Самое страшное - это не грех, а онемение. Совесть сначала возражает, потом спорит вполголоса, потом замолкает, и ты вдруг ловишь себя на ощущении спокойствия. Ты говоришь: «Мне стало легче». Но это не облегчение - это потеря чувствительности. Так отмирает нерв. И человек, не чувствуя боли, начинает считать себя здоровым, тогда как болезнь уже вошла в кровь.

Посмотри внимательнее: ты оправдываешь не зло - ты оправдываешь пустоту. Ты не делаешь дурного, но и не делаешь доброго, а именно это и губит. Ты проходишь мимо чужого страдания, называя это благоразумием; ты отказываешься от жертвы, называя её фанатизмом; ты откладываешь покаяние, уверяя себя, что «ещё не время». Так зло входит не с кулаками, а вежливо, почти дружески, и садится в самом центре души.

Ты начинаешь рассуждать. О причинах. О травмах. О детстве. О среде. И всё это - правда. Но правда, не доведённая до покаяния, становится ложью. Она перестаёт быть путём к исцелению и становится оправданием болезни. Человек начинает любоваться своим разложением, изучать его, почти ценить его сложность, и в этом есть что-то бесовское: понимание без решимости, ясность без воли, свет без огня.

Здесь и начинается то, что страшнее открытого безбожия. Человек ненавидит лицемерие - и живёт им. Он презирает ложь - и ежедневно пользуется ею. Он говорит о правде - но только о той, которая ничего от него не требует. Он хочет света - но не такого, который жжёт и разоблачает. Поэтому он выбирает полумрак, где всё видно наполовину и потому кажется терпимым. И в этом полумраке душа начинает договариваться с тьмой.

Скажи честно: не стала ли твоя рана частью твоей личности? Не превратилась ли она в тайное оправдание, почти в достоинство? «Я такой» - говоришь ты, и этим словом отрезаешь путь к изменению. Это и есть момент, когда человек перестаёт ждать спасения и начинает охранять своё повреждение, как нечто личное, почти священное.

Время здесь - союзник тьмы. Оно не пугает, не угрожает, не требует. Оно уговаривает. «Потом. Не сейчас. Когда-нибудь». И это «когда-нибудь» растягивается, пока внутри не образуется пустота, в которой уже нечему каяться, нечему болеть, нечему молиться. Человек остаётся внешне благопристойным, рассудительным, даже нравственным - и внутренне мёртвым.

Но если ты читаешь эти строки и чувствуешь страх, раздражение, внутренний протест - не спеши его заглушить. Это последнее сопротивление живого. Гниль ненавидит свет. Она требует оправданий, а не правды. Не оправдывай. Назови. Признай. Не объясняй своё падение - сделай шаг. Один. Пусть тяжёлый. Пусть унизительный. Пусть болезненный.

Ты не обязан быть чистым - это невозможно без лжи. Но ты обязан быть честным. Перед собой. Перед Богом, Которого невозможно обмануть рассуждениями. И если ты не отступишь, если выдержишь этот страх, - тогда, медленно, мучительно, но верно, душа начнёт выходить из мрака. Потому что тьма держится только до тех пор, пока её оправдывают.

В той же болезни, твой друг Ф.Д.

+

БЕЗСОВЕСТНЫЕ ЛЮДИ

+

Опять не спится, друг мой… Ах, не спится, не спится вовсе! Лежу в этой тьме петербургской, ворочаюсь, … и мысли… ну куда, куда от них деваться? Всё кружат, всё возвращаются к одному, к этому страшному, что жжёт душу: что же это такое - человек без совести? Не тот, кто борется с ней, кто мучается, корчится в огне своём, как мой бедный Раскольников, выстраданный до последней капли крови моей, - нет, нет! А тот… тот, кто пал давно, пал в бездну - и даже не заметил, не дрогнул, живёт себе дальше в этой мёртвой, удобной, леденящей тишине внутри… Господи, Господи, страшно-то как, до слёз страшно!

Вижу их перед собой, этих людей моих, словно живых, дышат они, ходят, говорят со мной по ночам. Вот он, Пётр Петрович Лужин… Ах ты, Боже мой! Как он входит в комнату, как улыбается этой своей европейской, вылощенной улыбочкой, как он рассуждал о «целом кафтане», о разумном эгоизме своём - аккуратно, деловито, самодовольно до тошноты! Ты помнишь его, друг мой, помнишь? Для него другой человек - не брат во Христе, не образ Твой, Господи, не вечная душа, а просто вещь, ступенька к выгоде или помеха, которую надобно убрать. Нет в нём никакой вертикали, никакой лестницы: ни вниз, к стыду, к покаянию горькому, ни вверх, к свету Твоему, к благодати! Одна горизонталь проклятая - хочу, беру, мешаешь - уничтожу. И ведь не злодей он какой-нибудь бушующий, с ножом в руке, нет! Он тихий, он удобный, он в мягком кресле своём сидит, шампанское попивает по вечерам, будто день прошёл в тихой гавани. Если Бога нет, думает он в душе своей, то всё позволено - и позволено именно так: бухгалтерски, без лишнего трепета, без мук совести… А совести-то и нет! Нет её, друг мой, нет вовсе - или умерла давно от неупотребления. И вот в этом-то весь ужас, весь чёрный ужас: в этой тишине мёртвой, в этом самодовольстве холодном!

А Свидригайлов… Ох, друг мой, сердце щемит, разрывается, когда вспоминаю его! Ведь умён же был, умнее многих, умнее меня, грешного, - всё видел насквозь, и свою мерзость, и чужую низость, и всю эту грязь человеческую! И что же с того? Что пользы в уме этом остром, как бритва? Всё ему стало равно, всё безвкусно давно - добро ли, зло ли, лишь бы от тоски этой смертельной, метафизической отвлечься хоть на миг, хоть на новое ощущение! Совесть? Да что совесть для него - старая, пыльная игрушка, с которой он то поиграет притворно, то плюнет и засмеётся цинично, издевательски! Помнишь ты сон его страшный про девочку? Помнишь, как он объезжал те грязные заведения накануне? А конец… Нет, нет, не от раскаяния он в себя выстрелил, не от муки совести! От холода этого адского, от пустоты полной, что душу выжгла дотла, от леденящей скуки, где ничего уже не трогает, не жжёт! Вечность ему представилась не огнём геенским, а закоптелой деревенской баней с пауками по углам… Вот его ад, друг мой, вот настоящая кара - не пламя, а вечная, безнадёжная, безысходная скука! Всё испробовал, всё изведал - и остался ни с чем, мёртвый при жизни… Господи, помилуй нас, грешных, не допусти до такого!

А Фёдор Павлович Карамазов, этот шут гороховый, этот паяц мерзкий, этот… Ах, как вспомню - кровь в жилах стынет! Как он кривлялся, как низость свою напоказ выставлял, в похабных анекдотах своих захлёбывался, хохотал, хохотал до слёз! Нарочно, нарочно играл самую гнусную роль - лишь бы не заглянуть в себя настоящего, в эту пустоту страшную, невыносимую, в это «я», которое давно сгнило! Бежит, панически бежит от собственной души, растворяется в клоунаде своей, в гротеске, в шутовстве! Совесть не то чтобы отсутствует - нет, он её пародирует, выворачивает наизнанку, превращает в часть своего похабного спектакля - и хохочет, хохочет, а за хохотом этим - ужас, ужас смертный перед тишиной, перед встречей с самим собой!

И Ставрогин… О, друг мой, это уже… это уже почти трагедия высшая, почти демоническая красота! Была в нём сила необычайная, красота была, и ум, и даже вспышки тоски по цельности утраченной, по чему-то настоящему, живому! Но нет, нет, нет! Воля к одиночеству этому проклятому, к самоутверждению абсолютному - оказалась сильнее всего! Всё испытывал: идеи, чувства, людей, души человеческие - как ощущения новые, и всё вёл в ту же ледяную пустоту, в то же ничто холодное… Исповедь его у Тихона - крик это, крик души, которая уже ничего, ничего не чувствует, даже боли раскаяния, даже стыда!

Что их всех связывает, скажи ты мне, друг мой, скажи скорее? Один корень, один страшный корень: добровольный отказ от со-бытия, от той нити святой, тонкой, что связывает нас с другим как с вечной, бесценной душой, как с братом во Христе! Совесть - это голос любви это, голос ответственности перед Тобой, Господи, и перед каждым человеком! А они рвут, рвут эту нить в корне - и становятся люцеферами, одинокими, замкнутыми вселенными, мёртвыми внутри! Самоубийство души - вот что это такое, медленное, тихое, невидимое… Могут жить долго: один - в довольстве своём, как Лужин, другой - в скуке адской, как Свидригайлов, третий - в шутовстве своём, как Фёдор Павлович, - но угасают, мертвеют постепенно, теряют всё живое…

Есть ли выход, друг мой, есть ли хоть какой? «Пришед же в себя», как в притче о блудном сыне… Со Христом и самый падший, самый мёртвый оживёт, станет человеком вновь! А без Него… страшно, страшно сказать - остаётся лишь окаменелая душа, к которой и прийти-то уже не к чему, нечем!

… Не дай Бог, не дай Бог нам такого конца!

+

ОСЕННИЕ ВЕЧЕРА

+

«Страдание - великая вещь. Знай, что ничто на свете не достаётся без него.

Без страдания не познаешь ни правды, ни любви, ни Бога.»

+

Послушай, друг мой… Когда я думаю о страдании, сердце сжимается, будто в нём отзывается давняя, неумирающая боль. Страдание - это слово, знакомое каждому, но кто из нас по-настоящему вглядывался в его глубину? Мы произносим его легко, как нечто обыденное, а между тем в нём заключена целая бездна, в которой человек, желая того или нет, становится странником. Ты заметил, как странно устроена наша природа? Мы все стремимся к счастью, мечтаем о покое, о радости, - и вместе с тем будто сами приглашаем страдание в свой дом, словно чувствуем, что без него не обойтись, что без него счастье останется игрушкой, безжизненной и пустой.

Когда я гляжу на людей, меня не покидает мысль: почти каждый из них носит в себе тайную боль, невыносимую, но привычную. У одного - утрата, у другого - разочарование, у третьего - усталость души, которую не заметит никто. И я знаю эту боль, потому что сам проходил её до дна. Она разрывала душу, бросала в бездну отчаяния, - но всякий раз, дойдя до края, я вдруг открывал в себе новое дыхание, как будто в самом страдании живёт какая-то сила, тайная, живая, ведущая не к гибели, а к прозрению.

Ты спрашиваешь - что же стоит за страданием? Оно, друг мой, не только разрушает, но и созидает. Оно - огонь, очищающий душу от лжи и самодовольства. В его жаре плавятся маски, рушатся обманчивые опоры, - и человек остаётся один, наг, без защиты, лицом к лицу с истиной. Вот тогда-то и рождается в нём настоящее. Ведь только страдая, человек начинает видеть - не глазами, а сердцем. В радости мы живём поверхностно: смеёмся, радуемся, но не знаем, кто мы. А страдание срывает покровы, заставляет всмотреться в глубину, где всё настоящее и страшное, и прекрасное.

Вспоминаю Соню Мармеладову… Какое это дивное, тихое страдание! Вся жизнь её - унижение, грязь, позор, но ведь именно там, в бездне унижения, раскрылась её святая душа. Она страдает не только за себя - за всех, кто пал, кто потерял надежду, за тех, кого никто не пожалел. И в этой жертве, в этой боли, что принята без ропота, она становится сильнее всех вокруг. Мир не видит её света, а между тем он сияет - не земным блеском, а светом кроткой любви.

А рядом - Раскольников. Его страдание - иное, гордое, мучительное. Он бунтует, хочет оправдать зло, ищет правду в рассудке, но находит только мрак. И всё же, пройдя через муку, через раскаяние, он познаёт то, чего никогда не постиг бы умом: что истина не в силе, а в смирении, не в гордости, а в любви. Он падает - и в этом падении очищается. Таков закон: чтобы воскреснуть, нужно умереть для самого себя.

Ведь страдание, если оно принято, - есть крест. И каждый из нас несёт свой крест. Но важно, с чем мы его несём: с ропотом или с верой. Без веры страдание становится бездной: человек замыкается, темнеет, его боль превращается в яд. Сколько таких душ вокруг - измученных, потерянных, не способных взглянуть к небу! Но вера - о, вера! - она превращает боль в путь, в очищение, в свет.

Иногда я думаю: можно ли быть по-настоящему добрым, если не страдал? Нет, не можно. Кто не познал боли - не поймёт чужой. Кто не плакал, тот не умеет утешать. Страдание открывает в человеке источник сострадания, а без него нет любви. Потому и сказал старец Зосима: «страданием достигается знание». Знание не книжное, не умственное - знание сердца, знание живого Бога в себе.

Но не забывай, друг мой: страдание - не самоцель. Оно - путь. Если человек не ожесточится, если примет боль со смирением, тогда страдание превращается в силу, которая очищает и возрождает. Как металл в горниле очищается от примесей, так и душа в огне страдания очищается от гордыни, лжи, суеты. И выходит из него обновлённой, тихой, светлой.

Посмотри на князя Мышкина - его страдание есть чистота; на Ставрогина - его мука есть суд над гордыней; на старца Зосиму - его слёзы - любовь, пролитая за весь мир. Каждый из них прошёл через боль, чтобы обрести свет. И каждый из нас - их брат по страданию.

Да, страдание темно, мучительно, как ночь без звёзд. Но если всмотреться в эту тьму, в ней зреет заря. Свет не тот, что ослепляет радостью, а тихий, смиренный - как после грозы, когда воздух прозрачен и земля пахнет жизнью. В этом свете - не восторг, а покой. Не гордость, а вера.

И тогда душа слышит: всё имело смысл. Каждая боль, каждая слеза, каждая потеря - не случайность, а ступень. И смысл этот - не в страдании самом, а в том, что через него мы становимся людьми. Настоящими. Способными любить, сострадать, прощать.

Так страдание становится благословением, даром, ведущим к воскресению. И если ты примешь его не как проклятие, а как путь, - тогда даже тьма, пролитая твоими слезами, станет светом.

+

«Любить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, - невозможно.

Но всё же это закон, к которому должно стремиться, и в этом - преображение души.»

+

Послушай, друг мой… Есть слово, от которого душа вздрагивает - преображение. Сколько в нём света, сколько тайны! Оно словно утренний луч, что вдруг пробивается сквозь мрак человеческого существования - не ослепляя, а зовя. Это слово манит и пугает, потому что в нём заключена великая перемена - не внешняя, не житейская, а внутренняя, та, что совершается в сердце, когда старое «я» умирает, чтобы уступить место новому.

Знаешь, с чего начинается это преображение? Не с победы, нет, - с падения. Человек вдруг видит себя таким, каков он есть на самом деле: нищим, холодным, бессильным любить, отдалённым от Бога. Всё, чем он жил, - рассыпается, всё привычное - становится чужим. И именно здесь, в этом обнажённом сознании своей пустоты, начинается первое движение: от внешнего к внутреннему, от гордости - к покаянию, от мнимого света - к настоящему.

Я часто думал об этом, глядя на Раскольникова. Сколь глубок путь его страдания! Разве не узнаём мы в нём самих себя, когда разум возомнил себя богом и захотел судить жизнь? Он хотел добра - своим умом, своей волей, но его добро родилось из гордости, а потому обернулось злом. И вот он падает - всё рушится, все основания размываются, и в бездне, где уже не остаётся ни правды, ни смысла, вдруг начинает пробиваться первый свет. Этот свет - не знание, не вывод, не теория, - а чувство, почти больное, что жизнь есть жизнь, и что она свята сама по себе.

Ты помнишь, как в каторжных снах его мучили образы мёртвых детей, больных женщин, тех, кто страдал не за грех, а просто потому, что мир так устроен? Именно там, в этих снах, рождается в нём новое сердце. Оно ещё слабо, ещё не умеет любить, но уже тоскует по любви. И рядом - Соня, его кроткая сестра по страданию. В её слезах, в её тихом слове - прощение, и это прощение становится началом его воскресения. Там, где всё, казалось бы, кончилось, начинается жизнь.

Но есть и другая дорога - не через муку, а через любовь. Посмотри на князя Мышкина. Он не исправляет мир - он просто любит его, как есть. В нём свет Христов, но не как сила, а как кротость. Он никому не противится, не судит, не требует - он лишь страдает о каждом, потому что видит в каждом образ Божий. И этот свет его - такой тихий, что многие не выносят его. Он не возвышается, но именно этим ослепляет. Люди, привыкшие жить ложью, не выдерживают правды его чистоты.

Настасья Филипповна… Бедная душа! Сколько в ней боли, сколько унижения, но и гордости, и тоски по чистоте! Она впервые встречает человека, который любит её не за красоту, не вопреки греху, а просто так - потому что она есть. И пусть она не выдержала этого света, пусть снова упала, - но ведь на миг её сердце прикоснулось к вечности. И этот миг - уже победа, уже начало преображения. Ведь не всегда человек успевает измениться делом, но если хоть раз душа откликнулась на любовь - она уже не та, что прежде.

Так у меня всё сходится к одному: страдание и любовь - два крыла одного чуда. Страдание очищает, любовь оживляет. Одно выжигает ложь, другое наполняет пустоту. И если человек проходит через обе эти бездны, он становится новым - не потому, что победил, а потому что смирился.

Ты знаешь, что такое настоящее преображение? Это не моральная поправка, не исправление поступков, не перемена обычаев. Это рождение внутреннего зрения. Когда вдруг начинаешь видеть в себе и в других не только грех, но и возможность спасения. Когда можешь любить того, кто пал, - потому что сам познал падение и был прощён. Когда не отвращаешься от грязи, потому что видишь под нею лик, ещё не умерший, - и тогда в сердце твоём рождается сострадание, то самое, что есть дыхание Христа в человеке.

И совершается чудо - тихое, невидимое: из пепла вины вырастает росток милосердия, из скорби - радость, из смерти - жизнь. Это и есть преображение, то самое, о котором сказано на Фаворе, когда лик Христов засиял, и ученики пали ниц, ослеплённые не светом внешним, а светом внутренним, духовным. Так и в человеке: когда через боль и любовь прорывается этот свет, он падает перед ним, теряет себя прежнего - и восстаёт другим.

Ведь Бог не требует от нас совершенства - Он ждёт смирения. И когда человек, измученный, израненный, вдруг говорит: «Господи, не могу, но Ты можешь», - вот тогда и совершается преображение. Не внезапно, не громко, а тихо, как рассвет после долгой ночи.

И, может быть, в конце этого пути, пройдя через страдание и любовь, человек скажет вместе с моими героями:

«Теперь я живу, потому что люблю; и страдание моё стало светом».

Вот она - тайна человеческой души, тайна её обновления. Не в силе и не в знании, а в сердце, расплавленном болью и зажжённом любовью. И когда этот огонь осветит хотя бы одну душу - уже не напрасно было всё.

+

«Милосердие есть высшая идея человечества,

и, быть может, в нём-то и заключено всё предназначение человека на земле.»

+

Послушай, друг мой… Есть слова, которые, кажется, не придуманы человеком, а будто принесены откуда-то свыше, из того мира, где всё - правда, и сердце говорит прямо. Одно из таких слов - милосердие. Я не раз думал о нём, - и чем больше размышляю, тем глубже вижу: в нём, может быть, и заключается всё предназначение человека на земле. Ведь милосердие - это не просто добродетель, не закон и не долг, а нечто древнее, чем разум, ближе, чем чувство, - это дыхание самой души, отзвук Неба в человеке.

Мы можем скрывать его, смеяться над ним, считать слабостью, - но стоит только увидеть страдание, и оно просыпается в нас, как забытая песня. Каждый, кто хоть раз смотрел в глаза человеку, потерявшему надежду, знает этот внутренний трепет: душа вдруг колеблется между жалостью и холодом, любовью и страхом. Ведь милосердие требует мужества - оно делает сердце уязвимым, открывает его там, где легче было бы пройти мимо, не замечая, не чувствовать. Но именно тогда, когда ты останавливаешься, когда не проходишь мимо - тогда человек становится живым.

Я часто вспоминаю Соню Мармеладову… Вот светлая душа. В этом свете нет гордости, нет расчёта - только сострадание, такое глубокое, что оно уже не принадлежит ей одной. Она идёт за Раскольниковым на каторгу не из жалости, не из жалобной любви, а потому что в ней живёт Христос - тихий, кроткий, милосердный. В её молчаливом подвиге - больше веры, чем во всех богословских рассуждениях. Потому что вера без милосердия мертва, а милосердие без слов уже говорит о вере.

Знаешь, как часто я сам чувствовал: вот чужая боль рядом, зовёт, требует отклика, - и вдруг в сердце поднимается страх. «А вдруг меня обманут? А вдруг это не моё дело? А вдруг я слишком слаб?» И в этот миг зарождается равнодушие - не из злобы, нет, а из малодушия. Мы боимся быть добрыми, потому что добро делает нас беззащитными. Мы прячем сострадание, будто оно мешает жить, и незаметно душа черствеет, как хлеб, забытый в пустом доме.

А ведь без милосердия человек теряет не только ближнего, но и самого себя. Душа без сострадания - уже не душа, а пустая скорлупа. Милосердие не терпит расчёта: стоит только захотеть «правильно» помогать, ждать благодарности или пользы, - и оно умирает. Истинное сострадание - как дыхание: оно просто есть, и в нём жизнь.

Ты посмотри на мир - как он охладел! Люди говорят о прогрессе, о правах, о справедливости, но всё это - без тепла. Справедливость без милости становится судом, а правда без любви - насилием. Да, мир холоден, но всё же я вижу - милосердие не исчезло. Оно живёт в простых, невидимых жестах: кто-то помог упавшему, кто-то выслушал отчаявшегося, кто-то просто не осудил. Никто не замечает этих мгновений, а ведь, может быть, именно они удерживают землю от падения в бездну.

Иногда мне кажется, что Господь судит нас не по великим делам, а по тому, сколько в нас осталось сострадания. Милосердие - не украшение души, а её дыхание. Без него всё - мертво: знание, разум, даже вера. Ведь кто умеет сострадать - тот уже стоит ближе к Богу, чем тот, кто много рассуждает о добре.

И не думай, что милосердие - удел мягких, слабых. Нет, оно требует силы духа. Быть милосердным - значит иметь мужество быть открытым. Ведь когда ты сострадаешь - ты впускаешь чужую боль в своё сердце, и она начинает жить в тебе. И всё же именно в этом страдании за другого рождается истинная жизнь.

Вспомни старца Зосиму: он учил, что каждый человек виновен перед всеми за всех. В этих словах - великая правда. Милосердие начинается там, где исчезает осуждение. Ведь осуждая - мы отделяем себя от других, а сострадая - соединяемся с ними, как члены одного тела. И тогда уже не важно, кто виноват, - важно, чтобы кто-то любил.

В каждом акте милосердия мы приближаемся к подобию Божию. Ведь Бог не карает - Он жалеет. Не судит - плачет о человеке. И если в нас просыпается хоть капля такого чувства, значит, в нас ещё жив Его образ.

Да, мир груб, сердца ожесточены, но всё же, друг мой, я верю: человечество ещё не погибло. Пока где-то мать молится за сына, пока кто-то, не задумываясь, делится последним куском хлеба, пока кто-то просто не отвёл глаз от страдающего - живёт на земле Христово дыхание.

Может быть, именно эти крошечные, невидимые миру искры добра и удерживают нас от окончательного падения. Ведь милосердие - это способ любить. И, быть может, единственный путь, который ведёт нас домой - к Тому, Кто есть сама Любовь.

Так, когда ты почувствуешь чужую боль - не отступай. Пусть сердце твоё дрогнет, пусть заболит - это и есть жизнь. Ведь в этот миг ты становишься тем, кем должен быть: человеком, созданным по образу Милосердного. И, может быть, именно этим тихим плачем сердца и спасётся мир.

+

«Что есть вера, если не подвиг души, готовой видеть свет во тьме?»

+

Что есть вера? Как понять её истоки в человеческой душе? Казалось бы, вера - это дар, ниспосланный свыше, не требующий усилий. Но истинная вера - не безмятежное обладание, а постоянное усилие духа, борьба, тревога, преодоление.

Вера рождается не в покое, а в буре. Не в радости, а в страдании.

Вера - не слепое принятие, как думают многие, но внутренняя драма человека, стоящего между небом и землёй. Это путь, где разум, сердце и воля постоянно сталкиваются, и каждый шаг даётся ценой сомнения.

Авраам поднимал нож над сыном - и в этот миг его вера была страшнее всякого неверия, ибо в ней горело предельное доверие, где любовь к Богу превзошла любовь к самому себе.

Часто говорят о «чуде веры», будто она приходит внезапно, ослепительно, как молния. Но чаще вера - это тлеющий уголёк, который не даёт душе окончательно замёрзнуть в ночи страдания. Она не избавляет от боли, а учит нести её.

Иногда вера похожа на падение - в бездну, во мрак, где не видно ничего, кроме собственных стенаний. Но если человек не отступит, если удержится хотя бы за одну нить доверия, - именно там, в бездне, загорается свет.

Разве не так было с Алёшей Карамазовым, когда умер его наставник старец Зосима? Мир его веры рушился, тело гнило, как будто сама святость обернулась тлением. И Алёша стоял на грани отчаяния.

Но именно в этой минуте, когда казалось, что всё кончено, он вдруг пал ниц, и из глубины скорби родилось не сомнение, а откровение: «Весь мир свят, потому что в нём живёт любовь».

Так вера воскресла не через чудо, а через страдание. Она не спустилась с неба - она выросла из праха, как росток из могильной земли.

Такова и вся природа веры: она требует гибели старого человека, чтобы родился новый. Вера - это шаг над бездной, когда рассудок молчит, а душа говорит: «И всё же верю!»

Пётр ступил на воду и пошёл к Христу - но стоило ему усомниться, как волны поглотили его. Так бывает с каждым: вера держит нас лишь тогда, когда мы забываем о себе.

Святые и мученики - не те, кто верили без тени сомнения, а те, кто, сомневаясь, не перестали искать. Их вера не была лёгкой, не была утешением. Она была крестом, несомой до конца, - и потому стала светом для мира.

И в этом парадокс: вера не освобождает от страдания, но делает страдание осмысленным. Через боль человек узнаёт Бога, а через отчаяние - надежду.

Вера - это не победа над сомнением, а хождение рядом с ним.

Это горение сердца посреди холода. Это доверие, что даже тьма имеет смысл.

И, быть может, именно потому вера - не просто добродетель, а дыхание души, соединяющее нас с Вечностью.

+

«Судья - совесть. Её не обманешь»

+

Страшный суд… Всякий человек хоть раз задумывался о нём, и всякий содрогался в глубине души. Ах, как страшно жить с мыслью, что наступит этот час, когда всё тайное станет явным - все наши мысли, желания, поступки, и даже те, что мы тщательно прятали даже от самих себя, будут обнажены перед Лицом Божиим! Но страшнее всего то, что этот суд - не где-то там, в конце времён, а здесь, внутри нас.

Страшный суд - это не только суд Божий, но и суд совести. Бог не столько карает, сколько раскрывает перед человеком правду. И вот тогда исчезают все оправдания, все привычные слова: «так сложилось», «все так живут». На суде истины человек стоит один - без свидетелей, без соучастников, без масок.

Взгляд Бога - не взгляд обвинителя, а взгляд, от которого невозможно скрыться. Это взгляд любви, но именно потому он страшен, ибо любовь видит всё и прощает только тому, кто готов быть обнажённым перед ней.

Вспомним слова старца Зосимы в «Братьях Карамазовых»:

«Не судите никого, не обвиняйте. Виновен я один пред всеми, и за всех. Это и есть страшный суд: когда человек сам себя осудит и поймёт, что хуже всех.»

Вот она, великая тайна суда - каждый человек судит сам себя. Не Бог произносит приговор, а душа, увидевшая себя в свете Божием, уже не может оправдаться. Страшен не гнев Божий - страшна истина о нас самих.

Человек привык судить других и миловать себя. Мы живём, прячась за ложь, за внешнее благочестие, за привычные оправдания. Но на суде совести не будет больше оправданий - там всё станет предельно ясно. И вот тогда откроется, кто мы есть.

Так было и с Иваном Карамазовым. Его ум отрицал Бога, но сердце не выдержало правды, которую он сам вызвал. Суд над отцом стал судом над ним самим. В глубине его души, в страшном бреду, ему явился черт - не как злобное чудовище, но как воплощение его собственной лжи, его внутреннего саморазрушения. Иван увидел свой собственный суд - суд без слов, где правда стала пыткой. И ведь это был не загробный, а земной суд. Так бывает с каждым, кто слишком долго живёт в самообмане: суд приходит в виде безумия, тоски, пустоты.

Ведь Страшный суд начинается не тогда, когда архангел возгласит трубы, а тогда, когда человек впервые слышит голос совести. Когда душа сталкивается с вечностью - не где-то после смерти, а уже здесь, в каждом решении, в каждом слове. Совесть - это тихий прообраз Страшного суда.

И потому смерть - не враг, а откровение. В момент смерти человек видит всю жизнь свою не глазами привычки, а глазами правды. Тогда рушатся все маски, и душа предстаёт обнажённой - не перед Богом только, но и перед собой. Это и есть истинный суд: суд очищения, суд правды.

Но в этом ужасе скрыта великая надежда. Бог судит не для того, чтобы наказать, а чтобы очистить. Его суд - не от мести, а от любви. Он - врач, а не палач. И тот, кто готов признать себя виновным, кто может сказать: «Я хуже всех», - уже освобождён.

Страшный суд - это не конец, а новое начало. Это миг, когда душа, пройдя через огонь правды, очищается и становится способной к свету.

Только пройдя через этот суд, человек может воскреснуть - не телом, но духом.

И, может быть, тогда Страшный суд перестанет быть страшным.

Потому что в нём откроется не гнев, а любовь; не конец, а возрождение.

Ибо «всякий, кто познал правду о себе и не возненавидел её, но принял с покаянием, тот уже спасён».

+

«Обиженные люди - самые подозрительные и мстительные;

им кажется, что их всегда недооценивают и обижают».

+

Что такое обида? Кажется, чувство простое и до боли знакомое каждому. Душа словно откликается на несправедливость, на оскорбление, на удар, нанесённый нашему самолюбию. Но стоит всмотреться внимательнее - и мы увидим, что обида не так уж проста. Это не просто ответ на чужое слово или поступок, а тайная тень, живущая в глубине сердца.

Обида - это обвинение. Но кого мы обвиняем? Другого? Судьбу? Бога? Или, может быть, самих себя? В этом-то и кроется тайна: за внешней болью всегда прячется внутренний надлом, где наше «я» не может смириться с тем, что мир не соответствует его ожиданиям.

Человек, обиженный, чувствует себя жертвой. Ах, как сладко быть обиженным! Можно обвинять, требовать справедливости, чувствовать своё моральное превосходство. Обида будто даёт нам право быть правыми - и именно в этом её коварство. За внешней обидой почти всегда скрыта гордыня. Мы страдаем не столько от поступка другого, сколько от того, что нас не оценили, не поняли, не возвысили.

Обида - это всегда протест против реальности. Душа не хочет принять, что жизнь течёт по своим законам, а не по нашим меркам. Мы воздвигаем внутри себя идола из собственного «я» и поклоняемся ему, защищая его от всякого прикосновения. Но пока этот идол стоит, пока мы бережём свою «правоту», душа не знает покоя.

У Достоевского это чувство раскрыто с поразительной силой. Вспомним Алёшу из «Униженных и оскорблённых». Его страдание - не только от любви без ответа, но и от обиды, от горечи унижения. Алёша мучается не поступком другого, а своей неспособностью простить. И лишь когда он осознаёт, что обида делает его похожим на тех, кто его унизил, начинается пробуждение души. Так и в нас: не сама обида убивает, а согласие жить в ней.

Ещё страшнее эта страсть в человеке подполья из «Записок из подполья». Его обида стала смыслом жизни. Он воздвиг из неё целый храм, в котором сам служит себе. Он наслаждается своей униженностью, потому что она даёт ему ощущение превосходства. Это - гордая, ядовитая обида, из которой вырастает самооправдание и духовная смерть.

Но, пожалуй, глубочайший образ обиды Достоевский даёт в «Записках из Мёртвого дома». Там, среди каторжников, он видит, как обида становится почти религией человеческой тьмы. Каждый заключённый - человек, до предела уязвлённый. Их обида на жизнь, на власть, на людей - страшная, накопленная годами, она сжала их души, как железный обруч. Один из каторжников сказал писателю: «Мы все тут обиженные… только каждый по-своему». И Достоевский понял: эта обида - яд, который держит человека в оковах даже тогда, когда цепи уже сняты. Ведь человек, не простивший мира, остаётся узником своего сердца.

Обида разъедает душу, как ржавчина железо. Чем дольше мы её носим, тем глубже она проникает, превращаясь в злобу, в тайное презрение, в желание мстить. Но страшнее всего то, что обида не разрушает тех, кто нас обидел - она разрушает нас. Мы становимся пленниками своего страдания, рабами собственных чувств.

Почему же человек боится отпустить обиду? Потому что простить - значит признать свою уязвимость. Значит, смириться с тем, что мир несправедлив, что в нём есть боль и недоразумение, и что не всё можно исправить. Обиженный человек не хочет этого признания - он цепляется за боль, как за свидетельство своей чистоты. Но ведь именно это и есть величайшая ловушка.

Человек, держась за обиду, отдаляет от себя жизнь. Его сердце закрывается, его взгляд становится холодным, его слова - полны скрытого укора. Он вроде бы живёт, но всё в нём окрашено одной тенью - тенью прошлой боли. Так рождается одиночество, то самое, о котором писал Достоевский: «Один я виноват, а всё-таки обиделся». В этих словах - вся трагедия человеческого сердца: нежелание признать, что источник боли - в нас самих.

Можно ли выйти из этого круга? Да, но путь один - прощение. Не внешнее, не великодушное жестом, а внутреннее, молчаливое, когда человек склоняет голову и говорит: «Господи, я сам создал эту боль». Тогда сердце начинает исцеляться. Тогда исчезает необходимость быть правым. Тогда даже память о боли становится тихой, как о пройденном пути.

Обида - это иллюзия справедливости. Она внушает нам, что мир должен соответствовать нашим ожиданиям. Но когда мы перестаём требовать от мира того, чего он дать не может, - приходит мир душевный, тот самый, о котором Достоевский писал, что он выше всякого разума.

И потому путь человека, ищущего правды, не в том, чтобы доказать свою правоту, а в том, чтобы отказаться от неё ради любви. Только тот, кто сумел простить, - по-настоящему свободен. Ведь свобода - это не отсутствие оков, а умение не носить их в сердце.

+

«Кротость - не рабство духа, а высшая свобода.»

+

Кажется, что это слово утратило смысл в наш век напряжения и властолюбия. Кто ныне ищет кротости? Мир чтит силу, успех, дерзость. Кроткий же представляется слабым, беспомощным, неспособным постоять за себя. Но Христос сказал: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Значит, в этом слове - тайна, парадокс, который открывается лишь сердцу.

Кротость - не бессилие, а внутренняя сила, скрытая, как подземный родник. Это не отказ от борьбы, а победа - над самим собой. Быть кротким - значит удержаться от гнева тогда, когда всё внутри требует воздать. В этом и заключается величайшее усилие духа. Кто победил свой гнев - тот уже не раб страстей, а властитель самого себя.

Макарий из «Подростка»: старец, над которым насмехаются, не оправдывается, не гневается, но одним смирением своим посрамляет гордыню. Или князя Мышкина из «Идиота», - человека, которого мир сочёл «идиотом» именно за его кротость, за то, что он не умел защищать себя. Но разве слаб тот, кто способен смотреть на ближнего глазами любви, а не осуждения? В каждом его слове - сила не человеческая, а евангельская: он побеждает не спором, а присутствием, не доводом, а сердцем.

Совсем иное - Ставрогин из «Бесов». В нём нет ни капли кротости, хотя есть ум, сила, власть над людьми. Но его душа мертва. Он утратил способность смиряться, и потому не может жить: в гордыне своей он отверг не только Бога, но и самого себя. И это - страшный антипод кротости: гордый человек погибает от внутреннего мрака, ибо не умеет склонить головы даже перед истинной.

Я видел в кротости последнюю надежду человечества. Не внешняя сила спасает мир, а способность прощать, терпеть, не мстить. В «Записках из мёртвого дома» узники, измученные и ожесточённые, впервые обретают человечность, когда кто-то молча перекрестится и не ответит злом на зло. Там, в аду человеческих страданий, кротость становится светом. Не случайно его герой иак парадоксально и точно говорит: «Даже в самом падшем человеке, даже в том, кто кажется уже окончательно погибшим, живёт потребность человеческого достоинства, живёт жажда света».

Кротость - это тишина сердца, рождающаяся из веры. Она не слепа, не безвольна, она знает: всё в руках Божиих. Кроткий человек не ищет справедливости своей, потому что доверяет высшей справедливости. Он свободен от тревоги, потому что не ставит себя мерилом мира. И эта свобода - великая, почти непостижимая.

Вспомни Алёшу Карамазова: он не спорит, не доказывает, не возмущается. Он просто живёт по истине, и этим обличает ложь. Его сила - не в красноречии, а в чистоте сердца. В нём выражен тот образ христианской кротости, который Достоевский видел как надежду на возрождение России: не через революции, не через насилие, а через внутреннее преображение.

Кротость - не покорность, а смирение перед Истиной, превосходящей человека. Она рождается из осознания, что мы - не центр мира. И потому кроткий не унижен, как думает мир, а возвышен. Его не оскорбить по-настоящему, потому что он не живёт ради мнения других. Его достоинство - в Боге, а не в человеческой славе.

Кроткий человек отказывается от правды своей ради истины Божией. Он не утверждает «я прав», а ищет: «как бы мне быть правым пред Ним». И в этом - величайшая победа: победа над гордыней, над страхом, над жаждой возмездия.

Так и сказано: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Не потому, что им будет дана власть, а потому, что они уже здесь, на земле, нашли покой, которого мир дать не может.

Кротость - это сила духа, которая преображает и человека, и всё, что его окружает. Это тишина, в которой слышится голос Божий. И пока жив хотя бы один кроткий - мир ещё не погиб.

Оттого-то и страшен ныне мир, что утратил кротость. Везде шум, борьба, жажда самоутверждения - а тишины нет. Но стоит одному кроткому человеку появиться - и воздух вокруг очищается, как после грозы. Ибо кроткий несёт не идею, а присутствие; не власть, а свет. И если бы каждый из нас осмелился хоть на миг стать кротким - мир изменился бы без революций, без крови, без лозунгов. Он просто стал бы тише. А где тишина - там Бог.

+

«В человеке таится бездна, и если он взглянет в неё - содрогнётся.»

+

Друг мой… как странно теперь, когда ты говоришь о своей внутренней муке, - я будто слышу давний, прекрасно знакомый голос. Да и как иначе? В каждом, кто хотя бы раз честно заглянул в себя, - повторяются те же самые глубины, один и тот же мрак, и те же вспышки света. Ты говоришь о терзании - и я вижу не абстракцию, нет, а живую душу, как у тех, кого я уже видел в жизни, в книгах, в самой человеческой тайне.

В каждом из нас - две силы, два начала, и одно тянет вверх, а другое - вниз. Возьми лишь Раскольникова. Умный, гордый, горячий - и вдруг падает в собственную бездну. И падает вовсе не потому, что хуже других, - нет, он-то, пожалуй, лучше многих. Но вот свобода дана - страшная, беспощадная свобода, - а вместе с ней и немощь. Так и в тебе: тяга к свету есть, это я вижу, но есть и страх, и слабость. И если тебе от этого больно - значит, ты на пути. Без боли - нет пути.

Да и посмотри на Мышкина: говорят, ангельская душа - а как он страдал! Не потому, что грешил более других, но потому, что видел глубже, тоньше; каждое зло отдавалось в нём болью. И всё же он не оставил доброго. Это ведь тоже борьба, только тихая. Кто сказал, что тихая борьба легче громкой?

А вот Ставрогин… о нём я думаю часто. Он ведь видел свою бездну, видел яснее всех - и не захотел бороться. И вот что бывает, когда человек не хочет бороться: бесконечное падение, бездна без дна. Ты же, слава Богу, не такой. Ты борешься. Пусть неровно, пусть срываешься, но борешься. Это уже многое.

Не думай, что внутренняя борьба - знак отверженности. Нет. Скорее это знак призвания. Бог, если уж коснулся сердца, не оставляет его в покое - вот отсюда и мука. Посмотри на Алёшу: вроде кроткий, простой, смиренный, а ведь в нём тоже буря могла бы быть - будь он иным. Но он выбрал доверие. И это доверие - не слабость, а мужество.

Ты спрашиваешь: что же делать, когда шторм поднимается, когда мысли - словно рваные клочки, и душа куда-то проваливается? А я скажу тебе - смириться. Да, странно, парадоксально: не бороться силой, а смириться. Разумом не удержишь - разум тут первый бежит. Но сердце, когда склонится, - удержит. Скажи только: «Господи, веди меня». Не громко, не даже вслух - внутри. И тишина придёт. Тихая такая, как будто кто-то погладил душу.

И не стыдись своей слабости. В слабости-то и рождается сила. Вспомни, сказано ведь: «Сила Моя в немощи совершается». В человеке, который сам себя сильным считает, - ничего не совершается. А в слабом - совершается всё. Потому что он даёт Богу действовать.

Молись, друг мой. Да как угодно: сбивчиво, хрипло, с паузами. Это всё неважно. Главное - чтобы из глубины. «Помилуй меня» - и весь смысл уже тут. Как бывал я свидетелем - и в других, и в себе самом - что одна короткая молитва в слезах переворачивает душу сильнее, чем сто правильных слов.

Но слушай: не замыкайся. Это одна из самых страшных человеческих ловушек. В страдании человек становится слепым и думает, будто один. А рядом ведь люди - такие же раненые, такие же ищущие. Помогайте друг другу. Нести крест вдвоём легче - сам видел это множество раз. «Носите бремена друг друга» - так и должно быть.

Только не верь утешениям мира. Они кричат, обольщают, обещают тепло - а дают пустоту. Настоящее утешение тихо, и приходит оно не от людей, а от Бога. И иногда даже не как чувство, а как уверенность, что всё не напрасно.

И знай: ничего случайного нет. Ни одной минуты твоей борьбы. Ни одного твоего падения. Всё - в ткань твоей души вплетено. Возможно, сейчас ты видишь бессмыслицу, хаос, - а потом, спустя долгие годы, откроется, что именно в таких минутах душа становилась собой.

Если борьба длится - благодари. Это значит, что работа идёт. Худшее состояние - когда всё равно. Это уже холод души.

А теперь, в конце, скажу то, что хочется сказать тише… Знаешь, ведь вся эта внутренняя мука, все твои падения, слёзы, страхи, - всё это, если только не отступишь, - однажды обратится в свет. Да, свет, настоящий. Как у тех, кто прошёл через смерть себя - и воскрес сердцем. Я много видел таких мгновений: как будто занавес отдёргивается - и душа вдруг, внезапно, облегчённо вздыхает. И понимает, что страдание её - не пусто, не зря, что в глубине всего была Любовь.

Так и ты: не бойся. Иди. Терзание твоё - это и есть лестница вверх. И всякий шаг по ней - боль, но и очищение. И придёт миг, когда сердце твоё, измученное, но живое, внезапно скажет:

«Благ Господь… ибо милость Его во век».

И вот тогда - узнаешь, что всё было не напрасно.

+

Самые благородные способности человеческого сердца

- прощать и отплачивать за зло великодушием.

+

Друг мой,

…Да, я повторяю это ещё раз, потому что иначе не могу: самые благородные способности человеческого сердца - именно прощать и отплачивать за зло великодушием. Ты, может быть, усмехнёшься, - и не без права, - скажешь: «Но ведь кому же это дано? Где ты видел таких людей? Всё человечество - одна сплошная рана, каждый каждого заедает, и всякий ищет права своего, а не милости».

И всё же я скажу тебе: видел, видел - и, может быть, главным образом в тех, от кого меньше всего ждёшь.

Ты вспомни хоть Алёшу моего, - да, да, того самого, которого так не любят за его «ангельскую» простоту те, кто сам давно устал быть добрым. Говорят: нереален. Но я-то знаю, что он реален, потому что живёт в каждом человеке, только глубоко зарыт, как семечко под асфальтом: придавили его, да не убили. Алёша - это возможность человека. И если есть возможность, значит, есть и реальность, хоть и редчайшая.

Я ведь не о сентиментальности здесь толкую, а о страшной, требующей мужества, способности - прощать. Видишь ли, прощение - это вовсе не слабость, как любят уверять те, кто сам никогда не был сильным. Прощает не слабый, - нет! - слабый затаит, слабый запомнит на годы, слабый найдет тёмное удовольствие в своей обиде, как нищий, приставший к своей медной монетке.

Прощает только тот, кто способен удержать в себе боль, не вылив её обратно, не швырнув в другого, а - выстрадав, переродив, расплавив в собственном сердце. И вот когда расплавится - тогда и становится возможным великодушие.

Ты думаешь, великодушие - это жест, красивый, благородный, как на сцене? А я скажу тебе: нет, это - всегда кровь. Кровь духовная, конечно, но реальная, не образная. Чтобы простить, надо умереть в себе одной душе - той самой, злопамятной, обидчивой, самолюбивой, - и воскреснуть другой.

Разве не этим жил Митя Карамазов? Да, да, Митя, грешник, вспыльчивый, беспутный: ведь он-то как раз и понимал, что, проливая кровь, он убивает прежде всего себя. Потому-то и кричал: «Я виноват перед всеми!» - да без меры, да в горячке, но разве не было в этом всей истины о человеке? Несчастный, а уже - великодушный.

Понимаешь ли, в душе человеческой есть такой закон: чем глубже вина, тем сильнее жажда оправдания или жажда прощения. И вот тот выбирает первое, кто труслив; второе - кто смел. Просить прощения - труднее, чем обвинять другого. А прощать - труднее всего.

Ты можешь сказать: «Но ведь зло остаётся злом. Как же отплачивать за зло добром?»

Верно, зло - зло. Но человек - не зло. Человек - несчастье, слабость, падение, заблуждение. А добро - единственная сила, которая способна изменить самого человека, а не только его поступок.

Я наблюдал это множество раз. Не в книжной морали и не в отвлечённой философии, а в тюрьме, среди людей, разорванных жизнью, мрачных, опасных даже. Иные были так изломаны, что казались зверями, но стоило к кому-нибудь из них подойти с верой, не с подозрением, - и вдруг в нём что-то пламенем вспыхивало… Так ребёнок просыпается в преступнике, - и этот ребёнок, поверь мне, страшнее судьи. В нём - вся правда его падения.

Отплатить за зло великодушием - не значит оправдать зло. Никогда! Это значит - не давать злу победить в себе, не давать ему диктовать ответ. Ты обиделся - и хочешь ответить. Но ведь это и есть победа зла: теперь ты - продолжатель его дела.

А если ты остановился? Если ты сказал себе: «Нет, я сделаю иначе. Пусть в мире будет на одно зло меньше»?

Вот это и есть уже свобода. Вот это - победа духа.

Мир спасается - да, я скажу громко - вот так элементарно: один человек простил другого. Один не продолжил цепь возмездий, эту бесконечную, тысячелетнюю цепь ненависти.

Ты скажешь: редкость. Да, редкость. Но всё великое в мире совершается через редкости. Тьма - густая, а свет - один. Но одного света хватает, чтобы тьма уже не была тьмой.

Я видел, - и всё ещё вижу, - как человек, который простил, становится вдруг выше себя прежнего: как будто он внезапно открыл в себе нечто такое, чему сам удивился.

И, может быть, в эту минуту он ближе всего к тому, для чего рожден человек.

Пойми, я вовсе не жду от человечества идеального добра. Я не наивен. Но если в каждом сердце останется хотя бы один уголочек, где живет способность к великодушию, - значит, человек ещё не погиб.

А если эта способность исчезнет - исчезнет и человек. Останется только видимость, форма, пустой сосуд.

Поэтому-то я и сказал, и повторяю: самые благородные способности человеческого сердца - прощать и отплачивать за зло великодушием.

Потому что в эти минуты человек - не раб, не жертва, не цепь инстинктов, а существо, способное к свободе. И в этой свободе - его величие. И спасение.

Вот и всё. Или, может быть, и не всё - но больше сейчас не скажу. Только одно добавлю, тихо:

Береги в себе эту способность, если она у тебя есть.

А если нет - не отчаивайся, она может родиться через боль… но рождается.

Всегда.

Твой Ф.М.

+

«Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести,

но нет ничего и мучительнее!»

+

Господа! Дамы и господа! Ах, в какой миг, в какой страшный миг стою я перед вами с этой книгой в руках, с этим «Идиотом» моим, который вышел из души моей, как крик из бездны, как вопль человека, увидевшего всю наготу человеческую, всю ложь нашу, всю гордыню нашу, всю иллюзию нашу о себе самих! Сердце моё бьётся, трепещет, разрывается, потому что знаю: то, о чём я скажу ныне, не просто страницы романа, не просто история князя Мышкина, этого человека чистого, почти святого среди нас, грешных и падших, - нет, это суд над нами всеми, над душой русской, над свободой нашей, которая манит нас, как свет обманчивый, но жжёт, терзает, раздирает на части, если не готовы мы к ней, если не несем ответственности полной, страшной, невыносимой!

Позвольте мне сказать то, что не вошло в роман, но осталась как бы между строками, в нелоговоренности героев, чтобы вы почувствовали, чтобы вы сами пережили ту муку, ту боль, когда свобода совести становится не даром, а проклятием, когда человек, свободный внутри, корчится от этой свободы своей, как от цепей раскалённых. Вот, слушайте: князь Мышкин, этот идиот мой, этот Христос в мире нашем развращённом, он смотрит на нас, на всех нас - на Рогожина, на Настасью Филипповну, на Ганю, на общество петербургское - и видит: все мы свободны в совести своей, никто не держит нас в цепях внешних, но эта свобода мучает нас пуще всякой каторги! Мы выбираем сами - лгать, унижаться, предавать, убивать душу свою и чужую, - и совесть кричит: «Ты свободен! Ты сам выбрал! Неси ответ!» Ах, господа, эти сцены - не выдумка, они вырваны из сердца моего, из тех ночей, когда я думал о человеке, о его падении и о той свободе, которая обольщает его, но разрывает, если не укреплена она верой, ответственностью, жертвой!

Но углубимся, господа, потому что тема эта жжёт меня, как огонь неугасимый! Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее! Да, да, скажу это жестко, без жалости, без прикрас, потому что правда должна резать по живому, должна разоблачать иллюзии наши сладкие, уютные! Свобода манит нас, как рай обещанный: «Будь свободен! Никто не принуждает тебя! Судья ты сам себе!» И человек бросается к ней, как к воде в пустыне, думает: вот она, воля истинная, вот жизнь без оков, без авторитета внешнего! Но о, как обманывается он в гордыне своей слепой! Свобода совести - это не лёгкость, не наслаждение, это крест тяжелейший, это ответственность, которая давит, ломает, терзает до крови, до крика!

Взгляните на героев моих, господа! Князь Мышкин - он свободен в совести своей, чист, как ребёнок, и эта свобода делает его «идиотом» в глазах света. Он не лжёт, не притворяется, не выбирает удобного - и мир отвергает его, травит, уничтожает! А другие? Рогожин - свободен в страсти своей, в ревности адской, и совесть мучает его до ножа, до убийства! Настасья Филипповна - свободна в унижении своём, в гордыне своей раздирающей, и эта свобода ведёт её к гибели, к трагедии страшной! Все они свободны - свободны выбирать зло, добро, ложь, правду, - и эта свобода становится пыткой, потому что без готовности к ответственности, без смирения, без жертвы она обращается в ад!

Я скажу вам жестко, без пощады: наше общество, наше время - оно жаждет свободы, кричит о ней на площадях, в салонах, в газетах, но готово ли оно? Нет! Человек хочет свободы без боли, без креста, хочет судить себя сам, но легко, поверхностно, оправдывая грехи свои, тщеславие своё, эгоизм свой! И вот парадокс страшный: свобода обольщает, обещает счастье, но приносит муку, потому что совесть не спит! Она просыпается ночью, она шепчет, кричит, бичует: «Ты свободен - значит, виновен! Ты сам выбрал падение своё!» И человек корчится, ищет спасения в вине, в разврате, в самоубийстве идеи - лишь бы заглушить эту муку!

В «Дневнике писателя» моём, который пишу я ныне, вернусь я к этой мысли, но здесь, перед вами, во время чтения этого романа, кричу я: свобода совести - дар Божий, но дар страшный, огненный! Если не примешь ты ответственности полной - за каждый помысел, за каждое слово, за каждую слезу ближнего, - она раздавит тебя, как пресс неумолимый! Вспомните Ипполита, этого юношу больного, который в исповеди своей кричит о свободе и о муке её - он свободен мыслить, сомневаться, бунтовать, и эта свобода доводит его до отчаяния, до выстрела!

Господа! Я стою перед вами, и голос мой дрожит, потому что знаю: каждый из вас носит в себе эту свободу, эту пытку! Вы думаете, в гостиных ваших, в интригах ваших, свобода лёгка? Нет! Она и здесь жжёт: в лжи светской, в тщеславии, в равнодушии к страданию ближнего! Человек обольщается: «Я свободен, я сам себе закон!» Но совесть просыпается и кричит: «Лжёшь! Ты не готов! Ответственность - цена свободы твоей!» И вот он бежит от неё, прячется в цинизме, в нигилизме, в идеях модных - лишь бы не нести крест этот!

Но нет, нет, господа! Скажу я с болью, с надрывом: свобода - путь к спасению, через страдание, через ответственность полную! Без неё человек - раб страстей, тень, призрак! В «Идиоте» моём вы увидите: даже среди падения, среди трагедии, свобода совести может спасти, преображая через боль, через сострадание! Она мучит, да, но очищает, как огонь очистительный! Примите её, несите крест этот с князем Мышкиным моим, и тогда обольщение превратится в свет вечный, в красоту Христову!

Ах, как разрывается сердце моё! Кончаю я чтение это, но слова эти останутся: нет ничего обольстительнее свободы совести, но нет ничего мучительнее! Готовьтесь к ответственности, или она погубит вас! Спасибо вам, господа, за внимание - и да хранит вас Бог от иллюзий гибельных!

+

«Прежде чем осудить другого, суди себя;

ибо всякий ответит прежде всего за то зло, которое допустил в своём сердце.»

+

Господин мой, присядьте же, присядьте ближе к печи. Нам необходимо тепло, ибо разговор наш требует не просто слов, а самого огня сердечного, иначе и подступиться к нему страшно. Вы вопрошаете - зачем? Зачем сей измученный, долговязый от житейских тревог человек, у коего и без того шея хрустит под ношей будничной, - зачем ему ещё и эта тягота, ежедневная, неусыпная - вера в Бога? Не утешение же, в самом деле? Не отраду ли ищет он, слабый? Позвольте мне, грешному, ответить не из учёных книг, но прямо из той бездны, что во мне самом клокочет, - ответить с тем огнём, что не согревает, но жжёт внутренности.

Начну с малого, с самого утра. Знаете ли вы, сударь, что такое - проснуться в своей каморке, в этой духоте тоски предстоящего дня, и вдруг, внезапно, всем нутром почувствовать, что ты не один? Не в том пошлом смысле, что семья рядом или люди на улице, - нет! А в том страшном и сладостном, что над твоею больной, смятенной головой стоит Некто. Некто, Кто видел все твои вчерашние падения, все подлые мысли твои, всю грязь твоей одинокой борьбы - и не отвернулся. Это не «поддержка», о нет! Это - удар молнии в самое сердце, разрыв, после которого человек встаёт с одра как бы заново рождённым. И так - каждый день! Каждое утро - маленькая смерть старому скоту в себе, и маленькое воскресение. Вот первая, самая насущная польза: она возвращает тебе жизнь, когда ты уже готов считать себя мёртвым.

Но вот день наш, будничный, пошлый. Идёшь ты по своим делам - на службу унизительную, по грязной улице, среди лиц ожесточённых. И внутри-то, внутри закипает всё: тот толкнул, сей соврал, третий взглянул так, что душу леденит. Страсти, эти невидимые палачи, хватают тебя за горло, душат. И что же? Безбожный остаётся с ними наедине, в четырёх стенах собственного черепа, как узник в каземате, и бьётся головой о стену собственного бессилия. А верующий… А верующий шепчет - не из учёности, а из последней глубины, как тонущий за соломинку: «Господи, Иисусе Христе, помилуй меня, грешного». И эти слова - не пустой звук, не самовнушение труса! Нет, это меч. Меч, который вонзается в хаос твоих же страстей и разрывает его извне. Это вмешательство. И страсти, словно бесы, на миг отступают, ослабевает их хватка. Вторая польза, видите ли: вера даёт оружие против тьмы собственной, делает тебя не безоружным в этой подпольной войне.

А страдание… О, о страдании лучше молчать, но коль говорить - то без философий, ибо всякая философия перед живой болью - насмешка. Болит зуб - и весь мир есть злобная бессмыслица. Потерял последний грош - будто сердце из груди клещами выдернули. Жена пилит, беда навалилась, дитя умерло… Что тут думать? Что тут рассуждать? Это боль, голая, хищная, пожирающая смысл. И вот здесь-то безбожие окончательно и бесповоротно ломает хребет человеку. Оно нашёптывает в самое ухо, холодным дыханием: «Всё бессмысленно. Терпи, пока не умрёшь. И смерть - тоже бессмысленна». А вера… а вера кричит, перекрывая этот шёпот, кричит из последних сил: «Не зря! Не случайно! Тебе попущено сие не для уничтожения, а для спасения твоего, окаянного!» И боль - да, боль остаётся, она не исчезает, но перестаёт быть адом безнадёжным. Она становится крестом. А крест - единственный инструмент, которым Бог, любя, возводит падшее создание к самому себе.

Дальше - страшнее. Самое страшное, от чего люди отводят глаза, боятся заглянуть. Каждый из нас, сударь, носит в себе целый ад. Каждый способен на такое, от чего содрогнулся бы, увидь это со стороны. Каждый носит в груди бездну, готовую поглотить. И если нет Высшего Суда, если нет этого всевидящего Ока, что смотрит прямо в твою душу даже в кромешной тьме, - что удержит тебя на краю? Совесть? Но совесть без Бога - лишь привычка, условность, воспитанная робость. А привычка - ненадёжный страж, когда на сердце опускается настоящая ночь, ночь безнаказанности. Бог же - не молчит. Он смотрит. И этим взглядом, одновременно строгим до ужаса и любящим до муки, Он и удерживает нас от последнего шага в пропасть. Вот ещё польза, самая практическая: вера спасает человека от него самого, от того чудовища, что дремлет в нём.

Но главное, самое непостижимое и простое - верующий никогда не бывает один. Никогда! Хоть в каторжной яме, хоть на больничной койке, хоть на самом краю могилы, ощущая её сырое дыхание. Он знает - не умом, а всем существом - что всё, что с ним ни творится, есть не слепой хаос, не игра слепых сил, а часть некоего страшного и великого плана Любви. И оттого он может любить самую жизнь - не жадничая, не обожествляя её, а принимая, принимая и в моменты света, и в часах кровавого пота. А безбожник - даже самый успешный, самый окружённый - всегда один. Один в своём удовольствии, один в своём страхе, один перед лицом собственной, неизбежной и окончательной, смерти.

Вы спросите: где же главная выгода? Самая осязаемая? Отвечу: в присутствии. Не в идее, не в моральном уставе, не в утешении - а в живом, реальном Присутствии. Господь стоит у двери сердца каждого, сударь, и стучит. Тихим, настойчивым стуком, который слышен лишь в минуты полнейшей тишины душевной. И если отворить - Он войдёт. Войдёт не как карающий судья из учебника, а как Тот, Кто знает всю твою подноготную, всю тьму твою, и всё равно - идёт к тебе.

И потому жизнь верующего - не идиллия. Нет, это часто адская мука, борьба и сомнения. Но это не пустыня. В беде он - не брошен на произвол судьбы. В радости - не ослеплён ею до самозабвения. В грехе - не впадает в окончательное отчаяние, ибо знает путь назад. В смерти - не сирота. Он живёт под этим Взглядом и в этом объятии, в объятии Того, Кто Сам прошёл через всю боль, всю тьму и саму смерть.

Взгляните на тех, кого описал один писатель, близкий моей душе. Князь Мышкин, например. Смотрел на людей - и они в нём, в его взгляде, вдруг видели в себе человека. Не потому что он был добряком, а потому что в нём светилась та самая тишина - Христова тишина. Или Степан Трофимович, грешный, пустой болтун, на смертном одре держащий Евангелие - и умиравший счастливым, ибо впервые почувствовал, что вся его беспутная жизнь была кем-то увидена, была кому-то дорога. Или тот самый каторжник, что, услышав слова о распятом Разбойнике, застонал: «Это за меня» - и переродился в миг.

Вот ради этого Присутствия - и стоит верить каждый день. Чтобы жить не в холодном, механическом одиночестве, не в беспорядке бессмысленных страстей, а в живой, жуткой и спасительной связи с Тем, Кто один дарует и смысл сей страшной жизни, и свободу от себя самого, и мужество встретить завтрашний день, и ту тихую, непонятную радость, что бывает порой на дне самой горькой чаши.

Так вот зачем, сударь мой. Чтобы жить - по-настоящему. Чтобы сердце, это поле битвы, не окаменело окончательно. Чтобы внутренний ад не восторжествовал. Чтобы боль не разъела душу до тла. Чтобы быть - увиденным. Чтобы любить - не себя в другом, а самого другого. Чтобы не умирать - каждый день, заранее, при жизни.

Вот… вот, кажется, и вся правда. Горькая, как полынь, и нужная, как хлеб.


+

ЭПИСТОЛЯРИИ

+

Friedrich Wilhelm Nietzsche

Rheinsprung 9

Basel, Schweiz

--------

Достоевскому Ф.М.

Кузнечный переулок. дом 5, кв. 10

Санкт-Петербург, Россия

---------

Друг мой Фёдор Михайлович,

Пишу тебе так, словно мы сидим напротив друг друга - ты с твоей горячей, бесконечно сострадательной русской душой, я - с моим суровым, выверенным до боли мышлением, стремящимся увидеть человека без покровов, без идеализации, без сладкого самообмана. Я хочу высказать тебе то, что давно вертится у меня в уме, всякий раз, когда я читаю твои строки о страдании, кротости и милосердии.

Ты говоришь о страдании будто о таинственном пути к очищению, к Богу, к тому внутреннему преображению, что совершается в сердце человека, если он только позволит боли пройти через себя и стать его учителем. Твои слова - не морализаторство, а горячая вера в смысл человеческих мучений. И хотя мой путь - иной, я понимаю, что именно это делает тебя мне близким: ты тоже не из тех, кто бежит от глубины. Ты смотришь страданию прямо в глаза.

Но позволь мне взглянуть туда по-своему.

Ты ищешь в страдании кротость и милосердие, будто человек, согнувшийся под тяжестью болезни или вины, способен вдруг увидеть свет, что ведёт вверх. Я же вижу в этой же самой боли испытание силы. Видишь ли, я подозреваю, что милосердие часто - лишь усталость от собственного внутреннего напряжения, страх перед своей же жестокостью, попытка заглушить тревогу перед той тёмной волей, что живёт в глубине каждого. Ты зву­чишь так, будто человек жалеет другого из любви; я же думаю, что часто он делает это из боязни взглянуть на самого себя, на своё безднообразное «я».

И всё же, твои слова о милосердии мне не чужды. Когда ты пишешь о нём, в нём нет ни сентиментальности, ни сладкой гуманистической лжи. Ты описываешь милосердие как огонь, как подвиг, как ту внутреннюю ломку, что стоит человеку больших усилий. И тут я узнаю свою собственную мысль о преодолении: только ты хочешь, чтобы человек преодолел себя ради Бога, а я - чтобы он преодолел себя ради себя же, ради своего высшего становления.

Твои герои - давай скажем об этом прямо - давно захватили моё внимание. В них я нахожу то, что редко встречается в литературе твоего времени: психологическую правду, необработанную, как руду. Они страдают не потому, что мир жесток, а потому что они сами - невыносимы для себя.

Возьми князя Мышкина. Ты называешь его идеалом христианской любви, почти живым воплощением кротости. Но что я вижу? Человека, столь доброго, что он становится опасным - для других и для самого себя. Его милосердие превращается в силу, от которой люди теряют равновесие. Он не понимает своей власти, своей способности разрушать не злым, а именно добрым. И это - трагично. В твоём князе я вижу то, что возникает, когда человек стремится быть выше всех страданий, но не знает, что его свет может ослепить слабых. Он - пример того, как кротость становится не величием, а слабостью, которая вызывает хаос.

Или твой Родион Раскольников. Ты ведёшь его через страдание к покаянию, к искуплению, к возвращению в человечность. Но давай спросим иначе: что, если в нём - не преступник, ошибшийся на пути к добру, а человек, который впервые услышал зов своей силы и испугался её? Он ведь убил не ради денег, а ради проверки собственной воли, чтобы узнать, способен ли он переступить через условности морали. Он хотел стать тем, кого я называю человеком, который умеет сказать: «Так хочу я!» - без оправданий, без чужих законов. Но он не выдержал тяжести собственного шага. Он пал не из-за преступления, а из-за того, что оказался слишком слаб для собственной же идеи. Это не победа покаяния; это поражение силы.

Ты заставляешь его смириться и найти утешение в любви Сонечки. А я вижу, как человек, возможно рождающийся к высшей форме существования, ломается и возвращается в тёплую клетку морали - туда, где ему безопасно. В этом - различие наших путей.

А Иван Карамазов? Он - почти мой брат по духу. Он не бунтует против Бога - он бунтует против мира как опыта ненужного, бессмысленного страдания. Но делает это честно, без покровов. Он - тот, кто осмелился взглянуть в бездну и не отвернуться. Он не ищет кротости; он ищет правду. Он стоит над пропастью и не хочет, чтобы кто-то удерживал его за рукав, говоря о любви. И тем он мне дорог. Но и он, подобно Раскольникову, не выдерживает тяжести своей же мысли. Его разум, лишённый поддержки внутренней силы, рушится. Его бунт - велик, но его дух - слабее его бунта.

И, наконец, твой Ставрогин - самый близкий мне из всех. Он - человек, у которого сила превратилась в пустоту, творчество - в отчаяние, воля - в саморазрушение. Он слишком высок, чтобы быть добрым, и слишком пуст, чтобы быть великим. Ставрогин - трагедия неудавшегося сверхчеловека. Он стоит почти в тех краях, куда стремлюсь я, но у него нет того внутреннего стержня, что позволит ему выдержать собственную свободу. Он не падший ангел твоей мифологии; он - неудавшийся Заратустра.

Так вот, Фёдор Михайлович: все твои герои страдают, и ты хочешь, чтобы их страдание привело их к смирению, к любви, к Богу. Ты хочешь их спасти. А я - хочу, чтобы человек стал сильнее своей боли, чтобы он поднялся выше неё, чтобы преодолел себя не вниз - в покаяние, а вверх - в становление.

Мне кажется, что часто добро, которое ты защищаешь, - просто маска страха. А кротость, которую ты воспеваешь, - скрытая капитуляция. И всё же должен признать: в твоём идеале есть своя высота. Ты не делаешь человека мелким. Ты хочешь, чтобы он вырос, но вырос в сторону света. Я хочу, чтобы он вырос в сторону силы. Но разве свет и сила - такие уж враги друг другу? Может быть, это лишь два пути к одному и тому же пику?

Ты зовёшь человека к Богу, я - к самому себе. Ты говоришь: «Смирись». Я говорю: «Встань». И всё же мы оба хотим одного - чтобы человек перестал жить в половинчатости, в самообмане, в мягких оправданиях. Чтобы он решился пройти через ночь своей души и не сломаться.

Ты хочешь, чтобы человек обрёл кротость. Я хочу, чтобы он обрёл мужество. Но нам обоим ясно: без страдания - он ничто.

Мне кажется, что наша невидимая полемика - не спор соперников, а разговор двух разных высот одной и той же горы. Ты веришь в вершину, что зовётся Богом. Я - в вершину, что зовётся человеком.

И всё же, возможно, это одна и та же вершина. Просто мы смотрим на неё с разных склонов.

Пиши дальше, друг мой. Говори о милосердии. Я буду сидеть рядом - и спрашивать: «Не слишком ли легко сердце утешилось этим словом?» И, быть может, в этой борьбе - твоей любви и моей силы - родится человек, который будет больше нас обоих.

Твой в страстном размышлении

Фридрих Ницш

+

Достоевский Ф.М.

Кузнечный переулок. дом 5, кв. 10

Санкт-Петербург, Россия

---------

Friedrich Wilhelm Nietzsche

Rheinsprung 9

Basel, Schweiz

--------

Ehrwürdiger Herr Nietzsche!

+

Пишу Вам из глубины своей души, из того подземелья, где таятся муки и прозрения, коими отмечена вся моя жизнь. Вы, вероятно, не знаете меня лично - я, Федор Михайлович Достоевский, русский писатель, чьи романы, быть может, дошли до Вас в переводах, - но я слышал о Ваших идеях, о том дерзновенном вызове, который Вы бросаете миру в своих сочинениях. Говорят, Вы провозглашаете "смерть Бога" и зовете к сверхчеловеку, к тому, кто перешагнет через старые ценности, как через обветшалые руины. Ах, милостивый государь, как же это перекликается с моими собственными терзаниями! Я не раз размышлял о нигилизме, о том, как молодежь наша, зараженная европейскими веяниями, отвергает Христа и устремляется в бездну свободы без границ. Но позвольте мне, как брату по духу, поделиться с Вами мыслями, рожденными в страдании и молитве, - мыслями духовными.

Сначала о Вашем "Бог умер!". О, как я понимаю этот крик! Но Бог не умирает по нашей прихоти - Он живет в нас, в нашей совести, в той муке, которая не дает покоя. Вы говорите, что христианство - мораль рабов, что оно подавляет сильных, учит жалости как слабости. Но разве не в жалости, в сострадании к падшему брату таится истинная сила? Вспомните моего князя Мышкина в "Идиоте" - он, "положительно прекрасный человек", воплощение Христа в нашем мире, - он любит безусловно, жертвует собой, и мир зовет его идиотом. А ведь это и есть высшее предназначение: не властвовать, а служить. Ваш сверхчеловек, преодолевающий себя в воле к власти, - разве не напоминает он моего Раскольникова, который решил, что "тварь дрожащая" имеет право на преступление ради "высшей цели"? Раскольников убивает старуху, мня себя Наполеоном, но совесть, этот голос Бога, раздирает его на части. Страдание приводит его к покаянию, к Евангелию под подушкой. Без Бога свобода - это ад, милостивый государь, это вечное одиночество в хаосе.

Психически я вижу в Ваших идеях глубокую правду о человеческой природе, но и великую опасность. Человек - загадка, как я писал в "Подполье": он жаждет свободы, но боится ее, ибо свобода требует жертвы. Вы зовете к amor fati, к любви к судьбе, к утверждению жизни во всей ее жестокости. Это близко моему пониманию страдания как очищения. В "Дневнике" я не раз говорил о человеке, который несет крест свой смиренно, и в этом - его величие. Но без Христа страдание становится бессмысленным, оно ведет не к возрождению, а к безумию. Ваш Заратустра танцует на краю пропасти, провозглашая вечное возвращение, - но что, если это возвращение без надежды на Воскресение? Я пережил эпилепсию, эти припадки, когда душа рвется к свету, а тело корчится в тьме. В такие моменты я чувствовал присутствие Бога, как миг вечности. А Вы? В Вашей философии я угадываю ту же муку: одиночество гения, отвергнутого миром. Но почему отвергать Спасителя? Христос - не тиран, Он - свобода в любви. "Великий инквизитор" в моем романе обвиняет Христа в том, что Он дал людям свободу, а они хотят хлеба и чуда. Вы, кажется, согласны с инквизитором: массы слабы, сильные должны править. Но нет, милостивый государь! Истинный сильный - тот, кто склоняется к слабому, как Христос мыл ноги ученикам.

Умоляю Вас: загляните в глубину своей души. В "Дневнике писателя" я предупреждал о европейском нигилизме, который заражает мир, ведет к революциям и крови. Ваш сверхчеловек - это апофеоз эгоизма, "человекобог", как я называл его. А что, если Бог не мертв, а ждет? Вспомните Легенду о Великом инквизиторе: Христос молчит, но целует старца - это любовь побеждает. Я верю, что в Вас, как в каждом человеке, таится искра божественная. Страдание, которое Вы принимаете как закалку, - это зов к покаянию. Не отвергайте его! В поздних моих размышлениях, в "Карамазовых", я показал: только через любовь, через жертву собой ради другого обретает человек бессмертие. Алеша Карамазов целует землю, обещая любить всех. Это не слабость - это сила Духа Святого.

Ах, если бы мы могли встретиться! Я представил бы Вам мир, где Бог ближе, чем в салонах Европы. Но коль скоро письмо - наш мост, примите его как братский укор и призыв. Не оставайтесь в одиночестве своей гордыни. Христос ждет. И если мои слова тронут Вас, то знайте: в страдании рождается свет.

С глубоким уважением и молитвой за Вас,

Ф.Д.


Загрузка...