Очерки В. Белоусова
Рисунки худ. Д. Горлова
(Продолженuе)
Человек который не пользуется потусторонними силами — Ущелье ветров. — Он выследил стадо диких. — Тайгу перехитрили.
Из Половинки — маленького рыбацкого поселка, расположенного у самого подножья Хибин, на берегу Имандры, ушел человек. Начиналась зима. Озеро было покрыто льдом и твердым морщинистым снегом. Человек ушел через озеро к Монче-губе. За озером никто не жил. Там только горбился длинными хмурыми вараками лес — трепаный лапландский Варь. Над ним поднимались горы — одинокие, голые, тяжелые тундры, белые, холодные. В лесу на снегу цепочки следов, завязанные в причудливые узлы, рассказывали тому, кто умел слушать и понимать, много драм и комедий звериной жизни. Кроме леса, гор, следов и снега здесь ничего не было.
Человек привел с собой на Монче-губу двух оленей: гирваса и важенку. Кроме того у человека были топор и ружье. В этом было все его богатство. Перейдя озеро, он привязал к деревьям оленей воткнул в пень топор и сказал.
— Здесь будет мой дом.
Когда легендарные герои Калевалы[1]) отправились за волшебной мельницей Сампо в «вечно мрачную Пахьолу», их ждали в этой суровой северной стране всевозможные испытания. Мороз сковывая их на пути озера, не позволяя плыть на лодке, гремящие водопады пытались погубить путников в своих пучинах, туман заставлял долго блуждать по лесам, а ужасная буря преследовала героев на море. Но потомки светлого Калевы знали заклинания от всех этих напастей и благополучно достигли цели.
Человек, пришедший из Половинки, не знал Калевалы. Не знал он и заклинаний. Он не мог прибегнуть к помощи потусторонних сил. Для борьбы с неласковой полярной природой он был вооружен только топором, ружьем, своими руками и охотничьей смекалкой. Но принял он вызов с неменьшим спокойствием, чем могущественный Вейнемейнен. Больше: он вступил в борьбу, не думая, что делает что-либо необыкновенное. Иной жизни он не знал.
Человек не стал строить себе жилища. У него не было на это времени. Он жил у костра, в яме, которую выкопал себе в снегу ногами. Первой заботой человека были олени. Их нельзя было держать все время на привязи. Только те олени, которые пасутся свободно, становятся сильными и умными. Нужно было отгородить для них пастбище.
— Тук-тук! Тук-тук! — раздавалось в лесу.
Это человек рубил корявые лапландские елки и сосны. Звон топора был новым звуком на Монче-губе. И по ночам встревоженные жители тайги приходили смотреть, что задумал устроить в этой глуши человек. Приходил песец, прибегала лисица, приползала на брюхе выдра. Человек положил приманку и поставил самодельный капкан. В него попалась росомаха.
Через неделю изгородь была готова. Олени могли пастись на воле. Но и теперь человек не стал строить избушку: у костра было достаточно тепло. Человек взялся за ружье. Много дней под ряд он бродил на лыжах по лесам и варакам и бил еще непуганных зверей. Волчий след завел его в горы — в тесное ущелье на склонах Монче-тундры. Это было ущелье ветров. Зимой в нем всегда дули чудовищные сквозняки, несли снежную пыль между отвесными скалами. В бурю против ветра нельзя было итти через ущелье. Буря держала человека в ущелье три дня. Когда он вернулся на Монче-губу, его олени были растерзаны волками.
Снова перешел человек через озеро и вернулся с новыми двумя оленями. Он выменял их на добытую пушнину. Но в первую же ночь кто-то потревожил в берлоге большого старого медведя. Рассерженный и голодный зверь вышел на охоту. Его жертвой был олень человека. Медведь съел его целиком, двести кило мяса за один присест! Но зверь объелся и не мог уйти по глубокому снегу. Человек нашел его и убил.
С одной важенки не начнется стадо. Упрямый человек взял единственного своего оленя на веревку и ушел на Монче-тундру. Там он нашел следы большого стада диких оленей. Десять дней человек шел за стадом по следам. Он настиг его в глубоком разлоге у самой Чуны-тундры. Еще не кончилась пора оленьей любви. Еще гирвасы жадно нюхали воздух и шли на ветер. Человек был хитер. Он вымылся оленьей мочей, чтобы заглушить свой человечий запах, обошел стадо с подветренной стороны, привязал важенку к дереву, а сам спрятался в снегу с арканом в руках.
Он ждал долго. Был сильный мороз, и человек закоченел. Когда пришел наконец гирвас, замерзшие руки плохо бросили аркан. Дикий гирвас убежал.
Но на следующий день он пришел снова. На этот раз на рогах гирваса затянулась ременная петля. Еще приходили гирвасы, и еще трех человек поймал арканом. Потом он опять выследил стадо, ранил в ногу одну дикую важенку и поймал ее. Теперь у человека было свое стадо.
Он не стал возвращаться на Монче-губу. Он остался жить на всю зиму в том разлоге, где нагнал диких оленей. Он жил под кучей валежника как зверь, и если бывали большие морозы и трудно было согреться даже у костра, он не жаловался. Это нормально, если зимой бывают морозы.
Человеку удалось приручить дикую важенку. Он запрягал ее в сани вместе с прежним своим оленем и ездил по лесу. Весной обе важенки принесли по детенышу. Тогда человек убил диких гирвасов, которые не поддавались приручению, мясо их спустил в холодную быструю речку и завалил камнями, чтобы не растащили звери. Шкуры он высушил, положил на сани и по последнему снегу, перебираясь в брод через вскрывшиеся речки, вернулся на Монче-губу. Теперь человек мог построить себе избушку.
Она вышла не большой: в ней нужно было ползать на четвереньках, но зато в ней был камелек. Это было первое человеческое жилье на Монче-губе.
Человек не отходил от своих оленей. Он питался рыбой, которую ловил здесь же в озере. В избушке он не жил: он разводил костер около оленей и ночами почти не спал. Он стерег оленей. И опять раз к стаду приходили медведи. Одного медведя человек убил. Много раз приходили волки, ко, напуганные огнем, уходили.
Когда пришло комариное время, олени забеспокоились, стали сбиваться в кучу, не хотели есть. Человек увел свое стадо на вершину Нюда-тундры. Там был ветер, который прогонял комаров. Вокруг пастбища человек поставил палки с тряпками на концах. Это были «рейма» — путала. Ветер качал тряпки, и ни медведи ни волки не решались подойти близко.
Но новое несчастье ждало человека. Осенью на Нюда-тундру пришло стадо диких оленей. По вожаку человек видел, что это было то самое стадо, которое он нагнал в прошлом году в разлоге под Чуна-тундрой.
Человек не успел во-время связать своих оленей. В его недавно прирученной важенке проснулись забытые инстинкты. Вместе со своим детенышем она убежала в стадо «диких». А вслед за ней ушла и другая важенка.
В эту ночь стонал лес под ударами топора. В одни сутки человек построил около своей избушки маленький амбар и нарубил на неделю дров. Теперь кто угодно мог приходить сюда и жить. Человек ушел за горы пытать счастья на новом месте.
Он был очень хитер — этот упрямый полулегендарный человек.
Сейчас на Монче-губе живут двое: лопарь и финн с семьями. Они— охотники. Для обоих пушной зверь зимой и рыба летом — единственные средства к жизни. Кроме этих людей и их избушек все осталось попрежнему на Монче-губе: трепаный лес, тяжелые крутые тундры, озера, порожистые речки в разлогах, вараки, скалы, камни и звериные следы на снегу. Лишь легли по лесу лыжные следы охотников, и зубастыми хищниками спрятались в речках капканы, поставленные на самого ценного пушного зверя — проворную выдру.
На Монче-губе, под высокими тундрами, которые как будто олицетворяют всю cypoвость, всю непримиримость полярной природы, жизнь охотников проходит в постоянной борьбе, в постоянном напряжении. Кто не выдержит, должен или уйти или погибнуть.
Но требуя от охотника громадных усилий, лапландская тайга не слишком щедро вознаграждает его за труды. Редко выпадет на долю охотника случай убить крупного ценного пушного зверя. Обычно же охота — ежедневный изнурительный, неблагодарный труд, сопряженный вдобавок с постоянной возможностью несчастья.
И теперешние жители Монче-губы — лопарь и финн — не менее хитры, чем первый человек, пришедший сюда из Половинки. Как и тот они знают, что тайга никогда не дает сразу всего того, что от нее требуют. Они перехитрили тайгу: они не боятся борьбы с ней и не жалуются на поражения…
Лапландский траппер. — Любознательный лопаренок. — Маленькие северяне. — Лес танцует. — Последняя новость. — Мертвая Зима — За куницей. — Опасный соперник. — Ночной собеседник у костра. — Злой капкан.
Мы поселились у лопаря Федора Архипова. Это — крепко слаженный, коренастый человек лет тридцати с умным энергичным лицом. Он мало похож на других лопарей, которых нам приходилось видеть. Когда Федор надевает свою широкополую войлочную шляпу, берет в зубы трубку и встает на лыжи, чтобы итти в лес проверять капканы, он становится очень колоритен. У него вид настоящего траппера.
Вместе со своей семьей он живет в крошечной охотничьей избушке. Глядя на нее снаружи, не понимаешь, как в таком маленьком жилище могут поместиться двое взрослых и трое детей. Но в эту же избушку охотно пустили и нас, а потом и жену финна-соседа, который уехал с пушниной в Мурманск. Позже, увидав с десяток других избушек, мы узнали, что изба Федора по-здешнему большая. Ведь в ней почти можно выпрямиться.
У стены в избушке стоит кровать, сбитая из досок, как нары. Дальше в углу — стол и узкая скамейка у стены. Впрочем и то и другое больше для приличия чем для употребления. Хозяева предпочитают обедать, сидя на полу вокруг столика в десяток сантиметров вышиной. Так лопари чувствуют себя свободней: непривычные «стуло» и «столо», для которых в лопарском языке даже и названия нет, их только стесняют.
Налево от входа — центр избушки, семейный очаг — камелек. Он дает и тепло и свет. Устроен камелек очень примитивно. Один плоский продолговатый камень лежит на полу, наискось от стены к стене, два других поставлены стоймя, и над всем этим сооружением — дыра сквозь потолок и крышу. Дрова в камелек не кладут, а ставят наклонно. Над ними висят крючки и цепочки для подвешивания чайника и котла.
Камелек горит целый день, и от него в избушке жарко. Но здесь не знают двойных рам, обитых войлоком дверей и вьюшек в трубе. Поэтому, когда вечером, перед тем как лечь спать, камелек тушат, очень скоро в избушке замерзает вода. Путешественник может только радоваться этому. В крошечной закупоренной избушке было бы слишком душно, а сейчас камелек служит хорошим вентилятором.
Лишь покидая избушку на долгое время, лопарь задвигает сверху отверстие камелька доской, чтобы снег не насыпался в избу.
У Федора есть жена — тихая, ласковая женщина — и трое детей. Это прекрасные ребятишки, на редкость смышленые и-симпатичные. Старшего зовут Федот. Ему четыре года, и он совсем хорошо говорит по-русски. Неутолимая жажда знания живет в этом маленьком человечке. И когда, приехав, мы стали выгружать в избушке наши мешки, он стоял рядом, пораженный, с широкими глазами, открытым ртом и появление каждой новой диковинки встречал одним и тем же тихим, удивленным, но настойчивым вопросом:
— А это чего есть?
Второго зовут Ярашка. Очень часто он подходил ко мне и что-то горячо рассказывал по-лопарски. Слова этого карапуза должны были меня тронуть. И мы оба были в отчаянии: я не понимал ни слова по-лопарски, а он — по-русски.
Девочка Анфис предпочитала держаться в стороне. Она относилась к нам с равнодушием человека, которого занимают вещи гораздо более интересные, чем какие-то долговязые гости из-за озера. Например, великолепное деревянное ружье, лыжи, консервная банка— особенно занятная игрушка. На банке был нарисован странный толстый олень с большой головой и короткими некрасивыми рогами. Рассматривая картинку, Анфис думала о далеком-далеком, совсем другом мире, в котором живут такие странные олени с толстой головой, вкусное мясо в банках называлось коровьим. Но что такое корова, как не олень, только не похожий на тех, на которых приезжал на Монче-губу дедушка? Ведь не медведь же она! И не лиса! И не выдра!
Федот, Ярашка и Анфис — настоящие северяне. Из избушки, где жарко от горящего камелька, они отправляются гулять не одевшись на улицу, на тридцатиградусный мороз, спят на голом полу, из-под которого дуют настоящие поземки. Никакая простуда не возьмет этих маленьких лопарей.
В день нашего приезда на Монче-губу была пурга. Вершины тундр курились облачками белого дыма, и лес, закутанный в широкую белую развевающуюся одежду, плясал какой-то сумасшедший танец. Нельзя было никуда итти, и это был день расспросов и рассказов.
Мы узнали последнюю таежную новость: пропал человек. Ушел на неделю за Чуна-тундру, в дальние леса, и вот уже месяц, а до сих пор человек не вернулся. Его ищут. Но где искать, когда каждый может охотиться, где ему нравится и когда пурга замела все следы!
— Что же с ним могло случиться? — спрашиваем мы.
И Федор, сидя на низенькой скамеечке у самого камелька, который порывисто освещает его лицо, рассказывает в ответ кое-что из своей богатой приключениями лесной жизни:
— Я жил тогда на Лоте. Это река, которая течет из Финляндии и впадает в Ного-озеро. Жил с отцом. Он всегда жаловался на плохую охоту. Да, это были плохие края. Теперь там охотники больше не живут. Все перебрались на восток — на Ноту, на Гирвас, на Вулозеро. Но на Лоте жил отец моего отца, дед его, и поэтому и мы всё жили и жили на этом пропащем для охотника месте, словно боялись покинуть насиженные края. Я был еще мал и разве только куропаток мог как следует промышлять, когда наступила Мертвая Зима.
Любой охотник вам расскажет о том голоде, который терпели тогда. Звери как будто все вымерли. На снегу — ни одного следа. Белка и та несколько месяцев не заглядывала к нам на Лоту. Да не только к нам; Мертвая Зима захватила чуть ли не всю Лапландию. Говорили, что звери ушли в Норвегию. Но почему они ушли туда, никто не мог понять. Пожаров лесных в ту пору не было, зима стояла снежная, крепкая, испугаться охотников звери не могли, потому что охота у нас шла тихо, и бывало не редкость встретить в лесу волка, который и ружья в глаза не видал: убегает не спеша, как будто не пулей ему грозят, а палкой.
Так вот, в эту Мертвую Зиму, когда приходилось нам есть березовую кору и дятлов, отец нашел в лесу на косогоре медвежью берлогу. Она была вся занесена снегом, и никогда бы ее не найти, если бы, проходя мимо на лыжах, отец случайно не ткнул палкой как раз в самое горло берлоги.
Помощником отцу мог быть только мой старший брат. Но и тот был молод, никогда в трудной охоте еще не бывал. Отец долго думал, боялся будить медведя с таким молодым охотником, и не будь эта зима такой плохой, наверное бы не пошел. Но голод заставит забыть всякую осторожность. И рассказав, где их искать в случае чего, отец зарядил ружье, взял с собой хорей с острым костяным наконечником и ушел вместе с братом.
В то время медведя поднимали из берлоги по-старинному. Один охотник вставал на колено сбоку у входа в берлогу, клал себе на плечо конец крепкой жерди, а другим концом втыкал ее в снег на противоположной стороне входа. Потом он всовывал в берлогу хорей, нащупывал медведя и будил его, пропоров острием шкуру. Когда рассерженный медведь начинал вылезать из берлоги, охотник быстро поднимался и жердью прижимал голову зверя к верхнему краю отверстия. А в это время другой охотник, стоявший против берлоги с ружьем на-изготовку, стрелял. Трудней всего было прижать во-время медведя. Но и помощник должен был быть метким стрелком, потому что держать медведя жердью можно лишь недолго. Зверь скоро вырывается и идет на людей.
Так же будили медведя и отец с братом. Отец стал сбоку с лесиной на плече и с хореем и наказал брату стрелять, как только медведь застрянет в отверстии. Пырнул он хореем раз — другой, зверь заворчал и полез из берлоги. Отец поднял лесину. Но тут-то вот и случилось то, чего всегда боятся охотники, не видавшие берлоги еще до снега с осени. Оказалось, что медведь устроил свое логово под муравейником. И когда жердь его под горло прижала, он через верх, разворотив мягкую землю, и выскочил. И прямо на отца. Брат перепугался досмерти и, вместо того чтобы стрелять, бросил ружье, повернулся и — вниз, подгору, наутек. Но не далеко он убежал. Впопыхах наехал на куст, упал, запутался с лыжами, и медведь его здесь и нагнал. Так я и нашел их обоих на косогоре у самой берлоги. У отца вся кожа с головы была содрана, а у брата руки и ноги переломаны. Отец на другой день умер, а брат три месяца лежал; все кости у него срослись, но охотник он теперь слабый. И боится…
Потеряв отца, мне пришлось самому взяться за промысел. Через несколько дней после несчастья, блуждая по лесу, я нашел куньи следы. Я так обрадовался, — ведь сколько времени мы не видели пушнины, — что даже не вернулся домой за провиантом. Как был налегке, так и пошел по следу. Привел он меня на тундру, к узкой щели между камнями. «Здесь ее логово», — подумал я.
Развел на камнях костер, лег перед ним на живот и ну — вдувать в щелку дым. А сам все жду: выскочит зверь, я его здесь и прихлопну. Однако пролежал я перед костром часа полтора, а куницы все нет и нет. Встал, обошел камень кругом и увидал, что куница ушла через другую щель. Недолго думая, погнался за ней дальше.
Шел я целый день. По следам видел, что куница шла совсем близко передо мной, но догнать ее не мог. Когда стемнело, разложил костер и кое-как около него переночевал. С утра есть хочется. Да так, что готов и куницу бросить, только бы чего-нибудь съестного раздобыть. На счастье увидел глухаря. В тот день был сильный ветер, деревья качались словно тростник на болоте, и я пятнадцать к ряду выпустил к ряду, не вставая с колена, пока свалил наконец птицу. Перекинул ее через плечо и решил на первой же ложбинке, где не будет такого ветра, ощипать ее и изжарить.
Но пройдя немного, увидел, что у меня есть соперник. Следы показывали, что большой одинокий волк охотится за той же куницей.
«Некогда жарить глухаря, — решил я. — Если потороплюсь, кроме куницы еще и волка может быть промыслю». — И побежал дальше.
К вечеру второго дня волк загнал куницу в скалы. Утром я застал его на посту перед глубокой расщелиной. Он выжидал. Но услышав меня, вскочил и спрятался в лесу. Я поковырял палкой в расщелине: никого нет. Куница обманула и волка и меня. Она и здесь нашла другой выход.
Это была какая-то шалая куница. Она наверное случайно попала к нам на Лоту, увидела, что здесь никого из зверья не осталось, испугалась и бросилась удирать. Я понял, что ее мне не поймать. Куница останавливалась на ночь в камнях и уходила из них еще в темноте, раньше чем я мог устроить на нее облаву. А здесь еще она прошла по крепкому насту на вершине тундры и я потерял следы. Нужно было возвращаться.
Со мной не было компаса, но по деревьям я знал, что все три дня куница вела меня на запад. Да и по сбоим лыжным следам я надеялся легко найти обратную дорогу. Голода не боялся: мне удалось подстрелить пару больших куропаток.
Не успел я пройти назад и двух километров, как вдруг на своей лыжне увидел следы знакомого волка. Он шел оказывается следом за мной, а услышав, что я возвращаюсь, круто свернул в лес. Я понял, что волк оставил в покое куницу. Теперь он охотился за мной. И в первый раз за все дни мне стало страшно в тайге одному. Ведь тогда мне было только шестнадцать лет…
Вечером со мной случилось несчастье. Я рубил дрова, щепка отлетела от бревна и прямо в глаз. Да так сильно, что и другой открыть не могу. Я и так и этак, и пальцами раздираю— чуть откроются, слезами заплывут, больно так, что думал, совсем глаза решился. Ночь была морозная, ветреная, а на мне только куртка тонкая: много ли на лыжнике бывает одежды! Часа три я в темноте возился, пока костер развел. И развел нехорошо: под стоячей сушиной. Ночью сушина подгорела и на меня обрушилась. В аккурат на правое плечо. Что-то там перешибла, и рука перестала подниматься.
Тут я решил, что пришло время оставаться мне в тайге навсегда. Стрелять не могу, костер развести одной рукой тоже мудрено, один глаз опух, не смотрит, а другой только мало-мало открывается. Здесь еще снег пошел и завалил все следы. Все-таки день я прошел и вечером кое-как разложил костер. Только спать мне не пришлось: волк, который шел все время за мной, угадал, должно быть, что тайга не хочет меня выпустить, пришел к моему костру и сел напротив у огня. И как он мог знать, что я стрелять не мог. Так и просидели мы всю ночь друг против друга Он на меня смотрел, а я на него. От страха несколько раз плакать принимался, о помощи кричал, как будто меня мог кто-нибудь услышать в этом пустом месте.
Утром я запустил головешкой в волчью морду, он заскулил, побежал в лес, а я собрался и пошел дальше. Рука болела сильно. Устал я так, что вот, кажется, лягу и не встану больше. А тут еще места пошли незнакомые. Какие-то речки, вараки, болота. Ни одной большой тундры, которую бы я узнал. Сбился с пути. Но все-таки видно пропадать мне было еще рано. К концу дня, когда уж думал, что и полкилометра больше не пройду, вышел к избушке. Сразу ее узнал — Севастьянова избушка. Километров тридцать от моего дома. Это я в сторону забрал.
Савастьяна самого не было, зато были олени. У самой избушки паслось стадо. Веревку кидать я не мог, кое-как, лаской, потихоньку, поймал одного оленя и запряг в кережку. Теперь-то уж я барином поехал.
Но только и здесь тайга не хотела, чтобы я благополучно доехал. Пришлось мне мимо своего же капкана проезжать. Смотрю — в капкане росомаха. Недавно должно быть попалась — таки бьется. Сейчас ногу оторвет и уйдет. Убил я ее хореем по носу, стал вынимать из капкана, а больная рука мешает. Раздвинул кое-как зубья, вынул зверя, только стал вставать, как капкан вдруг захлопнулся и прихватил куртку на животе. Да так тесно, что у меня глаза на лоб полезли. Дышать не могу. Я туда, сюда — ничего сделать не могу. Так и поехал домой с капканом на животе. А приехал — не сам из кережки вылез. Мать вытащила…
Федор поправил поленом уголья в камельке, быстро обернулся и, улыбаясь, добавил:
— Теперь уж я научился. За куницей в Финляндию не пойду, дрова рублю осторожно и, собираясь в лес на два дня, беру еды на неделю. Ну, а тогда мал я был. Чуть не пропал…
Северное сияние. — Небесный шатер. — Волк в собачьей личине. — Зверь, которого нельзя задержать. — Строгий допрос. — Никудышные люди. — Великий охотник.
Перед вечером пурга стихла, и мы вышли прогуляться по заливу на лыжах. Лед был покрыт плотным ровным снегом, и лыжи скользили легко. По обе стороны залива поднимались темные зазубренные горбы варак, под луной светились спокойным холодным светом вершины тундр. Над лесом Паз-уайвинч очень ярко зажглась Венера. Горлову она не понравилась:
— Слишком картинно!
Он художник и не любит картинности даже в природе.
Когда мы шли обратно, на небе началась бесшумная игра света.
На севере загорелась вдруг широкая яркая дуга. По ней забегали, как будто перегоняемые ветром, бледные зайчики, и от дуги к зениту поднялись прямые и тонкие как стрелы лучи. Внезапно порывом невидимого бесшумного вихря дута была скомкана, разорвана на куски, и в продолжение нескольких минут великое смятение господствовало на небе. Потом со всех сторон горизонта стали расти большие световые столбы. Раскачиваясь, они поднимались все выше и выше и скоро сошлись верхушками у зенита. Внизу они были широки, кверху сужались и очертаниями отчетливо обрисовывали архитектуру небесного шатра.
Снова налетел вихрь, снова заколебались разорванные на части столбы. Многие из них превращались в маленькие, чуть фиолетовые облака и кружились-кружились по небу, подгоняемые тем же удивительным бесшумным ветром.
Световая симфония продолжалась полчаса. Она кончилась так же неожиданно, как и началась. Сразу погасли световые столбы, стрелы и облака, луна, яркие звезды и спокойствие снова вернулись на небо. Только на севере висела неясная драпировка, сотканная из мутного зеленоватого света, и чуть заметно колебалась. Но мы еще долго стояли на озере подняв кверху голову, потрясенные необыкновенным видом вдруг развергшегося над нами неба.
Федор сказал, что это было совсем маленькое северное сияние. Иногда они бывают здесь настолько ярки, что при их свете можно ночью стрелять в зайца на тридцать шагов…
После ужина Горлов рисовал собаку Федора. Это была прекрасная лайка с острыми настороженными ушами и с мягкой дымчатой шерстью, которая на шее собаки стояла, как у волка. И вообще в Серке было много волчьего: широкая грудь подтянутый живот крепкие лапы. Но все-таки это была собака, самый настоящий пес со всей его заискивающей лаской, с умильными глазами, с постоянным ожиданием подачки.
Прежде лопари считали собак волками, которые приняли другую личину специально для того, чтобы войти в доверие людей и потом им напакостить. Отголосок этого суеверия и сейчас заметен в том, что многие лопари плохо обращаются со своими собаками. Но этого совсем нельзя сказать про Федора. Серко для него самый близкий друг.
Серко еще совсем молодой пес. Он только первый год ходит на охоту. Мать Серка погибла в прошлом году при трагических обстоятельствах. Ее взял с собой Федор, отправляясь за озеро, в колонизационный поселок Имандру, где проходит железная дорога. Федор зашел там в лавку, а собаку оставил на улице. В это время мимо проходил поезд. Хорошо обученная охоте собака приняла его за какого-то невиданного зверя, которого нужно задержать. Она с лаем бросилась навстречу паровозу и погибла под его колесами…
Окружив Горлова, все население избушки было страшно заинтересовано необыкновенным переселением Серка с его места у камелька в альбом для рисунков. И конечно на первом месте был Федот. Он боялся даже дышать: вдруг Серко выйдет без головы или с кривой лапой!
Когда же все кончилось благополучно и альбом стал переходить из рук в руки, Федот, полный удивления, решил узнать, что это за человек, который может с помощью какой-то палочки сделать настоящую, почти совсем живую собаку. Он потянул Горлова за колено и спросил.
— У тебя олени есть?
— Нет, у меня нет оленей, — покачал головой Горлов.
Федот растерялся. Ведь каждый настоящий человек должен иметь оленей. Вот у дедушки есть олени, а у дяди Селивана много-много оленей — не сосчитать…
Федот решил, что другой дядя — длинный, тот самый, у которого есть интересный «чась» со стрелкой, все показывающей в одну сторону, как его ни крути, забрал себе всех оленей. И маленький лопарь показал на меня пальцем и спросил.
— А… у этого?
— У «этого» тоже нет оленей.
Отважно Федот продолжает допрос:
— А у тебя лодка есть?
— Нет, у меня лодки нет.
— А… у этого?
— Тоже нет!
Ну и люди, ни оленей, ни лодки! Как же они живут?!
Последняя ставка.
— А у тебя ружье есть?
— Ружье у меня есть, — говорит Горлов.
Федот успокоен и обрадован:
— Какое твое ружье есть?
— Винтовка.
Федот никогда не слыхал про такие ружья. Должно быть, они плохи. Зато у него ружье — вот это ружье! Он отходит на шаг, поднимает голову и гордо заявляет.
— А у меня дрррробовка… берррр-данка!
Твердое лопарское «р» звучит очень комично у этого малыша. Он достает из угла свою деревянную «дррробовку» и демонстрирует ее. Мы в восхищении. Федот вскидывает «ружье» на спину, повязывает голову платком, сует руки в громадные рукавицы и с видом заправского охотника идет «промышлять».
Этот крошечный лесной человек отплатил мне настоящим презрением за то, что у меня не было ружья. Я был спасен только тогда, когда оказалось, что у меня есть замечательная мазь — «пиродон», которую берут на палочку и потом чистят ею рот совсем так, как шомполом чистят ружье…
Первую ночь на Манче-губе мы ночевали наруже. Точно собираясь в дальнюю дорогу, мы надели все свои фуфайки, пимы, малицы.
— Ну, запоезжали каши гости! — провожал нас Федор.
И устроив себе логово под высокой елкой, запеленавшись в одеяла из оленьих шкур — «ровы», охваченные совершенно неповторимым очарованием зимней полярной ночи, засыпая, мы сквозь ветки видели над собой широкий ковш Большой Медведицы, который медленно поднимался все выше, черпая ночь…
Пустое Место. — Задорный промысел. — Заповедник за Полярным кругом. — Земля показывает свое огненное нутро. — «Гнилые горы». — Природный минералогический музей. — Безногий сейд — Пропавшая губа. — Гнусные «Кандалакши». — Китайские пытки. — Таежная печь.
Край, расположенный на запад от озера Имандры — величайшего водного бассейна Лапландии, протянувшегося поперек почти всего полуострова с севера на юг лопари метко называют Пустым Местам. Место действительно пустое: на десятки километров одна от другой разбросаны охотничьи избушки, и еще реже разбросаны люди, потому что у каждого охотника есть несколько избушек, и весь год он перекочевывает из одной в другую. Кроме избушек здесь только лес, озера, болота, скалистые тундры и звериные следы.
Ближайшая к Монче-губе избушка — в соседнем заливе Имандры, в Вити-губе. До нее всего двадцать километров. Мы решаем сходить туда, чтобы посмотреть окрестности и кстати попробовать в здешних условиях наши московские телемарки. Карта говорит, что итти надо прямо на юг. То же говорит и Федор. Он дает еще несколько полезных советов, и мы выступаем утром, по-здешнему рано — в восемь часов, в полной уверенности провести следующую ночь в уютной избушке в Вити-губе. Мы нарубим там себе много дров, будем сидеть у камелька и благодушествовать. Чтобы не было скучно я захватил с собой книжку юмористических рассказов. Кроме того я буду зашивать там перчатки и поэтому беру с собой коробку со швейными принадлежностями.
Рассвет только начинается, когда мы, надев лыжи, спускаемся от избушки на озеро. Но он так и не кончится целый день: ведь солнце здесь сейчас не восходит. Отойдя по озеру несколько сот шагов, мы оборачиваемся. Спокойно поднимаются над лесом Паз-уайвинч и Нюда-тундра. У их подножий — маленький мысок, несколько высоких тонких елок на нем и под елками — две избушки, такие крошечные, такие потерянные грандиозного простора печных лесов, бесчисленных озер, коричневых варак и гор. В избушках горят камельки, и из труб летят искры. Лает нам вдогонку собака. Лежат перевернутые сани. За избушками — два маленьких амбара на высоких «курьих» ножках, чтобы звери не съели мясо. Кругом тайга, дикая, первобытная глушь…
Сначала мы идем по заливу прямо к грандиозному массиву Монче-тундры. Это целый горный хребет вышиной в 1 200 метров. До него 7 километров, и величественные размеры его чувствуются отсюда очень хорошо.
В районе Монче-тундры до сих пор водятся тысячные стада диких оленей. Прежде охота на них была основным занятием населения. Судя по рассказам лопарей, это была увлекательная охота. Олени пугливы, осторожны и необыкновенно чутки. Скрадывание их приходилось начинать за несколько километров. Только охотник, обладавший терпением выжидать, сидя в снегу, пока стадо подойдет к крутому склону тундры или к груде камней, из-за которых удобно стрелять, мог надеяться на успех. Быстрое истребление животных заставило запретить охоту на них. Лопари запрещение аккуратно выполнили, но говорят, что теперь без охоты на «диких» стало очень скучно.
Но не только оленями интересна Монче-тундра. Уничтоженные в других районах Кольского полуострова, здесь еще во множестве водятся лоси, лисы, песцы, горностаи, куницы, выдры, росомахи. И скоро Монче-тундра будет объявлена заповедником. Это будет первый в СССР заповедник за Полярным кругом. В нем должна будет сохраниться полярная природа Лапландии в совсем нетронутом, первобытном виде.
Главный инициатор заповедника — сотрудник Мурманской биологической станции т. Крепе — горячий патриот Западной Лапландии, изучению которой он посвятил всю свою жизнь. Он конечно добьется того, что питомник будет существовать. В прошлом году зимой т. Крепе на ничтожные средства, отпущенные биостанцией, предпринял специальную экспедицию в район Монче-тундры, чтобы выяснить приблизительно количество диких оленей, пасущихся здесь.
Этот «пересчет диких» вызвал немало курьезных толков среди охотников. Вместе с Федором, взявшимся сопровождать его, т. Крепе несколько недель бродил на лыжах по лесам, тундрам, и варакам, выслеживая оленей. В эти недели не раз случалась пурга, заворачивали сорокаградусные морозы. Снега выдались глубокие, и в них вязли олени, взятые, чтобы вести груз. Но отважного ученого не могли смутить ни отмороженные ноги, ни изнурительные переходы по открытой тундре под ударами отчаянной пурги, ни недостаток провианта. Т. Крепе вернулся, только окончательно выяснив по многочисленным следам, что все стада ушли на Чуна-тундру.
— Ну, что ж, — сказал этот человек, не знающий уныния. — Нужно и Чуну-тундру включить в заповедник. Так хотят олени…
Двигаясь дальше, мы покидаем озеро и входим в лес. Здесь сразу становится тяжелей итти. Лыжи проваливаются, нужно подниматься в гору, и наши нагруженные спинные мешки скоро дают себя знать.
У самого озера на елке висит выдолбленный обрубок дерева. Это здешний «скворешник». Но только не для скворцов, а для шумливых уток-звонух, которые весной сотнями прилетают на тихие берега Монче-губы. В этих долбленных обрубках они кладут свои яйца; потом приходят люди и собирают их.
Лес почти исключительно еловый. Но здесь нет наших раскидистых, широких, симметричных елок. Здесь все деревья носят на себе следы борьбы с непогодой, с ветром, со скупой скалистой почвой. И ели выросли здесь тонкие, с короткими неровными ветками. Издали у них вид каких-то узких длинных растрепанных перьев.
Перед нами бегут следы. Вот здесь проходил песец. Его лапы оставили на снегу тонкую-тонкую цепочку. Она выводит нас на лужайку, и под большой елкой мы находим ямку — уборную зверька. Чуть дальше пробежал заяц, присел перед молодым деревцем и кольцом обглодал его сочную сладкую кору. Аккуратненькие, очень четкие и до курьеза миниатюрные следы отпечатала своими лапками мышь. Она была напугана и во всю прыть мчалась, чтобы спрятаться под кучей засыпанного снегом валежника.
Компас ведет нас в ущелье между массивами Сопч-уайвинч и Нюд-уайвинч. Уай-винч — значит маленькая тундра, а тундрой в Лапландии называют всякую возвышенность, поднимающуюся выше лесной зоны. И Сопч и Нюда высятся над дном ущелья метров на шестьсот. Их склоны круты, они то-и-дело прерываются черными отвесными утесами и нагромождениями торчащих из-под снега каменных глыб. На склоны карабкается лес. Чем выше он поднимается, тем тоньше и трепаней становятся деревья, и последние из них похожи на хлопья, на обрывки какой-то коричневой шерсти разбросанной по склонам гор. Дальше — только полоска судорожной, искривленной ползучей березки; ею кончается лес выше поднимается обнаженная, покрытая только снегом, суровая скала, словно разрушенный сфинкс, застывший над коричневыми лесами и белыми озерами.
Все ущелье загромождено моренными валами. Некоторые из них в добрую сотню метров вышиной, и, взбираясь на них, не веришь, что тающий ледник мог навалить такую груду валунов. Между валами — озера, то маленькие, то большие, все одинаково красивые и вдвойне приятные для нас, потому что лыжи скользят по озерному насту как коньки по льду.
С большого голого вала мы видим вдруг за вараками на юге огромное пламя. Оно занимает почти всю южную сторону горизонта. Никогда мне не приходилось видеть такого густого, кровавого и зловещего огня. Как будто раскололась земная кора, и сквозь трещину глянуло раскаленное огненное нутро земли. Его оранжевые отблески загораются на сахарных вершинах тундр. Это пламя — полдневная заря — все, что остается здесь на зиму от летнего незаходящего солнца.
С того же вала видны Хибины. Они за Имандрой, до них отсюда километров тридцать, но их вид заставляет нас остановиться. Хибины громоздятся за озером огромной тяжелой опухолью, вздувшейся среди бескрайней, покрытой лесом равнины. Их высота— 1300 метров. Склоны Хибин изрезаны ущельями странных округлых очертаний, в них вырезаны большие чаши — глубокие цирки в виде гигантских розеток, с лучами, идущими от центра к краям. И весь вид гор так необычен, так не сходен с нашими представлениями о горах!
Хибины — значит скалы. Но у них есть и другое имя — Умптек, что значит Гнилой Камень. Это действительно сгнившие, разрушенные, истлевшие горы. Незащищенные ни почвой, ни лесом, открытые и морозам, и ливням, и солнечным лучам, хибинские скалы все пронизаны трещинами, расколами, и часто достаточно толчка рукой, чтобы целая глыба рассыпалась на мелкие осколки.
Там все необычно. Там с гор спускаются в ущелья настоящие каменные реки, состоящие из обломков, из щебня, и медленно движутся по долинам, растекаясь как настоящие каменные реки на несколько русел и заполняя расширения долин большими каменными озерами. Самое быстрое течение в этих каменных потоках бывает весной. Когда ранним весенним утром под щебнем замерзает талая вода, каждый камушек оказывается приподнятым над землей на крошечном ледяном столбике сантиметра в два вышиной. С восходом солнца лед снова тает, камушки падают на землю, но уже не на прежние свои места, а чуть подальше. Так, миллиметр за миллиметром и течет эта каменная река.
Недавно несколько лет под ряд в Хибинах работала экспедиция академика Ферсмана. Это было первое настоящее исследование Гнилых Гор. Экспедиция работала в постоянной борьбе с комарами, с холодом, с острыми камнями, которые словно рашпили рвали подошвы. Участники экспедиции в своих заспинных мешках перенесли по непроходимой хибинской тайге целые тонны камней, — образчиков различных пород. Результаты этой работы были замечательны. Хибинские горы оказались природным минералогическим музеем. Нигде на земном шаре не попадается больше таких интереснейших и необычных минеральных сообществ. Хибинские минералы почти целиком оказались состоящими из редких элементов: титан, ванадий, скандий, самарий, иттрий, ниобий, церий — все эти экзотические элементы, о которых редко можно прочесть в учебниках химии, преобладают здесь.
Но природа не ограничивалась одним чудачеством, наплодив столько необыкновенных веществ. Она не обидела Хибины и подлинными богатствами. Сиенитовый песок, который горные речки во множестве выносят к берегам Имандры, — прекрасный сырой материал для производства стекла. А апатит, незаменимый продукт для приготовления искусственных удобрений, который до сих пор ввозился в СССР из… Африки, образует здесь неистощимые залежи.
Далеко в Хибинах, в другом конце их, есть озеро, которое называется Сейд-озеро[2]). Посреди озера — остров, а на одной из береговых скал — два камня, один повыше, другой пониже. Своими очертаниями верхний похож на человека без одной ноги, нижний — на лежащего человека. Вот что рассказывает старинная лапландская легенда о Сейд-озере и о безногом камне:
«На Сейд-озере, на острове жил могущественный сейд. Жил он в камне, и к нему часто приходили лопари и просили сеида дать им хорошую охоту и хороший улов рыбы. Чтобы сейд не умер, его надо было кормить. Каждую неделю перед ним сжигали оленьи головы и ноги. По большим праздникам сейда обмазывали рыбьим жиром, и когда жир высыхал это означало, что сейд съел его и доволен. Каждый охотник, выпросивший у сейда хорошей охоты, по возвращении должен был принести ему в подарок лапы или крылья своей первой добычи.
Раз случилось в Лапландии нашествие грабителей-«панов», пришедших из-за шведской границы. Лопари бросали погосты и бежали в тундры. Дошла очередь и до Ловозерского погоста. Ловозерцы думали-думали и решили спрятаться около сейда на острове. Так и сделали. Но паны нашли убежище лопарей, пришли на берег озера, нарубили себе сухих бревен и, сев на них, поплыли к острову, чтобы перерезать лопарей. Увидал сейд, что плохо приходится тем, кто его кормит и поит, и послал бурю. Все паны погибли кроме главного начальника и повара. Эти двое выбрались на берег.
Сидят они на берегу, повар месит тесто для лепешек и приговаривает:
— Вот так бы лопарские головы помесить.
Главный начальник смеется:
— Хорошо ты, повар, говоришь!
А в это время буря кончилась, лопари переплыли озеро, подкрались к сидящим на берегу и стали в них пускать стрелы из луков. Паны перепугались и бросились бежать в горы. Но меткая стрела настигла начальника в тот момент, когда он готов был уже скрыться за скалой, и оторвала ему ногу. А другая стрела угодила в повара, который бежал следом. И оба сейчас же окаменели».
Другая легенда кончается не менее трагично для злых панов. В ней рассказывается о том, как лопари другого погоста — Экостровского — ложными следами заманили панов в горы под нависшую глыбу снега и, спихнув ее, погребли ненавистных грабителей в лавине.
На нашем пути за ущельем лес становится гуще и глуше. Груды валежника, натянув на себя тяжелые снежные одеяла, спят под елками. Моренные валы попадаются все чаще и чаще, и нам то-и-дело приходится перелезать через них.
Впереди слышен сильный рев и грохот.
— Это водопад около Вити-губы, — решаем мы. О нем говорил Федор.
Грохот идет из глубокой ложбины. Им наполнен весь лес кругом. Но спустившись на дно ложбины, мы обнаруживаем, что водопада здесь нет. По ложбине течет река. Лед и снег закрыли ее сплошным сводом, и в этом ледяном туннеле она и грохочет по камням.
— Это большая река: очень сильно она шумит. Наверно она впадает в Вити-губу, — говорю я.
Но чуть подальше свод над рекой проломан, и сквозь отверстие мы видим настоящего виновника шума. Подо льдом течет крошечный ручеек, и его чахлые струйки невинно журчат по смушкам. Оказывается — проделки эхо, которому есть где погулять в ледяном туннеле, превратили журчанье родника в грохот водопада…
Следы рассказывают, что несколько минут назад сюда приходила на водопой лиса. Услышав нас, она большими прыжками умчалась в лес.
Четыре часа. Сильно темнеет. Снег липнет, и с каждым шагом мы поднимаем на лыжах целые килограммы его. Компас, карта и время говорят, что уже пора дойти до Вити-губы. Она должна быть где-нибудь здесь, вот за этой варакой. Восемь часов безостановочной ходьбы по тяжелому снегу дают себя знать. Избушка, камелек, банка консервов теперь совсем не помешали бы.
Но вараки следуют за вараками, валы идут за валами, а лес все остается таким же глухим, и никакого признака губы нет. Поднимаясь, мы думаем, что с перевала увидим цель нашего путешествия, а спускаясь — убеждены, что еще только один подъем — и отдых в избушке обеспечен.
Мы идем еще три часа. Лес прерывается болотами, на них из-под снега торчит тростник, а за болотами — снова гряды варак, валов и все такие же темные трепаные ели. В семь часов — полная ночь. Обернувшись, уже нельзя разглядеть лыжных следов в нескольких шагах. В темноте мы не можем карабкаться дальше через валежник, перепрыгивать ручьи и барахтаться в сыром глубоком снегу на дне ложбин. Потеряв надежду найти пропавшую вместе с избушкой, камельком, юмористическими рассказами и починкой перчаток Вити-губу, мы останавливаемся на ночлег в лесу.
Зимний ночлег в лесу. Как много приходилось мне читать о нем в различных руководствах для туристов и путешественников. И как не похож, как курьезно не похож он в действительности на все эти теоретические описания!
Отправляясь в путь, мы предусмотрительно захватили с собой пимы и оленьи одеяла. Но все-таки наш туалет плохо приспособлен к ночовке на снегу. Больше всего нам внушают опасения наши «Кандалакши». Так Горлов окрестил лыжные башмаки, которые своим экзотическим видом приводили в трепет всех очевидцев— одинаково и москвичей и лапландцев. В свежем виде «Кандалакши» имели твердую подошву и вообще вполне определенную форму. После сегодняшнего же перехода по сырому снегу они размякли, как размякает картон, вытянулись в длину, перекосились и приобрели какой-то издевательский, очень ехидный вид. Ромни сдавливают через них ногу так, словно никаких башмаков на нас нет.
— Они сделаны из слюней, — серьезно говорит Горлов, боязливо ощупывая свои «Кандалакши».
Но это печальное обстоятельство не мешает ему смело подлезть под кучу валежника и, понатужившись, сбросить с него толстый пласт снега. Под валежником открывается берлога.
— Здесь мы разведем костер.
Самый важный в тайге инструмент — топор — представлен у нас маленьким саперным топориком. Но это его официальное название. Горлов, большой противник всяких официальностей, называет его «чинариком». Сначала на лыжах, а потом прямо по пояс в снегу мы лазаем кругом нашей стоянки в поисках сушин. И через полчаса на снегу лежат семь прекрасных сухих елок дециметра по два в поперечнике. Это сделал «чинарик». Он с честью выдержал испытание.
Костер удается наславу. Правда, по мере того как тает снег, огонь уходит все глубже и глубже в берлогу под валежником. Но все таки он позволяет нам снять гнусные скользкие «Кандалакши» переменить чулки и, протянув ноги к костру, благодушествовать. А когда закипает наконец чайник, сожравший целую уйму снега, и взрывается крышка на банке с мясными консервами, брошенной в костер, настроение взлетает на вершины. Его не могут испортить ни потерянная перчатка Горлова, ни то, что консервы оказываются тухлыми Терять перчатки — не новость для Горлова. Но в этом виноват не он, а Лапландия, которая дает столько тем для зарисовок, что приходится на ходу, где-нибудь на крутом склоне, катясь на лыжах, вдруг скорей-скорей сдергивать с рук перчатки, чтобы успеть во-время схватиться за карандаш. А консервы… ну, что начат консервы, когда нас обступают костлявые силуэты елок, когда костер оживленно трещит, освещая снег, обнажившиеся из-под него кустики мха, наши сохнущие ноги, от которых идет пар, когда над головой кувыркается Большая Медведица, а в желудке уютно от выпитого горячего чая с сахаром…
Горлов устраивается на ночлег под большой елкой, я остаюсь у костра. Я не надеюсь, что здесь будет теплей, костер потухнет, как только я засну, но мне не внушает доверия темное логово, облюбованное Горловым.
Ночью начинает морозить, и отсутствии малицы чувствуется основательно. Лыжная куртка явно недостаточна для таких экспериментов. Потом идет снег, очень неприятно тает на лице; я засовываю под шапку чулок и закрываю им глаза и нос.
Просыпаемся на рассвете с решением сейчас же трогаться в путь. Кипятить чай настроения нет. Но собравшись, обнаруживаем, что без костра нам все-таки не обойтись: раскисшие накануне «Кандалакши» смерзлись за ночь в таких неестественных позах, что натянуть их на ноги нет никакой возможности. Нужно оттаивать их над огнем.
Второпях мы проделали это плохо и весь обратный путь чувствовали, что кто-то производит над нами китайские пытки, засунув наши ноги в деревянные колодки.
Вечером на Монче-губе Федор много смеялся над пропавшей Вити-губой, которую мы должно быть прошли мимо, забрав слишком к востоку. Этот лапландский траппер потешился и над нашим ночлегом в лесу. Он не мог понять, как можно мерзнуть в тайге, имея топор и спички.
— Случается, целый месяц ходишь в лесу, — говорил он. — Морозы бывают такие, что деревья лопаются, а холода никогда не чувствуешь.
Нудью надо ставить: с ней в лесу тепло, как дома у камелька.
И рассказал, что такое нудья.
Для нее нужно срубить две большие крепкие сушины и положить их одну на другую, укрепив верхнюю колышком, чтобы она не свалилась, и засунув под нее клинышки, чтобы получился просвет между стволами. Рядом с нижней сушиной кладут сырняк и на нем разводят костер во всю длину деревьев. Огонь должен быть направлен под верхнюю сушину. Когда обе сушины «ударят в уголь», клинышки вышибают, верхнее дерево ложится плотно на нижнее, и нудья готова. Она горит всю ночь, не боится ни дождя, ни ветра, ни снега и не требует никакого ухода за собой. Если ночь очень холодна, можно устроить две таких нудь и и лечь между ними. Но расстояние между нудья ми должно быть не меньше пяти метров. Иначе можно сгореть — так много жара дает эта усовершенствованная таежная печка.
Тайга требует жертв. — Сейд-обжора. — Трудный подъел?. — Окаменевшие волны. — Гибель отступнику! — Лесной водопровод.
За наше отсутствие на Монче-губу приехал дядя Федора, старик Калин Иваныч, и сообщил, что новость о пропавшем человеке уже не новость. Исчезнувшего Андрея нашел по следам один охотник еще до пурги.
Вот что рассказали ему следы.
Андрей вышел налегке, не рассчитывая долго оставаться в лесу. Он только хотел осмотреть свои капканы и поставить новый на Лебяжьей реке, куда пришла недавно с Круглого озера выдра. Все это Андрей благополучно сделал в два дня, как вдруг его заинтересовал лисий след. Он пошел по нему, углубился в лес. на другой же день лису выследил и убил. Убил и песца, а потом долго искал спрятавшуюся на деревьях белку, не нашел и отправился в обратный путь.
Ночь его застала на большом болоте, где было совсем мало сухого леса, и, немножко посидев, он скоро тронулся дальше. В эту ночь после долгой оттепели ударил мороз, и снег в лесу был покрыт таким твердым настом, что лыжи не оставляли на нем почти никаких следов. Все таки охотнику удалось узнать, что Андрей вдруг свернул со своего пути. Может быть там были какие-нибудь интересные следы, или он погнался за куропаткой, но только он скоро вышел на полянку и долго стоял на ней. Потом перешел на новую полянку и снова остановился. Вот тут-то и произошло с ним несчастье. Он оперся на ружье. Наст не выдержал, провалился под ложей, и сучок, который торчал в снегу, задел за спуск. Пуля попала в грудь, и Андрей тут же умер от раны. Он только немного прополз по снегу, окрасив его своей кровью. Так и нашел его охотник в снегу, мертвого, с перекошенным от боли или от предсмертного крика лицом…
Хитра тайга, она всегда найдет способ погубить человека, когда захочет. Но еще хитрей здесь люди. Они не боятся тайги, а к таким диким случайностям, как смерть Андрея, относятся спокойно. Они не удивляются, не возмущаются. не сетуют. Они считают, что вполне естественно, если тайга за подарки требует жертв…
У нас в программе подъем на Нетцис— курьезную, острую как колпак гору, поднимающуюся перед самой Монче-тундрой. Но Горлов опалил руку магнием при ночной съемке, ему трудно держать лыжную палку, и я иду вдвоем с Федором.
По хорошему плотному снегу мы быстро доходим до подножья Нетцис. По дороге — несколько озер, и на одном из них. на Нюд-озере, есть Сейд-наволок, где, по преданию, жил в старые времена сейд. Впрочем вряд ли найдется в Лапландии озерко, на котором не было бы своего, хотя бы захудалого сейда. Вера в могущественных духов, живших в камнях, так же, как и вера в окаменение, была сильно распространена в Лапландии, где повсюду — камни, скалы, валуны.
Сейд на Нюд-озере был большим обжорой. Чтобы он не голодал, каждую неделю окрестные лопари должны были собираться около него и съедать за один присест целую оленью тушу. Но уходили они отсюда, как говорят, с пустыми желудками, потому что вся эта обильная трапеза шла впрок не им, а сеиду. Формой своей камень-сейд был похож на человека, сидящего на скале и смотрящего на озеро. И проезжая мимо, лопари старались не шуметь веслами, а женщины прятали лица, чтобы не рассердить сейда.
Но как-то раз сейд провинился. Он послал не во-время большую бурю на озеро. Рыбакам нельзя было выехать на лов. А только накануне сейда накормили оленьим сердцем и печенью. Лопари не простили своему божеству неблагодарности. Они расколотили сейда топорами на куски и утопили его в озере.
Мы едем дальше. На склонах Нетцис рыхлый снег сменяется твердым обветренным полульдом-полуснегом. Ветер надул его волнами, высокими ребристыми буграми и он так и застыл, твердый как дерево, и скользкий как лед. Мы снимаем лыжи, привязываем их к поясу и карабкаемся на четвереньках, цепляясь за камни.
Дует сильный ветер. Чем выше, тем он становится свирепей. И еле-еле можно двигаться против него. То-и-дело он сталкивает нас с камней, через которые мы перебираемся.
— Вот пихается, как человек! — говорит Федор.
Лыжи оставляем на уступе, засунув их в щель между камнями, чтобы не унес ветер. Дальше поднимаемся по открытому крутому скользкому склону. Федор предлагает пройти по горе в сторону и подниматься так, чтобы ветер дул нам в спину. Но скоро оказывается, что обмануть ветер нам не удастся: дальше скат настолько крут и обветрен, что удержаться нет никакой возможности. И мы двигаемся прямо вверх, против ветра.
Это был жуткий подъем. Внизу под склоном торчали острые камни в самых неприятных положениях. Ноги и руки то-и-дело соскальзывали, а ветер был бы рад сбросить нас под откос.
На ногах у Федора были каньги — меховые сапоги с загнутыми вверх носками. Гладкий мех сильно скользил, и прежде чем сделать шаг, Федор каждый раз выбивал пяткой в снегу ямку, а потом ставил в нее носок. Делал он это быстро и ловко. Но выше пошел снег настолько крепкий, что пробить в нем хотя бы маленькую ямку было немыслимо. Тогда мой проводник стал двигаться быстрыми перебежками от бугорка к бугорку, от камня к камню. Случалось нередко, что во время такой перебежки налетал особенно сильный порыв ветра, останавливал Федора на полпути, сталкивал его и заставлял катиться вниз. Тогда я, поднимаясь сзади, втыкал на пути падающего лыжную палку, и Федор хватался за нее.
Последние метры до вершины мы ползли на животе. Ветер здесь так неистовствовал, что даже на четвереньках нельзя было двигаться. И поднявшись, мы залегли между камнями, ослепленные снежной пылью, колкой как песок, которая била нам в лицо.
Лишь с другой стороны того маленького плато, которое мы нашли на вершине, крепко вцепившись в большой камень, мне удалось как следует посмотреть вниз. И то, что я увидел, сторицей вознаградило меня за трудный подъем.
Впереди, насколько хватал глаз, щетинистыми рядами, полосами, большими неправильными пятнами уходил лес. Он был коричневым у подножья горы и фиолетовым на горизонте. Среди него виднелись бесчисленные белые прорывы озер, круглые, длинные, извилистые, соединенные проливами. Это был необыкновенный лабиринт лесов, озер, рек и проливов. Среди леса грядами поднимались вараки. Некоторые из них казались круглыми спинами китов, плывущих в этом коричневом море леса, другие были мягки, как спины медведей, а третьи походили на застывшие волны. Только глядя отсюда, сверху, на Лапландию, можно как следует понять лопарскую легенду о происхождении этой страны зимы, родины злой Лоухи[3]), морозного края, испещренного камнями, скалами, иероглифами озер, вздувшегося горбатыми вараками и тяжелыми, крутыми тундрами. В легенде говорится, что прежде на месте Лапландии было море. В одну из чудовищных бурь оно окаменело. Тундры и вараки — это и есть окаменевшие волны, а среди них осталась в виде озер и речек вода, избежавшая общей участи.
На самом деле Лапландия своим ландшафтом обязана нескольким оледенениям, которые захватывали ее в ледниковую эпоху. Следы ледников здесь так свежи, что кажется — лед ушел отсюда совсем недавно. А между тем десятки тысяч лет прошли с тех пор, как на «финском кристаллическом щите» растаял последний ледник, оставив по себе память большим количеством талой воды, образовавшей озера, глубокими, процарапанными в горах ущельями, сглаженными словно рубанком вершинами тундр, вараками, моренными валами, миллионами валунов, которыми окостенела вся земля Лапландии.
Здесь рассказывают о Нетцис интересную историю.
Однажды летом охотник, проходивший долиной, увидел на самой вершине Нетцис стадо оленей.
— Чтобы им там делать? — удивился он. — Ведь на этой тундре хороший мох не растет.
И решив, что это чьи-нибудь домашние олени забрались сюда от комаров, охотник стал подниматься на гору, не стараясь скрыть своего присутствия. Но на полпути он остановился в недоумении: его зоркие глаза ясно различили острые немеченые уши одного оленя.
— Значит это дикие.
Заинтересовавшийся охотник карабкался дальше уже осторожней. Но на открытом склоне было мало прикрытий, и лопарь, хорошо знавший диких оленей, только диву давался: как они до сих пор не заметили человека и не пустились наутек?
Поднявшись выше, охотник увидел, что олени чем-то заняты. Они стояли на острой вершине горы тесным кружком, бок к боку, мордами внутрь. Их было здесь около пятидесяти штук — все большие, сильные гирвасы. Самок среди них не было.
«Ну и чудо! — думал охотник. — У зверей собрание происходит». — И вскарабкавшись, присел за камнем, осторожно высунулся и стал наблюдать.
Олени стояли неподвижно. Охотник долго не мог разобрать, что делалось внутри их кружка. Но вот олени пошевелились, в кружке образовалась брешь, и перед пораженным человеком предстала такая картина.
В кольце оленей, на открытой площадке стояли друг против друга два оленя. Один — большой, сильный, с тяжелыми, почти лосиными рогами; другой— маленький, с грязной шерстью, со слабыми некрасивыми рогами. Сильный стоял, низко пригнув голову, глаза его были налить кровью, и казалось, он вызывал слабого на бой. Но тот не хотел драться. Он был напуган и растерянно смотрел на стену оленей, окружавшую его.
Эта сцена длилась долго. Сильный гирвас нетерпеливо бил копытом по камню и храпел, раздувая ноздри. Другие олени также выказывали знаки нетерпения. Несколько раз кружок начинал вдруг смыкаться, но каждый раз, точно повинуясь какому-то приказанию, олени снова пятились на свои места. Все это было так необыкновенно, что у охотника даже и в мыслях не было воспользоваться ружьем.
Слабый олень с грязной шерстью не мог больше выдержать. Он весь задрожал и в ужасе ринулся в сторону. Один гирвас движением головы бросил его обратно на середину. Секунду олени стояли неподвижно. Потом внезапно как один они кинулись на своего пленника, подбросили его в воздух и, перешвыривая с одних рогов на другие, стремительным галопом понесли вниз по скалистому откосу.
Когда охотник пришел в себя от изумления, он побежал вслед за оленями. Внизу, на куче камней он нашел растерзанный труп оленя. По срезанным ушам лопарь увидел, что это — домашний олень, отбившийся повидимому от своего стада.
Тогда охотник понял, что он только что присутствовал при мести животных своему собрату-отступнику…
Налюбовавшись видом, мы с Федором начали спуск. Он произошел с головокружительной быстротой: я верхом на шапке, а Федор — подогнув под себя ноги, скользя на гладких каньгах и тормозя позади себя палкой, из под которой, как дым из выводной трубы автомобиля, взрывалась снежная пыль.
В лесу, на остановке Федор показал мне еще одну таежную хитрость. Вместо того чтобы наполнить чайник снегом, который, растаяв, дает слишком мало воды, Федор устроил настоящий лесной водопровод. Отыскав большую кучу валежника, покрытого плотным, слежавшимся снегом, он вырезал топором куб снега, насадил его на воткнутую наклонно в снег лыжную палку и нижнюю сторону куба заострил.
Когда мы развели рядом костер, снег на палке стал таять, и с острия как из крана потекла чистая прозрачная вода. Нам оставалось только подставить чайник.
От Федора к Селивану, от Селивана к Кондратию. — Артистические вавилоны. — Еще один хитрый человек. — Звериная берлога. — Кто победит? — Верная примета. — «Тихой старик». — Таежный эскулап и его «революционное прошлое». — «Не видко и не знатко». — Лесной Антютик. — Прямолинейный старик. — «Прицепные вагоны» доставляют нам хлопоты. — Лапландский философ.
Наш путь с Монче-губы лежит на запад к финляндской границе, в районах, не посещенных ни одной экспедицией. Карт тех мест не существует вовсе. Вряд ли мы откроем там новые горные хребты, но интересного увидим конечно достаточно.
По-здешнему наш маршрут звучит так: от Федора к Селивану Маленькому, от Селивана Маленького к Кондратию Тихому, потом к Кондратию второму, оттуда к Луке Глухому и Петру Герасимову. Петром маршрут не кончается, но дальше сказать ничего нельзя. Там теряются всем известные пути, и никто не знает, чьи избушки попадутся дальше нам по дороге.
На первом этапе — до Кондратия второго, что на Куцкель-озере, откуда и начинаются самые дикие края, — проводником и возницей берется быть Калин Иваныч — дядя Федора. Мы предпочли бы племянника, но у того нет оленей, а старик не дает своих Федору.
Калин Иваныч разве только маленьким ростом похож на лопаря. Внешностью, медленным разговором с прибауточками он — типичный русский олонецкий крестьянин. Странно слышать, когда он начинает говорить по-лопарски. Он немножко глуповат и вдобавок дорогу знает только по рассказам Федора.
Ко как бы то ни было, ясным морозным утром мы покидаем под предводительством Калина Иваныча гостеприимную избушку на Монче-губе. У нас две упряжки по три оленя. На передних санях — Калин Иваныч и вещи, на задних— я и Горлов.
Снова, облачившись в малицы и пимы, мы чувствуем себя неуклюжими медведями. Снова перекачиваются перед нами со стороны на сторону белые лохматые оленьи зады, и через пять километров мы начинаем ненавидеть их и с тупой злобой тычем в них хореем. А олени только кажется и думают, как бы нам напакостить.
Еще во время поездки в Ловозеро мы заметили, что олени по озеру никогда не бегут прямо. Благодаря примитивной системе управления они то-и-дело уклоняются от правильного направления то в ту, то в другую сторону. Поэтому след от саней получается очень извилистый. Но наш Калин Иваныч побил все рекорды. Он писал по озеру такие артистические вавилоны, что долго нельзя было сообразить, куда собственно мы едем. Я склонялся к тому, что на север, Горлов доказывал, что на запад, но время от времени оба мы начинали стоять то за юг, то за восток.
Сначала наш путь шел по льду губы, потом по берегу быстрой, плохо замерзшей речки, среди пенящейся воды которой торчали большие темные острые камни, и через час выехали на большое двадцатикилометровое Монче-озеро. Несмотря на мороз, на озере под снегом выступала вода, и олени бежали медленно.
Калин Иваныч взял с собой собачонку. Она очень напоминает собаку Архипа, такая же смиренная, тихая, как будто обиженная. У нее странная привычка бежать под санями. Когда глубокий снег мешает ей это делать, она выглядит растерянной и так и норовит опять юркнуть в свое не очень удобное убежище. Иногда запутавшаяся веревка заставляет собачонку проделать в снегу несколько курбетов или десяток-другой метров проскакать на трех ногах задом наперед. Но она очень покорна и не скулит.
Калин Иваныч часто хвастается своей собакой. Она хорошо собирает оленей, удачно выслеживает зверя, а главное послушна. «Бросишь веревку, — говорит он, — скажешь: «лежи», так она и будет здесь хоть целый день лежать. И голоса не подаст. Да так лежит, что и не видно ее: вся во мху зароется».
В этот день над Монче-тундрой, у самого подножья которой мы проезжали, горела изумительная заря. Высоко в небе повис большой облачный венец интенсивно порпурового цвета. Во многих местах он был прорван, и сквозь прорывы виднелось изумрудно зеленое небо. Казалось венец был оплетен лентой удивительного зеленого цвета. Под лучами скрытого за горами солнца нежным розовым светом светилась одна из вершин Монче-тундры. А рядом другие вершины стояли в это время хмурые, окутанные темной синевой.
За Монче-озером была тайбола — лесистое и холмистое междуозерье, на котором видны были слабые следы дороги, совсем исчезнувшие уже на озере. За тайболой на берегу маленького сухого озера еще один человек отвоевал у леса клочок земли. На озере стояла избушка, и здесь наш первый дневной переезд был окончен.
Хмурое и унылое было это место. Редкий скучный лес, низкий, должно быть сырой берег, унылые вараки другого берега, расплывшиеся в тумане, а из-за леса видна виршина тундры, как будто отгородившей от всего мира и от солнца этот заброшенный уголок. Вдалеке слышен был какой-то монотонный шум. Не то шумел лес на тундре, не то бежала где-то река.
Избушка принадлежала охотнику Селивану. Она оказалась своеобразным сооружением из бревен и досок вышиной в половину моего роста, длиной метра в два и шириной чуть поменьше. Изба была пуста: хозяин вместе со всей своей семьей уехал на праздники в Пулозеро.
Сквозь маленькую квадратную дверь, всю в щелях и дырах, мы проползли на четвереньках. Но и в самой избушке нельзя было стоять даже на коленях: мы должны были пресмыкаться по полу. Маленький Калин Иваныч и тот не одобрил избушку:
— Лень ему было, дураку, лишнее бревно поставить! — ругнулся он по адресу Селивана.
Чтобы хоть как-нибудь увеличить вместительность своего жилища, владелец его подтесал снизу топором среднюю балку, которая поддерживает крышу. Но от этого стало только немного безопасней для головы.
Соответственно избушке и обстановка. Маленький камелек, полный снегу, «стуло» в виде неровного круглого чурбана, полуразвалившаяся кровать, на которой разве только ребенок мог бы улечься, столик вышиной в пять сантиметров, который, будучи положен на особые планки, приделанные к стене, может служить и полкой, и наконец настоящий кухонный стол, кажущийся грандиозным в этом тесном помещении. Доска стола лишь немного не достает до черного, прокопченного потолка.
Два окошка, сквозь которые вряд ли пролезет рука, состоят из десятков крошечных осколков грязного стекла. Они наполовину засыпаны снегом, и только поэтому ветер, дующий из них, не задувает нашу свечку. Под потолком протянуты проволоки для сушки одежды, на стенах, на деревянных костылях висят сети и какие-то красные узелки. На полу и на столе — грязная посуда. Покосившийся самовар хмуро скучает в углу под грудой тряпья.
Около избушки под снегом оказалась куча жердей и бревен. Мы накололи дров и затопили камелек. Но ветер ворвался в дымоход, и нам пришлось приоткрыть дверь, чтобы не задохнуться в дыму.
Неизвестно, чем эта избушка была лучше звериной берлоги. В берлоге даже уютней. Но и сама жизнь человека здесь почти не отличается от звериной. Люди одеваются здесь в звериные шкуры, убивают, чтобы однообразно и неопрятно есть, рождают много детей, из которых большинство умирает, а меньшинство продолжает ту же жизнь, в которой есть только убийство, еда, сон и размножение.
В тайге все охотятся: человек за зверями, звери друг за другом, а при случае и за человеком. Кто выйдет победителем из этого замкнутого круга — зависит от удачи. Вряд ли преимущество человека над зверем здесь велико.
Советская власть много сделала, чтобы поднять, окультурить жизнь лопаря. Лопари освобождены от всяких налогов, для них открываются школы, для них созданы наиболее выгодные условия продажи пушнины, оленьего мяса, но все же тайга и тундра еще крепко держат охотника и оленевода в своих звериных лапах…
Калин Иваныч, вернувшись из леса, куда он отводил пастись оленей, жалуется нам.
— И мха-то нигде хорошего нет. Никуда не годное место! — ворчит он.
Оказывается, большой гирвас, идущий в нашей упряжке, чешет рога. По словам Калина Иваныча — это верный признак того, что завтра будет большой мороз.
Но мы не очень этому верим. Наш проводник оказался довольно болтливым старичком. Он может говорить не умолкая, и речь его — неспешное переливание из пустого в порожнее. Так и сейчас, усевшись на полу перед камельком, он медленно развязывает свой мешок и не торопясь повторяет:
— Вот… не доехали мы сегодня до Кондратия… Да, не доехали. Ну, ничего, все-таки крыша над нами… Не в лесу. И камелек… Лучше, чем в лесу-то… Да, не доехали до Кондратия… снег тяжел…
И снова, и снова все одно и то же.
Он ничего не начинает делать, предварительно не рассказав подробно о своих намерениях. Он взял с собой в дорогу мяса и все собирается его жарить. Тем временем у нас поспевает каша, и мы предлагаем поделиться с ним. Калин Иваныч решает, что жарить мясо ему необязательно, и подсаживается к нам.
Медленность и разговорчивость — общая черта всех старых лопарей. Но вот Калин Иваныч, сравнивая с собой Кондратия — будущего нашего проводника, — называет того «тихим стариком». От этого сравнения нам становится немного не по себе. Если и этот часто вызывает раздражение своей библейской медлительностью, то каков же тот?
На крыше избушки я нахожу лом для прорубания льда — пешню — и иду на озеро за водой. Совсем стемнело. Небо заволоклось тучами, и накрапывает дождь. Снег стал мокрым, неприятным, и ноги, проваливаясь, застревают в нем. Но погода в Лапландии меняется так быстро, что предсказание старика может быть еще и сбудется.
Проходя на озеро, я вижу «надворные» постройки Селивана: землянку для овец, маленький амбарчик на курьих ножках и еще какое-то сооружение из бревен, наполовину засыпанное снегом…
Когда Горлов стал перевязывать свою опаленную руку, Калин Иваныч не одобрил ни цинковую мазь ни вазелин.
— Табачным пеплом надо присыпать, — сказал он. — Как рукой снимет.
И серьезно предложил выколотить на больную руку пепел из своей трубки.
Не смутившись нашим неверием, он сообщил еще несколько самых верных медицинских средств. При нарывах, например, нужно собирать еловую серу, разжевывать ее, пока она не станет мягкой как тесто, и потом прикладывать к больным местам. От ушиба лучшее средство — туго прибинтованная тонкая пластинка сырого оленьего мяса. А поносы «моментом» излечиваются, если завернуть в тряпку немного соли, бросить ее в огонь, а когда тряпка сгорит, оставшуюся от соли золу разболтать в воде и выпить…
К этим средствам всегда прибегают охотники-лопари.
В давние времена, когда Кольский полуостров еще не пересекала железная дорога, наш таежный эскулап служил земским ямщиком на почтовой станции. На «перекладных» оленях он возил тощую почту, редко заглядывавшее в эту глушь начальство, случайных путешественников, купцов, отправлявшихся в Колу на ярмарку.
Участок Калина Иваныча проходил по Имандре. На озере часто случалась пурга, сбивали с дороги туманы, а подчас в темноте можно было въехать и в свежую полынью, которые то там, то здесь часто появляются на Имандре.
Раз в такую полынью Калин Иваныч попал ночью вместе со своим пассажиром — очень важным приставом, который спешил по служебным делам в Колу. Сам Калин Иваныч успел сразу выскочить на лед. Пристав же ехал в «балке» — низких санях, закрытых сверху наглухо брезентом, из-под которого вылезть без посторонней помощи было затруднительно. Кроме того пристав был закутан в шубы, одеяла и ровы, и когда в балке показалась вода, он очутился в беспомощном состоянии. Он мог только кричать, что и проделывал, не щадя сил. С большим трудом Калину Иванычу удалось вытянуть на лед своего пассажира. При этом лопарь три раза сам окунался в морозную воду.
Пристав не спустил лопарю его оплошности. Калина Иваныча уволили со станции. Теперь старик очень любит вспоминать о давнем происшествии на Имандре. Это — его «революционное прошлое»…
На следующее утро вопреки гирвасу, который все еще продолжал чесать рога, оттепель не прекратилась. Снег осел, сморщился и стал похож на грязную жеваную бумагу. Сани тащились по нему как по песку.
За первым же озером обнаружилось, что наш возница дальше дороги не знает. Он долго вез нас вдоль тайболы, не въезжая на нее, потом остановился, слез с саней и спокойно объявил, что дороги «нисколько не знатко и не видко».
Мокрые, грустные, стояли на берегу елки, и растаявший иней висел на них обильными слезами. Было промозгло в воздухе. Дождь намочил мех на наших капюшонах. При каждом повороте головы неприятная сырость и холод проникали под малицу и мурашками пробегали по спине. Двигаться не хотелось. Мы сидели, съежившись, на санях.
Постояв, старик тронул оленей, повернул на тайболу, и когда олени застряли в сугробах, снова остановился. Оказалось, что здесь необходимо найти две елки. Они показывают дорогу. Но кругом были сотни елок, и сколько Калин Иваныч ни лазил по снегу, нужных среди них он не разыскал.
В стороне шумела речка. За ней поднималась над лесом одинокая гора, тоже вся пожелтевшая, размякшая. Лес казался мертвым: ни стука дятла, ни стрекота белки, на отяжелевшем снегу— ни одного следа.
Мы спросили старика, нельзя ли проехать по берегу речки, но тот вдруг принял какое-то решение, взгромоздился обратно на сани, замахал хореем, задергал вожжей и заорал во весь голос:
— Ho! Но!
Перепугавшиеся олени дернули, одним махом втащили сани на низкую вараку, перевалили через нее в овраг и там, высунув язык и тяжело дыша, безнадежно застряли в глубоком снегу. Накричавшись и намахавшись хореем вдоволь, Калин Иваныч сполз с саней плюхнулся по пояс и начал ругаться. Сперва он ругал оленей, которые «словно маленькие» залезли в этот овраг потом погоду, а решив, что «погода — беда не вековечная», стал ругать Селивана, который теперь ездит другой дорогой.
Выслушав этот длинный монолог, мы предложили:
— Не лучше ли поискать дорогу?
— И верно лучше. — сейчас же согласился Калин Иваныч, стащил с себя малицу, надел телемарки Горлова и отправился в лес. Я пошел вслед за ним.
На лыжах старик представлял очень интересное зрелище. Маленький, кривоногий, косматый, в голубой ситцевой заплатанной рубахе и неуклюжих меховых штанах, он был похож на лешего из сказки, на какого-то Антютика, который вот-вот обернется не то в мшистый пень, не то в кочку, или выкинет вдруг какое-нибудь колено, закричит по-козлиному и убежит в чащу быстрее оленя.
Но ничего этого не случилось. Пройдя шагов двести по лесу, старик объявил, что дороги и здесь «нисколько не знатно», и вернулся. Там его встретил возмущенный Горлов, который доказывал, что чуть подальше должна быть дорога, и если бы у нас была еще одна пара лыж, он бы подтвердил свою правоту. Но старик решил пробиваться через лес целиком. Он схватил хорей, подталкивал им оленей, кричал, хлестал вожжой. Олени вскакивали, дергали ремни, прыгали, храпя лезли друг на друга, но сейчас же, обессиленные, падали, высовывали язык и начинали жадно глотать снег.
— Вот беда, сущая беда! — жаловался старик.
— Нужно подложить лесину под сани, она отдерет снег, что налип на полозьях, — решил он немного погодя.
Но и лесина не помогла. Во время попыток сдвинуть сани олени перепутали свои постромки, а правый бык так неудачно зацепился рогом за уздечку своего соседа, что совсем не мог тянуть. Я попытался было освободить его, но Калин Иваныч рассудил по-своему. Он вооружился топором и, отстранив меня, без дальних разговоров принялся рубить провинившийся рог. Эта операция не понравилась оленю. На его рогах еще висела кровавая бахрома спадающей кожи, они были еще живыми, и время сбрасывать их не пришло. Когда олень выкатил от боли глаза и стал вырываться, старик на минуту остановился было, обеспокоившись:
— Что, больновато? Ну, что делать!
Но сейчас же расхрабрился:
— Не-ет, мало больно!
И, смело отрубив рог, заявил:
— У меня коротка расправа!
Приведя в порядок упряжку, он взял вожака за уздечку и потянул. К нашему удивлению олени вдруг спокойно поднялись и тронулись. Впереди шел я, утаптывая лыжами снег, за мной торжественно вышагивал старик с оленями. На его лице было написано гордое чувство одержанной победы.
Но торжество продолжалось не долго. Сзади раздался громкий крик Горлова. Мы обернулись.
Наши сани продолжали стоять все на том же месте, а во внезапно изменившемся поведении оленей было мало удивительного: просто они порвали ремни, распряглись и двинулись вперед одни, без саней. Это было нелепо.
Горлов с большим удовольствием хохотал над нашими обескураженными лицами.
— Я думал, вы нарочно отвязали оленей, чтобы умять сначала дорогу впереди, — издевался он.
Как бы то ни было, сани были вытащены из оврага. Мы разгрузили их и перетащили на руках.
Но и дальше в лесу было много канители. Ведя переднюю упряжку под уздцы, наш старый чудак как будто нарочно заводил ее в самые тесные проходы между деревьями, и олени, запутавшись в стволах, рвали ремни. Тогда Калин Иваныч неизменно удивлялся, разводил руками и твердил:
— Что они — маленькие что ли? Не могут по лесу пройти!
Другим несчастьем были привязанные сзади к саням два запасных оленя. Назначение этих меланхоличных зверей придурковатого вида было неясно. Калин Иваныч их так ни разу и не запрягал. Они все время что-то лениво пережевывали, скрипя зубами, а в лесу все норовили схватить губами мох, который серыми бородами свешивался с веток.
На злополучной тайболе они вели себя особенно рассеянно. И часто, когда сани обходили какое-нибудь дерево справа, они оказывались слева от него, зацеплялись шеей и головой за ствол, и натянутый ремень грозил их задушить. Чтобы освободить незадачливых животных, приходилось останавливаться и осаживать упряжку.
— Опять этот прицепной вагон на дерево наперся! — говорил в таких случаях Горлов.
— Это держники, — мрачно вторил я.
«Держниками» называют оленей, которых привязывают сзади к саням, собираясь ехать на оленях в горы. Тогда на крутых спусках держники тянут назад и сдерживают сани.
Выбравшись наконец на дорогу, олени обрадовались пожалуй еще больше нас. Встряхнув мохнатыми головами, они побежали быстрой рысью. Мой спутник злорадствовал: дорога оказалась как раз там, где он и предполагал. Размахивая с увлечением хореем, он ухитрился зацепить обоими концами этого неудобного орудия за деревья, стоявшие по бокам дороги, и на полном ходу застрявший хорей стремительно сбросил нас с саней…
А вечером, за новыми озерами, вараками и лесами, все такими же хмурыми и унылыми, под этим сырым, совсем не северным и не «рождественским» небом— снова избушка и снова пустая. Она побольше первой, но вместо окна здесь дыра в стене, и нам пришлось заткнуть ее большим брезентом, в который были увязаны наши вещи.
Дорожные приключения дают много тем для разговоров, и словоизлияния старика в этот вечер бесконечны. Он даже ударяется в философию и, подталкивая в огонь уголь, который все время выкатывается из камелька, с глубоким вздохом говорит:
— Вот какой вредный! Совсем как живой… И что его только кидает!
Но скоро веселеет и, обнаружив в своей миске недоеденные остатки каши, острит:
— Ну, надо бросить под кожу: потом найдется…