В двенадцатое лето правления любимого римским народом и осененного милостью богов кроткого кесаря Клавдия случилось событие настолько грандиозное по своим последствиям для судеб народов, населяющих Ойкумену, насколько же ничтожное по видимым проявлениям. Несомненно, именно поэтому оно ускользнуло от внимания историков, чьи имена могли бы придать вес этому рассказу, если бы только скепсис потомков не отнес его к разряду небылиц, как оно, вероятно, и произошло бы. Говоря короче, весной того года, о котором идет речь в нашем правдивом повествовании, свободнорожденный эллин Агафокл, сын Агафокла-старшего, купец из Книда, потерял свое достояние, а вместе с ним и свободу. Потеряв же свободу, он тут же едва не потерял жизнь – однако, скажете вы, кому интересно столь заурядное событие, если только оно не произошло в окружении человека незаурядного и, следовательно, не послужило поводом к созданию исторического анекдота? Потерпите немного, читатель.
Квинт Пупий Руф, хозяин Агафокла, был человеком заурядным. И его развратный полуприятель-полуклиент, чье имя история не сохранила, но которому на вилле Пупия позволялось многое, также не был выдающейся личностью. И если мы упоминаем их в своем рассказе, то лишь следуя правилу не обходить молчанием ничего из того, что нам известно об Агафокле и его Счастливой звезде.
Прислуживать на вилле Пупия Руфа – не ломать спину на виноградниках. Вчерашний купец, ныне – купленный раб, не вполне еще оценил выпавшую на его долю редкую удачу и даже не успел как следует пройти курс обучения у впавшего в дряхлость старого раба Пупия, как новый поворот судьбы бросил его на скамью гребца триремы, и виноват в этом повороте был он сам.
Могли бы и убить.
– Эллин? – строго спросил гость, принимая поданную Агафоклом чашу. – Грекулюс? Экий нежный… Белая свекла?[1] – Агафокл замотал головой. – Нет? Не верю.
И не успел Агафокл опомниться, как гость, отставив чашу, ловкой подножкой повалил его на ложе, облапил и под жирное хихиканье Пупия принялся сдирать с раба хитон, гогоча во все горло и призывая в свидетели богов, что давно уже не пробовал сладенького и что Пупий, радушный хозяин, друг и щедрый патрон, не откажет гостю в невинном удовольствии…
Тут-то и произошло непоправимое: вырвавшись, Агафокл наотмашь ударил гостя. Ударил смачно. От души.
Трудно сказать, явилось ли это необдуманное действие невольным протестом со стороны еще недавно свободного книдского гражданина или же Агафокл некстати вспомнил о Счастливой звезде, но то, что последовало за поступком Агафокла, известно достоверно: пока Пупиев полуприятель-полуклиент еще кувыркался в кровавых соплях, пытаясь разобраться, каким ветром его снесло с ложа, сам Пупий, брезгливо кривя чувственный рот, уже отдавал короткое приказание сбежавшимся по его зову рабам. Немедленным следствием приказания было водворение Агафокла в небольшой и как бы домашний Пупиев эргастул, находившийся тут же, на вилле.
То, что его даже не избили, вселяло самые черные подозрения. Их охотно подтверждал раб, раз в день носивший Агафоклу гнилую бурду. Так продолжалось неделю. Несомненно, хозяин решал: казнить ли провинившегося раба своей властью или же передать префекту для поучительного повешения на столбе.
Наконец его вывели на свежий воздух и сняли цепь, однако лишь для того, чтобы тут же приковать к другой цепи, сковывавшей вереницу осужденных. Легионеры-конвойные были недовольны задержкой и торопили кузнеца. Пупия не было видно, сколько Агафокл ни крутил головой. Он повеселел: казнь, по-видимому, откладывалась, утро было ясное, и в восточной части неба, невидимая, кроме него, ни одному смертному в Ойкумене, не тая в лучах колесницы Гелиоса, по-прежнему ярко сияла его Счастливая звезда.
Он еще успеет обратиться к ней; даже вися на столбе, еще не поздно сделать это. Римляне не убивают сразу.
Первый день колонна шла пешком. В полдень и вечером конвойные дали овощей и позволили напиться у источника. На второй день осужденных посадили в повозки, и это было еще удивительнее раздачи овощей. Может быть, они хотят, чтобы осужденные подольше продержались на столбах? Э-хе… Агафокл услышал слово, громко произнесенное кем-то: навмахия.
От знакомого слова почему-то стало липко и страшно.
Предопределения судьбы неведомы даже богам, так стоит ли говорить о простых смертных. Даже и о не совсем простых… О том, что он не простой смертный, Агафокл узнал в раннюю пору юности, и узнал случайно. Однажды зимним вечером, когда рассерженное море выло и плевалось, врываясь в книдскую гавань, а небо было ясное и безлунное, он стоял перед деревянным, сработанным под хиосский мрамор портиком старого отцовского дома на Меняльной улице и, разинув рот, глазел на небо. Что его побудило в тот вечер вглядеться в очертания созвездий, является загадкой и рассмотрению не подлежит. Гораздо существеннее то, что за этим занятием, в принципе полезным, но приличествующим скорее сыну кормчего, нежели купца, его застал отец.
Уместнее всего в такой ситуации был бы подзатыльник, однако, против ожидания, Агафокл-старший подзатыльника сыну не дал, а встал рядом и, задрав бороду, тоже стал вглядываться.
– Видишь ее? – спросил он некоторое время спустя, переждав приступ немого удивления Агафокла-младшего.
– Кого, отец? – почтительно спросил сын, на всякий случай отступая на шаг.
– Кого, кого… Если бы я знал, кого! Если бы я ее видел! Уж я бы… Э-эх! Ну-ка скажи, что ты там видишь?
– Звезда, отец. Очень яркая. Золотая. А вчера не было. Да вот же она!
– Где? Скажи словами.
– Левее и ниже Тайгеты, отец. Неужели ты не видишь?
– Верно, – буркнул Агафокл-старший. – Там она сейчас и должна быть. Туда-то ее и повесили. А я… – он понурился и вздохнул, – я ее не вижу, сынок. Все вокруг вижу, а ее – нет, не могу. Всю жизнь пытаюсь увидеть, а увидел ты. Выходят, боги тебя любят… – он усмехнулся в бороду. – Придется завтра в жертву быка принести – не меньше.
– Кому, отец? – удивленно спросил Агафокл-младший.
– Гелиосу, конечно…
Наутро, едва дождавшись восхода солнца, отец потащил его из дома.
– И теперь видишь звезду?
Агафокл ответил утвердительно. Более отец ничего не пожелал объяснять, сколько Агафокл ни спрашивал. Самым удивительным было то, что звезда не участвовала в обращении небесных циклов. Она упрямо стояла на месте, как приколоченная гвоздем, и ночью можно было наблюдать, как окружающие звезды медленно-медленно проходят и над ней, и под ней, и сквозь нее.
С тех пор отец начал относиться к Агафоклу почти как к равному и – странное дело – стал реже брать его с собой в поездки по торговым делам, перестал заставлять упражняться в счете устном и письменном, зато твердо настоял на посещении философской школы при гимнасии и огорчался неуспехам сына больше, чем торговым неудачам.
Агафокл, не понукаемый никем, жил в свое удовольствие. Школа была развлечением для ума, не больше. Однажды, распираемый тайной, как амфора неперебродившим вином, он объявил, что днем и ночью видит звезду, стоящую на небосклоне неподвижно… Избавиться от насмешек не удавалось целый год.
К тому времени он уже видел звезду сквозь стены.
В день, когда Агафоклу-младшему минул двадцатый год, отец приказал ему следовать за собой и привел на круглую пустошь в нескольких стадиях от города, где только и росло, что колючки и жесткая трава пучками и не любил пастись скот. Здесь Агафокл-старший поведал сыну историю Счастливой звезды, а мы вынуждены ограничиться вольным пересказом, опустив подробности явно вымышленные, дабы, не скрыв истины, охранить правдивость нашего повествования.
Случилось это за три с половиной века до рождения Агафокла-младшего, когда земли Азии топтало войско победоносного Александра. Гремел Граник, пылал Тир и, как водится, вместе с македонской армией, а чаще за ней, продвигались, попутно занимаясь мелкими и крупными грабежами, отряды греческих наемников. Впрочем, у Дария они тоже были.
Один из таких отрядов (чью сторону он держал – неважно), воровски подбираясь к Книду, встретил невдалеке от города неосторожного пастуха с овечьим стадом. Возблагодарив Зевса Олимпийского за щедрый дар, оголодавшие наемники накостыляли соотечественнику по шее до самых пяток и, бросив в кустах бесчувственное тело, устроили буйный пир. Когда пастух пришел в себя и обнаружил, что одна часть стада съедена, а другая угнана неведомо куда, первой его мыслью было удавиться без промедления. И он уже начал приводить в исполнение свое намерение, как вдруг с небес к нему спустился сам Гелиос на громадной грохочущей колеснице. Колесница та стояла на огненном хвосте, и там, где хвост касался земли, он вырывал с корнем кусты и деревья и отшвыривал их прочь, изломанные и горящие, а протекавший в овраге ручей выкипел весь. Когда же хвост иссяк и колесница встала на землю, из нее вышел бог в серебряном одеянии, величав и спокоен. Узнав имя несчастного пастуха и причину его несчастья, расспросив его о многом, что делается на Земле, и немало подивившись ответам, бог повелел так: пусть до первой твоей просьбы днем и ночью сияет на востоке звезда, видимая тебе одному. Проси у нее что хочешь, однако не переусердствуй в желании ненужного тебе и людям. Если же ты по неразумию, боязни или скромности воздержишься от просьбы, то знай: иные из твоих потомков, носящие, как и ты, имя Агафокл, смогут видеть эту звезду и один из них – но лишь один! – сможет, назвав свое имя, попросить ее о чем захочет. После этого звезда навсегда перестанет быть видимой кем бы то ни было. Так сказал бог и взвился в небо на колеснице с огненным хвостом. А пастух пошел в город.
– Он не вернул себе стадо? – спросил Агафокл-младший. – Впрочем, что там стадо, когда он мог бы…
Оказалось, что пастух был человек умный. Он не распорядился Счастливой звездой сейчас же («Иначе бы ты, бестолочь, никогда ее не увидел», – добавил отец). Он оставил звезду на черный день, запретив себе даже думать о ней в дни удачи. Ему везло в жизни, и сын его – разумеется, тоже Агафокл – был уже купцом…
«Не всякий ее видел, – вздыхал отец о несбывшемся. – Прадед твой видел, это точно. Он мне и рассказал: передашь, сказал, дальше. А вот дед твой не видел и даже не знал о ней. Оно и к лучшему: шалопаем был твой дед, совсем как ты и даже хуже…»
– И она теперь… моя? – с замиранием сердца спросил Агафокл, в чьей голове с безумной скоростью мелькали идеи, одна заманчивее другой.
Молодости свойственна живость мысли, старости – глубина. Агафокл-старший щелкнул отпрыска по носу:
«Не желай богатства – ты имеешь его достаточно. Не желай женщин – за деньги ты найдешь их повсюду. Не желай власти – звезда не поможет тебе ее удержать. Не желай смерти тем или иным людям – другие, которые их заменят, могут оказаться еще хуже. Не проси у звезды того, чего можешь достичь сам, – сознание, что ты истратил звезду на пустяки, замучит тебя к старости. Всегда помни, что звезда исполнит лишь одну твою просьбу…»
Эти слова, по требованию отца, Агафокл отныне должен был повторять ежедневно. Мало-помалу он перебрал в уме все мыслимые и немыслимые желания, явные и тайные, а перебрав, разочаровался. Получить бессмертие? Агафокл достаточно долго посещал философскую школу, чтобы отказаться от мнимого соблазна. Стать великим, как Эпикур? Сделать Книд центром Ойкумены? Поставить в гавани колосс выше Родосского? Слишком просто. Отец прав: если просить, то надо просить такое, на что способны не люди, а лишь боги, создавшие людей…
И без всякой звезды жизнь полна удовольствий для того, кто молод и не беден. Развлекаясь порядком, обычным для провинциальной золотой молодежи, Агафокл не забывал о Счастливой звезде, но и не торопился. Она ждала долго. Она подождет еще.
Вы не устали, читатель? Тогда я продолжу.
Стоик по школе и убежденный эпикуреец в душе, Агафокл не сильно огорчился прекращением раздвоения личности, когда по смерти отца ему пришлось взять в свои руки торговое предприятие. Огорчения, как водится, пришли позже, подобно воспитанным соседям, стремящимся опоздать на званную пирушку, но все же не так чтобы очень.
За долги отца (Агафокл отказывался верить их размерам, пока римский судья не подтвердил права кредиторов) пришлось расстаться с двумя кораблями из трех. Скрепя сердце пришлось отдать часть портовых складов, но наибольшей тяжестью легла на сердце продажа дома на Меняльной улице. Здесь он родился и вырос. На плитах перед этим домом он играл мальчишкой. В этом доме он потерял невинность с наложницей отца, которую потом продали в Синоп…
Э-хей! Жернов вертится волом, а весло корабля – руками человека. Рано отчаиваться в 25 лет. Ни за что на свете Агафокл не расстался бы с последним кораблем ради старого дома. Продав корабль, он рано или поздно потерял бы дом и все остальное. Скорее рано, чем поздно. Ругаясь со стоиками в Книде не очень-то разбогатеешь. Корабль – счастье купца и его удача. Если богам будет угодно, он, Агафокл-младший, за один год сумеет удвоить, а то и утроить свое достояние. Через год он купит себе новый корабль, быстроходный, построенный на фокейский манер, а через пять лет, если удача от него не отвернется, он полностью вернет себе потерянное. Жизнь длинна, и старость придет нескоро. И еще – у него есть Счастливая звезда.
Для первого рейса из Книда нет лучшего времени года, чем последняя четверть зимы, и лучшей гавани, чем Сиде, несмотря на ее киликийскую родословную. Каков бы ни был товар, его можно продать не в убыток, а кроме того, Агафокл уже был здесь и знал перекочевавшую сюда делосскую присказку, которой в порту встречают судно: «Купец, разгружай корабль, твой товар уже продан!»
Так и вышло. Продав с фантастической быстротой груз вина, Агафокл по совету кормчего Эвдама закупил, помимо масла и тканей, три десятка тщательно отобранных колхидских рабов и, не польстившись на рынки Кипра, с выгодой сбыл товар в Александрии. Здесь он, опять-таки по совету многоопытного Эвдама, принял на борт шесть десятков черных нубийцев, немыслимо дорогих, но еще выше ценимых в Путеолах. Корабль мог бы вместить вдвое больше, учитывая и съестные припасы для месячного плавания. Хотелось взять египетских благовоний и финикийского пурпура, но скудные средства были исчерпаны, и Агафоклу оставалось лишь примириться с неполной выгодой. Матросы выражали недовольство: их деньги растаяли в александрийских кабаках в первую же ночь, а Агафокл задерживал жалованье.
Три дня отдыхали – ждали погоды, поплевывая в сторону Фароса. Агафокл ходил смотреть на громадный корабль, пришедший из Остии за зерном. Палуба его была длиною в двести считаных локтей, а четыре мачты несли столько парусов, что хватило бы на небольшую флотилию. У него, Агафокла, тоже будет такой корабль. Не сейчас, конечно… Но уже в эту навигацию он вернется сюда снова и на этот раз возьмет полный груз.
Удача переменчива, как ветер по весне. На шестой день благополучного плаванья из-за скалистого островка, названия которого Агафокл так никогда и не узнал, хищно выскользнула узкая пентеконтера и, вспенив волны двадцатью пятью веслами каждого борта, ходко пошла на сближение. Первым упал Эвдам – стрела попала ему в горло. Лишившись кормчего, корабль беспомощно повернулся лагом к волне и заполоскал парусом. По заброшенным на борт веслам заскользили киликийцы. Бой кончился едва начавшись: пираты изрубили сопротивлявшихся быстро и без большой суеты. Агафокл догадался вовремя бросить меч.
Еще не осознав всей глубины несчастья, он услышал названную предводителем пиратов сумму выкупа за себя. О корабле и грузе речь не шла. Заплетающимся языком Агафокл поклялся, что заплатит все до драхмы. Один из матросов тут же предал его, заявив, что в родимом Книде, где каждая собака знает Агафокла за бездельника и пустозвона, отныне не имеющего за душой ни гроша, никто не даст ему взаймы больше, чем стоит он сам, а стоит он, Зевс свидетель, немного. Предводитель пиратов, человек деловой и немногословный, усмехнулся в бороду, и таким образом судьба Агафокла была решена. Агафокл пытался спорить и даже кинулся на предателя-матроса с кулаками, что закономерно кончилось для него поркой и протаскиванием под килем его собственного судна. Вовремя натянувшаяся веревка вздернула его на палубу – судорожно кашляющего, но живого и покорного. Киликийские андраподисты – делатели рабов – в совершенстве владели педагогическими приемами и дело свое знали туго. Удостоверившись в характере груза, пираты добавили Агафокла и матросов к шестидесяти мающимся в трюме нубийцам, для которых с переменой хозяев в сущности ничего не изменилось, если не считать мимолетного развлечения, впрочем, довольно поучительного. Разве что воздух в утробе корабля сделался еще хуже, чем был.
Сидя в вонючем трюме, Агафокл думал о Счастливой звезде. На сей раз искушение было отчаянным. Андраподисты, конечно, продадут его, и скорее всего в Сиде… Боги! Звезда может выполнить одну просьбу. Он отнимет ее у своих детей и внуков, но разве избавление от рабства – не достойная цена за это? Да и какие дети и внуки в рабстве? Не нужно их совсем.
Он думал сутки, вторые. На третьи, когда он уже почти совсем решился навсегда уничтожить пиратство, смирившись с издержками в виде увеличения цен на рабов, что-то гулко ударило в борт и по палубе грохнуло так, что нубийцы завыли, а матросы и Агафокл начали прислушиваться с возрастающим интересом. Небольшое время спустя в палубном настиле отвалился квадратный люк и просунувшаяся в него потная голова в римской каске осведомилась на ломаном койне: «Эй, какой отброс тут ехать?»
Убитых и раненых киликийцев кидали за борт. Предводителя пиратов и кормчего сохранили для показательного распятия на ближайшем населенном берегу. Андраподистам исключительно не повезло: в лапы римской облавы, жидкой цепью растянувшейся по всему восточному Средиземноморью, попадали лишь те, от кого окончательно отвернулась удача. Но дело свое римляне разумели не хуже андраподистов.
Кентурион, которому Агафокл заявил о своих правах на свободу и имущество, не дослушав, со смехом ответствовал, что вряд ли стоит переделывать то, что уже хорошо сделано. Краткий, но бурный диспут о правах повел лишь к тому, что строптивого раба снова протащили под килем и полузахлебнувшегося бросили в трюм. Наварх римской либурны, взявшей на абордаж пентеконтеру и заодно корабль Агафокла, не был расположен за здорово живешь уменьшать свое достояние ради какого-то вылезшего из трюма чучела, вдобавок грека.
Вместо Сиде его продали в Путеолах, заодно с матросами и нубийцами. Так он попал на виллу Квинта Пупия Руфа.
Чем завершилось его служба Пупию, мы с вами, читатель, уже знаем.
Весло было тяжелое, сырого невыдержанного дерева, со свинцом, залитым в рукоять, явно и грубо сработанное наспех, как и скамья, на которой сидел Агафокл, и как вся трирема, где он стал гребцом-таламитом нижнего весельного ряда. В первый же час гребли он в кровь изодрал ладони о неошкуренную рукоять. Поднимаясь при замахе и с силой, как учили, бросая себя на скамью при каждом гребке, он к концу первого дня набил себе на заду саднящие мозоли. Обычных в таких случаях подушек, подкладываемых на скамью, преступникам не полагалось. Агафокл заметил, что многие гребцы сняли с себя лохмотья и обмотали ими скамьи. Он без колебаний последовал их примеру.
Богато позолоченная снаружи, внутри трирема была гноищем. Сто семьдесят голых гребцов – шестьдесят два транита верхнего ряда, пятьдесят четыре зевгита среднего ряда и столько же таламитов – дышали миазмами разлагающихся нечистот: коротких цепей, воедино связывающих прикованных преступников с веслами, не снимали и ночью. Пища была сносная. Приговоренные воры, убийцы, насильники, святотатцы, мрачные иудеи, задержавшиеся в Риме дольше, чем требовал эдикт о выселении, разношерстный сброд, подонки из подонков римского плебса гадили нисколько не меньше, чем добропорядочные граждане. Иногда, особенно на ходу триремы, через дыру весельной скалмы пробирался ветерок, приносящий облегчение. Пахло водой, но не морем.
– Эй, грек! – Вертлявый вор из Остии, сидящий позади Агафокла, дотянувшись, пнул его ногой в спину. – Видал? Кожу, разрази их, пожалели. – Он обвел рукой весельные дыры, отстоящие всего на локоть от воды. – Черпнем разок – и готово. Я такое уже видел. Рыбам на корм.
Агафокл даже не огрызнулся в ответ на пинок. Он сам был сейчас как рыба и дышал с трудом, а спина, казалось, готова была переломиться. Который день трирему гоняли по всему Фукинскому озеру, заставляя приговоренных к смерти вертеть веслами в такт писклявой флейте авлета, по команде разом табанить или менять направление гребли. Провинившихся наказывали плетьми тут же. Нескольких немощных и неспособных увели в первый же день, дав замену. Никто им не позавидовал.
Кожаных манжет в весельных дырах и вправду не было. Э-хе… Дурак он, этот остиец. Дай ему волю, он и щели в боевом настиле законопатит, будет сидеть, как в выгребной яме. Как любой купец, Агафокл ненавидел воров цепкой неистребимой ненавистью. Но этот был ничего: болтун, правда, пустомеля, зато как расскажет анекдот, так даже иудеи ржут, за животы держатся. Гортатор, пиявка римская, плетью работать перестает. Трусоват вор, это верно, ну так кому же охота помирать? И у него нет Счастливой звезды…
– Слышь, грек? Я что говорю: транитов, пожалуй, раскуют, они для боя понадобятся. А нам с тобой тонуть. – Поскольку Агафокл не отвечал, остиец решил сменить аудиторию: – Эй, друид! Тебе говорю. Грек, толкни его! Что там будущее врет: потонем мы или нет?
Гребец, чья исполосованная спина маячила у Агафокла перед глазами, медленно обернулся. Это был седой старик, но еще крепкий и работавший веслом наравне со всеми. На свободе такой протянул бы лет до ста. Он и вправду был жрецом-друидом и однажды – сдуру, не иначе – обмолвился, что может видеть будущее мира. Рассказывал удивительные вещи. Будто бы повозки будут двигаться без лошадей, а корабли научатся летать, и все в таком роде. Какие-де государства исчезнут, а какие появятся. Когда же вор задал ему естественный вопрос о том, чем закончится данная конкретная навмахия для данной конкретной триремы, друид с глубочайшим презрением заявил, что мелкие подробности ближайшего будущего могут занимать только глупцов, и со стариком все стало ясно. С тех пор остиец регулярно развлекал осужденных приставаниями к друиду с одним и тем же вопросом. Соседи Агафоклу достались неплохие.
Где-то на носу триремы свистела плеть и кто-то выл – боцман-гортатор (дебелый римлянин всаднического сословия, попавший под закон об оскорблении величия) истово исполнял свои обязанности. В последние дни плеть ходила по спинам от случая к случаю: у новоявленных гребцов начинало получаться.
– Так как, друид? Потонем, нет?
– А ты спроси у него, – вдруг спокойно ответил старик, кивком указав на Агафокла. – Он знает.
Агафоклу отчего-то стало не по себе.
По многим признакам можно было догадаться, что день «морского» сражения приближается. Посреди озера выравнивали сплошной ряд плотов, обозначая акваторию для предстоящего боя, на близлежащем холме спешно сколачивали амфитеатр, и в весельную дыру можно было разглядеть, как вблизи берега на мелководье устанавливают громоздкую машину непонятного назначения. Теперь корабли учились ходить строем.
За день до навмахии палубную команду триремы усилили гладиаторами, а гребцам дали роздых. Невесть откуда взявшись, по кораблям пронесся слух, будто оставшиеся в живых будут помилованы особым эдиктом. Настроение гребцов заметно поднялось, а когда остиец вдобавок рассказал анекдот про ливийца в пустыне и закончил его коронным: «Подержи верблюда»[2], – тут уже трирема загрохотала в сто семьдесят глоток. К вечеру пятьдесят боевых кораблей «родосского» и столько же «сицилийского» флотов вытянулись в две нити напротив амфитеатра. В восточной стороне неба, ясно видимая сквозь просмоленный борт, отливала золотом Счастливая звезда. Казалось, она стала даже ярче, чем прежде.
Терпеть, терпеть до последнего предела! По пятьдесят раз в день Агафокл стискивал зубы, думая о Счастливой звезде. Звезду нужно использовать в самом крайнем случае, на пороге Аида. Он же еще не придумал свое единственное, главное желание, такое, чтобы ничего лучшего уже не придумать за всю жизнь! Агафокл вполне ощущал свое бессилие. Вернуть назад свободу и достояние? Мало, ничтожно… Может быть, следует внушить людям отвращение к войнам и ристалищам? Опять не то: тогда его просто-напросто казнят на столбе как преступника. Дать всем, не разделяя ни царя, ни раба, ни женщины мудрость Гераклита и Антисфена? Или создать идеальное государство, о котором мечтал Платон? И навсегда остаться рабом?!!..
Может быть, истребить без остатка всех римлян?
Кто-то молился на неизвестном языке. Ночью Агафокл слышал шепот наверху: кто-то кого-то подговаривал бежать во время сражения, уговорив или заставив кормчего прорвать носом триремы цепь плотов – пусть потом ловят, всех не выловят… Прикованных гребцов это, естественно, не касалось. Шепот ширился, полз вдоль палубного настила и стих сам собою с рассветом, когда выяснилось, что плоты заняты отрядами гвардейской пехоты и даже конницы. На некоторых возвышались и камнеметы. В обреченной на заклание флотилии лишь глухой или глупый не знал, что дряхлые баллисты на палубах кораблей не способны метнуть камень или дротик дальше одной стадии. Среди палубных воинов-эпибатов, большей части которых предстояло пасть в бою, не было и лучников: распорядители игр страховались от случайностей.
К концу первой четверти дня все выходящие к озеру склоны холмов были густо усеяны народом. Один за другим корабли медленно-медленно и так тесно, что медный таран одного почти касался рулевого весла другого, проходили перед амфитеатром, и полуголые, в низких шлемах эпибаты на палубах хором выкрикивали обычное приветствие идущих на смерть. Холмы взрывались рукоплесканиями: не каждое поколение римлян добрый кесарь удостаивал зрелища такого размаха.
Агафокл так и не понял, из-за чего произошла заминка – только на кораблях вдруг разом взревели, а гортатор, римский гражданин всаднического сословия, неистово тряся брылями, заорал: «Табань!» – и, вытянув кого-то плетью, побежал наверх. В весельную дыру удалось разглядеть, как в амфитеатре тучный человек с капризными пухлыми губами вдруг задергал половиной лица, сбежал, расталкивая зрителей, с почетного места и, подобрав полы тоги, кривляясь и прихрамывая, принялся бегать вдоль берега, крича на кого-то и потрясая кулаками. Тут уже на корабли никто не смотрел. Хрупкий юноша с надменным лицом, сидящий рядом с опустевшим местом, громко, напоказ, расхохотался.
– Сам, – сказал остиец, сплевывая в весельную дыру. – Серчает что-то. Говорят, дурак, каких свет не видел. А тот молодой – приемыш его, Нероном звать. Может, тот получше нынешнего будет, как думаешь?
Агафоклу было все равно. А друид почему-то поперхнулся и долго кашлял.
Потерпите еще, читатель. Наше правдивое повествование об Агафокле-младшем из Книда и о его Счастливой звезде подходит к концу.
Историки достоверно сообщают, что кроткий кесарь некоторое время размышлял, не приказать ли расправиться огнем и мечом с висельниками, отчего-то возомнившими, будто им дарят жизнь без сражения. Историки сообщают также, что кроткий кесарь поборол свое раздражение и кротко стерпел отсрочку, необходимую для восстановления порядка на воде. Поскольку историков никак не занимал такой мелкий предмет, как гребец-таламит одной из трирем, мы должны сообщить специально: в ходе восстановления порядка Агафокл не пострадал.
Наконец два флота разошлись по сторонам огражденного загона и выстроились в боевой порядок. Амфитеатр замер. Тритон, морское чудище, поднятое из воды машиной, накачиваемый мехами, хрипло взревел в золоченый буксин.
Навмахия началась.
Для гребца, да еще нижнего, сражение подобно грому без молнии. Взяв с места небывалый разгон, трирема не успела еще набрать полный ход, как свои и чужие корабли смешались в свалке. В трюме отрывисто пищала флейта. Не один Агафокл – все гребцы работали как сумасшедшие: возможно, от темпа гребли зависела жизнь. Иногда на плечи опускалась плеть. Агафокл не чувствовал боли. Жить! Жить! Скользящий удар в нос корабля, крики, долгий скрежет тарана по сырым доскам… Хайе! Команда «поднять весла» – трирема, пройдя впритирку, обломала кому-то весельный ряд. «Левый борт – вперед, правый – табань!» – разворот. По палубе гулко грохнул камень. «Оба борта – вперед!» Агафокла едва не сбросило со скамьи, когда таранный удар триремы пришелся в борт «сицилийского» корабля. Затрещало дерево. «Оба – назад!» – корабль медленно, будто нехотя, вырвал таран из пробитого борта. С тонущего судна донеслись крики.
Жить! На втором часу боя Агафокл потерял весло. Жалкий обломок по-прежнему торчал в уключине, и Агафокл не пытался его вытащить. Какой смысл для прикованного? Свинец в рукояти и цепи утащат его на дно. Жить! С начала боя гребцы понесли только одну потерю: дротиком, влетевшим в весельную дыру, убило зевгита – растлителя из Геркуланума. Гребцы сидели без дела: трирема сцепилась крючьями с двухрядной либурной, и на боевом настиле рубились эпибаты. Гортатор, римский гражданин всаднического сословия, обильно потея, предпочитал отсиживаться в трюме.
Слыша, как крики сражающихся на палубах мало-помалу смещаются в сторону вражеского корабля, Агафокл думал о том, что, возможно, ему не будет сегодня нужды обращаться к Счастливой звезде с торопливой просьбой. Если боги будут благосклонны, он еще успеет подумать о своем единственном желании, исполнить которое будет под силу только богам. Нужно искать корень. Вот оно что: следует изменить сущность людей. Он должен изменить сущность… Как?
На палубу захваченной либурны был брошен огонь. Пылающий костер удалялся. От воплей гребцов, не имевших никакой надежды на спасение, кровь стыла в жилах.
Писк флейты. Удары, удары… Жить! Под свист плети Агафокл послушно шевелил обломком весла, стараясь попасть в общий ритм. Трирема разворачивалась для новой атаки перед самым амфитеатром – снизу было слышно, как палубные бойцы вопят и звенят оружием, зарабатывая помилование. Зрители отвечали одобрительным гулом. Во вспененной воде возле борта мелькнула голова без шлема, попала под весло и больше не показывалась.
Остановить побоище… Нет, не только. Прекратить насилие, в какой бы форме оно ни проявлялось. Попросить звезду, чтобы люди, все люди Ойкумены перестали убивать и мучить друг друга. Пусть каждый сполна испытает на себе то, что принесет другому: горе и страдание, боль и радость… Точно! Агафокл рассмеялся. Это же так просто, почему он не додумался до этого раньше? В школе при гимнасии он не был прилежным учеником. Наверно, он в самом деле никудышний философ…
…Огромная черная квадрирема, высоко несущая выгнутую позолоченную корму, стряхнув с себя остатки «родосского» корабля, разом взмахнула четырьмя рядами весел. Тому, кто видел ее со стороны, не заглядывая внутрь, могло показаться, что ее легкий бег никак не связан с мучениями гребцов, ворочающих громадными веслами под частые удары колотушки в медный диск…
Удар пришелся вскользь, и обшивка устояла, но от мачты на носу квадриремы, качнувшись, отделился «ворон» – абордажный мостик – и с обвальным грохотом рухнул на палубу. Попавший под него гладиатор не успел даже пискнуть. Железный клюв «ворона», застряв в пробитой им насквозь палубе, высунулся над головой Агафокла. Трирема вздрогнула и накренилась. В скалмы нижнего ряда хлынула вода. Гребцы, кто усидел на скамье при ударе, вскочили со своих мест. «А-а-аа-а-а!..» – бесполезно дергая цепь, в ужасе завопил остиец. Весла квадриремы вспенили воду: пренебрегая абордажем, «сицилийская» громадина пятилась назад под градом летящих с триремы дротиков, пытаясь опрокинуть неприятельский корабль. Гортатор, римский гражданин всаднического сословия, тряся салом, с воплями полез из трюма на воздух.
Если бы не вода, потоками вливающаяся в трюм, если бы не вопли обреченных гребцов – явление, в сущности, вполне заурядное, – история человечества могла бы выглядеть иначе. То, чего не смогла добиться плеть надсмотрщика, сделал обыкновенный страх насильственной смерти. Простим человеку человеческое.
– Утопи ее! – заорал Агафокл, яростно тыча пальцем в сторону квадриремы. – Звезда, утопи ее! Это я, Агафокл!.. Утопи ее, я тебе приказываю! Слышишь меня? Утопи!!!..
Успел ли он осознать глубину совершаемой им ошибки, нам неизвестно.
– Подержи верблюда! – презрительно кривя рот, сказал обернувшийся к Агафоклу старик-друид.
Больше он ничего не сказал.
Десятки тысяч зрителей взревели от восторга, когда прямо напротив амфитеатра громадная квадрирема вдруг начала погружаться на ровном киле, а намертво сцепившаяся с ней трирема перевернулась и затонула быстрее, чем можно прочесть эти строки. И вряд ли кто-нибудь из завороженных зрелищем людей видел, как на востоке вдруг вспыхнула яркая золотая звезда и, распадаясь в полете на куски, начала падать – все ниже, ниже, ниже…