Радужное настроение духа (перспектива заработка 10 франков), с которым через день я подкатил повозку к пансиону Петрова, сразу исчезло при виде груды вещей, назначенной к перевозу. "Ящички" с книгами оказались тяжелыми ящиками. Снести их со второго этажа и водрузить на повозку помог служитель пансиона. Чемоданов из толстой кожи, туго набитых бельем и разными вещами, очень тяжелых, оказалось не три, а помнится четыре или пять. А сверх того - тяжелые пакеты с одеялами, пледами, пальто. С ними долго пришлось повозиться. Когда все было нагружено на повозку, она превратилась в настоящий воз. Стало окончательно ясно, что обещанные франки не достанутся легко. Передвижение такого воза само по себе требовало силы, а тут были нужны дополнительные усилия, чтобы держать оглобки перегруженной повозки параллельно земле, иначе она опрокинется назад.
Я был уже достаточно опытен в перевозках, чтобы знать, что без отдыха, передышки в пути, при таком грузе не обойтись. А я не мог его иметь, если бы положил оглобли просто на землю. В части платформы повозки, обращенной к оглоблям, почему-то не было доски, груз мог бы отсюда скатиться вниз. Два раза я обращал на это {135} внимание владелицы повозки, на что она мне неизменно отвечала: "Не нравится повозка, - не берите". Отдыхать я мог бы, лишь опуская заднюю часть повозки на землю, но в такой позиции ее оглобли взметнутся почти вертикально и опустить их будет не легко. Меня это не смутило бы, будь то до голодовки в тюрьме, но теперь я чувствовал, что во мне что-то не ладится, что силы стало гораздо меньше и я далеко не был уверен, что мне при таком тяжелом грузе удастся справиться с повозкой. "Vous creverez!" - убежденно сказал мне служитель пансиона. Однако, к данному положению, более чем к какому-либо другому, подходила пословица:
"Взялся за гуж - не говори, что не дюж". И я покатил.
Путь был долог. Там, где улицы были гладки, повозка шла тоже сравнительно гладко, на плохо замощенных приходилось напрягаться. Была весна. Солнце пекло немилосердно. На мне тяжелое черное пальто и в нем, под лучами солнца, я обливался потом, как взмыленная скачкой лошадь. А почему бы не снять пальто? В спешке бегства из Киева под руками не нашлось ничего подходящего, чем бы заменить форменную студенческую тужурку и совершенно износившиеся в тюрьме штатское одеяние. Мой друг Леонид, отбывавший повторный призыв на военную службу в качестве прапорщика, уступил мне свой военный мундир и его, когда после выхода из тюрьмы я провел день у проф. Тихвинского, лишь слегка приспособили под штатский облик. В этом одеянии, имевшем довольно странный вид, я приехал в Женеву и в полдень, на следующий день после своего водворения в отеле, появился к завтраку, к табельдоту. Красиков, великий насмешник, вытаращив глаза на мой мундир (он меня в нем не видел, приведя к Ленину, почти немедленно от него ушел) - решил меня "разыграть": отведя в сторону хозяйку {136} отеля и так, чтобы я слышал, указывая на меня, стал шептать:
- Смотрите, это казак, это знаете ли страшные и дикие люди: они и свечки едят. Хозяйка бросила на меня испуганный взгляд:
- Зачем же, monsieur, есть свечи? Порции за завтраком достаточно большие. Пусть monsieur берет столько, сколько хочет.
Пришлось к ней подойти и поклясться, что я не казак и свечей не ем. На странноватый мундир - обратил внимание и Ленин настоял, чтобы на партийные деньги мне было куплено другое одеяние. Костюм я покупал вместе с П. А. Красиковым, деньги за него, - выбиралась дешевка, - были уплачены ничтожные, а соответственно деньгам было и качество материи. Оно было низко до крайности, особенно штаны стали быстро разлезаться, когда я занялся перевозками. Сколько ни чинила их моя жена, сколько ни ставила заплат, штанная конструкция еле держалась. Чтобы скрывать зияющие прорехи, я, выходя на улицу, невзирая на погоду, надевал черное пальто, полученное из эмигрантского фонда. Не снимал его и приходя к Ленину, и по этому поводу от Крупской, которая в эту пору уже стала на меня сильно коситься и злиться, выслушал следующее язвительное замечание:
- Удивительно глупо, что вы не снимаете пальто. Чего вы стесняетесь? Неужели вы думаете, что весь свет или кто-то на вас смотрит? Чем вы можете к себе привлекать? Не понимаю.
Свет на мои разорванные штаны, конечно, не смотрел. Будь это сейчас, я без малейшего стеснения в этих самых брюках мог бы прогуливаться на самых шикарных улицах Парижа, тем более, что в этом отношении Париж - город совершенно особый. Всякие экстравагантности там все видят, но никто и вида не покажет, что их заметил. Но что поделаешь, в Женеве я, {137} действительно "стеснялся" и предпочитал мучиться под солнцем в веригах тяжелого пальто, но дыр штанов "всему свету" не показывать. В этих веригах я и тащил мою повозку. Перетащив ее через мост, я двинулся по дороге, недалеко от которой жил Ленин. Вскоре я почувствовал, что дальше везти не могу. Руки и спина от усилий онемели. Я был так мокр, точно только что вылез из озера. Кое-как подкатив к тротуару в тень под дерево, против какого-то простенького кафе, я опустил повозку наземь. Как и нужно было ожидать, ее оглобли встали на-дыбы. Ну, и чорт с ними! Всё равно, нужно отдохнуть. В эту минуту в нескольких шагах от меня я увидел Ленина. На нем был люстриновый легкий пиджачок и он держал шляпу в руке. На его лице промелькнуло удивление, когда он увидел меня около воза-повозки.
- А где жена?
Я ответил с раздражением:
- При чем тут жена?
- Как причем? Вы ведь куда-то переезжаете? Мне стало смешно.
- Неужели вы думаете, что всё это добро мне принадлежит?
Я уже сказал, что Ленин крайне редко интересовался тем, что находилось вне партийного, политическо-идеологического сектора жизни его товарищей. Он, например, знал, что я покинул отель на Plaine de Plain-palais, но он ни разу не спросил меня, на какие средства я стал после этого жить. Совершенно естественно, что мне в голову не приходила мысль сообщать ему, что я занимаюсь "извозом". К партии и большевизму это никакого отношения не имело. На этот раз, изменяя себе, Ленин заинтересовался моим случаем.
- Пойдемте в кафе, вам нужно подкрепиться, - сказал он.
В кафе, отвечая на вопросы Ленина, пришлось {138} рассказать детали моего "ремесла" и почему такой тяжелой оказалась перевозка вещей Петрова.
- Как далеко до места назначения? Я развернул листок Петрова, расстояния на нем не были помечены. Ленин обратился тогда к хозяину кафе. Тот ответил, что до места назначения (повторяю, забыл его название) по крайней мере восемь километров, что оказалось ошибочным, расстояние было гораздо меньше.
- Ну, - сказал Ленин, - не знаю, как вы с вашей задачей справитесь? Вы сделали с повозкой, вероятно, два километра и совсем выдохнулись. Что же останется от вас после шести последующих? Видно придется мне писать некролог и указать, что товарищ Самсонов стал жертвой эксплуатации меньшевика Петрова. Какую сумму он вам обещал уплатить?
- Десять франков.
- Возмутительно! Фиакр за такое расстояние взял бы с него не меньше 20 франков.
Я не знал, сколько бы взял фиакр, но указал Ленину, что его расчет неверен: если бы я брал за перевозку по тарифу извозчиков, все обращались бы к ним, а не ко мне. Ленин с этим согласился, но самым строгим и серьезным тоном прибавил:
- Всё равно меньше 15 франков брать не должны. У Петрова есть деньги, пусть платит. Решено и подписано: меньше 15 франков не брать. Завтра обязательно приходите ко мне и расскажите, чем всё это кончилось.
Ленин в это время с великим терзанием оканчивал свою книгу "Шаг вперед два шага назад", посвященную анализу партийных разногласий, о чем будет речь в следующей главе. Тема эта до того его съедала, что он стал избегать о ней говорить. "Ради Бога, только не об Аксельроде и Мартове, меня тошнит от них". В кафе, избегая жгущей его темы, мы от разговора о {139} повозке перешли к последним известиям с театра русско-японской войны. Выпив два стакана черного кофе и подкрепившись сандвичем (платил Ленин, у меня, как всегда в Женеве, не было денег), я почувствовал себя годным тащить дальше повозку.
Ленин вышел со мною: "хочу немножечко вам под-могнуть". Повозка стояла задрав кверху свои оглобли. Нужно было ухватиться за самый их кончик и, действуя оглоблями, как рычагом, нагнуть таким образом воз. От передка повозки, упирающегося в землю, до верха вздыбленных оглоблей было, полагаю, более 200 сантиметров. Достать этот верх поднятой рукой нельзя. Ухватиться за него можно было лишь подпрыгнув. Ленин прицелился на одну оглоблю, я на другую. Прыгнули и неудачно, повозка качнулась, но не опустилась. Толстый хозяин кафе стоял у дверей и смеялся. Еще один прыжок и повозка выпрямилась. Ленин с каким-то торжеством произнес. "Ну, вот видите, готово!".
Я начал, как говорится, рассыпаться в благодарностях, но Ленин, оборвав меня - "пустяки", скомандовал: "двигайтесь, тащите, я вам еще подмогну". Вот это было уже совершенно излишне. Это меня стесняло морально, да, что быстро обнаружилось, и физически. Одному человеку держа обе оглобли, толкать повозку гораздо более сподручно, чем двум. Чтобы не толкать друг друга, им нельзя быть между оглоблями, они должны идти сбоку оглоблей, очень неудобно их держать и не быть в состоянии наклоном тела помогать толканию повозки. Ленин, бросив на меня неумолимый взгляд, всё-таки решил мне помогать.
Сколько времени и какое расстояние мы прокатили - не знаю. Оно показалось нестерпимо, томительно долгим. У меня было неприятнейшее чувство, что, сверх всякого допустимого предела, эксплуатирую желание Ленина мне помочь. В конце концов, я не выдержал:
- Держите повозку, Владимир Ильич, даю {140} честное слово, везти вдвоем больше не буду. Прошу вас, бросьте и идите домой. Или, если хотите отбить у меня десять франков, - везите одни.
- Но вы до места назначения ее не довезете.
- Довезу.
- Но что вы будете делать, если в пути придется даже не раз останавливаться? Вы одни выпрямить ее не будете в состоянии.
- Ничего, найду на подмогу еще двух-трех Лениных.
Ленин рассмеялся, отдал оглоблю в мое полное распоряжение и, пожав мне руку, уходя, еще раз напомнил :
- Помните, не менее 15 франков!
Тронутый таким дружеским отношением ко мне Ленина, смог ли я тогда думать, что через два месяца - этот же человек будет с остервенением выискивать выражения, чтобы меня выругать и оскорбить? И другое еще более важное: смог ли я тогда предполагать, что человек, тащивший со мною повозку, нагруженную рухлядью Петрова, будет основателем на месте империи царей - особого типа государства, перевернувшего всё соотношение мировых сил?
Конец происшествия после ухода Ленина, в сущности, уже неинтересен. Доскажу его только "для литературного порядка". К месту назначения я пришел, вернее дополз, когда начало смеркаться. По дороге два раза останавливался для отдыха. Первый раз мне удалось, чтобы оглобли не взметнулись, подсунуть их под ветки дерева, второй раз помог какой-то рабочий. Когда я появился, Петров и его супруга, занимаясь вечерним чаепитием, сидели на террасе дачи. Увидев меня, он сбежал с нею с недовольным возгласом: "Наконец-то"! Этот возглас меня до такой степени озлобил, что я стал ругаться.
- Вы во всем меня обманули. Скрыли и {141} расстояние и тяжесть багажа. Если бы не помощь Ленина, которого случайно встретил в пути, я не смог бы сюда дотащиться.
Для усиления впечатления я с большим преувеличением стал расписывать, что Ленин почти два часа тащил со мною повозку. Петров изменился в лице.
- Ленин вам помогал? Он знает кому вы везли багаж?
- Конечно, знает. Почему мне нужно было это скрывать? Ленин назвал вас эксплуататором и возмущался, что вы обманули меня и дали везти груз, посильный лишь лошади.
Петров, явно терроризированный этими словами, превратился в медовый пряник. Не позволив мне разгружать багаж, призвав какого-то молодца на помощь, он сам стал вносить вещи в дом. Он пошептал что-то своей супруге и та - она видела меня в первый раз - принимая меня как долгожданного, почетного гостя, пригласила к столу на террасу, предлагая всякую еду, чай, конфекты. Усиленно занимая меня разговором о жаркой погоде, она мельком, дипломатично, ввернула, что ее муж и она симпатизируют и меньшевикам, и большевикам. Участие Ленина в перевозке их вещей видно потрясло и ее.
Было темно, когда я двинулся обратно в Женеву. Без всякого запроса с моей стороны, принося всякие благодарности и извинения, Петров сунул мне в руку 15 франков. Как раз сумму, назначенную Лениным. В столь позднее время нечего было и думать о посещении Fernay. Оказией побывать в замке Вольтера не пришлось воспользоваться!
{142}
ДВА ПРИЗНАНИЯ
Это было в марте. Я случайно встретил Ленина на rue de Carouge и пошел его проводить до дому. Сделав несколько шагов, мы увидели идущую к нам навстречу В. И. Засулич. Не желая с нею столкнуться нос с носом, Ленин взял меня за руку и быстро свернул в сторону. Он знал, что со времен съезда партии Засулич его ненавидит и отвечал на это холодным презрением. Всё, что она говорила, Ленин считал не заслуживающим никакого внимания. Засулич, по его мнению, уже давно потеряла способность понимать и разбираться в окружающем. Хотя она была ярая меньшевичка, а я - в моем представлении - твердокаменный большевик, все же мне казалось, что Ленин слишком пристрастно, несправедливо судит о Засулич. Неожиданная встреча толкнула меня начать о ней разговор.
- Вы, Владимир Ильич, очень мало цените Засулич, а всё-таки эта старушка молодчина, например, ясно и основательно она проанализировала смысл событий на юге России и мягко, но твердо, одернула моего товарища Пономарева и меня за некоторые увлечения и иллюзии.
- О какой статье Засулич вы говорите?
- "О чем нам говорят июльские дни в Киеве". Статья под таким названием была сначала напечатана в No "Искры" от 25 ноября 1903 г., а потом приложена в качестве предисловия к брошюре Правдина "Революционные дни в Киеве", редактированной {143} Лениным и Крупской. Это обстоятельство вероятно и привлекло внимание Ленина к тому, что я говорю о Засулич.
- В чем же вы видите "молодечество" Засулич? Что вас так в ней восхитило? Насколько помню, никаких особых достоинств и ценных мыслей в статье не было.
Отвечая на это Ленину, я счел нужным рассказать какого рода письмо, посланное из Киева к Засулич, побудило ее написать вышеупоминаемую статью.
В начале девятисотых годов Киев не был значительным индустриальным городом. Рабочее движение в нем было очень слабым. Местный комитет партии не мог похвалиться большим влиянием на рабочую массу. По всем видимым признакам она спала. И вдруг 21 июля 1903 г. прокламации комитета сыграли здесь некоторую роль, начинается забастовка в железнодорожных мастерских, по численности рабочих важнейшем предприятии Киева. В тот же день или на следующий, хорошо не помню, бастуют машиностроительный завод и несколько мелких заведений. Число бастующих превышает 4.500 человек. Явление в Киеве невиданное, неслыханное.
23 июля - день для меня памятный, я впервые говорил пред двумя с лишком тысячами железнодорожных рабочих, - начинаются стычки между рабочими, войсками и казаками. Рабочие препятствуют выходу паровозов из депо, отправке поездов. Солдатам приказано стрелять в толпу, а казакам разгонять ее нагайками. В этот день есть убитые - восемь человек. Слух о стрельбе бежит по городу, говорят уже о десятках убитых. Среди рабочих растет возбуждение, негодование. В нижней части Киева, на Подоле, рабочие бьют стекла на мельнице миллионера Бродского. Войско опять стреляет, снова два убитых, пораженных шальными пулями. Лозунг "долой убийц" - летит уже по всему рабочему Киеву. Забастовка превращается во {144} всеобщую. Бастуют трамваи, типографии, пароходные мастерские, казенный склад, завод Гретера, дрожжевой завод, булочные, колбасные, кирпичные заводы, строительные рабочие. Вся жизнь как будто, останавливается. Полиция, видя размеры движения, понимает, что она не может его остановить и отходит в сторону. Уличные митинги с пламенными речами происходят беспрепятственно на ее глазах. Охрана города передается войску и казакам.
Комитет партии чувствует, что бастующие ждут указания, что им делать. Им нужно бросить какой-то лозунг. В Комитете дебатируют, отвергают предложение о панихиде по убитым, долго спорят, ищут "лозунга" и с промедлением решают пригласить всех "честных людей" собраться на Софийской площади в час дня в воскресенье 27 июля - провозгласить "вечную память" убитым и заклеймить убийц-слуг царского правительства. Демонстрация по замыслу Комитета должна иметь мирный характер и длиться не более полчаса.
На эту демонстрацию, кроме нескольких десятков лиц, главным образом членов организации, никто не пришел. Обширная Софийская площадь была пустыннее, чем обычно и в час дня, именно когда должна была начаться демонстрация, по всем линиям города побежали трамвайные вагоны, невидимые в предыдущие дни. Без всякого лозунга, без всякого приглашения, рабочие приступили к работе. Забастовка окончилась столь же внезапно, таинственно, непонятно, как из солидарности с железнодорожными рабочими - она вспыхнула и превратилась во всеобщую.
На члена Комитета Н. Ф. Пономарева и на меня, которого Правдин в своей брошюре называет "сторонником решительных мер", - события июльских дней произвели огромное впечатление. От того ли, что впервые пришлось говорить перед двумя тысячами железнодорожных рабочих, потом на многолюдной сходке за {145} Днепром типографских рабочих, на Галицком базаре, в разных других местах, т. е. находиться всё время среди крайне возбужденной толпы, ею возбуждаться, ее возбуждать - я потерял всякое равновесие, потерял голову. Бешеное желание мести охватывало меня при мысли об убитых. После окончания забастовки мы с Пономаревым решили, как мы говорили, "всё додумать до конца", понять, что же произошло. Пономареву, как и мне, ему в меньшей степени, казалось, что мы были свидетелями каких-то экстраординарных событий, нигде и никогда в таком виде не происходивших в мире.
Забастовка нам показала, что рабочий класс - Сфинкс.
Его мы не знаем. Какие до сих пор были у нас пути и средства, чтобы добраться до мыслей и чувств этого Сфинкса? Наш организованный "контакт" с рабочим классом несмотря на всю энергию его упрочить - был слаб. И показания, даваемые этим контактом, приводили к заключению, что рабочая масса находится в глубокой спячке, среди нее нет никаких признаков стойкого революционного чувства. Всеобщая стачка грянула как гром среди белого дня. Она свидетельствовала, что у нас нет в сущности никакого знания о действительном состоянии и психологии рабочих. Во время стачки проявилась, с одной стороны, неожиданная, необычайной силы, солидарность всех рабочих профессий, а с другой стороны, совершенно не предполагаемое революционное чувство и готовность рабочих не останавливаться перед самыми крайними средствами борьбы и отпора властям.
Судя по поведению Киевского Сфинкса, о психологии которого мы "ни черта не знали", (лишь гадали на основании книжных формул) легко можно допустить, тому доказательство стачка в Ростове, - что Сфинкс может себя проявить и в других городах и местах. Следовательно, революция, о которой принято говорить, как о чем-то отдаленном, может придти неожиданно, гораздо скорее, чем мы думали {146} (через два года она и пришла!). А сойдясь на этом, мы стали обсуждать, во-первых, что во время июльских дней мы должны были бы делать и не делали, и, во-вторых, что должна делать партия, когда уже во многих городах вспыхнет такая же неожиданная и останавливающая всю жизнь забастовка как в Киеве? Мы порешили, что, в предчувствии подобных событий, партия должна иметь тщательно разработанный план действий и требований. Доклад на эту тему я набросал и передал Пономареву, он должен был внести в него свои поправки и дополнения. За подписью нас обоих мы хотели послать его в "Искру", но вскоре после этого я был арестован и за составление доклада в окончательном виде взялся один Пономарев.
Н. Ф. Пономарев - большая умница и талантливый человек (как многие русские люди он погиб от пьянства и от в пьяном виде полученной и запущенной болезни), анализируя мой доклад, конечно, заметил его "хилиастический", имперессионистский характер и разные революционные "излишества". Недели чрез две после июльских событий, революционный хмель, круживший нам голову, с него слетел и он смотрел на вещи гораздо более трезво. Мой доклад он переделал, придал ему "трезвый" вид и послал его В. И. Засулич.
Он, однако, оставил нетронутой мысль, что ничего подобного Киевским событиям в Европе никогда не происходило, и что в ожидании будущих подобных событий нужно иметь общероссийский "план действий". "Не настала ли пора подумать, как именно должно произойти падение царизма, и что станет непосредственно на его месте? Не пора ли начать определять способы и пути революции. Решительная минута не так уж далека и встретить ее неподготовленными, без определенного плана, было бы величайшей ошибкой. Если бы удалось в каком-нибудь центре временно овладеть властью, победа, вследствие отсутствия определенного {147} общерусского плана, обратилась бы в поражение. А о победе можно не только мечтать, но и думать".
Статью Засулич, отвечающую на письмо Пономарева, я прочитал только попав в Женеву. Все ее суждения мне показались очень правильными. Гипнотизирующее влияние киевских событий от меня тоже отлетело и критика Засулич, направлявшаяся против "плана", дирижирующего ход революции, и утверждения, что стачек, подобных киевским нигде в Европе не происходило, мне представлялись вполне основательными.
Рассказывая обо всем этом Ленину, в ответ на его вопрос, что меня "восхитило" в статье Засулич, я сказал :
- Хорошо, что в руки Засулич попало письмо Пономарева, а не мой доклад. Вот влепила бы она мне за разные глупости, а глупости были неизбежны потому, что голова кружилась.
Ленину, которому, насколько можно было заметить, мало доставляло удовольствия слышать похвалы Засулич, спросил:
- А за какие такие глупости вы могли ожидать от нее порицание?
- О, их было много. Например, предложение строить баррикады.
- С каких это пор на языке революционера баррикады называются глупостями? Не с того ли момента, когда всякий революционный акт, не входящий в горизонт "Новой Искры", начали считать опасным "бланкизмом", "якобинизмом"?
- Вы неправы, Владимир Ильич, баррикады в июле в Киев были бы даже больше, чем глупостью. Было бы убитых не десять человек, а 200 или 300, что от этого выиграл бы рабочий класс?
- Не будем пока это обсуждать, лучше скажите - какие это другие глупости, которые вы предлагали делать?
{148} - Если не глупостью, то некоторой пинкертоновщиной было предложение, надев маски, овладеть ночью какой-нибудь типографией и там заставить наборщиков набрать и отпечатать большие революционные афиши. Мало продуманной авантюрой было и предложение ворваться в квартиру губернатора Штакельберга, считавшегося главным виновником стрельбы в железнодорожных рабочих, увести его куда-нибудь за город и там не убить и не повесить, а беспощадно высечь розгами.
Ленин меня прервал и сказал, что ему совсем не нравится "усмешечка", с которой я якобы, рассказываю о киевских событиях. "Засулич вас слегка покритиковала и вы уже не знаете как ей угодить, попасть в ее линию, не замечая, что линия-то кривая". Для исчерпывающей характеристики Ленина, его политической линии, то, что потом он говорил, мне теперь кажется крайне важным. К сожалению, я не в состоянии это передать с достаточной полнотой и точностью, какую бы требовал данный случай. Из памяти, например, вылетела его мотивировка, что "линия" Засулич в оценке июльских дней в Киеве была "кривой". Его дальнейшие рассуждения окончившиеся заявлением, что он - Ленин - доживет до социалистической революции в России - показались мне до такой степени неожиданными, столь двусмысленными, столь противоречивыми господствовавшей марксистской доктрине, отвергавшей мысль о близости социалистической революции, что я колебался как относиться к словам Ленина, не шутка ли это? Вероятно такое состояние неуверенности и привело к тому, что слышанные слова не запечатлелись с четкостью, как при других разговорах с Лениным и я не могу передать ни оттенков мысли Ленина, ни ее развития, а лишь грубые куски, вырванные из этого разговора. Возражая Ленину по поводу "усмешечки" я сказал:
- Вопрос не в "усмешечке", а в освобождении от иллюзий, в требовании трезвой оценки того, что {149} произошло. Захваченные совершенно непредвиденными событиями, считая обнаружившуюся в них огромную солидарность всех даже самых отсталых рабочих явлением экстраординарным, мы подверглись такому идейному шатанию, что готовы были думать, что узрим социалистическое небо.
- О социалистическом небе (выражение мне не нравится), надеюсь, вы говорите без усмешечки и не считаете глупостью? Вас тогда нужно бы из партии гнать!
- Не искажайте мои слова! Не социализм глупость, а глупость в июле 1903 г. видеть социализм, появляющимся из-за спины десяти или двенадцати тысяч забастовавших киевских рабочих, в конце концов, горстки рабочих.
- Горстки? А сколько вам нужно миллионов, чтобы сказать - вот идет социализм? Нужно ли для этого 8.888.888 и ни одним рабочим меньше?
И Ленин начал объяснять, что, с точки зрения теории, для установления социализма нужны объективные экономические условия и условия субъективные организованность рабочего класса, его революционность, готовность рабочих бороться, иначе говоря, "социалистическое движение". Но, особенно подчеркнул он, вот что не нужно забывать. Английский капитализм вполне создал объективные материальные предпосылки для социалистического строя, а между тем, социалистического революционного движения в Англии совсем нет. Трэд-юнионизм не есть социализм. В этом отношении наши киевские и ростовские рабочие, проявившие всех поразившую солидарность и желание прибегнуть даже к самым крайним средствам борьбы, куда более социалистичны, чем английские. То же самое можно сказать и об Америке. Социалистическая революционность в ней нуль, а объективные предпосылки для социализма более обширны чем в Англии. Упускать субъективный {150} фактор, характер, революционность рабочего движения страны и оперировать только объективным, экономическим фактором, значило бы ".опошлять" марксизм. Нужно "диалектически" относиться и к самому вопросу об объективных условиях социализма. Нет никакого абсолютного и формального измерения экономической подготовленности страны к социализму. Нельзя сказать, - данная страна готова к социализму, раз в ней, например "60% " принадлежат к рабочему классу. "Истина всегда конкретна, всё зависит от обстоятельств времени и места". В стране среди десятков тысяч разных предприятий может быть только 50 очень больших фабрик и заводов. С формальной точки зрения никаких социалистических перспектив у этой страны в данный момент нет. Число больших предприятий смехотворно мало и число их рабочих в общей рабочей массе страны ничтожно, но если эти 50 предприятий сосредоточивают у себя важнейшее производство страны - уголь, чугун, сталь, нефть и т. д. и все их рабочие превосходно организованы в революционную социалистическую партию, являются передовым, самым сознательным авангардом рабочего класса, отличаются высокой степенью боевой энергии - вопрос о социалистических перспективах в этой стране и о значении "горсти" рабочих принимает совсем не тот вид, который придают вопросу люди "опошляющие марксизм". Таким пошляком был П. Струве - сказал Ленин. В бытность его легальным марксистом, в частной беседе, ссылаясь на все законы об условиях победы социализма, Струве доказывал, что в России раньше чем чрез 100 лет нельзя и думать о введении социализма.
В рассуждениях Ленина было для меня что-то настолько странное, двусмысленное, противоречащее общепринятым партийным понятиям, что я воскликнул:
- Сознаюсь, не понимаю, куда клонят ваши слова! Неужели вы в самом деле думаете, что в России в близком времени может быть социалистическая революция?
{151} Но ведь по всем правилам марксизма и не Струве, а Энгельса и Плеханова, можно доказать, что в России нет и долгое, долгое время не будет никаких возможностей такой революции. Социалистическую революцию ни вы, ни я во всяком случае не увидим.
- А вот я, позвольте вам заявить, глубочайше убежден, что доживу до социалистической революции в России.
Мы подошли в это время к дому, где жил Ленин, и он ушел к себе. Разговор был окончен и на эту тему больше не возобновлялся. Заключительные слова Ленина быть может были только шуткой? Нет, они были вполне серьезны. Заявление подобные тому, что я от него услышал, Ленин два года до этого делал и другим лицам. В журнале "Пролетарская революция" (1924 г. No 3) H. И. Алексеев рассказывает, что в 1902 г. в Лондоне, беседуя с Лениным, он насмешливо отозвался об одной английской газете ("Джастис"), делавшей предположение о возможности в близком времени в России социалистической революции. Алексеев, как вся партия, считал такую мысль, конечно, абсурдной и ее высмеивал. Замечаниями Алексеева Ленин был очень недоволен. "А я надеюсь дожить до социалистической революции, - заявил он решительно, прибавив несколько нелестных эпитетов по адресу скептиков".
Глубочайшая вера Ленина "дожить до социалистической" революции меня сейчас никак, нисколько не удивляет. Это аксессуар его двойственной души. С тех пор как его "перепахал" Чернышевский (1887-1888 г.), он в своем подсознании, в глубинах души, носил социалистический хилиазм, присутствие скрытых или более явных элементов которого можно проследить, анализируя его произведения, начиная с самых ранних, написанных в 1893-94 г. В Сибири, в ссылке, этот хилиазм как будто исчез, в этот период Ленин в своих политических и экономических взглядах обнаружил поразительную {152} умеренность и трезвость, но в следующем периоде, начиная с "Что делать" хилиазм опять выплыл наружу. Ровно через год после того, что я слышал от Ленина, он в газете "Вперед" (No 30 март 1905 г.) писал, что социал-демократия "осрамила бы себя", пытаясь "поставить своей целью социалистический переворот". Но одновременно проповедуя необходимость "диктатуры пролетариата и крестьянства", - он замаскированным путем фактически, бессознательно, толкался к тому самому социалистическому перевороту, который, как будто бы отвергал (Сталин в его "Кратком курсе истории компартии" (издание 1950 г., стр. 70) пишет, что в 1906-7 г.г. "диктатура пролетариата и крестьянства нужна была Ленину не для того, чтобы завершив победу революции над царизмом, закончить на этом революцию, а для того чтобы начать прямой переход к социалистической революции". Вот редкий случай, когда мы соглашаемся со Сталиным. "Это была, утверждает он, новая установка по вопросу о соотношении между буржуазной и социалистической революциями". Здесь уже ошибка: особенного нового в такой "установке" нет. С конца 50-х годов 19 столетия в революционной среде (вспомним хотя бы Чернышевского) глубоко сидит мысль о прямом переходе, минуя буржуазный строй, к социализму.).
Вера в духе Чернышевского и левых народовольцев, якобинцев-бланкистов в социалистическую революцию и неискоренимая, недоказуемая, глубокая, чисто религиозного характера (при воинственном атеизме) уверенность, что он доживет до нее - вот что отличало (и выделяло) Ленина от всех прочих (большевиков и меньшевиков) российских марксистов. В этом была его оригинальность. И, вероятно, здесь нужно искать одно из объяснений его загадочного, непонятного, гипнотического влияния, о котором писал Потресов.
Если при более глубоком знании Ленина мне ни в коем случае не следовало бы так удивляться услышанному от него убеждению, что он доживет до социалистической революции, было другое его признание не вызвавшее во мне ни удивления, ни чувства неожиданности, {153} встреченное как нечто естественное и понятное. А между тем оно должно вызывать недоумение, слишком уже оно несвойственно Ленину. К этому другому признанию я сейчас и перейду, но могу это сделать не прямо, а проходя только через мостик некоторых моих сентиментов и переживаний, без привлечения которых обстановка признания Ленина станет непонятной.
В России до 1905 г. сочинения Герцена были запрещены. С цензурными выемками первое издание некоторых его произведений появилось лишь в 1907 г. Из всего литературного наследия Герцена я знал лишь его самые ранние статьи, случайно попавшиеся мне в руки в Уфе в старых журналах. Позднее удалось прочитать "С того берега", но не в подлиннике, а в немецком переводе. Может быть, потому, что некоторые страницы "Vom anderеn Ufer" показались нелегкими для чтения, потребовав словаря, это произведение не оставило в мозгу никакой зарубки. В Женеве впервые пришлось прочитать главное произведение Герцена "Былое и думы". То было настоящее открытие, полное огромного интеллектуального и эстетического наслаждения. Я и жена моя были буквально покорены талантливостью "Былого и дум" и так как мы оба провели детство в деревне, точнее сказать, в помещичьих усадьбах, нам, как мне кажется, были более чем другим близки, душевно созвучны, страницы, где Герцен вспоминает свою жизнь в Покровском и Васильевском, подмосковных имениях его отца (Мог ли я тогда предполагать, что в 1914-15 г. буду часто бывать в доме Герцена в Покровском, производить "раскопки" на чердаке покосившегося столетнего амбара, найду акт от 1823 г. ввода Яковлева - отца Герцена, во владение Покровским, равно как некоторые документы, относящиеся к лету 1843 г., когда Герцен там жил.).
В "Былом и думах" в главе о Покровском есть места, настраивавшие меня в Женеве на острые ностальгические чувства. Например:
{154} "Перед домом (в Покровском), - писал Герцен, - за небольшим полем тянулся темный строевой лес, чрез него шел просек в Звенигород. По другую сторону тянулась селом и пропадала во ржи пыльная, тонкая тесемка проселочной дороги, выходившей чрез майковскую фабрику на Можайку. Мы жили в деревне до поздней осени. Изредка приезжали гости из Москвы. Все друзья явились к 26 августа, потом опять тишина, тишина и лес, и поля - и никого кроме нас... Дубравный покой и дубравный шум, беспрерывное жужжание мух, пчел, шмелей и запах, этот травянолесный запах, насыщенный растительными испарениями, листом, а не цветами, которого я так жадно искал и в Италии, и в Англии, и весною, и жарким летом и почти никогда не находил".
Мы с женой жили на отдаленной, серой, окраине Женевы за рекой Арвой. Вероятно, теперь это место застроено, тогда оно было пустынно. Из углового окна нашего жилища было видно кладбище, гора Saleve и через деревья тропинка, ведущая к французской границе. Из двух других окон в глаза назойливо лез большой пустырь с кучками мусора среди репейника, крапивы и чахлой высохшей травы. Наше жилье, с почти отсутствием в нем мебели, было невесело, противный пустырь делал его еще унылее. Пустырь и кладбище особенно били по нервам, когда читал о дубравном шуме Покровского, жужжания его пчел, шмелей, травянолесном запахе. Отталкиваясь от унылого жилища, всяких неприятностей, мысль, подхлестнутая страничкой Герцена, перелетала к другим видениям.
Я переносился в Тамбовскую губернию, в деревню Подъем, где проводил детство и юношеские достуденческие годы. В памяти вставал обвитый плющем и диким виноградом старый дом. Вспоминался вечер в деревне. Из деревенской церкви на косогоре несутся тихие звуки дребезжащего колокола. Старые ветлы на плотине у пруда склонили усталые от дневной жары ветви. Где-то {155} в саду, перелетая с ветки на ветку, поет иволга. Клумбы пред домом переполнены цветами : пестрый и нежный ковер из гвоздики, резеды, незабудок, лилий, душистого горошка, петуний, маргариток, левкоев, настурций, астр, циний, герани. Вечером цветы политы и как пахнут! На раскаленный в течение дня солнцем золотой песок вокруг клумб попала вода из леек и от него тоже несется особый тонкий запах, он особенно силен на песчаных берегах рек. Легкий ветерок приносит с пруда запах свежести воды. Смешиваясь с ароматом цветов, запахом песка, он образует какую-то спаянную воздухом троицу. Это не травяно-лесной запах, которого заграницей тщетно и жадно искал Герцен, это другой запах, запах Подъема, родной деревни. В эмиграции (первой - во время царя, во второй - в царствование Сталина) я тоже его всегда искал и редко находил.
Видения прошлого, воспоминания, обостряли у меня появившуюся тоску по родине. Я начинал ненавидеть Женеву, мечтать возможно скорее возвратиться в Россию. Конечно, не в Подъем, имение уже давно было продано отцом, а куда угодно - в Москву, Нижний Новгород, на Волгу, только бы не оставаться в Швейцарии. Но я не мог уехать. Нужно было иметь два фальшивых паспорта. Один, с которым моя жена могла бы переехать границу, а другой для меня и не только для переезда чрез границу, а достаточно солидный, с которым я мог бы жить, будучи на нелегальном положении. Паспортов не было. За ними эмигранты становились в очередь. Не было и другого для отъезда еще более важного денег. Были и другие препятствия...
Русская пословица гласит: "У кого что болит, тот о том и говорит". И об этом для меня больном я и стал говорить Ленину. Он находился в это время в состоянии подавленности, изнеможения, полной прострации. Подходя к концу своей книги "Шаг вперед - два шага назад", он стоял пред решением, определявшим всю его {156} последующую политическую жизнь. Он колебался пред выбором пути, мучился и боялся, что обнаружатся его колебания, явно избегал разговоров о партийных делах. "О чем угодно, только, ради Бога, не об Аксельроде и Мартове".
В целях отдыха от дум, проветривания головы, чтобы не думать о том, что его мучило, Ленин в это время охотно слушал рассказы на темы, не имеющие никакого касательства к партийной склоке. Именно этим я объяснил сочувственное внимание к моему повествованию о впечатлении, произведенном "Былым и думами", о вызванных им воспоминаниях, о вечере в Подъеме, запахе цветов в клумбах, о накатившей на меня тоске по родине, т. е. о таких вещах, о которых в другое время Ленин в боевом настроении вряд ли бы стал слушать.
Но тогда он меня слушал и задумчиво, коротко, спросил: "А много было цветов, какие?".
Отгоняя от себя боязнь, что меня могут высмеять за слишком уже сентиментальные переживания, я пустился в детальные описания и формы клумб, и цветов и аллей. В это время в кафе вошел Ольминский (Ольминский (1863-1933) бывший народоволец. С 1920 г. редактор журнала "Пролетарская Революция", председатель Совета Истпарта (истории партии).).
Ленин ему назначил свидание по какому-то делу, сужу потому, что Ольминский принес пачку исписанных листков и, поздоровавшись с нами, стал их перенумеровывать. Ольминский меня не любил. Ему передали, - а сплетничать в Женеве очень любили - мою непочтительную оценку произнесенной им на одном собрании речи. Ольминский по этому поводу потребовал от меня объяснений, на что я ему резко ответил, что никаких объяснений давать не желаю и пусть он не думает, что критика его есть lese majeste. После этого мы встречались, холодно здоровались, но никогда не разговаривали; я чувствовал, что он точит зуб против меня. Ольминский слышал лишь часть того, что я говорил, но, очевидно, нашел, что {157} момент меня щипнуть наступил и, перестав возиться с своими листками, обращаясь к Ленину сказал:
- Владимир Ильич, вас, наверное, тошнит от того, что говорит Самсонов? Вот как вдруг обнаруживается помещичье дитё. Сразу тайное делается явным, он так и икает дворянской усадьбой. О цветах и ароматах говорит совсем, совсем как 16-летняя институтка. Посмотрите с каким увлечением рассказывает о красоте липовых и березовых аллей. Однако, революционер не имеет права забывать, что в этих самых красивых липовых аллеях бары березовыми розгами драли крестьян и дворовых. Из рассказа Самсонова вижу, что ему очень захотелось снова увидеть места его счастливого детства. Для революционера таким чувствам поддаваться опасно. Затоскуешь, а там и усадебку захочется приобрести. А дальше захочется, чтобы мужички работали, а барин, лежа в гамаке, с французским романом в руках, приятно дремал в липовой аллее.
"Стрела", пущенная Ольминским, мне показалась верхом грубой глупости. Никогда, если меня о том спрашивали, ни от кого не скрывал, что родился в "дворянском гнезде". В сем "преступном акте" я не повинен. И если никогда не приходила в голову мысль, что за свое рождение в "дворянском гнезде" мне следует пред кем-то "каяться", "извиняться", "просить прощения", то еще более мне была чужда мысль сим рождением "гордиться". В моей ностальгии и в воспоминаниях не было ни одного малюсенького атома сожаления об утерянных материальных благах прошлой жизни. Ольминскому я мог бы указать, что мой отец, с которым за несколько лет до приезда в Женеву я порвал всякие отношения, за мои революционные воззрения лишил меня наследства. Я собирался уже возражать Ольминскому, но Ленин жестом остановил меня, заложил большие пальцы за отворот жилетки и начал говорить. Это была отповедь. Отпечаток болезненной вялости, подавленности, лежавший {158} на нем несколько минут пред этим, с него слетел. Он говорил резко, с видимым раздражением.
- Ну, и удивили же вы меня, Михаил Степанович! Послушав вас, придется признать предосудительными и, чего доброго, вырвать и сжечь многие художественные страницы русской литературы. Ваши суждения бьют по лучшим страницам Тургенева, Толстого, Аксакова. Ведь до сих пор наша литература в преобладающей части писалась дворянами-помещиками. Их материальное положение, окружающая их обстановка жизни, а в ней были и липовые аллеи, и клумбы с цветами, позволяла им создать художественные вещи, которые восхищают не одних нас русских. В старых липовых аллеях, по вашему мнению, никакой красоты не может быть, потому что их сажали руки крепостных и в них прутьями драли крестьян и дворовых.
Это отголосок упростительства, которым страдало народничество. Мы, марксисты, от этого греха, слава Богу, освободились. Следуя за вами, нужно отвернуться и от красоты античных храмов. Они создавались в обстановке дикой, зверской эксплуатации рабов. Вся высокая античная культура, как заметил Энгельс, выросла на базе рабства. В чувствах и словах Самсонова не вижу абсолютно ничего, что позволило бы вам так распалиться. Человек прочитал Герцена, увлекся его страницами, они напомнили ему места, где он родился, и всё это так разожгло его тоской по России, что он на крыльях бы улетел из паршивой Женевы.
Что здесь предосудительного, непонятного, странного? Ничего. А вот ваша мысль идет уже действительно странным путем. Раз Самсонову нравятся липовые и березовые аллеи, клумбы с цветами помещичьих усадеб, значит, заключаете вы, он заражен специфической феодальной психологией и непременно дойдет до эксплуатации мужика. Извольте в таком случае обратить внимание и на меня. Я тоже живал в помещичьей усадьбе, принадлежащей моему деду. В некотором роде {159} я тоже помещичье дитя. С тех пор много прошло лет, а я всё еще не забыл приятных сторон жизни в этом имении, не забыл ни его лип, ни цветов. Казните меня. Я с удовольствием вспоминаю, как валялся на копнах скошенного сена, однако, не я его косил: ел с грядок землянику и малину, но я их не сажал; пил парное молоко, не я доил коров. Из сказанного вами по адресу Самсонова вывожу, что такого рода воспоминания почитаются вами недостойными революционера. Не должен ли я поэтому понять, что тоже недостоин носить звание революционера? Подумайте хорошенько, не слишком ли вы строги, Михаил Степанович?
Ольминский ничего не ответил, только теребил свои бумаги. Он не посмел отвечать. После отповеди Ленина, по тону и выражениям гораздо более резкой, чем я передал, желание отвечать Ольминскому у меня исчезло. "Противник" и без того был положен на обе лопатки. Атака Ленина мне так понравилась, что очень хотелось бы дружески похлопать его по спине. В этот момент я чувствовал к нему особое расположение. К тому времени я достаточно знал, что Ленин скрытен, несмотря на это, не обратил никакого внимания, что, отвечая Ольминскому, Ленин приоткрыл "уголок", в который он никому не позволял залезать.
Его признание, что он сам "в некотором роде помещичье дитя", сопровождаясь дополнением, что он не забыл приятных сторон жизни в имении, не забыл его лип и цветов (речь шла, конечно, о Кокушкине!) открывало вход в уголок, может быть, больше того, что хотел Ленин. Только чрез несколько десятков лет, найдя ключи к пониманию Ленина и материал относительно его прошлой жизни, я смог понять что скрывалось за его отповедью Ольминскому. Я тогда думал, что, "благоволя ко мне", он хотел защитить меня. Ничего подобного.
Не меня он защищал, а себя, выражая точнее свои, тоже вдруг ожившие, воспоминания о детстве и юношеских {160} годах, о лете, проведенном в Кокушкине, в 40 верстах от Казани.
Когда Ленин говорил, что он не забыл его лип, ("самое, самое мое любимое дерево!") - его память обращалась туда - в Кокушкино, где "у крутой дорожки, сбегавшей к пруду, росли старые липы, посаженные в кружок и образовавшие беседку". Сюда постоянно бегал Ленин, будучи маленьким, светловолосым, кудрявым Володей Ульяновым. О чем думал Ленин, слушая мой рассказ о клумбах в Подъеме и задумчиво спрашивая: "А много ли было цветов, какие?". Теперь я могу и на это ответить. Мать Ленина и его тетя Анна Алексанровна страстно любили цветы; в принадлежащем им имении всюду около старого дома, и около флигеля, летом было множество цветов: "Резеда, левкои, душистый горошек, душистый табак, настурции, флоксы, гераний и мальвы в средине клумб". Вот о чем думал Ленин!
Заявление Ленина, что ему совсем не чужды сентименты, связанные с его жизнью в качестве "помещичьего дитяти", - повторяю, не произвело на меня тогда никакого впечатления.
Наоборот, теперь оно вызывает во мне удивление. Как мог сентиментальничать и быть откровенным такой несентиментальный человек как Ленин, отличавшийся к тому же огромной скрытностью, которую он привил и Крупской? Она не столько из боязни полиции, а из боязни, что кто-нибудь может заглянуть в тайный "уголок" Ленина, подчиняясь его требованию, немедленно по прочтении уничтожала все поступившие лично к ней его письма. Сохранила только одно (в 1919 г.). Чем объяснить, что Ленин, внезапно отбрасывая скрытность, с таким раздражением и даже страстью накинулся на Ольминского? Вместо ответа, не лучше ли сослаться на следующие факты.
Редакция газеты "Искры", подготовлявшей русскую революцию, газеты с правом носившей эпиграфом слова {161} Герцена "Из искры возгорится пламя" - состояла из шести лиц: двое Аксельрод и Мартов (Цедербаум) были евреи-разночинцы, остальные четверо - Плеханов, Потресов, Засулич, Ленин - дворяне, выросшие в помещичьих усадьбах. В. Г. Плеханов, проживший 27 лет заграницей, никогда не мог забыть имения Гудаловка, недалеко от Липецка. Приехав в 1917 г. в Россию (умер в 1918 г.), он горевал, что обстоятельства ему не дают возможности вновь увидеть место, где протекали его детство и юность. Его супруга Р. М. Плеханова мне рассказывала, что за две недели до смерти он просил ее, когда его не будет, вместо него побывать в Гудаловке. Другой член редакции А. Н. Потресов в своих воспоминаниях в 1927 г. указывал, что он никогда не мог забыть имения своего дяди - Никольского, где обычно жил летом.
"Побывка в Никольском вызывала во мне неизменно целый сложный комплекс необыкновенно радостных чувств. Я до сих пор еще ощущаю то магическое действие, которое это слово - Никольское - производило на меня. Преобладало, вероятно, убеждение, что нигде, как в Никольском, нет для меня такого запаса занимательных вещей, способных превратить мое лето в один сплошной, нескончаемый праздник".
Третий член редакции - Вера Ив. Засулич - с детства и в течение долгих лет жила в имении своих родственников - Бяколове.
"Я не думала, - пишет она в своих предсмертных воспоминаниях, - что весь век буду вспоминать Бяколово, что никогда не забуду ни одного кустика в палисаднике, ни одного старого шкафа в коридоре, что очертания старых деревьев, видных с балкона, будет мне сниться через долгие, долгие годы".
В этой области чувства Ленина мало отличаются от других помещичьих детей. Как и они, он говорил:
{162} "Прошло много лет, а я всё еще не забыл приятных сторон жизни в именьи деда".
Кокушкино - имение деда Ленина - после его смерти принадлежало матери Ленина и ее сестре, которая была замужем за Веретенниковым. Ульяновы из Симбирска, Веретенниковы из Казани приезжали в Кокушкино на всё лето. Обе семьи следовали примеру всех дворянских фамилий, переселявшихся летом в свои поместья. Выезды из Симбирска в деревню были для детей Ульяновых, в том числе и Владимира (Ленина), неиссякаемым источником радостей, предметом нетерпеливого ожидания. Старшая сестра Ленина - Анна об этом говорит в своих воспоминаниях (А. И. Ульянова, "Пролетарская Революция", 1927 г., No 1, стр. 84.).
"Задолго начинали мы мечтать о поездке в Кокушкино, готовиться к ней. Лучше и красивее Кокушкина, деревеньки действительно очень живописной, для нас ничего не было. Думаю, что любовь к Кокушкину, радость видеть вновь эти места, передалась нам от матери, проведшей там свои лучшие годы. Конечно, деревенское приволье и деревенские удовольствия, общество двоюродных братьев и сестер, были и по себе очень привлекательны для нас. Особенно позднее, после стен нелюбимых нами казенных гимназий, после майской маяты с экзаменами, лето в Кокушкине казалось чем-то несравненно красочным и счастливым".
"С приездом в Кокушкино, - вторит двоюродный брат Ленина Веретенников, наступал для нас настоящий праздник. Отменялись занятия иностранными языками, подготовка к переэкзаменовкам... Мы знали всегда заранее день, когда должны приехать Ульяновы и старались угадать час их приезда. Целым обществом отправлялись пешком встречать их километра за два, на перекресток, к постоялому дворику. Иной раз мы не {163} угадывали время приезда и выходили два-три раза в день. А встретив, целой кампанией, радостные и веселые, возвращались домой"...
Зимою мертвое, Кокушкино летом оживало. Детский гомон и смех раздавались повсюду. Больше всех шумел, разумеется, Володя Ульянов. Для него, как и для всех, открывалась полоса непрерывных удовольствий и развлечений: купание в реке, экскурсии на лодке, прогулки в лес за ягодами и грибами, игры в крокет, в горелки, игра на биллиарде, устройство фейерверков, пускание бумажных змей, поездки с самоваром в так называемый "Передний Лес" и т. д. Сытую, полную разнообразных деревенских удовольствий, помещичью жизнь Ленин узнал не понаслышке, не по одним книгам Льва Толстого, Тургенева, Герцена, Аксакова, Гончарова. Он с этой жизнью был хорошо знаком.
У Ленина тут ничего отличного от других помещичьих детей - ни от Плеханова, Потресова, Засулич. Но дальше уже громадное различие. Плеханов, как Потресов и Засулич, хотели бы, чтобы вопрос о "Гудаловках, Никольских, Бяколовых" революция решала без варварства, не убивая владельцев "дворянских гнезд", не поджигая их дома, не выбрасывая их из "гнезд" голыми, без всякого имущества. Так не поступают, писал Плеханов, если "у победителя сердце льва, а не гиены". Ленин рассуждал по-иному: победитель должен быть беспощадным!
{164}
ЛЕНИН ПИШЕТ "ШАГ ВПЕРЕД - ДВА ШАГА НАЗАД".
ГНЕВ КРУПСКОЙ
В конце января или в начале февраля Ленин начал писать "Шаг вперед - два шага назад". В течение трех месяцев, понадобившихся ему для написания книги, с ним произошла разительная перемена: крепко сложенный, полный энергии, жизненного задора, Ленин осунулся, похудел, пожелтел, глаза - живые, хитрые, насмешливые - стали тусклыми, моментами мертвыми. В конце апреля одного взгляда на него было достаточно, чтобы заключить - Ленин или болен, или его что то гложет и изводит.
"Я был свидетелем, вспоминает Лепешинский, такого подавленного состояния его духа, в каком никогда мне не приходилось его видеть ни до, ни после этого периода. "Я, кажется, - говорил Ленин, - не допишу своей книги, брошу всё и уеду в горы". Ни одну вещь, - говорил мне Ленин, - я не писал в таком состоянии. Меня тошнит от того, что приходится писать. Я насилую себя".
Большой любитель игры в шахматы, не упускавший ни одного случая вызвать кого-нибудь на бой, Ленин прекратил это занятие. "Не могу, мозг устал, шахматы меня утомляют". Он был готов слушать самые пустяковые речи. Только бы не думать о том, что нарушало его внутреннее равновесие. Но во время таких пустяковых разговоров нетрудно было заметить: он плохо слушает, {165} мысли его где-то в другом месте. Что же такое происходило тогда с Лениным? Что его так изнуряло, делало больным? Почему работа над "Шаг вперед - два шага назад" привела его в такое состояние? Ни Лепешинский, ни другие лица, касавшиеся этого периода жизни Ленина, не дали на этот счет никакого объяснения. Конечно, нет его и в воспоминаниях Крупской.
Всякий, читавший ее мемуары, знает как тщательно она избегала всего, что позволило бы заглянуть в "уголок" Ленина, в его душевный мир. Он должен был оставаться домом, в котором окна плотно закрыты ставнями. Этот период мне представляется теперь одним из важнейших моментов в политической жизни Ленина. Он стоял на повороте. Пред ним вставал выбор - какой дорогой идти: той ли, на которую указывала его властная натура, характер, психология, убеждения, идеология, т. е. дорогой развернутого большевизма, приведшего к власти в 1917 г., или другой, во имя единства партии, пойти на ряд самоограничений, сделать меньшевикам уступки, несвойственные его вере в себя, непоколебимому убеждению, что только он может организовать настоящую революционную партию, повести ее к большим победам?
В течение февраля - половины апреля я неоднократно виделся с Лениным, сопровождая его на прогулках. Он говорил о том, что заполняло его голову, что он написал, пишет и хотел бы написать. Из того, что слышал, я мог понять суть раздиравших Ленина колебаний, узнать какие мысли он насильственно в себе подавляет и почему, в конце концов, такое большое различие между тем, что я слышал от него и тем, что потом напечатано в "Шаг вперед - два шага назад". Чисто случайные обстоятельства дали мне возможность быть, так сказать, "за кулисами" этой работы Ленина - отправного пункта, откуда, отмежевываясь от меньшевиков, пошло организационное выделение особой большевистской ленинской партии.
Важность этого исторического факта обязывает {166} самым подробным образом остановиться на том, как появилась эта книга Ленина.
На мой вопрос - в чем же главная суть внутрипартийного разногласия, Ленин, при первой встрече с ним, ответил:
- В сущности, никаких больших принципиальных разногласий нет. Единственное разногласие такого рода - параграф 1 устава партии, - кого считать членом партии. Но это очень несущественное разногласие. Жизнь или смерть партии от него не зависит. Параграф 1 устава был принят на съезде не в моей формулировке, а Мартова. Оставшись в меньшинстве, ни я, ни те, кто меня поддерживали - о расколе и не помышляли. И всё-таки он произошел.
Почему? На это превосходно ответил Плеханов: произошла la greve generale des generaux. Некоторые партийные "генералы" обиделись за неизбрание их в редакцию "Искры" и в Центральный Комитет и отсюда пошла вся склока. Когда Мартов, вместе со мною и Плехановым, выбранный в "Искру", отказался с нами работать и соединился с неизбранными съездом Аксельродом, Старовером (Потресовым), Засулич, мы потом, идя на уступку, предлагали меньшинству послать от них двоих в редакцию, так что в ней было бы двое от большинства и двое от меньшинства, генералы отказались. После того как Плеханов, под давлением обиженных генералов, стал настаивать на приглашении в "Искру" всех прежних редакторов, я плюнул и, уйдя из "Искры", перебрался в Центральный Комитет, избравший меня своим заграничным представителем. А как только это произошло, началась немедленная атака на Центральный Комитет, на "сверхцентр", где засел самодержец Ленин, бюрократ, формалист, человек неуживчивый, односторонний, узкий, прямолинейный. Я спрашиваю - где тут принципы? Их нет.
Запомним - это мне говорил Ленин 5 января (старого стиля) 1904г. Он категорически отрицал, что {167} между ним и меньшевиками существуют какие-то важные принципиальные разногласия. Во время следующей встречи Ленин мне рассказал, что на одном из меньшевистских собраний некий оратор доказывал, что Ленину нужна "дирижерская палочка", чтобы ввести в партии дисциплину, "подобную той, что существует в казармах лейб-гвардии Его Величества Преображенского Полка".
- Вот, - говорил Ленин, - уровень на котором держится полемика! Словечко "дирижерская палочка" я употребил впервые два месяца назад, отвечая письмом в "Искру" на статью Плеханова "Чего не делать". Я бросил словечко не случайно, а намеренно, обдуманно. Когда за вами гонится свора собак, бывает интересно бросить им кость и посмотреть, как они с нею будут возиться.
Они (меньшевики) с тех пор с "дирижерской палочкой" и возятся, как собаки с костью. Они до сих пор не хотят признать, что для правильного руководства партией, размещения ее работников по силе и качеству, нужно выйти из обывательских, кружковых соображений, будто при таком размещении можно кого-то обидеть. Дирижерская палочка в оркестре не принадлежит всякому, на нее претендующему или знающему ноты. Ноты должен знать и барабанщик.
Право на дирижерскую палочку дается тому, кто обладает особыми свойствами, из них дар организаторский на почетном месте. Каутский - первоклассный ученый, а всё-таки дирижерская палочка в немецкой социал-демократии не в его руках, а больше всего у Бебеля. Плеханов - первоклассный ученый, но я бы очень хотел, чтобы кто-нибудь мне указал, кого за последние 25 лет он организовал и способен ли он вообще что-либо и кого-либо организовать. О других Аксельроде, Засулич, Старовере - смешно и говорить. Кто с ними имел дело скажет:
"Друзья, как ни садитесь, а в дирижеры не годитесь". Мартов? Прекрасный журналист, полезная фигура в редакции, но разве может он претендовать на {168} дирижерскую палочку? Ведь это истеричный интеллигент. Его всё время надо держать под присмотром. Ну, а кто еще? Тупой Дан или Ворошилов-Троцкий? А еще кто? Фомины и Поповы! Это курам на смех!
Из слов Ленина с полной ясностью вытекало, что право на дирижерскую палочку в партии может принадлежать только ему.
Была ли тут напыщенность, приподнятый тон тщеславия, подчеркивание своих особых качеств или заслуг? Нет, право утверждалось с такой простотой и уверенностью, с какой говорят: 2 х 2 = 4.
Для Ленина это была вещь, не требующая доказательств. Непоколебимая вера в себя, которую, много лет позднее, я называл его верою в свою предназначенность, в предначертанность того, что он осуществит какую-то большую историческую миссию, меня сначала шокировала. В последующие недели от этого чувства мало что осталось, и это не было удивительным: я попал в Женеву в среду Ленина, в которой никто не сомневался в его праве держать дирижерскую палочку и командовать. Принадлежность к большевизму как бы предполагала своего рода присягу на верность Ленину на покорное следование за ним. При отсутствии в то время программных и тактических разногласий, распря сводилась только к разным представлениям о строении и руководстве партией, а это, в конечном счете, всегда, обязательно, неминуемо приводило к роли, которую желал играть в партии Ленин и в которой ему отказывали его противники. Хотели ли того спорящие или нет, каждое собрание, каждый спор на партийные темы, начинался с упоминания имени Ленина и кончался упоминанием того же имени. На эти собрания Ленин не ходил и всё-таки незримый, отсутствующий, он на них присутствовал. О других большевиках, в сущности, серьезно не говорили. На них меньшевики Женевы смотрели как на "галерку", марионеток, статистов, только исполнителей воли Ленина. Произошел ли бы на съезде раскол, завязалась ли {169} бы после него партийная склока, если бы не было Ленина? На это почти с уверенностью можно ответить отрицательно.
Постоянная фиксация внимания на личности Ленина в течение четырех месяцев послесъездовской полемики, с прекращением всяких личных отношений между многими партийными работниками, стала казаться меньшевикам явлением нежелательным и опасным. Во-первых, подобная фиксация придавала Ленину "удельный вес", значение, большее того, что ему хотели бы отвести меньшевики. Во-вторых, постоянные указания, что Ленин - Собакевич, полон самомнения, нетерпимости, властолюбив, прямолинеен, неуживчив, бестактен, грозили объяснить партийную борьбу столкновением на личной почве, что было на руку Ленину, доказывавшему, что нет никаких принципиальных разногласий, а только обиды, уязвленное самолюбие партийных генералов.
Считаясь с этим, нужно было критику Ленина вывести из области узко-организационных вопросов, поднять над личными столкновениями и попытаться объяснить происходящее какими-то важными причинами, коренящимися в самой русской исторической действительности. За такую задачу и взялся П. Б. Аксельрод в двух больших статьях, напечатанных в "Искре" под названием "Объединение российской социал-демократии и ее задачи". Первая статья была напечатана в No от 15 декабря 1903 г. - я еще сидел тогда в киевской тюрьме. Ленин не обратил на нее почти никакого внимания. Сужу потому, что при свиданиях моих с ним 5, 7 и 9 января он ни разу на нее не сослался, ни разу о ней не упомянул. Он говорил со мной об атлетике, а не об Аксельроде. Вторая статья появилась в "Искре" в No от 15 января 1904 г. и, по словам Красикова, видевшего Ленина в день ее появления, "обозлила Ильича до того, что он стал похож на тигра". Это тогда у Ленина возникла мысль написать брошюру (будущая книга "Шаг вперед - два шага {170} назад") и беспощадно расправиться с Аксельродом. Что же превратило Ленина в "тигра"?
Социализм на Западе, писал Аксельрод, в виде самостоятельной силы появился лишь после буржуазной революции, в условиях сложившегося буржуазного строя. Там социал-демократия есть часть пролетариата "плоть от плоти его, кость от кости его". Будучи подлинно классовой партией пролетариата, социал-демократия Запада (Аксельрод имел ввиду больше всего Германию) выполняет свою основную цель - развитие у рабочего класса сознания его "принципиального антагонизма со всем буржуазным строем и сознание им (пролетариатом) всемирно-исторического значения его освободительной борьбы". "Систематически вовлекая рабочие массы в непосредственную и прямую борьбу со всей совокупностью буржуазных идеологов и политиков, социал-демократия конкретно вскрывает непримиримый антагонизм интересов пролетариата с господством буржуазии, неспособность даже передовых элементов буржуазии последовательно отстаивать интересы прогресса".
"В ином положении находится социал-демократия в России, где еще не было буржуазной революции, где буржуазный строй политически не оформился. В ней социал-демократия "ни рыба, ни мясо". Ее нельзя назвать партией только интеллигенции, но нельзя сказать, что это партия пролетариата. Рабочие играют в ней ничтожную роль. Ближайшей политической задачей в стране является устранение самодержавия и ради нее масса радикальной интеллигенции, ища опоры, идет к пролетариату, стремясь пробудить его из глубокого сна, бескультурного состояния, повести на бой с самодержавием. Тяготение радикальной интеллигенции к пролетариату обусловливается совсем не его классовой борьбой, а общедемократической потребностью избавиться от гнета пережитков крепостничества.
На Западе задачей социал-демократии было освобождение пролетариата от {171} опеки свободолюбивой демократической интеллигенции. В России, наоборот, марксисты брали на себя инициативу сближения пролетариата с радикальной интеллигенцией, открывали дорогу для подчинения рабочих ее революционному руководству. Классовую борьбу пролетариата со всем буржуазным обществом господствующая практика почти игнорирует и фактически почти всё исчерпывается борьбой с самодержавием. Таким образом, историческая стихия толкала и толкает наше движение в сторону буржуазного революционизма. История за нашей спиною дает преобладающую роль в движении не главной цели, а средству.
Организацией рабочего класса преследуется больше всего задача насильственного свержения самодержавия, для чего, по формулировке одного комитета партии (Аксельрод его не называет), нужно иметь "готовую к повиновению и открытому восстанию рабочую массу". В этом виде воздействие социал-демократии на массы означает воздействие на них чуждого им социального элемента. Для закрепления его влияния понадобилась теория о властной, централизованной, ведущей рабочих, организации, о властном органе ("Искра"), держащим в своих руках все нити движения, создана "организационная утопия теократического характера". С одной стороны, в ходу были лозунги и слова социал-демократические, с другой - самая что ни на есть буржуазная работа вовлечения масс в движение, "конечным результатом которого, в самом лучшем, в самом благоприятном случае, было бы кратковременное господство радикальной демократии, опирающейся на пролетариат". "В конце пути светится как блестящая точка - якобинский клуб, т. е. организация революционно-демократических элементов буржуазии, ведущая за собой наиболее активные слои пролетариата".
К этой перспективе, кончая свою вторую статью, Аксельрод сделал дополнение, всем своим жалом прямо, ясно, резко направленное против Ленина.
{172} "Вообразим себе, что все радикальные элементы интеллигенции стали под знамя социал-демократии, группируются вокруг ее центральной организации, а рабочие массы в еще большем масштабе чем теперь, следуют ее указаниям и готовы повиноваться ей. Что означала бы такая ситуация? "Мы имели бы в данном случае революционную политическую организацию демократической буржуазии, ведущей за собою в качестве боевой армии рабочие массы России. А для довершения своей злой иронии история, пожалуй, поставила бы нам еще во главе этой буржуазно-революционной организации не просто социал-демократа, а самого, что ни на есть "ортодоксального" (по его происхождению) марксиста. Ведь дал же легальный или полумарксизм литературного вождя (Аксельрод имел в виду Струве) нашим либералам, почему же проказнице истории не доставить революционной буржуазной демократии вождя из школы "ортодоксального революционного марксизма" (стрела в Ленина!).
Таково резюмэ статей Аксельрода. В лагере меньшевиков они произвели огромное впечатление, их объявили "знаменитыми". Я слышал как на одном собрании Мартов назвал их "великолепным марксистским анализом нашего партийного развития". "В свете этого анализа, - говорил он, нельзя не видеть, что Ленин не орел, как думают его поклонники, а только весьма вульгарной породы политическая птица, несмотря на претензии высоко летать - объективно не подымающаяся над буржуазно-демократическим якобинством". Много лет позднее, т. е. уже после октябрьской революции, другой видный меньшевик, П. А. Гарви писал, что "фельетоны Аксельрода были как бы молнией, осветившей темное небо и всё окрест... В своих знаменитых фельетонах он первый вылущил зерно политических разногласий. Он первый указал на опасность превращения на путях большевизма нашей партии в якобинскую {173} заговорщического типа организацию, которая под маской ортодоксального марксизма будет прокладывать путь мелкобуржуазному радикализму, подчиняющему себе и использующему для своих политических целей рабочий класс и его массовую политическую борьбу" ("Воспоминания социал-демократа", Нью-Йорк, 1946 г. стр. 395-412).
Не знаю, можно ли теперь назвать фельетоны П. Б. Аксельрода "знаменитыми". Он остро и правильно указал на якобинский и "теократический характер", защищаемый Лениным, централизованной властной организации. В какой-то степени прав он и в том, что историческая обстановка могла способствовать превращению русского социал-демократизма в буржуазный революционизм. Но следующее его указание, что толкачом движения в эту сторону, "прокладывая пути для мелкобуржуазного радикализма", являлся именно Ленин - это в свете происшедших событий - следует считать явно опровергнутым жизнью. Если бы Ленин вел движение действительно в сторону буржуазного революционизма, его результат октябрьская революция - должна бы окончиться победой "мелко-буржуазного радикализма", а этого не произошло.
Развиваясь и трансформируясь, эта революция привела не к буржуазному строю, не к социалистическому, а к тоталитарному государству, совершенно новой, в истории никем непредвиденной общественной формации. То обстоятельство, что значительная часть европейского рабочего движения приняла проповедуемые Лениным формы, от которых Аксельрод считал Европу застрахованной, показывает, что вопрос им анализировавшийся, неизмеримо сложнее, чем Аксельрод это думал и изображал. Впрочем, его статьи скоро должны были в глазах меньшевиков потерять значительную часть своего значения. Ведь их критика стала сосредоточиваться совсем не на доказательстве {174} буржуазных тенденций политики Ленина, а, наоборот, на обвинении его в том, что, игнорируя буржуазный характер развертывавшейся в 1905-6 г.г. революции, провозглашая диктатуру пролетариата и крестьянства, перепрыгивая через всякие препоны, он бессознательно стремится превратить буржуазную революцию в социалистическую.
Статьи Аксельрода, когда я с ними ознакомился, показались мне надуманными и лишь неприятно напомнили обостренную полемику в Киеве с Вилоновым, конторщиком железнодорожных мастерских, входившим в кружок, который в 1902-3 году я посещал в качестве пропагандиста. Перевертывая формулу Ленина из "Что делать", - гласящую, что стихийное движение рабочего класса есть трэд-юнионизм, идет к подчинению его буржуазной идеологии и задача в том, чтобы "совлечь" рабочих с этого пути под "крылышко социал-демократии". Вилонов утверждал, что стихийное движение рабочих, наоборот, тянется, прямо идет к социализму, а вот приходящая к ним из разных слоев радикальная интеллигенция "совлекает" их с правильного пути, "пакостит" им, затемняет их сознание, ставя пред ними ближайшей задачей не социалистическую революцию, а буржуазную.
У радикальной интеллигенции, говорил Вилонов, под видом марксистов, проникающих в рабочую среду, падение царизма высшая и последняя цель, тогда как рабочие должны вместе с свержением самодержавия добиваться и свержения капитализма (При моем первом свидании с Лениным - он говорил о письмах, которые получал из Екатеринослава от некоего рабочего, подписывавшегося "Мишей Заводским". Одно из них Ленин напечатал в своей брошюре "Письмо к товарищу об организационных задачах". Я тогда не знал, что Миша Заводской никто иной, как часто споривший со мною ученик мой - Вилонов, ставший потом весьма известным большевиком. Ленин впервые увидел Вилонова в Париже в 1909 г. и писал Горькому (Вилонов перед этим был в школе Горького на Капри), что видит в Вилонове "поруку, что рабочий класс России выкует превосходную революционную социал-демократию".).
{175} О статьях Аксельрода мне удалось говорить с Лениным лишь числа 18 или 20 января, когда я рассказал ему о встрече в отеле с Аксельродом, о которой я уже писал. Напомню, что Ленин был недоволен тем, что я счел нужным извиниться пред Аксельродом за грубые выражения по его адресу. "Промах дали, они на нас собак вешают, пусть не жмутся, получая хорошую сдачу". Начав говорить об Аксельроде сравнительно спокойно, Ленин скоро оставил этот тон и, если употребить выражение Красикова, превратился "в тигра". Он говорил:
- Что такое писания Аксельрода? Самая большая гадость, которую только пришлось читать в нашей партийной литературе. Послушать его, так выйдет, что часть партии, представленная на съезде большинством, вела рабочий класс России на заклание его буржуазией, а вот другая часть партии - Аксельрод и ему подобные - являются выражением кристально-чистого социализма. Аксельрод оплевал трехгодичную работу "Искры", все ее достижения. За три года существования "Искры" и искровской организации, они, по его мнению, кроме "организационной утопии теократического характера" и подчинения рабочего движения буржуазной интеллигенции, - ничего доброго не сделали. Нужно быть тупоумным, выжившим из ума человеком, чтобы отважиться писать такую глупость. Я всю эту выдумку разоблачу. С фактами, документами в руках покажу подлинное лицо обоих течений. Пусть партия судит.
Я спросил Ленина как скоро он намерен написать свою брошюру и когда нужно ждать ее появления?
- Вероятно, в начале апреля.
- Жаль, - сказал я, - что в течение ближайших месяцев не придется с вами видеться. Для меня это {176} будет большим уроном. При первой же возможности я хочу возвратиться в Россию. А до отъезда естественно хотелось бы приобрести возможно больше такого знания, которое почерпается не столько из книг, сколько из личного общения с наиболее авторитетными и опытными членами партии, из них же первым являетесь вы.
- А почему вы думаете, что не придется видеться?
- Вы, вероятно, так будете заняты писанием, что на разговоры и свидания с визитерами моего партийного ранга у вас времени не будет.
- Это совсем не так, - возразил Ленин. - Я не хочу работать без передышки, я буду вести работу, чередуя ее с часами отдыха. Например, около четырех часов - это моя давняя привычка, я обязательно буду выходить на прогулку на полчаса, на сорок минут. Ничего не имею против того, чтобы в это время вы заходили ко мне вместе прогуляться. Шагать по улицам в одиночестве я совсем не люблю.
"Приглашение", или иначе сказать "позволение", сопровождать Ленина во время его прогулок я использовал довольно широко. Этот человек меня крайне интересовал. Та небольшая брошюра, которую он сначала намеревался написать, растянулась, превратилась в довольно объемистую книжку и вышла она из печати не в начале апреля, как Ленин предполагал, а в половине мая. Он писал ее в феврале, марте и половине апреля. Сколько раз видел я Ленина за эти десять недель? Точно не помню, думаю, что, не считая двух прогулок в ближайшие к Женеве горы, - за время писания Лениным "Шаг вперед - два шага назад" я видел его никак не менее пятнадцати раз.
И эти свидания с ним позволили мне установить, с какими взглядами на партийную распрю Ленин начал писать свою книгу, какие новые взгляды он стал потом в ней развивать и, в конце концов, как, насилуя себя, он отказался сделать те неизбежные {177} политические и организационные выводы, которых, по его мнению, неумолимо требовало положение дел в партии.
Подготовку своей книги он начал несомненно ощупью. Он не мог тогда еще сказать, что целый ров принципиальных разногласий разделяет большевиков от меньшевиков. Для унижения последних он прибег к особому методу. "Чтобы определить характер какого-нибудь политического течения, нужно узнать, кто за него голосует, его поддерживает, и кто его союзник и его хвалит. Изучайте детально все прения и голосования на съезде, и вы ясно увидите, что за меньшинством шли, за него голосовали, самые отсталые, путанные, анти-искровского духа люди". За ними, заключал Ленин, тянулось "всякое политическое дрянцо" ("дрррянцо" - как выговаривал Ленин).
К нему он относил представителей еврейского Бунда, участников "Рабочего Дела" в лице Акимова и Мартынова, делегатов съезда вроде Махова, презрительно именуемого "болотом", и некоторых других. Передавать, что я слышал от Ленина насчет "дрянца", нет надобности. В очень смягченной форме, без больших ругательств - это можно найти в его книге. Но о двух вещах, слышанных от Ленина во время первых же прогулок с ним, стоит рассказать.
Жестоко понося Бунд, говоря, что его организация превосходна, но ее возглавляют "дурачки", Ленин главное их преступление видел в том, что положение Бунда в общей российской социал-демократии они хотят установить на началах федерации. "Не некоторой автономии, а, заметьте, федерации. На это мы никогда не пойдем". Возможно, что против федеративного принципа у Ленина были основательные аргументы, я их не слышал. От него я только слышал, что принцип федерации абсолютно несовместим с принципом централизма, а святость, высочайшее качество, централизма в строении партии имели в глазах Ленина такую же ценность, как самые важные пункты ее программы.
("Одновременно с созданием Всемирной сионистской организации на Первом конгрессе в Базеле (1897 г.), в Вильно, на тайной нелегальной сходке была основана первая еврейская социалистическая партия - Бунд.
Оба движения повели между собой острую борьбу, хотя с исторической и объективной точек зрения оба они происходили из одного источника.... В кругах еврейской студенческой молодежи из России, собравшейся на Западе, шли жаркие споры на политические и общественные темы. Подавляющее большинство сочувствовало русским революционным движениям и чуждалось еврейского национального дела.."- из книги - Ицхак Маор "Сионистское движение в России" лдн-книги)
По Ленину {178} выходило, что если нет централизма, всё идет вверх ногами в революционной социалистической партии. "Ни один ортодоксальный марксист не может стоять за федеративный принцип. Это самая элементарная истина!. Именно этой "истины" я и не понимал. Например, Швейцария, дававшая нам всем приют, была федерацией. В ней прекрасно уживались и французы, и немцы. Почему такая федерация плоха? Почему в социалистической партии, организующейся на базе федерации, не могут ужиться русские, поляки, евреи, латыши? Боясь, чтобы это не повредило моей репутации, я, однако, такого вопроса Ленину не ставил. Полное отрицание федеративного принципа и абсолютное железное признание принципа централизма Ленин вдолбил в голову всем большевикам. И нигде идолократия централизма не приняла такого чудовищного выражения, как у эпигонов Ленина в эпоху сталинизма.
Главнейшая часть СССР называется РСФСР, т. е. "российская социалистическая федеративная советская республика". Слово федерация здесь каким-то чудом допущено, но за этой мнимой федерацией стоит маниакальный, чудовищный, деспотический централизм Кремля, всюду проникающий, всё связывающий. Из централизма Ленина выросло Etat concentrationnaire - Государство концентрационных лагерей !
А теперь о другой вещи, к которой во время первых прогулок с Лениным мне еще более, чем к его сверхцентрализму, было сначала трудно привыкнуть. Со многими своими противниками, с их мыслями и оттенками мысли, Ленин разделывался своеобразным способом. Он с размаху лепил на них позорную печать в виде имен Акимова и Мартынова, двух старых партийных работников, представлявших в глазах Ленина "политический кретинизм, теоретическую отсталость, организационный хвостизм". О Мартынове скажу позднее, пока несколько слов об Акимове. Это партийная кличка В. П. Махновца.
{179} Акимов отрицал всю ленинскую концепцию партии и организацию профессиональных революционеров. Он считал, что она вся проникнута вредным, антидемократическим, деспотическим духом. Он - первый на это указал. Он утверждал, что, занимаясь почти исключительно политической агитацией, партия игнорирует вопросы культурного воспитания рабочих и многие, пусть мелкие, но важные экономические нужды народной массы. Вместо того, чтобы держать речи рабочим о свержении самодержавия, Махновец иной раз готов был превратиться в школьного учителя, когда видел, что в его кружке рабочие плохо читают и безграмотно пишут.
Желая быть ближе к рабочим, знать их быт и условия труда, Махновец простым рабочим проработал несколько месяцев на шахтах в Бельгии. Позднее, участвуя в России в рабочей кооперации, чтобы лучше вести ее дела, в частности, лучше организовать заготовку и продажу мяса, он для учебы поступил на некоторое время маленьким приказчиком на службу к одному частному мясоторговцу.
На съезде партии только он голосовал против принятия программы, выработанной Плехановым и редакцией "Искры". В ней для него была особенно неприемлема идея, что для торжества социалистической революции необходима диктатура пролетариата, т. е. по объяснению Плеханова - "подавление всех общественных движений, прямо или косвенно угрожающих интересам пролетариата". В то время мы все - и большевики и меньшевики - без малейшей критики, как нечто неоспоримое, как категорический императив, принимали эту идею. Акимов в среде русских социал-демократов был один из первых, восставших против нее. На том же партийном съезде Акимов в одной из своих речей заметил, что партия все время заслоняет собою рабочий класс. В партии, в том виде, в каком ее воспитывает "Искра", сказал он, никогда не произносится {180} пролетариат в "именительном падеже", а всегда только в "родительном", т. е. в виде "дополнения к партии". Делегаты съезда держались за бока от смеха, слушая эту "акимовскую глупость". А странная формула Акимова была далеко не так уж глупа.
С Акимовым мне пришлось встретиться впервые в 1905 и потом видеться с ним в 1919-1920 г.г. после октябрьской революции. Он служил тогда в Звенигороде, недалеко от Москвы, и иногда приезжал ко мне. Узнав его поближе, я не мог не оценить и его обширных знаний и большую скромность. Конечно, у него было много чудачества, но это был кристальной честности человек, до мозга костей демократ, неутомимый общественный работник, без всякой позы, громких слов, проникнутый мыслью, что вся жизнь его до самого последнего дыханья должна служить общественному благу.
На смертном одре (в 1921 г.) он просил свою сестру записывать, что он чувствует, о чем он думает, от чего страдает, умирая. Он считал, что, может быть, такие предсмертные записи принесут какую-то пользу медицине. И вот этого человека, своими демократическими взглядами опередившего на десятилетия многих партийных товарищей, - Ленин считал кретином, "полуидиотом". Плеханов писал, что "Акимов никому не страшен, им не испугаешь даже воробья на огороде". А именно Акимовым то и дело пугал Ленин. В 1903 и 1904 г.г., как только где-либо в ком-либо замечался уклон от его - Ленина - мыслей, он немедленно в качестве позорной печати вытаскивал имя Акимова: "здесь пахнет Акимовым", это "акимовщина", "дух Акимова", "ты победил, тов. Акимов", тут "реванш Акимова", "союз с Акимовым", "уступка Акимову", "ликование Акимова" и т. д. в том же духе. Подобными фразами изобилует "Шаг вперед - два шага назад" и их еще в большем количестве я наслушался от Ленина во время наших прогулок. Акимова я тогда совсем не знал, никогда не видел, но {181} ленинское насмешливое запугивание и клеймение именем Акимова - мне совсем не нравилось.
Я хотел слышать аргументы по существу вопроса. Должен сознаться, что в конце концов, незаметно для себя, я стал к этому привыкать. О чем это говорит? Ленин умел гипнотизировать свое окружение, бросая в него разные словечки; он бил ими словно обухом по голове своих товарищей, чтобы заставить их шарахаться в сторону от той или иной мысли. Вместо долгих объяснений - одно только словечко должно было вызывать, как в экспериментах проф. Павлова, "условные рефлексы". В 1903 г. и половине 1904 г. таким словечком была "Акимовщина", в следующие годы появились другие: "ликвидатор", "отзовист", "махист", "социал-патриот" и т. д. Спастись от гипноза штампованных словечек можно было лишь далеко уходя от Ленина, порывая с ним связь. В январе - мае 1904 г. у меня об этом еще не могло быть и речи.
От анализа "дрянца", спутника, компрометирующего меньшевиков, Ленин скоро перешел к критике их самих и здесь мне пришлось быть наблюдателем невероятно крутого поворота всей позиции Ленина. Пятого и девятого января он говорил мне, что между большинством и меньшинством нет серьезных принципиальных разногласий. Теперь такого рода разногласия стали сыпаться как из рога изобилия. В каждую новую прогулку число их прибавлялось.
Параграф 1 устава партии, - говорил Ленин, - в моей формулировке представляет осадное положение против вторжения в партию оппортунистических элементов. В формулировке Мартова - это открытые двери для заполнения партии именно такими элементами. Меньшинство, зараженное духом анархического буржуазного индивидуализма, не признает ни авторитета партийного съезда, ни партийную дисциплину. Оно фактически отрицает централизм, видя в нем, подобно Аксельроду, "организационную утопию теократического {182} характера". Вместо того, чтобы строить партию сверху, оно, следуя за Акимовым, хочет строить ее снизу. Меньшинство высмеивает значение твердого устава партии, формально и строго определяющего ее организацию. Оно хочет, чтобы партия была в расплывчатом состоянии.
Как и в критике "дрянца" не нужно перечислять всякие другие обвинения меньшинства Лениным, они напечатаны в его книге; гораздо важнее указать на изменения психологического состояния Ленина по мере того, как он всё более и более отыскивал действительные и мнимые политические грехи меньшевиков. От презрительно насмешливого тона, с которым он приступил к анализу "дрянца", Ленин скачками перешел к едкой злобе, а потом к тому, что я называю ражем.
Мне особенно запомнился один день, когда одолеваемый этим ражем Ленин поразил меня своим видом. То было, кажется, после 10 марта (Ленин сделал тогда не очень яркий публичный доклад о годовщине Парижской Коммуны). Можно было подумать, что Ленин пьян, чего не было и не могло быть в действительности. Я не видел никогда, чтобы он пил более одной кружки пива. Он был возбужденный, красный, словно налитый кровью. Никогда еще он не говорил о мартовцах, новоискровцах, словом, меньшевиках с таким ожесточением и ругательствами. Никогда еще его обвинения меньшевиков не шли так далеко. В течение 7 или 8 дней, что я его не видел, отношение Ленина к меньшевикам превратилось в жгучую безграничную дикую ненависть.
- Есть, - сказал он мне, - детская игра - кубики. На каждой стороне их представлена часть какой-нибудь вещи - дома, дерева, моста, цветка, человека. В несобранном виде эти картинки ничего не дают, только бессмысленный хаос. Когда же, выбирая соответствующие сторонки кубиков, всячески повертываете их, прикладываете одну к другой - получается осмысленная картинка, рисунок. Совершенно такой же результат {183} получается при разборе "кубиков" меньшинства. С первого взгляда в заявлениях, словах, действиях меньшинства, одна только непродуманность, глупая кружковая болтовня, вспышки личной обиды, раздутое самолюбие. Однако, если у вас есть терпение достаточно долго повозиться с кубиками меньшинства, находя на стороне одного кубика продолжение изображения на другом, в результате обнаружится политическая картинка, смысл которой не возбуждает никаких сомнений. Эта картинка неопровержимо свидетельствует, что меньшинство есть оппортунистическое, ревизионистское крыло партии. Рано или поздно, а вернее всего скоро, оно должно уйти от ортодоксального марксизма. Этим крылом командует зараженный буржуазным духом и ненавидящий пролетарскую дисциплину интеллигент. Аксельрод прав, говоря, что в нашем движении есть чуждый пролетариату буржуазный элемент. Только с больной головы он валит на здоровую.
Антимарксизм не в большинстве партии, а в другом ее течении - в меньшинстве. За несколько месяцев открытого существования этого течения - оно сказало столько, что даже без большой прозорливости можно понять, что, став на этот путь, меньшинство через несколько лет заткнет за пояс всех Акимовых, Фольмаров и даже Мильеранов. Сейчас сторонники меньшинства бунтуют против "самодержца" Ленина. Всмотритесь хорошенько в их кубики, прислушайтесь хорошо к их ариям и вы легко поймете, что у них бунт против ортодоксального марксизма. Пока бунт на коленях, - подождите - они встанут на ноги и, начав с организационного оппортунизма, кончат полной ревизией теории и программы партии.
Обычно во время речей Ленина я предпочитал только слушать, "учиться", но на сей раз не выдержал.
- Помилуйте, Владимир Ильич, неужели можно серьезно утверждать, что Плеханов, Аксельрод, Мартов уходят от марксизма? Ведь это недоказуемо. Вспомните, {184} что, недели три тому назад, вы говорили мне о Плеханове лучшем теоретике марксизма на ваш взгляд, в наше время!
Ответ Ленина на мое восклицание - засел в памяти. Он находится в тесной связи с взглядом Ленина на ортодоксальный марксизм и ревизионизм, который он изложил, когда я пришел к нему после ошарашившей меня встречи с Плехановым (об этом позднее).
- Оставьте в покое Плеханова, к нему это не относится, и не заслоняйте вопрос частностями. Ставьте общий вопрос, отдайте себе ясный отчет - что значит быть вообще настоящим марксистом. Быть марксистом не значит выучить наизусть формулы марксизма. Выучить их может и попугай. Марксизм без соответствующих ему дел - нуль. Это только слова, слова и слова. А чтобы были дела, действия, нужна соответствующая психология. У меньшинства слова внешне марксистские, а психология хлюпких интеллигентов, индивидуалистов, восстающих против пролетарской дисциплины, против отчетливых организационных форм, против твердого устава, против централизма, против всего, в чем они могут увидеть обуздание их психики. У них психология не социалистов, а буржуазных демократов.
Когда на съезде Посадовский указал, что демократические принципы совсем не являются абсолютной ценностью и должны быть подчинены "выгодам нашей партии", а Плеханов, поддерживая Посадовского, заявил, что в случае надобности можно лишить буржуазию избирательных прав, разогнать не отвечающий интересам пролетариата парламент, - друзья меньшинства впали в настоящую истерику. Гольдблат из Бунда, Егоров из "Южного Рабочего" стали бешено шикать на Плеханова. Знаете ли вы Попова из "Южного Рабочего? Это то же политическое тесто, что Егоров из "Южного Рабочего", а ведь меньшинство на съезде настойчиво хотело провести Попова как своего человека в Центральный Комитет. Жаль, {184} что прения на съезде по вопросу, поднятому Посадовским и Плехановым, были прекращены. Не будь этого, непременно бы обнаружилось, что среди меньшинства Егоровых не мало.
Ведь обнаружилось же через месяц после съезда, на заседаниях Революционной Лиги, что Мартов тоже разделяет негодование Гольдблата и Егорова, тоже признает абсолютную ценность буржуазных демократических принципов. Буржуазная мягкотелость меньшинства, полное несоответствие его психологии той, которой требует революционный марксизм, - лучше всего определяется их криками по адресу "заговорщичества", "бланкизма", "якобинизма". Чем меня хочет опозорить Троцкий? Тем, что называет якобинцем-Робеспьером. Чем нас пугает Аксельрод? Тем, что наше движение может попасть под влияние "якобинского клуба". Что о якобинцах на собрании меньшевиков недавно говорил Мартов? Что между социал-демократизмом и якобинством не может быть ничего общего. Я уже не говорю о Засулич и Потресове, их взгляды на якобинизм давно знаю. Они смотрят на якобинизм глазами либералов. Бегство от якобинизма обще всем Акимовым, жоресистам, жирондистам, оппортунистам, ревизионистам в современной социалдемократии. Только у одних оно выпирает наружу, у других - замаскировано.
- Мне кажется, - заметил я, - нужно все-таки установить что понимать под якобинством.
- Не давайте себе этот труд! Лишне.
Это давным давно, с конца 18 столетия, уже установлено самой историей. Что такое якобинизм, всем революционным социал-демократам давно известно. Возьмите историю французской революции, увидите, что такое якобинизм. Это борьба за цель, не боящаяся никаких решительных плебейских мер, борьба не в белых перчатках, борьба без нежностей, не боящаяся прибегать к гильотине.
Те, кто как Бернштейн и Ко, считают демократические принципы абсолютной ценностью, - якобинцами, разумеется, {186} быть не могут. Отрицание якобинских мер борьбы самым прямым логическим путем приводит к отрицанию диктатуры пролетариата, т. е. того насилия, которое необходимо, обязательно, без которого нельзя обойтись, чтобы сломать, уничтожить врагов пролетариата и обеспечить победу социалистической революции. Без якобинской чистки нельзя произвести хорошую буржуазную революцию, а тем более социалистическую. Она требует диктатуры, а диктатура пролетариата у лиц, ее осуществляющих, требует присутствия психологии якобинства. Тут всё связано. Без якобинского насилия диктатура пролетариата - выхолощенное от всякого содержания слово. Когда нынешние жирондисты из меньшинства, с глубокомыслием Акимова, бросают свои словечки против якобинства, они фактически тихой сапой подкапываются под идею диктатуры пролетариата, т. е. под самый основной пункт ортодоксального революционного марксизма. Скажите это нашим мартовцам, они расплачутся от горькой обиды: как вы, мол, смеете это говорить, всем известно, что мы великие революционеры, самые ортодоксальные марксисты! И найдутся наивные люди, которые этому плачу поверят, и, подобно вам, Самсонов, скажут - невозможно доказать, что у вождей из меньшинства есть поползновение уйти от марксизма. Однако, это весьма и весьма доказуемо.
Во время следующей прогулки вся речь Ленина буквально без остановок вертелась около заявлений, что "настоящий революционный социал-демократ должен быть якобинцем". Все полчаса или 35 минут прогулки были нескончаемым повторением этой мысли. Раньше я от него ее не слышал. Можно было думать, что мысль эта была у него где-то спрятана и вылетела, или вдруг появилась и оседлала его.
- Они (меньшинство) обвиняют нас в якобинстве, бланкизме и прочих страшных вещах. Идиоты, {187} жирондисты, они не могут даже понять, что таким обвинением делают нам комплименты.
От ража у Ленина краснели скулы, глаза превращались в острые точки. Говоря, он вдруг останавливался, запускал большие пальцы за борт жилетки, прихлопывая ногой, смотрел на меня, но вместе с тем куда-то поверх меня, сквозь меня, в сущности, говорил сам с собою, сам себе ставил вопросы и со злостью на них отвечал :
- Какое различие между старой и новой "Искрой"? А вот какое. В старой "Искре" было два якобинца - Плеханов и я. Был еще Мартов, но только на "припряжку". Старая "Искра" по духу, по всему направлению была якобинской, а новая "Искра" сознательно в поте лица своего вытравляет, изгоняет у себя всякие следы якобинства. Мартов из "припряжки" убежал, он нашел теперь свою настоящую полочку - вместе с Аксельродом, Засулич и Старовером воюет с якобинством. Бедный Плеханов.
В этой жирондистской компании он в качестве военнопленного. Поздравляю, тов. Плеханов, поздравляю, в незавидное положение вы попали! А вы-то прекрасно знаете, что отношение именно к якобинству разделяет мировое социалистическое движение на два лагеря - революционный и реформистский (В дальнейшем развитии это означало тоталитарный коммунизм и демократический социализм.).
Революционный социал-демократ должен быть и не может не быть якобинцем. Вы спрашивали меня, что понимать под якобинством. Современное якобинство, во-первых, требует признания необходимости диктатуры пролетариата, без этого нельзя утвердить его победу. Якобинство, во-вторых, в интересах образования этой диктатуры, требует централизованного строения партии. Отрицание этой истины ведет к организационному оппортунизму, а последний постепенно и неуклонно ведет {188} к отрицанию диктатуры пролетариата, на чем и сходятся все противники ортодоксального марксизма.
Якобинство, в-третьих, в интересах борьбы требует в партии настоящей, крепкой дисциплины. Крики меньшинства против "слепого подчинения", "казарменной дисциплины" - изобличают у их авторов любовь к анархической фразе, интеллигентской расхлябанности, взгляд на себя как на "избранную душу стоящую вне и выше законов партии, выработанных партийным съездом. Выньте дисциплину, опрокиньте централизм - на что тогда будет опираться диктатура? Диктатура, централизм, жесткая и крепкая дисциплина - всё это логично связано, одно дополняет другое. А всё вместе это и есть якобинизм, против которого теперь с благословения Ак-сельрода, пошли войною и Мартов и Акимов, и все прочие жирондисты. -Революционный социал-демократ - нужно это раз навсегда усвоить - должен быть и не может не быть якобинцем (Ленинское определение якобинизма ничем не отличается от существовавшего в партии "русских якобинцев бланкистов", с которой в 1891 г. в Самаре молодого Ленина знакомила Ясенева. Зайчневский проповедывал, что нужно "в подходящий момент захватить власть, посадить всюду своих комиссаров, издать ряд декретов, которые бы в корне изменили существующий порядок", а чтобы "суметь захватить власть, мы должны иметь строго централизованную организацию". Это всё мысли "Молодой России". Ясенева рассказывала, что Зайчневский - вместе с тем требовал "беспрекословного" исполнения партийных постановлений и предписаний. Он пресекал даже "отдаленные намеки" уклониться от этих предписаний, "моментально призывал к порядку своей любимой поговоркой: "иди кума в воду и не булькай". Пролетарская дисциплина в понимании Ленина тоже не мирилась с попыткой "булькать". Было бы неестественно, чтобы при обдумывании "Шага вперед - два шага назад", когда у Ленина выплыло якобинство - он не вспомнил разговоров с Ясеневой. И он их вспомнил. Письмо к Ясеневой тому доказательство. Взгляды Ткачева несущественно отличались от Зайчневского и его партии "якобинцев-бланкистов", у него те же идеи захвата власти, диктатуры, "организации иерархии, дисциплины, подчиненности". Становится понятным, что (об этом в одной из следующих глав) Ленин считал "неправильным отношение Плеханова к Ткачеву". Он был, - сказал он мне, - в свое время большим революционером, настоящим якобинцем.).
{189} Через два дня я снова встретился на прогулке с Лениным. Он по-прежнему находился в состоянии полного ража (Я говорю раж, но должен заметить, что эта характеристика состояния свойственного Ленину принадлежит не мне. Заимствую ее у Крупской, из одного ее письма из Сибири к родным Ленина.).
Почти не обращая на меня внимание, как бы продолжая разговор с самим собой, он всё время на разные лады повторял: "нужно aussprechen was ist, настало время aussprechen was ist". ("обьяснить в чем суть дела" - лдн-книги)
- Диагноз партийной болезни теперь твердо установлен. В партии находятся не просто путанники, истерики и болтуны, а определенно - правое, ревизионистское крыло, под флагом борьбы с "бонапартизмом", сознательно разлагающее, парализующее всю партийную работу. Центр этой отравы - редакция новой "Искры", состоящая из людей, отвергнутых съездом и взбунтовавшихся против решений съезда. Так продолжаться не может. Довольно размагниченности. Нужно aussprechen was ist - нужно прямо, ясно, решительно сказать: с этими господами мы в одной партии находиться больше не можем. Нам они не товарищи, а враги. Нужно немедленно, иначе мы режем себя, создать наш орган печати. Нужно из комитетов большинства вышибать всех представителей меньшинства, а где это невозможно, образовывать на местах параллельные комитеты только из наших людей. Нужно возможно скорее из представителей большинства созвать съезд, который, объявляя об образовании партии непреклонного революционного марксизма, - порвет всякую связь с меньшинством, открыто заявит об окончательно происшедшем расколе.
Сколь ни подготовлялся я предыдущими речами {190} Ленина к мысли о глубокой пропасти, отделяющей большинство от меньшинства, требование полного и оформленного раскола партии - меня привело в ужас. Нельзя идти так далеко! Партия не должна идти на такой шаг. При всей моей тогдашней малой симпатии к меньшевикам я полагал, что нужно все же пытаться с ними примириться и одновременно ставить в ультимативной форме вопрос о возвращении Ленина в редакцию "Искры". Ленин мне на это ответил:
- Если большинство сейчас, т. е. после моей книги, где я всё изложу, не пойдет на раскол, будет продолжать жить в гниющей партии, а еще хуже будет заниматься примиренческими речами, значит, оно готово, чтобы ему мартовцы плевали в рожу. Если большинство не объявит о своем решении полностью и окончательно отделиться от меньшинства, значит оно - безнадежно и состоит не из революционеров, а высохших, анемичных, старых дев. Что же касается "Искры" - я никогда больше в нее не войду. "Искра" стала загаженным ночным горшком и пусть другие возлагают его на себя как лавровый венок.
После этого - я дня через два снова виделся с Лениным. Он был по-прежнему в раже и повторял, что в своей книге полностью развернет все аргументы за неминуемый раскол. При одном из этих свиданий я передал Ленину некий документ на самом деле "исторический", о котором было бы непростительно ничего не сказать.
Распря между большевиками и меньшевиками была так остра, что в подавляющем большинстве случаев личные отношения между ними переставали существовать. В частности, я ни с одним меньшевиком, кроме А. С. Мартынова (Пикера), того самого, который вместе с Акимовым, в глазах Ленина - представлял тип "кретина", не встречался. Мартынов стоял тогда на крайнем правом флаге меньшевизма и был ярым {191} противником организационных схем Ленина. "Вы строите, - сказал он ему, - не социал-демократическую партию, а что-то весьма похожее на организацию македонских четников", на что Ленин ему ответил: "вы ровно ничего ни в чем не понимаете и разговаривать с вами мне не о чем". Если прибавить к этому, что Мартынов на съезде критиковал аграрную программу отрезков Ленина, его теорию, что рабочее движение стихийно стремится к трэд-юнионизму и социалистическое сознание привносится в пролетариат "извне", - то уже этого одного для Ленина было достаточно, чтобы считать Мартынова "кретином" и делать из его имени имя нарицательное.
Не знаю, не помню, при каких обстоятельствах мы с ним познакомились, знаю только, что к моей жене и ко мне он очень привязался и частенько к нам заходил. В молодости в качестве народовольца, он попал на многие годы в ссылку в самое отдаленное место севера Сибири и можно было часами слушать его рассказы о сибирских лесах, реках, весне, зиме, морозе, бурях, северном сиянии, животных, птицах, рыбах. Рассказчик он был замечательный. Никто не мог бы предположить в этом толстом, неэстетического вида сюсюкающем человеке, страдавшем тяжкой формой экземы на руках и голове (что многих от него отталкивало) огромный дар поэтического повествования. Если бы, вместо писания на политические темы, Мартынов написал книгу о своих сибирских впечатлениях, наблюдениях над природой, я уверен, это было бы яркое, оригинальное произведение. О фракционных разногласиях, чтобы не ссориться, - мы твердо решили с ним не говорить, а когда темы для разговора исчерпывались, Мартынов поучал нас старым французским революционным песенкам и мы распевали:
"Peuple en avant cest dans la barricade que lavenir cache la liberte".
Один раз Мартынов всё-таки нарушил договор. Он прибежал к нам, совершенно не владея собой. Он {192} держал документ, называвшийся: "Заявление представителей Уфимского, Уральского и Пермского комитетов партии".
- Читайте, читайте, - кричал Мартынов, протягивая мне бумагу. - Это так бомба! Это в своем роде исторический документ. Непостижимо, как в голову тех, кто называет себя социал-демократами и марксистами могли придти такие мысли. Эти типы считают, что пролетарское движение во всем мире должно возглавляться диктаторами. Иначе оно не может победить. Вы слышите - диктаторами. Диктатура пролетариата у них превращается в диктатуру диктатора. Они считают, что важнейшей организационной задачей пролетарских партий выращивать, как в инкубаторе, диктаторов и будущих вождей социальной революции. Вот что наделал ваш Ленин! Это дело его рук! Вот как в голове идиотов отразилась его пропаганда властной, антидемократической, ультрацентрализованной, увенчанной "кулаком", партийной организации.
Я стал читать. Сомнения не было - документ составлен ярыми сторонниками Ленина. Они защищали в нем его организационную доктрину и возмущались, что он ушел из редакции "Искры". "Как мог он решиться выпустить из рук редакцию органа, вверенного ему и Плеханову партией". Сомнения не было и в другом: Уральцы, (как их для краткости называли), исходя из идеи властной организации, действительно приходили к тому, что мы теперь бы назвали - "фабрикацией диктатора". Властная организация, по их мнению, как дом крышей, должна увенчаться диктатором.
"Надо сказать, - писали они, - не только о России, но и о всемирном пролетариате, что ему необходимо подготовлять и подготовляться к получению сильной, властной организации. Без сильной, властной, централизованной организации он не сможет управлять, не сможет использовать власть, которая, уже не долго ждать {193} этого, попадет в его распоряжение. Подготовка пролетариата к диктатуре - такая важная организационная задача, что ей должны быть подчинены все прочие. Подготовка состоит, между прочим, в создании настроения в пользу сильной, властной пролетарской организации, выяснения всего значения ее. Можно возразить, что диктаторы являлись и являются сами собою. Но так не всегда было и не стихийно, не оппортунистически должно это быть в пролетарской партии.
Здесь должны сочетаться высшая степень сознательности с беспрекословным повиновением; одно должно вызывать другое (сознание необходимости есть свобода воли). Можно высказать опасение, что властная центральная организация будет подавлять личную инициативу, превращать членов партии в пешек. Но это совершенно напрасное опасение. Это такое же опасение, как и то, что самостоятельный крестьянин полуфеодального времени потеряет самостоятельность и цельность, становясь пролетарием".
Безграмотное заявление уральцев, напечатанное потом в неполном виде в "Искре", - наделало в партийной среде Женевы много шума. Некоторые большевики им были очень смущены. Например, Красиков говорил, что нужно проверить, не есть ли это фальшивка, пущенная в обращение, чтобы скомпрометировать Ленина и показать, какие "болваны" за ним идут.
Меньшевики, конечно, подвергли уральский документ ожесточенной критике, в частности, Плеханов писал о "нелепой идее дважды нелепой диктатуры трижды нелепых уфимских и прочих представителей". Через 48 лет после появления заявления уральских представителей приходится признать, что оно действительно исторический документ. Идея, так называемой, "диктатуры пролетариата", дорогая Плеханову, осуществляется именно в форме указанной "трижды нелепыми уфимскими и прочими представителями".
Кто может теперь отрицать, что мы живем в эпоху, когда взращивание с помощью {194} коммунистической партии диктаторов превратилось в разветвленную политическую индустрию и те, кто называет себя наследниками Ленина, ввозят в разные страны диктаторов в сталинских фургонах или приготовляют кандидатов в диктаторы из местного сырья. Далеко не лишено исторической пикантности, что заявление уральских представителей написано, по словам Б. И. Николаевского, Трилиссером, будущим членом коллегии ГПУ, и организатором Иностранного Отдела сего кровавого учреждения (См. примечание Б. И. Николаевского к моей статье "Уральские провидцы" в "Народной Правде", 1950 г., No 7-8.).
На меня "бомба" уфимских, уральских и пермских комитетов не произвела тогда столь потрясающего впечатления как на Мартынова (Непонятно - как в 1922 г. он мог сделаться коммунистом.), а всё-таки очень смутила. Чем конкретно может быть "диктатура пролетариата" в этом я, как и многие другие, без всякой критики принимавшие это требование программы партии, - плохо разбирался. Всё это было совершенно непродуманно и туманно.
Диктатура пролетариата представлялась мне скорее всего в виде энергичного напора, безличной акции масс, совсем не требующей особой, возвышающей над всеми, власти личности, какого-то пригибающего всех к земле Бонапарта. Чтобы в партии был "Наполеон" - такого абсурда мысль не допускала. Против этого бурно восставало чувство самого элементарного демократизма. Я очень хорошо помню, что немедленно после прочтения резолюции уральских комитетчиков две мысли меня охватили. Первая - узнать скорее, что о ней скажет Ленин. И вторая, впервые меня укусившая: нет ли во властной, централизованной организации, проповедуемой Лениным, некоторых опасных сторон, тех, что меньшинство называет "бонапартизмом"? С Лениным я увиделся в тот же день. Резолюцию уральцев он дважды прочитал очень внимательно.
{195} - Откуда вы ее взяли?
- Мне дал ее Мартынов.
- А что он сказал по этому поводу? - Я рассказал.
- Мартынов, - заметил Ленин, - кудахчет как глупая курица, ничего другого от него ждать нельзя. Резолюция несомненно чрезвычайно глупа, но впадать от нее в истерику нечего, пишутся вещи и более глупые.
Больше ничего Ленин к этому не добавил. Разговор на эту тему он просто оборвал. Что он тогда думал - об этом можно гадать, но следует напомнить, что через 15 лет, став у власти, - он поучал: "Волю класса иногда осуществляет диктатор, который один более сделает и часто более необходим... Советский демократизм единоличию и диктатуре нисколько не противоречит. Необходимо единоличие, признание диктаторских полномочий одного лица с точки зрения советской идеи".
После указанной встречи и еще одной, во время которой Ленин с тем же ожесточением говорил о необходимости раскола партии, я, по ряду чисто личных причин, не видел его в течение более недели. Снова увидев его, я ахнул. Он был неузнаваем. Постепенное нервное изнашивание его организма, очевидно происходившее в течение многих недель, - теперь было явно. У него был вид тяжко больного человека. Лицо его стало желтое, с каким-то бурым оттенком. Взгляд тяжелый, мертвый, веки набухли, как то бывает при долгой бессоннице, на всей фигуре отпечаток крайней усталости. "Вы больны"? - спросил я. Ленин дернул плечом и ничего не ответил.
Обычно во время наших прогулок от моста через озеро до одного дома на route de Lausanne, от которого мы повертывали назад, Ленин шагал быстро, энергично. "Мне нужно размяться от долгого сидения", - говорил он. Теперь он шел медленно, вяло, еле передвигая ноги. Он ничего не говорил. Нарушая это довольно тягостное молчание, я спросил - как идет его работа, подвигается ли она к концу?
{196} - Ни одну вещь я не писал в таком состоянии. Меня тошнит от того, что я пишу и выправляю. Мне приходится насиловать себя.
Слова показались загадочными. В чем он насилует себя? Желая навести его на ответ, я осторожно спросил: вы, действительно, решили идти на раскол? На это, после всего, что я слышал от него во время предыдущих встреч, я получил столь неожиданный ответ, что он вверг меня в изумление. Смотря на меня с каким-то раздражением, Ленин сказал:
- Об этом не может быть и речи! Неужели вы думаете, что я стану вот на этот мост и буду кричать: да здравствует раскол! Политический деятель, подготовляющий большую кампанию, должен помнить пословицу: не зная броду, не суйся в воду. Затевая войну, нужно тщательно обдумать всю диспозицию, подсчитать силы у себя и у противника. Нужно принять меры, чтобы не зашли в ваш тыл и не обошли с бока. Нужно уметь нейтрализовать враждебные вам или непонимающие вас силы. Меньше всего нужно задевать Плеханова, это большая сила, в нем следует видеть человека, случайно плененного меньшевизмом. Аксельрода за все его выверты и статьи следовало бы крыть матерными словами, но, считаясь с тем, что это чучело пользуется еще авторитетом в партии, приходится сдерживать себя. Если раскол сейчас невозможен, приходится сожительствовать с меньшинством.