Глаза у Лавочника завязаны поясом, напоминающим пояс от кимоно: длинный, узкий, концы свисают сзади двумя косами. На поясе нарисованы два глаза, там, где им, собственно, и полагается быть. Поверх повязки Лавочник носит очки в роговой оправе, с толстыми стеклами.
Все пространство заставлено стойками с подержанной одеждой. Видно, что вещи недорогие, вышедшие из моды. Складывается впечатление, что владельцу было лень сортировать товар: ратиновые пальто соседствуют с халатиками из линялого ситца, джинсы – с рубашками и кофтами, платья – с мужскими жилетами, вытертая кожаная куртка примостилась возле кимоно для дзюдо, застиранного донельзя. Под самым потолком укреплена большая вывеска «Second hand»; из-под нее свешивается лампа под жестяным абажуром на белом двужильном шнуре. Свет тусклый, мертвый.
Тишина.
Лавочник (сидя за столом и уставясь перед собой, голосом сомнамбулы или телефонного автоответчика). День – ночь, сутки прочь. День – ночь, сутки прочь. День – ночь… (Внезапно истерически кричит.) Прочь!!!
Легкий сквозняк пробегает меж стойками.
Колышутся вещи – чуть-чуть.
Кажется, что в тишине, на самой границе слышимости, возникает смутный шум голосов, музыка, чтобы почти сразу умолкнуть.
Лавочник (вытирая разом вспотевший лоб). Извините. Извините, пожалуйста. Я не хотел. Нервы ни к черту. Сейчас будем начинать. Просто вы так тихо собрались… Я не заметил.
Встает, снимает очки, протирает стекла платочком и вновь надевает. Смотрит в зал: внимательно, пристально. Он не производит впечатление слепого ни движениями, ни поведением. Минута другая, и про чудной пояс-повязку начинаешь забывать.
Лавочник. Здравствуйте. Вы, наверное, уже заждались. Не сочтите меня грубияном, но я нарушу традицию и не стану молить почтенную публику о снисхождении. Спросите: почему? Ну, во-первых, я не верю в снисхождение. Во-вторых, разучился молить. Очень глупо выгляжу: молю, молю, а толку… И в-третьих, снизойти ко мне все равно не в вашей власти. Публика есть публика, этим все сказано. Поэтому мы просто начнем. Ладно? Только скажите, я очень прошу вас, скажите: там, снаружи, вечер? У вас – вечер? Поздний?! Скажите, что вам стоит… Вечер, да? Скоро звезды? Ночь?!
Сквозняк.
Трепет вещей.
Голоса вдалеке. Где-то один раз бьет колокол.
Лавочник жестами показывает, что не хотел ничего дурного. Тишина. Он выбирается из-за стола и начинает бродить по сцене, трогая товар.
Лавочник. Это хорошие вещи. Сюда мало кто заходит, но это ничего не значит. Они просто не понимают. Это очень хорошие вещи. В них чувствуется сердце. Готовое забиться, едва вторые руки – ваши или чьи-нибудь еще – тронут ткань, расправят складки. Да, их уже носили. Ну и что? Вот превосходная куртка. (Берет кожаную куртку, вертит.) Это был мелкий рэкетир по кличке Шелупонь. Ларьки, магазинчики, попытка выбиться в люди – он под людьми понимал что-то свое, поэтому, наверное, не выбился. Жизнь как жизнь, не хуже, не лучше прочих. Правда, часть его знакомых полагала иначе…
Раскачивается лампа на шнуре.
Скрипит в руках Лавочника куртка из кожи.
Возникает шум улицы: шуршат машины, людской гомон сливается в один неразборчивый хор. Слышны удары кулаков по боксерской груше, шум улицы исчезает, сменившись командами тренера: «Резче! Резче, тюха! Джебб справа, нырнул, и в голову!» Тренер захлебывается, начинается пьяный кабак: саксофон, женский смех, «Официант! Еще триста „Охотничьей!“, кто-то истошно кричит: „Не бей! Не бей меня!“
Сухой выстрел.
Лавочник. Да, рано умер. Рано и глупо. Многие считают это недостатком, но я бы поспорил с таким опрометчивым мнением. Да, я поспорил бы. Хорошая куртка, еще вполне послужит. Не раз, не два. А это была учительница. (Берет костюм из кримплена – юбка с жакетом. Жакет украшен дешевой брошью.) Русский язык и литература. Школьники дразнили ее Любрыской. Но любили: она мало задавала на дом. Любовь Борисовна Игнатова, звезд с неба не хватала, но по программе – вполне. Втайне читала Симону Вилар. Ненавидела Льва Толстого: тоже втайне. Заветная мечта: выйти на пенсию и отоспаться. Муж, двое детей. Внуки. На пенсии отсыпалась два месяца, потом вернулась в школу – на полставки. Вела факультатив…
Гвалт буйной, школярской переменки. «Марь Ванна, он меня линейкой!», топот ног, вкусные удары портфелями по спинам, «8-А! Сдать тетради! 8-А, кому сказано!..» Всплывает назойливое: «В творчестве Чехова красной нитью проходит…» Стихая, гвалт переходит в программу телевизионных новостей. Заглушая голос диктора: «Любочка!
Накапай мне валокордину…».
Хнычет младенец, над ним сюсюкает бабушка. Сирена «Скорой помощи».
Траурный марш Шопена.
Плачут соседки, одновременно договариваясь, кто будет печь блины для поминок.
Лавочник (вешая костюм обратно). Отдохните, Любовь Борисовна. Сейчас вы вправе отдохнуть. Здесь тихо, спокойно. И Лев Толстой никого не интересует, вместе с вашим отношением к классику. Я уже говорил, что к нам редко заходят? А это… (Тянется к кимоно или к пальто с каракулевым воротником, не выбрав, что именно возьмет. И опаздывает.) Это, знаете ли…
Кто-то входит в боковую дверь. Вглядывается в смутную серость лавки.
Машинально нащупав на стене выключатель, щелкает клавишей.
Яркий, бьющий по глазам свет.
Сквозняк превращается в ураганный ветер. Трепещут полы плащей, раскачиваются костюмы. Платья делаются флагами, шлепают брючины джинсов. Вся лавка гуляет, плещет, вскидывается. Какофония звуков: «Миллион алых роз» сменяется увертюрой к «Аиде», гудят паровозы, «Взвод! На месте шагом…», «Милая, ты даже не знаешь…», в пять тысяч глоток: «Го-о-ол!!!», «Разыгрывается тираж…», «Пирожки! Горяченькие!»; взлетает ракета, бьют автоматы, «Поезд отправляется! Следующая станция…», в подземном переходе слепой певец тянет:
«Ой, у лузi, у лузi червона калына…»
Лавочник, не торопясь, подходит к двери и выключает общий свет.
Тишина.
Раскачивается лампа на шнуре.