Вступление в должность

1

Будильник звонил в двенадцать, в час, в два. Любушка подхватывалась с разостланного на полу спального мешка — кукуля, смотрела в окно.

На улице в желтом свете фонаря белой мошкой роились снежинки, падали на задубелую от первых морозов землю. Снежная пыльца припорошила широкое крыльцо нового магазина и коротенькое крылечко соседнего с ним дома, где помещалась контора совхоза. Одно окно в конторе светилось. Любушке, находившейся на втором этаже, хорошо были видны деревянный домишко конторы и это одиноко светившееся в бухгалтерии окно: там стоял письменный стол, за которым спала, положив на счеты голову, сторожиха. В конторе было холодно — сторожиха спала в платке и тулупе.

Свет из бухгалтерии яркой полосой освещал кабину и передние полукружия гусениц трактора. Другая половина трактора и прицепленные к нему сани с высокими, в рост человека, бортами были отрезаны темнотой. Оттого казалось, что на свет выползает какое-то квадратное чудище с выпученными стеклянными глазами, на чешуйчатых посеребренных лапах.

Любушка знала, что трактор без нее не уйдет, за нею обязательно придут и разбудят ее, как бы крепко она ни спала. Но ей не хотелось, чтобы ее будили, хотелось самой явиться к трактору тотчас же, как придет водитель Слава, с которым она вчера познакомилась в конторе, и доктор Юрий Петрович, которого она еще не видела и не знала, и те двое корреспондентов, что уже несколько дней находятся в поселке и теперь тоже поедут к оленеводам. Любушка считала себя вполне взрослой и самостоятельной, она приехала в совхоз работать, заниматься делом и не хотела ничьей особой опеки, ничьей заботы о себе, поблажек. И потому она так часто подхватывалась в эту ночь, переводила вперед на будильнике стрелку звонка и выглядывала в окно, не желая пропустить время, когда надо будет взять свои рюкзаки и выйти из дому.

Единственно было плохо, что Любушка не знала, когда они выедут. Водитель Слава сказал ей в конторе: «Поедем ночью», а она почему-то не спросила, в котором часу. А ночь, оказывается, длинна, она тянется медленно, и очень хочется уснуть, так, чтобы не просыпаться. Но сон все время прерывает звонок будильника…

Она не слышала, как от тяжелых шагов заскрипела деревянная лестница, разнося по дому ноющие звуки. Но как только в дверь грохнули, Любушка выбежала в коридорчик. На лестничной площадке стоял незнакомый заспанный парень в телогрейке и меховой шапке с задранными вверх ушами.

— Проснулась? — спросил ее парень и широко зевнул. — Собирайся, скоро поедем.

— Я готова, — ответила Любушка.

— Тогда через час подходи к конторе.

— Через час? — удивилась Любушка.

— Ну, — ответил парень. — Пойду теперь всех остальных будить.

Парень пошел вниз, стуча сапогами по деревянной, протяжно скрипевшей лестнице.

Любушка включила свет в комнате. Лампочка в засохших кляксах извести осветила кукуль на полу, два тугих рюкзака возле двери, голые стены в розовых цветочках наката и часть стены смежной комнаты, тоже в цветочках наката, только зелененьких: В этой двухкомнатной квартире, принадлежавшей какому-то неизвестному ей пастуху Кирееву, Любушка, приехав в совхоз, прожила всю неделю. В комнатах, жарко отапливаемых батареями, не было ни мебели, ни постели, ни одной ненароком забытой вещи. Только на кухне стоял единственный табурет, да в углу, под раковиной, насыпана горка стланиковых шишек. В тепле шишки рассохлись, потрескались, зерна рассыпались по всей кухне. И сколько Любушка ни сметала их веником в угол, они снова раскатывались по полу и щелкали под ногами.

Впрочем, в поселке пустовала не одна эта квартира — пустовал весь двухэтажный дом, где временно поселилась Любушка, и еще два таких же. Дома строили специально для пастухов, но пастухи не жили в них, а кочевали, как сто лет назад, с женами и детьми по тайге и сопкам.

Одеваться и укладываться ей не требовалось: рюкзаки были собраны еще вчера, а сама она с вечера не снимала ни торбасов, ни меховых брюк, ни двух толстых свитеров. Любушка скатала кукуль, надела длинную, до колен, стеганку, заячью шапку, повязала шею шарфом, взяла в одну руку за лямки рюкзаки, под другую — кукуль и покинула квартиру неизвестного ей пастуха Киреева.

На улице было морозно — градусов двадцать пять. Снежок перестал сыпать, и вверху, в далекой непроглядной тьме, вылезли маленькие звезды, разбросанные небольшими ярко-зелеными кучками на огромном просторе неба. Луны не было. Видно, она заблудилась за высокими хребтами сопок, невидимых в ночи. И потому так черно и слепо было на земле без луны. Фонарь перед домом отчего-то погас, свет в окне бухгалтерии тоже пропал. Но когда Любушка вышла из дома, вспыхнули фары тарахтевшего у конторы трактора. Любушка пошла на их свет, слегка дымившийся на морозе.

При ее появлении сторожиха в тулупе и парень, приходивший будить, умолкли. Задок саней не был огорожен, чтобы удобнее садиться, и Любушка легко забросила в высокие сани кукуль и рюкзаки.

— Ну, давай, выходи! Что тебя, на руках выносить? — сказал вдруг парень, приходивший будить Любушку.

Только тогда Любушка заметила женщину в телогрейке и пуховом платке, повязанном так, что виднелись лишь глаза и нос. Женщина сидела у правого борта саней, привалясь к мешку, и молчала. — На коленях у нее лежала собака. Женщина обхватила ее за шею.

— Ты что, пьяная, что не слышишь? — спросила сторожиха.

— Не пьяная, а дурная, — сказал парень. — Ну, ты думаешь выходить?

— Ступай, Паша, домой, замерзнешь. Или ты пьяная? — добивалась сторожиха. — Кто трезвый в такой резине на ногах в тайгу едет?

— Она что трезвая, что пьяная — дурная, — сказал парень.

А женщина молчала, будто ничего не слышала.

В кабине стукнула дверца, к ним подошел Слава.

— Уговорили или нет? — спросил он.

— А черт с ней, пускай едет! Дуба даст, тогда узнает, — решил парень, приходивший будить Любушку.

— Ну, смотри, — сказал ему Слава. — Тогда поехали что ли? — И крикнул в темноту широких саней, заставленных мешками и ящиками: — Товарищ корреспондент, так ваш второй не едет?

— Не едет, не едет! — раздалось из-за мешков. — Я один еду!

— А доктор? — спросила Любушка.

— Спит давно, — кивнул Слава на грудившиеся в санях мешки, — Забирайся, давай помогу, — взял он Любушку за локоть.

— Я сама, — отстранилась Любушка. Она обеими руками ухватилась за доски продольного борта и влезла в высоко поднятые на полозьях сани.

— Тимка, пошли в кабину! — позвал собаку парень, который приходил будить Любушку, и зацокал языком.

Пес рванулся к нему, но женщина крепко держала его сцепленными вокруг шеи руками.

— Тимка, околеешь! — укоризненно сказал парень и присвистнул.

Собака заскулила, пытаясь вырваться от женщины. Та развела руки и отпустила ее. Собака спрыгнула с саней, побежала за парнем.

Ступая по твердым мешкам, Любушка перетащила свои вещи к передку саней, заставленному ящиками. У левого борта спал, забравшись с головой в кукуль, доктор, у правого борта устраивался корреспондент. Он уже по пояс влез в кукуль и продолжал натягивать его себе на плечи, ворочаясь на мешках. Любушка хотела сказать ему, что лежа в кукуль не влезают, нужно сидя натянуть его на ноги, потом встать, и он легко натянется по самую голову. Но сказать постеснялась. Тем более что корреспондент уже почти справился со своим нелегким занятием.

Между доктором и корреспондентом места хватало на троих. Любушка пристроила к ящикам рюкзаки, стала выворачивать мехом наружу свой кукуль, чтоб удобнее было в него влезть. В это время сани дернулись и поползли за трактором, скрежеща полозьями по каменистой мерзлой земле.

— Женщина так и не сошла? — спросил Любушку корреспондент.

— Нет, она едет, — ответила Любушка.

— У меня лишний кукуль и валенки — товарищ не поехал. Скажите ей, пусть возьмет.

Любушка по мешкам прошла к женщине. Та сидела в прежней позе — привалясь к мешку с отрубями и поджав под себя ноги в коротких резиновых сапогах, куда были заправлены лыжные брюки.

— Вы замерзнете, — сказала она женщине. — Пойдемте вперед, там лишний кукуль есть.

— У меня свой есть, — по-эвенски ответила женщина сквозь платок, закрывавший ее лицо.

Любушка была якутка, но эвенский понимала. В техникуме были разные ребята: чукчи, русские, эвены, якуты — все понемножку научились языкам друг у друга.

— Пойдемте вперед, за ящиками теплее, — звала ее Любушка.

Женщина не отвечала.

— Вы меня слышите? — спросила Любушка.

Женщина молчала.

Любушка постояла немного и отошла от нее.

— У нее свой кукуль есть, — сказала она корреспонденту.

— Сколько километров до бригады, если поточнее? — спросил ее корреспондент.

— Не знаю. Говорили, сто пятьдесят. Я первый раз еду, — ответила Любушка.

Корреспондент больше ни о чем не спрашивал ее. Натянул на голову кукуль и скрылся в нем. Кукуль заворочался — корреспондент старался улечься на бок в своем узком меховом ложе.

Любушка тоже забралась в кукуль. Лежала на спине и смотрела на расшитое звездами небо. Кроме звезд, и черного неба, она ничего не видела. Даже высокие борта саней были скрыты темнотой. Сани скрипели, покачивались, кренились, подпрыгивали на буграх, и оттого вверху покачивались и кренились набок ярко-зеленые звезды.

Вскоре Любушка поняла по ширканью и царапанью веток, задевавших дощатые борта саней, что въехали в тайгу. Мохнатая ветка с треском прошмыгнула над Любушкой, осыпав лицо холодной колючей хвоей. Рукавицей она смахнула иглы. Потом втянула в кукуль голову и долго лежала в теплом мешке с открытыми глазами, но уже не видя покачивающихся, подпрыгивающих звезд.

И долго еще думала о многом, сразу обо всем. О странной женщине, сидевшей в санях, о директоре совхоза Казаряне. Сначала Казарян говорил: «Поедешь зоотехником в бригаду Киреева», на другой день сказал: «Поедешь зоотехником в бригаду Климова», на третий: «Поедешь зоотехником и ветеринаром в бригаду Данилова». Сперва он обещал: «Отвезу тебя к Кирееву на вездеходе», на другой день сказал: «Поедешь к Климову на вездеходе без меня», на третий: «Поедешь к Данилову на тракторе с санями. Возьмешь продукты оленеводам, корм оленям и почту». И вот она едет работать в бригаду Данилова, везет продукты и почту, везет два ящика винограда, один арбуз и двадцать литров вермута — подарок пастухам ко Дню работников сельского хозяйства. Праздник этот через три дня, и Казарян поручил ей поздравить пастухов. Сначала он говорил: «Соберешь всех у Данилова, устройте общий стол, скажи им речь», потом: «Соберешь всех у Данилова, стол устраивать не надо. Вот тебе отпечатанное поздравление, выучишь и произнесешь». Она выучила свою речь и знала, что сказать оленеводам.

Лежа в кукуле, Любушка в десятый раз повторяла мысленно эту свою речь: «Дорогие товарищи оленеводы! Разрешите мне от имени дирекции, партийной и профсоюзной организаций совхоза «Тайга» поздравить вас с Днем работников сельского хозяйства и пожелать вам дальнейших успехов в труде и личной жизни. Вы славно потрудились в этом году, и вам есть чем гордиться. Наш совхоз «Тайга» по всем показателям выполнил план трех кварталов. Наши оленеводы хорошо провели в весенние месяцы отел, сохранили на девяносто семь и шесть десятых процента полученный молодняк, снизили на пять процентов яловость важенок, повысили на три процента, по сравнению с прошлым годом, товарный вес каждого забитого оленя…»

Сани сильно тряхнуло, загромыхали ящики. Лежавший у Любушки под головой рюкзак сдвинулся ей под спину. Она высунулась из кукуля и, неловко ворочаясь, старалась определить, не упал ли сверху какой-нибудь ящик. Но, похоже, ничего такого не случилось. Сани теперь пошли ровно, без особой тряски и крена. Любушка вновь запаковалась в свой мешок и еще долго думала о разном. О том, что теперь она не скоро вернется из тайги — может, только в мае, после отела оленей. И что теперь уже, наверно, не скоро попадет в поселок на берегу моря, где остался ее техникум и где живет геолог Гена, которого она любит…

Потом мысли ее спутались, стали зыбкими, неуловимыми. И она не ощутила мгновения, когда уснула. Но и во сне чувствовала, что у нее замерзают ноги, и старалась шевелить пальцами, не забывая даже во сне, что только так их можно согреть.

2

Что-то тяжелое давило Любушке на грудь. Она задыхалась, барахтаясь в кукуле, силясь вытолкнуть на воздух голову. Но тяжелое лежало на груди и на голове, и Любушка наконец сообразила, что на нее навалился мешок с отрубями. Она заворочалась, стараясь плечом сдвинуть мешок. И вдруг он легко откатился, в глаза ударил свет. Любушка высунулась из кукуля и увидела прямо перед собой собачью морду с открытой пастью. Собака — вновь вспрыгнула ей на грудь, лизнула горячим языком в щеку.

— Пошла! — оттолкнула Любушка собаку. — Тимка, пошел! — прикрикнула она еще раз, вспомнив, как зовут собаку.

В санях никого не было. Сверху мутно светило солнце, над санями нависали багровые лапы лиственниц, по мешкам, поскуливая, бегал Тимка, привязанный веревкой к бочке с горючим.

Любушка прошла к борту и все поняла. У трактора слетела гусеница, да еще в таком неподходящем для остановки месте, в узкой расщелине, покрытой буграми мха и поросшей толстыми лиственницами. Отцепленный от саней трактор стоял в стороне, из кабины выглядывал Слава, а корреспондент и парень, приходивший будить Любушку, тянули за расчлененную гусеницу, стараясь ровно расстелить ее по земле. По другую сторону расщелины, меж деревьями, стрелял искрами костер. Пламя, высоко вспрыгивая, поджигало свисавшие над костром ветки лиственниц, хвоя мгновенно вспыхивала и гасла.

Возле костра, близко к огню, стояла женщина в резиновых сапожках, чуть поодаль от нее сидел на мшистом пне мужчина в очках.

Любушка догадалась, что это и есть доктор Юрий Петрович. Доктор сидел, протянув руки к огню. Он потирал их, хукал в кулак и снова тянул к огню растопыренные пальцы.

Любушка спрыгнула с саней, пошла к трактору, прихрамывая на затекшую ногу. Корреспондент и парень, приходивший ее будить, по-прежнему изо всех сил тянули гусеницу за цепь. Им помогал и Слава: ломом, воткнутым в зазор трака, подавал гусеницу вперед., Все трое обливались потом. Лицо корреспондента налилось бордовой краской — он был очень тепло одет. Собачьи унты выше колен и летчицкая куртка на меху не годились даже на морозе для такой тяжелой работы. На парнях были куцеватые телогрейки и кирзовые сапоги. Парень, приходивший ночью за Любушкой, отпустил цепь, ухватился голыми руками за гусеницу, думая, видимо, что так удобнее будет тянуть, но ожегся холодной сталью и выругался.

— Володька, прикуси язык! — оборвал его Слава.

Володька обернулся через плечо, увидел Любушку и буркнул:

— Пускай привыкает. Не на ассамблею едет, а я не дипломат.

— Ладно, давай пробовать, — сказал Слава и, бросив лом, пошел к кабине.

И вчера, и сегодня Любушка видела Славу без шапки. Слава был русский, но Любушка никогда еще не встречала русских, у которых бы мелконько, как у негров, курчавились волосы, образуя высокую плотную шапку на голове. Правда, волосы у Славы были светлые, а нос курносый-курносый.

Любушка не стала больше смотреть, как они возятся с гусеницей, ушла к костру. Женщина (Любушка помнила, что сторожиха называла ее Пашей) волокла к костру усохшую лиственницу, прижав к бедру трухлявый комель. Сухие ветки и сучья лиственницы цеплялись за кусты и торчавшие во мху коряги. Паша останавливалась и изо всех сил дергала на себя дерево. Любушка поспешила помочь ей. Вдвоем они подтащили лиственницу к костру, направили комлем в огонь. Паша немного отошла от костра и остановилась, безучастно глядя на высокое бушующее пламя. Платок все так же закрывал ее лоб и нижнюю половину лица, оставались видны лишь раскосые глаза, маленький, немного приплюснутый нос и смуглые бугорки скул. Под телогрейкой заметно выделился живот — Паша была беременна. Так и стояла она, не шевелясь, у костра с выставленным вперед животом, ни с кем не разговаривая и никуда не глядя, кроме как на огонь.

Костер, видно, развели давно: мох под ним был дочерна выжжен, а под горевшими сейчас стволами образовалась гора раскаленных, развалистых углей. Опалился во многих местах мох и вокруг костра, на кустиках голубики полопались мерзлые ягоды, сизая мякоть свисала с кожуры каплями повидла.

Любушка спросила доктора, сколько они уже здесь стоят.

— Часа три, — ответил он.

— А далеко мы отъехали от поселка?

— Километров десять.

— Всего десять? — удивилась Любушка.

— А вы думали, пока будем спать, очутимся у Данилова?

У доктора дрожал голос и колотились зубы. Наверно, он сильно замерз ночью, если до сих пор не мог согреться у огня. Лицо у него было какое-то фиолетово-розовое, и руки, которые он все время потирал и протягивал к огню, тоже фиолетово-розовые, негнущиеся. Одет он был, как и Паша, не по погоде: телогрейка и брюки из простой материи, из какой шьют рабочие спецовки. Правда, на ногах у него были валенки, но, поскольку доктор высок, худ и костляв, валенки едва достигали до икр и казались чрезмерно широкими в голенищах.

Любушка не понимала, почему все они, кроме нее и корреспондента, так жиденько оделись, зная, что на дворе немалый мороз. Сама она в своих свитерах, торбасах и стеганке почти не ощущала мороза, но стоило снять рукавицу, как рука мгновенно начинала холодеть. Потом она подумала, что Слава и Володька надеялись, должно быть, на теплую кабину, а Паша вообще не собиралась ехать. Оставалось непонятно, отчего не оделся теплее доктор, заранее готовившийся к поездке. У Данилова болела жена. Юрий Петрович ехал к ней и в случае необходимости должен был увезти ее в больницу.

Любушке стало жаль мерзнущего доктора. Чтобы как-то утешить его, она сказала:

— Надо было на вездеходе ехать. Казарян ведь хотел послать вездеход.

— Казарян! — хмыкнул доктор. И спросил Любушку, — Почему же не послал?

Этого она не знала.

— Потому что сам укатил на нем, — снова хмыкнул доктор.

Он поднялся с пенька, стал ходить возле огня, размахивая руками, быстро складывая их крест-накрест и хлопая себя по плечам ладонями. Возможно, оттого, что доктор сильно сутулился и носил очки, он казался Любушке намного старше, чем был на самом деле, ибо на самом деле ему было двадцать шесть лет, и он совсем недавно закончил институт.

Возле тарахтевшего трактора все время слышались голоса.

— Давай, давай! — хрипло кричал Володька. — На меня, на меня!..

— Стоп, назад! — тенорком встревал корреспондент, — Сдай назад!..

— Пошел, пошел!.. — хрипел Володька. — Тихо ты!

Все это они кричали сидевшему в кабине Славе, махали ему руками. Слава то и дело высовывался из кабины, свешивал вниз курчавую голову, сдавал трактор назад, подавал чуть вперед, но проклятая гусеница никак не становилась на место.

— Может, чай поставить и консервы погреть? Сколько они уже с трактором возятся, пусть поедят, — сказала Любушка, обращаясь сразу к доктору и Паше.

Паша оторвала от огня раскосые глаза, поглядела на Любушку и, ничего не сказав, опять уставилась на пламя. Юрий Петрович пожал сутулыми плечами и безразлично пробормотал:

— Как хочешь.

Любушка побежала к саням. Навстречу кинулся привязанный к бочке Тимка. Пес подпрыгивал и норовил лизнуть ее в лицо — наверно, привык таким манером ласкаться к хозяевам. Любушка потрепала его по лохматому загривку. Пес отбежал от нее, вспрыгнул на бочку с горючим и принялся лаять на тарахтевший трактор.

Все, что находилось в санях, было густо притрушено рыжей хвоей и ветками в свежих надломах. Любушка смахнула с рюкзака хвою, достала новенький алюминиевый чайник, взяла из ящика три банки мясной тушенки, несколько пачек галет и сахара, отнесла продукты к костру, а сама пошла с чайником искать воду, наверняка зная, что нет в тайге такой расщелины, где бы не оказалось ручья.

Солнце успело подняться выше. Небо все больше очищалось от утренней туманности, яснело, голубело, и солнце уже не жиденькими скользящими лучиками, а крупными пятнами падало в просветы между деревьями, ложилось на землю яркими полосами, кругами, треугольниками. Если бы не мороз, можно было подумать, что осень только-только начинается, только-только вкралась в тайгу: ведь лиственницы еще не сбросили игл, еще горят в желтом огне березы, сине просвечивает на зеленых кустиках голубика, и нет в помине снега. Но начало октября — это начало, настоящей зимы. И очень плохо, если она вот так начинается. Уже стеклянно хрустит под ногами мох, а снега нет. Закостенели ягоды, и стали твердыми, как жесть, листья; насквозь промерзли стволы деревьев, на них вот-вот начнет, трескаться и пучиться кора, а снега нет и нет. Плохо не для людей — для оленей. Оленям трудно будет добывать, из-под снега запеченный морозами мох, у них станут трескаться копыта и кровить ноги, их начнут косить болезни, и самый страшный враг — голод.

Это Любушка знала прекрасно. И потому она обрадовалась, когда из кустарника выпорхнула, потревоженная, хрустом ее шагов, парочка белых куропаток. Испуганные птицы, беспорядочно взмахивая крыльями, унеслись от нее в гущу деревьев. Куропатки в низине — признак, что скоро ляжет большой снег, они всегда спускаются с высоты сопок, предчувствуя его. Эту примету знал каждый пастух и охотник.

Любушка нашла ручей совсем недалеко от места, где они застряли. Камнем разбила лед, опустила под лед чайник. Ручей был узкий, но глубокий, вода еще не промерзла до дна, и чайник мгновенно наполнился.

Спустя полчаса чайник шумно засвистел, зазвенел крышкой и выпустил из колпачка, закрывавшего носик, тугую струйку пара, извещая, что справился со своим делом. Любушка сняла его с горячих углей, пошла к трактору позвать ребят и корреспондента.

Но корреспондент и Володька отмахнулись от нее.

— Какой тут, к черту, чай! — раздраженно буркнул Володька.

А корреспондент торопливо сказал:

— Потом, потом…

За шумом мотора Слава не слышал ее приглашения, но, увидев, что она подошла, ободряюще кивнул ей из кабины, улыбнулся белыми зубами.

Лишь около двенадцати Слава, Володька и корреспондент справились с гусеницей. Еще не меньше часа они провозились с водилом — тяжелым чугунным угольником, соединявшим трактор с санями, крепили водило к трактору, брали на болты, прикручивали гайками. И только потом подошли к костру. Володька и Слава начали приплясывать и пританцовывать у огня, согревая ноги в кирзе, а корреспондент, напротив, сбросил куртку, шапку, рукавицы и принялся вытирать носовым платком потную голову. Был он низенький, кругленький, седовласый, с полным ртом золотых зубов.

Перед тем как взяться за еду, корреспондент сходил к саням и вернулся с бутылкой водки. Доктор от водки отказался. Он извлек из внутреннего кармана телогрейки плоскую, обшитую войлоком флягу и приложился к ней. Когда он пил, подбородок его и руки мелко дрожали. Любушка подумала, что вчера он, видимо, крепко выпил, потому его и бьет озноб. Закусывать доктор не стал, а все другие, кроме него и Паши, начали есть консервы с галетами. Паша стояла в стороне и все так же безучастно глядела на огонь. Любушка несколько раз звала ее есть, но та не оборачивалась на ее голос. Корреспондент часто поглядывал на Пашу, потом и он сказал ей:

— Женщина, поешьте с нами. Как-то неудобно получается.

Паша не ответила и ему. Тогда Володька, кривясь, сказал ей:

— Эй, принцесса, тебя зовут или кого? Сына голодом заморишь, пищать начнет.

И Паша вдруг подошла к Володьке, присела рядом, взяла из пачки галетину, опустила ее, держа за уголок, в кипяток Володькиной кружки. Другой рукой она сдвинула платок, закрывавший рот, обнажив разбитые, в запеченных кровинках губы и растекшийся синяк на подбородке. Корреспондент уставился на Пашу, потом приоткрыл рот, точно хотел о чем-то спросить ее. Но тут Слава сказал Любушке:

— Садись к нам в кабину, дорогу лучше запомнишь.

— Пусть Юрий Петрович садится, он замерз, — ответила Любушка, по-прежнему испытывая щемящую жалость к доктору.

— Переселяйтесь к нам, — сказал Слава доктору.

— Можно и к вам, — равнодушно отозвался Юрий Петрович. Он все ходил у костра — длинный, сутулый, в нахлобученной по самые очки потертой мерлушковой шапке.

— И ты, принцесса, лезь в кабину, пока жива, — обернулся к Паше Володька. Он хихикнул, легонько толкнул ее локтем в бок.

Не отвечая ему, Паша осторожно сосала больными губами разбухшую в кипятке галетину.

Они быстро разрушили костер, расшвыряли головешки, сбили пламя, закидали землей, затоптали ногами. И поехали дальше.

Тимку Володька отвязал и забрал в кабину. Корреспондент наводил порядок в своем кукуле: доставал из глубины его какие-то сумочки в кожаных чехлах на «молниях», фотоаппарат, флягу, зачехленное ружье, снова отправлял все это в кукуль. Видно, вещи эти боялись мороза, если корреспондент держал их в меховом мешке и спал с ними.

Любушке стало скучно сидеть молча, и она спросила корреспондента:

— Вы едете, чтоб потом в газету написать?

— Я не пишу, я фотокор, — охотно ответил он. — Я снимки делаю, а пишет мой шеф.

— Тот, что не поехал с вами? — догадалась Любушка.

— Он самый.

— А почему он не поехал?

— Мороза испугался.

— Разве это мороз? — засмеялась Любушка, зная, что вскоре зима подарит им и пятьдесят, и шестьдесят градусов.

— Мороз, — серьезно сказал корреспондент. Он уже уложил свое имущество и теперь всовывал в кукуль ноги в лохматых собачьих унтах.

— А вы из какой газеты? — снова спросила Любушка.

— Из районки.

— И ваш шеф все время пишет?

— Обязательно. Он замредактора.

Больше Любушка не знала, о чем говорить с корреспондентом. Тот до половины забрался в спальный мешок, привалился спиной к ящикам, поворочался немного, поудобнее устраиваясь, и сам спросил Любушку:

— Так тебя после техникума сюда послали?

— После техникума.

— Ветеринаром едешь?

— И ветеринаром, и зоотехником. Все сразу.

— А факультет какой кончала?

— Зоотехнический. Но у нас и ветеринарию немножко преподавали.

— Нравится тебе специальность?

— Конечно, нравится.

— А сама ты из этого, же совхоза?

— Нет, мы когда-то в Якутии жили, потом на Колыму перебрались. Но не здесь, на Теньке жили.

— Так ты эвенка или якутка?

— Якутка.

— Зачем же тебя сюда послали? Здесь почти одни эвены. Будут говорить, а ты не поймешь.

— Я немножко эвенский знаю и якутский немного. А больше русский, — призналась она. — У нас в техникуме и в интернате многие предметы на русском шли.

— А родители твои где?

— Родителей нет, они умерли. У меня две сестры есть и брат. Они теперь опять в Якутии живут, а раньше все мы в интернате жили. Они старше меня.

— Вот в бригаду приедем, ты мне все расскажешь, а я запишу. А пока давай молчать, а то горло застудим. Договорились? И не сиди так, лезь в кукуль, потом не согреешься, — сказал корреспондент. Он закрыл шарфиком рот, набитый золотыми зубами, и уставился взглядом куда-то вверх, в серое бездонное небо.

Так они поговорили и замолкли. Любушка тоже забралась в кукуль, привалилась спиной к ящикам. И долго сидела так, глядя на деревья.

Дорога все время шла в гору, сани еле тащились, и каждое дерево подолгу стояло перед глазами, пока его не заслоняло другое дерево, а другое — третье. По мере того как сани все выше карабкались на сопку, на деревьях блекли, затухали краски. Лиственницы все больше оголялись, приобретали серые, угрюмые тона. Потом деревья и вовсе разделись, превратились в черных костлявых уродцев с обломанными макушками, оторванными руками-ветками, покрытыми бородатыми наростами.

И все стало меняться, когда сани пошли под уклон. Деревья принялись наряжаться в позолоту, румяниться и даже зеленеть. Одна лиственница натянула на себя ярко-огненное платье с совершенно зеленой оторочкой внизу, другая вырядилась в темно-вишневый халат, накинула на голову медный платок. А березка облилась прозрачным воском и замерла так, боясь пошевелиться в своем хрупком наряде…

Любушка как-то забыла, что рядом находится корреспондент, а когда повернулась к нему, увидела, что он спит.

Прошло немало времени, прежде чем трактор перевалил через сопку и выбрался на равнину. Горбатая сопка, взлохмаченная лесом, начала медленно отплывать назад. В отличие от сопки, равнина была слегка приснежена, сани по снежку пошли прытче.

За шумом мотора Любушка не слышала стука дверцы в кабине трактора, поэтому удивилась, увидев вспрыгнувшего на сани Славу.

— Не замерзла? — спросил он Любушку. — Иди в кабину, если замерзла.

— Нормально, — улыбнулась ему Любушка.

— Я посплю, — сказал Слава. Он приподнял кукуль доктора, стряхнул с него хвою и сучья. — Пока по ровному едем, надо поспать.

Корреспондент выглянул Из кукуля, спросил Славу:

— К завтрашнему утру доедем?

— Дай бог к вечеру добраться, — весело ответил Слава.

— А кто эта женщина, что в кабине? — поинтересовался корреспондент.

— Как — кто? Володькина жена.

— Жена? — не поверил корреспондент. — Что ж это он о нею так грубо обращается?

— Мстит за вчерашнее, — ответил Слава. И подмигнул Любушке: — Все из-за тебя.

— Из-за меня? — изумилась Любушка.

— Приревновала к тебе Володьку.

— Да я его совсем не знаю, — вконец растерялась Любушка.

— Мало ли что! Она боялась, вдруг он по дороге в тебя влюбится. Не пускала его вчера ехать.

— Она не пускала, а он ее избил? Так, что ли? — спросил корреспондент.

Слава не ответил, только пожал плечами.

— Он что, из заключения вернулся?

— С чего вы взяли?

— У него на физиономии написано, — сердито сказал корреспондент.

— Да нет, Володька ничего…

— А откуда он в поселке взялся? — допытывался корреспондент. — Не местный же он?

— Обязательно местным быть? — обиделся Слава. — А я, например, откуда взялся? Служил службу в Магадане, приехал к тетке в гости и пришвартовался. У меня тетка в поселке пошивочной заведует. Так и он. Служил в армии, с Пашкой познакомился. Я вот женюсь на эвенке — тоже местным стану.

— И тоже будешь руки распускать?

— Не обязательно.

— Армейцы, — буркнул корреспондент и скрылся в своем кукуле.

— Спокойной ночи! — пробормотал в ответ ему Слава, также с головой забираясь в спальный мешок.

Любушка посидела еще немного, потом прилегла. Но прятать голову в кукуль не стала, пристроила ее на рюкзак. Лежала и слушала гул трактора и скрип полозьев. В отличие от монотонного тарахтения мотора, полозья выскрипывали на разные голоса: дискантом, фальцетом, тенорком. Все зависело от того, какой величины попалась им кочка, под каким углом залег повстречавшийся камень, круто или плавно опадает под ними выемка. Все голоса, издаваемые полозьями, сливались в единое звучание, получалась интересная музыка. Любушка тихо лежала, слушая необычную музыку полозьев. Надо же, как бывает…

3

Вдруг музыка оборвалась. Ее заглушил страшной силы грохот — точно где-то рядом рванули аммонитом скалу и от взрывной волны задрожали, затрещали сани. Волна приподняла Любушку за плечи, больно стукнула головой о ящик.

Опять затрещали, задергались сани. Любушка хотела поскорее освободиться от кукуля, кое-как повернулась в нем, привстала на колени, но не удержалась при рывке саней, повалилась на спавшего рядом Славу. Тот высунулся из спального мешка, сонно заморгал, пытаясь понять, в чем дело. А сани все рвало вперед и назад какими-то сумасшедшими толчками.

Втроем они выпрыгнули из саней.

— Глуши мотор! Ты что делаешь? — завопил Слава, кидаясь к трактору.

Но подбежать к трактору он не мог — трактор надрывался мотором по ту сторону ручья, сани дергались по эту. Водило наполовину отцепилось от саней, вывернулось торчком, уперлось в большой валун на противоположном берегу, а трактор все рвал и рвал на себя сани, силясь вытащить их на тот берег.

— Глуши мотор!.. Кому говорю — глуши мотор! — орал Слава.

Потом прыгнул в ледяное крошево ручья, провалился по колено, по пояс, выскочил на тот берег, забухал кулаком в дверцу.

— Паразит, сопля! — разъяренно кричал он выпрыгнувшему из кабины Володьке. — Ты что, ослеп?.. У тебя что, нарыв в мозгу? Я тебе на ровном месте вести доверил! Я тебе трехколесный велосипед и тот теперь ни за какие деньги не доверю!..

Вконец потерявшийся Володька виновато молчал. Все сокрушенно глядели на водило, выдранное из саней вместе с железной реей и кусками дерева. И все понимали, что без водила сани двигаться не могут.

Наконец Слава выкричался. Зло сплюнув, сказал Володьке:

— Неси лом, собьем водило, на цепях поедем.

— Тебе переобуться бы надо, — сказал Славе с другого берега корреспондент.

— Может, у вас лишние сапожки найдутся? — съязвил Слава.

— Сапожек не найдется, а валенки есть, — парировал корреспондент.

— Так, может, и штаны запасные есть? — уже без подковырки, попросту спросил Слава.

— А вот штанов, к сожалению, нету, — развел руками корреспондент.

— У меня лыжные в рюкзаке, наденешь? — предложила ему Любушка.

— Тащи! — согласился Слава.

Корреспондент перекинул валенки через ручей, а Любушка обошла раскрошенный лед стороной. Слева, всего метрах в десяти, оба берега были ровные и гладкие. Вот здесь бы и ехать Володьке! Вслед за Любушкой к трактору подошел и корреспондент.

Покуда Слава переодевался за трактором и выливал из сапог воду с кусочками льда, Володька начал ключом отвинчивать от трактора искореженное водило. Корреспондент помогал ему; Паша стояла рядом с Володькой, внимательно следила за его руками, а доктор, ссутулившись, ходил по берегу ручья. Любушка видела, как он достал флягу и приложился к ней.

Самым лучшим было бы сейчас развести костер. Но развести было не из чего: на безлесной равнине кустилась лишь не годная для огня, промерзлая лоза тальника. И голые, совершенно голые сопки зажимали с двух сторон равнину. На них ничего не было, кроме каменных глыб и мха.

Доктор подошел к переодевшемуся Славе, встряхнул флягу, коротко спросил:

— Будешь?

— Потом, как поедем, — ответил Слава. И сказал Любушке: — Вы бы с Пашей шли вперед. Мы часа два проковыряемся, ноги к берегу примерзнут.

— Паша, пойдем вперед, они нас догонят, — позвала Любушка Пашу.

Та не обернулась.

— Давай топай, торчишь тут! — крикнул на Пашу Володька. — Без тебя тошно.

Паша послушно отошла от Володьки.

— Пошли, — глуховато сказала она Любушке сквозь платок, закрывавший ее рот.

За ними увязался Тимка. Сперва, точно обрадовавшись аварии и тому, что его в суматохе забыли привязать, Тимка носился вокруг трактора, перемахивал через ручей, прыгал на ящики, лаял и визжал. Теперь он крутился возле Любушки и Паши, волоча за собой привязанную к шее веревку, катался по земле, задирал кверху лапы, хватал зубами конец веревки, трепал его лапами, прыгал с разгона то на Любушку, то на Пашу.

А Любушка с Пашей шли молча: по кочкам, по овражкам, по низкому кустарнику, покрывавшему равнину, которая только издали казалась ровной и гладкой, а на самом деле была не годной ни для быстрой ходьбы, ни для сносной езды на санях и нартах. По ней хорошо будет ездить, когда ляжет настоящий снег и мороз превратит его в белый камень. Тогда нарты понесутся так, что в ушах загудит ветер, а из-под оленьих копыт посыплются искры. Тогда можно в пять минут доскакать вон до той, самой дальней сопки, куда начинает клониться порыжелое к вечеру солнце. Где-то там, за той сопкой, и находится, наверно, бригада Данилова.

— А где бригада, за той сопкой? — спросила Любушка Пашу. Ей надоело молча идти.

— Нет, за этой повернем, — ответила сквозь платок Паша, указав глазами на другую сопку, круглую и чуть-чуть заснеженную, похожую на раскрытый парашют.

— А как эта долина называется, по которой идем?

— Олений Помет, — неохотно ответила Паша.

— А почему — помет?

— Не знаю.

Опять они шли, ни о чем не говоря. А поговорить с Пашей Любушке очень хотелось. Не о том, конечно, что Паша ревнует к ней Володьку. Любушка понимала, что Слава шутил, придумал просто так о Володьке. Но ей хотелось серьезно спросить Пашу: зачем она позволяет Володьке бить себя? Ведь в техникуме ее учили не только оленеводству, учили еще и прививать людям моральную чистоту и уважение к женщине. Любушка не знала, с чего начать разговор, но, подумав, решила, что лучше всего спросить прямо. И она спросила прямо:

— Паша, зачем ты позволяешь, чтоб муж тебя бил?

Паша приостановилась, удивленно подняла брови. Бархатные черные глаза ее насмешливо сощурились. Она была; молода, может, всего на два-три года старше Любушки.

— Он мой муж. Если хочет, пусть бьет, — насмешливо ответила Паша.

— Значит, каждый муж пусть бьет свою жену, а она должна терпеть? — строго спросила Любушка.

— Он красивый, — хвастливо сказала Паша.

— Значит, все красивые мужья пусть бьют жен? А где тогда женская гордость?

— Мой муж тебе нравится, я знаю. — Паша еще больше прищурилась, глаза ее из насмешливых стали злыми.

— Глупости, — рассердилась Любушка, — я его первый раз вижу.

— А зачем он к тебе ночью ходил? — в упор спросила Паша.

Выходит, Слава не шутил? Но если Паша так глупа и так ревнива, ей надо спокойно объяснить. И Любушка спокойно сказала:

— Твой муж приходил меня будить, а ты ревнуешь. Ревность — это предрассудок, плохое качество. Мне нравится совсем другой человек, он далеко живет.

— Мой муж русский, — зло выпалила Паша.

— Ну так что? — мягко спросила Любушка, зная, что если кого-то в чем-то надо убедить, то убеждать следует не горячась.

— Я его люблю, понимаешь?

Что такое любовь, Любушка знала. Она тоже любила русского парня, красивого парня — геолога Гену. Но разве Гена может ударить женщину? Любушка хотела сказать об этом Паше, но помешал Тимка. Пес остервенело залаял, метнулся в одну сторону, в другую, с разбегу ткнулся мордой Паше в колени и кинулся к ближней сопке. Паша побежала за ним и, падая, поймала конец веревки. Пес протащил ее несколько метров по земле, но Паша все же подхватилась на ноги и, не выпуская из рук веревку, побежала к сопке, увлекаемая Тимкой. Наконец она справилась с собакой, пинками погнала Тимку назад.

— Совсем он у тебя бешеный, — сказала Любушка.

— Медведь близко ходит, — ответила Паша, отряхивая рукавицей испачканную телогрейку. — Тимка сразу слышит, он раньше со мной оленя стерег.

— А ты давно пастушила?

— Давно… Три года прошло… Тогда Данилов бригадир не был… Тогда мой отчим был… Теперь он пастух… И мать пастух, — говорила короткими фразами, через паузы, Паша. Голос у нее как бы обмяк и подобрел.

— Так ты к маме в гости едешь?

— Надо, потому еду, — снова жестко и недружелюбно ответила Паша.

Тимка вновь зашелся лаем, заметался, вырывая из Пашиных рук веревку.

— Тё, тё![7] — прикрикнула на него Паша и стеганула Тимку концом заледенелой веревки.

Пес жалобно заскулил, подполз на брюхе, стал тереться кудлатым боком о ее ногу.

Они прошли километра три по долине, протянувшейся длинным коридором между голыми сопками. Не раз оглядывались, пытаясь определить, движется или все еще стоит на месте чернеющее вдалеке пятно — трактор. Но было похоже, что пятно приближалось. Меж тем солнце опускалось все ниже, из рыжего становилось багрово-красным, пухло и раздувалось. Потом красный пузырь коснулся острой вершины сопки, прокололся, и из него на равнину брызнула алая кровь. И все вокруг стало розовым: кусты, сопки, овраги, Пашино лицо, пепельный Тимка и даже кусок фанеры, прибитый к воткнутой в землю палке.

Палку нельзя было не заметить — она торчала на голом месте, как раз там, где равнина круто сворачивала влево, образуя коридор в других сопках. Любушка с Пашей подошли поближе и прочитали надпись на фанере: «Ушли далина Мушка очин штем почта Данилов».

— Перекочевал Данилов? — догадалась Любушка.

Паша уставилась на табличку розовеющими на солнце глазами и не отвечала.

— А где эта Мушка? — снова спросила Любушка.

— Там, — Паша махнула рукой вправо — на громоздившиеся под небо сопки. — Туда танкетка[8] надо, там хребет Мертвый.

Она крикнула Тимке и побежала с ним назад, отпустив на всю длину веревку. Любушка кинулась за нею, понимая, что случилось что-то неладное.

Трактор шел уже навстречу. Володьки в кабине не было — только Слава и дремавший доктор. Слава остановил трактор, открыл дверцу, весело крикнул:

— Девчонки, садитесь вдвоем в кабину, Володька в санях спит!

Тимку не приглашали. Но Тимка уже вспрыгнул Славе на колени, переметнулся от него к доктору и жалобно заскулил, оттого, видимо, что не обнаружил Володьки.

Паша торопливо сказала Славе, что Данилов откочевал на Мушку.

— На Му-ушку? — озадаченно протянул Слава. И обернулся к доктору: — Юрий Петрович, слыхали? Данилов откочевал на Мушку.

Разбуженный Тимкой доктор встретил сообщение равнодушно.

— На Мушку так на Мушку, — сказал он, сонно поеживаясь.

— А какого черта Казарян думал? — сердито спросил Слава Любушку и Пашу. — Кто трактором на Мушку едет?

Из-за борта саней выглянул корреспондент.

— Что там опять случилось? — крикнул он, сверкнув золотыми зубами.

— Данилов откочевал на Мушку, — объяснила Любушка.

— На какую Мушку?

— Будите Володьку, — сказал ему Слава и выпрыгнул из кабины.

Пока корреспондент будил Володьку, Слава прошел к саням и, оттопырив нижнюю губу, разглядывал цепи, которыми заменили водило.

— Володька, что будем делать? Данилов откочевал на Мушку, — сказал Слава показавшемуся из саней Володьке.

— Где эта Мушка? — зевнул Володька.

— А ты не знаешь?

— Откуда? Я туда не ездил.

— А что, Мушка дальше? — спросил корреспондент.

— Ближе, но там Мертвый хребет переваливать, — ответил Слава, — Пять километров подъема и спуск крутой. Рискнем, что ли?

— Без водила? — усомнился корреспондент. — Без водила не стоит, сани понесет на спуске.

— А, рискнем, — вдруг решил Слава. — Там тайга под хребтом, поставим пару лесин для амортизации. Володька, кончай спать! Эх, проскочить бы дотемна Мертвый!..

Но Мертвый дотемна не проскочили. Уже наливался плотной серостью воздух, а трактор только-только одолел подъем. Он был так крут, что иногда казалось, будто сани становятся прямо на задок и вот-вот опрокинутся через себя. Сани заносило в стороны, приспособленные для торможения лесины только мешали при подъеме: упирались носами в бугры и валуны. Когда наконец взобрались на вершину, Слава приказал всем идти пешком, остался в кабине один.

Дорога пошла по лезвию хребта — узкая полоса в восемь−десять метров, а слева и справа — пропасть. Полоса была завалена снегом, по бокам ее торчали деревья. Даже не деревья, а бескорые стволы без веток и сучьев.

Небо висело совсем рядом, на нем зажигались близкие звезды. Но стоял еще тот затаенный полумрак, когда предметы кажутся вполне различимыми, хотя на самом деле уже теряют свои натуральные очертания. Различимы были узкая дорога над пропастью, вихлявшие влево-вправо высокие сани, покачивающаяся голова Славы за стеклом кабины, идущие за санями люди и голые, отчего-то совсем черные стволы-деревья. Ни один ствол не походил формой на другой, и все они казались фигурами, высеченными из черного камня, отшлифованными умелыми мастерами. Вон тот, длинный и сутулый, — доктор. Вон дальше скорбно опустила голову и скрестила руки на большом животе Паша… А по другую сторону полосы склонился в своей летной куртке, почти переломился в поясе, корреспондент…

Но конечно же ничьи живые души не трудились над этими деревьями, придавая им столь неповторимый облик. Сама Природа-матушка да дети ее — Ветер, Пурга и Мороз приложили руку ко всему, что видел глаз на этой бескрайней холодной земле. Трудясь без устали веками, они не оставили без внимания ничего, что лежало и росло под этим небом, таким же холодным, как и его земля. И, боже мой, какую создали красоту!.. По скалистым речным берегам табунами скачут огромные каменные лошади. Медведями греются на солнце валуны. Из тайги прямо к дороге выбегают рогатые каменные лоси. Верблюжьими караванами бредут к горизонту сопки… Да каких только чудес, сотворенных Природой, не встретишь на этой земле! Остановишься, глянешь — и не поверишь глазам: неужели это не призрак, не мираж, неужели возможна такая красота?..

Дороге над пропастью, казалось, нет и не будет конца. Серость в воздухе уплотнилась, налилась тяжестью. Мороз на хребте был жесток, но Любушка не чувствовала его. Она сняла шапку, распахнула стеганку, и все равно было жарко. Рядом, тяжело дыша, шел корреспондент, тоже без шапки, в расстегнутой куртке. Унты были велики ему, поэтому он не переступал, а волочил унты по снегу, как лыжи. Паша, Володька и доктор ушли вперед, Любушка не видела их за санями.

Но даже когда полоса над пропастью благополучно осталась позади и сопка широко раздалась в стороны, Слава не разрешил садиться ни в сани, ни в кабину: начинался спуск. Еще часа два плелись пешком по корягам, кочкам, поваленным лиственницам. Теперь уже все держались ближе к свету фар, прорезавшему темноту. Снега не было, коряги и кочки цеплялись за ноги. Корреспондент не раз падал, падала и Любушка. И как только выбрались на ровное, оба они — и Любушка и корреспондент — тотчас же влезли в сани, а затем — в свои кукули.

Опять певуче скрипели полозья, тарахтел трактор, подпрыгивали, тряслись на кочках сани. Так длилось долго — до тех пор, пока Любушка перестала чувствовать тряску и что-либо слышать. И как раз тогда появился Гена, стал звать ее:

— Люба, Люба, вставай!.. Пойдем, Люба!..

Она сразу же проснулась, отвернула с головы кукуль.

Над ней нависло черное лицо корреспондента.

— Вставай, пойдем в избушку, — говорил корреспондент, — Пойдем перекусим.

— Я не хочу, буду спать, — ответила она.

— Пойдем, пойдем, — настаивал корреспондент. — Там печка горит, все готово.

— А который час?

— Около двух.

Корреспондент помог ей спрыгнуть с саней. Любушка пошла за ним, ничего не видя в кромешной тьме. Фары трактора не светились, но мотор работал, отстукивая частые такты.

Избушка была с ноготок. Огарок свечи зыбко освещал заиндевелые стены из ящичных дощечек, такой же ящичный, низко навешенный потолок, такой же стол из ящиков и чурбаки для сидения. У порога топилась железная печурка без дверцы, с прогорелой трубой. Труба малиново накалилась, из дыр выскакивали хвостики огня. Когда Любушка с корреспондентом вошли, Паша, присев на корточки, заталкивала в печурку дрова. Слава открывал ножом консервные банки, а Володька громко читал вырезы ножом на стене, присвечивая себе огарком.

— Ар… Ар-та-мо-нов, — по складам разбирал он неразборчивые надписи. — Буровой мас-тер… Юр-чик, Ми-ша… Пятьдесят восьмой год… То-ля, На… На-та-ша, Са-ня, Вовка… Геологи… Шестьдесят третий год… Ку-куш-кин Ти-мо-фей Ива-но-вич спал на кры-ше, про-ва-лил-ся, по-чи-нил… Шестьдесят шестой год… Лень-ка плюс Ми-тя дру-ги навек, гео-ло-ги… Шестьдесят девятый год…

Володька прочел ножевые надписи, прилепил огарок свечи на угол столика. Все навалились на консервы. Любушка с наслаждением ела теплый, разогретый на печурке хлеб и горячие консервы. В избушке было дымно, жарко, как в бане, и все же уютно.

— Может, покемарим тут до утра? — сказал Володька, ни к кому определенно не обращаясь. — Дров за порогом хватает.

— Покемаришь тут! — ответил Слава. — Мотор за ночь черт-те сколько солярки сожрет, на обратно не хватит.

— Хоть бы луна вышла, что ли, — посетовал корреспондент. Он сидел лицом к пламеневшей печке, протянув руки поближе к огню.

Когда поели, Володька сказал Паше и Любушке:

— Принцессы, вам печку тушить и посуду собрать.

Мужчины сразу же вышли. Любушка выкинула за дверь горящие головешки, выхватывая их рукавицами из печурки, Паша собрала в меховой мешочек кружки и ложки. Несъеденный хлеб, галеты, сахар в пачке и две банки консервов остались на столе — вдруг кто голодный забредет в избушку. На дверь они накинули ржавый замок, никогда, видимо, не знавший ключа, привалили дверь колодой — от медведей.

Вокруг по-прежнему было черным-черно. Возле трактора топтались фигуры, освещенные факелом, — Володька держал над собой палку с горящей паклей. Он обернулся к избушке, нетерпеливо крикнул:

— Эй, принцессы, кончай копаться, поехали!

Паша побежала к кабине, Любушка — к саням. Володька все еще крутился с факелом возле кабины. Корреспондент крикнул ему из саней:

— Не забудь, через два часа буди меня!

— Ладно! — отозвался Володька.

— А зачем вас будить? — спросила Любушка корреспондента.

— Светить дорогу надо, — ответил он. И в сердцах добавил — Этому трактору не в сопки ехать, а в металлолом.

Трактор тронулся, сани заскрипели. Впереди с чадящим факелом шел Володька, освещая дорогу ослепшему трактору.

4

— Вижу, вижу!.. Володька вышел наперерез!.. Корреспондента вижу!.. Сбоку заходит! — наконец-то сообщил Слава.

Он стоял на крыше кабины, приложив к глазам бинокль, рядом сутулился доктор, тоже вооруженный биноклем. Любушка влезла на ящики, а Паша взобралась на борт саней. Глазам было больно смотреть в сторону солнца, глаза слезились, потому Любушка и Паша не видели того, что видели в бинокли Слава и доктор.

— Зря он туда бежит! — тревожно говорил доктор, не отрываясь от бинокля, приложенного к очкам.

— Почему зря? — отвечал Слава. — Они друг друга заметят.

— Володя его не видит, чего доброго, еще подстрелит!

— Да нет, Володька сейчас в перелесок нырнет!

Час назад Володька заметил в бинокль оленей. Два белых, один темный мирно паслись на терраске сопки, километрах в трех от трактора. Слава приглушил мотор, чтобы тарахтение, далеко разносившееся на морозе, не вспугнуло рогатую троицу. Корреспондент и Володька побежали с ружьями к терраске.

Сперва Любушка видела террасу, оленей и корреспондента с Володькой, торопившихся по замерзшему, в пятнах снега, болоту. На пути к терраске им нужно было пересечь два леска, широкую впадину и еще один островок жидкого леса. Но в первом же леске охотники пропали и больше не показывались. Потом пропали олени: медленно прошли по кромке террасы и скрылись в темном островке леса. У Любушки от напряжения начало щипать глаза. Сколько ни промокала рукавицей слезы, они снова накатывали, и в глазах все сливалось: болото, терраса, островки леса.

Слава и доктор нервничали:

— Куда они делись? Прохлопают рогатых!.. Ну вот, так и есть: сейчас в лес махнут.

— Я говорил Володе: нужно Тимку брать!

— Тимка напугать может, — отвечала доктору Паша. — Тимка с оленями давно не работал.

Ничего не подозревавший Тимка беззвучно сидел, закрытый в кабине, а доктор с Пашей продолжали обсуждать его собачьи достоинства.

— Оленегонная лайка всегда останется оленегонной, — утверждал доктор. — Это уже как ремесло.

— Тимка ленивый стал, — отвечала Паша. — Тимка жирный стал, дикого оленя не догонит.

— Да какие они дикие? Небось откололись от стада и бродят.

В общем-то ни диких, ни других блудивших по тайге оленей стрелять не разрешалось. На сей счет существовало немало всевозможных запретов, ежегодно — и не единожды в году — публикуемых в газетах и множимых на канцелярских машинках. О запретах все знали, но не всегда следовали им.

Раздался далекий, похожий на щелчок выстрел. И еще один.

— Есть! Белого хлопнули!.. Второй хромает! Юрий Петрович, второго видите?.. Влево, влево смотрите!.. Володька за ним бежит!

— Не догонит, далековато… А белый подымается.

— Где, где? Не вижу…

— Нет, вроде бы лежит…

Потом уже и Слава с доктором перестали что-либо видеть. И выстрелов больше не слышалось.

— Наверно, белого разделывают, — предположил Слава. — Или за недобитым погнались.

— Вдвоем они тушу не дотащат. Тяжеловато.

— Надо подъехать, — сказал Слава. И уже решительно — Да, поехали!

Слава, доктор и Паша быстро переместились в кабину. Трактор поволок сани в направлении терраски, где недавно мирно паслась тройка оленей.

Доехали до первого леска. Слава с доктором снова влезли на крышу кабины, принялись кричать в два голоса;

— Эгэ-гэй!.. О-го-го-о!.. Э-э-э-эй!..

На зов никто не откликался — ни голосом, ни выстрелом. И никто не появлялся из леска. Прождали около часа, время от времени кричали. Никого и ничего!.. Наконец послышались выстрелы — где-то там, откуда трактор повернул к террасе. Слава опять взобрался с биноклем на крышу кабины.

— Фу-ты, черт! Мы к ним, а они от нас! — сообщил он со своего наблюдательного пункта. — Они кругом на болото вышли!..

Трактор развернулся, сани запрыгали по мерзлым кочкам.

…Слушая Володьку и корреспондента, Слава чесал кудрявый затылок, доктор иронически улыбался. А те, красные и упревшие, наперебой рассказывали:

— Я белого первым выстрелом положил. Вижу, он упал. Тут, смотрю, Володя серого подранил, серый в лес кинулся…

— Он мне на мушку плохо лег. Или я взял низковато…

— Ну, думаю, один белый есть, надо другого брать. Другой белый как раз в распадок метнулся…

— Было б время, я б своего догнал. Он по лесу поплутает и загнется.

— Смотрю, распадок валунами забит. А тут еще унты спадают…

— Я ему по ногам врезал. Сколько за ним гнался — а он ушел…

— Мне б в распадок не бежать, а того вторым выстрелом добить…

— Был бы Тимка — как пить дать, не уйти ему! Вот черт, Тимку не взял!..

— Но я-то был уверен, что он готов…

Слава махнул рукой и, не дослушав неудачливых охотников, полез в кабину.

Корреспондент долго не мог успокоиться и простить себе оплошность.

— Вот чертовщина! — сокрушенно говорил он в санях Любушке. — Ведь я думал, раз упал — значит, готов… На кой мне было второго догонять?..

Остаток дня ехали почти без остановок. Лишь один раз остановились поесть. И то, возможно, не остановились бы, если б не наткнулись на голые каркасы из жердей, служившие летом жильем геологам. Геологи давно ушли, сдернув с каркасов брезент и оставив после себя горы пустых консервных банок вперемешку с дырявыми кедами, сапогами без подошв, сопревшими носками, разодранными накомарниками и прочим ненужным хламом. Но мимо этого каркаса и этого хлама нельзя было проехать равнодушно, нельзя было не остановиться и не поглядеть на клочок земли, где недавно жили люди. Ибо этот клочок земли уже не являлся принадлежностью тайги и подступавшего к нему болота, а был обжит Человеком. И другие человеки, завидя его, считали уже своим, не впадая в раздумья, отчего, мол, так происходит, что когда на сиром бездорожье вдруг находишь покинутое жилье и спешишь к нему, то думаешь о нем как о живом существе, связывающем тебя с живыми душами.

Возле покинутых каркасов, чуть поодаль от кучи хлама, развели костер, вскипятили чай. Володька нашел толстый моток новенькой проволоки, отнес его в сани. Корреспондент обнаружил жестяную коробку, полную малокалиберных патронов, забрал ее с собой, сунул в кукуль.

…Слава опять собрался поспать, вскочил на ходу в сани. Влезая в кукуль доктора, он сказал корреспонденту:

— Между прочим, я уточнил: Володька Пашку не трогал.

— Выходит, это я ее разукрасил? — хмыкнул корреспондент.

— Сама разукрасилась. Не хотела его пускать, выскочила за ним в сени и бухнулась в потемках.

— Неправда, — сказала Славе Любушка. — Она сама мне сказала: «Мой муж, если захочет — пусть бьет».

— Это она тебя пугала, чтоб ты Володьку боялась, — засмеялся Слава. — Да ты плюнь, Пашка его ко всем ревнует. Даже к моей тетке цеплялась: о чем, мол, тетка с ним говорила, когда возле магазина стояли?

— По-моему, он без прав ездит, — сказал корреспондент. — Судя по тому, как потеряли водило. Учишь его, что ли?

— А почему не научить, раз хочет? Ездит без прав — поедет с правами, — ответил Слава, скрываясь в кукуле.

Но он так и не уснул. Поворочался-поворочался, вылез из кукуля, побежал в кабину.

И снова навалился черный вечер, затем черная, безлунная ночь в чуть приметном свечении морозных звезд. И снова впереди трактора шел с чадящим факелом Володька. Только сопки больше не переваливали — ехали по ровному, если ровным считать вспучившееся мерзлыми кочками болото.

А на рассвете навстречу трактору вынеслась оленья упряжка с Даниловым на нартах. Все поспрыгивали на землю, окружили Данилова — мужчину средних лет, в телогрейке, в торбасах, без шапки, кривоногого и широколицего.

Данилов до ушей улыбался, выставляя клыкастые прокуренные зубы, всем подавал руку:

— Драстуй, доктор!.. Драстуй, Пашка!.. Драстуй, Володька!.. Драстуй, Славик!.. Так ты наш зоотехник? Драстуй, зоотехник!.. Ай, как хорошо, что едешь!.. Я на сопка был, трактор слышал… Почта большой идет? У кого почта?

— Почта у меня, — ответила Любушка, — Вам три письма есть. И всем есть письма.

— Ай, как хорошо! — еще больше возрадовался Данилов. — Месяц почта нет, жена плачет: «Не знаю, как мой сын техникум живет, не знаю, как учится». Плохо, когда женщина плачет!

— Как ее здоровье? — спросил доктор.

— Хорошо здоровье, — ответил Данилов.

— Зажило ухо? — удивился доктор.

— Ухо болит, нарыв большой стал, — сказал ему Данилов. И Любушке: — Давай почта, я вперед поеду, жену успокою.

— Почта под мешками, сейчас не достать, — ответила Любушка.

— Ну, хорошо. Ну, поехал, — сказал Данилов. — За болото лево повернуть, там два сопка будет, мы там стоим. Часа два поедете. Мы ждать будем: рыбу жарить, мясо варить. Водку везете?

— Нет, только вино вермут, — ответила Любушка.

— Хорошо вино вермут, — улыбался Данилов. — Я вперед поехал.

Пара крепких, упитанных оленей легко подхватила нарты и унесла Данилова, оставив в морозном воздухе тонкий звон колокольчиков.

Данилов исчез так же внезапно, как и появился.

5

В зеленой мшистой долине посреди двух невысоких зеленых сопочек стояли четыре брезентовые палатки. Три протянулись друг за дружкой, одна отскочила за бугор. Из палаток торчали железные трубы, пыхкали дымом.

Остановились возле той, что за бугром. Данилов сразу распорядился, где кому жить.

— Доктор у меня будет, зоотехник туда пойдет, — показывал он на палатки. — Ты туда, Пашка, — свой мама…

Любушка тут же сказала Данилову, что сегодня праздник — День работников сельского хозяйства, что надо бы всем собраться, поговорить о празднике и немножко о делах.

— Как не соберемся, как не поговорим? — отвечал ей Данилов. — К Егору пойдем, там палатка большой. А сейчас как соберешь? Сейчас Николай и Васин в стаде, Егор за бараном в сопка пошел.

— Да сейчас и не надо, сейчас я буду товары отпускать, — ответила Любушка. — Зовите всех, пусть все идут получать.

Однако звать никого не требовалось — «все» уже были возле саней: три женщины — одна молодая и две старые, с десяток мальчишек пяти — семи лет, штук тридцать собак, сбежавшихся ото всех палаток, и два молоденьких олешка с короткими твердыми рожками.

Корреспондент, доктор, Володька с Пашей и Слава сразу же забрали из саней свое имущество и разошлись по палаткам. А Любушка осталась распоряжаться привезенным грузом.

Сначала, чтобы расчистить подступы к ящикам, нужно было освободить сани от мешков с кормом и солью-лизунцом для оленей. Данилов, единственный здесь мужчина, охотно взялся ей помогать. Он хватал за чуприну мешки, легко сбрасывал их на землю, оттаскивал подальше от саней. Любушка подтягивала к нему мешки. Мешки были тяжелые, и Любушка сбросила с себя стеганку, а потом и верхний, более толстый свитер. Женщины, дети и даже собаки молча наблюдали за разгрузкой. Затем в санях появился Слава, отстранил Любушку от мешков.

— Дай-ка я поворочаю, — сказал он ей. — Снеси пока свои вещи в палатку.

Взяв рюкзаки и кукуль, Любушка понесла их в палатку, на которую ей прежде указал Данилов. Несколько собак тут же отделились от остальных, с лаем кинулись за ней. Любушка не обращала на них внимания, зная, что лают они просто так, для острастки. И знала, почему именно эти собаки, а не все, бросились за нею, увидев, что она направляется в крайнюю палатку. Значит, эти собаки принадлежат тем, к кому ее поселили.

Вещи она сложила возле палатки, пошла назад к саням, сопровождаемая дерущими глотки собаками. Но как только приблизилась к саням, собаки умолкли, смешались с другими. Все они — рыжие, черные, белые, с лохматой шерстью и гладкие, — вытянув морды, уставились на сани, будто хотели уяснить: а для них привезено что-нибудь или нет?

Когда с мешками покончили, настала очередь делить продукты и товары. У Любушки была тетрадь, а в ней все записано: какие продукты и товары заказывала каждая семья. Список передали ей в конторе, она переписала его в тетрадь, получила по нему в магазине все нужное и по нему же собирались распределять. Первой в списке стояла фамилия Никитова, и Любушка спросила женщин:

— Кто из вас Никитова?

Одна из старух заулыбалась, закивала:

— Я, я!.. Саша Ивановна! — показала старуха на себя рукой. Руки ее были втянуты в рукава широченной телогрейки, и казалось, что у старухи нет кистей.

— Подходите, будете получать, — сказала ей Любушка. И спросила: — Сколько у вас сгущенки? — Ящики со сгущенным молоком находились сверху, Любушка с них и начинала.

— Три ящик, три ящик! — закивала Саша Ивановна и проворно высунула из рукава телогрейки три коричневых пальца, будто опасалась, что ее не поймут.

— Почему — три? — заглянула в тетрадь Любушка. — Вы пять ящиков заказывали.

— Пять, пять! — снова закивала Саша Ивановна и добавила к трем пальцам еще два.

К саням быстро подошел Данилов, отлучавшийся на несколько минут в свою палатку у бугра.

— Не надо товар давать, сперва почта надо, — сказал он Любушке. — Моя жена волнуется.

Любушка уже видела жену Данилова. Несколько раз она выходила из палатки с ребенком на руках и, постояв немного, исчезала. Появлялась она в цветастом платье без рукавов, перевязанная платком — узлом на макушке, как повязывают больные зубы.

— Хорошо, давайте начнем с почты, — согласилась Любушка.

Почты было много — два рогожевых мешка, сразу за полтора месяца. Но раздать ее было минутным делом: в каждом мешке лежало по два бумажных пакета с фамилией адресата. Слава вытряхнул из рогожи пакеты и сам раздал их трем женщинам и Данилову. Женщины и Данилов подхватили пакеты, понесли в палатки. За ними побежали дети, за детьми — собаки. Не прошло и двух минут, как все вернулись к саням.

Любушка сообразила, что выдавать сразу весь товар одной семье неудобно. Ящики с тушенкой стояли в самом низу, консервированные борщи — где-то в середине, сгущенка — сверху, — как тут сразу все достанешь? Она решила отпускать продукты всем подряд и отмечать в тетради, кто сколько и чего берет.

Безденежная торговля пошла быстро. Слава носил ящики к задку саней, Любушка распределяла их, сверяясь с тетрадкой, то и дело говорила:

— Саша Ивановна, вам еще ящик галет!.. Васину два ящика сухарей!.. Здесь борщ, это ваш борщ, берите!.. Нет, это не вам, это сгущенный кофе!..

Женщины подхватывали ящики, несли к своим палаткам, дети, как могли, помогали им. Толстощекий малыш лет пяти, в валенках и надетой задом наперед ушастой шапке, все время подталкивал руками сзади Сашу Ивановну, полагая, видимо, что так ей легче нести груз. Сын Данилова, тоже тугощекий, раскосый мальчонка, поддерживал плечом ящики, которые Данилов носил, привалив себе к боку. При этом мальчик старался шагать пошире, в такт отцовским шагам.

Молодая женщина, у которой Данилов поселил Любушку, и Саша Ивановна сами носили продукты, а старухе, одетой в вельветовое платье, меховую безрукавку и поношенную солдатскую шапку, вышел помогать Володька. Любушка поняла, что старуха — мать Паши. У нее был самый малый заказ, а у Саши Ивановны самый большой. Щупленькая Саша Ивановна так проворно бегала с грузом, что успевала отнести к своей, самой дальней палатке ящик и вернуться, в то время как Данилов еще только подходил к своей, самой ближней палатке. Саша Ивановна получала заказ пастуха Никитова. Пашина мать — заказ пастуха Васина. В Любушкиной тетрадке против каждой фамилии стояли важные пометки, на какую сумму выдано товара, сколько рублей вычтено за товар из заработка, сколько денег должен совхоз пастуху, сколько пастух задолжал совхозу. Так вот, против фамилии Саши Ивановны в графе «задолженность» стояла кругленькая сумма, а против фамилии Васина — прочерк. Пашиному отчиму причиталось от совхоза немало денег, а муж проворной Саши Ивановны крепко задолжал совхозу.

Любушка заглянула еще в одну графу — «колич. членов семьи». У Пашиного отчима в семье числилось двое, а у Саши Ивановны — трое.

«Зачем она столько набирает на троих?» — удивилась Любушка.

За крупной раздачей последовала мелкая: спички, соль, мыло, чай… Сани порожнели на глазах. Правда, предстояло раздать еще немало промтоваров. А из продуктов остались только масло, виноград, арбуз и вино. Масло было в целом куске — двадцать пять килограммов. Разделили его просто: Данилов принес длинный нож, разрезал кусок на четыре части — раз вдоль, раз поперек! Хотел то же самое проделать с арбузом, но замерзший арбуз сразу дал под ножом кривизну, доли получились далеко не равные. Данилов поглядел на кривые четвертушки с беловатой, недозрелой, смерзшейся мякотью и взял себе самую малую часть. Виноград тоже остекленел на морозе, свинцовые ягоды постукивали друг о дружку. Виноград делили миской. Саша Ивановна сняла с головы шерстяной платок, подставила под миску. Молодая женщина тоже унесла виноград в платке, а Данилов — в подоле телогрейки.

С вином было совсем просто. В двух канистрах вместилось ровно двадцать литров — по канистре на две палатки. Первую канистру почти одновременно ухватили за ручку молодая женщина и Пашина мать. И, цепко держа ее, понесли от саней. Другую столь же проворно потянула к себе Саша Ивановна. Данилов подхватил канистру снизу, будто хотел помочь Саше Ивановне, но как-то так крутанул канистру, что Саша Ивановна отпустила ее.

— Неси ведро, будем разливать, — сказал ей Данилов, уходя с канистрой к своей палатке.

Саша Ивановна быстренько засеменила от саней, подталкиваемая сзади тугощеким, раскосым малышом и сопровождаемая десятком разномастных собак. За Сашей Ивановной неотступно следовали два полугодовалых олешка.

Когда дело дошло до промтоваров, за поворотом низкой сопочки послышался звон колокольчиков. Дзинь-динь — и тихо… Дзинь-динь — и умолкло… В долину медленно входило оленье стадо. Впереди не спеша вышагивали два вожака — черный и белый. Оба приземистые, раздутые в боках, с широкими, как лопасти, рогами, с колокольчиками на толстых бородатых шеях. Стадо тихо, очень тихо вливалось в долину и растекалось по ней. Если бы не перезвон колокольчиков, можно было и не услышать, что к палаткам подходит более двух тысяч оленей. Олени быстро заполнили долину и залегли во мху.

Возле саней появились новые лица: низенький щуплый мужчина в телогрейке и ватных брюках и другой мужчина — преклонных лет, в торбасах и ватных брюках. У пожилого на плечи свисали седые, совершенно белые волосы. Он был русский, и Любушка сразу догадалась, что это Пашин отчим — Васин. И сразу же стало ясно, что низенький — муж молодой женщины: по тому, как он подхватил ватное одеяло, поданное ей Любушкой.

Промтовары, ввиду легкого веса, убывали с саней быстрее. Но и тут больше трудилась Саша Ивановна. Она, как бурундучок, сновала от саней к палатке, унося то одно, то другое. По-видимому, мужем ее был тот самый пастух, что отправился за бараном, коль скоро он не явился вместе с оленями.

Подавая Саше Ивановне увесистые тючки — двадцать метров бязи, пятнадцать ситца, — Любушка опять-таки с недоумением подумала, зачем ей столько материи.

Пашин отчим из промтоваров заказывал только зимнюю шапку. Он получил ее и ушел от саней, а жена его осталась смотреть, что берут другие. Данилов тоже заказал немного: одеяло, стеганый ватный костюм и десять метров бязи. Одеяло и костюм он взял сам, а за бязью пришла его жена. Так и пришла, как выглядывала из палатки, — в платье без рукавов, в валенках, повязанная платком, с грудным ребенком на руках, завернутым в байковое одеяльце. Была она худа, с мучнистым, сероватым лицом. Она, получив бязь, как и Пашина мать, от саней не отходила — разглядывала пушистую кофту из гаруса, которую Любушка вручила Саше Ивановне.

Молодая женщина первая оценила кофту.

— Красивая, — сказала она. — Я тоже закажу.

— И я закажу, — пощупала кофту жена Данилова.

— Закажи, закажи! — кивала головой и цвела морщинистым лицом Саша Ивановна, сворачивая в комок кофту.

— Ну, вот и все, — облегченно вздохнула Любушка. И спросила женщин: — Все получили, что заказывали?

— Я еще бисер заказывала и десять сосок, — сказала ей молодая женщина.

— Бисер? — удивилась Любушка. — Бисер я не получала. И соски не получала. Сейчас посмотрю. — Любушка заглянула в тетрадь. — Соски и бисер даже не записаны.

— Нет, я заказывала. Тот раз Казарян приезжал, я ему заказывала, — утверждала молодая женщина.

— Я соски тоже заказывала, — сказала жена Данилова.

— Хорошо, завтра будем составлять новый заказ, — обязательно запишу бисер и соски, — успокоила их Любушка.

К саням вернулся Слава — его зачем-то звал в палатку Васина Володька.

— Конец? — спросил он Любушку.

— Конец, — снова вздохнула она.

— А это что? — указал он на оставшиеся ящики.

— Это мои продукты и медикаменты для больных оленей.

— Давай оттащу.

Кроме этих ящиков да двух бочек с горючим, да еще всякого мусора, в санях ничего не осталось. Возле бочек валялся вышарканный веник. Покуда Слава переносил ящики, Любушка подмела в санях.

— Пойдем к Васину, там рыбы нажарили, — пригласил Любушку Слава.

— Нет, пойду посмотрю, где мне жить, — ответила она. — Надо познакомиться. И собрание уже скоро.

— Какое собрание?

— Здравствуйте! Сегодня — День работников сельского хозяйства!

— Ты лучше выспись сегодня, а то — собрание! — хмыкнул Слава. — Так не пойдешь к Васину?

— Нет, пойду познакомиться.

— Ладно, — сказал Слава и направился в палатку Васина.

А Любушка еще постояла минутку, поглядела вокруг. На сопках деревья, в долине — олени. Дымят трубами палатки, возле них бродят и лежат собаки. У каждого хозяина — свои собаки… Еще возле палаток — нарты, тюки, ящики с продуктами, спиленные лиственницы, топоры… В такой палатке она будет жить, в этой бригаде будет работать, со всеми дружить: и с людьми, и с оленями. Оленей она будет лечить, смотреть, чтобы правильно велся выпас, чтобы было больше стельных важенок, чтобы хорошо проходил отел…

6

Молодую женщину звали Олей, мужа — Николаем. Они были эвены. Ему было сорок лет, ей — двадцать пять, и у них росло пятеро детей — все мальчики. Старшему Мише — семь лет, младшему Васе — пять месяцев. Замуж она вышла давно, в каком году — не помнит. Тогда она уже не училась в интернате, пастушила с отцом в бригаде. Потому что как раз тогда умерла ее мать, она осталась у отца одна и он не хотел, чтобы Оля жила в интернате. Поэтому она бросила школу и вернулась к отцу. А однажды она поехала в поселок за продуктами и встретила в магазине Николая. Они вместе получали продукты, а вечером пошли в кино. Она уже забыла, какой фильм тогда шел. Кажется, про любовь и про теплое море. А может, и не про любовь, а какой-то другой. А когда они поженились, ее отец хотел, чтобы Николай переехал к ним в бригаду. Но тогда как раз в бригаде хватало пастухов, старый директор совхоза не перевел Николая, и ей пришлось уехать от отца к Николаю.

Так вот и живут теперь: они с Николаем здесь, отец — в другой бригаде. Две зимы назад они ездили к нему в гости, а раньше отец приезжал к ним. А теперь их бригады кочуют далеко друг от друга, а ехать к нему с детьми тяжело. Иногда они получают от него письма, иногда сами пишут ему. Вот и сегодня получили письмо. Сам он писать не умеет, хотя умеет хорошо считать, за него писал кто-то из молодых пастухов, но в письме написано, что отец здоров, а раньше немножко болел, и зовет их в гости. Сейчас они уже не поедут — зима. А летом, может, и увидятся, если летом будут близко кочевать бригады…

A у Данилова больше детей — семеро, и тоже все мальчики. Самому младшему — шесть месяцев, самый большой учится в техникуме. Еще один большой — в интернате, а остальные здесь. У Марии, жены Данилова, растет в ухе большой нарыв. Маленький нарыв появился еще летом, но тогда Мария не знала, что нарыв станет большим. Тогда как раз к ним прилетали на вертолете два доктора — проверять их здоровье, и нашли у нее в ухе этот маленький нарыв. Они хотели забрать Марию в больницу, но ухо тогда совсем не болело, и Мария удрала от них в сопки. Взяла с собой маленького и ушла в сопки. После вертолета приезжал доктор Юрий Петрович, опять хотел забрать ее в больницу. Но и тогда ухо мало болело, и Мария не захотела ехать. Теперь опять приехал доктор, теперь Мария, наверно, поедет, потому что ухо распухло и сильно болит…

А у Никитовых меньше детей — только трое. Две старшие живут в райцентре, одна уже вышла замуж за инженера по золоту, а другая пока работает почтальоном. Та, что вышла замуж, училась в техникуме, а другая не училась в техникуме. Но другая очень красивая, так что скоро тоже выйдет замуж за какого-нибудь инженера. Теперь у Никитовых только один Егор, самый малый сын. Он родился случайно, потому что Саша Ивановна совсем не думала, что он может родиться. Если женщине уже пятьдесят пять, как она может думать, что у нее родится сын?..

А Васины живут вдвоем. У них детей нет, кроме Паши. Но Паша Васину не родная, ее отец давно умер. А сам Васин сидел в тюрьме, потом его выпустили. Когда его выпустили, он поступил в артель к старателям и мыл золото возле Ветреной гряды. Как раз в то лето их бригада там кочевала, и Пашина мать стирала Васину рубашки, и он ходил к ней. А когда они откочевали, Васин откочевал с ними. Тогда Пашина мать была молодая и красивая, а Паша только первый год училась в интернате…

Все это неторопливо рассказывала Любушке Оля.

В палатке было жарко. Потрескивали в железной печке дрова. Земляной пол устлан ветками лиственниц, на них — оленьи шкуры, на шкурах — одеяла. На одеялах возились с журналами и газетами дети: разглядывали, тянули к себе картинки. Играли они без всякого крика и шума. Самый маленький спал, прикрытый розовой пеленкой. Оля шила ему беличью шапочку. Шапочка была почти готова, оставалось украсить ее тесьмой. Любушка сидела возле печки, слушала Олю и наслаждалась теплом. Она разулась, сняла свитер и брюки, осталась в трикотажном спортивном костюме, но даже в нем было немного жарковато. После такой дороги хорошо бы стать под душ или просто влезть в корыто с теплой водой, вымыть напотевшую голову, тело, простирнуть не раз мокревшие от пота и высыхавшие на ногах носки, а потом уже блаженствовать у печки, пить горячий чай. Но никакого душа здесь не было, а затевать мытье в корыте было не в пору: скоро соберутся люди, надо их поздравить, поговорить… Надо сегодня хорошенько выспаться, а уж завтра, решила Любушка, когда Николай погонит пастись стадо, они с Олей устроят в палатке настоящую баню.

Николай сперва сидел с ними, собирался поспать после ночного дежурства, потом вышел и где-то запропал. Заходил Слава, звал Любушку на охоту.

— Пойдем с нами, постреляем часок, — говорил он Любушке. — На сопках куропаток полно. Володька идет и доктор.

— Нет, лучше завтра сходить, — ответила Любушка.

— Да пошли, — настаивал Слава.

— Нет, посижу с Олей, — отказалась Любушка.

— Ну, смотри, — сказал Слава и ушел.

…Проснулся и заплакал маленький. Оля бросила пришивать к шапочке тесьму, взяла его на руки, стала кормить грудью.

Палатку затоплял полумрак. Свет проникал, в нее сквозь слюдяное оконце, врезанное в брезентовую стену. Не заметив нигде лампочки, Любушка спросила Олю, почему у них нет электричества, ведь Казарян говорил, что в бригаде работает движок.

— Движок поломался, — объяснила Оля. — Его в тайге бросили.

— Давно поломался?

— Давно, уже месяц.

— И нельзя починить?

— Кто починит? Один Николай умеет движок крутить, он сказал: навсегда поломался.

— А Казаряну сообщали?

— Не знаю. Может, сообщали, может, нет.

Любушка спрашивала Олю о том, о сем, желая побольше узнать о бригаде. Спросила: есть ли у кого приемник, например, «Спидола» или «Альпинист», и слушают ли они передачи?

— У Никитова был, теперь поломался. Мы тоже заказывали, но не везут.

— А давно заказывали?

— Давно, прошлой зимой.

Еще Любушка спросила, не пробовали ли они делать полы? Полы она видела на Чукотке, когда ездила туда на практику. Оленеводы сбивали складные полы из ящиков, возили их с собой, стелили в ярангах. Не во всех, конечно, ярангах были полы, но в некоторых все-таки были.

— Васин делал, — ответила Оля. — Одну зиму возил и бросил. Тяжело возить, других манаток много.

Оля неплохо говорила по-русски. Впрочем, Любушка, раздавая продукты, убедилась, что здесь все говорят по-русски — одни лучше, другие хуже. И в разговоре легко переходят с русского на эвенский и наоборот.

Оля долго кормила маленького. Он откидывался от груди, весело агукал, сучил толстыми голыми ножками и начинал ни с того ни с сего плакать. Оля торопливо совала ему грудь, маленький успокаивался. Снова агукал, плакал и затихал, поймав толстыми губами смуглый тугой сосок.

За палаткой послышались громкие голоса и брань. Любушка насторожилась. Кто-то матерно ругался сиплым простуженным голосом. Другой голос, тоже сиплый, надрывно выкрикивал одно и то же: «Гадюка, гадюка!..»

— Что такое? — беспокойно спросила Любушка Олю.

— Данилов напился, теперь начнется, — ответила та. И сказала старшему мальчику: — Позови отца.

Мальчик сполз с одеяла, сунул ноги в валенки и выбежал. Любушка стала натягивать торбаса. Как это Данилов мог напиться? — недоумевала она. Что он, с ума сошел? Ведь он должен всех собрать, сегодня праздник, она приготовилась всех поздравить…

Любушка выглянула из палатки и оторопела. Драка была в разгаре. Схватив с земли кол, Данилов кинулся к Васину, выкрикивая при этом всякие ругательства. Васин тоже подхватил с земли толстую лесину, пошел, размахивая ею, на Данилова.

— Бей, гадюка, бей! — кричал Васин. — Чего тебе надо?! Гадюка!

Данилов занес кол над белой головой Васина, но тот выбил его ударом лесины.

— Убью!.. — прохрипел Данилов и с размаху ударил Васина кулаком в лицо.

Все это произошло в считанные секунды, когда Любушка не успела еще ничего сообразить. А сообразив, кинулась к ним.

— Что вы делаете! — закричала Любушка. — Перестаньте драться!

Данилов и Васин уже катались по земле, бутузя друг друга. Данилов был в одной нижней сорочке, разодранной на груди, у Васина по лицу текла кровь.

— Перестаньте! Сейчас же перестаньте! — останавливала их Любушка, забегая то с одного, то с другого боку и не зная, как их разнять.

Данилов подмял под себя Васина, сдавил его руками за шею, стал душить.

— Пустите! Данилов, что вы делаете? — в ужасе закричала Любушка и двумя руками ухватилась за ворот его сорочки, чтобы оттянуть его от Васина. Сорочка затрещала.

Подбежали корреспондент и Николай, оторвали Данилова от Васина, скрутили ему руки. Ругаясь на чем свет стоит, он норовил вырваться. Глаза его налились бешенством, лицо перекосилось.

— Пусти! Не имеешь права! — хрипел он, дергаясь в руках корреспондента. — Николай, пусти!.. Хуже будет… Я вас… вашу мать!..

— Вот корреспондент здесь!.. Пускай смотрит, пускай знает! — кричал в свою очередь Васин, поднимаясь на ноги и вытирая ладонью окровавленное лицо, отчего оно становилось страшным. Васин тоже был пьян, но не в такой мере, как Данилов.

Вдруг Данилов вырвался от Николая, свободной рукой ударил его в грудь. Тот упал, но тут же поднялся, кинулся с кулаками к Данилову.

— Зачем бьешь? — кричал он. — Зачем ударил?..

— Убью!.. — хрипел Данилов, норовя лягнуть Николая ногой, поскольку корреспондент держал его за руки.

— Товарищи, бросьте!.. Николай, отойдите от него! — уговаривал их корреспондент. — Товарищи, идите проспитесь, вы пьяные!

— А вы напишите, напишите куда надо!.. — требовал Васин. — Видали его?.. Бри-га-дир!..

Данилов снова ухитрился лягнуть ногой хлипкого Николая, тот упал. Опять поднялся, схватил кол. Тогда Любушка рванулась к Николаю, вырвала кол, отшвырнула в сторону, стала выкрикивать в лицо Данилову:

— Стыдно, стыдно!.. Вы негодяй!.. Я Казаряну пожалуюсь, напишу, какой вы!.. Пусть он приедет, посмотрит на вас!.. — Она так ненавидела в эту минуту Данилова, что готова была плюнуть в его пьяное лицо с перекошенным ртом и выпирающими клыкастыми зубами.

— Вон отсюда! Сопля нашлась! — захрипел на нее Данилов. — Сука твой Казарян!.. Я тебе дам Казарян!..

Он с такой силой крутанулся в руках корреспондента, что тот отлетел в сторону. Данилов, спотыкаясь, побежал к своей палатке. Васин и Николай сразу же притихли, перестали ругаться.

— Идите проспитесь… Идите, товарищи, — сказал им корреспондент.

И те сразу послушались: пошатываясь, отправились к палатке Васина. Только тут Любушка увидела, что у каждой палатки стоят женщины: с ребенком на руках жена Данилова, тоже с ребенком Оля, стоят Паша с матерью, а у самой дальней палатки — Саша Ивановна. Выходит, они все видели и никто не пытался разнять дерущихся.

Данилов вдруг выскочил из палатки с ведром в руках.

— Вот тебе Казарян! На Казарян, жри! — крикнул он и с размаху швырнул ведро.

Ведро, громыхая, покатилось по земле, из него вылетали окостенелые гроздья винограда. А Данилов все кричал:

— Пускай Казарян свой Кавказ едет!.. Вон!.. Я бригадир, я хозяин!.. Никакой зоотехник не надо!.. Вон зоотехник!..

Он топал ногами, дорывал на себе сорочку, но от своей палатки не отходил. Женщины молча стояли и смотрели на него. Собаки тоже молчали, ни одна не осмелилась затявкать и заглушить лаем Данилова.

— Не слушай его, — сказал Любушке корреспондент. — Набрался, как свинья.

— Да я не слушаю, — мужественно ответила Любушка, хотя ей хотелось плакать. — Он совсем сумасшедший.

— А где доктор и ребята? Они почему не вышли?

— Они куропаток стреляют.

— Веселая бригадка!.. Ну, пошли, а то на нас смотрят. Пошли к Саше Ивановне, там мальчишка забавный.

— Нет, пойду к себе, — ответила Любушка, поняв, что корреспондент ее жалеет, а она ничьей жалости не желала. И, чтобы побороть подступавшие слезы, сказала с нарочитым равнодушием — Чего это он на Казаряна взъелся?

— А Казаряна, по-моему, здесь не любят, — сказал корреспондент.

— Не любят? — удивилась Любушка.

— Он какой-то новый порядок сдачи мяса придумал. Сдавать оленей со шкурой и камусом, в бригаде одежду не пошьешь. Ну, летом можно в телогрейке проходить, а зимой?

— А мне в райсельхозотделе говорили, что, когда стал Казарян, у совхоза хороший доход получается, — заступилась Любушка за Казаряна.

…Спать Любушка с Олей укладывались позже других. Николай вернулся совсем пьяный, но смирный, как олешек. Тихо вошел в палатку, повалился на одеяло и тут же уснул. Оля накрыла его другим одеялом, уложила возле него детей, дала каждому по сухарю с изюмом. Маленького она не отпускала от себя, поминутно, как только он начинал плакать, совала ему грудь.

— Зачем ты его все время кормишь? — спросила Любушка. — Это вредно.

— Соски нет, а он сосать привык, — ответила Оля.

Сама она с маленьким устроилась возле стены, заложив брезентовую стену бараньими шкурами. Любушка легла у противоположной стены, на своем кукуле, укрылась двумя одеялами. И только когда легла, почувствовала, как у нее гудят ноги и ломит в плечах — от дороги в санях, от таскания ящиков. А может, оттого, что она сильно перенервничала, когда поняла, что праздник сорвался, все получилось некрасиво и что она, новый зоотехник, только-только вступивший в должность, уже ничего не может исправить и изменить.

Когда Оля задула свечу, Любушка, вздохнув, спросила ее:

— Оля, часто у вас так дерутся?

— Когда вино привозят, — ответила Оля. — Когда вино привозят, все дикие бараны делаются. Потом мирятся. А Данилов больше всех дикий баран. Сегодня вино выпили, завтра тихо будет.

— А из-за чего Данилов с Васиным дрался?

— Так. — Оля помолчала и сказала: — Раньше Васин был бригадир, потом Казарян Данилова поставил. Теперь Васин говорит Данилову: ты плохой бригадир. Данилов тогда бьется.

— А при ком лучше: при Данилове или при Васине было?

Оля подумала и ответила:

— Одинаково.

7

Ночью в палатку вошел мороз. Все тепло от печки, сожравшей за день две толстые лиственницы, быстро улетучилось. А трое взрослых и пятеро детей не могли согреть своим дыханием воздух в палатке, потому что он уже слился с воздухом всей Колымы, а согреть в октябре Колыму не может ни солнце, ни пожар, даже если бы вдруг загорелась вся тысячеверстная тайга.

Любушка мерзла под двумя одеялами, ворочалась, подтыкала под себя одеяла, прятала под них голову, но никак не могла согреться и уснуть. Какой-то сучок все время впивался ей в бок, она нащупала его сквозь кукуль и принялась давить на него, чтобы сломать. Сучок прогибался, прятался, но стоило убрать руку, как он снова вдавливался в тело. Любушка попробовала перевернуться на живот, но, когда переворачивалась, у нее из-под одеяла вылезли ноги, коснулись чего-то мягкого — похоже, спавшей у порога собаки.

«Если она ляжет мне на ноги, они быстро согреются», — подумала Любушка, желая, чтобы собака переместилась ей на ноги и согрела их. Она даже попыталась ее тихонько позвать.

Лучшим выходом было бы встать, надеть меховые брюки, меховые чулки и влезть в кукуль. Но в темноте, среди разбросанных там и сям вещей, найти брюки и чулки не так-то просто, а спичек у нее не было. Будить Олю и спросить спички она не осмелилась. Но решила, что в кукуль все-таки надо перебраться, и стала понемногу вытягивать его из-под себя.

Ей пришлось выбраться из-под одеял, и она совсем замерзла. Одеяла навалила сверху, стараясь, чтобы они легли на ноги, так как больше всего от холода доставалось ногам. Так было гораздо теплее, только теперь стал более ощутимым сучок, выперли и другие сучки — под бедром. Она быстро согрелась и, наверное, уснула бы, если б не сучки. Из-за них приходилось вертеться и часто менять положение.

Любушка не привыкла вот так спать — на ветках, на сучках, в кукуле, с закрытой головой, в холоде. И так спать ей совсем не нравилось. Хотя когда-то, когда она была маленькой, она спала на таких же ветках, в такой же палатке, где немало всяких сучков вдавливалось ей в тело. Но это Любушка давно забыла, потому что в интернате стало совсем по-другому. Там были кровати, простыни, наволочки, там нужно было часто мыть руки, чистить зубы, бегать в душ, и там всегда было тепло. Там нужно было лишь хорошо учиться, читать книжки, решать задачки, смотреть кино и пересказывать учительнице все, что показывал из дырки в стене голубой лучик света, когда касался другой стены, затянутой белым полотном. А в техникуме уже все взрослые, там свое общежитие, лекции, танцы. Там тоже нужно было лишь хорошо учиться…

Вспомнив свой техникум, свою комнату, девчонок, с которыми жила четыре года, Любушка подумала, что палатка — очень плохое жилье. Даже яранга, в которой она жила на Чукотке, когда ездила на практику, казалась ей лучше. В яранге ставят полог из оленьих шкур, вроде маленькой спальни, в пологе горит жирник. Палатку же жирником не натопишь — все равно что топить свечой, палатка беззащитна против крепкого ветра. Впрочем, яранга тоже боится ветра. Однажды, когда она была на Чукотке, с океана налетел такой ветер, что в пять минут повалил три яранги, а одну оторвал от земли, и она плыла по воздуху, как белый айсберг, залетевший с океана в тундру. Нарты, ящики, одеяла — все посрывало с мест, расшвыряло куда попало. Ветер унес Любушкиного щенка — круглого Кейси. Лишь на другой день, обшарив вокруг все кусты тальника, Любушка нашла Кейси — живого — в заброшенной лисьей норе.

И получалось, что яранга в тундре — тоже не ахти какое жилье.

Любушка стала размышлять, какая бы палатка подошла оленеводам. Больше всего ей нравилась палатка, похожая на парашют. И пусть бы она так же, как парашют, складывалась и раскрывалась. Стоял бы такой маленький насос, от него — воздушный шланг к палатке. Нажал одну кнопку — палатка раздулась, нажал другую — зажглись электропечки. От третьей кнопки приподнялся бы с пола стол, откинулись от стен койки…

Любушке начали рисоваться всевозможные палатки: круглые, квадратные, треугольные. В одних были коридорчики и умывальники, в других — кухни с электроплитами, в третьих — даже кафельные ванные. И ни одна палатка не была похожа на ту, что привозила в техникум из Ленинграда пожилая женщина-конструктор.

Любушка хорошо помнила женщину в кожаных брюках, ходившую по коридорам с папиросой в накрашенных губах. Две недели женщина показывала старшекурсникам, как собирать палатку, сделанную конструкторами. «Если каждый пастух научится ставить нашу палатку, тундра и тайга скоро получат много таких удобных жилищ», — говорила им женщина, вычерчивая мелом на доске детали палатки и рассказывая, как их крепить и подгонять. Все быстро поняли, как это делать, и все научились быстро ставить палатку в читальном зале, откуда на время их занятий выносили столы и стулья. Палатка была сделана из твердого материала, похожего сразу на пластик, стекло и картон, она умещалась в трех больших ящиках, а в четвертом лежали гайки, болтики и шурупы. И когда стали собирать палатку на воздухе, эти гайки и болтики все испортили. Они выскальзывали из рук, падали в снег, терялись, а руки мерзли и деревенели, нащупывая их в снегу. Получился большой конфуз: палатку ставили целый день, да так и не поставили — не хватило болтиков и гаек. И женщина повезла свои ящики назад, сказав на прощание, что конструкторы будут улучшать опытную модель…

…Сперва заплакал ребенок, потом застонал Николай.

— О-ох!.. У-у-ух!.. О-ох-х!.. — громко завывал он.

В палатке началась возня, зачиркали по коробку спички.

— Ш-ш-ш, ш-ш-ш-ш, ш-ш… — успокаивала Оля ребенка.

Зашуршали настеленные под шкурами и одеялами сухие ветки, звякнуло ведро.

— Пей, — громко сказала Оля. — Воду пей.

— О-ох! — больным голосом простонал Николай. И стал шумно пить воду.

— А-а-а, а-а-а… — баюкала Оля маленького.

Получив грудь, ребенок умолк.

— Ча, ча! — прогонял Николай собаку.

— Бельчик, Овод, ча! — прикрикнула Оля.

Любушке не хотелось показываться из кукуля. Она так славно размечталась о палатках, что было жаль расставаться с темнотой теплого мешка — при свете всегда красивые видения пропадают. Вскоре Оля задула свечку. Но опять заплакал маленький, застонал Николай, и Любушка уже не могла вернуть к себе только что виденных палаток с кафельными ванными, выдвижными столиками и кроватями.

Вместо этого она увидела пьяного, в разодранной сорочке Данилова, из-за его плеча выглядывало окровавленное лицо Васина. Данилов брызгал слюной, швырял в Любушку виноградом и выкрикивал всякие ругательства. Любушка даже в темноте зажмурилась — так был противен Данилов.

И тут она представила, как бы испугался Данилов, если бы утром в бригаду приехал Гена. И сразу же увидела Гену. На нем — белые бурки, распахнутая куртка, в руке — геологический молоток с длинной ручкой. Он подходит к палатке Данилова, вызывает его. Данилов, согнувшись, вылезает из палатки. Гена берет его рукой за грудки и спрашивает: «Что здесь вчера было? Вы сорвали праздник? Отвечайте!» У Данилова от страха стучат клыкастые зубы, он пятится, пятится к палатке, но у Гены крепкие руки — от него не сбежишь! «Хорошо, — говорит Гена. — В конце концов, меня не это интересует, меня интересует Любушка. Она ваш зоотехник, и вы ее оскорбили. Кто вам дал право ее оскорблять? Отвечайте!» Данилов совсем потерялся, он готов упасть на колени, но в это время она выходит из Олиной палатки. Гена увидел ее и бежит к ней. «Здравствуй, Любушка, — говорит он. — Я приехал посмотреть, как ты устроилась. Я не подозревал, что здесь найдется негодяй, который оскорбит тебя…»

Уже три года Любушка знала Гену. Они жили в одном поселке, и техникум стоял напротив его управления геологоразведки. Они встречались в кино, иногда — в поселковой столовой. Гена ходил к ним в техникум на танцы. В техникуме был большой зал со сценой, в нем часто устраивали танцы и выступала художественная самодеятельность. Любушка с первого курса играла в драмкружке. Руководительница кружка Алла Сергеевна считала ее способной и всегда поручала главные роли. В чеховском «Юбилее» она играла жену Шипучина, Татьяну Алексеевну, и, когда кричала: «Спасите!.. Спасите!.. Ах, ах… Дурно!», весь зал заходился смехом и аплодировал. Она играла и в других пьесах, но «Юбилей» был самой удачной постановкой. Гена смотрел «Юбилей», он тоже смеялся и аплодировал. Любушка хорошо видела его со сцены, — он сидел в первом ряду. На лето Гена уходил в тайгу искать золото, и лето было для нее самым неприятным временем года. Что толку, что на улицах зеленеют лиственницы и круглые сутки не заходит солнце, если на этой улицах нет человека, которого любишь?..

А вот теперь она уехала из поселка. Она уехала, а Гена остался. И что толку, что пришла зима, если далеко человек, которого любишь?..

Воображение принялось рисовать самые разнообразные картины их встречи… Вот она едет на нартах в поселок — кончились оленьи лекарства, надо пополнить запас. В упряжке два крепких чалыма. Нарты неслышно скользят но твердому снегу, чалымы летят, не нуждаясь в таяке, мерно звенят колокольчики, рассыпают вокруг тоненький звон. Пощелкивает мороз — щелк, щелк, щелк!.. А вон уже и избушка из ящичных дощечек, где останавливался трактор. Может, свернуть к избушке, растопить печку, попить чаю? Она тормозит у избушки, закрепляет нарты, подходит к двери. Странно — дверь не подперта, замок не накинут, кто же так оставляет в тайге жилье? Она открывает дверь — что это?.. Горит свеча, на столе ничего не тронуто, но печка холодна, а на полу кто-то лежит. «Кто вы?»— спрашивает она и узнает Гену. Он приподымается, как-то с опаской смотрит на нее и спрашивает: «А ты кто?» — «Разве ты не узнаешь меня?» — удивляется она. «А, Любушка, — говорит он. — Как ты сюда попала? Я заблудился, отстал от ребят. Я думал, что погибну, я очень хочу есть». — «Так вот же еда, — показывает она на столик. — Почему ты не ешь?» — «Где еда?» — не понимает Гена. Она смотрит на стол — все кульки и банки пусты. «Сейчас, — говорит она. — У меня полный рюкзак мяса и галет. Я быстренько растоплю печку».

Потом они сидят за ящичным столиком, едят горячее мясо и распаренные в кипятке галеты, пьют чай со сгущенкой. Гена, сощурившись, смотрит на нее сквозь пламя свечи. «Что ты на меня так смотришь?» — спрашивает она. «Я вспоминаю, как ты играла в том водевиле». — «Тебе понравилось?» — «Вопрос! Я чуть не лопнул со смеху…»

Нет, совсем не так они встретятся. Они встретятся ночью, на лезвии Мертвого хребта.

Господи, как взбесилась пурга!.. Дует, дует, гудит, ревет, завывает волчьими глотками… И ни одной звездочки вверху. Нигде ничего — только пурга… Когда она была маленькой, мама рассказывала ей сказку: пурга — это белые волки, стаи голодных белых волков гонятся за оленями. И все шаманы, все, сколько их есть в тайге, колотят в бубны и кричат страшными голосами, думая, что так испугают и прогонят волков. Но белые волки боятся только солнца. Только когда покажется большое красное солнце, волки разбегутся и спрячутся в норы… Но сейчас солнца нет, нет даже звездочек вверху, и по Мертвому хребту несутся стаи белых волков. А Любушка отстала от саней. Разве догонишь их теперь, когда такая пурга?.. А с двух сторон обрыв, с двух сторон пропасть… И ветер совсем одурел — толкает в спину, в бока, белые волки кусают за ноги. Еще минута — и ветер оторвет ее от земли, скинет в пропасть. Он, ветер, все может: затащил же он когда-то щенка за три километра от яранги, затолкал его в лисью нору!.. И сколько ни зови на помощь — никто не услышит, пурга заглушит все человечьи голоса. Да она и сама умеет кричать по-человечьи. «И-и-и!.. О-о-ой!.. Я-я-я!..» — кричит пурга, подделываясь под человека… А саней не видно, не слышно голоса трактора. Только скрипят, плачут стволы-деревья. Черные стволы-деревья мелькают и пропадают в пурге. Вон слева показалась и исчезла фигура доктора… Корреспондент, в унтах и летной куртке, совсем изогнулся, вот-вот переломится пополам… А ветер колотит, колотит в промерзлые стволы-деревья, как колотили когда-то в свои бубны шаманы, заклиная добрых духов прогнать белых волков. И уже не выбраться ей отсюда — ни за что, никогда! Пять километров по лезвию хребта — кто пройдет их в пургу?..

Но что это за огни впереди? Два желтых глаза разрезают светом пургу… Может, это возвращается за нею трактор? Нет, трактор не может светить, у него сели аккумуляторы… А огни все приближаются, требуют уступить дорогу. Но как сойти с дороги? Стоит сойти — ветер столкнет в пропасть, если не уйти — в пропасть полетит машина… Вдруг машина останавливается — легкая танкетка с задранными гусеницами. Свет фар ослепляет Любушку, по ногам хлещет вихрь, сбивает ее с ног. «Человек на дороге!» — кричит кто-то рядом. К ней подбегают трое парней. «Кто ты?» — спрашивает один из них, поднимая ее. Она сразу узнает Гену. «Разве ты меня не знаешь?» — недоумевает она. «А, Любушка, — говорит Гена. — Как ты здесь очутилась?» — «Я отстала от трактора». — «Кто же ездит в пургу на тракторе? Какой идиот посылает на перевалы трактор? Что, в совхозе нет танкетки?» — возмущается Гена. «Есть, но она занята», — отвечает она. «Что значит — занята? Ведь ты могла погибнуть! Садись в кабину, у нас есть спирт и горячий чай в термосах». Гена поднимает ее на руки и несет в кабину…

Снова заплакал, зашелся в крике ребенок, и Любушкины видения исчезли. Опять заохал, застонал, закряхтел Николай.

В палатке началась возня: чиркали спичками, скребли кружкой по ведру, пили воду.

— Ча, ча! — прогоняла Оля от постели собак.

— Овод, ча… — сонно проговорил вслед за матерью кто-то из детей.

Оля пробиралась к выходу, привычно разговаривая с лежавшими у порога собаками и требуя, чтобы они уступили дорогу.

Пока ее не было, маленький исходил криком. Николай, должно быть, окончательно проснулся.

— Ш-ш-ш, ш-ш-ш, ш-ш-ш… — успокаивал он малыша, подражая Оле. — А-а-а, а-а-а!..

Вернулась Оля. Попила воды. Захрустели сухие ветки — Оля полезла под одеяло. Маленький сразу притих. Потом кто-то грыз сухарь, похоже, Николай, громко чавкал.

Минут через пять Оля дунула на свечу — все стихло.

В эту ночь часто плакал ребенок, стонал Николай, скреблась о ведро кружка, зажигалась и гасла свеча. Любушка засыпала, просыпалась, вспоминала свой техникум и Гену… Гену она знала три года. Беда была в том, что вряд ли он знал ее. Когда он, вернувшись с полевых работ, появлялся в поселке и Любушка встречала его на улице, ей казалось, что самый счастливый человек на земле — она. Когда он приходил в техникум на танцы, Любушка затаив дыхание ждала, что он пригласит ее танцевать. Когда, придя в кино, она видела его в фойе, у нее замирало сердце при мысли, что их места окажутся рядом. Но на танцах он приглашал других девушек или приводил с собой девушку и с нею танцевал, а в кино его место всегда оказывалось рядом с парнями и девушками — такими же, как он, геологами.

Он просто-напросто не знал ее. И все равно она его любила.

Надо же, как бывает…

8

Любушка переживала: как она посмотрит в глаза Данилову, как он посмотрит ей в глаза? Что он скажет ей? И как вести себя с ним: молча дать понять, что она его презирает, или прямо сказать ему, трезвому, что его поступок отвратителен?

Однако все решилось проще. Данилов еще ночью погнал на выпас стадо и должен был вернуться лишь к вечеру. Стадо погнали двое — Данилов и Васин. Об этом Любушке сказал доктор, когда пришел позвать ее помочь сделать жене Данилова перевязку. О вчерашнем доктор уже знал.

— Что, досталось тебе? — со смешком спросил он Любушку. — Привыкай к новой жизни.

Слава тоже знал о драке. Он раньше доктора приходил к ним в палатку, когда все Олино семейство и Любушка завтракали, сидя на шкурах возле длинного, застланного клеенкой ящика, заменявшего стол.

— На супец вам принес, — поздоровавшись, сказал Слава и бросил к печке с десяток белых куропаток.

Николай подвинулся, уступая ему место у стола-ящика, пригласил поесть жареных хариусов, ловленных еще по теплу, но не утративших и после заморозки нежного вкуса и ароматного запаха. Слава было отказался — он уже позавтракал с Володькой. Но, подсев к столу, сперва неохотно попробовал, а потом с аппетитом съел несколько остроголовых, длиннохвостых рыбок.

— Жаль, ушел я вчера, — покачал он кудлатой шапкой волос. И упрекнул Николая: — Трое мужиков не могли одного Данилова укоротить.

— Да ну его, — отмахнулся Николай. — Выпили немножко, побузили, бузу заспали.

— Вы выпили, а Любушке досталось.

Любушка удивилась: Слава назвал ее так, как звали все ребята и преподаватели в техникуме — Любушкой, и как никто не звал ее здесь.

— Первый раз, что ли, у вас такая буза? Приеду — скажу Казаряну, чтобы больше вам ни вина, ни водки, раз пить не умеете.

— Правильно, Слава. Обязательно скажи, — поддержала его Любушка.

— Если вы будете со своим зоотехником так обращаться, кто к вам поедет? — наставительно говорил Николаю Слава. — Вот возьмет и уедет от вас. Год просили в бригаду специалиста — встретили называется!

— Почему ты мне говоришь? Скажи Данилову, — ответил Николай.

— Это само собой.

— Слава посидел еще минут пять и ушел, сказав, что им с Володькой надо заняться аккумуляторами. Любушка спросила его, когда они собираются уезжать.

— Чем скорей, тем лучше. Перевалы вот-вот занесет. Завтра надо ехать.

Его «завтра» для Любушки означало, что сегодня ей предстоит куча дел: собрать у всех заказы на продукты и промтовары (поручение Казаряна), провести подписку на будущий год (поручение завпочтой), переписать, указывая возраст, всех детей (поручение из роно), узнать у Данилова, сколько за последний месяц пало оленей (опять же поручение Казаряна), по какой причине (болезнь, нападение волка, росомахи), а также количество оленей, отставших от стада, то есть потерявшихся в тайге. И все сведения передать через Славу в поселок.

Любушка собралась сразу же заняться поручениями, но за нею пришел доктор. Она пошла вместе с ним к Даниловым.

Палатка Даниловых была точь-в-точь как у Оли. Печка, рядом — ящик для посуды, под ногами — ветки лиственниц.

Это передняя половина. Дальше — оленьи и бараньи шкуры, одеяла, подушки, на которых возятся дети. Посредине постели, как бы врезаясь в нее, чуть возвышается стол из двух ящиков.

Печка в палатке так раскалилась, что воздух даже в легкие входил горячим. Мария, одетая в цветастое платье без рукавов, в каком видела ее вчера Любушка, сидела на краю постели, держалась рукой за ухо, повязанное платком, и покачивалась из стороны в сторону, унимая боль этими однообразными движениями. Возле нее, на одеяльце с подостланной клеенкой, лежал на спине и дрыгал ножками смуглый голый малыш. Малыш сосал странную соску — резиновый мешочек, набитый чем-то мягким, с деревянным пятачком на конце, вместо пластмассового. Позже Любушка поняла, из чего сделана соска. Поняла, когда Юрий Петрович надел резиновые перчатки: на левой перчатке недоставало среднего пальца.

С Марией провозились долго. Любушка ужаснулась, увидев ее ухо. Опухоль неестественно увеличила его, ушная раковина, вместе с хрящиками и углублениями, выперла наружу, ухо напоминало бурый уродливый гриб, какие попадаются на старых пнях.

Юрий Петрович все делал очень медленно. Медленно протирал спиртом большой шприц с тонкой хромированной трубочкой на конце (Любушка вспомнила, что он называется шприцем Жанне), медленно набирал в него содовый раствор, медленно направлял на вздувшееся ухо струйку из хромированной трубочки.

Любушка держала под руками доктора таз. Потом подавала ему ампулы с новокаином. Потом просто стояла и смотрела, как он делает новокаиновую блокаду. При виде иглы Мария испуганно зажмурилась, но уколы перенесла спокойно — не дергалась, не вздрагивала. Дети притаились, замерли, не спускали глаз с рук доктора. А Любушке казалось, что доктор неумел и неловок. К тому же игла у него была тупа, он по нескольку раз тыкал в кожу, пока наконец не вводил иглу. Ссутулившийся, в очках, со шприцем, он походил на хищного старика, делавшего злое дело. Так же медленно и нерасторопно он накладывал повязку.

Покончив с перевязкой, Любушка с доктором вышли на улицу мыть руки. Черпая кружкой подогретую воду из ведра, стоявшего на нартах, Любушка спросила Юрия Петровича, отчего так долго не прорывает у Марии нарыв.

— Какой это нарыв? Это опухоль, — снисходительно ответил он. — Скорее всего — злокачественная.

— Она согласилась ехать в больницу?

— Согласилась, да я ее не повезу.

— Почему?

— А кто мне даст гарантию, что на том же Мертвом хребте не полетят обе гусеницы? Что тогда прикажешь мне делать с ней и с грудным ребенком? Ждать, пока ребенок замерзнет и меня посадят в тюрьму? Благодарю!

— Тогда, может, вызвать вертолет? — сказала Любушка. — Вы поедете и сразу присылайте вертолет.

— Обязательно. Он у меня будет лежать в кармане, доберусь до поселка, немедленно выпущу и направлю сюда, — посмеиваясь, говорил доктор, тщательно — уже третий раз — намыливая руки, — А ты знаешь, сколько стоит заказ вертолета на один час? Двести двадцать рублей! В райздраве на этот транспорт строжайший лимит. И распоряжение: обращаться с подобной просьбой в самом крайнем случае, да еще в случае инфекционных заболеваний. Скажи я о Даниловой, меня затюкают. Учти это на будущее.

Учесть Любушка могла, но в ответах доктора она все-таки чего-то не улавливала.

— Но ведь вы ехали специально за Даниловой, — сказала она. — Как же вы собирались ее везти?

— Собирался везти на вездеходе, а увидел трактор.

— Разве вы не знали, что вездеход отменили?

— Если бы знал, то не поехал, — ответил он.

Теперь доктор поливал ей, и Любушка тоже тщательно намыливала руки. Она подумала, что доктор прав: везти Марию с грудным ребенком на тракторе опасно — уж очень ненадежен трактор. Но о чем же он раньше думал, почему не настоял, чтобы послали вездеход? Правда, в ту ночь, когда они выезжали из поселка, доктор был крепко выпивши, возможно, поэтому а не разобрал — трактор перед ним или вездеход. Или под хмелем ему было все равно, куда и зачем ехать?..

Доктор третий год заведовал поселковым медпунктом. Любушка не сомневалась, что он хорошо осведомлен о делах совхоза. Помня разговор с корреспондентом, она спросила его:

— Юрий Петрович, это правда, что Казаряна не любят в бригадах?

— А за что его любить? Он в оленеводстве ни черта не смыслит, народ здешний не знает. Работал где-то на Кавказе агрономом-виноделом, вот и сидел бы там.

— А в райсельхозотделе его хвалят.

— Сейчас хвалят, потом локти кусать будут.

— А правда, мне корреспондент говорил, что оленей сдают в торг со шкурой и камусом и в бригадах не остается камуса?

— Почему же не правда? Скоро Казарян приучит всех в трусиках бегать. Торбаса шить не из чего, зато в совхозе доход возрос. Торг за камус неплохо платит, и сам не в убытке: открыли в горняцких поселках мастерские, шьют торбаса на заказ, пятьдесят рублей за пару. Со стороны все прекрасно: у совхоза прибыль, у торга — тоже.

— Странно… — задумалась Любушка.

— Странно — не то слово. Паскудно. От такой коммерции воротит.

Доктор надел рукавицы, взял с нарт топор, выбрал из кучи пиленых дров толстенький кругляк, приставил его к другому кругляку. Он поправлял очки, долго примерялся к кругляку, наконец взмахнул топором и всадил его в мох. Любушке отчего-то вновь стало жалко доктора, как тогда в дороге, когда полетела гусеница и он никак не мог согреться у костра.

— Вам здесь трудно, Юрий Петрович? — спросила она его.

— Не трудно, а муторно на всяких Казарянов глядеть и от них зависеть, — ответил он, выдергивая из мха топор.

— Вы уедете отсюда?

— Конечно, уеду.

— А сколько вам еще отрабатывать после института?

— Четыре месяца… Всего четыре месяца, — ответил он, с каким-то особым удовольствием произнося эти слова — «четыре месяца».

Он снова высоко занес топор, взмахнул им и опять промахнулся.

— Дайте я попробую, — сказала ему Любушка.

— Пожалуйста, — доктор охотно уступил ей топор.

Любушка поправила кругляк, вскинула над головой топор, держа его чуть вправо от себя, как делал вчера, рубя дрова, Николай, и с силой послала топор на кругляк. Но он вошел в ту же щель, откуда минуту назад его выдернул доктор.

— Одинаковые мастера, — засмеялся доктор. — Дай-ка теперь я.

— Еще раз попробую, — не согласилась Любушка. — Я ведь никогда не рубила.

Передавая друг другу топор, они все же кое-как накололи дров, снесли их в палатку.

Теперь можно было взяться за поручения. Любушка сбегала в свою палатку, вернулась к Даниловым с тетрадью. Сперва записала детей: Иван Семенович Данилов — 7,5 лет, Семен Семенович — 6 лет и четыре месяца, Андрей Семенович — 4 года, Александр Семенович — 2 года, Николай Семенович — 6 месяцев. Мария заметно повеселела после уколов новокаина, быстро, как заученный стишок, перечисляла заказы на будущий месяц: тушенки — один ящик, сгущенного кофе и сгущенного молока — по одному ящику, сухарей — два ящика, соли — четыре пачки, заварки — двадцать пачек… Промтовары — кофту из гаруса, одно полотенце, одно ведро, две кружки, три миски…

— Соски запиши. И бисер, — вспомнила Мария.

— Соски можете не писать, — сказал доктор, листавший «Огонек». — Сосок во всем районе нет.

— Куда же они делись? — удивилась Любушка.

— Изжевали грудники, — усмехнулся Юрий Петрович.

— Как же быть?

— Ждать, пока завезут из облцентра.

— Нет, я все-таки запишу, — решила Любушка.

— И бисер запиши, может, будет, — сказала ей Мария.

— И бисера тоже нет? — спросила ее Любушка.

— Давно нет. Надо Косте торбаса расшить, в техникум послать. Торбаса уже пошила, только бисер надо.

— Посылайте без бисера, а то у него нога вырастет, — посоветовал доктор. — В его возрасте нога за год на сантиметр увеличивается.

— Надо посылать, — подумав, решила Мария, — Но ты запиши, может, будет.

С подпиской на газеты и журналы тоже справились быстро. Загибая на руках пальцы, Мария говорила:

— «Известия», «Правда», областная газета, районка, «Работница», «Крестьянка», газета «Сельская жизнь», «Огонек», «Веселый картинка»… — Она посмотрела на загнутые пальцы и сказала: — Конец. Девять штук, как в том году. — Подумала и спросила Любушку: — Может, новый журнал заказать? Ровно десять штук будет. Какой хороший журнал есть?

— Какой хороший? — задумалась Любушка. — Даже не знаю. Журналов много… У вас сколько классов?

— Шесть, — сказала Мария.

— А у Данилова? — спросила Любушка и почувствовала, как неприятно ей произносить это слово — Данилов.

— Четыре.

— Выписывайте «Крокодил», — снова посоветовал доктор. — В нем картинки смешные.

— Правильно, — согласилась Любушка. — Писать «Крокодил»?

— Пиши, пиши!

Мария держалась с Любушкой приветливо. Налущив горку стланиковых орешков, она бросила несколько горстей детям на одеяло, остальные пододвинула на газете Любушке. Налила в чашки чаю — себе, доктору и Любушке. Но для Любушки она была прежде всего женой Данилова, которая видела и слышала, как он оскорблял ее последними словами, и не вмешалась, не остановила его, а спокойно стояла у палатки и смотрела. Теперь она спокойно угощает ее — будто ничего не случилось.

— Ну, проспался ваш муж? — строго спросила ее Любушка, давая понять, что она не забыла вчерашнего.

— Плохо спал, болел сильно ночью. Голова болела и живот, — объяснила она Любушке, явно сочувствуя мужу.

— Пить меньше надо, — нахмурилась Любушка.

— Меньше надо, — согласилась Мария. — Вчера много пил, все вино выпил, совсем немножко осталось. После вина он всегда болеет.

— Да еще и вас, наверно, бьет?

— Зачем меня бить? — удивилась Мария. — Он меня никогда не бьет.

Любушка поняла, что Мария не придавала случившемуся ровно никакого значения. Ее заботило лишь то, что после вина у мужа болели голова и живот. Любушка оставила Марию и доктора допивать чай, пошла к Васиным.

Собаки Васина встретили ее громким лаем. Здешние собаки вели себя довольно интересно. Скажем, собаки Васина строго придерживались своей территории, расхаживали и лежали у палатки Васина, собаки Данилова — у своей, и так далее. Выходишь из палатки Оли — Олины собаки молчат, подходишь к палатке Данилова — даниловские поднимают лай. Выходишь от Данилова — его собаки без внимания, направляешься к Оле — Олины принимаются драть глотки. Если же просто идешь вдоль палаток, собаки лают по очереди — в зависимости от того, по чьей территории проходишь. Только приближение общей опасности — волка, медведя, росомахи — пробуждает в них чувство коллективизма. Почуя вдалеке зверя, который, возможно, и не помышляет соваться к палаткам, они способны поднять столь дружное гавканье, что станет тошно и водку, и людям. В обычное же время собаки лают, придерживаясь порядка: даниловские — на Олю, Олины — на Данилова и так далее, руководствуясь принципом «свой — чужой». Правда, делают они это без особого энтузиазма и без всякой злости — что-то вроде голосовой разминки. И никогда не лают на детей, считая их почему-то всегда «своими».

В палатке у Васиных было пусто: сам он погнал с Даниловым стадо, Паша торчит возле трактора, не оставляет ни на минуту Володьку, а мать ее неизвестно где. Оставив Васиных «на потом», Любушка пошла в следующую палатку — к Оле, теперь уже к себе домой, встречаемая громким лаем Олиных, теперь уже и ее, собак.

Николая дома не было.

— Пошел стрелять барана, — сказала Оля. Она обшивала разноцветными тесемками шапочку и одновременно кормила грудью маленького.

Любушка переписала Олиных детей и все, что та заказала из продуктов и промтоваров, не забыв упомянуть соски и бисер. Перечисляя газеты и журналы, Оля, как и Мария, загибала пальцы на руках. Но у нее получилось двенадцать названий.

От Оли Любушка еще раз зашла к Васиным. Никого не обнаружив, она отправилась в самую дальнюю палатку. И надолго задержалась у Саши Ивановны.

9

Любушка вошла в палатку и изумилась — так было в ней светло и нарядно. День вливался сюда сквозь четыре окошка из полиэтиленовой пленки, освещая каждый уголок. И каждый угол, включая брезентовый потолок, был оклеен разноцветными журнальными вырезками, между ними свисали пришпиленные булавками зеленые ветки стланика и пунцовые гроздья рябины.

Хозяева и гости сидели, подогнув под себя ноги, вокруг ящичного столика, застланного новой клеенкой в голубеньких цветочках, заставленного всякой снедью. Здесь, как и в других семьях, ели жареных хариусов (у каждой палатки стояли мешки намороженного хариуса), консервы, галеты, разогретый на печке хлеб. Стояло вино в литровой банке, а в миске — оттаявший, сморщенный виноград. Собак в палатке не было, но у порога лежала парочка олешков с короткими рожками — те самые, что вчера неотступно следовали за Сашей Ивановной, когда она носила продукты.

— Здравствуйте. Приятного аппетита, — войдя, сказала Любушка.

Все задвигались, усаживаясь поплотнее и высвобождая ей местечко.

— Садись, садись!.. Чай пей, фермут пей, кушай с нами! — заулыбалась сморщенным лицом Саша Ивановна. И тут же стала наливать ей «фермут», пододвигать рыбу.

Хозяев было трое: Саша Ивановна, ее муж — пастух Егор Никитов, пожилой крепкий мужчина с квадратными плечами, плотно обтянутыми сатиновой рубашкой, и их тугощекий сынишка. А гостей двое: Пашина мать и поселившийся у Никитовых корреспондент. Саша Ивановна была наряжена в новую розовую кофту из гаруса, голову ее покрывал яркий крепдешиновый платочек, кончики платочка стягивались на лбу в узелок с рожками. От вина и от жаркой печки лицо ее разрумянилось, она не переставая улыбалась, широко растягивая подкрашенные губы и узя в крохотные щелочки глаза. Пашина мать тоже раскраснелась и тоже беспричинно улыбалась, поглядывая на всех маслеными глазками. Корреспондент и Никитов выглядели совершенно трезвыми: возможно, они не пили вина или оно на них не действовало.

Вероятно, до появления Любушки они разговаривали о чем-то интересовавшем корреспондента, так как на коленях у него лежал раскрытый блокнот, а в руке он держал самописку.

— Как дела, товарищ зоотехник? Как настроение? — весело спросил он Любушку.

— Хорошо, — ответила она, присаживаясь возле него. — Вот надо заказ на товары записать.

Увидев, что она раскрывает тетрадь, Саша Ивановна воскликнула:

— Потом, потом!.. Пей фермут раньше, кушай раньше, потом писать будешь! — Она толкала в руки Любушке кружку с вином.

— Пей немножко, пей, — закивал Никитов. Он тоже улыбался ей широкоскулым лицом, сплошь покрытым розоватыми тоненькими жилками сосудов.

Любушка взяла кружку, отпила немного «фермута».

— Теперь кушай, кушай!.. Рыба кушай, консерва, винихрад, — быстро-быстро говорила ей Саша Ивановна. — Чай тебе дам, тушенка бери…

Она повернулась к раскаленной печке, проворно натянула на ладонь рукав кофты, взялась за дужку кипевшего чайника. Ворсинки на рукаве вмиг опалились, закурчавились искрами.

— У вас кофта горит, — сказала ей Любушка и тут же заметила, что низ кофты тоже припален, но не сейчас — раньше.

— Пускай, пускай, — беспечно ответила Саша Ивановна. — Мы новый кофта купим, зеленый купим. Зеленый кофта красивый. Дуся, ты какой себе кофта купишь — зеленый или красный? — спросила она Пашину мать.

— Никакой не буду, — замахала руками Пашина мать, точно Саша Ивановна давала ей кофту, а та не желала брать. — Зачем мне кофта? Ты деньги пуф-пуф бросаешь, а я деньги не могу бросать. Я с Васиным летом Крым поеду, отпуск делать поеду, там кофта куплю.

— Поедешь, поедешь!.. Васин тебя бросит, деньги сам заберет, ты сам назад поедешь, — отвечала ей Саша Ивановна и тоже махала руками.

— Зачем он меня бросит? Он меня любит!

— Как ты знаешь, что любит? Он тебя не любит! Он тебе красивый манатка купить жалеет. Пашка купить жалеет! Пашка старый телогрейка ходит! Я свои дочка красивый манатка посилка посилаю!

— Зачем Пашке покупать? Пашка свой муж есть, Володька! Пускай Володька покупает! Он уже много покупал: пальто красивый черный, кофта теплый! А я отпуск делать поеду, мне деньги нельзя пуф-пуф бросать!

— Поедешь!.. А потом один сюда назад поедешь!..

Любушка и корреспондент посмеивались, слушая столь напористую перебранку женщин. Впрочем, это была даже не перебранка, так как обе женщины, хотя и размахивали энергично руками, говоря все это, но широко улыбались друг дружке, в голосе их не слышалось никакой злости. Никитов тоже смеялся, глядя на женщин, от смеха в черных глазах его, круто срезанных книзу, выступили слезы.

Наверно, Саша Ивановна и Пашина мать продолжали бы и дальше в том же духе частить словами, но тут сынишка Никитовых громко крякнул, хлопнул себя рукой по животу и шумно сообщил:

— Ох, наработался крепко!.. Чай напился!..

— Теперь погуляй, Егор, — погладил его по смоляной голове Никитов.

— Теперь гуляй, Егор, — эхом отозвалась Саша Ивановна и тоже погладила сына шершавой рукой по черным волосенкам.

— К дяде пойду, — серьезно заявил мальчик, показав рукой на корреспондента. И, пыхтя, стал перебираться к нему.

— Садись, дружок, садись. — Корреспондент усадил его между собой и Любушкой, сказал ему: — Ну, познакомься с тетей, скажи ей, как тебя зовут.

— Егол Еголович, — громко ответил мальчик, лукаво стрельнув раскосыми глазенками.

— Ох ты, какой молодец, Егор Егорович. — Любушка потрепала его по жесткой голове.

— Он у нас молодец, — сказал Никитов.

— Он молодец, всегда молодец! — закивала Саша Ивановна. — Почитай тетя Люба книжка.

— Почитай, Егор, тете книжку, — поддержал жену Никитов. Он потянулся в угол палатки, где лежала на одеялах стопка журналов, взял «Веселые картинки», передал сыну.

Мальчик раскрыл журнал и, тыча пальцем в картинки, стал бодро сообщать:

— Это — дом-м!.. Это — гриб-б!.. Это — со-пак-ка!..

Саша Ивановна и Егор Никитов-старший довольно кивали, не сводя глаз с мальчика. Не приходилось сомневаться, что оба они без ума любят своего сынишку. И все-таки трудно было поверить, что эта щупленькая женщина с коричневым лицом, сморщенным, как кора старого дерева, не бабка или прабабка, а родная мать мальчика. Любушке вспомнились Олины слова о том, что Егор родился случайно, когда Саше Ивановне было уже пятьдесят пять лет. А если женщине уже пятьдесят пять, говорила Оля, как она может думать, что у нее родится сын?..

— Это — сон-ц-це!.. Это саяц-ц!.. — продолжал мальчик.

— Постой, Егор Егорович, постой, — остановила его Любушка. — Это не заяц. Ну-ка, посмотри хорошенько, кто это?

Мальчик прищурился на картинку, приклонился ближе к журналу, засопел и строго сказал:

— Это — саяц-ц!

— Нет, это кошка, — объяснила ему Любушка. — Видишь, она молоко из блюдца пьет?

— Это саяц-ц! — рассердился вдруг мальчик.

— Да нет же, кошка, — засмеялась Любушка. — Вот здесь написано: «Мя-у, мя-у», А разве зайцы мяукают?

— Нет, саяц-ц! — упрямо повторил мальчик и шлепнул рукой по картинке, как бы в доказательство того, что он прав.

— Заяц, заяц, Егор, — поспешил успокоить его Никитов и пояснил Любушке: — Он кошку никогда не видел.

— Он не видел, он не видел! — немедленно подтвердила Саша Ивановна.

— Не видел? — удивилась Любушка. — Но ведь в поселке полно кошек.

— Он поселок еще не видел, мы его не возили, — сказал ей Никитов.

— Он не видел, мы не возили!.. — закивала Саша Ивановна.

— Разве у вас нет там квартиры? — спросила Любушка, помня о пустовавших домах, в одном из которых ей привелось жить.

— Почему, квартира есть, — ответил Никитов.

А Саша Ивановна, не поддакнув ему на сей раз, скороговоркой зачастила:

— Зачем нам квартир? Как буду там жить, когда муж здесь? Кто печка топить будет, кушать делать? Муж дежурство пришел — палатка холодно, кушать нет. Зачем нам далеко квартир?

Егору-младшему надоело демонстрировать свои познания в картинках, он натянул валенки и перебрался к лежавшим у порога олешкам, принялся гладить их, почесывать за ушами. Олешки смирно лежали, позволяя мальчику забавляться с ними.

Пашиной матери, видно, тоже надоело сидеть. Она начала перемешаться по одеялам к краю постели, где стояли ее валенки. Увидев, что она собирается уходить. Любушка сказала ей насчет заказов к открыла тетрадь, готовясь записывать.

— Васин придет, тогда скажет, — ответила Пашина мать. — Он хозяин, пускай скажет.

— Сама почему не скажешь, сама почему боишься? — спросила Саша Ивановна и дробненько засмеялась, замахала руками, — Так он тебя любит?

— Сама тоже могу, — ответила Пашина мать. — Один ящик тушенка-мясо пиши, два ящика галета, десять пачка чай, один ящик сахар.

— И все? — записав, спросила Любушка.

— Больше нам не надо.

— А что вы на будущий год из газет и журналов выписываете?

— Нам не надо, отпуск делать поедем. Отпуск целый год будет, зачем нам почта? — ответила Пашина мать и выскользнула из палатки.

За ней, нацепив на голову ушастую шапку, убежал Егор Егорович, за ним исчезли из палатки олешки.

— Жадный Дуся стал, ой какой жадный! — подкатила под лоб крохотные глазки Саша Ивановна, — Раньше добрый был, теперь совсем жадный. — И предложила: — Давай немножко еще фермут пить, кушать немножко.

Она разлила в кружки остаток вина из литровой банки. Любушка прикрыла свою кружку рукой — в ней еще оставалось. Когда выпили, Любушка спросила Никитова, удачно ли он сходил на барана.

— Есть баран, есть, — обрадованно закивала Саша Ивановна. — Шкура большой, одеял Егору шить буду. — Она все еще пила свое вино, прерываясь после каждого глоточка, причмокивая и облизывая губы.

— А много баранов в сопках? — спросила Любушка.

— Совсем мало — ответил Никитов. — Я за этим три дня следил.

Горных баранов тоже запрещалось стрелять. Но как быть, если у них такие теплые шкуры, что о лучшем одеяле трудно мечтать? Правда, из одной шкуры одеяла не сошьешь, нужны три-четыре. Значит, и Никитов, и Николай, и другие пастухи, вместо того чтобы отдыхать после дежурства, будут истаптывать сопки в поисках баранов, потому что ватные одеяла для зимы — все равно что дым костра для овода. Ничто не спасет в жаркий день оленя от оводов, кроме крепкого ветра, и никакая вата не согреет человека в шестидесятиградусный мороз, если не будет ворсистых теплых шкур…

Любушка хотела спросить Никитова, давно ли в совхозе введен такой порядок — сдавать в торг оленей со шкурой и камусом? Но в это время Саша Ивановна извлекла из меховой сумки пачку фотографий, протянула их Любушке.

Смотри, смотри, какой мой дочка! Два дочка! Один замуж живет, другой молоденький совсем, — пьяненько хвасталась она, сияя всеми своими морщинами.

Дочки были красивые и, похоже, модницы. У одной на разных фотографиях были разные прически; на этой — замысловатая укладка, на другой карточке — уже высокий, отливающий лаком начес. Младшая дочка тоже каждый раз по-разному распоряжалась своими длинными волосами: то выпускала две косы на высокую, обтянутую свитером грудь, то заплетала одну косу и обвивала вокруг головы, то сооружала из мелкого плетева косичек целую башню над высоким выпуклым лбом, У обеих дочек были изогнутые, как бы поднятые в удивлении брови, маленькие частые зубы и ямочки на подбородках.

— Они приезжают к вам? — спросила Любушка.

— Давно приезжали, когда в интернате учились — ответил Никитов.

— Давно, давно, когда интернат жил! — подтвердила Саша Ивановна и привычно зачастила: — Зачем им сюда ехать? Там квартир хороший, там муж есть, маленький дочка. Зачем сюда ехать? Наши дочка нам письма пишут, посилька посилают. Егор наш большой будет, интернат поедет, там жить будет. Зачем сюда ехать?

— Вот вам, товарищ зоотехник, и главная проблема, — обернулся к Любушке корреспондент и показал на свой блокнот: — Я уже кое-что записал. Егор Иванович говорит, что за несколько лет ни один парень в бригады не вернулся. Как уехал в интернат — назад не жди. Верно, Егор Иванович?

— Да, обратно давно не едут, — сказал Никитов.

— Так, чего доброго, скоро все оленеводство захиреет, некому будет оленей пасти. А олени — не пшеница с гречкой, их машинами не посеешь, не пожнешь. Стало быть, никакие машины пастухов не заменят. Где же выход, Егор Иванович? — спросил корреспондент. — Кто, скажем, через несколько лет будет стада водить?

— Не знаю, — пожал квадратными плечами Никитов. И смущенно улыбнулся: — Мы будем водить…

Разговор был не нов для Любушки. Об этом много говорилось в интернате и в техникуме. Говорилось о том, что детям оленеводов нужно возвращаться после школы и техникума в бригады, продолжать дело своих отцов и дедов. Но получалось так, что, закончив школу или техникум, девчонки выходили замуж за поселковых ребят, а парни тоже старались закрепиться в поселках: в каких-нибудь ремонтных мастерских, на золотых приисках, в торговле. И мало кто скорбел, что в тайге недостает пастухов или специалистов. Вот и в бригаде Данилова не хватает двух пастухов, потому другим приходится дежурить по двенадцать часов, а в морозы да в темные осенние ночи — это тяжкий труд. Наверно, поэтому Слава и сказал ей вчера, когда ворочали с ним ящики в санях: «Зачем ты в бригаду поехала? Намучаешься здесь… Осталась бы в конторе». Но остаться в конторе ей никто не предлагал, и раз послали в бригаду — значит, надо работать в бригаде. Так она и ответила Славе. И еще сказала, чтобы он поменьше ее жалел…

В палатку заскочил раскрасневшийся Егор Егорович, за ним в отпахнувшийся полог протискивались, толкаясь боками, олешки — беленький и рыжий.

— Ма, Ванька-Танька кушать надо! — требовательно сказал мальчик.

— Нада, нада, давно нада!.. — закивала сыну пьяненькая Саша Ивановна. — Давай гущенка, давай галета!..

Мальчик юркнул за печку. Он проворно выдергивал из ящика банки со сгущенным молоком, бросал их Саше Ивановне. Она ловила банки, передавала мужу, тот принялся открывать их складным ножом. Тем временем Егор-младший, погромыхав за печкой ведрами и другой посудой, взял оцинкованный таз, поставил его Саше Ивановне на колени, затем подтащил к ней ведро с водой и, сосредоточенно посапывая, стал распечатывать пачку галет. Олешки приблизились к Саше Ивановне. Вытянув острые мордочки и нетерпеливо переминаясь на тонких ногах, они наблюдали, как она размешивает ложкой в тазу сгущенное молоко, добавляет воду, крошит галеты.

Тогда-то Любушка поняла, отчего Саша Ивановна набирает столько продуктов, — прокорми-ка двух таких едоков, если они способны за раз вылакать три-четыре банки сгущенки и сжевать три-четыре пачки галет!

— Много у вас брошенных телят при отеле было? — спросила Любушка Никитова.

— Нет, только две важенки телят не признали. На моем дежурстве было. Я их ночью Егору в мешке принес. Белый — Ванька, он мужчина, а это — Танька, женщина, — посмеиваясь, отвечал Никитов и ласково поглядывал на олешков, погрузивших в таз острые мордочки.

Записывая заказ Никитовых, Любушка напомнила им о задолженности.

— У вас четыреста сорок рублей долга, — сказала она. — Берите меньше продуктов, потом будет трудно рассчитаться. Долг ведь будет расти.

— Пускай растет, — спокойно ответил Никитов. — Летом Танька и Ванька в стадо пойдут, тогда рассчитаемся.

— Пускай растет, пускай растет! — немедленно отозвалась Саша Ивановна. — Нам деньги не надо.

И принялась перечислять заказ, загибая на руках коричневые сморщенные пальцы. Мясной тушенки — четыре ящика, сгущённого молока — шесть ящиков, сгущенного кофе — три ящика, галет — восемь ящиков, сахара — три ящика.

Любушка кончала записывать, когда на дворе громко закричал Володька:

— Доктор, доктор!.. Юрий Петрович!..

И сразу же залаяли собаки: у одной палатки, у другой. Потом взвились собаки Никитовых — к Никитовым кто-то бежал, тяжело топая сапогами.

В палатку, сгибаясь, втолкнулся Володька.

— Люба, Славка умирает! — крикнул он. — Доктора черт на охоту унес!.. Пошли скорей!..

10

Слава лежал шагах в десяти от трактора, раскинув руки. На синюшном лице его не было никаких признаков жизни, глаза закрыты. Все выбежали из палаток, окружили его. Корреспондент подсовывал Славе под голову свою куртку. Любушка ощупывала руку, стараясь обнаружить пульс. Пульса не было.

— Пульса нет… По-моему, остановилось сердце, — сказала она, чувствуя, как внутри у нее все похолодело! — Может, он что-то такое съел?

— Да ни черта он не ел! — зло ответил ей Володька, будто она была в чем-то виновата.

Любушка сообразила, что задала Володьке глупый вопрос: при чем тут сердце и — «что-то съел»? Она пыталась вспомнить, что нужно делать, когда останавливается сердце. Нужен укол, обязательно укол! Но какой, какой?.. И отчего могло остановиться сердце?.. Наверно, у Славы сперва закружилась голова, потом он зашатался… Когда у оленя кружится голова и он падает, помогают уколы синтомицина, потом дают таблетки: норсульфазол, стрептоцид… Те же лекарства, что и людям…

— Закатайте свитер, растирайте ему сердце… Делайте массаж, я сейчас… — сказала Любушка корреспонденту и бросилась к палатке Данилова.

Володька трижды выстрелил из ружья в воздух. Обгоняя Любушку, побежал к сопке, громко крича:

— Юрий Петрович!.. Доктор!.. Э-эй, доктор!..

За Володькой неслась Паша, держа на веревке лаявшего Тимку. В противоположную сторону, к другой сопке, бежал Никитов, тоже стреляя вверх из ружья.

Чемоданчик доктора валялся на одеялах. Любушка открыла его, стала торопливо перебирать лекарства… Аспирин, кодеин, норсульфазол… ампулы с новокаином, глюкозой… Все не то, не то… Какие-то порошки в коробочке. Но от чего порошки — неизвестно, не написано… И вдруг вспомнила — кордиамин! Вот какой нужен укол при сердце!.. Но в чемоданчике кордиамина не было. Кажется, он был в ящике с оленьими лекарствами. Кажется, она получала в аптеке кордиамин… Ведь оленей лечат теми же лекарствами, что и людей. А как лечить оленей, она немножко знала… Совсем немножко — на зоотехническом факультете мало читали лекций по ветеринарии…

Дрожащими руками Любушка наливала воду в стерилизатор, ставила его на печку. Ей казалось, что уже все бесполезно: пока кипятится шприц, пока она найдет кордиамин, Славе уже не помогут никакие уколы…

Она выскочила от Данилова, побежала к Олиной палатке. И опять дрожащими руками перерывала ящик: с медикаментами, выбрасывала из него на землю пакеты с марганцовкой, риванолом, дибиомицином — самым новым препаратом для лечения копытки[9]. Пока она вытряхивала содержимое ящика, в голову ей лезли какие-то идиотские мысли. А вместе с мыслями проплывали всякие картины… Слава лежит в гробу, гроб забивают крышкой, ставят в сани, Володька палит из ружья в воздух… На Мертвом хребте вырыта глубокая яма, гроб опускают в яму, Володька стреляет в воздух, а рядом стоит Гена, поддерживает ее, Любушку, за плечи, дает успокоительные таблетки…

Она нашла кордиамин, прихватила попавшуюся на глаза, бутылочку с нашатырем, вернулась к трактору. Теперь голова Славы лежала на коленях у Саши Ивановны. Покачиваясь и что-то пришептывая, Саша Ивановна гладила меленькие Славины кудри и плакала. Корреспондент ладонью растирал Славе левую сторону груди. Кто-то уже брызгал на него водой: на синюшном лице с закрытыми глазами поблескивали капли.

— Пульс появился, — обернулся к Любушке корреспондент. — У него какой-то шок, что ли.

— Я кипячу шприц, сейчас сделаем укол, — сказала Любушка, опускаясь возле него на колени. — Давайте попробуем нашатырь. — Ей не было холодно, но у нее от волнения стучали зубы.

Корреспондент поднес к ноздрям Славы бутылочку с нашатырем. Веки у Славы дрогнули.

— Еще давайте, еще!.. — заволновалась Любушка. — Нашатырь помогает!..

Слава открыл глаза. Тусклые, неживые зрачки закатились вверх и остановились.

— Еще, еще!.. Дайте я сама!.. — торопила Любушка и забирала у корреспондента бутылочку.

У Славы дернулась верхняя губа, зрачки передвинулись ниже, чуть затеплились.

— Что такое?.. А?.. — спросил он, чуть разжимая посиневшие губы.

— Лежи, лежи… Постарайся глубже дышать, — сказал ему корреспондент. — Саша Ивановна, не тормошите его. Не надо его гладить… Женщины, раскидайте костер.

С утра Слава с Володькой жгли под трактором поленья — пытались разогреть и завести замерзший мотор. Теперь догоревшие поленья дымили, дым полз на Славу. Оля и Мария, обе с детьми на руках, и Пашина мать послушались корреспондента — начали тушить головешки. Им помогали дети постарше.

Первым прибежал доктор, потом — Володька и Паша с Тимкой.

— Славка, очнулся? — обрадовался Володька, бросая на снег свое ружье.

— А что было?.. — спросил Слава, не поднимая головы. Он по-прежнему едва раздвигал губы.

— Это у тебя надо спросить, что было, — сказал доктор. Он тоже бросил на землю ружье, склонился над Славой. — Что ты чувствовал, теряя сознание? Что у тебя болело?

— Не знаю… ничего не болело… Поплыло все — и мрак…

— Кофий сгущенный ел сегодня?

— Ел…

— Вот и доелся. Я тебе вчера говорил: не увлекайся сгущенным кофе.

— Что ж, по-вашему, это от кофе? — не поверил Володька. — Я его сам люблю. Вон и Пашка моя ложками урабатывает. Он получше молока сгущенного.

— Молодцы! — хмыкнул доктор. — А потом удивляются, почему сердце останавливается. Сколько ты съел, Слава?

— Три банки…

— Одним заходом?

— Одним…

— Ну, еще парочку таких порций на сердце — тебе сам академик Амосов не поможет!

— Юрий Петрович, я шприц кипячу, — сказала ему Любушка. — Надо сделать укол кордиамина.

— Не надо. Полежит — пройдет. Впрочем, давайте перенесем его в палатку.

— Я сам, — приподнялся Слава.

— Давай сам, — не стал возражать доктор. — Мы только поддержим.

Доктор, Володька и корреспондент помогли Славе встать, повели к Васину. Женщины разошлись по своим палаткам, за ними убежали дети. На дворе остались только собаки — чтобы вовремя извещать хозяев о приближении соседей, а в случае приближения зверя — вовремя известить сразу всех: и хозяев, и соседей…

С блеклого, притуманенного неба начал срываться снег — пухлые редкие комочки. Пролетит, покружит белый комочек — и нет больше. Опять сорвется, покружит, присядет на мох, застынет одуванчиком. Несколько легких хлопьев село Любушке на рукав стеганки, когда она укладывала в ящик разбросанные по земле коробки и пакеты с медикаментами. Уложив все как следует, Любушка пошла к Никитовым забрать оставленную у них тетрадь.

Никитов с корреспондентом распиливали за палаткой лиственницу, Саша Ивановна помахивала топором. Ловко помахивала: тюк — кругляк дал продольную трещину, тюк — распался на четыре полешка. Егор Егорович помогал отцу: подталкивал его сзади в такт движениям пилы. И все время поправлял спадавшую на глаза ушастую шапку.

— Люба, попили с Егором Ивановичем, я сфотографирую, — сказал ей корреспондентки ушел в палатку за фотоаппаратом.

Вчера; до истории с дракой, корреспондент перефотографировал все, что мог, и все, что видел: женщин, носивших продукты, Славу и Любушку, ворочавших в санях ящики, детей, собак, оленей; палатки, Данилова в обнимку с белым вожаком, Васина верхом на чалыме. У корреспондента было несколько фотоаппаратов, один — с большим толстым объективом, вроде подзорной трубы.

Сейчас он вышел из палатки с этим аппаратом-трубой, наставил его на Любушку, пилившую с Никитовым, потом — на Никитова, на Сашу Ивановну. Он заходил с одного, с другого боку, приседал, просил обернуться, улыбнуться, поднять голову. Егора Егоровича посадил на рыжую Таньку, поправил ему шапку, сказал, чтобы он смеялся. Егор Егорович надувал и без того толстые щеки, сопел и не хотел смеяться.

— Егор Егорович, самолет летит! — крикнул корреспондент, показав рукой вверх.

Мальчик задрал голову, заулыбался, приоткрыл рот и замер, вглядываясь в мутную серость неба. Аппарат щелкнул.

…Снег повалил гуще. Белые хлопья уже не кружились, они падали ровно, строго друг за дружкой, будто скользили с неба по невидимым нитям. Густые хлопья совсем занавесили долину, когда в нее так же неслышно, Как вчера, вошло стадо. И как вчера, о его приходе известил перезвон колокольчиков.

В это время Любушка уже пришла от Никитовых и пилила дрова с Олей. Олин крикун спал, они успели распилить две лиственницы и взялись за третью. Любушка видела, как позади стада ехали верхом на чалымах и о чем-то разговаривали Данилов и Васин. Потом Данилов погнал чалыма к своей палатке, но стороной, чтобы не проезжать мимо Любушки и Оли. А Васин свернул к ним, спросил Олю, где Николай, и, услышав, что еще не вернулся, сказал ей, что завтра тоже пойдет на барана. Олины собаки привычно затявкали на него, но сразу же умолкли, не успев даже как следует продрать глотки.

— Привыкаешь у нас? — спросил Васин Любушку.

— Привыкаю, — ответила она.

— Привыкнешь, — повторил он и поехал к соседней палатке.

Вечер надвинулся сразу. Только что было светло, потом вдруг стало серо, и серость быстро обратилась в черноту. Так же внезапно перестал валить снег. Только что Густо летели хлопья — и уже пуст воздух. Будто снег, задумав покрыть долину и сопки, разошелся, разогнался во всю мочь, да вдруг выдохся и скис, недоделав начатое.

Не было шести, когда темнота погнала Любушку и Олю в палатку. И как раз вовремя — проснулся и заплакал маленький. Старший дети, пока они пилили, спокойно забавлялись всякими игрушками, но тут и они захныкали, прося есть.

Оля быстро всех успокоила: маленькому дала грудь, старших накормила консервированным борщом, напоила чаем.

И как раз тогда в палатку вошел Данилов. Сперва Данилов, за ним — Слава.

— Здравствуйте, это мы, — шутливо сказал Любушке Слава. — Вот бригадир поговорить с тобой хочет.

Любушка колюче глянула на Данилова, подвинулась на постели из веток и одеял, сказала Славе:

— Садись, Слава. Как ты себя чувствуешь?

— Да ну, ерунда, — усмехнулся он. — Жив и невредим. — Вид у него был вполне здоровый, щеки румянились с мороза.

— Сладкое больше не кушай, — засмеялась Оля. — Кофе-сгущенка — сладкое, ты как ребенок наелся. Слышал, что доктор сказал?

— Слышал, слышал, — смутился Слава. И обернулся к Данилову: — Садись, бригадир, чего стоишь? Вот на ящик садись и говори.

— Данилой не спеша присел на ящик, не спеша снял шапку.

— Так, значит… Извини меня. Я вчера глупый был… Больше так не повторится, — сипловато сказал он, глядя прямо на Любушку.

Потом надолго умолк, понурив голову.

— Ты его прощаешь? — спросил Любушку Слава, Любушка не ожидала этого — Данилов сам пришел к ней и просит прощения! Она смутилась и растерялась.

— Я, конечно, прощаю, — сказала она. — Но вы вчера очень плохо поступили… Из-за вас вчера праздник сорвался… И вообще, — она запнулась, не зная, что еще сказать.

— Больше так не повторится, — снова проговорил Данилов, не поднимая головы.

— Смотри, Данилов, еще раз такую бузу подымешь — полетишь с бригадиров! — строго сказал ему Слава.

Данилов тяжко вздохнул.

— Ты всегда прощения просишь, потом палку берешь, — вмешалась Оля. — Ты летом. Николая просил, потом зуб ему выбил. Ты всегда такой дикий.

— Тогда вино возить не надо. Когда вино нет — драка нет, — с тоской ответил Данилов.

Он поднял на Любушку узкие глаза, и в них — такая затаенная боль, что Любушке стало бесконечно жаль Данилова. И стыдно за себя, за то, что она позволяет ему просить у нее прощения, извиняться, почти унижаться перед нею.

— Правильно, не надо привозить вино, — сказала она Данилову, — Я напишу Казаряну.

— Не надо возить… Тьфу вино! — плюнул себе под ноги Данилов.

— Ладно, Данилов, знаем тебя, — сказал ему Слава. — Тебе не привези, ты нарты в поселок погонишь, бузу подымешь. Словом, я тебе сказал?.. Смотри у меня!

Любушке не понравилось, что Слава таким приказным тоном разговаривает с Даниловым. Конечно, Славу знают во всех бригадах, пастухи, наверно, уважают его — он возит им продукты и почту. Но зачем же покрикивать на Данилова, даже если он и сотворил негодное?..

— Вы когда собираетесь откочевывать? — спросила Любушка Данилова, чтобы переменить неприятный разговор.

— Завтра будем манатки возить. Трактор уйдет — будем возить, — сипловато ответил Данилов.

Продукты, заказы, перепись детей — все это было временной заботой Любушки. Главная ее забота — олени, для этого ее сюда прислали. И она стала расспрашивать Данилова об оленях. Бригадир отвечал, что молодняка при отеле потеряли мало, всего четырнадцать телят, поэтому мало сдали пыжика, что кораль хорош, они его ремонтировали, подновили жерди, что копытка пока, не замечается, что бруцеллезные олени есть. Бруцеллезные отстают от стада, с ними морока при перегоне. На той неделе двух задрал волк.

— Завтра я посмотрю стадо, больных лучше отбить и выпасать отдельно, — сказала ему Любушка. И раскрыла свою тетрадь. — Казарян просил узнать некоторые цифры. Давайте по порядку. Сколько за последний месяц пало оленей?

Данилов наморщил лоб, припоминая. Коричневое лицо его напряглось, отчего туго натянулась на скулах потрескавшаяся, задубелая кожа.

— Может, двадцать, может, тридцать, — неуверенно произнес он.

— А точно сколько?

— Точно сорок, — подумав, сказал Данилов.

— Почему же вы говорили: двадцать — тридцать?

— Это я вспоминал…

— Хорошо, запишем сорок. А сколько отбилось?

— Отбилось сто, — не задумываясь, ответил Данилов.

— Сто, — повторила и записала Любушка. — А сколько звери задрали? С теми двумя, что вы говорили?

— Задрали десять олешка, — немедленно сообщил Данилов.

— Десять… Значит, сколько же сейчас в стаде оленей? — Любушка прикидывала в уме цифры.

— Две тысячи, — твердо сказал Данилов.

— Как — две тысячи? Куда же остальные делись?

— Остальной в стаде ходит.

— Постойте… Всего пропало сто пятьдесят оленей, — объясняла Данилову Любушка. — По данным на первое сентября — в бригаде две тысячи пятьсот двадцать пять оленей. Если сейчас две тысячи, то где еще триста семьдесят пять?

— Да он их не считал, верно, Данилов? — насмешливо сказал Слава. — Когда вы последний раз пересчитывали стадо?

— Давно, — вздохнул Данилов. — На летовка.

— Ну вот! — засмеялся Слава. — А ляпаешь: «Сто отбилось!» Что, ты их за хвосты держал и подсчитывал, когда они убегали?

Данилов пристыженно молчал.

— Откуда же в конторе взялась эта цифра — две тысячи пятьсот двадцать пять оленей? — недоуменно спросила Любушка.

— Данилов, откуда эта цифра? — обернулся к Данилову Слава. — Сам придумал?

— Не знаю, — страдальчески поморщился Данилов. — Надо обратно считать, тогда точно будет.

— Да, будем пересчитывать, — строго сказала ему Любушка, — Оказывается, в вашей бригаде нет учета.

— Ладно, пойдем, Данилов, — поднялся Слава. — Тебе б поспать не мешало. По-моему, ты после вчерашнего не отошел.

— Надо спать. Ночь болел, день плохой был — тоже болел… Надо спать, — заторопился Данилов. — До свидания, — вежливо сказал он Любушке и, переваливаюсь на кривых ногах, покинул палатку.

Слава задержался у порога. Ни с того ни с сего спросил Любушку:

— Ты ужинала?

— Ужинала, а что? — ответила она. И спохватилась: — Может, ты есть хочешь?

— Нет, я так… Спокойной ночи, — сказал он и ушел.

Ночью Любушке снились Слава в гробу и стрелявший в волка Володька. Куда-то скакала на рыжей Таньке Саша Ивановна, бегал вокруг палатки с огромным шприцем доктор, целился в корреспондента огромной иглой, на кабине трактора танцевал с Пашей Гена, в санях, как на сцене, жонглировал шишками Данилов. Он подкидывал, ловил шишки стланика, и они превращались в его руках в банки тушенки. И еще снилось что-то такое расплывчатое, неясное, чего нельзя было разглядеть и запомнить.

Любушка не слышала, как вернулся среди ночи Николай, как снимали они с Олей шкуру с убитого барана, как Николай собирался на дежурство в стадо. Но она понимала каким-то краешком сознания, что это плачет ребенок, и не могла проснуться.

11

Этого ждали, и это случилось — ночью лег большой снег. И мороз успел прихватить его. В долине и на сопках не осталось ни малейшего темного пятнышка. Белые сопки, белые палатки, белая земля — чистая, яркая, сквозная белизна! Ее невозможно описать и рассказать о ней Словами. На нее надо смотреть. Прикасаться к ней глазами, вбирать ее в себя и наслаждаться.

Вокруг стелился свежий снег. Он источал запах, похожий…

«Чем же он пахнет, чем? — пыталась определить Любушка. — Он пахнет, как… Нет, у хвои другой запах… Иван-чай?.. Нет, не иван-чай… И не яблоки…»

«Яблоки, яблоки!..» Любушке припомнились яблоки. В прошлом году в поселок привезли самолетом с «материка» летние яблоки — очень дорогие и очень вкусные. В комнате жило четверо девчонок, они вытряхнули весь свой капитал и купили целых десять килограммов. Яблоки были большие, желтые, как перезревшая морошка, в лакированной кожуре. Их жалко было есть, такие они были красивые. Яблоки положили в шкаф, и все белье и одежда пропитались их запахом. Когда шкаф открывали, комната наполнялась пахучим ароматом. Тоня Тымнаут с Чукотки зажмуривала глаза, нюхала яблоки и спрашивала: «Девочки, ну, скажите, чем они пахнут?» Девчонки отвечали по-разному: «Морем… Грибами… Морошкой… Морской капустой…» — «Нет, девочки, чем-то другим, — покачала головой Тоня, — Только я не могу сообразить чем»… Ее прозвали Вопросительным Знаком, Тоню Тымнаут, — до того она любила задавать всякие вопросы. «Ну, скажи, почему у нас, якутов, и у эвенов русские фамилии, а у чукчей совсем другие? Почему ты Петрова, а я Тымнаут?»— спрашивала она Любушку. «Потому что у нас с русскими был один бог», — отвечала Любушка словами, вычитанными в какой-то книжке. «А у нас был другой бог?» — «Наверно, другой», — говорила она. «Нет, этого я не могу сообразить — зачем нужны были боги?» — качала головой Тоня. Любушка сама не понимала этого, да и зачем знать о богах, если их нет?.. Но яблоки, яблоки!.. Когда их съели, а в шкафу еще удерживался их запах, Тоня Тымнаут радостно сообщила: «Девочки, они пахли яблоками!..»

Наконец-то Любушка догадалась: от свежего снега пахло свежим снегом! И ничем другим. И светился он так же лучисто, как светится только снег.

Любушка умывалась светящимся, сыпучим, вкусно пахнущим снегом. По снегу ходили люди, бегали дети, в снегу кувыркались собаки, чистились, отряхивались, рассыпая вокруг себя белую пыль. Со снегом и жизнь пойдет веселее, думала Любушка, не такими серыми станут дни, не такими черными станут ночи…

В бригаде было оживленно. Громко тарахтел трактор с задранным кверху капотом. Слава с Володькой, взобравшись на гусеницы, что-то чинили в моторе. Возле них торчала Паша, одетая в торбаса и теплую кухлянку. Данилов и доктор несли к саням тяжелую оленью тушу — для поселковой столовой; корреспондент, обвешанный фотоаппаратами, биноклем, ружьем и рюкзаком, нес к трактору свой кукуль. Пашина мать проворно шагала, прижимая к груди мешок, до половины набитый мерзлым хариусом, — гостинец дочке и зятю. Саша Ивановна волокла по снегу полный мешок с хариусом — подарок корреспонденту. За ней топал в ушастой шапке Егор Егорович, подталкивал мешок палкой. За мальчиком. — вышагивали рыжая Танька и белый Ванька. Любушка пошла навстречу Данилову и доктору, возвращавшимся от саней.

— Драстуй, Люба! — Данилов улыбался ей клыкастыми зубами и тянул руку. — Ночь хороший был, снег хороший принес! Еще одна туша несем, пять будет — ехать можно. Трактор едет — мы в стадо пойдем. Оленя смотреть будешь, лечить будешь. Кораль загоним — пересчет сделаем, все точно знать будем.

— Обязательно пойдем сегодня в стадо, — ответила ему Любушка. И спросила доктора: — Когда же вы теперь заберете Марию в больницу?

— Приеду — скажу Казаряну, чтоб послал вездеход.

— Забирай, забирай! — смеялся прокуренными зубами Данилов. — Мне здоровый жена надо! Зачем больной жена? Больной плачет много, больной жена — злой жена!

— У вас лекарства в чемоданчике, оставьте их мне — сказала доктору Любушка. — И шприц Жанне, если можно.

— Бери, пожалуйста, — охотно согласился доктор, — Дня через два можешь сделать Марии перевязку. Промоешь содовым раствором. Видела, как я делал?

— Видела.

— Сумеешь?

— Сумею.

— Вот и хорошо.

Они пошли с ним в палатку Данилова. Доктор высыпал из чемоданчика на газету лекарства.

— А это от чего порошки? — показала ему Любушка коробочку с порошками.

— Там написано. На всех все написано.

— Здесь не написано.

— Ну-ка, — доктор открыл коробочку, развернул порошок, поднес близко к очкам. — А, белладонна. Давай при болях в желудке.

Чемоданчик опустел. Остались только резиновые перчатки, на одной недоставало уже двух пальцев.

— А перчатки можно? — попросила Любушка. — Я из них сосок наделаю.

— Бери, бери. Но у них резина тонкая, рвется.

— Пусть, — взяла Любушка перчатки. И сказала сидевшей возле печки Марии: — Я по-другому соски сделаю, тогда вам принесу.

Она еще не знала, как сделает «по-другому», но ей казалось, что у нее соски получатся лучше, чем сделала Мария, теперь и Олин крикун получит соску.

На дворе ее окликнул Слава:

— Любушка, у тебя готово? Надо ехать!

— Готово, сейчас несу!

Она побежала к себе в палатку. Слава спрыгнул с гусеницы, пошел за нею. В палатке было чадно. Оля с детьми ушла к трактору, оставив вариться на печке борщ. Борщ кипел, жир проливался на раскаленное железо и горел. Любушка сняла кастрюлю, пошире раздвинула полог палатки.

Вошел Слава.

— Давай свою писанину.

Любушка раскрыла старенькую полевую сумку, с которой не расставалась с интерната.

— Вот, смотри… Это подписка, отдашь на почту, — передавала она ему запечатанные и надписанные конверты — Это заказы, отдашь завмагу. Это — в контору, они отправят в роно… Это — лично Казаряну. Я ему написала насчет поставок. Если и с этого забоя будут туши с камусом сдавать, то скоро все в трусиках начнут ходить, — повторила она понравившиеся ей слова доктора. — И приемник в бригаду нужен, пусть где угодно берет. Я приемник в свой заказ записала: «Спидола» или «Альпинист».

— А тебе приемник нужен? — спросил Слава.

— Ну а как ты думаешь? Никто последних известий не знает.

— Ладно, я, может, сам достану. Если в райцентр проскочу. Там у меня один дружок по армии есть…

— Достанешь? — обрадовалась Любушка. — Тогда я тебе сразу деньги дам.

— Не надо, потом… Я сперва ему позвоню.

— Ну, хорошо, только ты постарайся… А это письмо Митрофанову, брось в почтовый ящик.

Слава покрутил в руке толстый конверт, спросил:

— А кто этот Митрофанов?

— Наш директор техникума. Мы на выпускном вечере договорились, что каждый напишет ему о первых днях работы.

— А-а… Что же ты ему написала?

— Все. Как ехали, как у вас гусеница полетела, — весело говорила Любушка. — Ну, что учета в бригаде нет, что дома в поселке пустуют, а квартплату берут. По-твоему, это правильно — платить за квартиру и не жить в ней?

— Разве я сказал, что правильно? — усмехнулся Слава.

— Лучше бы на эти деньги вездеход купили или передвижные домики заказали, чем дома построили. Понял?

— Понял, — сказал Слава, пряча письма во внутренний карман телогрейки. И сказал: — Пойдем, проводишь нас.

— Иди. Я лекарства сложу и выйду.

— Тогда — до свидания, что ли?

— До свидания, — ответила Любушка, вытряхивая из газеты на свою постель лекарства.

— Так ты выйдешь? — снова спросил Слава.

— Выйду, выйду.

— Ладно, пока. — Он тряхнул курчавой головой и вышел.

Любушка сложила лекарства в большую жестяную банку, подкинула в затухавшую печку дров, переобулась в валенки, а торбаса в меховые носки пристроила к печке. Скоро ей идти в тайгу к оленям — значит, торбаса и носки должны быть хорошо просушены.

У трактора вдруг изменился голос: мотор перестал тарахтеть, зашелся густым басом. Любушка выбежала из палатки, решив, что трактор отходит. Но он стоял на месте, хотя мотор и надрывался гулом.

Из соседней палатки выходила Паша, неся под рукой скатанный кукуль. Теперь она была без кухлянки, но в торбасах и в той же телогрейке, в какой приехала в бригаду. Платок по-прежнему закрывал половину ее лица.

— Подожди, — сказала Паша Любушке.

Любушка остановилась. Паша быстро подошла, уставилась на нее черными бархатными глазами. Все эти дни в бригаде Паша ни разу не заговорила с Любушкой, а когда встречались — молча проходила мимо.

— А ты красивая, — сказала глухо, сквозь платок, Паша, не спуская с Любушки глаз.

— Почему так говоришь? — спросила Любушка. Она никогда не считала себя красивой. Если бы она была красивой, Гена заметил бы ее на танцах. И на улице. И в столовой. Парни всегда замечают красивых девчонок, танцуют с ними и первыми заговаривают.

— Когда Володька один приедет, ты не смотри на него, — серьезно сказала ей, Паша, сдвигая со рта платок. — Он злой, видишь, как он бьет женщин? — Она потрогала себя за подбородок, на котором еще держался растекшийся синяк..

— Зачем ты врешь? Ты сама упала. Бежала за ним и упала в сенях.

— Это Володька тебе сказала? — сузила глаза Паша.

— Нет, другой человек сказал. Но зачем ты на своего мужа наговариваешь?

— Это он меня не бьет, а других женщин будет бить, — насмешливо ответила Паша. — Ты будешь его любить, а он будет тебя бить.

— Глупая ты, Паша, — рассердилась Любушка. — Зачем мне твой Володька? Разве-можно быть такой ревнивой?

— Ты помни, что я сказала, — зло прищурилась Паша.

Любушка повернулась и пошла от нее к трактору.

Трактор провожала вся бригада: женщины, дети, собаки, рыжая Танька и белый Ванька. Из мужчин был один Данилов: Никитов с Николаем — в стаде, Васин — на охоте. Данилов по очереди жал руки отъезжающим:

— До свиданя, доктор!.. До свиданя, Пашка!.. До свиданя, Володька!.. До свиданя, газета!.. До свиданя, Славик!.. Будешь на танкетке ехать — мы на речке Ириклей будем. Дорога туда знаешь?

— Знаю, Данилов, знаю, — отвечал ему Слава.

— Перевал Колючка тихо иди. Перевал тормоз крепко держи.

— Ладно, Данилов, ладно, — обещал Слава.

Доктор и Паша сели в кабину, Володька с корреспондентом — в сани. Любушка стояла возле саней, корреспондент говорил ей, поблескивая золотыми зубами:

— Следи за газетами, увидишь себя. Я все записал, что ты дорогой рассказывала. Шеф, наверно, очерк про тебя напишет или зарисовку. В общем, следи за газетами. А фотографии я, само собой, вышлю. Как получишь, напиши мне на редакцию. Напишешь?

— Напишу, обязательно напишу, — обещала Любушка.

— Ты теперь к Саше Ивановне переселяйся, у Никитовых тебе спокойнее будет.

К саням подошел Слава.

— Уселись или нет? — спросил он.

— Давай трогай, чего тянешь? — крикнул ему Володька, привязывая к бочке с горючим Тимку. — Околеем стоявши!

— В кукули влазьте! — сердито ответил Слава.

— Залезем, давай трогай!

На руках у Оли громко заплакал маленький.

— Вася, Вася, ты что?.. Иди ко мне!.. Ох ты, хороший!.. — Любушка взяла у Оли ребенка, стала чучукать его…

— Ладно, поехали. Остающимся привет! — сказал Слава, небрежно кивнув Любушке.

— Ну, что ты?.. Что ты?.. — успокаивала Любушка ревущего ребенка.

Трактор тронулся, заскрипели сани. Оля взяла у Любушки сына, понесла в палатку. И все стали расходиться, женщины и дети — в палатки, собаки — к палаткам.

А Любушка прошла немного по твердому снегу за санями. Корреспондент замахал ей рукой. Любушка остановилась, тоже помахала ему. Еще немного прошла по тракторному следу, снова остановилась.

Трактор полз медленно, легкие сани сильно водило в стороны на гладком снежном насте. Корреспондент и Володька возились с кукулями. Любушке хорошо было видно, как корреспондент, стоя в санях и держась одной рукой за щелистый борт, другой рукой подтягивал к груди кукуль. Кто-то все же подсказал ему, что в кукуль удобнее забираться стоя, а не лежа, как делал он, когда выезжал из поселка. А может, сам догадался…

Вдруг трактор остановился. Из кабины выпрыгнул Слава, побежал по белой равнине назад к палаткам. Тимка вскочил на бочку, залаял вслед ему.

«Что-то забыл», — подумала Любушка. И быстро пошла навстречу Славе.

Слава подбежал к ней, остановился и молчал.

— Что вы забыли? — спросила Любушка. — Говори, я сбегаю.

— Вот… на, — Слава сунул в карман ее стеганки сложенную вчетверо бумажку. — Потом прочитаешь… Пока! — И побежал к трактору.

На бегу он оглянулся, помахал ей. Любушка стянула с головы заячью шапку, замахала ему шапкой. Потом, вспомнив, закричала:

— Слава, соски!.. Не забудь соски!.. Нас-тоя-ящи-е-е!.. Слышишь, со-о-оски-и!..

Слава еще раз оглянулся, махнул ей и пропал за широкими санями, закрывавшими трактор. Любушка достала из кармана бумажку, развернула и прочитала:

«Я тебя люблю. Скоро приеду. Жди. Вячеслав».

Она подняла от записки глаза. Трактор был еще совсем близко. Теперь корреспондент и Володька вдвоем махали ей из саней. Потом, точно обрадовавшись, что уезжают, закричали Любушке:

— До свидания!.. До свидания!..

Надо же, как бывает…

Загрузка...