез. Черный дым и искры на мгновение закрыли проем.
— Куда же он? Ведь сгорит, сгорит вместе с ребенком!
— Ну как же, он забыл свои деньги.
— Дорогу! — воскликнул громовой голос, и человек со смуглым выразительным лицом протиснулся вперед и вскочил на лестницу, схватился за оконную раму, верхняя часть которой почернела от копоти. Внутри уже занялось, сияние дрожало под вздувшимся потолком. Мужчина влез в комнату.
— Кажется, это норвежец, что живет на Хульгаде? — спрашивали в толпе.
— Он самый. Ему сам черт не брат.
В комнате было светло как днем. Наоми лежала на полу. Деда не было видно, но густой удушливый дым проникал из соседней комнаты, куда только что открыли дверь. Норвежец схватил ребенка и выбежал на шаткую лестницу. Наоми была спасена, однако старик, которого вдруг потянуло к обитому железом сундуку, уже задохнулся.
Крыша с треском провалилась. Столб искр, бесчисленных, как огоньки Млечного Пути, взвился высоко в воздух.
— Господи помилуй! — такова была короткая поминальная молитва о душе, которая в этот миг сквозь огонь уходила в царство мертвых.
Спасти хоть что-нибудь было невозможно. Все было объято пламенем. Старая служанка Симония в слезах отчаяния простирала руки к костру, в котором сгорели ее господин и все то, что еще вчера было ее домом. Юля Мария увела к себе, туда же пришла Наоми.
— Аист, несчастный аист! — закричали все.
Огонь добрался до гнезда; аистиха-мать стояла, расправив широкие крылья, пытаясь укрыть ими птенцов от нестерпимого жара. Самца не было видно, он, наверно, куда-то улетел еще раньше. Аистята забились поглубже в гнездо и боялись вылететь, мать махала крыльями и тянула вперед голову и шею.
— Мой аист! Моя любимая птица! — кричал портной. — Упаси Бог хотя бы тебя!
Он приставил к стене лестницу, а остальные, галдя и кидаясь мелкими камушками, пытались согнать аистов с места, но те не улетали. Густой, угольно-черный дым окружал стену, портному приходилось низко наклонять голову, вокруг которой как снежная вьюга кружились искры и головешки. Пламя коснулось сухих веток, из которых было сделано гнездо, и оно вспыхнуло; аистиха-мать стояла посреди огня и горела заживо вместе со своими детьми.
К концу дня пожар потушили. Дом еврея превратился в дымящуюся груду угля и пепла, где и нашли обугленное тело хозяина дома.
К вечеру портной с сыном стояли у пожарища; поднимающийся там и сям дымок свидетельствовал о том, что в глубине еще тлело. Вместо красивого сада перед ними был разоренный пустырь. Вокруг валялись черные головешки, виноградные лозы и чудесная повилика были сорваны со стен и втоптаны в землю. Аллеи превратились в пожоги. Красивых левкоев не осталось совсем, живая изгородь из роз была сломана и запачкана землей, половина акации сгорела, и вместо освежающего чудесного аромата цветов дышать приходилось дымом и гарью. Беседка сгорела дотла. Найденный Кристианом четырехугольный кусочек пурпурного стекла — вот и все, что напоминало о ней; он посмотрел через стекло, и небо окрасилось заревом, как тогда, когда они с Наоми смотрели сквозь пурпурное окно. Зато он увидел на крыше своего собственного дома аиста — это был самец, который, вернувшись, не нашел ни гнезда, ни дома, на крыше которого оно прежде было свито. Аист делал странные движения головой и шеей, будто искал что-то.
— Бедный аист, — сказал портной. — Как вернулся, так и кружит беспрестанно над пожарищем. Пусть теперь немного отдохнет. Я положу на крышу перекладину, может, он совьет себе новое гнездо; смотрите, как он ищет птенцов и их мать! Никогда больше не полететь им вместе в теплые края!
В почти пустом доме в глубине двора, где в стенах зияли отверстия, ведущие в разоренный сад, стоял старый Юль; худой рукой он держался за ржавый-железный крюк в стене, а его грустные черные глаза не отрывались от предмета, завернутого в передник, который лежал на большой пустой кровати в комнате; тонкие бледные губы старика шевелились, он еле слышно шептал:
— Итак, плетеный короб стал твоим гробом, богатый отпрыск корня Соломонова! Передник бедной женщины стал твоим драгоценным саваном. Увы! Дочь Израилева не омоет твоих членов, за нее это сделали языки пламени. Огонь был суше, чем травы, краснее, чем розы, которые мы кладем в сосуды, окутывающие наших мертвых благоуханием. Однако надгробье твое все же будет возвышаться на Бет-ахаим[2]. Бедный Юль один проводит тебя в последний путь. Но ты попадешь в свою могилу в освященной земле, откуда черная подземная река когда-нибудь принесет тебя в Иерусалим.
Он откинул в сторону передник, снял крышку с короба, где лежали обуглившиеся останки еврея. Губы Юля зашевелились еще быстрее, как будто их била судорожная дрожь, слезы покатились по его щекам, слова зазвучали глухо и неразборчиво.
— Да будет милостив к нему Спаситель! — воскликнула Мария, входя в комнату, и тут же лицо ее вспыхнуло: ей показалось, что, упомянув Спасителя, которого Юль не признавал, она оскорбила его чувства. Поэтому она повторила быстро и с нажимом: — Господь да будет к нему милостив.
— Его надгробье будет воздвигнуто рядом с могилой его дочери, — ответил Юль, снова закрывая крышкой сгоревшие останки.
— Ну да, она ведь похоронена в Фредерисии, — сказала Мария. — Вам пришлось проделать далекий путь, пока вы нашли место для ее могилы. Я хорошо помню ту ночь, когда ее увезли. Гроб заботливо укрыли соломой; отец покойной, который сам теперь превратился в пепел и золу, и ты, Юль, тронули с места. А дождь лил как из ведра. Как жаль несчастную сиротку! Кроме дедушки, у нее никого не было на этом свете.
— Ее мать была из нашего народа, — сказал Юль и добавил не без гордости: — Наша община никогда не оставит своих в беде. Я старик, но и я найду себе кусок хлеба и разделю его с ней, если для нее не сыщется места за столом побогаче. Ведь христианские дети живут в христианских домах, — добавил он так тихо, что никто не расслышал.
— Сейчас девочка у нас, — сказала Мария, — и, ради Бога, пусть она у нас и остается, пока не устроится как-нибудь получше. Там, где хватает каши на троих едоков, хватит и на четвертого.
На следующий вечер, поздно, когда на улицах было темно и безлюдно, небольшая процессия брела к пирсу; первым шел портной, освещая дорогу фонарем, за ним следовал Юль с узелком за спиной и плетеной корзиной под мышкой. Шествие замыкала Мария, ведя за руки Кристиана и Наоми. Девочка плакала. Юль поцеловал ей руку, поцеловал в лоб и поднялся на борт шхуны. Самое необходимое уже было сказано, и теперь они молча стояли на дощатом причале, ожидая, пока суденышко отдаст концы.
Взошла луна на ущербе, и Кристиан увидел, как развернулся белый парус, как кораблик заскользил по волнам. Юль стоял на палубе, держа под мышкой корзину; все очертания казались особенно четкими в бледном свете луны.
Один поэт рассказывает о том, как цыгане сняли своего казненного барона с виселицы, надели на него корону и пурпурную мантию и пустили труп по глубокой реке, которая должна была донести его до самого Египта: там он будет покоиться в глубине большой пирамиды. Нечто подобное вообразил себе Кристиан: ему казалось, что Юль вместе с покойником направляются в далекую-далекую фантастическую страну, возможно, лежит она не так уж далеко от Иерусалима, еврейской столицы.
— Как похоже на Рейн у Майнца! — воскликнул портной и показал на фьорд и на близлежащий остров Торсенг.
— Тьфу, пропасть, — сказала Мария, — и ты еще можешь думать об этом в такую минуту! У нас должно быть другое на душе, хотя хороним мы всего лишь еврея. Несчастные люди, даже после смерти нет им покоя! Прежде чем лечь в землю, приходится еще поскитаться!
Она мрачно посмотрела вслед суденышку, скользящему по волнам фьорда.
Моя куколка, счастьем полны твои дни.
Пройдут и, увы, никогда не вернутся они.
Как легко и быстро забывает ребенок свои горести, быть может, столь же легко и быстро и мы забудем свою земную жизнь, когда души наши переселятся в потусторонний мир.
Давно ли Наоми все глаза выплакала, горюя по дедушке, и вот уже слезы сменились улыбкой; огромный цветущий земной шар всего один раз повернулся вокруг своей оси, а для детского горя это то же самое, что недели и месяцы для взрослых. В комнатушке портного с новым братцем и товарищем по играм она чувствовала себя как дома. Ей прислали траурное платьице, оно было красивое, почти не ношенное, и девочка очень обрадовалась обновке.
— Мне можно носить его каждый день? — спросила она. — Его не нужно беречь? А то ведь оно не будет новым, когда мне в следующий раз придется надеть траур.
О своих красивых игрушках, кукольном доме с настоящей кухней и гостиной она спрашивала чаще, чем о дедушке. Так обычно и ведут себя дети. В отличном настроении Наоми сидела на высоком пороге, держа в руке большой стебель щавеля: он был для нее опахалом, зеленой беседкой и садом; мало того, этот большой зеленый лист заменял ей прежний восхитительный сад, с его цветами, красками и благоуханием.
Высокое крыльцо портнова жилища, на ступеньке которого сидела Наоми, состояло из бесформенных булыжников; они скорее как попало громоздились друг на друга, нежели были уложены в определенном порядке. Промежутки между камнями девочка называла своей мельницей, а песок, который сыпал в них Кристиан, был зерном, требующим помола. Игры приходилось придумывать самим, потому что единственной игрушкой Кристиана был кубарь, который, жужжа, вертелся перед Наоми; но и это было восхитительно; посреди кубаря проходил латунный шов, а вокруг него шла роспись красной и синей краской.
— Это наш цветок, смотри, цветок танцует! — сказала Наоми.
— Нет, — возразил Кристиан, — пусть лучше это будет наш тролль; он работает на мельнице, но, чтобы он не ленился, его нужно ударить хлыстом. Слышишь, как он заворчал? Видишь, как подпрыгнул?
— А теперь он умрет, — сказала Наоми. — Тогда мы похороним его, как моего дедушку, и будем понарошку горевать о нем и устроим похороны, вот будет весело!
Кристиан играл роль и пастора, и причетника. Дети положили кубарь в дыру между камнями и присыпали его травой. Потом они стали играть в пожар. Забили в колокола, и народ прибежал на помощь. Это были несколько соседских ребятишек. Дети с полуслова понимали друг друга. Они сразу подружились, как будто были знакомы сто лет, хотя Наоми никогда прежде не играла с ними. У детей с их сверстниками все происходит точно так же, как у нас, взрослых, когда мы видим розу или гвоздику: мы сразу же узнаем их, хотя именно эту розу или гвоздику видим впервые в жизни.
Никто из нас, взрослых, не догадался бы, какую новую игру затеяли дети. Они сняли башмачки, поставили их рядком вдоль стены и стали прогуливаться мимо них взад-вперед. Это была иллюминация, и они вышли полюбоваться ею.
В те времена в Свеннборге был такой обычай: свадебные гости с факелами и свечами провожали новобрачных из дома невесты в дом жениха; вот и дети взяли каждый свой башмачок вместо свечи и устроили шествие, сопровождая Кристиана и Наоми, которых называли женихом и невестой. Никогда в жизни Наоми не играла так весело — ведь что такое кукольный дом, картинки и цветы по сравнению с товарищами по играм из плоти и крови! Девочка нежно обхватила Кристиана, а он обнял ее за шею и поцеловал в губы; она сняла медальон, который носила на груди, дала ему и сказала, что, если Кристиан наденет это украшение, он станет графом; и они снова поцеловались, а другие дети стояли вокруг и светили им башмачками.
Это была настоящая жанровая картина; ласточка над ними подчеркивала смысл, устраивая себе гнездо под стрехой крыши, а в голубом небе облака встречались друг с другом и сливались воедино, но сразу же разъединялись и плыли в разные стороны — нижнее на восток, верхнее на запад; воздушные потоки несли их, повинуясь физическим законам мироздания.
Игра детей была внезапно прервана. Открытая коляска, какие были в ходу двадцать с лишним лет назад, деревянная махина, выкрашенная в голубой цвет и изнутри обитая серой ворсистой тканью, грохоча, катила по неровной булыжной мостовой, приближаясь к ним. Еще и теперь, правда только в маленьких городах и в деревнях, у состоятельных пасторов можно увидеть такой, экипаж, в котором уже по кучеру и упряжи видно, что они принадлежат к другому поколению и изжили себя. Лошади были в отличном состоянии и дорогой породы, у кучера в старомодной ливрее на лице было написано, что он прекрасно знает, каких знатных господ везет. Коляска остановилась у аптеки, где произошел обмен большим количеством коробочек, горшочков и пузырьков. Все очень торопились. Коляска тронулась, но снова остановилась перед дверью, где играли дети. Кроме кучера и лакея, в коляске сидели две дамы — одна помоложе, явно из штата подчиненных, возможно что-то вроде компаньонки, вторая — высокая важная дама, худая и болезненного вида; она была укутана в несколько шалей и плащей и непрерывно подносила к носу яйцевидный флакон с нюхательной солью.
Мария тут же подошла и поклонилась; она почтительно поцеловала руку старой аристократки и заверила, что ее желание будет немедленно исполнено.
Кругом в соседских домах приоткрывались окна; некоторые лавочницы высунулись из дверей, не наряженные, как было бы теперь, в шелка и траурный креп, нет, — по обычаю того времени, на них были красные шерстяные фуфайки и чепцы. Дети перестали играть, выстроились цепочкой вдоль степы, обняв друг друга за шею, и наблюдали. Из всего этого Кристиан понял только, что Наоми в величайшей спешке повязали на шею платок, посадили ее в коляску к незнакомым дамам, и, похоже, ничего удивительного в этом не было: Мария кланялась, а портной стоял в дверях с шапкой в руке.
— Я не хочу уезжать, — сказала Наоми.
Но хотела она того или нет, уехать все-таки пришлось. Коляска покатила, а девочка плакала и простирала руки. Тогда расплакался и мальчик: перемена в его жизни наступила слишком внезапно, слишком неожиданно.
— А ну, прекрати! — прикрикнула на него Мария. — А не то так всыплю, что тебе и правда будет из-за чего реветь.
— Куда поехала моя жена? — спросил Кристиан.
— Повидать белый свет! Благодари Господа, что у тебя есть отец и мать, когда-нибудь ты это еще поймешь. Тебя не увезут вот так чужие люди. — Мария задумчиво посмотрела на мальчика и крепко прижала его к груди. — Зато я разрешаю тебе сходить в гости к крестному на Хульгаде. Собирайся поживей! — И она потянула его за собой в комнату.
Смычок взлетал, как жезл волшебника, что высекает воду в нашей немецкой балладе. Смычок взлетал, скрипка пела, все новые, и новые, и новые звуки, неведомые песни.
Свеннборг до сих пор носит отпечаток, характерный для маленьких городков прежних столетий: непропорциональные постройки, где часто верхний этаж выдается над нижним, поддерживаемый стоящим отдельно столбом; эркеры, загораживающие вид соседям, широкие лестницы перед домом с каменными или деревянными скамейками, чтобы посидеть на свежем воздухе. Над многими воротами — вырезанные из дерева надписи, частично по-датски, частично по-латыни. Неровные улицы кажутся мощеными холмами, по которым идешь ломаными линиями то вверх, то вниз.
В некоторых местах казалось, будто находишься в довольно большом городе в горах; особенно это относилось к Хульгаде, которая в паши дни была бы известна как средоточие контрабандной торговли и домов свиданий. Если посмотреть вниз с самой высокой в городе Ховедгаде, зрелище открывается чрезвычайно живописное. Огромные валуны, поставленные один на другой, образуют подножие ближайших домов, и, поскольку улица резко идет вниз, на таком же уровне находятся стены других. Таким образом, с Ховедгаде можно увидеть крыши и трубы узкого переулка, а также большую часть фьорда, весь поросший лесом берег с его деревьями-великанами и частично острова Лангеллан и Турё.
В этом-то переулке и жил Кристианов крестный. Мальчик уже стоял на углу и смотрел на его дом, расположенный так, что казалось, будто он находится ниже водной глади: трехмачтовый парусник во фьорде держал курс прямо на дымовую трубу.
Пo обычаю, дверь на улицу была закрыта, но из-за нее доносились звуки скрипки. Каждый, кто не глух к музыке, поразился бы, услыхав их. Это было то мелодичное стенание, которое породило легенду о скрипке Паганини, якобы убившего свою мать, чтобы ее душа трепетала в струнах его инструмента.
Мелодия стала невыразимо скорбной. Уле Булль[3], Амфион Севера, назвал эту пьесу, созданную его скрипкой, «Боль матери, похоронившей ребенка». Разумеется, игра не достигала совершенства, которым обладали упомянутые два корифея нашего времени в искусстве Иувала[4], но она напоминала об обоих, как зеленая ветка во всех подробностях напоминает дерево, из которого растет.
Как и Уле Булль, скрипач был норвежец: мы слышали, что так его называли во время пожара, где он спас Наоми. Среди скал с водопадами и глетчерами раскачивалась на изогнутых полозьях его колыбель. Он рассказывал Кристиану о своей родине, о водяном с длинной белой бородой, который жил в реке и часто при свете луны сидел посреди водопада и играл на скрипке так чудесно, что хотелось броситься в воду. Но когда он играл чудеснее всего, мальчишки насмехались над ним. «Зато у тебя нет бессмертной души», — говорили они; тогда из глаз у водяного капали крупные слезы, и он исчезал в реке.
«Наверняка это водяной научил твоего крестного играть на скрипке», — сказал однажды Кристиану кто-то из соседей, и с тех пор всякий раз, как мальчик слышал его игру, ему представлялся водяной в шипящем пеной водопаде, и он становился тих и задумчив.
Поэтому сегодня он сел у закрытой двери, прислонил к ней голову и стал вслушиваться в удивительные звуки; лишь когда скрипка замолкла, он постучал в дверь ногой.
Мужчина, которого мы уже однажды видели, в расцвете лет или разве только чуть-чуть постарше, открыл дверь; смуглое лицо, черные, как смоль, волосы выдавали в нем южанина либо человека иудейского происхождения, но этому противоречили его необыкновенные блекло-голубые глаза: они могли принадлежать только северянину; их ясная светлая лазурь составляла разительный контраст с черными кустистыми бровями. По первому впечатлению могло показаться, что лицо и волосы были всего лишь нарисованной маской — ведь только у светлокожего блондина могли быть такие светлые глаза.
— А, это ты, Кристиан, — сказал хозяин дома, искоса глянув на мальчика странным взглядом.
В глазах Кристиана смешивались привязанность и страх, ибо в присутствии крестного ему всегда бывало немного не по себе, вроде как от игры водяного или взгляда змеи. У себя дома Кристиан тосковал по крестному, мечтал пойти к нему в гости; но в его доме, как нигде больше, он испытывал неприятное чувство, какое охватывает нас в тесной кладбищенской часовне или в большом лесу, где мы сбились с пути. При каждом посещении Кристиан получал от крестного две «селедочных чешуйки», как называют в народе маленькие тяжелые медные монетки, идущие по шесть штук за скиллинг (кстати, они тоже назывались скиллингами); по не это привлекало его; нет, его привлекали удивительные истории о непроглядных еловых чащах, о глетчерах, о водяных, троллях и великанах, а больше всего привлекала музыка. Скрипка на свой лад рассказывала такие же удивительные вещи, как те, что крестный выражал словами.
Впустив мальчика, норвежец тут же снова закрыл дверь. На стенах в комнате висели грубо намалеванные картины, особенно интересовавшие Кристиана, — это были пять частей из «Пляски смерти», раскрашенные рисунки по мотивам картин в церкви святой Марии в Любеке.
Никто не мог уклониться, всем пришлось танцевать, от Папы Римского и императора до младенца в люльке, который недоуменно пел:
О смерть, как мне это понять?
Ходить я не умею, а должен танцевать!
Кристиан посмотрел на картины; некоторые были повернуты к стене, и мальчик спросил почему.
— Это такая фигура в танце, — сказал крестный и повернул их лицом. — У них закружилась голова от пляски смерти. Ты долго сидел под дверью?
— Нет, совсем недолго! Ты играл, и я хотел послушать. Зато если бы я был в комнате, увидел бы пляску смерти, от которой у картин закружилась голова. Ведь ты сказал мне правду?
— Возьми их себе. — Крестный стал снимать со стены картины. — Скажешь отцу, что я их тебе подарил. Стекла и рамы я оставлю себе. Это красивые картины. Теперь ты любишь меня? Ведь я добрый? Скажи мне.
Мальчик подтвердил слова крестного, все-таки немного побаиваясь его.
— А почему ты не взял с собой подружку? Кажется, ее зовут Наоми? Вы могли бы прийти вдвоем.
— Она уехала, — вздохнул Кристиан. — Уехала в коляске с важным кучером.
И он, как умел, рассказал, что произошло. Крестный слушал с интересом и улыбался. Смычок плясал по струнам, и, если скрипка пела о том же, о чем думал крестный, улыбаясь такой улыбкой, это наверняка были лихорадочные, злые мысли.
— Научись и ты играть на скрипке! — вдруг воскликнул крестный. — Глядишь, и разбогатеешь. Игрой ты сможешь и зарабатывать, и прогонять прочь заботы, если они у тебя будут. Вот тебе моя старая скрипка, свою лучшую я пока не отдам. Смотри — пальцы надо держать вот так.
Крестный поставил пальцы мальчика, взял его другую руку со смычком в свою и стал водить ею по струнам.
Звуки пронзили трепетом все тело мальчика: еще бы, ведь он сам произвел их! Его уши воспринимали каждую ноту, а маленькие пальчики гибко склонялись к струнам. Почти час продолжался этот первый урок, а потом крестный сам взял скрипку. Он играл звуками, как жонглер играет золотыми яблоками и острыми ножами.
— Сыграй танец смерти, — попросил малыш, и крестный несколько раз с силой провел смычком по струнам, а потом взял несколько мощных аккордов. Квинта в это время тоненько дребезжала.
— Слышишь, это император. Он входит под пение труб, но вот появляется Смерть, она похожа на завывание ветра. Слышишь, а это Папа Римский. Он поет псалмы, а Смерть заносит над ним косу. Красавица девица кружится в вальсе, но Смерть… ты слышишь? Она стрекочет, как сверчок.
Крестный закрыл глаза, лоб его покрылся крупными каплями пота.
Он отложил скрипку и открыл дверь в огород, обращенную в сторону фьорда; там плавали в недвижной воде поросшие лесом острова. Солнце садилось.
Весь маленький огород был засажен капустой; Кристиан с особым вниманием разглядывал кое-где уже созревшие кочаны.
— Вот этот кочан выбрал бы себе палач!
— Что ты мелешь, парень? — резким тоном спросил крестный.
— Палачу пригодился бы вот тот большой кочан, — сказал Кристиан. — В прошлом году мы с матушкой как-то проезжали мимо его дома и огорода, засаженного такой же капустой. Матушка сказала, что, если я хочу стать палачом, меня отдадут к нему в учение и каждый раз, когда мы будем есть капусту, хозяин будет учить меня перерубать топором кочерыжку точно в том месте, в котором он заранее сделал насечку.
— Замолчи! — воскликнул крестный с непривычным раздражением и толкнул мальчика так, что тот упал среди капусты. При этом выскользнул наружу медальон, который Наоми повесила ему на шею. — Что это у тебя? — со странным выражением спросил крестный, когда, помогая мальчику встать, заметил украшение. Он взглянул на локон, вложенный в медальон, и растянул губы в зловещей ухмылке. Потом, не сказав ни слова, ушел, но скоро вернулся с картинами, свернутыми в трубку, и двумя «селедочными чешуйками», аккуратно завернутыми в бумагу. Он открыл калитку, выходящую на Хульгаде: на сегодня визит был окончен. Кристиан еще услышал, как снова заиграла скрипка, струны звучали радостно, но эта радость походила на веселье на невольничьем корабле, когда рабов кнутами заставляют танцевать на палубе, чтобы они немного размялись.
На следующий день крестный нанес ответный визит родителям Кристиана. Он принес свежий капустный лист и немного травы-мокрицы для канарейки, чья клетка превратилась в зеленый купол; между прутьев крестный просунул гибкие спелые колосья подорожника, и птичка тут же залилась песней радости и благодарности. Крестный настороженно прислушивался к ликующим дерзко высоким ноткам, как будто хотел позаимствовать их, чтобы вдохнуть в свою скрипку. Портной с удовольствием слушал игру крестного, она пробуждала в нем воспоминания о странствиях в чужих краях; Мария же, напротив, считала, что в ней есть что-то от ворожбы, и, пожалуй, мы должны с этим согласиться.
Из Парижа к нам пришло много гравюр под общим названием «Diabolique»[5]; все демоническое, что может быть создано богатой фантазией, бьет ключом на этих гравюрах. На одной изображено место казни. Одиноко возвышается столб, к которому привяжут преступника; на верхушке столба сидит дьявол; руки он спрятал, но обе ноги раскинуты в разные стороны под прямым углом к столбу, таким образом, получается подобие креста с Голгофы. Молодая девушка стоит перед ним на коленях: думая, что это святыня, она склонилась в молитве, а вокруг, насмехаясь, выглядывают отовсюду демоны. При первом взгляде на картину нам кажется, что девушка поклоняется кресту, но скоро становится ясно, что перед нею дьявол. Такого же рода картины, только изображенные в звуках, представляла собой музыка крестного.
Крестный предложил продолжить начатое вчера обучение и впредь давать мальчику два-три урока в неделю: у того и пальцы подходили для скрипки, и способности имелись.
— Может, это даст ему заработать на хлеб насущный, — сказала Мария.
— Может, это даст ему повидать мир, — вздохнул портной.
— По-твоему, он должен стать бродягой! — воскликнула мать. — Ты был бы рад сделать из него канатного плясуна, тогда бы ему сам Бог велел слоняться по дорогам.
— Отличная мысль, Мария! — ответил отец. — Это было бы для него счастьем. Кристиан, тебе понравится быть легким, как птица, танцевать на толстом канате и слышать, как люди аплодируют тебе? И ты бы ездил из страны в страну, и много чего довелось бы тебе повидать и услышать.
— Да, ему бы довелось получать колотушки, — сказала Мария. — Ив еду ему бы подливали растительное масло. Противное жирное масло, от которого человек становится гибким. Нет, такого нам не надо. Пусть просто учится играть на скрипке, не обязательно становиться скоморохом.
— Своей игрой он будет покорять девичьи сердца, — сказал крестный. — Я вижу по нем, он будет здорово охоч до баб.
— Что ж, — сказала Мария, — пусть живет так, как ему нравится, только бы не лгал и не воровал. Хотя, по совести говоря, с такой физиономией трудно стать бабником, одному Господу ведомо, в кого он уродился!
Для родителей их дети всегда красавцы. Но Мария была редким исключением: она видела, что сын ее некрасив, хотя и безобразным его бы никто не назвал. Его портрет как раз в том возрасте можно еще и сегодня увидеть в Свеннборге, стоит только зайти в церковь святого Николая. Там, в главном притворе слева висит большая картина: ее пожертвовал некто Кристен Морсинг, пастор с Торсенга, по случаю смерти своей супруги; на ней сам он изображен стоя, вместе с нею, их двумя дочерьми и семью сыновьями, все в полный рост. Перед ними лежат в пеленках еще трое, умершие в младенчестве. Стало быть, детей у него было двенадцать, и все прелестные, за исключением одного, по-видимому младшего, который по сравнению с другими совсем не был хорош собой. Художник дал ему в руки розу, как бы желая одарить его хоть чем-нибудь красивым. Этот паренек был вылитый Кристиан. Родители мальчика всегда поражались сходству, на него-то и намекнул также и крестный, сказав:
— Скрипка будет розой у него в руке, совсем как на картине в церкви.
Линк:
Бим, бим, бим, бим, бим, бим, бим, бим,
Бим, бим, бим, бим, бим, бим, бим.
Хаммср.
Помни колокола звон.
— Когда я как-нибудь соберусь на Торсенг, возьму Кристиана с собой, — пообещал однажды крестный.
В середине августа об этом праздничном дне было возвещено: завтра мы едем. Погода ожидалась хорошая, закат был ясный — ни облачка на западе.
— А до завтра еще долго? — спросил малыш, когда его уложили в постель.
— Закрой глазки да засыпай поскорее, тогда и оглянуться не успеешь, как наступит завтра, — ответила мать; но посреди ночи он снова позвал ее и спросил, долго ли до завтра. — Вот сейчас встану и отшлепаю тебя хорошенько, — был ответ, и после этого вопросы прекратились.
На рассвете Кристиан встал, надел рубашку из грубого льняного полотна с воротником из тонкого, воскресный костюм и новые ботиночки на шнурках, в свое время прошитые белыми вощеными нитками.
Крестный уже ждал у двери, и они тронулись в путь, но не к парому, поскольку нынче был не тот день недели, когда паром перевозит жителей города бесплатно; они направились к близлежащим рыбацким хижинам у усадьбы святого Йоргена (где теперь больница). Роса выпала обильная, земля блестела как море, птички пели, и крестный насвистывал, вторя им. Собирать цветы было некогда, они только вырвали из зеленой изгороди длинную плеть повилики с белыми цветочками и обвили ее, как венок, вокруг Кристианова картуза, а лист папоротника стал его развевающейся-кисточкой.
В ложбине, где еще с католических времен стоит высеченное из живого дерева распятие, расположилась за завтраком группа веселых жнецов; кувшин с пивом ходил по кругу.
Шляпу милого украсило перо,
В Копенгагене он служит королю! —
пропела одна из девушек и потянулась к Кристиану, но крестный обнял ее за талию и поцеловал в губы.
Через рощицу, принадлежавшую пасторской усадьбе, они подошли к старой церкви и монастырю, высившимся на южной оконечности острова Фюн. Слева, у подножия небольшого пригорка, примостилась рыбачья хижина с выкрашенными красной краской трубами; между ивами были натянуты сети. У низкой каменной дамбы покачивалась лодка. В лодке было двое мужчин — один вычерпывал дождевую воду, другой убирал парус. Они поджидали желающих переправиться на тот берег.
— Мальчонку с собой берете? — с неодобрительной миной спросил один.
— Он понесет мою поклажу, — сказал, улыбаясь, крестный. — Пусть посмотрит Торсенг. Побывает в замке и на башне в Брайнинге. Ведь ты у меня хороший ослик? — обернулся он к Кристиану.
Крестный взял одно из весел; ветер был слишком слаб, чтобы пользоваться парусом, и приходилось грести. Лодка летела, оставляя за собой пенный след на чистой зеленой воде. Кристиан сидел на корме рядом с рулевым. Прозрачные медузы, словно большие мясистые цветы, лежали на поверхности воды и своим легким колыханьем выдавали, что вода не так абсолютно недвижна, как кажется. Зеленое дно исчезло; теперь малыш видел только отражение лодки и собственного лица, которое, когда он кивал, отвечало ему кивком. Они пересекли течение и вошли в тень, которую отбрасывал Торсенг на поверхность воды. Крестный приподнял шляпу, как будто бы случайно, но на самом деле это было давнее суеверие его родины — приветствие, возможно адресованное водяному, чье господство сильнее всего там, где тень скал падает на воду.
Они вытащили весла и ступили на землю Торсенга. Крестный с рыбаками о чем-то посекретничали, но Кристиан не слышал их. Незнакомое зрелище изобилия поразило его.
Они долго шли вверх между домами и садами. Фруктовые деревья клонились от тяжести плодов; под сгибающиеся ветки были подставлены подпорки. Вокруг изгородей буйно вился дикий хмель, а под самым склоном примостился крытый соломой крестьянский дом, вокруг которого стебли хмеля, поставленные наклонно, дотягивались до крыши, где, словно богатейшая виноградная листва, переплетались усыпанные цветами лозы, образуя нечто вроде шалаша. Перед каждым домом был разбит цветник. Красные и желтые штокрозы высотой были в половину стены. Здесь, где все было укрыто от ветра, солнце припекало особенно сильно. Странник, внезапно перенесенный в этот зной и это буйство растений, мог бы предположить, что оказался в южной стране; Свеннборгский пролив наверняка напомнил бы ему Дунай. Да, здесь было лето, восхитительное лето. Буйно разросшаяся мята благоухала в низинах, в тени пунцовых барбарисов и бузины, на которой уже появились ягоды.
— Этак мы совсем упаримся, — сказал крестный, но в утешение добавил, что их наверняка нагонит какая-нибудь телега.
Ни облачка не было на небе. Какая-то хищная птица, вяло махая крыльями, парила над лесом. Казалось, весь зной этого дня покоится на спине у птицы. Крестный был в необычно приподнятом настроении: он вырезал Кристиану дудочку из стебля цикуты, а из ветки бузины сделал чудесную флейту. Они продолжали путь, болтая о всякой всячине, попадавшейся им на глаза.
Наконец-то их нагнала повозка, окутанная клубами пыли, похожей на пороховой дым после пушечного выстрела; пыль не рассеивалась в неподвижном воздухе. Повозка остановилась, они сели, и Кристиан даже получил большой капустный лист, полный спелых, черных вишен, — подарок от крестьянина, оказавшегося добрым знакомым крестного.
Не прошло и минуты, как у них появились попутчики: двое верховых нагнали повозку.
На наших мирных островках не бывает разбойников, однако эти двое выглядели весьма подозрительно. У каждого в нагрудном кармане был пистолет, а в руках — заряженное ружье. Глядя на крестьянина так, словно видели его насквозь, всадники приказали ему остановиться. Они переворошили солому на телеге, но, ничего в ней не найдя, пробормотали нечто вроде извинения и ускакали столь же быстро, как и появились.
Крестный все это время сохранял полнейшее бесстрастие; крестьянин же, напротив, самоуверенно ухмылялся.
— На этот раз остались с носом, — был его насмешливый комментарий.
— Не позавидуешь вам, — сказал крестный. — Пока лето, еще куда ни шло, но когда белые мухи запорхают в воздухе да ветер завоет над морем, мало радости мерзнуть всю ночь под открытым небом для того лишь, чтобы тебя оставили в дураках те, кто поумнее. А вообще-то будьте осторожны, Аннерс Хансен, они глаз с вас не спускают. Я, пожалуй, — добавил он, улыбаясь, — испорчу себе репутацию тем, что еду вместе с вами.
Кто были эти всадники? Что они искали? Случай этот долго занимал мысли Кристиана, но в конце концов его вытеснили пестрые впечатления дня. Он снова увидел Торсенгский замок, где когда-то был с родителями. Это было самое большое здание, которое он когда-либо видел, даже больше, чем церковь в Свеннборге. Но прежде Кристиан видел замок только снаружи и заглядывал в окна. Теперь ему повезло: замок как раз показывали туристам и они с крестным поднялись высоко по лестнице, бродили по длинным коридорам и большим комнатам. Множество портретов, написанных в далекие времена, изображений тех, кого могила давно превратила в прах, смотрели на них со степ. С каждой картиной были связаны разные случаи и легенды, проливавшие на них особый свет, — так по-другому выглядит мраморная статуя, если осматривать ее при свете факелов. Портрет пышущей здоровьем женщины, улыбающейся и уверенной в своей красоте, трогает нас до боли, когда мы вспоминаем, что женщина эта жила столетия тому назад.
За все золото мира не согласился бы Кристиан спать в старой кровати под балдахином, с шуршащими шелковыми занавесями; ведь по ночам картины наверняка выходили из рам и из-под чехлов; хозяин дома, покоритель морей Нильс Юль, с мечом в руке садился в цветастое кресло с высокой спинкой. Даже в высоких зеркалах, в которых человек отражается с головы до ног, было что-то загадочное для мальчика, который до сих пор видел только свое личико в отцовском зеркале для бритья.
Кристиан вздохнул с облегчением, снова оказавшись на дворе, и почувствовал себя вдвойне счастливым, спустившись на берег к рыбацким хижинам, где женщины разрешили ему вдоволь лакомиться ягодами, еще оставшимися на кустах крыжовника, а рыбацкие дети принесли свой корабль, сделанный из отцовского деревянного башмака, но украшенный мачтой и вымпелом. Он плавал в соленой воде, как и другие суда, которыми управляли настоящие матросы. Стрекоза покружила над корабликом, села на рубец надувшегося паруса и затрепыхала мерцающими прозрачными крыльями.
Дети захлопали в ладоши: теперь на борту у них был живой пассажир.
У самого острова Турё, там, где великан Бальдер, по преданию, ударил свою жену Руне, чтобы она замолчала, было пришвартовано небольшое плоскодонное двухмачтовое судно; крестный подгреб к нему на лодке. Ему было о чем поговорить с матросами; Кристиана он взял с собой.
Море было тихое, солнце жаркое.
— Ну, теперь-то ты наконец искупаешься, — сказал крестный. — Сегодня твои родители забыли нам запретить: прогулка-то намечалась по суше.
Кристиан улыбнулся. Ему хотелось поплавать в прозрачной прохладной воде; дома, в городе, мать разрешала только снять чулки и войти в воду до колен.
— Вот это будет купанье, не то что дома, когда матушка ставит тебя в лохань и поливает пресной водой. А ну, раздевайся, парень!
Кристиан разделся. Крестный уже стоял и ждал, играя мускулами; он посадил малыша себе на плечи, велев продеть ноги под его руки и обхватить ими его бока. Ни дать ни взять изображение святого Христофора, переносящего младенца Иисуса через реку.
Раздался сильный всплеск — и вода сомкнулась над ними, разойдясь большими кругами и забурлив в том месте, где они исчезли. Через секунду на поверхности показалось смуглое лицо с прилипшими ко лбу и щекам черными волосами, но Кристиана не было видно — во время прыжка он соскользнул с плеч крестного. Тот сразу же хватился его, мгновенно нырнул на самое дно и поднял мальчика на поверхность. Соленая вода хлынула у малыша изо рта, и он заплакал.
— Ну, не хнычь! — сказал крестный, делая вид, что ничего не случилось, но сердце у него билось чаще обычного. Радуясь, что приключение закончилось так, а не иначе, он и помыслить не мог, что сегодня же вечером предстоит другое событие, гораздо более важное.
Одна из лучших точек обзора на острове — колокольня Брайнинге; там, как в трактире на Броккене и других подобных часто посещаемых местах, имеется и книга, в которую турист вписывает свою фамилию, а иногда также банальные сердечные излияния в плохих стихах или остроту, которая кажется забавной лишь самому автору.
Время было военное, и потому на самом верху установили оптический телеграф, откуда черные сигнальные плиты что-то таинственно сообщали на своем безмолвном, но исполненном смысла языке. Солнце еще не зашло, когда Кристиан и его крестный поднялись на колокольню, чтобы нанести визит новому телеграфисту.
Внизу перед ними, как на географической карте, простирались фьорд, острова и море. За Турё и Лапгеланном, которые лежали на воде, подобные цветочным клумбам, виднелась Зеландия. Мимо скользили парусники; корабли стояли на якоре, рыбачьи лодки сновали по извилистому заливу. И все же гораздо больше, чем все это, внимание Кристиана привлекали черные плиты. Они действительно могли говорить, как говорят глухонемые; мальчик видел, как они все время то опускаются, то поднимаются, то принимают самые различные положения.
Крестный сидел за накрытым столом; Кристиан же увлеченно играл с сыновьями телеграфиста, двумя бойкими мальчиками. Они вышли из дому и затеяли игру в прятки.
Кристиан забрался в отверстие в стене, через которое можно было пройти к большим колоколам; между колоколами лежала широкая прочная перекладина, по ней можно было перейти в резонатор, находившийся в углублении противоположной стены. Солнце бросало туда длинные лучи, в которых плясали пылинки. Через резонатор можно было смотреть вниз — хорошее развлечение, пока его ищут; недолго думая, Кристиан соскочил с перекладины между колоколами и мог теперь видеть весь остров, море и корабли. Он услышал, как один из сыновей телеграфиста, тот, что водил, поднимается по лестнице, увидел его голову: мальчик заглянул в нишу, где, скорчившись, сидел Кристиан.
— Ты здесь? — спросил мальчик. — Сюда нам не разрешают ходить, колокола могут убить насмерть.
Кристиан не ответил: он не из тех, кто даст себя запугать! Ведь колокола висели неподвижно, как будто вмурованные в стену. Да и не достанут они до того места, где он прячется. Сын телеграфиста ушел ни с чем.
Солнце стояло над самым горизонтом и, казалось, торопилось зайти. Кристиан отчетливо видел, как оно опускалось и в конце концов скрылось; наступили сумерки. Кристиан посмотрел на большой колокол, висевший перед самой нишей с резонатором, где он стоял. Вдруг колокол дрогнул и слегка сдвинулся; Кристиан хотел было уйти, но в это самое мгновение колокол поднялся выше, вся его полая чаша повернулась к мальчику. Испугавшись, он попятился и вжался в стену. Первый удар колокола прогремел у него над ухом.
Здесь, как и во всех датских сельских церквах, был обычай бить в колокола на закате; никто и понятия не имел, что на колокольне кто-то есть.
Кристиан инстинктивно чувствовал, что стоит ему сделать шаг вперед и колокол размозжит ему голову. Громче и громче звучали удары полого металла. От колебаний воздуха и от страха что-то оборвалось у него внутри: по ногам потекла струйка. Он не смел отвернуться и всякий раз, как чаша колокола с гулом открывалась перед ним, впивался в нее глазами. Громко позвал он на помощь, но никто его не услышал; ему самому его крик показался беззвучным на фоне колокольного звона.
Чаша колокола, в которую смотрел Кристиан, казалась ему разверстой пастью огромной змеи; язык стал жалом, которое тянулось к нему. Смутные видения нахлынули на него; это было чувство, похожее на то, которое он испытал сегодня, когда крестный нырнул с ним в воду; но сейчас в ушах шумело сильнее, переливающиеся краски перед глазами соединились в ужасные картины: перед ним мелькали старые портреты из замка, но с искаженными лицами и постоянно меняющимися формами: то высокие, то угловатые и неуклюжие, то похожие на медуз; они били в литавры и барабаны и вдруг растворялись в зареве, в котором предстал мир перед ним и Наоми, когда они смотрели через красное стекло в окне беседки. Он горит! Он плывет по огненному морю, и все время перед ним маячит змеиная пасть с шипящим жалом. Его охватывает судорожная тяга схватить язык колокола руками, но тут внезапно наступает тишина, хотя в голове у него ужасающий гул и грохот продолжаются с прежней силой. Он чувствует, что одежда у него прилипла к телу, а руки вмурованы в стену. Перед ним — змеиная голова, мертвая, повисшая; большой колокол молчит; глаза Кристиана закрываются, он засыпает. На самом деле это обморок.
Кристиану казалось, что он видит сон, кошмарный сои. Вокруг было темно, и он решил, что находится в брюхе змеи, — значит, она все-таки проглотила его. Стало быть, она не умерла, она шевелилась, барахталась под ним, сжимала его руки и ноги, высоко поднимала и низко опускала его. Это была борьба не на жизнь, а на смерть.
— Суньте ему в рот ключ от церкви, — услышал он чей-то голос как будто издалека. Звук замер, и вместе с ним кончился и его кошмарный сон; он проснулся, совершенно обессиленный.
Кристиан лежал на кровати, рядом стояли крестный и незнакомая женщина.
Его хватились и нашли. У него были сильные судороги или, вернее, что-то вроде припадка — раньше с ним такого никогда не случалось. Теперь мальчик пришел в сознание, только глаза болели. Он четко помнил, что произошло.
— Лишь бы Господь сохранил ему рассудок! — вздохнула женщина.
— Он у меня получит, — сказал крестный. — Да так, что кровь потечет по пяткам.
— Мои сорванцы свое уже получили, — заверила женщина. — Хотя, Бог свидетель, они ни в чем не виноваты.
Чтобы восстановить силы Кристиана и поднять ему настроение, ему дали крендель и немного меду. Крестный посадил его себе за спину и понес к берегу — ведь домой они обязательно должны были вернуться сегодня вечером. По ту сторону фьорда мигали огоньки Свеннборга; у самого берега рыбаки с фонарями ловили угрей; наступила летняя ночь, безветренная и прохладная.
В путь, мой друг! Всем цветам
Здесь и там
Расцветать
И цветов не сосчитать.
Так что, друг, ты в пути
Не грусти: Весел будь,
И веселым будет путь.
В народе верят, что пыльца с цветка барбариса — яд для зерна, от нее на спелом колосе появляются пятна разъедающей ржавчины. Благороднейший, ослепительно белый мак через год теряет свой цвет, если растет среди пестрых. Незримая рука, которая изменяет первоначальный элемент в его развитии, называется окружающей средой.
Когда ваятель формует мягкую глину, мы не сразу можем понять, какое произведение он собирается создать. Требуется время и труд, пока перед нами предстанет гипсовый слепок, и только после этого оживет под ударами резца мрамор. Насколько же труднее предугадать в ребенке его развитие и судьбу! Вот мы видим бедного паренька в Свеннборге. Его внутренний инстинкт и влияния извне показывают, словно стрелка компаса, только два противоположных друг другу направления. Он станет либо выдающимся артистом, либо убогим, растерянным горемыкой. Цветочная пыльца окружающей среды уже воздействует на него своими запахами и красками.
Бог мелодий поцеловал его еще в колыбели, но что принесет ему песнь богинь времени — вдохновение или безумие? Граница между тем и другим узка. Предстоит ли ему вызывать восторг тысячной толпы или, может быть, на старости лет он будет в убогом трактире играть перед буйной, грубой молодежью, подвергаться насмешкам и слыть придурковатым за свою вечную погруженность в мечты, — он, чья душа получила незримое крещение музыкой?
Известно, что герцог Рейхнггадтский был мертворожденным; напрасны были все усилия вдохнуть в него жизнь; но когда грянул залп сотен пушек, младенец открыл глаза и у него появился пульс. Он был сыном великого императора, и потому мир узнал эту историю; однако же никто не знает очень похожей, случившейся с ребенком из бедной семьи: он тоже был трупом, новорожденным трупом, его уже положили на стол у разбитого окна, но тут с улицы донеслись звуки флейты и скрипок — мимо проходили бродячие музыканты; сильный женский голос запел грустную песню, и новорожденный открыл глаза и пошевелил ручонкой. Звуки ли вернули обратно его отлетавшую душу, чтобы она делала свое дело здесь, на земле, или это было всего лишь случайное совпадение, на которое всегда ссылаются здравомыслящие люди?
Он мог стать выдающимся артистом, а мог — жалким бедолагой, воробышком с крыльями, украшенными фольгой, которого за это украшение другие воробьи готовы заклевать до крови. Ну а если он и стал бы артистом? Много ли было бы в том для него проку? Много ли славы для человечества с его гордым сердцем? Люди стираются с лица земли и забываются, как снежинки, упавшие в текущую реку, есть лишь единицы, чье дело и имя сохраняются в будущих веках. Завидная судьба! Но грядущие радости могут ожидать нас в новом существовании, где не важно, как высоко мы стоим, лишь бы стояли прочно! Такова утешительная песнь мира, это гулкий, как грохот прибоя, рокот огромных человеческих волн, утешающих себя, обрушиваясь на берег вечности.
По узлам на стволе большой ели мы можем узнать возраст дерева; на человеческой жизни также остаются заметные глазу зарубки. Важный переходный период, можно сказать, ключевой момент в детстве Кристиана представляло это лето: знакомство с Наоми, начало занятий музыкой, поездка на Торсенг.
Как цветок поворачивается к солнцу, душа Кристиана стремилась к звукам. Музыка органа влекла его в церковь, незатейливый псалом казался прекрасным, как Miserere Аллегри. Он завидовал узникам в ратуше, которые в день рождения короля и королевы могли из своих застенков всю ночь слышать музыку, потому что над головами у них танцевали. Чем более раздражительны становились его нервы, тем полнее открывался слух языку звуков. Злосчастные приступы судорог повторялись все чаще, и после них оставалась странная дрожь в веках, боль в глазах, а все окружающее представало в разноцветных, то и дело меняющихся красках. Мальчик часто недомогал, а душа его постоянно витала среди фантазий и грез. При таком характере отцовская тоска по странствиям и причудливая натура крестного были для него все равно что воздух и вода. Только школа с ее превосходством строгости и разума могла охладить этот жаркий ветер фантазий, расслаблявший его душу и тело, но в то время во всем городе не было еще ни одной настоящей школы. Лишь честный и порядочный старик господин Севель вместе со своей глухой женой хоть чему-то учили детей; жили они в старом запущенном здании монастыря, который теперь взорван вместе с развалинами церкви.
Монахи, и на юге и на севере, всегда умели выбирать самые красивые места для постройки своих монастырей. Францисканский монастырь стоял у самого фьорда, с видом на Торсенг и Турё; в сводчатой палате, где, скорее всего, у монахов была трапезная, теперь помещалась школа; в маленькой нише в стене, где когда-то было распятие, теперь стояли розги и висели недовязанные чулки. Под сводчатым потолком на больших скамьях и маленьких скамеечках сидело молодое поколение с малым катехизисом Лютера, где, однако же, картинки — китайцы, курившие длинные трубки, и Дева Мария с младенцем — были не совсем в лютеранском духе, но они-то и были интереснее всего. Узкие окна находились под самым потолком; ничего удивительного, что стоило господину Севелю или учительнице хоть на миг отлучиться, как дети вскакивали на скамьи и столы, чтобы взглянуть на зеленый лес и большие корабли.
Совсем рядом со школой находилась старая пустая церковь; надгробья были снесены, алтарь отсутствовал, но на стенах сохранились полустертые фрески. Надгробные камни еще лежали в коридорах, стекла в окнах были выбиты, сквозь трещины пробивалась сорная трава, а там, где прежде висели большие медные люстры, ласточки устроили себе гнезда. Старая церковная дверь, на которой еще сохранилась надпись железными буквами: «Jesus hominum salvator[7]», иногда бывала открыта, и, если в это время школьники находились где-нибудь поблизости, они устремлялись туда и поднимали дикий крик, который становился просто оглушительным благодаря сильному резонансу.
На Кристиана же церковь производила совсем иное впечатление; он становился там тихим и задумчивым, и все же для него не было места милее: здесь находил он пищу для своих мечтаний и приближался к миру преданий и духов. Он мог так долго смотреть на поблекший портрет, что казалось, тот устремлял на него ответный взгляд, он мог так долго сидеть на корточках рядом с надгробьем, стараясь разобрать буквы, что ему начинало чудиться, будто мертвец снизу стучит по камню, чтобы прогнать непрошеного гостя. Когда от сквозняка плети мокрицы дрожали перед разбитыми окнами или ласточка с бешеной скоростью порхала под потолком, Кристиан думал о невидимых духах, которые играли высокой травой или выгоняли птиц из их спален.
Кристиан по-прежнему был слаб здоровьем; злосчастные припадки судорог мучили его все чаще. К врачам не обращались, так как простой народ не слишком-то в них верил, к тому же это стоит денег. Мария считала также, что можно заболеть от глупостей, которые они прописывают; и от всех болезней у нее было одно чудодейственное средство: ягоды можжевельника, выжатые в водку, — питье полезное и укрепляющее. Это-то лекарство и давали Кристиану.
Время шло, а он не поправлялся; тогда мать решила, что лучше всего было бы при случае поговорить с одной мудрой женщиной в Кверндрупе. Случай представился, и женщина присоветовала несколько магических средств. Кристиану измерили руки и ноги шерстяной ниткой и прописали носить на груди мешочек с освященной землей и сердце крота — надежнее средства лекарка не знала.
Так, неделя за неделей, день за днем, прошли еще два года. Мудрая женщина посоветовала посетить источник в Фрёрупе: он помог многим больным, от которых отказались доктора, и Мария уверовала в его силу, как в слово Божие. В народе еще бытует суеверие, сохранившееся со времен католичества, что некоторые источники у нас, в Дании, обладают чудодейственной силой. На острове Фюн считается, что наибольшая сила присуща источнику святой Рихильды, что у деревни Фрёруп, и, поскольку там устраивается еще и ярмарка паломников, туда устремляется масса пароду. За много миль в округе, даже с другой стороны Оденсе и Свеннборга, идут сюда больные в Иванову ночь; они пьют воду, купаются в ней и ночуют под открытым небом. Три года подряд больной должен прийти сюда, и если за это время он не станет здоровехонек, значит, говорят в народе, ему уже не выздороветь никогда.
— Только источник, — говорила Марии вещунья. — Только источник, и тогда ты увидишь, как все переменится.
Сама того не зная, женщина оказалась пророком: не только Кристиану, но и всему маленькому семейству предстояли в связи с этим паломничеством большие перемены; во всяком случае, оно приблизило их. Сколько раз с тех пор Мария повторяла:
— Да, не пойди мы тогда к источнику, кто знает, может быть, все было бы по-другому!
Может быть? Но ведь мы свободны в своих действиях!
Мария считала, что ради ребенка она должна побывать у источника, не сделай она этого, ей придется отвечать перед Богом. Муж не верил в это столь истово, но ухватился за возможность прогуляться по белу свету. Его друг фельдфебель сейчас как раз находился в городе, его отпустили на несколько дней, поскольку его полк стоял в Оденсе.
До источника было четыре мили, но он находился совсем рядом с трактом, так что мать и ребенок часто могли подсесть в повозку, возвращающуюся в Нюборг; оба друга шли пешком, так они чувствовали себя свободнее, да и веселее идти лугами и лесами. Художник может передать нам игру красок в чудесный весенний день, может заставить нас почувствовать теплый воздух, но он не в силах передать прелесть благоухания, которая воздействует на наши чувства с такой же приятностью, как и формы и цвета предметов: аромат бузины и цветов боярышника, зеленых листьев, дикой розы живых изгородей. Вокруг чирикали тучи воробьев, и портной весело подпевал, как, бывало, в чужих странах.
В путь пешком, в путь пешком, Вот и встретишься с дружком! — с переливами, на тирольский манер, пел он и вскоре уже сел на любимого конька — стал рассказывать о своих странствиях по ту сторону Дуная и По.
— Смотри, вот летит аист, — перебил он сам себя. — Ах, мой бедный аист так и не вернулся! Умер ли он от тоски по своей подруге и птенцам или все еще путешествует, чтобы забыть их? Да простит меня Бог, но я думаю, что, странствуя, можно оправиться от любой утраты.
— Я тоже так думаю, — сказал фельдфебель. — Потому-то я никогда и не высказывал своего мнения в присутствии вашей жены: а не то она затаила бы на меня зло. Вы должны взять тысячу далеров, такую сумму дают по нынешним временам многие крестьянские парни, чтобы не покидать свой состоятельный дом и послать кого-то другого служить вместо себя. На деньги, которые вы получите, Мария с ребенком проживут безбедно. Вы станете унтер-офицером, снова увидите чужие страны, а вы ведь только об этом и мечтаете. Время сейчас неспокойное; ни один солдат не знает, куда попадет. До Франции от нас так же близко, как и до Германии.
Портной покачал головой.
— Этого Мария мне никогда не простит, — сказал он и добавил немного грустно: — Мне кажется, что и я не смогу без нее. Нет-нет! Нечего и думать об этом.
Они шли быстро, направляясь к усадьбе Брохольм. Листья в лесу просвечивали, фиалки цвели целыми кустами. Ясменник был весь в цвету, а между стволами проглядывали Бельт и Лангелани, неясно вырисовывавшийся в вышине со своими лесами и ветряными мельницами.
Когда мы читаем «Письма покойника» Пюклера Мускау — безусловно, лучшее произведение этого писателя, — перед нами предстает изумительная картина английских парков и загородных домов, и мы отчетливо видим перед собой эти аллеи с большими старыми деревьями, ведущие к усадьбе. Такая же аллея ведет к усадьбе Брохольм. Все песни Вильгельма Мюллера — это маленькие картины, слушая их, мы видим, как вертятся мельничные колеса. Вода низвергается на самое большое колесо; такая же мельница находится неподалеку от упомянутой аллеи, но так низко, что Die schöne Müllerin[8] вынуждена смотреть снизу вверх на того, кто едет по дороге.
Из наших собственных датских народных сказаний нам воображаются тихие озера, посреди которых когда-то стоял остров со старым рыцарским замком; но он ушел под воду, и лебеди плавают над шпилем башни. Такое же озеро лежит совсем близко от аллеи и мельницы, но остров со своим старым замком не ушел под воду; большая круглая башня с медной крышей и шпилем отражается в воде: это и есть Брохольм. Еще видны бойницы в стенах, еще бежит свежая и чистая вода по двойному рву.
В людской, под сводом, покоящимся на толстых столбах, сидели за длинным столом, в столешнице которого каждый из слуг вырезал свое имя, наши двое путешественников. Был тут и еще один посторонний — молодой крестьянин из Эрбека, брат первого ухажера Марии.
Еще и сегодня внешний вид усадьбы не изменился. Оленьи рога красуются над комнатой егерей, а путь в господские покои проходит через высокую башню, где винтовая лестница из огромных балок, положенных одна на другую, идет до самой маковки. Во внутреннем дворе вдоль стен цветет ряд старых могучих лип.
Глядя на все эти приметы былых времен, портной начал вспоминать, что он видывал похожего в дальних странах, и делать сравнения. Такие прекрасные липы, как здесь, были разве что в Богемском лесу, где он бродил в тени длинных аллей, распевая местную песенку о красавице девице. Само старое здание, как ему казалось, он видел где-то далеко, на Дунае, когда с легким сердцем плыл на корабле над безднами и водоворотами. Прохладное помещение со сводчатым потолком, где они теперь сидели и пили среди массивных колонн, напоминало ему монастырские залы тех времен. И что было у него на сердце, тут же выплескивалось из уст, а интересно это слушателям или нет — все равно.
И слушатели отвечали на его песни припевом:
— Пора вам снова в путь!
— Мне пришел черед надеть красный мундир, — сказал молодой крестьянин, — через месяц в поход, но у меня есть деньги, и я хочу откупиться. Тысячу риксдалеров ассигнациями на бочку! Как вам такое предложение?
Тысяча риксдалеров ассигнациями! Какой аромат исходил от этих бумаг, аромат, который наполнял сердце мечтой о богатстве. Бедолага портной смотрел в окно на кроны лип, и ему чудились на них не зеленые листья, а белые бумаги, сильнее всего волновавшие его сердце.
За пределами усадьбы, неподалеку от кузницы, и сейчас виден толстый пень могучего дуба. В те времена старое дерево еще было цело; железный крест, уцелевший со времен католичества, был укреплен на его стволе. Когда испанцы в 1808 году занимали Фюн, это дерево было для них придорожным распятием, алтарем под открытым небом, перед которым они преклоняли колени и читали свои молитвы. Смуглые люди, стоя на коленях на свежей траве, с верой и надеждой устремляли свои темные глаза на крест, священник стоял впереди, и звучала молитва на незнакомом мелодичном языке. Теперь дерево было уже не то, что прежде: в прошлом году в него попала молния и убила в нем жизненную силу, единственная зеленая ветка торчала среди других, голых и иссохших. Дорогу требовалось расширить, и старый дуб решили срубить. Топор уже глубоко вошел в ствол, обвязанный длинной веревкой, к которой в достаточном отдалении была прицеплена упряжка лошадей. Дерево накренилось, готовое вот-вот рухнуть.
Портной и его спутники стояли на дороге, когда раздался щелчок кнута и лошади со всей силой рванулись вперед. Старое дерево покачало своей сухой кроной, но ствол устоял. Еще один рывок, и ствол повалился с громким треском и глухим гулом. В падении он перевернулся, и железный крест оказался сверху. На земле лежал труп гордого дуба с орденом на груди…
Фельдфебель высказал нечто в этом роде вслух. Портной задумчиво смотрел перед собой; собственные мысли становились все яснее для него самого: пасть с честью в бою — это ли не лучшая смерть! А ведь, возможно, он и останется в живых! Эх, если бы Мария думала так же!
— Ну так что, не хотите попытать счастья? — спросил фельдфебель. — Жить на вольной воле — это совсем не то, что сидеть дома на столе. Сегодня утром вы впервые в этом году увидели аиста! Вы видели его в полете, это означает: пора и вам в дорогу!
Портной молчал.
У дороги лежало старое, могучее дерево, с верхушки которого сотни лет аист тараторил на своем языке благую весть о теплых летних днях. Старая господская усадьба отражалась в воде. Воображение и действительность сливались в прекрасное целое. Место и окружающая природа воздействовали на мечтательную душу, как взмах смычка, рождая в ней созвучия…
Сталактиты, крылья летних птиц, плывущие облака — все это несет в себе удивительные письмена природы, которые человеку не дано прочесть, а между тем они возвещают развивающуюся силу мира. В некоторых случаях и человеческое сердце содержит подобные знаки, которые оно само не способно разгадать. Невидимый правитель пишет там свое «мене, мене, текел, упарсин»[9], и пробуждается необходимость в действии — необъяснимое «я должен».
— Слыхали вы когда-нибудь про Венерину Гору? — спросил мечтатель. — О ней упоминают стародавние предания. Если путник, будь то рыцарь в роскошных доспехах или бедный странствующий подмастерье с котомкой за плечами, забредал в это волшебное царство, то оставался там навсегда; а если кто-нибудь и возвращался домой к семье, он с тех пор был как будто сам не свой, тосковал и чувствовал, что должен вернуться туда или умереть. Да, конечно, это всего лишь легенда, но ее наверняка сочинил тот, кто вдоволь настранствовался, а потом был вынужден отказаться от этого счастья и сидеть дома, вдали от чудесных краев. Те пять лет, что я бродил по чужим краям, я тоже провел в Венериной Горе, что на самом деле означает не что иное, как прелесть реального мира. Сейчас я снова дома, и меня снедает беспокойство, тоска водит моей иголкой, жажда дальних странствий — моя подушка по ночам. И если бы Мария согласилась — но она должна согласиться!.. — Глаза портного сверкали, он схватил фельдфебеля за руку. — Я буду солдатом!
Святой родник! К нему со всей страны
Приходят толпы набожных крестьян.
И я смотрю, как воду пьют они.
В воде ли сила иль в сиянье солнца,
Но щеки их цветут румянцем вновь.
Милях в двух от Нюборга, между деревнями Эрбек и Фрёруп, но ближе к последней, находится источник святой Рихильды, названный, как повествуют народные сказания, в честь весьма богобоязненной женщины, которую жестоко преследовали злые люди — они даже отняли жизнь у ее ребенка, но на том самом месте, где это произошло, тут же забил чудесный источник. Когда госпожи Рихильды давно уже не было в живых, много набожных паломников приходили издалека, чтобы испить воды из этого источника; они построили во имя святой часовню и повесили там ее портрет, а каждый год в день святого Бодольфа, то есть 17 июня, здесь читалась проповедь. Когда в стране было введено учение Лютера, часовню сровняли с землей; источник, однако журчит по-прежнему, и каждый год в Иванову ночь посещают его люди; тогда-то здесь и бывает ярмарка.
Постепенно утвердился, хоть и не распространился широко обычай в Иванову ночь привозить к источнику хворых. На закате они совершают омовения, и им устраивается ложе на ночь; утром, когда они поднимаются, самых слабых везут домой, те же, кому здоровье позволяет, идут на ярмарку.
В деревне Фрёруп уже ставили для ярмарки шатры и балаганы. Все тропинки были заполнены людьми — кто вез, кто вел своих больных; некоторые уже достигли луга, где, окруженный орешником и ольхой, струится источник в тени высоких деревьев, на которые еще и сегодня по католическому обычаю народ вешает свои жертвы, то бишь ставит свечи. Живые изгороди вокруг должны служить ширмой для больных, которые раздеваются и совершают омовения; их старые одежды, развешанные на ветках, выпрашивают для себя бедные.
Мария шла одна, ведя за руку Кристиана; она несла старое одеяло для него и большую мужнину куртку, которую собиралась надеть сама, если ночью будет холодно.
— Я буду рядом с тобой, — сказала она, — если смогу заснуть — хорошо, а если нет — так не впервой мне не смыкать глаз ради тебя. Да, дитя мое, ты не знаешь, через что мне пришлось ради тебя пройти. Дети не понимают материнского горя и тревоги, пока у них самих не родятся дети. Как мне было страшно, когда я носила тебя под сердцем! Я могла с жизнью расстаться из-за тебя. Долгими ночами я не смыкала глаз, ходила по комнате с тобою на руках, прислушиваясь к твоему дыханию, а потом дни проводила за работой. И снова бессонная ночь — такова была моя доля… Я делала все для тебя и хочу все сделать сейчас, чтобы ты, дитя мое, снова стал человеком. Только ты у меня и есть. Пусть отец уезжает с Богом, если уж иначе он не может.
Мария громко зарыдала, но скоро успокоилась; она поцеловала ребенка в глаза и в губы и подошла к источнику.
Мысли так и роились в ее голове. В Эрбеке она встретила мужа с фельдфебелем и молодым крестьянином, братом своего прежнего ухажера; вместе с ними Мария зашла в его усадьбу, и он шутил с ней и сказал, что все это могло бы принадлежать ей. Они угостились крепким пивом, медом и домашним пшеничным хлебом, и хозяин сообщил ей, сначала в шутку, а потом и всерьез, о том, что ее муж хочет заступить на место его брата в армии.
— Понимаешь, это еще не значит, что он сразу уедет, — добавил фельдфебель, — он просто будет числиться на военной службе.
Не преминул он и неоднократно ввернуть в разговор упоминание о тысяче риксдалеров.
— Пусть делает, что хочет, — отозвалась Мария. — Я его не держу.
Таково было ее последнее слово, но ей казалось, что сердце ее сейчас разобьется на тысячи кусков. Остаться она не захотела.
— Вечерняя молитва заменит мне сегодня ужин, — сказала она и ушла, а ее муж с фельдфебелем остались ночевать.
И вот она у источника. Некоторые уже начали омовения. Другие были заняты приготовлением себе ложа на ночь; самым роскошным была старая кровать, которую вынесли из близлежащего крестьянского дома и поставили в зарослях орешника; другие состояли всего лишь из вязанки соломы, а кое-кто устроился на телегах, где была постлана опять же солома или перина. За низкой насыпью из дерна пылал костер, на нем кипел кофейник, несколько пожилых людей согревали у огня руки.
Картина эта, все реже встречающаяся в нашем столетии, казалось, переносила нас на несколько веков назад. Если бы покойник, у могилы которого звучало пение монахов в католической Дании, восстал из гроба и на закате в образе завесы тумана воспарил над лугом, он мог бы вообразить, что в Дании ничего не изменилось с тех пор, как закрылись его глаза. Народ по-прежнему собирался у источника с тем же богобоязненным суеверием в сердце, так же звонили колокола на закате, как и некогда, сзывая на Ave Maria, а в самой деревенской церкви улыбалось изображение Богоматери с младенцем. И ближайшая господская усадьба, старая Эребакке-Лунде, все так же высилась в своем готическом облике, с зубчатыми фронтонами и высокой башней.
Недалеко от того места, где Кристиана искупали в холодной чистой воде, расположились две женщины с девочкой лет тринадцати. У нее не было никакого физического недостатка или видимых признаков болезни; выглядела она свежей и здоровой, все формы уже почти достигли полного развития, длинные густые волосы падали на белые округлые плечи. Багряное вечернее солнце освещало улыбчивое, жизнерадостное лицо. Младшая из двух женщин, мать девочки поливала ее голову из чаши с водой; капли мерцали на спине и плечах. Девочка тряхнула своими длинными волосами и запела звонким голосом:
Слышу ночыо, вижу днем,
Из шипов венец на нем.
Расцветайте, розы!
Женщина постарше, ее бабушка, преклонив колени и молитвенно сложив руки, читала «Отче наш».
Вечер был необычно теплым, но вдали, над Бельтом, собирались тяжелые тучи.
Общее несчастье и общая надежда сближают людей. Все рассказывали друг другу о своих больных и обсуждали силу источника. Старуха полагала, что от судорог он не помогает, но, прибавила она, если Господу будет угодно, может помочь и от этого.
— Есть одно средство, — сказала она под конец, — самое верное.
И старуха поведала о средстве, считавшемся универсальным среди простого народа, которое, хотя новое поколение сочтет его не иначе как плодом фантазии Эжена Сю, действительно еще использовалось у пас в Дании: отвратительный обычай привести несчастного малютку на место казни и там вымолить у преступника дозволения испить его теплой крови, когда голова его будет отделена от тела.
Мария содрогнулась: нет, об этом не может быть и речи!
Вскоре они стали располагаться на ночлег. Для девочки и бабушки устроили постель в телеге. Местечко в ногах телеги было предложено Кристиану. Мать девочки и Мария, завернув юбки на голову, сели на вязанку соломы, прислонившись к телеге спиной.
Кругом стало совсем тихо; слышен был плеск источника и глубокое дыхание спящих. Кристиан — помолился на ночь, как учила его мать, и закрыл глаза, но заснуть ему не удалось. С некоторым страхом думал он о слабоумной девочке, чьих ног касались его ноги; она спала глубоко и крепко. Он поднял глаза к небу, высокому-высокому, бездонно-синему, усыпанному бесчисленными звездами; Большая Медведица сияла как раз у него над головой. Мальчик не спал и не бодрствовал: он видел сны, но сознавал, что это сны. Он помнил, где находится, потому что по-прежнему слышал журчанье источника, но, оглядываясь кругом, находил в том, что видел, удивительное сходство с садом еврея, где он однажды играл с Наоми; только здесь все было гораздо больше, шире, просторнее. Небо посветлело, ему слышался голос Наоми, она даже позвала его по имени, но он не решался ответить, потому что ведь от этого могла проснуться безумная девочка, которая спала у его ног. Все вокруг стало как будто уютнее, каким-то домашним. Увидел он и аиста, который летел над его головой, нес пищу своим птенцам. Наоми сидела рядом с Кристианом, он смотрел в ее большие черные глаза, она сыпала на него душистые цветочные лепестки и говорила, что это деньги. Они так чудесно играли, и, как и в первый раз, он отдал ей в залог свои глаза и губы, и она в самом деле взяла их, это было больно, и все вокруг окутал ночной мрак, но Кристиан слышал, как отъезжает ее карета. «Прощай! Прощай!» — крикнула Наоми, и карета взмыла высоко в воздух. Тогда Кристиан встал, и, хотя ему жгло пустые глазницы и окровавленные губы, Наоми больше всего занимала его мысли. Он чувствовал себя легким, как пушинка в воздухе, и способным полететь вслед за ней, но безумная девочка проснулась и удержала его. Она обвила руками его ноги и держала крепко-крепко, а карета между тем уносилась все дальше. Кристиан напряг все свои силы, чтобы вырваться, и… проснулся. Это был coir, подумал он, но далеко в небе все еще грохотали колеса, и что-то тяжелое навалилось на ноги Кристиана. Он приподнял голову. Девочка сидела, похожая на белоснежного мерцающего эльфа, грудь и плечи были обнажены, густые волосы развевались… но видел он ее лишь один миг, фосфорическое сияние, окружавшее ее, погасло, стало темно, хоть глаз выколи, а далеко в небе загрохотали раскаты грома.
— Я горю, — сказала девочка. — Как будто из меня вытекла вся кровь, и в моем теле одно лишь жаркое пламя. Ты спишь, мальчик?
Кристиан не решился ответить. Девочка, стоявшая на коленях у его ног, и вправду была сумасшедшая, она сорвала с себя одежду, воздела к небу обнаженные руки.
— Ты слышишь, как ревут быки там наверху? — спросила она. — Они бегут с быстротой оленей, а рога у них огненные! Если они боднут тебя, ты умрешь, если они коснутся твоего дома, он сгорит! Самое большое дерево разлетится в щепки. Видишь ты эти рога? Они блестят, как медь и олово. Не бойся! Сейчас они промчатся мимо, только маленькие телята еще побегут за ними. У них коротенькие рожки, вот они зигзагом выступают из-за края черной тучи!
Ослепительная молния и последовавший тут же за пей удар грома перебудили всех спящих вокруг. Испуганно вскочили женщины. Старуха кинулась к полуголой девочке, которая стояла во весь рост посреди телеги. Буря подхватила ее длинные волосы и легкое одеяло, окутывавшее разве, что ее ноги, и взметнула то и другое высоко в воздух.
У всех зашлось дыхание. Каждый старался как мог прикрыть своего больного. Кристиана укутали большой лошадиной попоной, но следующий порыв ветра набросился на нее с такой силой, что ее унесло бы прочь, если бы Мария не прижала ее своим телом. Деревья и кусты гнулись как тонкие былинки, листья и ветки летали вокруг, и посреди всего этого хаоса Кристиан слышал, как девочка поет, а женщины молятся.
Сверкнула устрашающая молния, и тут же оглушительный грохот прокатился над ними. Телега заходила ходуном, и на мгновение ослепительный свет озарил все вокруг. Кристиан увидел каждый куст, каждое дерево, церковь и дома с величайшей отчетливостью, а впереди, в телеге девочка в одной белой холщовой рубахе вновь поднялась на ноги. Она расправила руками свои длинные волосы, испустила дикий крик и спрыгнула на землю; в то же мгновение кромешная тьма вновь окутала все вокруг. Воцарилась мертвая тишина.
— Где Люция? — закричали мать и бабушка. — Куда она подевалась?
Они протягивали руки во все стороны, но натыкались лишь на кусты и деревья. Хлынул проливной дождь. Гром заглушал отчаянные крики обеих женщин. Бабушка ощупывала руками землю, мать умчалась в дождь и мрак, зовя: «Люция! Люция!» Кристиан крепко прижался к своей матери; то была ужасная ночь.
Еще одна молния и удар грома, такой же силы, как и тогда, когда исчезла девочка, — и вот уже гроза, казалось, утихомирилась, молнии и гром стали слабее, дождь падал редкими каплями. Но тем страшнее было несчастной матери, которая, не зная, где искать свою горемычную дочь, бежала, не разбирая дороги. На мгновение, когда ей подмигнула молния, ей померещилось что-то белое, парящее над полем; она бросилась туда, но на ее пути вставали то пригорок, то куст, через чьи ветви приходилось продираться. Ей казалось, что среди дождя и завывания ветра она слышит голос дочери, хотя на самом деле рев бури заглушал всякий звук. Идти можно было только по ветру, который гнал ее вперед, как игрушку. Порой женщине даже чудилось, что ее приподняло и несет над землей. Наконец она остановилась перед высоким пригорком, машинально поднялась на него, и тут же вихрь столкнул ее вниз, в высокую траву по другую сторону. При свете молнии она увидела перед собой старую господскую усадьбу Эребакке-Лунде с башней, широкими пилястрами и готическими эркерами. Женщина оказалась в парке со старомодно подстриженными живыми изгородями и белыми каменными статуями; почудилось ли несчастной матери при свете молнии, что шевельнулась одна из них, или то была ее дочь? Ноги у бедняжки подкосились; дрожащим голосом звала она дочь по имени, а буря между тем взвихряла молодую зелень на деревьях и желтую палую листву на земле…
Рано утром Кристиан пробудился от глубокого сна. Мария и старуха сидели впереди, на оглобле и, ловя каждое слово, слушали рассказ матери Люции. Она только что вернулась, и ее счастье было так же велико, как прежде — страх. Теперь ее дочь спит крепким здоровым сном у садовника в Эребакке-Лунде; мать отыскала ее в парке среди белых статуй. Девочка сидела на корточках, прижавшись головой к пьедесталу одной из них. Из-за непогоды в усадьбе не спали; в доме садовника светились окна, и там испуганная мать нашла помощь. Люцию уложили в постель. «Матушка, я же совсем не одета!» — сказала девочка, когда, задрожав всем телом от могучей молнии, ударившей совсем рядом, пришла в сознание. Потом она заплакала, потом испугалась, но наконец закрыла глаза и теперь спит сном праведника.
— Как знать, быть может, Господь смилостивился над нею, — сказала старая бабушка. — Она была здорова телом и душой, как мы с вами, но однажды после такой же непогоды, как нынче, пришла домой с поля, где молния ударила в дерево, разбив его в щепки. Случилось ли при этом что-нибудь с девочкой, или еще до грозы она спала на солнце и получила солнечный удар, или тут приложила руку нечистая сила, желая показать, как она способна замутить мозг человека, — никто не знает, но девочка лишилась рассудка. Это было ясно. Мы приезжаем с ней к источнику уже второй раз. Господи, просвети ее разум или забери ее!
Как славно быть солдатом!
К середине дня окрестности источника приобрели праздничный вид. На зеленом лугу, где ночью вздыхали и молились, теперь под звуки скрипки и кларнета, наяривающих старинный английский танец, парни и девушки распивали кубок любви — той любви, которую чувствует кровь, но не душа.
В деревне раскинулась пестрая ярмарка. Обувь и горшки, веселые балаганы и мелочной товар — просто глаза разбегаются. Кристиан, как видно, уже сделал покупку: свою старую шляпу он нес в руке, а на голове у него красовалась новая, еще завернутая в газету и перевязанная веревочкой. Вместе с родителями он стоял у сверкающей лавки, где ослепляли глаз шелковые шапочки, вышитые орнаментом с блестками, висели восхитительные в своей пошлости нюрнбергские картинки, изображавшие прусских солдат и турок в гареме. «Похоже на школу для девочек», — сказала Мария. Рядом расположился бродячий торговец-итальянец с доской, на которой стояли гипсовые фигурки, незатейливые, но пользующиеся спросом в этих краях: выкрашенные зеленой краской попугайчики и статуэтка Наполеона. Портной тут же, как умел, заговорил по-итальянски, помогая себе жестами, и Мария сказала фельдфебелю, что ей одно ясно: они говорят не по-немецки. Когда слышишь родной язык на чужбине, это действует, как мелодии детства на стариков, даже если поет их резкий, пронзительный голос. Итальянец заулыбался, закивал, что-то залопотал и даже подарил Кристиану попугайчика с отбитым хвостом.
Совсем рядом на шесте развевались шелковые ленты и клетчатые платки. Шест был прибит к столу, за которым стоял некто знакомый и кричал им: «Здравствуйте!» Это был старый Юль, который некогда служил у деда Наоми и потом повез обгоревшие останки своего господина хоронить на кладбище отцов.
— Да, с внучкой все хорошо, — ответил он на вопрос, — маленькая Наоми не знает нужды. Она носит шелк и муслин, на пальцах у нее золотые кольца, а на груди бриллианты; она похорошела и стала прекрасна, как библейская Эсфирь.
— Давно ли вы заходили в имение?
— Нет, я туда не хожу, таков уговор. Я не был там с тех пор, как мой господин обратился в уголь и пепел и я пришел туда как вестник, чтобы рассказать, что бедное дитя осталось одно на всем белом свете. Я говорил с молодым графом и старой графиней, хоть от нее и воротит скулы, как от горьких лекарств, которые она пьет. Но я такой человек! Мне хватает места на земле, даже если я и не захожу на чужую. У Наоми все хорошо. Ах, как вспомню ее несчастную мать — никогда я не видел женщины прелестнее, а теперь цветок превратился в прах, ее белые зубы украшают безобразный скелет.
— А этот платок украсит тебя, моя прелестница, — сказал портной, указывая Марии на голубой ситец в крупных красных и желтых цветах. — Бери его! Мы теперь богаты.
Он хлопнул по карману, где лежали деньги — половина суммы, пятьсот риксдалеров, — и предписание заступить на место молодого крестьянина в армии.
Мария покачала головой, глубоко вздохнула, но все же не могла отвести глаз от платка — краски были такие яркие, узор такой своеобычный.
— Если я сегодня ваш первый покупатель, — сказал портной, — вы хорошо расторгуетесь, у меня легкая рука. Ну, не раздумывай так долго, Мария! Один Бог знает, когда мы в следующий раз попадем на ярмарку у источника, и будет ли тогда так же светить солнце, и найдется ли у нас столько же денег в карманах.
Он набросил красивый платок ей на шею, и она улыбнулась сквозь крупные слезы, в точности так же, как улыбнулась потом, дома, когда муж разложил ассигнации на столе и с довольным видом сказал:
— Гляди! И это только половина того, чего стоит твой муж. Ну, не надо плакать. Ведь соленая вода капает на деньги, и из них уходит счастье и благословение. Я стал унтер-офицером, это начало хорошей карьеры, так что ты оглянуться не успеешь, как тебя станут звать «мадам».
— Через две недели ты поедешь в Оденсе на учения, — сказала Мария, — ты говоришь, они продлятся лишь месяц, потом ты снова будешь со мной! Ну, это еще бабушка надвое сказала. Такой уж ты беспокойный на свет уродился. Ты не можешь иначе. Думаешь, я не слышала, как по ночам ты вздыхал во сне и говорил о чужих странах! Ты плакал как ребенок, и это разрывало мне сердце. Старый календарь, в котором ты за границей отмечал, где находился такого-то числа такого-то года, да-да, этот календарь, который ты так часто достаешь, заглядываешь в него и рассказываешь мне: «Боже милостивый, подумать только, в этот день столько-то лет назад я был там-то и там-то, а не сидел здесь на столе», — так вот, он кажется мне колдовской книгой, из которой ты не вычитал ничего хорошего. Теперь ты можешь вписать туда и день, когда бросил жену и ребенка. Не знай я тебя как облупленного, подумала бы, что там, за границей, ты влюбился и разлучница не снимает с огня колдовское варево, привораживая тебя, потому ты и мечешься. Но никто не любит тебя так, как я, и к ребенку ты привязан, это я твердо знаю, и совесть моя спокойна.
— Мария, — возразил муж, — не надрывай мне сердце. Если я поступил глупо, все равно сделанного не воротишь. Давай постараемся видеть во всем хорошее. Сегодня вечером к нам придут фельдфебель и крестный нашего малыша, пригласи еще перчаточника и старого Хеймерандта, и мы разопьем чашу пунша, как в канун свадьбы.
Никогда еще Кристиан не видел так много людей в их маленькой комнатке — целых девять человек. Крестный принес с собой скрипку, он играл танцы и рассказывал истории про жену, которая гнусавила, и мужа, который говорил тоненьким голоском; обоим он точно подражал на скрипке. Было много смеха и песен, вечер получился веселым.
Но тем печальнее было следующее утро, а всего хуже был тот день, когда отец уезжал в Оденсе. Мария и Кристиан проводили его до Кверндрупа, а там взобрались оба на высокий пригорок, где стояла церковь, чтобы еще раз, пока это было возможно, увидеть повозку, откуда отец махал им шляпой. Но повозка скрылась за поворотом, и больше они не могли его видеть. Тогда Мария прижалась головой к церковной стене и заплакала. Потом она тихо бродила среди могил, поправляла увядшие венки, там и сям выпалывала траву.
— Кто еще спит так спокойно, как они! — сказала Мария. — Но до могилы надо пройти трудный путь.
Вокруг церкви на пригорке венцом стояли высокие старые деревья; на каждое пастор повесил небольшие таблички с набожными изречениями для поднятия духа и восстановления сил.
— Жаль, что это рукописные буквы, — сказала Мария. — Иначе я могла бы прочитать их. А ты можешь, дитя мое?
Кристиан прочел ей набожные слова, и они легли ей на душу, будто каждое дерево таило в маленькой табличке Нагорную проповедь.
— Господь может сделать так, что все будет хорошо, — сказала Мария. — А теперь мне хочется узнать, что ждет нас в будущем.
Она спустилась в деревню и подошла к одному из крайних домов, где хлебная печь полукругом выступала на дорогу. Лошадиная подкова, прибитая к порогу, и половинка огнива в дверном косяке указывали на то, что здесь не хотят иметь дело со злыми духами. Это был дом той самой мудрой женщины.
Поставили кофейник, и в гуще на дне чашки пророчица увидела надежду и отчаяние, но надежда преобладала — надежда, что прокладывает кусочек бархата между оковами раба и его исхудавшими членами, надежда, что пишет слово «помилование» на смертоносном мече палача, надежда, чей нежный голос поет сладкие, но фальшивые песни. Мария осмеливалась надеяться.
Каждое письмо, приходившее с тех пор, сочилось маслом утешений. Время шло. «Он приедет через неделю», — сообщала Мария друзьям и соседям. «Сегодня осталось только шесть дней!» И в назначенный день он приехал, вот это была радость! Бедняга Кристиан хворал и лежал в постели, сила источника еще не победила его недуг. Но ведь отец пришел домой, и Мария ликовала, правда, недолго: счастье сменилось горем, горе излилось в слезах. Только на одну эту ночь муж мог остаться с нею: его осчастливили милостью провести дома сорок восемь часов. Полк выступает, путь лежит в Голштинию, где они должны соединиться с французскими частями; северогерманская армия, поддержанная шведами, угрожает границе.
— Не тужи, Мария! Ты будешь гордиться мною. А когда мы возьмем добычу, я позабочусь о тебе, мы еще можем разбогатеть. Ну не плачь, так уж сложилось. Сегодня мы проведем приятный вечерок, потом я два-три часика посплю — ив Оденсе. Я не больше устал от перехода, чем если бы дошел сюда от больницы святого Йоргена! Какая досада, что я вижу тебя в слезах, а ребенка больным и жалким! Неужели последний вечер останется в моей памяти таким унылым?
— Нет, — сказала Мария, — не останется, — и раздавила последние слезинки между темными ресницами.
Накрыли стол, пришел крестный и стал расхваливать солдатскую жизнь, сказал, что, может быть, и он к ним присоединится, когда они меньше всего будут этого ожидать. Больной Кристиан так и не смог встать с постели; он заснул и проснулся только утром от отцовского поцелуя. Глаза отца и сына встретились, жгучая слеза упала на губы мальчика, и отец поспешно вышел из комнаты. Мария последовала за ним.
Весь день она была тиха и задумчива.
— У тебя больше нет отца, — это были ее единственные слова.
Датский корпус в составе десяти тысяч солдат должен был присоединиться к французской армии под командованием маршала Даву. Их целью были Голштиния и Мекленбург. «Вперед!» — звала барабанная дробь, и войско поспешало за ней; но еще быстрее поднялись перелетные птицы, которые уже в теплые летние дни предчувствовали зимний холод севера.
— Вот летят аисты, — сказал портной. — Но в этом году я лечу вместе с ними.
И он не мог оторвать от стаи глаз, пока она не растворилась в голубом небе, как рой мошкары.
У датской границы стояло вражеское войско; сыны степей, азиаты с донских лиманов, в развевающихся кафтанах с копьями наперевес гарцевали по датским пашням; бог войны — в этом веке его называли Наполеоном — сражался в одиночку против рыцарей всех стран. Это был его последний большой турнир, и потому он сражался один; маленькая Дания была у него на посылках, но силы ее не соответствовали готовности преданного, восторженного сердца.
Для тех, кто остался дома, дни и недели пролетали в неизвестности и ожидании. Немало славных сражений было выиграно в Мекленбурге, но в Германии французы терпели поражение, и потому Даву вынужден был отступить, преследуемый Бернадотом, который возглавлял северогерманскую армию. Непрестанные марши, то вперед, то назад, стычки на передовых постах и неуверенность в завтрашнем дне. Датский корпус под командованием Фредерика Гессенского был разделен на три бригады; одна, под командованием генерала Лальмана, заняла Любек, другая отступила к Ольдеслоэ, в то время как часть северогерманской армии вместе со шведскими вспомогательными частями преследовала третью.
Где был отец Кристиана, которого тоска по Венериной Горе выманила из тихого родного дома? Видел ли ты колонну солдат, движущуюся по полю, видел ли ты ее, после того как прозвучал приказ: «на смерть»? Точно огромный крокодил с пестрой блестящей шкурой из мундиров и штыков, вытянула она свое гигантское тело. Пушечные выстрелы — голос исполинского зверя, пороховой дым — его дыхание. Ты не видишь отдельных чешуек, которые в бою отрываются от исполинского туловища, а ведь каждая чешуйка — это человеческая жизнь. Для того чтобы смертельные удары были заметны, надо разрубить на куски все огромное тело; как у разрубленного червя, дрожит, барахтаясь, пытаясь убежать, каждая часть на земле.
Мария получила большое густо исписанное письмо с печатью, за которое потребовали при вручении крупную сумму денег. Оно гласило:
«Сударыня!
Не впадайте в отчаяние, прочитав мое послание, хотя, конечно, у Вас есть на то причина. Мы стояли в Любеке, но генерал хотел пощадить город и потому отошел через Сегеберг к Борнхёведу. Как Вы, должно быть, знаете, между этими городами лежит безлесная равнина. До этого несколько (много) дней подряд шли дожди, дороги были никуда не годные, два шага вперед — шаг назад, и мы совсем выбились из сил; буквально по пятам пас преследовала шведская конница, которая была сильнее нас, но все же дело не заходило дальше отдельных коротких перестрелок между дозорами. Пока еще Вам рано приходить в отчаяние, сударыня, горестная весть вряд ли появится на этой странице письма. Я бы мог, конечно, сообщить Вам ее сразу, но чем позже узнаешь такое, тем лучше. Во второй половине дня мы подошли к Борнхёведу; здесь равнина сменилась более пересеченной местностью, так что мы были лучше защищены от вражеской конницы. Теперь скажу Вам, что принц Гессенский приказал занять Борнхёвед, а сам с двумя другими датскими бригадами вышел нам навстречу. Польские копьеносцы, которых здесь называют пикинерами, замыкали наш отряд. Чтобы удержать врага на расстоянии, пока бригада входит в город, принц поставил на дороге перед городом две пушки, а рядом с ними батальон метких стрелков, среди которых был мой друг, Ваш благоверный — ведь письмо, как Вы уже наверняка поняли, написано о нем. Но не отчаивайтесь: как говорится, сегодня ты, а завтра я. Прямо перед нами развертывалась шведская конница; наш батальон с каждой стороны стоял сомкнутыми колоннами, одна хотела перестроиться в каре, но вражеская конница проскакала мимо и атаковала Борнхёвед, а другая часть стояла перед нами; паши ряды смешались, и, если бы враг воспользовался этим, с нами было бы покончено, но он этого не сделал. Сударыня, письмо получается длинным, но Вы должны знать все подробности, и поэтому я переписываю большую часть своего рапорта, чтобы Вы полностью могли оценить обстоятельства. Мы сформировали батальон, но часть вражеской конницы, как я уже сказал, прорвалась к Борнхёведу, польские пикинеры, которые замыкали нашу бригаду, испугались и врезались в голштинских конников, а те, в свою очередь, в авангард. Артиллерия, стоявшая впереди всех, полностью преграждала дорогу, возникла ужасная давка, более сотни солдат были растоптаны и погибли страшной смертью. В такой давке сражаться было невозможно. Враги напирали бок о бок. Тем временем датская пехота палила из ружей как могла, шведам пришлось отступить обратно к дороге, где стояли наши батальоны, они уходили по рвам, пригибаясь к лошадиным шеям, но двести человек погибли во время отступления. Расчеты двух пушек защищались храбро и до последнего солдата продолжали стрелять картечью, но в живых остался только один человек, лейтенант. Стало быть, сударыня, Вы вдова. Приношу свои соболезнования.
С глубочайшим почтением и дружбой,
Йордсак, фельдфебель».
Надежды прочь!
На плахе страх сумел я превозмочь
И с твердостью встречаю ночь.
«Смерть» — целый мир боли заключается в этом коротком словце. Это раздвоенный меч, который, убивая то, что дорого нашему сердцу, одновременно проникает в грудь и к нам, так, что у нас чернеет в глазах и мир кажется нам темным, хотя миллионам счастливцев светит солнце. Только одно слово, такое же короткое, дает нам силы подняться, вдыхает в нас надежду, только одно слово — «Бог».
— Что ж, я была к этому готова, — сказала Мария, но готова она не была.
Мрачное, слякотное предзимье давило, как гробовая доска, особенно на тех, кто и так был убит горем. Небо было серое, дождь и мокрый снег падали на грязные улицы. Мрак снаружи и мрак внутри, в мыслях.
— Не плачь, матушка, — сказал Кристиан, — а не то заболеешь, и тоже умрешь, и оставишь меня одного. Ты можешь стирать и гладить, я — играть на скрипке, мне будут платить деньги, и как-нибудь мы проживем.
— Ангел ты мой, — сказала Мария, — дай я поцелую твои глазки и твои сладкие губы. Ради тебя мне придется жить, иначе что будет с тобой?
Никогда еще Рождество не приближалось так тихо и так грустно, как в эту зиму.
— Хозяин усадьбы в Эрбеке все-таки порядочный человек. Он прислал мне хлеба, и масла, и гуся на Рождество. Вот только не имеет ли он на меня виды? Нет, этого шага я не сделаю больше ни в жизнь. На Рождество я приглашу твоего крестного, хоть я его и не люблю, но ради тебя пойду на это. Может, когда ты станешь постарше, он помянет тебя в своем завещании.
Стол был накрыт. Сердце Кристиана исполнилось рождественской радости. Мария достала книгу псалмов.
— У вас есть голос, — сказала она крестному. — Вы пойте, а мы будем вам подтягивать.
— Я не знаю ни одного псалма, — ответил он. — Эта книга послужит нам для другого: мы раскроем ее наугад и она предскажет нам судьбу. В этом что-то есть! Все, что должно с нами случиться, записано в этой большой книге, так же как в нашей крови и нашей душе.
Мария открыла книгу.
— Свадебный псалом! — воскликнула она. — На этот раз гаданье не получилось. Я больше не выйду замуж. Я хочу одного: видеть моего мальчика здоровым и сильным и помочь ему добиться успеха в жизни.
— Это зависит от его звезды, — сказал крестный. — Мы можем сделать что-то сами, но не слишком много. Коли в нем заложено, что он будет воровать или бегать за женщинами, изменить это нельзя. Пусть его воспитывают самые порядочные люди, пусть внушают ему самые благородные мысли — все равно, ежели зло сидит в нем, оно выйдет наружу. Его можно попридержать, но только до определенной черты: наступит час, наступит возраст, когда оно вырвется с тем большей силой. Дикий зверь сидит в каждом, у одного это прожорливый волк, у другого змея, которая умеет ползать на брюхе и лизать пыль. Зверь внутри нас неистребим: все дело только в том, кто сильнее — он или мы, а сила человека никогда не зависит от него самого.
— Господи, избави нас от лукавого, — прошептала Мария, опустив глаза.
Ей показалось, что злой дух, которого она боялась, сидит с ней за одним столом. Речи, которые она слышала, были вроде эльфов: спереди они казались реальными и красивыми, но сзади у них была пустота — признак того безбожного мира, к которому они принадлежали.
— Я много читал, — продолжал крестный, — читал о чужеземных народах. На земле живет много народов, и все они разные. То, что мы считаем грехом, другие находят правильным. Дикарь съедает своего врага, и тамошний священник говорит ему: теперь ты попадешь на небо! У турка много жен, и его Бог обещает ему еще больше жен в раю. Генерал получает ордена и славу, воюя на службе у короля, хотя война эта несправедливая, в то время как кто-то другой, столь же умный и находчивый, становится вором. Все дело в обычаях, и кто сказал нам, что мы следуем лучшим обычаям, если поступаем как все? Кто знает, быть может, зверь внутри имеет больше прав, чем человек, исполняющий законы, которым его научили? Разве это не правда?
— Правда, — сказала Мария, — но это дурные мысли. — Она со страхом отложила книгу псалмов, разрезала гуся и перевела разговор на другую тему: — Лишь бы мой милый Кристиан поправился! Я, впрочем, знаю одно средство, мне говорили о нем многие, но слишком уж это жутко! Выпить горячей крови…
— Только не это! — воскликнул крестный. — Я сроду не мог видеть, как отрубают голову курице! Я знаю более невинное средство — так называемую магию, и именно в такой святой вечер, как сегодня, следует ею заниматься. Я произнесу несколько сокровенных тайных слов, и мальчик выпьет ледяной воды из моей горсти.
Мария отпрянула:
— Вы были на войне? Вы убили человека?
Лицо крестного побелело как мел.
— Типун вам на язык! — буркнул он, отводя глаза.
— Однажды у нашего причала стояло шведское судно; я говорила со шкипером о болезни моего мальчика и советовалась, как ее излечить; я рассказала о средстве, которое известно у нас в стране: выклянчить у кого-нибудь глиняный горшок, набрать в него крови преступника на месте казни и чтобы больной выпил эту кровь. Тогда шкипер сказал, что у них в Скопе бытует такое же поверье, но есть и другое: если в помощи нуждается ребенок, то достаточно, чтобы он выпил холодной воды из руки, которая пролила человеческую кровь, это подействует не хуже. Поэтому, сказал шкипер, я бы обратился к какому-нибудь солдату, побывавшему на войне, или даже к самому палачу. Эти слова и те, что вы произнесли только что…
— Похожи, — перебил ее крестный. — Да, вы правы. Но что сказали бы вы, если бы я дал вам горсть цветочных семян, целый род прекрасных цветов, а вы взяли бы их и они лежали бы у вас, пока не потеряли бы свою силу? Не было ли бы это то же самое, что вытоптать целый цветочный луг? У нас в Норвегии есть предание о девушке, которая боялась рожать детей и потому в вечер своей свадьбы, в свадебном венце и фате, отправилась на водяную мельницу, где жила ведьма; она попросила ведьму сделать так, чтобы у нее никогда не рождались дети, и ведьма дала ей двенадцать зерен, которые невеста должна была бросить под колесо; девушка сделала это, не задумываясь, но каждое зернышко, упавшее в воду, издавало диковинный звук, похожий на вздох: это разрывалось сердце ребенка. Девушка вышла замуж, но детей не имела и, только став седой старухой, испугалась содеянного. На ее руках не было крови, и все же она была убийцей. И душа ее мучилась, как будто она кого-то убила. Однажды в полночь она пришла в церковь, чтобы замолить свой грех, и там увидела у алтаря своих двенадцать нерожденных сыновей, а позади них — их нерожденных детей, целый род, они заполняли все коридоры церкви, и тогда она опустилась на колени и стала молиться — она, убийца целого рода[10]…
Вы понимаете смысл этого предания? Таких убийц — убийц целого рода — много бродит по свету. Таков и я, таким и останусь. В моей крови живет отвращение к физической близости с женщиной. Со спокойной совестью разрешите мальчику испить из моей руки. Хоть на ней и не видно крови, на самом деле она по локоть ею обагрена.
Он задержал дыхание, чтобы скрыть глубокий вздох.
— Не иначе как вы больны, — сказала Мария и посмотрела на него со страхом.
Когда крестный ушел и Мария с Кристианом укладывались спать, она сказала:
— Никогда больше не буду приглашать твоего крестного к нам. Как будто сам дьявол побывал у нас в гостях. Сложи-ка руки и помолись на ночь. Я научу тебя одной молитве, из моего молитвенника, она как раз подходит к этому случаю.
«Солнце на лето, зима на мороз», — гласит старая пословица. В новом году выдалось много дней, когда царил пронизывающий холод. В комнате было совсем темно, и замерзшие окна приходилось оттаивать при помощи горшка с горящими углями.
— Теперь проселочная дорога стала гладкой, как пол в комнате, трескучий мороз пошел ей на пользу, — сказал крестьянин из Эрбека однажды, когда приехал в гости к Марии. — Вам надо взбодриться! Поедемте ко мне! Возьмите с собой мальчика, я жду вас в фургоне.
— Я буду рада доставить ребенку удовольствие, — ответила она.
И если она сделает глупость и второй раз выйдет замуж, то это будет тоже только ради ребенка, но этого она в жизни не сделает… и все же не успела трава в ближайший год превратиться в солому, как Мария стала колебаться между «да» и «нет».
— Я пошла на это только ради тебя, мое дорогое дитя, — сказала она.
Кристиан плакал; новый отец совсем не был ни добрым, ни веселым. Он бранил скрипку и называл его игру надоедливым пиликаньем.
— Мария! Ты знаешь, что всегда была мне по вкусу. Тем не менее ты вышла за другого, я тоже женился на другой, но теперь мы оба свободны, мне нужна хозяйка в моем доме, мать для моего сына. Я мог бы жениться на Ане Птичнице, она красивая женщина! У нее двое детей, за каждого она будет получать десять риксдалеров в год в течение десяти лет; это целый капитал, из-за одного этого стоит подумать о женитьбе. У тебя пет ничего, и еще мальчишка в придачу, но я тебя люблю, и если ты согласна, то в это воскресенье пастор огласит наш брак.
Мария протянула ему руку.
— Да, это ради тебя, дитя мое, — повторила она, и зеленые луга, усадьба и скотина весело промелькнули в ее мыслях, заслонив мужчину, целый год занимавшего их, хотя он любил странствия больше, чем свою жену и дом.
Чем горше ты плачешь, тем скорее выплачешь свое горе. Из вдовьего. покрывала шьется свадебная фата, и над этим смеются венки из цветов — тот, что на голове у невесты, и тот, что на челе у покойника. Да, он смеется даже в гробу и своими пестрыми красками рассказывает мертвецу: горе и ты сам позабудетесь, позабудетесь, словно история, которую прочли в книге и над которой пролили несколько слезинок. Да, вот что рассказывают покойнику смеющиеся цветы, пока сами не поблекнут и не рассыплются в прах, и тогда скелет в гробу посмеется над тем, что вот и они тоже навеки умолкли, как он.
— Ну, вот и пришел конец нашей игре на скрипке, — сказал крестный. — Я думал, все будет по-другому, но человек предполагает, а Бог располагает. Теперь тебе предстоит не играть на скрипке, а ходить за плугом. Ты пойдешь по другой дороге, а может быть, просто сделаешь крюк. Этого нельзя знать заранее. Но старую скрипку я тебе подарю. Нотную тетрадь с маленькими пьесками тоже. И книжку с картинками про хитрого Лиса, ведь ты так любишь ее. Бери, бери! Я люблю тебя, а ты меня. Верно? Не плачь, малыш! Только поцелуй меня! Да, так, и еще раз! Обними меня за шею. Запомни навсегда то, что я тебе сейчас скажу. Перебесись в юности, чтобы к зрелым годам пресытиться необузданностью и буйством. Грехи юности люди прощают, зрелого человека они судят более сурово. Лови радость, пока молод, чтобы в старости не плакать о том, что у тебя нет грехов; грехи в жизни необходимы, как соль в пище. Лучше взять от жизни слишком много, чем потом в одиночестве вздыхать о том, что не наслаждался ею, покуда мог. Такую запись я делаю в твоем альбоме.
Бог или дьявол — в чей полк ты определен служить — да будет тебе добрым господином.
Крестный протянул Кристиану скрипку и книги.
Больше мальчик не ходил на Хульгаде.
Увы! Прекрасная, но детская надежда!
Обман мечты!
Канун свадьбы — нелегкий день для невесты в крестьянской среде; ее наряжают, и в первый, а может быть, единственный раз в жизни она должна показаться на люди с непокрытой головой; ей моют голову щелоком, от чего волосы становятся жесткими и непослушными, и сооружение прически делается еще мучительнее; зачастую невеста падает в обморок во время этой процедуры. Но с Марией этого не случилось. «Волосы у нее, как тончайший шелк», — сказал кто-то в группе зрителей, вместе с которыми мы наблюдаем за процессией, отправившейся в церковь. Как вдова Мария не обязана была венчаться с непокрытой головой, но ей хотелось покрасоваться своими роскошными волосами, и люди сочли это проявлением гордыни. Вся женихова родня вообще была настроена против нее, потому что она не принесла в дом ничего, кроме долговязого подростка.
На пути была сооружена арка почета, кумовья, как их называли, гарцевали на лошадях взад-вперед по дороге. Первой ехала невеста со своими подружками; их большие свадебные букеты торчали из повозки, как маршальские жезлы, звенящие бубенчики и маленькие зеркальца были скрыты среди цветов — мир еще не видел свадебных букетов роскошнее. Трубы и скрипки звучали даже в притворе церкви, заглушая орган. Церковь была украшена зеленью и всем, что создает «шик-блеск», как выражается простой народ: тут был и король на коне, изображенный на монете в четыре скиллинга, и цветной рецепт вместе с бутылочкой, на которой еще можно было прочитать «на шесть скиллингов можжевеловых капель», и старая красная шелковая муфта, и много других вещей, одна другой краше, висели среди зеленых веток и венков. Ни одна крестьянская свадьба, если ее хотели сделать по-настоящему великолепной, не обходилась без этих ребяческих украшений.
Среди приглашенных женщин, сидящих в переднем ряду, две нам знакомы — это мать и бабушка, которых мы встречали у источника, дочь Люция тоже с ними. Никакого страха или путаницы в мыслях нельзя больше заметить в ее выразительных голубых глазах. Тихо и набожно сидит она среди гостей. Как гроза в ту ночь, буря в ее душе улеглась. Кристиан, место которого было по другую сторону, среди мужчин, сразу узнал ее; она же, напротив, смотрела на него, как на незнакомого, и звонким голосом пела псалом.
Жених и невеста подошли к алтарю, их свита остановилась позади. Две паши знакомые шептались:
— Следи внимательно за женихом и невестой, кто первым пошевельнется, тот раньше и умрет.
— Смотри, она шевельнулась!
— А я слыхала другую примету, — сказала младшая. — И в ту я больше верю. Она всегда сбывалась. Угадать, кто раньше умрет, можно по имени жениха и невесты. Надо подсчитать буквы и сказать: «Адам умирает! Ева умирает!» — это то же самое, что сказать: он умирает, она умирает; у кого имя длиннее, тот умрет первым. Но ее зовут Мария, это пять букв, если писать через одно «р», а его «Петер», тоже пять букв, получается десять — четное число, а при четном числе первой умирает Ева.
— Его зовут Пер, а не Петер, — поправила старшая.
— Но как его нарекли при крещении? — спросила вторая. — Если Пер, он умрет первым, а если Петер, то она, и это совпадает с тем, что она первая шевельнулась.
Их прервала небольшая стычка, которая, хоть if проходила в полном молчании, нарушила молитвенное благоговение. Сын жениха Нильс, двенадцатилетний парень с плоским злобным лицом, весьма недружелюбно оттолкнул в сторону своего новоиспеченного брата Кристиана, чтобы самому протиснуться вперед. Тот неохотно отступил, обе женщины нахмурились, безмолвно призывая к тишине, и Кристиан смущенно опустил глаза на свои ослепительно белые чулки, но в этот самый миг Нильс наступил ему на ногу своим намазанным ваксой башмаком, да так, что у Кристиана на глазах выступили слезы. Люция осуждающе посмотрела на Нильса.
Венчание было закончено. Как в день Страшного суда вострубили трубы в притворе. Жених поспешил уехать, ему не терпелось попасть домой. Там в сенях выстроились музыканты. Тут же молодожены встречали гостей, и каждый клал на стоявшую перед ними тарелку свой свадебный подарок; тот, кто дарил ассигнацию покрупнее, не забывал ее расправить, чтобы, когда у него самого или у его родни будет свадьба, сегодняшний хозяин дома не остался в долгу. Потом ели, пели псалмы, и распорядители в танце привели новобрачную в объятия мужа.
Люция, хоть и была немного постарше Кристиана, уделяла все свое внимание только ему; они танцевали и прогуливались вместе, а все вокруг называли ее красивой учительской дочкой.
На второй день праздника они сидели в саду, где цвели крупные гвоздики, и девочка рассказывала Кристиану про своего двоюродного деда Петера Вика, которого называла дядюшкой, — у него был чудесный корабль, он носил имя «Люция», то есть был ее тезкой. «Люция» плавала по морю в Германию и в Копенгаген.
Ах, дядюшка такой добрый и веселый; один раз каждым летом корабль заходил в Свеннборг, и дядюшка навещал их; он подарил ей книгу о терпеливой Елене, которая, как говорилось в книге, была «очень забавна, но подавала дурной пример». Тогда Кристиан принес свою книгу про Лиса, подаренную ему крестным. Они вместе рассматривали гравюры, Люция читала заголовки, и дети хорошо понимали, как Лис обманул медведя и других зверей.
Но тут появился Нильс. Он тихонько подкрался сзади, пинком вышиб книгу у них из рук и послал ее высоко в воздух, откуда она упала в кусты крыжовника. Кристиан заплакал, а Люция стала бранить Нильса и сказала ему, что он, как Лис в книге, злое животное.
Парень обратил к пей свое плоское лицо.
— Полоумная Люция, — был весь его ответ.
Румянец сбежал со щек девочки. Нильс глубоко задел ее, намекнув на ее прежнее жалкое состояние, от которого теперь не осталось и следа. Она обиженно взглянула на него и ушла в дом, где царило веселье.
На третий день праздника Люция и Кристиан танцевали, и Нильс был вместе с ними в хороводе. Детские ссоры не длятся дольше одного дня. Гости прощались с хозяевами, произнося вошедшее в обычай присловье: «Вот и веселью конец!»
Ни для кого эти слова не были столь пророческими, как для Кристиана. В первые педели новый дом, сад и поля немного разнообразили жизнь и развлекали, но он не чувствовал себя дома, как в Свеннборге. Отчиму не правилось, когда он играл на скрипке, и поэтому Мария повесила инструмент высоко над дверью, откуда его не так просто было достать. Нильс презирал городского мальчика, который боялся скотины, не отличал быка от коровы и не мог усидеть на спине у спокойной старой клячи, когда она шла на водопой. Ухмыляясь, он рассказывал об этом отцу и работникам, и те обидно для Кристиана смеялись. Единственное, в чем оба мальчика сходились, была книга с картинками. Животные интересовали Нильса, но он считал большим недостатком, что они черно-белые. Так что вовсе не по злобе он однажды в отсутствие Кристиана вытащил книгу и, уверенный, что делает как лучше, раскрасил все гравюры пронзительно-яркими красными и желтыми красками. Ведь и раньше отец и работники говорили ему, что у пего есть способности к рисованию. На всех воротах и дверях красовались его наброски людей и животных, но при всем внешнем сходстве было в них что-то глупое и даже непристойное. Несколькими штрихами и добавлениями Нильс придал такой же характер гравюрам в книге о Лисе и сам посмеялся, довольный своей изобретательностью.
— А что я тебе сейчас покажу! — сказал он Кристиану, когда тот пришел. — Вот теперь книга — просто загляденье!
— Ты испортил всю книгу! — воскликнул Кристиан и так огорчился, что в нем вспыхнул неистовый гнев, вообще-то чуждый его природе. Он кинулся на Нильса с кулаками, но тот мгновенно сбил его с йог.
— Обоих бы вас выпороть как следует, — сказала подоспевшая Мария. — Нильса я не трону, но ты мой родной сын, тебя я имею право наказать.
И Кристиана наказали за двоих.
Отец тоже считал, что книга стала гораздо лучше, и пошлые добавления ему понравились: «Этот парень, черт его подери, понимает, что к чему».
Предоставленный самому себе и своим мыслям, Кристиан, никому не нужный, бродил по округе. День ото дня он становился все более тихим и замкнутым. Правда, иногда мать бурно выражала ему свою любовь, особенно если в доме что-то было ей сильно не по душе или если она слышала, как мужнина родня бранила ее за то, что она ничего не принесла в хозяйство. Тогда она решалась дать сыну скрипку, и он играл пьесы из нотной тетради — сокровища, которое берег больше всего на свете; и все же он его не сберег.
Однажды над домом взвился чудесный бумажный змей, Нильс смастерил его из старых газет и нотной тетради, которая для него не представляла никакой ценности. Змей взлетел высоко в воздух: мальчишки не смогли удержать его, полет становился все быстрее, и змей исчез над торфяным болотом.
Наступила зима… и прошла. И вот уже снова лето. Настал черед Кристиана тоже приносить пользу в хозяйстве. На лугу, там, где ручей бежал среди ольховника, он по очереди с Нильсом пас гусей; надо сказать, что делал он это охотно: ему нравилось уединение. На большом пне, рядом с тем местом, где ручей образовывал небольшую тихую заводь — ее можно было назвать прудом, — в тени больших кустов, сидел он, погруженный в мечтания, и смотрел на небо, отраженное в воде. Там, внизу, плыли облака, принимавшие разные образы, летали птицы с распростертыми крылышками, как раз на такой же глубине, на какой высоте они парили над поверхностью воды. Деревья, растущие вокруг, виделись ему кронами вниз, корнями вверх. Так же вверх тормашками отражался он сам; теперь он понимал, как все выглядит по другую сторону земли. Пузырьки, там и сям поднимавшиеся из воды, он называл своими водяными падающими звездами. Сама поверхность воды была для него океаном; стрекозы, проносившиеся над нею, — пиратами. Ну и мчались же они! По сравнению с ними водяные растения становились огромными, как деревья в тропическом лесу. Ряска была зелеными плавучими островами, а проплывавшая лягушка — чудовищем вроде тех, о которых рассказывалось в «Тысяче и одной ночи». Там, где сидел Кристиан, вода плескалась у самых пней и заходила под торчащие корни; в этих углублениях было мрачно и таинственно; ни один рыбак не воображает себе большего, проплывая мимо гротов в скалах у Капри, чем Кристиан при виде черных пещер между корнями и кусками дерна, которые нависали над водой, не касаясь ее. Ударом палки мальчик мог привести в волнение целый океан, и он видел длинные океанские волны, отливы и приливы, при которых углубления на берегу скрывались или, наоборот, увеличивались. Он думал, что крестьянские дети знают то же самое, что знал он из рассказов отца или крестного, думал, что они видят в воде и окружающей зелени то же, что видит он; и он говорил с ними об этом, как о чем-то реальном. Они ничего не понимали, слушали его с удивлением и любопытством: то ли он был умнее их, то ли просто помешанный.
— Ну конечно, он помешанный, — сказал Нильс.
И все поверили ему.
Мальчишки будто только и ждали этого сигнала, чтобы наброситься всем скопом на Кристиана. Один привязал зеленой вязкой берестой длинную ветку вербы сзади к его шейному платку, другие кололи его гвоздями, а Нильс свистел и кричал: «Да здравствует помешанный Кристиан!»
В отчаянии мальчик, как затравленный зверек, пустился наутек через поле, а все остальные с криком бежали за ним и бросали в него шапками и деревянными башмаками. Он добежал до сада, перепрыгнул через канаву; крестьянские мальчишки преследовали его по пятам, и он закричал, призывая на помощь мать. Мария была в саду. Кристиан подбежал к ней, а Нильс и другие мальчишки оставались по ту сторону канавы.
— Ну что у тебя опять случилось? — спросила Мария. — Ты не можешь играть с ними? Сейчас я тебя научу!
Он убежал в дом, чтобы не слушать, как мальчишки насмехались над ним.
Однажды Кристиан гулял один в поле и придумал такую игру: складывал цветы и листья таким образом, что получалось нечто вроде человеческих фигурок. Маленький листик щавеля был пышной блузкой дамы, длинные красные цветы — руками, дикая роза — лицом; у мужчин же ноги и руки были из остей, а зеленые куртки — из подорожника. Да, на это стоило посмотреть! он поставил их всех вокруг дерева и стал любоваться своей чудесной компанией.
За этой игрой его застала мудрая женщина из Кверндрупа, та самая, что была его пророчицей и излечила его, — она пришла сюда собирать трифоль и нарезать дягиля.
— Ай, что это такое ты сотворил? — спросила она, взглянув на кукол. — Это же привидения! Они совсем как люди, но дать им душу ты не смог. Что ты скажешь в Судный день, когда придется отвечать за то, что по твоей милости они стали телами без души?
Женщина покачала головой и покинула его; но ее слова: «Они потребуют от тебя, чтобы ты дал им душу» глубоко запали в его воображение.
Чем дольше он смотрел на своих кукол, тем ему становилось страшнее; не осмелившись разодрать их на части, он поднял кусок дерна, выкопал яму, положил их всех туда и прикрыл дерном. Теперь они были похоронены. Но всю ночь видел их во сне, ему казалось, что маленькие цветочные мужчины и женщины окружают его постель, забираются на нее и говорят: «Ты должен дать нам душу». Сон казался ему явью, но он не смел никому в этом признаться. На следующий день Кристиан пошел к тому куску дерна и поднял его. Цветы завяли и свернулись, он вынул их, расправил, насколько это получилось, положил на большой лист щавеля, прочитал над ними «Отче наш» и пустил вниз по ручью, чтобы зеленый корабль смерти никогда не смог вернуться.
А л ь р и к.
Ты здесь! Какая радость!
Э д м у н д.
Найдется ль море,
Чьих вод достанет смыть вину, гнетущую меня?
Над благородными или одаренными людьми часто насмехаются потому, что окружающие не в состоянии понять своеобразие человека или преобладание в нем добра. Осел нередко топчет самый красивый цветок, человек — сердце своего собрата.
Ты, чьи глаза пробегают по этим страницам, был ли ты когда-нибудь по-настоящему одинок? Знаешь ли ты, каково это — не иметь человека, к которому ты мог бы прислониться сердцем? Ни друга, пи брата — одиночество средь толпы… Если да, то ты поймешь, какой побег пророс в душе Кристиана, — побег, чей горький запах старит, придает зрелость мыслям, а из рун мудрости, которые он прочерчивает в нашем сердце, сочится кровь.
Сначала детская фантазия мальчика находила утешение в скрипке, но отчим решил, что из-за скрипки он становится нытиком, и ее продали за несколько марок деревенскому музыканту.
— Теперь наконец прекратятся вечные разговоры про эту скрипку, — сказала Мария.
Кристиан, не говоря ни слова, прокрался на гумно, лег на сено и плакал до тех пор, пока сон не коснулся его утешительным поцелуем; мальчику снились минувшие дни, когда отец рассказывал о дальних странах, а крестный предрекал, что скрипка будет розой в его руке и принесет ему счастье.
А наяву все было не так, как в этом прекрасном сие, да и во всех других, что он видел потом. Пришла осень, на дворе стало так же неуютно, как дома.
— Вечно он хнычет, этот парень, — сказала Мария. — Ну в точности его отец. Однако никто не может меня упрекнуть, что я балую его.
Желая быть хорошей мачехой, она стала выказывать меньше любви своему родному дитяти.
— Вот так история, — сказал однажды ее благоверный, возвратившись из Свеннборга. — Норвежца, того, что жил на Хульгаде и был не разлей вода с твоим первым мужем, посадили в тюрьму. Он признался в страшном преступлении. Много лет назад в Норвегии он убил женщину, да и здесь в Свеннборге — ты помнишь дочь еврея Сару, мать маленькой Наоми, или как бишь там ее кличут, той, что теперь залетела так высоко, — выходит Саре он тоже помог уйти в лучший мир.
— Страсть какая! — воскликнула Мария.
— Да, сидит как миленький в кандалах. А самое интересное — как все это вышло наружу. Он тяжело заболел, врач сказал, что ему не выжить, норвежец ему поверил, захотел облегчить душу и исповедался в содеянных грехах; но с этой самой минуты он пошел на поправку, здоровье вернулось к нему, и он прямо из постели больного попал на тюремные нары. Помилования ему не будет. он совершил два убийства, и к тому же промышлял контрабандой, то-то он и ездил все время на Торсенг.
— О да, — вздохнула Мария. — По нему было видно и по речам его слышно, что в нем сидит сам дьявол. Я и сейчас вздрагиваю, как вспомню, какие речи он вел прошлым Рождеством. А скрипка его звучала, как голос Каина. Слушать ее было омерзительно.
Она так хорошо помнила все это, что дрожала всем телом.
Ужин был на столе, Нильс пришел, а Кристиана никак не могли найти. Его ждали, его искали, но он как сквозь землю провалился. Было уже около одиннадцати.
— Проголодается — придет, — сказал отец.
— Я его мать, — сказала Мария. — Я лучше всех знаю, как дорог он моему сердцу. Найти я его должна, но за свои фокусы он заплатит.
Однако найти его не удалось.
Послеполуденные часы Кристиан провел в своем любимом местечке у ручья. Ветер закручивал вихрями палую листву, солнечные лучи были неяркими и холодными. Перелетные птицы улетели уже несколько дней назад, поэтому мальчик очень удивился, увидев совсем рядом с собой припозднившегося аиста, — может, он был в неволе, а стая тем временем улетела, потом он вырвался на свободу, и теперь ему предстояло одиноким пилигримом проделать долгий путь по воздушной пустыне к далекому югу.
Птица прыгала вокруг Кристиана — казалось, она совсем не боится его — и поглядывала на мальчика своими умными глазами. Кристиан вспомнил о гнезде на крыше дома еврея, ему подумалось, что это тот самый аист, и дорогие сердцу воспоминания детства нахлынули на него. В голове промелькнули рассказы отца об этих удивительных птицах; но стоило ему попытаться подойти поближе, как аист отлетал на несколько шагов. «Ах, если бы можно было забраться аисту под крыло и улететь с ним в далекие края!» — часто говаривал отец, и никогда еще подобное чувство с такой силой не охватывало его сына, как в эту минуту. «Улетать хотя бы в Свеннборг к крестному», — подумал он, пересек, замечтавшись, поле и луг, и тут аист гордо взмыл в вышину и полетел над лесом, а Кристиан, счастливый, каким давно уже себя не чувствовал, зашагал по дороге, ведущей в Свеннборг.
Лишь когда стемнело и мальчику захотелось есть, он вспомнил о доме и испугался, что так долго отсутствовал и что бросил гусей в поле. Будет уже совсем поздно, когда он вернется к матери и отчиму, и что они скажут? Кристиан остановился и заплакал: наверняка будут бить, а все из-за аиста.
Мальчик поручил себя Божьей воле и не стал поворачивать назад.
Становилось все темнее, вскоре не стало видно ни зги; тогда он взобрался на вал, внезапно выросший перед ним, прижался головой к стволу вербы, прочитал «Отче наш» и остался сидеть под деревом.
Вообще-то было часов девять вечера, никак не позднее. Кристиану показалось, что далеко-далеко между деревьями мелькает яркий свет; он слышал музыку, чудесные, нежные звуки долетали до его ушей, и он ловил их с таким благоговением, с каким блаженные души будут внимать гармоничным созвучиям на небесах. Норой ему казалось, что музыка льется из крон деревьев, порой — что из облаков на небе. А может быть, правду говорит предание, что лебеди поют, но только так высоко в небесах, что люди не могут их слышать? Может, сейчас их песни дошли до человеческого слуха? Облака заблестели, посветлело, все стало видно; всходила луна на ущербе, и ее неяркое сияние вызывало из тьмы кусты и деревья.
Кристиан забрел к усадьбе Глоруп и сидел на валу, ограждающем старинный парк. Музыка, которую он слышал, доносилась из главного здания, оттуда же исходил свет. Кристиана непреодолимо потянуло подойти ближе; он соскользнул вниз между кустами и очутился в парке.
Могучие старые деревья, тесно сплетясь ветвями, образовывали бесконечно длинную аллею; женская фигура из белого мрамора стояла, прикованная цепями к обломку скалы. Все, что Кристиан слышал, когда ему читали «Тысячу и одну ночь», о заколдованных садах и дворцах, казалось, превратилось в действительность в этом чудесном месте. А вдруг здесь ему помогут и он станет счастливым, как обычно становятся счастливыми герои сказок? Он прочитал вечернюю молитву и с богобоязненной надеждой подошел к статуе Андромеды, которая служила украшением парка. Разумеется, это была прекрасная принцесса, которую заколдовали и превратили в камень. Кристиан коснулся ее ноги — она была холодна как лед. В лунном свете ему показалось, что статуя взглянула на него с невыразимой скорбью.
Под сенью деревьев ни зги не было видно, и тем ярче выступали освещенные аллеи. На равном расстоянии друг от друга стояли каменные столбы, увенчанные массивными торсами. Они казались Кристиану карликами, охраняющими дорогу; точно такая же аллея с такими же столбами продолжалась по другую сторону озера с крутыми берегами, посреди которого находился небольшой островок, осыпанный пестрой осенней листвой, казавшейся в сумраке роскошными цветами. А в конце ее высилось главное здание, оно сияло огнями, подцвеченными пестрыми шторами, и оттуда лилась волшебная музыка. Аллея казалась бесконечной, и в этом, несомненно, тоже заключалось какое-то колдовство.
Наконец Кристиан очутился перед входом и при свете луны увидел исполинских каменных орлов, которые держали герб графов Мольтке; ему показалось, что это живые стервятники, и он испугался, что сейчас они расправят огромные крылья, подлетят и заклюют его, но птицы не шевелились. Тогда он поднялся по широкой лестнице, увидел сверкающие звезды светильников, которые висели под потолком на фойе зеркал; красивые женщины легко, как мыльные пузыри, проплывали мимо; мужчины были в нарядных костюмах. Кристиан не решился войти в волшебный замок, он осмелился только упиваться звуками, и одно это вливало жизнь в истомившееся сердце.
На лестнице лежало нечто вроде шерстяного одеяла — подстилка для господских собак, чтобы им не было холодно и жестко на твердом камне; в нее завернулся Кристиан, его голова устало склонилась, и он заснул. Ветер посыпал спящего мальчика желтой листвой. Сон перенес его на какую-то иную землю, частью которой он стал. Губы его беззвучно шевелились во сне. Дитя бедности на лестнице в холодную ночь, не большего ли ты стоишь, чем мраморный шедевр? Бессмертный дух обитает в твоей груди.
Музыка умолкла, свет погас, во всем обширном имении стало тихо, но тем полнозвучнее были мелодии и ярче свет, заполонившие душу Кристиана; во сне он находился в роскошном зале, красота которого теперь стала живой красотой природы. Стенами были летние облака, порталом — чудесная радуга, а орлы ожили, забили большими черными крыльями, и с перьев посыпались звезды. Звучала музыка, и танцующие кружились в воздухе, словно лебединый пух, а когда Кристиан с портала посмотрел в парк, он разглядел вдали чудесные голубые горы, о которых рассказывал ему отец, и с них рука об руку спустились Наоми и Люция; они приблизились к замку, он помахал им, они были уже совсем близко — и тут Кристиан проснулся. Луна светила ему прямо в лицо, и в первое мгновение ему показалось, что это продолжение его сна.
Дул холодный ветер; мертвая тишина царила кругом. Кристиан замерз, он был одинок и заброшен, и эта явь быстро и отчетливо дошла до него. Он встал, сделал несколько шагов; в вымершем здании, в длинных, прямых, как стрела, аллеях с белыми статуями было что-то жуткое; зубы у Кристиана стучали. Чтобы укрыться от резкого ветра, он зашел в небольшую рощицу; здесь была ложбина, вернее, небольшой песчаный карьер, и он спустился туда. Вдруг перед ним выросла фигура крупного мужчины.
— Кто там? Чего тебе надо? — спросил грубый голос.
— Господи Иисусе! — выдохнул Кристиан, падая на колени.
— Ты ребенок? — спросил мужчина.
Кристиан сказал, кто он такой и как попал сюда совсем один, и тотчас же очутился в объятиях мужчины.
— Ты не узнаешь меня? — шепотом спросил тот. — Не узнаешь своего крестного? Только смотри, говори тихо, совсем тихо.
И Кристиан обрел дар речи. Он прижался к крестному и расцеловал его в щеки.
— Как ты весь оброс щетиной! — воскликнул мальчик.
— Но от этого я не превратился в волка, который съел Красную Шапочку и ее старую бабушку, — ответил крестный.
— Ну да, эту историю ты когда-то рассказывал мне. Как давно никто не рассказывал мне историй! Мою скрипку они продали, из нотной тетради Нильс сделал воздушного змея — но все это будет не важно, если только ты возьмешь меня жить к себе.
Крестный обнял его за шею, на свой лад приласкал и ответил, что отправляется в путешествие, потому-то они и встретились в таком месте и в такой час. Луна уже поднялась так высоко над верхушками деревьев, что хорошо освещала их обоих. Лицо у крестного было изжелта-бледное, борода и волосы давно не стрижены. Кристиан сидел у него на коленях и слушал историю, которую рассказывал крестный, как бывало прежде, но ему не приходило в голову, что норвежец рассказывает историю собственной жизни.
— Однажды родился на свет добродетельный человек. А теперь я расскажу тебе, какое это было странное создание. Он лежал в колыбельке, весь белый и розовый, с невинными глазками, и все называли его ангелочком. Его собирались воспитать в невинности, но по ночам приходил сатана с черной козой и давал младенцу сосать ее молоко, так что в крови у него забурлила необузданность, но никто не замечал этого, потому что все его повадки были как у добродетельного отрока. Юношей он краснел от веселой шутки. Он читал Библию, но всегда натыкался на то место в Песни Песней, где лучше всего была описана красивая женщина, прекраснейшая из жен Соломона; читал он и о купающейся Сусанне, и о Давиде с Вирсавией. Никто не знал его мыслей, слова его были чисты, как свежевыпавший снег. Добродетельный человек гордился своей двойственностью и был бы рад, если бы его возили в железной клетке по всему миру, показывая людям, как редкостное животное. Ты знаешь, что старинным хмельным напитком — медом — можно выкормить василиска; дьявольское молоко — еще крепче, оно создало внутри у человека еще более страшную тварь; она гордилась собой, и добродетельный человек гордился собой. В нем было два самца, которые гордились своей двойственностью. Однажды оп гулял в лесу, и ему навстречу вышла лесовичка, прекрасная и нежная. Ее красота пробудила силы чудовища, и добродетельный человек превратился в объятиях лесовички в дикого зверя. Она звала на помощь, но весь этот случай был задуман дьяволом, и добродетельный человек сжимал ей горло до тех пор, пока ее голос не замер, а сама она не посинела и не застыла, а потом столкнул ее в пропасть. Но из ее прекрасного тела, пока он сжимал его в объятиях, вылезли змеи и ящерицы, они шипели вокруг него, у них выросли крылья, и они пели с деревьев и кустов: «Ты грешен, как и все другие». И черные ели кивали и говорили: «Ты — убийца». Тогда добродетельный человек бежал в чужие страны, где деревья не знали о его поступке и потому молчали; но ящерицы с крыльями полетели за ним, они пели в кустах, они стрекотали, как сверчки в углу у печи, — тогда он брал скрипку и играл для них и строил им гримасы, пока они не засыпали. Кровь его стала горячее, а соседская дочка… Да ты не слушаешь, мальчик, — перебил крестный сам себя и пробормотал: — Он спит; как хорошо спать вечно! Спать без сновидений! Это будет добрым делом.
Крестный провел рукой по лицу Кристиана, пальцы коснулись горла.
— В эту минуту смерть пересекает твой жизненный путь! Твоя душа чиста и невинна; если существует райское блаженство, ты имеешь на него право, и я толкаю тебя туда, помимо твоей воли освобождая от земной жизни. Ха! Как мало надо, чтобы стереть человека с лица земли! Но я не хочу! Пусть все они мучаются и страдают, как страдал я! Люди будут вонзать свои острые языки в твое нежное сердце, пока оно не обрастет жесткой кожей; их глаза будут злобно смотреть на тебя, пока в твои мысли не просочится яд. Люди злы. Даже у самого лучшего из них бывают мгновения, когда с его языка каплет яд, и, если ты его раб, ты должен молча целовать его руку с ненавистью в сердце.
Рано утром Кристиан проснулся. Поискал глазами крестного, но его не было. Мальчик поднял голову и увидел, что прямо над ним на ветке качается мертвец — рот судорожно раскрыт, глаза выпучены, черные волосы развеваются вокруг посиневшего лица. Кристиан вскрикнул, узнав крестного. На мгновение он прирос к земле от ужаса, потом побежал что есть мочи между шелестящих кустов и мчался, пока не добрался до изгороди и проселочной дороги. Лес остался за его спиной, как дурной сон, где раскачивалось ужасное видение.
В бурном море я живу.
Фартук — флаг на нашей мачте,
Парус — женская сорочка,
И одни лишь рыбы — рыбы.
Без штанов мои здесь шутки,
Их не жарю и не парю
И товарищей моих
Я сырыми угощаю.
Да здравствуют морские волки!
Кристиан увидел впереди женщину и молодую девушку; он нагнал их, и они окликнули его по имени. Это были Люция и ее мать: они вышли из дому в такую рань, чтобы навестить дядюшку Петера Вика, чья шхуна сейчас стояла на приколе в Свеннборге.
Кристиан сбивчиво рассказал о крестном, повесившемся в лесу, и, из свойственного простому народу страха перед самоубийством, а также боясь оказаться замешанной в полицейское расследование, мать Люции прибавила шагу, а разговор между тем продолжался.
— О Господи Боже ты мой! — воскликнула женщина. — Вы что, вместе пошли туда ночью?
— Я встретил его там, — сказал Кристиан и признался наконец, что ушел из дома без ведома родителей.
— Что же ты наделал! Они, верно, места себе не находят. Возвращайся скорее домой. Конечно, достанется тебе на орехи, а может быть, даже и побьют, но ведь это пройдет и забудется.
— О нет, — вздохнул Кристиан, — разрешите мне пойти с вами. Не прогоняйте меня! Я буду кормить кур и уток, чистить птичник. А спать буду на гумне на своей вывернутой наизнанку одежде. Только не заставляйте меня возвращаться домой.
Он разрыдался и принялся целовать женщине руку и передник.
У Люции тоже выступили слезы на глазам и она стала просить за него:
— Пусть он останется у нас! Разве ты не помнишь, как сводный брат обижал его в церкви?
— Но у меня нет никаких прав на него. Я не могу забрать его у родителей.
— Он может хотя бы пойти с нами в Свеннборг. Дядюшка разрешит ему переночевать на шхуне, а завтра он вернется вместе с нами; ты сходишь к его родителям и замолвишь за него словечко, а когда гнев их поостынет, он пойдет домой. Согласна?
Кристиан печально посмотрел на девушку; она взяла его за руку:
— Не тужи! Моя матушка хорошо к тебе относится! — И Люция просительно посмотрела на мать.
— Ладно! — ответила та. — Господь привел тебя к нам; ну так оставайся. Этой ночью в Свеннборге ты будешь как у Христа за пазухой. А завтра вернешься с нами.
— Хорошо, — вздохнул Кристиан.
Женщина снова начала расспрашивать о крестном — что он был за человек, — и мальчик, как умел, отвечал на ее вопросы. Люция рассказывала о любимом дядюшке и его шхуне, на борт которой они поднимутся, об уютной маленькой каюте с красными шторами на окошках, между которыми висит дагеротип его покойной жены — она была шведка из Мальмё. Еще там висит полка с Библией, Псалтырем и книгами о приключениях Альберта Юлиуса и старая скрипка.
При этом слове глаза Кристиана сверкнули.
— Скрипка! — воскликнул он.
Только теперь он понял, насколько этот человек может быть любимым.
Около полудня они добрались до Свеннборга. С каким восторгом Кристиан вновь увидел Торсенг, бухту и весь дорогой его сердцу город; ему хотелось поклониться каждому дому, ведь это все были старые знакомые. Они поднялись по Мёллегаде, и мальчик увидел внизу дом крестного — ставни были открыты, а дверь заперта. Они подошли к причалу.
— Вот «Люция», — показала мать на шхуну.
— А вот дядюшка! — воскликнула Люция.
Теперь они чуть ли не бегом бежали.
Кристиан увидел толстого коротышку в ситцевой пижамной куртке в цветочек, с красным добродушным лицом. Это и был дядюшка Петер Вик.
— Кого я вижу! Глазам своим не верю! — воскликнул он. — Где это записать? Лисбет и моя любимая сухопутная Люция. Южный ветер принес вас с севера. Ну, переходите по доске!
— А она выдержит? — спросила Лисбет.
— Уж если она не проваливается под таким грузом, как я, то двух цыплят вроде вас и подавно выдержит. Как ты выросла, Люция! Прямо невеста. А этот юнец с тобой, — он показал на Кристиана, — никак, твои будущий супруг? Ну ничего, с годами станет мужчиной. Смотри в оба, мой мальчик, как бы она не сбежала от тебя прежде, чем ты успеешь надеть на нее обручальное кольцо.
— Просто удивительно, как здесь чисто и прибрано, — заметила Лисбет.
— Черт возьми, а ты думала, что мой корабль похож на свинарник? Нет, моя морская Люция каждый день моется и наводит красоту, как юная кокетка, а когда мы выходим в море, то соленая водица отдраивает ее еще чище. Палуба должна сверкать. По будням это мой променад, а по воскресеньям моя церковь. Но ваш визит — вот это сюрприз так сюрприз! Удачная мысль пришла тебе в голову, Лисбет!
— Честно говоря, — ответила та, — она пришла в голову не мне, а Люции; дочка покоя мне не давала, пока мы не собрались в путь.
— Я не видела тебя больше года, дядюшка, — сказала Люция.
— Будь я на двадцать лет моложе, а ты на пару годков постарше, Люция, не могу поклясться, однако, возможно, ты стала бы носить имя мадам Петер Вик. Но что поделаешь! К тому времени, как подрастают самые красивые девушки, глядишь — а ты уже стал старым моржом. Да, надо послать Эсбена, пусть принесет три порции похлебки и немного жаркого, вы пообедаете у меня на борту. Эсбен варит кофе с цикорием, которым не стыдно было бы угостить императора! Я научил его очищать цикорий кожей камбалы. Пошли теперь в каюту. Мне придется протискиваться боком, очень уж я растолстел. Ни с кем я в жизни не ссорился, кроме как с дверью моей каюты, она все норовит ущипнуть меня за бока. А ведь был и я когда-то тощий, как таракан!
Внутри все было именно так, как описала Люция. Короткие красные шторы шевелились перед маленькими окнами каюты, между которыми висел дагеротип мадам Вик. Над ними на полке лежали книги и скрипка; Кристиан уставился на нее во все глаза: простая и неказистая с виду, для него она была лампой Аладдина, повелительницей духов, могучих духов музыки.
— Следовало бы прорубить окна пониже, — сказала Люция, — тогда здесь было бы светлее.
— Пониже? — возразил Петер Вик. — Чтобы море залилось внутрь шхуны? Ты разбираешься в морском деле не лучше гуся, тот хотя бы умеет грести лапами. Вы, крестьяне, сухопутные крысы! Да, правильно написано про вас в книге, в истории о лодке, или корабленке. У людей не было денег купить большую шхуну, и купили они маленькую лодку, которая была привязана позади корабля; они думали, что это детеныш, который еще вырастет; они выпустили лодку на пастбище, но она не ела траву, тогда они подумали, что она больна или тоскует по дому, и заплатили шкиперу, чтобы он разрешил еще на год оставить лодку у матери, пока она не научится есть сама. «Смотри, как развеселилась!» — сказали они, когда лодка запрыгала по волнам вслед за большим кораблем. Ну как же, вы, крестьяне, первоклассные моряки!
Потом Петер Вик стал расспрашивать о Кристиане. Он услышал всю его горестную повесть, узнал и о том, что мальчик убежал из дому, но что касается крестного, тут, как он выразился, лучше всего предоставить этой истории плавать отдельно, они не хотят попасть в ее кильватер. Ночевать Лисбет и Люция отправились на квартиру Петера Вика в городе, сам же он остался на борту, где и для Кристиана нашлась койка. Только теперь, оставшись наедине, они познакомились поближе.
— Ну, мой мальчик, — сказал Петер Вик, — будем вдвоем сражаться против Оле Лукойе. Но он убаюкает нас, можешь не сомневаться. Раскачает и забросит на седьмое небо. Сейчас я приготовлю себе грогу, закурю трубку и немножко поболтаю с вами обоими. Ты ведь говорил, что умеешь играть на скрипке. Дайка я послушаю, как ты пиликаешь!
Прикасаясь к струнам, Кристиан дрожал от радости. Он сыграл несколько самых сложных пассажей из тех, которым научил его крестный.
— Да, конечно, — сказал, улыбаясь, Петер Вик, — это очень славная мелодия, если бы только ты сыграл ее в другой тональности. Ты играешь в норвежско-арабском духе. Твоя музыка ударяет в голову, как старый коньяк. А ты не знаешь такой, которая ударяла бы в ноги, заставляя людей пуститься в пляс?
Он взял скрипку сам и сыграл веселый танец «молинаски». Потом стал расспрашивать о доме и о сводном брате.
— Но почему ты не вел себя, как настоящий мужчина? — спросил он. — Надо было постоять за себя. Дал бы ему по чайнику так, чтобы свернуть носик в другую сторону. Продали твою скрипку? Стыд и срам! Ты должен стоять на собственных ногах; ну, а раз ты не мог стоять, ты сбежал. А, черт! Часто на земле ветер дует сильнее, чем на море. А кто был твой родной отец?
Кристиан рассказал.
— Знавал я его, — сказал Петер Вик. — Он участвовал в битве при Ливорно, был среди тех, кто прикрывал нас с тыла, с суши. Вот уж воистину храбрый был портняжка.
— Ах, если бы и мне повидать чужие страны! — вздохнул Кристиан. — О, будьте так добры, разрешите мне остаться здесь, на шхуне!
Он схватил моряка за руку, и глаза его были столь же красноречивы, сколь и уста.
— По мне, так оставайся, мне как раз нужен юнга, только бы твоя мать согласилась, но хочу тебя предупредить: мы не каждый день стоим в гавани! Мы, чтоб ты знал, выходим в море, где очень сильно качает, где ты не раз получишь холодную головомойку, а порой — оплеуху или крепкий подзатыльник от меня, только тебе уж некуда будет убежать, мой мальчик! И не каждый день мы, как сегодня, пьем кофе и едим сдобу. Ну, а теперь спи в коечке, ты лежишь в ней, как в ящике материного комода.
Петер Вик остался сидеть на палубе с грогом и трубкой, а Кристиан пошел и лег на узкое ложе. Надежда на Господа переполняла его мысли, вера в нем крепла.
По привычке он встал рано утром, что пришлось по нраву шкиперу.
— Ты встаешь с курами, спозаранку уже на ногах. Молодец! Но сейчас лучше бы ты взял курс на сушу и подождал, пока будут готовы твои документы и мамаша разрешит тебе уйти в плаванье. О Господи, он того гляди разревется! Не надо, море и так соленое.
— Пусть остается у тебя, дядюшка, — попросила Люция, которая в это время подошла и узнала, чем так огорчен Кристиан. — Матушка еще вчера сходила к его родителям и рассказала им все. У пего нет никого, кто был бы ему таким добрым родичем, как ты мне! — И ее ручонка нежно погладила морщинистую щеку дядюшки.
— Ну ты смотри на нее, она уже знает уловки покойной мадам Петер Вик, когда та хотела заставить меня плыть нужным ей курсом. Вы, женщины, большие искусницы в этом деле.
Люция не отступалась, пустив в ход все свое умение убеждать, и в конце концов Кристиану разрешено было остаться на судне до тех пор, пока не станет известно решение его родителей.
Уже в полдень следующего дня Мария пришла в Свеннборг одна, без мужа и сразу же разыскала шхуну. Она одновременно целовала и бранила сына:
— Да как ты смел вот так взять и убежать от нас! Ты вылитый отец, от него я тоже наплакалась. Я не собираюсь тебя бить, хотя это пошло бы тебе только на пользу. Что ж, испытай, каково оно — жить среди чужих людей. Я еще не забыла, как намучилась с твоим отцом. И клянусь, я ни в жизнь не вышла бы замуж второй раз, не будь у меня тебя. Бог свидетель, жизнь у меня не сладкая, но ты еще мал, чтобы это понять, сопляк несчастный! Ну ладно, плавай себе на шхуне, а если она потонет, и ты вместе с ней, будет у меня еще одна причина лить слезы!
Примерно таков был разговор, и Кристиан стал юнгой. Подписали своего рода контракт; единственным, что усвоил из него Кристиан, было его право играть на скрипке шкипера: эту мольбу он, запинаясь, высказал, когда его спросили, все ли он понял.
Теперь ему предстояло узнать, что такое нактоуз, штаг, фок и кливер, и вскоре он уже перелетал с каната на канат, как чайка, хотя прежде никогда не увлекался лазаньем и прыжками.
У поручней стою я,
Гляжу в пучину вод.
На темпом рифе, как на троне
Там дремлет царь морской,
И даже арфы струн не тронет
Он соyною рукой.
И над собой не замечает
Плывущие суда.
Лишь головой седой кивает
Им вслед он иногда.
Восемнадцатого октября на борту все было готово к отплытию. Кроме Петера Вика команда состояла из троих матросов; на борту было также два пассажира. Одна из них — пожилая гувернантка; в годы своего расцвета она выступала в труппе графа Трампе в Оденсе, но, по ее словам, покинула сцену, считая это занятие безнравственным; кроме того, она писала стихи, но только по-немецки, потому что возвышенные чувства, по ее мнению, можно выразить лишь на этом языке. Она ехала в Копенгаген, где ее наняли служить в каком-то аристократическом доме. Второй пассажир постоянно жил в Копенгагене; он был коллежским советником — чин, хлопотать о котором его в свое время заставила жена.
Шхуна с надутыми парусами прошла мимо больницы святого Йоргена и рыбачьего поселка, уходя, как казалось Кристиану, далеко в широкий мир. Китай или Копенгаген — для него это было одинаково далеко, одинаково ново. Им предстояло миновать острова и выйти в открытое море.
Пассажиры быстро познакомились, и не успела шхуна миновать Эрё, как коллежский советник с брюзгливым красноречием развернул перед слушателями картину своих радостей и страданий. Он тоже оказался поэтом, в свое время писал в газету «Афтенпостен» и ежегодник «Нюторсгаве» Паульсена, но под псевдонимом. Его подлинным коньком была элегическая поэзия; впрочем, писал он и каталоги для аукционов, рецензии и другие произведения.
— Но от этого не получаешь никакого удовольствия, — сказал он. — Корпишь, выискивая погрешности в стиле, просто зло берет, а представляешь сочинение на суд публики, так она же на тебя и накидывается, Irritabile genus[12], как сказал Гораций о поэтах. Я пробовал свои силы во всех стихотворных формах Горация: асклепиадической, алкейской и сапфической. Новейшие поэты упускают их из виду, и это не может не оскорбить воспитанный на классике вкус; я также поднял свой голос, я выступал против этого, возмущался и возмущал многих других; они бранили меня и писали на меня эпиграммы, но я в газетах читаю только то, что сам написал. Однако на свой день рождения я получил с посыльным бумажонку с грубыми оскорбительными виршами.
Возмутительно, что люди хотят писать, а сами не знают грамоте, все равно как если бы хотел держать речь человек без единого зуба во рту! Эту мысль я должен записать, — перебил он сам себя, вполголоса повторил ее и записал карандашом. — . Видите ли, йомфру, я никогда не теряю того, что может пригодиться; если мне приходит в голову забавная мысль, что бывает часто, я ее записываю. Должен вам сказать, что я взял на себя переписывание ролей в нашем театральном обществе, и, подобно Жан-Полю[13], я держу у себя в ящике стола записочки с удачными мыслями и вписываю их в роли. Это очень улучшает их.
Тут и гувернантка рассказала, что она уже одиннадцать лет ведет дневник по-немецки.
В них обоих прежде всего бросалась в глаза реальность повседневной жизни, достойная быть предметом низкой комедии; но мы могли бы ухватить в них также и красивую, поэтическую сторону, которая есть у всех нас, пусть проявляется она у иных только в редкие мгновения. Даже в смешной гувернантке было нечто глубоко трогательное. Она рассказала, например, что как-то целый год прожила на жидком чае; она пила его утром, в обед и вечером — это было единственное, на что бедная женщина могла заработать своим прилежанием. Ее idee-fixe была сама по себе прекрасна: она заключалась в том, что целью и смыслом нашей жизни является добродетель. Коллежский советник был верным приверженцем старины и ничего нового не признавал — не его была вина, что небо не наделило его гением двуликого Януса, который одинаково хорошо видит, глядя и вперед, и назад.
Когда солнце стояло в зените, шхуна покинула лабиринт бухт и фьордов и вышла в открытое море. Точно морской страус, бегущий по бескрайней пустыне океана, шхуна, слишком тяжелая, чтобы подняться в воздух, тем не менее походила на птицу. Надутые паруса напоминали расправленные крылья. Кристиан видел, как родные берега все больше изменяют свои знакомые очертания; быстрота движения, свежий ветер и новизна всего окружающего навели его на неожиданные мысли.
Сырой туман, поднявшийся с моря, поглотил последние лучи солнца. Стало темно. Свет фонаря за кормой освещал лишь ближайшие канаты. Волны с однообразным плеском бились о борт судна, которое на большой скорости проплывало над дворцом морского царя. Длиннобородый царь наверняка сидел внизу и смотрел на киль шхуны… Вдруг судно на что-то наткнулось, послышался громкий крик, и снова наступила тишина, однако волны плескались сильнее, и внизу, под ними, что-то словно бы скреблось.
— Господи Иисусе! — воскликнул рулевой и сделал резкий поворот.
Высоко подняв фонарь, обнаружили лодку, Кристиан получил приказ звонить в колокол. Все было напрасно. В ночной темноте они наскочили на лодку с людьми. И Кристиан подумал о смерти.
Да, умереть… Таится в слове жало.
Но мы об этом знаем слишком мало.
Прекрасен смерти дар и так велик,
Что пет поэта, кто б его постиг.
Когда бы разум то открыл для нас,
В могилу б поспешили мы тотчас.
Мы дети здесь, и знают все на свете,
Что многого понять не могут дети.
— Как холодно, — пожаловался коллежский советник, выглядывая на рассвете из своей каюты.
Лицо у него было мертвенно-бледное, а желтый шелковый платок придавал ему еще более жалкий вид. Сильный ветер разорвал туман на отдельные тучи, на темно-зеленом море выделялась белая пена.
— Погода не внушает доверия.
— Да, здорово она распустила губы, — ответил Петер Вик, кивая на потоки дождя.
— Вам уже приходилось бывать в море при такой плохой погоде? — спросила гувернантка.
— Чем плоха погода? Наоборот, она так благоприятна, как только можно пожелать! При штормовом ветре шхуну качало бы еще не так!
Он умолк и, стоя у руля, вглядывался в пенящееся море.
— Ну, я-то подготовился к морской болезни, — сказал коллежский советник, — у меня ноги обернуты пергаментной бумагой, живот — оберточной, в подложечной ямке — мускатный орех, а для еды — кусочки лимона с пряностями.
У гувернантки была только зеленая шерстяная нитка на левом запястье да совет всегда поворачиваться лицом к ветру.
— Не надо думать о том, что вам может стать плохо, дорогая йомфру, — сказал коллежский советник. — Давайте я прочитаю вам небольшую статью. Это предложения, с которыми я обращаюсь к дирекции королевских театров. Может быть, это вас отвлечет.
«Прежде всего каждый певец должен петь любую партию, какую ему дадут; бас или тенор, главное — голос у него есть, значит, он должен петь». Как вы понимаете, йомфру, это многое изменило бы к лучшему.
«Во-вторых, каждый автор должен нести ответственность за свое произведение. Если выручка за первый и второй спектакль не достигает определенной суммы, он должен возместить театру недостающее». Как вы понимаете, сборы сильно вырастут, а ведь это главное; кроме того, поубавится писательский зуд у начинающих авторов.
— Мне на самом деле очень плохо, — сказал гувернантка.
И тут же верхушка большой волны перелилась на палубу и добавила соли в свежеиспеченный театральный регламент.
— Возьмите кусочек лимона, — предложил советник.
— О Господи, — вздохнула она. — А ведь, находясь на суше, я так люблю море!
— Очень оригинальное высказывание, — заметил он. — С вашего разрешения, йомфру, я запишу его и использую.
Он вынул записную книжку и начал писать. Петер Вик попросил йомфру спуститься в каюту.
Советник же остался наблюдать искусство кораблевождения: хотел написать о нем статью, ибо не было предмета, о котором он бы не писал — от навоза до характера Гамлета, — и во всем разбирался одинаково хорошо. Поэтому он надеялся, что правительство однажды обратит на него внимание и возьмет его на службу либо инспектором конных заводов, либо главным лоцманом, либо директором театра; в любой области его пригодность была очевидна.
На следующее утро советник сидел и созерцал крутой утес на острове Мён, мимо которого они проплывали. В руках он держал рукописное собрание стихов гувернантки, в котором, к сожалению, отсутствовало стихотворение, посвященное тому месту, где они сейчас находились, «Beim Anblick der Insel Möen im Mondschein»[14], - она написала его в Копенгагене за изучением «Юношеских странствий» Мольбека[15], где этот утес был представлен в сверхнатуральную величину.
— По-латыни он называется «Insula Моnа», — сказал советник. — Как удивительно звучен язык древних! Вот это были люди!
Он погрузился в тихий восторг по поводу того, что две тысячи лет назад люди были умнее, чем мы, потом взял записную книжку и занес туда эту блестящую мысль.
К вечеру из залива Кёге-Бугт возникли башни Копенгагена и Кристиансборг; они были едва различимы, и не успел глаз воспринять их контуры, как стемнело. Так иногда всплывают в памяти обрывки странного сновидения, но только мы хотим представить себе картину в целом, как на них опускается тьма; однако если мы знаем, что наступающее утро наверняка высветит для нас очертания Копенгагена, то неизвестно, увидим ли мы когда-нибудь отчетливо ту, иную реальность.
Все больше судов встречалось им; вдали засветились огоньки Копенгагена и Амагера. Кристиан услышал скрип раскручивающегося брашпиля: шхуна бросила якорь; рядом послышались голоса; Петер Вик спустился в лодку, советник и гувернантка, сунув в руку юнге несколько скиллингов, последовали за ним.
Уже этой ночью они будут спать в большом удивительном городе. Но Кристиан только завтра утром увидит его. Намного ли он больше Свеннборга? Похожи ли дома на замок на Торсенге и есть ли здесь музыка? Пока Кристиан думал обо всем этом, протрубил егерский рожок из Цитадели; ветер донес по морю нежные, печальные звуки; и Кристиан сложил руки для молитвы.
И я побывал однажды в танцевальном зале.
Едва занялся день, Кристиан был уже на палубе. Если бы перед ним открылся город с домами из мрамора и дворцами из прозрачного стекла, он бы не удивился — его воображение было готово ко всему. Он думал, что будет потрясен, но увидел совсем не то, чего ожидал. Много кораблей, несколько домов, а на узкой косе слева — ряд высоких строений, которые, казалось, плыли по воде.
Взошло солнце и осветило множество недостроенных кораблей на верфях, где уже появлялись рабочие; шхуна скользнула в широкую протоку, и показались дома, башни и мосты; они плыли словно по улице — это был Нюхавн. Высокие дома громоздились по обе стороны — ни в одном доме в Свеннборге не было так много этажей. Большие и маленькие суда стояли бок о бок в широком канале, и на каждом развевались пестрые флаги, потому что здесь, в порту, была свадьба, в честь которой и подняли флаги все корабли. Они выглядели так великолепно, как будто вот-вот ждали приезда короля. По узким улочкам с обеих сторон канала с шумом катили кареты и экипажи, люди шумели и кричали, мужчины и женщины, разодетые, как господа, проходили мимо друг друга, не здороваясь.
«Люцию» подтянули к пирсу и пришвартовали.
Там, где кончался канал, была площадь, и оттуда доносилась музыка, такая праздничная и чудесная, — видно, и впрямь здесь, в большом городе, было одно сплошное гулянье и веселье! День промелькнул, как один час, а когда стемнело и флаги спустили, во всех окнах зажегся свет в честь жениха и невесты; сияющие огнями дома освещали канал и отражались в воде. Шарманщик играл свою печально-веселую мел од то.
Кристиан молил Бога о том, чтобы навсегда остаться среди этого великолепия и красоты.
Петер Вик уже уехал в гости; двоим матросам было разрешено сойти на берег, Кристиан попросил взять его с собой. Один стал возражать: не вести же мальчишку к Стефановой Карете! Но все же Кристиан выпросил разрешения пойти с ними. Они ступили на сушу, пересекли большую площадь. Здесь восседал на коне бронзовый король, а вокруг возвышались четыре огромных черных фигуры. Здания, которые видел Кристиан, казались ему дворцами, а на улице, на которую они свернули, его ослепили модные лавки, одна великолепнее другой. Толкотня была, как на ярмарке; мимо проезжало больше экипажей, чем в Свеннборге, когда в ратуше давали бал. Потом улицы стали узкими, но дома были такие же высокие и красивые. Важные дамы, такие нарядные, точно собирались на бал, стояли у открытых окон и кивали им приветливо и дружелюбно, как добрым знакомым. На углу улицы, на холодном, грязном камне перед домом сидела молодая, бледная, как смерть, женщина в лохмотьях; маленький полуголый мальчик плакал, положив голову ей на колени, болезненно-желтый младенец сосал исхудавшую грудь, а она, откинув голову назад, бормотала проклятья, и казалось, не замечала ни старшего ребенка, ни младшего.
— Она больна! — воскликнул Кристиан. — Может быть, надо рассказать о ней какой-нибудь из важных дам?
Матросы засмеялись и повели его в переулок, где из низенького, мрачного на вид дома доносились звуки флейт и скрипок. Они вошли в этот дом.
Чудесные ликующие звуки наполнили душу Кристиана, свет многочисленных свечей в люстрах и бра ослепил глаза, хоть вокруг и плавали облака серого дыма. Кристиан сиял шляпу и вежливо раскланялся на все стороны. Никто этого не заметил. Мужчины были вовсе не при параде, но тем великолепнее выглядели дамы, и щеки у них алели, как розы. Один мужчина танцевал, не вынимая трубки изо рта, и выпускал через плечо своей партнерши густые клубы дыма. У дверей совсем юная барышня прижалась к кавалеру, — наверное, они были помолвлены. Тут в зал вошла высокая дама в белом платье, с цветами в волосах и бутылкой пива в руках — Стефанова Карета собственной персоной. Она была хорошо знакома с матросами, более того, наверняка состояла с ними в родстве, потому что радушно обняла и расцеловала обоих. Это была исключительно любезная дама. К Кристиану она тоже обратилась дружески и просто, как к старому знакомому, и угостила его пуншем; он поцеловал ей руку, а она ласково отвела назад волосы, упавшие ему на лоб. У этой дамы, несомненно, было доброе сердце.
С величайшим почтением и благодарностью покинул Кристиан ее дом. Сказка о крестьянском мальчике, ставшем императором, пришла ему на ум. О, если бы эта благородная дама приняла в нем участие, он мог бы сделаться скрипачом, играл бы в оркестре у нее в доме или стал бы кем-то еще более важным, но это непременно было бы связано с музыкой.
На улице стало довольно тихо — ведь был уже поздний вечер, но в доме у Стефановой Кареты Кристиан не заметил, как прошло время. Все еще слышалась музыка флейт и скрипок, а через отверстия в форме сердечка, вырезанные в ставнях, вырывался длинный луч света. В соседнем переулке раздался свисток стражника, громкие голоса — там был какой-то скандал. Немного погодя появилась странная процессия: стражники несли на плечах лестницу, к которой была привязана молодая женщина, такая же разодетая, как дамы в танцевальном зале. Кристиан не знал, что и думать об этом городе и этих людях. Они вернулись на шхуну; дома вокруг все еще сверкали иллюминацией, огни отражались в воде. Матросы строго запретили мальчику рассказывать Петеру Вику о том, где они были.
Переполненный впечатлениями дня и вечера, Кристиан долго не мог заснуть. Одна мысль особенно живо владела им: ах, если бы остаться здесь навсегда! Дама, которая поцеловала и приласкала его, казалась ему такой доброй и могущественной. Да, он доверится ей! Она многое может сделать для него и наверняка сделает, если он сумеет объяснить ей, как сильно его стремление, как велика его тоска. Он истово помянул ее в своей вечерней молитве и, твердо решив, что однажды тайком придет к ней днем и один, наконец уснул.
На следующий день Кристиан сидел на самой верхотуре и смолил снасти; перед ним открывался широкий обзор: справа большая площадь с бронзовой статуей, слева, за Хольменом, темно-синее море и шведский берег, но больше всего привлек его внимание сад, расположенный совсем близко, за низкой стеной, у которой была пришвартована шхуна. Там росли диковинные, редкостные растения, высился большой тополь, и все это очень напоминало сад еврея, который Кристиан видел ребенком. Низкие стеклянные дома, внутри которых виднелись зеленые ветки, были разбросаны там и сям между изгородями и клумбами с великолепными осенними цветами. Это был ботанический сад. Все, что Кристиан до сих пор видел в Копенгагене, было чудесно — а ведь ему говорили, что он еще ничего не видел. Да, здесь он хочет остаться; с Божьей помощью у него это получится. Как только ему снова разрешат побродить по улицам, он разыщет приветливую добрую даму, с которой были связаны все его надежды.
Через неделю был день рождения королевы; все суда в гавани подняли флаги, на улицах звучала музыка и горели фейерверки. Кристиану разрешили погулять одному; теперь дело было только за тем, чтобы найти узкую улочку, гдё он был в первый вечер.
Широкую великолепную улицу с множеством модных лавок Кристиан нашел быстро. Пестрые портьеры развевались вокруг дверей, забавнейшие игрушки красовались в витринах, а вывески у подвалов и первых этажей были как настоящие картины, которые не стыдно повесить в парадной гостиной. Мальчик бродил по улицам и смотрел во все глаза. Той, которую искал, он не нашел, зато вышел на большую площадь, где вода била плотными струями и играла золотыми яблоками в честь сегодняшнего праздника. Да, Копенгаген великолепный город, но как же найти ту даму? Оставалось только еще раз увязаться за матросами, когда они пойдут к ней, и тут уж постараться лучше запомнить дорогу.
Вечером город сиял разноцветными огнями, на площади опять полыхали фейерверки, рассыпая снопы красных искр, подобных развевающимся огненным волосам; король с королевой в роскошной карете проследовали в театр.
— Когда-нибудь мы с тобой тоже пойдем в театр, — сказал Кристиану Петер Вик. — Там ты послушаешь музыку и увидишь веселое представление.
Как будто может быть музыка прекраснее той, что он слышал на улицах! Как будто где-нибудь может быть веселее, чем в доме нарядных дам!
Они как раз шли переулком. Кристиан узнал его: свет пробивался сквозь сердечки, прорезанные в ставнях. Ну конечно, это был тот самый дом! Кристиан постарался точно запомнить место и улицу.
В воскресенье утром мальчик попросил разрешения пойти в церковь. Он надел свою лучшую куртку, действительно пошел в ближайшую церковь и подпевал там мелодии органа без слов, поскольку Псалтыря у него не было, а потом отправился на поиски и нашел нужную улицу. Ставни в доме были закрыты. Он пошел по длинному темному коридору и отыскал дверь, но, прежде чем постучать, преклонил колена, прочитал «Отче наш» и помолился о том, чтобы Господь склонил сердце доброй дамы помочь ему найти путь к музыке; чего в точности ему хотелось, он и сам не знал.
Кристиан постучал в дверь.
Ему открыла неопрятно одетая старуха и спросила, чего ему надо. Объяснение мальчика звучало неубедительно, и она уж совсем было собралась захлопнуть дверь перед его носом, но тут за ее спиной появилась сама Стефанова Карета в весьма легком утреннем капоте и сапожках со шнуровкой, отделанных пушистым мехом.
— Это ты! — сказала она ему, как старому знакомому, улыбаясь всем лицом. — Тебя прислал Сёрен?
Старуха отступила в сторону. Кристиан поцеловал даме руку и весьма наивно стал рассказывать о своем стремлении к музыке, о том, как плохо ему было дома и как получилось, что он оказался в людях.
— Да, мой хороший, — кивала дама. — Я и сама люблю музыку. Если бы ты хоть был девочкой!
Она потащила его к открытому буфету, дала ему пунша и яблок, потом разразилась веселым смехом.
— Ты не иначе как гений, или как там это называется, — сказала она.
Тут из соседней комнаты появились еще несколько благородных дам, одетых так же легко. Выслушав историю Кристиана, они почему-то смеялись и глупо на него таращились.
На что он мог надеяться, что она ему обещала? Покидая дом, мальчик был вне себя от радости: она протянула ему руку, назвала его гением и наказала не падать духом — он непременно добьется успеха.
Кристиан и сам был уверен в этом, как всякий истинный гений, отдающий свою судьбу в руки состоятельного человека, будь то мужчина или женщина. Надо сказать, что последние чаще бывают способны оценить истинный гений — примерно так же, как оценила она!
А л и н а.
Да, то Иоанна, сестра.
Л у и з а.
На нас она не поглядела.
— Сегодня мы пойдем в театр комедии, — сказал Петер Вик и повел Кристиана с собой.
Существует анекдот о крестьянине, который в первый раз в жизни попал в театр: в вестибюле он сразу направился к билетной кассе, просунул голову в четырехугольное окошечко и ждал, полагая, что сейчас ему будут показывать картинки, как в волшебном фонаре. Кристиан вполне мог поступить так же — ведь он никогда прежде не бывал в театре. Для него зрелищем было все, от караула солдат, выставленного в вестибюле, до сплошного людского потока, поднимавшегося по лестнице.
— Сейчас мы попадем в комод, — сказал Петер Вик. — У нас с тобой места в верхнем ящике. Как видишь, нижний ящик немного выдвинут, чтобы дамы не помяли свои наряды.
Они сели на переднюю скамью. Кристиан затаил дыхание: театр напоминал ему большую церковь.
— В этих кроватях с балдахинами по обе стороны от нас будут сидеть король и королева, — сказал Петер Вик. — Большое размалеванное одеяло впереди поднимется вверх, как парус на шхуне, потом выйдут бабенки и начнут дрыгать ногами, сначала одной, потом другой, совсем как муха, упавшая в кувшин со сливками!
Свечи ярко горели над позолоченными ложами, где сидели богато разодетые дамы. И вот появился король в сопровождении всего двора. Кристиана охватил безотчетный страх, и одновременно нахлынула радость: он в одном зале с королем, стоит ему громко крикнуть, и король услышит и непременно спросит: «Кто там кричит?»
Воцарилась полная тишина, а потом море звуков наполнило зал. Началась пьеса, и Кристиан услышал пение, какого не слыхивал никогда прежде. Слезы навернулись ему на глаза; он постарался скрыть это, зная, что над ним будут смеяться. Само небесное блаженство не могло превзойти счастья сидеть здесь вечно, а между тем вокруг говорили, что пьеса была скучновата, вот после нее начнется по-настоящему интересное — великолепный балет «Рольф Синяя Борода».
Музыка зазвучала как человеческие голоса, более того, как сама природа. Кристиану казалось, что он слышит грозу в ту ночь у источника, когда деревья гнулись словно тростник, а палые листья вихрем завивались вокруг его ног. Кристиан слышал ветер, подобный тому, что завывает вокруг мачты и снастей, но теперь он пел мелодично и восхитительно, это напоминало скрипку крестного, но было гораздо прекраснее.
Занавес взвился вверх. Убитые жены Рольфа Синей Бороды в белых саванах парили вокруг ложа своего убийцы; музыка говорила могучим языком смерти, и воображение Кристиана на мощных крыльях летело вслед романтической поэзии. Как он завидовал детям, танцевавшим перед Изаурой! Как ему хотелось быть в их числе! Более счастливой судьбы, чем у них, не было ни у кого на свете. О, если бы он посмел прокричать о своем стремлении, о своей мечте сидящему здесь королю, тот без сомнения, услышал бы его и помог ему! Но Кристиан не решился. Жизнь актера казалась ему волшебным воплощением счастья и красоты — не он один питает такие иллюзии.
В Париже идет балет «Хромой бес» — там все шиворот-навыворот, это противоположность тому, что зрители привыкли видеть. Мы как бы переносимся на сцену и оттуда смотрим на воображаемый зрительный зал; кулисы повернуты неразрисованной стороной, задник поднимается, как занавес, а за ним открываются ряды партера, где публика аплодирует и свистит. Танцующие на сцене повернуты к настоящей публике спиной. Таким образом сценически раскрывается мысль автора, и она сразу становится понятной — но если бы так же легко могли мы заглянуть в человеческие сердца, какой мир теней, полный страстей и слез, открылся бы перед нами! Эта толпа веселых, танцующих женщин видит у себя дома только бедность. Один из хористов мог бы занять ведущее место на сцене, но дирекция его не ценит, а режиссер терпеть не может. В театральном государстве человек, как в древних Афинах, находится под властью тридцати тиранов. Жалованье у артиста такое, что впору ему и его семье добиваться пропуска в бесплатную столовую для бедных. Авторы не получают пенсии, может быть, затем, чтобы мысль о нищей старости поддерживала в них необходимый трагический накал…
— Вот сидит Наоми! — воскликнул вдруг Кристиан, внезапно разрушив чары. — Да, это она!
Он отвел взгляд от волшебного мира на сцене и не видел, как борется Изаура с искушением открыть запретную комнату; взгляд его был устремлен на стройную, хорошенькую девочку с черными газельими глазами и южным цветом лица. Она сидела в первом ярусе среди других нарядных дам.
— Мы вместе играли, — объяснил Кристиан Петеру Вику и с этой минуты не знал, куда смотреть — на сцену или на Наоми.
Скоро, увы, слишком скоро великолепное зрелище подошло к концу, и все ринулись прочь так поспешно, будто за ними гнались. В давке Кристиан тщетно пытался отыскать взглядом Наоми, но она исчезла; быть может, это она сейчас промчалась мимо в грохочущей карете.
Музыка еще во всей полноте звучала в ушах Кристиана, весь спектакль живо вставал перед его глазами — с такой живостью звезды видятся человеческому глазу еще долго после того, как погаснут. Теперь Кристиан понял, что происходящее с ним — это нечто более высокое и благородное, чем повседневные занятия обычного человека; звуки пробудили его собственный талант, и он стремился к воплощению. Он угадывал в своей душе жемчужину, священную жемчужину искусства; мальчик не знал, что она, так же как и морская жемчужина, чтобы засиять во всей красе, нуждается в ловце, который поднимет ее на свет Божий, а также в раковине или устрице, к которой она могла бы прирасти, то есть в высоком покровительстве.
— Похоже, ты с удовольствием прыгал бы вместе с ними, — заметил Петер Вик.
— О да! — пылко воскликнул Кристиан.
— Это незавидный кусок хлеба, мой мальчик! — покачал головой шкипер. — За то, что мы с тобой платим по три марки, им приходится кривляться перед нами.
Нет, с этим Кристиан не мог согласиться: ведь король и тысячи людей смотрели и слушали с благоговением, как внимают пастору в церкви. Мальчик помнил весь спектакль до мелочей, и на фоне этого великолепия перед ним витал образ Наоми, любимой подруги детских игр.
Обуреваемый роем мыслей, лежал он на узкой койке под низким потолком каюты; сырой осенний туман разлился по палубе и укрыл шхуну, так же как сам Кристиан внутри шхуны был укрыт от всего большого города и забыт всеми. Быть может, это было прообразом его будущего — такое ведь не раз случалось с одаренными людьми. Талант подобен яйцу, которое нуждается в тепле и должно быть оплодотворено удачей — иначе из него не вылупится птенец.
Было далеко за полночь, когда веки мальчика смежил сон.
И еще много вечеров подряд сидел он один в маленькой полутемной каюте; в гавани не теплилось ни огонька; он то проигрывал на скрипке то, что запомнил из «Рольфа Синей Бороды», то пытался подобрать мелодию, которая передала бы песнь ветра в снастях шхуны. Из обрывков музыки, ежедневно доносившейся до него с главной улицы, в его памяти сохранились целые такты, и он играл их в пестром попурри. Часто его посещала надежда, что та приветливая дама, его добрая фея, неожиданно появится на борту и мановением волшебной палочки изменит его жизнь. Думал он и о Наоми: она все-таки любит его, она ведь плакала, когда они расставались.
Однажды вечером он опять остался совсем один на шхуне, а большой дом у самой воды сиял огнями и оттуда доносилась чудесная ликующая музыка. Там танцевали. Все это напомнило ему вечер в Глорупе. Он стоял, прислонившись к мачте, и вдыхал аромат мелодий.
Вдруг ему пришла в голову одна мысль: он взобрался по снастям и оказался на одном уровне с залом, где танцевали. Одно из верхних окон было открыто, и через него он разглядел все нарядное общество. Оно состояло в основном из детей — это был чудесный детский бал. Все были веселы и празднично одеты. Большие картины висели на стенах; две мраморных статуи стояли высоко на блестящих консолях, а вокруг горели свечи, отражаясь в зеркалах, удваивающих их свет. Мимо него проплыла в танце тоненькая прелестная девочка; ее черные как смоль волосы волнами падали на красивые детские плечики, живые темные глаза лучились весельем.
— Наоми! — громко крикнул Кристиан.
Девочка удивилась, посмотрела по сторонам и засмеялась. Кристиан видел только ее, она одна была в его мыслях. Он соскользнул со снастей, перепрыгнул на берег и вошел в дом. Поднялся по лестнице, идя на звуки музыки, открыл двери и оказался посреди великолепного, ярко освещенного зала, в гуще нарядных детей, изумленно взиравших на бедного юнгу, который теперь, ослепленный свечами и всей этой роскошью, в какой-то мере образумился и оробел.
— Чего тебе надо? — спросили несколько подростков.
По их глазам было ясно видно, что их отцы обладают состоянием или должностью, которые обеспечивают им всеобщее уважение. Они были из тех нулей, которые не придают достоинства семье, а сами пользуются уважением благодаря цифре, которая им предшествует.
Наоми тоже подошла ближе и с любопытством смотрела на мальчика. Она улыбалась — ну, разумеется, она узнала его. Кристиан взял ее за руку и с запинкой произнес:
— Наоми!
Она покраснела до ушей.
— Грязный оборванец! — воскликнула она и вырвала руку. Тут подоспел слуга.
— Чего тебе надо? — спросил он весьма нелюбезно, толкнув Кристиана в плечо.
Кристиан пробормотал что-то невнятное, а слуга сказал, что парень ошибся адресом, здесь, мол, ему делать нечего. Кристиана вывели на лестницу; он не посмел противиться и, полный горечи, спустился по ней и вернулся на шхуну. Там, обхватив руками мачту, он заплакал тяжелыми крупными слезами, а веселая танцевальная музыка между тем, ликуя, лилась из дома Наоми.
Обида детской души столь же глубока, как самое большое горе взрослого человека; в страдании у ребенка нет надежды, рассудок не протягивает ему руку помощи, в тяжкую минуту ему не за что ухватиться, кроме самого горя. Она сделала вид, что не узнала его, а ведь он любил ее как сестру! Он познал в полной мере, как чувствуют парии свою принадлежность ко всеми презираемой касте. Оковы, стеснявшие его душу, в этот миг стали еще тяжелее. Сверстники в деревне насмехались над ним, называли помешанным; Наоми, которая когда-то понимала его, теперь отвернулась от «грязного оборванца».
Вот в такие-то минуты pi строится жизненный опыт. Веселье и ликование в том богатом доме было бенгальским огнем, который осветил заключительную сцену драмы Кристианова детства. Он снова взобрался по снастям, заглянул через открытое окно в зал, где счастливые дети рука об руку скользили под звуки жизнерадостной музыки, слуги разносили дорогие кушанья в хрустальных чашах и чудесные фрукты, каких он никогда и не видывал, а посреди зала стояла черноглазая Наоми, и смеялась, и хлопала в ладоши. А снаружи шел холодный мокрый снег, и серый туман окутал своим влажным плащом «грязного оборванца», крепко державшегося за отсыревшие снасти.