Посвящается Елене Колчак
Как всегда, он сначала посмотрел вверх, на дальний пологий склон, где среди щеточек трав торчало тонкое деревце айланта, колыхая под ветерком резными длинными листьями.
Ступил на полянку в гуще случайных колосьев, диких, уже высушенных летним солнцем, и обходя маленький кустик, тоже случайный, неизвестной ему породы, сунул руку в карман, вынимая привычный мобильник. Тыкая пальцем в гладкий экран, задумался, а как его называть, если попросту, кирпичик — слишком тонкий, дощечка — деревянное какое слово…
— Леля? — сказал ответом на сонный голос, такой родной и так знакомо недовольный, и заторопился, пока жена не рассердилась еще сильнее, — Леля, подожди. Давай помиримся, а? Ну, чего ты. Знаешь ведь меня.
Стоял вполоборота к кустику, разглядывал внимательно, не видя: узкие аккуратные листья, длинные кисточки светлых цветков, будто припорошенных мукой.
Леля помолчала, вздохнула и заговорила, а он шагнул ближе к листьям, молча, чтоб понимала, слушает. Хотя говорила жена всегда больше, чем нужно бы, по ходу монолога сама себя заводя, перечисляя свои на него обиды. Но он знал, если не прерывать, сама же и успокоится, дойдя в словах до своего края. Постоит там, и возвращаясь, наконец, выдохнется, успокаиваясь. Тогда голос изменится, станет таким — любимым, с улыбкой внутри.
Цветки пахли сильно, мягко и одновременно пронзительно, будто и правда, в нос набивалась душистая мука, от нее хотелось чихнуть. Он сморщил нос, крепясь, чтоб Леля там поскорее, к улыбке, не отвлекаясь. И когда замолчала, все же чихнул, раскатисто, громко, дернув рукой так, что мобильник выпал, блеснув рыбкой в маленькой тени у толстого короткого стволика.
— Женя? — из тайного сумрака доносился игрушечный Лелин голос, — Женька? Ты что? Ты где вообще?
Стоя на коленках, он нащупывал телефон, тот уворачивался, но все же смирился, возвращаясь удобно в ладонь, а с ней к уху.
— Уронил. Извини. Мир, да?
— Конечно, мир. Ты мой чучел огородный, ну как с тобой ругаться?
Ругаешься же, хотел резонно возразить Женька, для всех остальных давно уже Евгений Павлович, солидный мужчина, заведующий большой исследовательской лабораторией в местном нии, но благоразумно промолчал. Тем более, сам виноват.
— Леля?
— Что? Мне выходить пора, опоздаю.
— Я тебя люблю.
В трубке раздался короткий смешок. Евгений Павлович выпрямился, и сам улыбнулся, широко, до ушей. Вот когда она так смеется, тысячу раз готов признаваться в любви. Этим когда-то и взяла. Не так чтоб большая красавица, обычная была девушка, каких много. Но первый раз позвонил, да почти просто так, со скуки, в кино позвать, потому что больше некого было. И тут она засмеялась. Коротко, негромко, с обещанием, которого, кажется и сама не заметила.
Потом, когда уже вместе были, все удивлялась, да что ты мне звонишь, если все равно мимо дома каждый день, помаши, я тебя в окно вижу. Но почему-то, когда вместе, рядом, в кино там или на пляже, то редко смеялась так. Или по-другому слышалось, не так, как через провода, металл, пластмассу.
Из-за этого ее смеха в первый раз и поругались, вдрызг. Ей однокурсник позвонил, что-то там про зачеты узнать. Пока Женька на диване валялся, уже принцем, уже совсем свой, ногу на спинку закинув и лениво книжку листая, она толково все объяснила, выслушала, и прощаясь, засмеялась. Так вот.
В-общем, сердиться, на своего сначала парня, потом мужа, отца двух детей своих и деда маленькой внучки, Лелька имела полное право. Потому что, когда ревновал, совсем ему крышу сносило. Сам после краснел, вспоминая, как язвительно жену подкалывал, фразочками и намеками доводил, кричал иногда, и швырнуть мог что-то, под горячую руку.
Тогда, в первый раз, такие глаза у нее были. Вскочил, наорал, противным голосом передразнивая ее реплики телефонные, что-то там про собеседника высказал совсем грубое. И выскочил, дверью с оттяжкой хлопнул, не постеснялся и Лелькиной мамы, что вышла на крики из своей комнаты, встала, провожая крикуна пристальным взглядом.
Первая ссора была самой тяжелой, на страхе замешанной. Не знали друг друга, боялись оба. Он — что Лелька плюнет на его выбрыки и порвет отношения. А Леля, сама после призналась, больше боялась, что дурак — сам себе поверит и убежит, бросит ее.
Самой тяжелой. Но не самой длинной. Потому что несколько лет еще, да считай десяток, или побольше, все притирались, все выясняли, что можно поменять, а с чем остается только мириться. И стоит ли мириться-то.
Ольга Ивановна, Лелькина мама, после первого того скандала свое слово высказала. Не будет вам покоя, оба упрямые, так вот и станете всю жизнь людей смешить, а себе душу рвать. Нашла бы себе тихого, уживчивого. Или вот, чтоб верховодил, но умно, так, чтоб ты, Лелюшка, кивала и слушалась, чтоб как за каменной стеной.
— А счастье нам будет, ма? — спросила ее Лелька, глядя на мать таким же пристальным, без доброты, все еще в недавнем прошлом ссоры, взглядом.
— Счастье… Да. Счастье будет, — честно ответила Ольга Ивановна, — да только от такого счастья устаешь скоро. А ты женщина, тебе нужно красивой быть, усталость она быстро состарит. Что смеешься?
— Женька мне сказал недавно, скорее бы ты старушка, чтоб я не дергался, чтоб моя совсем.
— Дурачок он. И ты глупая, если поверила. Он сперва тебя вымотает, всю высосет, а как станешь старушкой, хвостом вертанет, только и видела.
Женька не знал, во время последующих семейных битв, что Лелька слова матери запомнила крепко, и хотя любила мужа сильно и печалилась, когда несколько дней молчали, ходя в одних стенах чужими, будто в параллельных реальностях, но старалась совсем близко к сердцу ссоры не принимать. А Женьку это бесило еще сильнее. Казалось ему, не пробился, не услышала, как сильно ранит его чужое мужское внимание. Которого год от года становилось неожиданно больше. Из незаметной русявой девочки среднего роста, со средней невидной фигурой, его жена после двух беременностей, после бессонных ночей сперва с сыном, а после с постоянно болеющей дочкой, сделалась вдруг роскошной зрелой красавицей. Откуда и грудь взялась крепкая высокая, бедра круглые, как у индийской красавицы на кофейной картинке, и медный отлив в густых длинных волосах.
Вставая с колен и отряхивая от соломинок брюки, Евгений Павлович усмехнулся виновато. Было время, год положил, или — два? Пытаясь уговорить жену коротко постричься. Потому что сам спокойно видеть не мог, как сидит вечерами в кресле, наклоняя голову и медленно ведет щеткой по густой блестящей завесе. Совсем было уболтал, и тут Лелька ему фотографию в журнале показала, со стрижечкой. Увидел он на снимке известную певицу-мулатку, с такой же восхитительной грудью, которая из-за коротких волос, открывающих шею — ну вся в глаза лезет. Дальше уговаривать не стал. Так и не понял, нарочно Лелька ему картинку ту подсунула. Или так, по наивности.
— Ты еще тут?
Он кивнул, прижимая телефон к щеке. Что за черт, мысли лезут в голову, будто мешок распороли ножиком и поперло оттуда трамбованное. Жизнь прожил! Не мальчик. И не так часто такое и думает, работа все время съедает. А как прошелся по склонам, по сухой траве, под вылинявшим почти белым небом с редкими прядями облаков, то снова.
Снова?
— Я тут.
— Я тоже тебя люблю. Ты не ответил. Где тебя носит? На рынок хотел же зайти. Закроется. Уже, наверное, закрылся.
— Утром зайду. Завтра. Я через час буду.
— Я жду.
Она отключилась. И Евгений Павлович спохватился, опять не сказал ей, где его носит. Почему-то. А два раза спросила. Удивительно, что она его вроде совсем не ревнует. И никогда. Даже вот, когда решил позлить и весь вечер протанцевал с Иркой Калашник, по прозвищу, конечно, Автомат. Еще называли ее Ака-47. Висела на нем гирей, облапала всего, дышала, как грузчик. Устал и сам аж разъярился, особенно когда потащила в другую комнату, у Лельки на глазах, хватая за ширинку, мол, пьянющая, мол не тямит ничего. В коридоре отбился, заодно и увидел — приврала, не такая и пьяная. Вернулся поскорее, а то вдруг Лелька решит, что он там чего. А та как сидела, с Лялькой на коленях, так и сидит, хохочет, слушает подругу, такую же мамочку, что-то там про ненаглядного Вовчика.
Со светлого неба пикировали к траве стрижи, мелькали над колосьями и снова уносились вверх. Было так славно стоять тут, на крошечной полянке, рядом с низким кустиком, который на самом деле — деревце, будто игрушка, с узловатым толстым стволом, кидающим в стороны крепкие кривые ветки. Надо же, откуда прибежал, цветет отчаянно. После, наверное, будут какие ягоды на нем.
Уходить совершенно не хотелось. Евгений Павлович усмехнулся с некоторым удивлением. Сюда, на дальний склон городской горы, которая на самом деле большой просторный холм с вольными подъемами и спусками к окраинным улочкам, он стал приходить часто. Кусочек грунтовой дороги, что опоясывала гору, нравился ему. Тем, что удобно идти, ступая совсем не так, как по асфальту и плиточным тротуарам. А еще посредине, между колеями густо стояла трава, и менялась, от яростно зеленой, как вороха свежего укропа на рынке, до высушенной рыжей. И зимой, когда садилось солнце, блестя сочным светом на снежных заплатках, рыжая трава наливалась тяжелым бронзовым блеском, невероятным, глубоким и сильным. И по обочинам тоже. От института сюда было недалеко. Но в другую от дома сторону.
Надо же, подумал, выбираясь по тропинке к дороге, чтоб оттуда вниз, мимо провисшей проволоки огородика, на городские уже улицы, к остановке, надо же, я тут все сезоны проверил, и весна с летом, и зимний холод, даже в осеннюю серую слякоть был. А сам не замечал, пока вот Лелька не спросила, ты вообще, где? И еще интересно. Как к этой полянке подходит, сразу мобильник из кармана. Чтоб позвонить, просто так, сказать ей свое 'я тебя люблю'. Не обязательно после ссоры. Всегда. Место, что ли…
— Деда?
Голос был звонким и уверенным, но с вопросом. Он обернулся, туда, откуда только что ушел. На секунду пока не увидел, ужасно испугался, в полной уверенности, что это их Лапушка, и как попала сюда, одна, ведь шесть лет, и Лялька куда смотрела, отпустила дочку одну.
Но девочка, которая стояла у странного деревца-куста, на Лапушку была совсем не похожа. Загорелая, как Маугли, в белых коротких шортиках и розовой майке, худенькая, и по узким плечам — цыганская путаница черных волос. Глаза мультяшные, домиком, такие большие, что и лица за ними не разглядеть. В одной руке пучок всяких степных травок с мелкими летними цветиками. В другой — зажат блестящий мобильный, похожий скорее, на игрушку.
Евгений Павлович прокашлялся, мысленно смеясь над своим невыразимым облегчением. Так испугался за внучку, в секунду успел напридумывать черт знает чего. Огляделся быстро, отыскивая глазами взрослых, от которых ребенок отбился. Степь, лежащая по просторным склонам, была пуста.
— Ты что тут? Одна. Заблудилась? А где…
— Ты мириться ходил?
Он не закончил вопроса, поднимая брови. Стоял, удивленный, спиной к дороге, лицом к полянке с деревцем и маленькой девочкой среди колосьев, что доходили ей почти до плеч.
— Я? Ну…
Девочка кивнула. По черным колечкам волос пробежали светлые блики солнца. И вдруг присев, встала на коленки, сунулась в тень под деревцем, белея шортиками и натягивая на спине розовую майку. Повозилась там, вылезла снова на свет, что-то шепотом приговаривая, отцепила волосы от корявой веточки. В маленькой руке блеснул мобильник.
— Не слушай, — сказала строго, прикладывая пузатый телефон к смуглой щеке.
Он кивнул и прижал к ушам указательные пальцы. Разглядывая его своими мультяшными глазами, девочка проговорила в трубку:
— Коля, я больше не буду. Книжка? Она под шкафом, где Масика запасной горшок. Коля, прости меня. Я там немножко порвала уголочек. Три уголочка. Я нечаянно. Я тоже не сержусь, что ты Сюзю за окно повесил.
Помолчала, с покаянным и одновременно очень упрямым лицом, видимо слушая Колины высказывания насчет порванной книжки, но помня о бедной Сюзе, висящей над улицей. И закончила торжественно:
— Коля. Я тебя люблю.
Внимательно оглядела мобильник, тыкая в нужные кнопки, сунула его в тугой кармашек шортов и улыбнулась, как улыбается человек, доведя до конца важное и нелегкое дело. Пробралась по тропинке ближе и взяла Евгения Павловича за руку своей — маленькой и горячей.
— Ты в город идешь, да? А я к папе, они там, на другой стороне, копают.
— Так ты из лагеря археологов, — с облегчением догадался Евгений Павлович, как все нынче, изрядно испуганный телевидением и прессой, а ну кто увидит, что он ведет куда-то маленькую совсем, и совсем чужую девочку, — потому и гуляешь одна?
— Папа с нами не живет, — печально сказала спутница, — он приезжает. Когда лето и нужно копать. Тогда мне можно целый день тут. А Коля сильно ругался, про книжку. Она чужая. Я же не виновата, что Масик книжку нашел и когти точил. Нет…
Кудрявая голова поникла, рука крепче сжала его пальцы.
— Виновата, — покаялась девочка, — надо было книжку убрать, а я ушла. Мультики смотреть. А Масик пришел на диван. Коля книжку искал, а потом сильно сердился. Взял Сюзю, привязал ее лентой за пояс и повесил в окне. Сюзю нельзя, — пояснила спохватываясь, — она высоты боится. Она плакала. И я плакала. А мама кричала. На Колю. А Коля тоже кричал, на меня, чтоб книжка. И что Сюзя все равно ненастоящая. Но я же знаю!
— Какая у вас там драма.
— Что у нас?
— Трагедия, — объяснил Евгений Павлович. И поправился еще раз, — приключения всякие. Но помирились?
— Да. Я сюда хожу. Мириться. И про любовь. Ой!
Она забрала руку и помахала, щурясь на заходящее солнце. На склоне, рядом с черным силуэтом айлантового деревца стоял еще один силуэт. С широкими плечами и круглой головой. В опущенной руке, похоже, лопата.
— Это папа. Па-па!
— Беги, — сказал Евгений Павлович.
На тропинке, которая уводила вверх, девочка обернулась, помахать спутнику рукой. Добавила с надеждой:
— Если бы папа. Сюда, тоже. А вдруг он тогда не уедет. И будет с нами дальше жить.
Стоя в утоптанной колее Евгений Павлович смотрел вслед мелькающим белым шортикам и кудрявой копне волос по розовой спине. Ему тоже пора. Немного по грунтовке, оттуда вниз, мимо огородика, в переулок. Оттуда к остановке, окруженной витринами и домами. И люди кругом. Переплетенные жизнями, желаниями и устремлениями. Любовями и прочими человеческими страстями. Которые иногда (он улыбнулся) захватывают даже пушистых котов и пластмассовых кукол. И нужно все время выискивать ту верную линию, тропинку среди густых трав и колосьев, иногда — проволоку, натянутую над пропастью. Чтоб суметь пройти, не свалиться, не разрушить такого разного, всякого, стремясь исполнить собственные желания. Примирять это разное всякое. Может быть, на свете существуют места, такие — особенные, где что-то или нечто делает это примирение более возможным. Как та полянка среди золотой летней травы. Куда, оказывается, он ходил, чтоб снова и снова позвонить Лельке, сказав ей о любви. Не потому что так надо для сохранения брака, или чтоб избежать маленькой семейной войны. А потому что на этой полянке главное и первое его желание — сказать это. Такое сильное, что он, не думая, просто делает. Испытывает потребность. А вот девочка, ровесница его внучки, она думает не как он. А по-женски. И видит что-то другое. Пришла специально, сказала там — мириться пришла. И его спросила. Потому и Лелька в ответ на его признание не поинтересовалась, ты чего это, а тоже — ты где это?
Пока думалось, он шел, и вдруг снова обнаружил себя на той же полянке. Солнце краснело, зависнув над самым склоном, на чистейшем безоблачном небе, и то, в своей бесконечной, не нарушаемой чистоте, меняло тончайшие оттенки, становясь нежно-зеленым и темно-голубым, легко-оранжевым и зыбко-позолоченным. А под ним наливались вечерней уже темнотой затененные пологие склоны и впадины.
Усмехаясь самому себе и тайно радуясь, что вокруг снова совсем никого, и степенно гуляющие владельцы собак и собачищ ушли за поворот, вслед за своими лохматыми, он снова встал на коленки, сунулся под корявый толстый стволик. Чихнул от оглушительного здесь запаха цветов. И подсвечивая себе мобильником, зашарил рукой по сыпучей комковатой глине.
Замер, с пересохшим ртом и бьющимся сердцем. В неровной выемке, полной упрямых острых камней, торчащих из пересохшей глины, палец нащупал гладкое, маленькое совсем, размером с монетку, но выпуклое.
Отворачиваясь от пыли и лезущих в нос листьев, он почти лег, ощущая, как заболела спина, ну да, не мальчик, ползать и выгибаться. Попробовал посветить в ямку, но свет перехватывали камни и корешки. Тогда он лег на живот, белой рубашкой в рассыпчатую глиняную крошку. И запустив в ямку обе руки, стал пальцами, на ощупь, счищать землю, освобождая гладкое. А оно ширилось под руками, уходя в плотную спресованную глубину. В неудобно повернутое лицо веял сумеречный ветерок, небо между узкими черными листьями стало зеленым, как тихая и чистая аквариумная вода, и вдруг засветила звезда, одна, очень ярко, кольнула в глаз, почти до слезы.
Он припомнил, из читанного давно, как женщина, споткнувшись о маленький шпенек, раскопала космический корабль, огромный. И представил под своим напряженным телом тоже нечто чужое, громадное, и он на нем, поверх тонкого слоя почвы — букашка, махонькая.
Но гладкое вдруг шевельнулось, высвобождаясь. Очень бережно Евгений Павлович взялся по сторонам, гадая о форме (круглое, но продолговатое, объемное такое) и покачивая, потащил. Помня о словах девочки (папа копает летом), не торопился, убирал руки, снова пальцами подкапывая со всех сторон. И снова, чуть покачав, пытался вытащить продолговатый предмет, теплый под пальцами.
Небо из зеленого стало невероятно синим, будя ночных сверчков, они журчали настойчиво и громко, вливая в уши переливы одинаковых трелей. Тут уже стояла совсем темнота. И в ней он сидел, с ноющей спиной, устроив на травяной кочке мобильник с зажженным фонариком. Держал на коленях легкую, чуть шероховатую от глиняной пыли, теплую женскую головку, изваянную из той же глины, шепотом отзывающейся на движения его пальцев. Холодный голубой свет ложился на тонкий нос, округлые щеки, полузакрытые спокойные глаза. На лоб, обрамленный кудрями, схваченными лентой. И мягко сложенные губы, с легкой спокойной улыбкой.
Растерянно улыбаясь, Евгений Павлович поднес головку к глазам, держа бережно, как большое яблоко, обеими руками. Повертел, осматривая со всех сторон. Терракота. Их много таких, в местном музее, теплого цвета фигурки и бюсты, головы, а еще смешные мисты в виде колокольчиков с подвешенными ножками вместо колокольного язычка. Время от времени в новостях показывают находки, монеты, осколки расписных ваз. И такие терракоты тоже. А еще их снова делают местные гончары, копируя те, что пролежали две тысячи лет, и продают как сувениры. Может быть и эта ненастоящая? Кто-то решил пошутить, закопал, не так уж и глубоко. Может, как раз эта самая девчушка. Для игры. Теперь приходит. Он тоже в детстве зарывал клады. Рассудив, если не находятся настоящие, можно закопать самому. Чтоб был. Были.
Мобильный замигал и на мгновение ему показалось, что губы на спокойном лице разошлись в легкой улыбке, глаза приоткрылись.
— Да? — сказал виновато, укладывая находку на колено, — Леля, я задержался. Прости. Не сердишься? Хорошо. Я приду, расскажу удивительное. И покажу. Сюрприз. Тебе понравится.
Выслушал ответные слова жены и позвал:
— Леля? Я тебя люблю.
— Говорил уже, — засмеялась жена, — я тебя тоже. Приходи, мы скучаем. Лапушка ждет, без деда ужинать не садится.
Торопясь, он поднялся, вытащил из отброшенной сумки смятый пакет, потом еще тетрадь, дергал страницы, аккуратно оборачивая нежное лицо, такое одновременно взрослое и совсем девичье. Присмотрелся: под лентой на волосах спускались на круглое плечико чуть намеченные колосья. А к груди, начало которой переходило в подставочку бюста, прижималась ветка с парой узких листов. Таких же, как на деревце, усыпанном мелкими душистыми цветиками.
Уже устроив находку в пакете, он вдруг застыл, обдумывая. Эти колосья. И ветка. А еще девочка, которая хочет залучить сюда папу. Сейчас он унесет свою удачную находку. Домой. И станет им с Лелькой вечный мир и спокойствие, и может быть, их стремительная Лялька (жена смеялась, когда думали про дочкино имя, ну хорошо, хоть сын у нас не Ленька какой, а так успокоительно просто Сережка, без всяких эл-эл) сменит гнев на милость и помирится с Лапушкиным отцом. Или поступят они правильно, налюбуются древностью и отнесут ее археологам, да тому же девочкиному папе, вручат торжественно, Евгений Павлович покажет, где нашел. Сюда нагрянет толпа чумазых копателей в банданах и шортах, быстренько разроют весь склон, а головка, украшенная колосьями, займет свое место в стеклянной витрине, среди статуэток и бюстов. Или в запаснике, на дальней полке. Деревце, конечно, не уцелеет…
Внизу, где темнели крыши, медленной рекой плыли огни, слышалась с набережной музыка, бумкала, подмигивая светом сама себе и гуляющим.
Евгений Павлович вздохнул, потирая ноющую поясницу. Снова устроил сумку поблизости. И покоряясь, опять опустился на колени, лег на живот, вытягиваясь и ерзая по глиняной пыли. Чтоб уж наверняка, сначала углубил ямку, основательно, и проведя пальцем по круглой щеке и легкой улыбке, опять устроил головку между древесных корней. Шаря другой рукой по траве, сорвал пучок колосков, накрыл ими спокойное лицо, хотя понимал, ерунда, она прекрасно там и спокойно спала — глина, изваянная из этой же глины, но все же, теперь стала для него живой. Как Сюзя, кукла, которая боится высоты.
Аккуратный, каким всегда и был, за что его постоянно подначивала Лелька, он привел в порядок траву, убрав глиняные комки и вытащенные из-под корней камни. Встал, оглядывая полянку. Маленькая, окруженная высокими купами трав, с тайным почти игрушечным деревом, похожим на бонсай в горшке, но вольным. Невидная такая, с узкой, почти потерянной в травах тропинкой.
Уходя, думал с тоской о том, как все это хрупко. Вдруг тут решат что построить. Или проложить трубу. А еще совсем рядом верхние огороды. Хотел совсем расстроиться, уже стоя внизу, и пытаясь отряхнуть изгвазданные глиной колени и локти. Но подумал о городе, который вот уже почти три тысячи лет упрямо существует, переживая взлеты и падения, рождая людей и хороня их, чтоб вырастить еще поколение и еще. Если город жив так долго, значит есть что-то в этом месте. Что не зависит только от него, немолодого уже мужчины, до сих пор влюбленного в свою красивую жену. И это успокаивает.
А еще, думал он, покупая цветы у сонной бабушки уже на автовокзале: тугие пряные бархатцы, сильные яркие цинии, и вдруг толстый, как для еды, радостный розовый георгин, — что-то, какая-то малая часть зависит от меня тоже. И это тоже успокаивает. Теперь я буду ходить туда не просто так, думал он, подходя к дому и радуясь, что желтая штора тепло светится ему навстречу, там за ней — его Лелька, сделала на ужин что-то любимое, и сидит на диване, читая Лапушке книжку — тоже любимую.
Буду ходить, чтоб оберечь это место. Пока смогу. И пусть там гуляют люди.
Эйрена — в древней Греции богиня мира, дочь Зевса и Фемиды, одна из Ор, вместе с Дике — богиней справедливости и Эвномией — богиней законности, составляла тройку охранителей мира и порядка.
Эйрена несла в руках колосья и ветку оливы.
Не входила в число двенадцати высших олимпийских богов, куда, однако, входил Арес — бог войны.
Может быть, это правильно, если за воинственным Аресом присматривает Зевс, а Эйрене хватает сил самой позаботиться о себе. Это успокаивает…