Сказание о замкнутом круге и исчезающем дне
Мужские руки грубо облапили маленькое тельце. Ай-я взвизгнула. Чужая, пахнущая рыбой ладонь больно ударила по губам.
Ай-я задыхалась.
— Ладно. Будет тебе. Пора уж, — прошептал тот, кому принадлежала эта ладонь, и, легко оторвав девочку от земли, прижал к влажной от пота рубахе. Заскорузлые пальцы больно стягивали рот. Нестриженые ногти все сильнее впивались в щеки. — У меня не покричишь! — бормотал нападавший. — Гнилуха свое дело знает. И с чего кричать-то? Другая рада была бы… Да. Со мной… Ишь, ногами раздрыгалась… Не страшно это. Тебе понравится… Эй! Эй! Потише! А может, ты уже и знаешь что почем, а?
Улица была пуста.
Уже покачивалась над крышами луна, уже затихли во дворе куры, уже не слышно было голосов на реке, где до самого вечера полоскали белье охотничьи жены. Не вились над избами дымки. Не галдела ребятня. Не бродили от дома к дому подвыпившие рыболовы. И только собаки лениво перебрехивались в наступивших сумерках.
Спать в Поселке ложились рано.
От потной рубахи воняло псиной.
— М-м-м! — Ай-я извивалась всем телом, молотила ногами воздух, пыталась кусаться — все было напрасно.
— Ишь зверюга! Думаешь, выпущу? Как бы не так! — Назвавшийся Гнилухой с силой встряхнул девочку: — Хватит! Пришли уже! — Он тяжело и жарко дышал ей в затылок. Протискиваясь боком в калитку, прохрипел: — Скажешь матери — убью! Обеих!
И потащил «добычу» через двор к деревянному дому с узорчатым крыльцом.
«Ах ты дрянная девчонка!»
Как ей хотелось быть дома! Пускай, пускай мама ругается, пускай обзывает ее дрянью. Пускай возьмет ивовый прут, пускай будет больно… Очень…
Но… мама, мамочка, помоги!
Да, да, да! Непослушная. Глупая. Плохая.
Только помоги!
Узорчатое крыльцо было совсем рядом.
Ощутив всю тщетность усилий вырваться, Ай-я вдруг перестала бороться и сосредоточилась на одном: там, на крыльце, седьмая ступенька (она не знала, почему выбрала именно седьмую) — слегка разбитая, скособоченная (наверное, поэтому), и вот на ней-то, — с отчаянной надеждой представляла Ай-я, — именно на ней обидчик должен споткнуться, обязательно должен, ибо это единственное, что может помочь. Спасти. Избавить от чужих цепких рук…
«Только бы получилось, — думала девочка, — только бы получилось», — как заклинание повторяла она. Это и было заклинанием. «Упади, упади, упади…» Не раз и не два — так, в шутку — валила она с ног соседскую ребятню. И никто из них даже не догадывался, что дело вовсе не в выступившем из земли корне или не к месту подвернувшейся ямке, а в ней, в Ай-е, в курносой девчонке с озорными глазами и толстенной русой косой.
Да. Получалось. Но — не всегда.
Она замерла — обидчик был уже возле самого крыльца. На мгновение остановился, ухватил поудобнее добычу. Довольно хмыкнул. Ступил на лестницу.
Доски угрюмо заскрипели. «Первая», — считала Ай-я про себя (эта — баском, глухо, будто ворчала: мол, ишь какой тяжеленный, а полегче нельзя?). «Вторая» (куда громче, но и писклявей). «Третья… Четвертая… Пятая» (совсем тихо, жалуясь на свою нелегкую жизнь)…
Он споткнулся на шестой.
Покачнулся. Неловко взмахнул рукой (той, которой только что зажимал ее рот) и рухнул вниз.
— Чтоб!..
Тяжело грохнувшись на спину и крякнув от боли, обидчик ослабил хватку. Ай-я тоже сильно ударилась коленкой, однако, не думая о боли, рванулась изо всех сил.
— К-куда!
Он попытался вновь ухватить ее, но маленькое юркое тельце уже выскользнуло на волю.
— Мама! Мамочка! Ма!..
Слезы градом катились из глаз.
Пробежав несколько шагов к калитке, Ай-я упала — боль в коленке оказалась нестерпимой.
— Э, нет! От Гнилухи не убежишь!
Голос обидчика звучал совсем рядом.
Девочка обернулась.
Вот он. В двух шагах. Даже не торопится. Чуть приволакивает ногу. Большой. Сильный. Сразу видать — не рыболов. Охотник. Из отчаянных. Из тех, что неделями пропадают в лесу. Из тех, что готовы задирать каждого встречного. Руки растопырены — будто порося ловит. На лице злорадная усмешка, обнажившая желтые прокуренные зубы.
«Гнилуха!»
Ай-я вдруг вспомнила, что уже слышала о нем. От матери. От соседской дочки. От тетки Мирты… «Гнилуха». Тот самый. От которого шарахаются женщины. Которого презрительно обходят стороной даже рыболовы. Грязный, прыщавый, вечно воняющий дерьмом…
Неправда — запаха она не чувствовала. Но от этого было не легче. Девочка зажмурила глаза. Сейчас, сейчас он протянет свою огромную волосатую руку, облапит ее, снова зажмет крепкой ладонью рот…
— А-а-а! — взвизгнула девочка.
— С-сучка! — Гнилуха уже наваливался на нее всем телом. — В-вот я тебе… — Он осекся. Ай-я услышала глухой удар и всхлип сорванной с петель калитки. Почувствовала, что тяжесть ненавистного тела отпускает ее, — охотник поднимался. «Мама! Мама! Мама!» — рвалось из нее, Ай-я била руками и ногами по земле, заходясь в истерическом плаче. «Мама!» На мгновение она и вовсе провалилась в темноту. А когда открыла глаза, Гнилуха уже стоял посреди двора с топором в руках и смотрел вовсе не на Ай-ю, а на кого-то другого за ее спиной, чьих слов она не слышала из-за нестерпимого гула в ушах, но этот кто-то определенно что-то говорил, ибо Гнилуха слушал, потом зло отвечал, потом снова слушал, ухмыляясь и угрожающе помахивая топором.
Ай-я вдруг перестала плакать — слезы оставили ее, теперь она чувствовала лишь злость. Пятясь задом, девочка отползла на несколько шагов, одернула задравшееся чуть не до самой шеи рваное платьице. И только после этого повернулась к своему спасителю.
Человек у калитки тоже смотрел на нее.
На нем почти ничего не было. Лишь грязные холщовые штаны, обвязанные широкой тесьмой, да серая тряпка, которой была обмотана кисть левой руки. То был знак первой охоты, и девочка, как ни была напугана, презрительно подумала: «Этот? Он же и на зверя толком не ходил. А тут безоружный, на такого-то, с топором…» Нос кривой, волосы растрепанные, немытые — вон даже травинки в волосах, — угрюмый, сразу видать, нелюдим, — нет, не нравился ей этот парень. Неладно скроенный. С торчащими наружу ребрами. Да еще босой, тогда как Гнилуха в кожаных охотничьих сапогах…
— Гвирнус, значит? — услышала Ай-я хриплый голос обидчика. — Слышал я про тебя. От Уты. Еще молоко на губах не обсохло, а туда же. Ишь быстрый какой! Ну, попробуй возьми!
Тот, кого звали Гвирнусом, ничего не ответил. Он почесал босой ступней голень и шагнул вперед, на ходу бросив Ай-е:
— Беги, дурочка. Плохо будет.
Но она никуда не побежала. Сейчас она не чувствовала ни страха, ни унижения, а только злость и возбуждение, похожее на восторг, при мысли, что эти двое мужчин будут драться из-за нее.
— Беги, — хмуро повторил парень.
Ай-я зло сжала маленькие кулачки и прошептала, глядя в его темные глаза:
— Дай ему! Дай!
Больше парень на Ай-ю не смотрел.
И Гнилуха не смотрел — лишь один раз хмуро зыркнул в ее сторону, открыл было рот, но, встретив ненавидящий взгляд девочки, ухмыльнулся и повернулся к тому, кого звали Гвирнусом.
— Тебе-то, дурачина, что? Не сестра ж? Или глаз на нее положил? Так ведь имей в виду: зарублю тебя — сама же добром пойдет. Сразу видать — из этих. Так зачем же голову подставлять?
— Убью, — коротко и зло ответил парень, зубами стаскивая повязку с руки: для первой охоты надел, не для драки, — последнее дело человеческой кровью марать. Стянул, бросил на песчаную дорожку. — Что, так и будешь — с топором?
— Боишься?
— Нет.
— Вот и хорошо, — усмехнулся Гнилуха, — а то не с руки как-то. Топор-то бросать…
Теперь они стояли друг против друга. Гнилуха деланно расслабленно покачивался на коротких кривых ногах. Парень же выглядел куда напряженней: ноги чуть согнуты, руки сжаты в кулаки, глаза ловят каждое движение охотника. Оно и понятно: топор — не кулак, одного удара хватит с лихвой.
Но опытный в подобных делах Гнилуха ударил не топором. Лишь слегка поднял оружие, показывая, что начинает замах, потом чуть отступил назад, верно рассудив, что противник попытается перехватить занесенную для удара руку. Когда же парень и впрямь подался вперед, охотник неожиданно выбросил левую ногу. Резко. Высоко. Удар тяжелого носка пришелся тому, кого звали Гвирнусом, в живот. Парень задохнулся от боли, неловко взмахнул руками. Потеряв равновесие, упал на бок, и лишь это непредвиденное падение спасло ему жизнь — топор Гнилухи просвистел мимо с такой силой, что, попади он в цель, разрубил бы парня пополам.
— Слабак! — процедил сквозь зубы охотник и тут же полетел на землю: Гвирнус как-то исхитрился развернуться и подцепить ногу Гнилухи босой ступней.
Ай-я радостно вскрикнула.
Но радоваться было рано.
Падая, охотник успел рубануть перед самым носом парня. И снова только чудо спасло тому жизнь. А может быть, и то, что на сей раз перехватить руку с топором парень не пытался. Он предпочел уйти от удара и вскочить на ноги прежде, чем это успеет сделать Гнилуха. Вскочить вскочил, однако тут же получил удар по голени. Гнилуха знал, что делал, бил расчетливо; Ай-я видела: хотя парень и устоял, но побледнел от боли, закусил губу, неловко отпрыгнул назад, покачнулся, прихрамывая отступил еще на пару шагов… А Гнилуха уже шел на него, и топор со свистом рассекал воздух: охотник атаковал соперника бесхитростно и нагло, понимая — теперь самое время довести начатое до конца.
И Гвирнус понимал это. Потому и отступал постепенно к калитке, не рискуя сближаться с Гнилухой более чем на пару шагов. Хромал он все сильнее, и Ай-я вдруг испуганно подумала о том, что этот незнакомый, несимпатичный ей, но все-таки хороший парень не убежит. Не убежит, но и не выстоит. Один, без оружия, с ушибленной ногой — куда ему! Жаль. Неожиданно для самой себя девочка всхлипнула. Вытерла ладонью грязное личико: «ну нет, не выйдет». Цепкий взгляд торопливо скользнул по пыльной траве. Вот оно! Корень! Притаившийся в траве, едва заметный, не очень-то и большой, но особенно большого и не надо. Большой-то издалека виден. О такой не споткнешься. А этот — в самый раз. Еще проще, чем со ступенькой. Ай-я сосредоточилась. Мысленно представила, как летит кувырком споткнувшийся о корень Гнилуха. Как роняет из рук страшный топор. Представила, как крепкий кулак ее защитника врезается в ненавистное прыщавое лицо. Улыбнулась: «В другой-то раз и пальцем не тронешь». Снова взглянула на корень. Внимательно, немигающе. Он казался Ай-е живым существом, и девочка мысленно уговаривала его помочь ей. Не ей — нескладному парню, чья первая охота была еще впереди.
Но на сей раз ничего не вышло. Гнилуха преспокойно перешагнул корень, ухмыльнулся, видя, что соперник прижат к забору и отступать уже некуда.
— Щенок! — презрительно сказал охотник.
И взмахнул топором.
Удар пришелся в подгнившие доски. Во все стороны брызнула древесная труха, забор угрожающе затрещал. Гнилуха же, потеряв на мгновение соперника из виду, недоуменно тряхнул головой. И вдруг ноги его оторвались от земли: неуловимым движением парень нырнул вниз и, счастливо избежав удара, крепко обхватил охотника за пояс. В мгновение ока поднял тяжеленное тело в воздух. С силой швырнул через себя. Забор хрустнул и вместе с навалившимся на него телом медленно осел вниз. Подняться Гнилухе парень не дал. Он даже не поднял выпавшее из рук охотника оружие. Как-то по-детски, показалось Ай-е, навалился на упавшего, обхватил левой рукой его шею, резким движением рванул голову противника на себя.
— Значит, щенок?
Тело Гнилухи конвульсивно дернулось и обмякло.
— Значит, щенок? — повторил Гвирнус.
Ответа не было.
Противник лежал без движения.
Сердечко следящей за происходящим Ай-и болезненно сжалось.
— Отпусти его, — тихо сказала девочка.
Ей казалось, парень не услышит. Но он услышал. Разжал мертвую хватку — голова Гнилухи безжизненно уткнулась в траву.
— Поздно.
— Ты убил его?
Парень выглядел растерянно. Он поднялся, с недоумением осмотрел свои руки:
— Я… я не хотел.
Глаза Ай-и наполнились слезами.
— И я.
— Дура! — зло буркнул парень.
Девочка обидчиво поджала губы.
Он презрительно посмотрел на нее:
— Иди к мамке! А он сам умер. Сам!
— Да. — Девочка кивнула.
— С чего это он тебя?
— Не знаю.
— Ты это… Нынче лучше дома сиди. Время такое — кровь гуляет. Не один он такой. А то еще из леса какой припрется… Сосед сказывал — самая пора.
— Пора?
— Ну да. Этот-то, — парень кивнул на лежащего без движения Гнилуху, — побаловался бы, глядишь, и отпустил. А коли из леса — утащит, поминай как звали. Сосед говорил, чужак в ближнем лесу. Следы он видел.
— А я его укушу! Вот так! — Девочка скорчила смешную рожицу.
— Чтоб тебя! — выругался парень и, подняв с песчаной дорожки серую тряпку, аккуратно обвязал запястье левой руки. Знак первой охоты. На мгновение обернулся к ней. Повторил со злостью: — Дура!
Прихрамывая, пошел прочь.
«Даже имени не спросил, — обиженно подумала девочка, глядя ему в спину, — и не попрощался. Одно слово — нелюдим!» Она осмотрела порванное платье. Повинуясь какому-то безотчетному желанию, рванула болтающийся у ног пестрый лоскут. Улыбнулась. Примерила оторванный кусок на руку.
Слишком большой.
Ну и что?
Затянула зубами крепкий узел — вот так!
Победно оглядела место схватки.
Потом вытянула обвязанную пестрой тряпкой руку. Полюбовалась — хорошо!
Поднялась на ноги — коленка почему-то не болела вовсе. Теперь домой. И пускай мама спросит, зачем ей на руке рваная тряпка. Она все равно не скажет. Потому что это — знак первой охоты.
Не охоты — любви…
Муравьи — не подарок.
Рыжие — тем более.
Однако лежащий в кустах человек на укусы внимания не обращал. А кусались рыжие — хоть вой. («Ну-ка полежите в двух шагах от муравейника, а?») Кто угодно взвыл бы, даже самые крепкие из охотников Поселка, и те терпели бы, да недолго, быстро бы место переменили, это точно. Да. Кто угодно, только не он. Не Плешак. Не бродяга-отшельник, чья дубленая шкура испытывала и не такое. От острых ведмежьих когтей до охотничьих стрел: вон, до сих пор шрам на плече, хороший был выстрел, чуть ниже да правей — и аж в самое сердце. Сколько лет, а порой ноет, еще как!
Человек зло усмехнулся. Его загорелое обветренное лицо исказило подобие улыбки. Однако улыбаться он не умел. Уголки губ лишь слегка дернулись вверх и тут же скользнули обратно, отчего лицо лежавшего приобрело обычное безразличное ко всему выражение. Он почесал заросшую редкой бороденкой щеку. Равнодушно сплюнул, стараясь попасть в ползущего прямо под носом муравья. Рыжего. С четверть мизинца. Из тех самых, что шустрили где-то под холщовой рубахой, так и норовя впиться огромными резцами в немолодое уже тело. Сорок зим на памяти. А сколько еще прошло, пока бегал мальцом?
— Вурди вас всех, сожри! — снова повторил человек, зайдясь в приступе беззвучного кашля.
«Да зим двадцать-то, поди, когда уходил из Поселка в лес. Ишь что удумали — отшельниками нас кликать. Так ведь куда крепче был. На ведмедя — с одним ножом, — лениво подумал он, — а теперь — тьфу!»
И он снова сплюнул. На этот раз попал. Муравей забил лапками в вязкой слюне, но выбрался и побежал было дальше, однако лежащий не без удовольствия вдавил его пальцем в землю:
— Дур-рак!
Вечерело. В кустах было темно, но там, куда смотрел, чуть отодвинув ладонью листву, Плешак, контуры крытых соломой избенок еще четко вырисовывались на фоне ядовито-фиолетового неба. А белые дымки, вьющиеся над добрым десятком домов, указывали: спят далеко не все. Вот дымки вздрогнули — со стороны Поселка пахнуло грибным отваром. Лежащий в кустах поморщился: грибы он не ел лет десять. Если не больше. С тех самых пор, как отравился безобидными на вид маслятами. Все бы ничего, будь под боком какая знахарка. Или хоть жена, вурди ее… Но когда ты один… Чуть ноги тогда не протянул.
Есть ему не хотелось. Поел. В лесу. Четверть дня пути от Поселка. Развел костерок. Поджарил припасенную кабанью ляжку. Наелся от пуза. Чтобы потом уж не думать. О ней, о проклятой, — о еде. Сырое-то жрать — желудок не тот. А костерок поблизости от Поселка разводить — так ведь заметит кто ненароком.
А зачем это ему?
Вовсе и ни к чему.
«Ведмедь — не человек, с человеком управлюсь, разнеженные они тут все. Не знают что почем. Ну сходят на охоту, так разве ж больше чем на три дня пути от Поселка отойдут? Подстрелят кого и домой. Леса боятся. Оно, лесное, им житья, видите ли, не дает. А что за оно, не знает никто. Ведмедь какого дурака — задерет — лес, то бишь оно виновато. В обманку болотную вляпаются — опять же оно. Дерево-ползун скрутит — ну тут уж и думать нечего. Небось теперь-то про лесные повадки совсем стало некому молодым рассказать. Еще когда уходил — уж сколько времени прошло, — а про обманку и ползуна, кроме меня, никто и слыхом не слыхивал. Только мне-то ни к чему тайны лесные раскрывать. Мой хлеб как-никак. У них же из всех лесных подловушек одна замять была — гиблый корень. И то потому что этот-то на каждом шагу. На их дурацкое оно не свалишь, да. Охотнички! А что такое три, четыре, даже пять дней в лесу? Баловство одно. Другое дело я, — лениво размышлял Плешак, пожевывая сухие обветренные губы, — двадцать зим в лесу. Живу в землянке, как ведмедь в берлоге. И часто ли в эту землянку заглядываю? Да. Разнеженные. Если не хуже. Со зверьем, с тем проще — точно знаешь, кто есть кто. А с человеком? Только вот тебе улыбался, ты ему спину показал, он — раз! — уже вцепился. Ладно если человек, а ну как оборотень, вурди?»
Лежащий в кустах невольно оглянулся — за спиной лишь едва различимые ветки: «Ох, не ко времени о вурди вспомнил. Лет семь к Поселку и близко не подходил. А мало что тут один-единственный, среди людей затесавшийся, понатворить мог? Тут и людей-то, глядишь, нет вовсе. А ты — за бабой. Старость, видите ли, на носу, горшок выносить некому. Тьфу! Выкрадешь бабу, а она потом тебя и…»
Вокруг быстро темнело.
На почерневшем небе ярко вспыхнули звезды. Выкатила из-за леса круглая луна.
«Угораздило же меня. В полнолуние, — недовольно подумал Плешак. — Может, переждать? Хотя какое, к вурди, переждать? Днем-то по Ближнему лесу ох сколько охотничков шляется. Приметят бродягу-отшельника — тут уж не о бабе думать, как бы ноги поскорей унести. Стрелы-то охотничьи уже на своей шкуре испробовал, хватит. Да и долго потом настороже будут — не подберешься. Катись, родимая. А лучше, чтоб тебя облачком каким скрыло. Тут я в темноте и нагряну. Без добычи не останусь. Молодухи-то тоже небось темноту любят. Дело простое. Раз — и готово. Будут потом перед мужьями брюхом выхаживать: мол, твой растет. А как бы не так!»
Лесной бродяга ухмыльнулся. Пошарил в траве рукой («Где ж он, а?»). Нащупал. Довольно цокнул языком: вурди-то вурди, пускай хоть все, как один, оборотни — только у меня на вас управа-то есть! Крепко сжал пальцами шершавую сучковатую палку. Не палку — осиновый колышек. Самому в ход пускать не доводилось, но людская молва врать не будет. Еще мать говорила: коль в руке у тебя такая штука (лучше свежесрубленная, не сушняк), так ни один оборотень не сунется. Как ветром сдует. «Вот мы и посмотрим, — ухмыльнулся Плешак, — если колышка-то пугаешься — пощады не жди».
Он снова выглянул из-за ветки. Дымки над соломенными крышами больше не вились. Круглая луна поднималась все выше. Ни туч, ни облаков, как назло, не было. И ветра. Так, легкий, еле заметный, со стороны Поселка. Этот туч не нагонит, хоть всю ночь в кустах проваляйся. И ждать нечего. И вот то, что со стороны Поселка, — хорошо: ни одна псина не учует. Хотя и для их чутких носов кое-что у лежавшего в кустах было припасено.
«Пора, — решил он. — Самое время непутевым бабам со двора. А мы тут как тут!»
Бродяга-отшельник поднялся с земли, присел на корточки. Достал из-за пазухи глиняный кувшинчик. Вытащил пробку. Нюхнул. Поморщился. Гадость еще та. Но зато и пахнуть будет, если ею натереться, не человеком, не зверем — лесом. А на лес ни одна псина пасть не раскроет. Мало ли леса вокруг?
Он сбросил холщовую рубаху. Вылил настой на ладонь. Тщательно натер голое тело: руки, плечи, волосатый живот, кое-как спину. Даже под мышками. Но и этого ему показалось мало. Не долго думая, он скинул изрядно потрепанные сапоги. Стянул с себя грязные холщовые штаны. Обмазал ноги и все, что выше. Натянул сапоги обратно. Влез в рубаху. Принюхался. Порядок. Это там, в горшочке, воняет вурди знает чем. А стоит растереться — и никакого запаха.
«Эх, жаль, что я не повелитель, — подумал бродяга, — а как было бы просто. Добрался бы до первой же избы, обернулся бы каким-нибудь пеньком. И стой, карауль — сама в руки придет».
— Да и мы не лыком шиты, — пробормотал он, вспомнив об отложенном в сторону заплечном мешке.
Приготовился он на славу — слишком хорошо помнило его плечо охотничью стрелу, когда лет семь назад пытался он выкрасть себе жену. И жену не выкрал, и сам едва ноги унес. А все почему? Не обдумал тогда ничего толком, вот у первой же избы и попался. Дурак потому что. Думал, не чета этим, и в плечах статен, и лицом ничего, — любая баба с радостью пойдет. А она возьми да и заори. Теперь-то не заорет.
Всю весну у гиблых болот просидел — выслеживал ловилку. Так, чтобы при следующей попытке наверняка. А попробуй-ка эту ловилку, то бишь дерево-ползун выследить! Это не ведмедь, не лосяк лесной. Ползун год без движения валяться может. А потом, ни с того ни с сего, возьмет и поползет. Так что куда скорее не ты его, а он тебя выследит. А коли выследит, так пеняй на себя. Ползун не только по рукам-ногам скрутит, а допрежь иголки отравленные из-под коры выпустит. После тех иголок хоть и видишь и понимаешь все, а не шевельнуться, даже не крикнуть: рта не раззявить, какой уж там крик!
Тут тебе и конец. Если только поблизости никого нет, кто бы сразу вытащил.
Обычно и не бывает, а то бы о нем все знали. Как о гиблом корне… Но тот-то куда безобидней будет.
В общем, выследил!
Деревце…
Небольшое, тонкое, еще не разрослось толком, скрутить — так в самый раз в мешок войдет. А ему такое и надо. Выследил, кроликом в мешок подманил, веревкой крепко-накрепко перевязал — готово! Ох, как оно поначалу шуровало, помнится! А потом ничего — успокоилось. Месяца три уже без движения, ну разве что пошебуршит маленько, точно змеюка лесная, и опять утихнет. Изголодалось. В самый раз под ноги какой бабе кинуть. Скрутит ползун ее, потом хвать их обоих в охапку — и в лес. А там уже вытаскивай беднягу, чтобы до смерти не задохлась.
Так что теперь не заорет.
За это можно не беспокоиться.
Бродяга нащупал в темноте заплечный мешок. Лежащий рядом охотничий нож (этот так, на всякий случай). Закинул мешок за спину. Колышек в голенище сапога. Нож туда же.
Готово.
А луна вовсю светит, так что ж? Волков бояться — в лес не ходить. «Из леса», — мысленно поправился Плешак. Он сплюнул через левое плечо (как полагается — раз, другой, третий), осторожно выбрался из кустов и, низко пригибаясь к высокой, до пояса, траве, побежал в сторону спящего Поселка.
Первые дворцы — не для него. Окраина. Как и двадцать, и десять лет назад, самые что ни на есть замухрышные: избы все какие-то перекошенные, живности — днем с огнем не сыщешь, зато заросшие — жуть: осока да дикая малина — вот и все богатство. А откуда ж ему взяться? Здешние небось, кроме хмельной варенки, еды другой не знают. Разве что эль. И то по праздникам. Эль-то сварить — повозиться надо. Недосуг им. Здешние что мужики, что бабы — лица пропитые, глаза мутные, волосья комом, какого цвета — не понять. Опять же с повелителями на короткой ноге. Потому как без повелителей в таком лентяйстве не проживешь. Да и повелители к таким тянутся. Дармоед дармоеда видит издалека. В их избенках и посуды-то настоящей нет. Пальцем в любой горшок ткни — вот тебе и повелитель. Живут что пеньки лесные. Так, малинки подсобирают из леса, опять же всякой ягоды, а то и подворуют у соседей, что побогаче, — вот и вся недолга.
Из такого дома бабу воровать — себе дороже выйдет.
Правда, пару крепких избенок среди всех этих развалюх бродяга углядел. Но туда лучше не соваться — охотничьи. И ближе к центру охотничьих будет немало, но эти… Он сам когда-то жил в такой же, на отшибе, и потому охотников окраины уважал. Чувствовал — одного поля ягоды. Бедолаги, сами себя не понимают. Впрочем, когда как: один всю жизнь между людьми и лесом метаться будет, а другой, глядишь, и уйдет. В лес. В отшельники, по-ихнему.
— Ай-я, деточка!
Бродяга-отшельник мысленно выругался и юркнул в растущие возле забора кусты шиповника. На колючки он внимания не обращал. Хорошо еще эту Ай-ю вовремя позвали. А то бы нарвался. Ишь как ходит. Словно и не человек. Человечью поступь издали услышишь. У человека, хоть и у ребенка, шаги тяжелые — и песочек под ногами хрумкает, и трава шебаршит. А эту — как ее? — Ай-я — и не слыхать вовсе. «Стояла небось на крыльце, вот и не слыхать, — решил Плешак, однако в голову лезло другое: а ну как и впрямь не люди здесь, а вурди?» Бабка-то его в детстве частенько такими историями потчевала. Жуть какими страшными. И не поймешь, где правда, где ложь.
Колышек в голенище сапога придавал уверенности в себе. Однако из-под мышек, несмотря на ночную прохладу, струился пот. «Вот потому-то ты и ушел. Отшельник, тьфу! Леса не боишься, а людей…»
— Ай-я, я кому говорю! Мало того, что платье изорвала, тряпку на руку какую-то нацепила, — все мало… Ишь чего удумала! Ночь уже на дворе. Подождут твои кролики. Утром посмотришь…
— Ой! Он уже вырос! — услышал лесной бродяга тоненький голосок.
«Лет десять девице, — определил он. — Эта в жены не годится. Мала еще. Жизни не знает. И домишко бедноват, хоть и не окраина уже, а кругом-то покрепче будут. Вон и заборчик весь на боку, чуть не на земле лежит. Правда, кроликов держат, уже хорошо. Да и голос у той, что постарше, — мамаши, наверное, — ничего. А что? — мысленно прикинул Плешак. — Баба как баба. В самом соку. Опыт есть, как-никак вон какую девицу вырастила. Да и не виновата она, что избенка не ахти. Мужских рук нет, вот оно что».
— Как же, вырос! — сказал насмешливый голос. — Так-таки за один вечер и вырос.
— Вырос! Вырос! — капризно сказал детский голос. — Двое других как были, так и остались. А мой, с пятнышком, вырос.
— Иди спать! Утром еще больше вырастет.
— Я сейчас…
— Ну-ка быстро! Я вот сейчас за прутьями-то схожу!
«Ага! — злорадно подумал бродяга. — Сходи, сходи. Только девчонка пускай в дом уйдет. А ты мне сгодишься. По голосу слыхать — баба что надо. Эй ты, ползучка вшивая, — мысленно обратился он к обитателю мешка, — пошевелись, что ли. Недолго уже осталось. Вот я ужо мешочек-то развяжу…»
— Мама!
— Я вот тебе покажу «мама»!
— Слышишь? Вроде как за забором…
Бродяга испуганно замер. Даже дышать перестал. Ну и слух у девчонки — лесного человека учуять!
— …шевелится, а?
— Ничего там не шевелится! Ты мне голову не морочь.
— Нет, шевелится, — капризно сказала девочка. — А мой, с пятнышком, он же маленький еще. Вдруг волк?
— Ай-я, какой волк?
— Или вурди…
— Тсс! То волк. А то — вурди. Я ж тебе говорила…
— А он вправду похож? На человека?
— Иди в дом, поганка! Мала еще о таком говорить…
— Иду.
Уф! Бродяга выдохнул застоявшийся в легких воздух. Пронесло! Тихий шорох шагов по песчаной дорожке. Скрип закрывающейся двери. Пронесло-то пронесло. Только никто за прутьями не пойдет. Добыча ускользнула. Жаль. Хотя и не больно-то надо — другую найдем. Помоложе. Получше. Вон там, впереди, — кто это?
Бродяга осторожно вылез из шиповника. Поправил мешок за спиной. Никого… Ветер качнул молоденькую березку. Вот и померещилось.
Почесал колючий подбородок. И серой тенью скользнул вперед.
Следующие несколько дворов были пусты и безжизненны. Зато в конце кривой улочки раздавался громкий девичий смех. Бродяга насторожился. Одна? Нет? Но тут чей-то мужской голос приглушенно сказал:
— Ах! Ты еще и кусаться!
И бродяга торопливо прошел мимо.
Он, как зверь, крался возле разросшихся у заборов кустов шиповника и сирени, вздрагивая от каждого ночного шороха. Конечно, можно было и рискнуть — топать посередке улицы как ни в чем не бывало (не могут они тут знать всех и вся в лицо): мол, пришел с охоты, живу на том конце. Вроде как и проще бы было. Выслеживать. Это с одной стороны. А с другой… Уж больно опасно. Хоть и спят уж почти все, а коли увидят — волосы до плеч, бороденка нестрижена, одежка на ладан дышит, походка крадущаяся, звериная, такую уже не переиначишь, в плоть и кровь вошла, — тут и дурак поймет: не местный перед ним человек — лесной. «Пеняй потом на себя, — думал Плешак, кося то вправо, то влево, не появился ли кто на дороге (баба — хорошо, мужик — успеть бы в кусты), — ладно, если камнями побьют да отпустят. А то ведь и хуже того: за ноги да в колодец какой заброшенный — вот и вся недолга».
Двор. Второй. Третий. Эта улица была пошире, и дома на ней выглядели подобротней, не такими скособоченными, как те, что ютились на самой окраине. И если там во дворах стояла тишина, то здесь нет-нет да и похрюкивали в своих загонах свиньи, сонно квохтали куры, позвякивали глиняные колокольчики на шеях спящих коров. Лишь в двух или трех окнах бродяга увидел тусклый пляшущий свет масляных плошек. Большая часть Поселка спала.
Большая, но не вся.
Проходя мимо одного из дворов, он услышал скрип колодезного колеса и, пригнувшись, приник к заборной щели, высматривая, кому это среди ночи потребовалось вдруг ходить за водой. Тем более, что света в окнах не видать, а значит, кроме стоящего у колодца, других бодрствующих нет. Мужчина? Женщина? Колодец он видел достаточно хорошо. Но тот, кто интересовал бродягу, был скрыт от него большим кустом черемухи, так что ему пришлось чуть сдвинуться вправо.
«Ага! Ну ты-то от меня не уйдешь».
У колодца стояла женщина.
Стояла спиной к бродяге, наклонясь вперед; в ярком лунном свете пришелец отчетливо видел лишь туго обтянутые ситцем ягодицы — не большие, не маленькие — в самый раз. Ног разглядеть не удалось — скрывала длинная юбка. Но и увиденного вполне хватило, чтобы бродяга тихо, одним прыжком перемахнул через забор. На мгновение замер — услышала, нет? Еще через мгновение он уже лежал за кустом черемухи и осторожно стаскивал с плеч драгоценный мешок. Стащив, положил рядом с собой. Погладил его рукой — теперь скоро. Не без удовольствия почувствовал, как тонкий скрученный жгутом ствол ползуна вдруг резко дернулся, будто пытался избавиться от непрошеной ласки. «Ага, живой». Убрал руку. Осторожно выглянул из-за куста.
Теперь женщина была видна целиком.
Она стояла у колодца и, наклонив ведро, жадно пила мелкими глотками, пила так долго, что Плешак засомневался: а здорова ли? Наконец оторвалась от ведра. Выпрямилась. Крякнула. Вытерла тыльной стороной ладони влажные губы. Бродяга смотрел во все глаза. Давненько он не видел женщин. Уже и забыл, какие они. Теперь, впрочем, вспомнил. И глядя на ту, что стояла перед ним, понял — она. Другой не надо. А надо именно такую. С пухлыми, красивыми руками. И губами — благо луна старалась вовсю, видно как днем — полными, все равно, сколько ни вытирай, влажными, даже слегка поблескивающими в лунном свете. С призывно распирающими ситец тыквами грудей. Даже с таким вот лицом (с лица воду не пить), слишком круглым (что висящая над Поселком луна), слишком бесформенным, зато и слишком жадным той особого рода жадностью, которая так и притягивает разгулявшихся по весне самцов.
«Ты одна? — мысленно поинтересовался бродяга у женщины. И тут же ответил сам себе: — С таким-то жадным до удовольствий лицом? Муж-то, верно, на охоте. Да, одна».
Тем временем женщина снова наклонилась к ведру. Сделала несколько, на этот раз больших и жадных, глотков. Потом оттолкнула ведро от себя, и оно с грохотом полетело в колодец.
Вовремя.
Плешак как раз развязывал тугой неподатливый узел и, не удержавшись, тихо выругался:
— Чтоб!..
«Тебя», — застряло в глотке — он испуганно взглянул на стоявшую у колодца. Нет, не услышала. Падавшее в колодец ведро грохотало так, что он мог ругнуться и в полный голос. Вскоре раздался плеск — ведро достигло дна. Плешак услышал, как женщина что-то пробормотала себе под нос, но слов не разобрал.
Проклятый узел («Сам же завязывал, дурак») не поддавался. Бродяга вцепился в него зубами, чувствуя, как все сильнее дергается в мешке ползун. «Да погоди ж ты!» Упрямый конец медленно заскользил из стягивающей его петли. И тут, к ужасу своему, бродяга-отшельник услышал:
— Эй! Ты кто?
Никакого страха в ее голосе не было. Скорее любопытство. И еще что-то странное, отчего пришельцу вдруг стало не по себе.
— За кустом ты, — уверенно сказала женщина, — вылезай. Не бойся. Не трону.
— Вот еще, — буркнул Плешак, — бояться… — Однако вылезать не спешил. И окончательно развязывать мешок тоже. Вроде кричать она не собирается. И не боится вовсе. А ну как добром пойдет?
— Ага! — довольно сказала женщина. — А я уж думала, зверь какой забрел. Собаки-то не держим. Сдох пес-то. Как хозяина не стало, так и… «Что ж это у них — на мужиков мор, что ли, напал?»
— Ладно, вылезай, — продолжила женщина, — чего под кустом бока отлеживать. Что-то я по голосу не пойму… Дрон, ты? Хотя нет, — сказала она сама себе, — Дрону хорониться ни к чему. Он свое дело знает. Гнилуха, что ли? Я ж тебе сказала: будешь шастать — болтушку-то оторву. Не про тебя честь… Эй! Уснул, а?
Плешак приподнялся на локте, выглянул из кустов:
— Не-е…
Почему-то он был уверен — эта не закричит.
— У! А волосья-то! — сказала женщина, и опять в ее голосе не чувствовалось страха. Даже любопытства не было. Только простая бабья уверенность — раз пришел, значит, надо. И понятное дело, чего. Она сладко потянулась: — Ладно, вставай, поздно уже. Я только Гнилуху не люблю — от него чесноком воняет. А не чесноком, так зубами его гнилыми. Знаешь Гнилуху-то?
— Не-е. — Бродяга встал с земли, крепко сжимая в руке мешок, ибо ползун вовсю рвался на волю. А зачем ему воля, коли баба сама в руки идет? Хоть и потаскушка, сразу видать, ну да это его не пугало — в лесу-то, кроме него, мужиков днем с огнем не сыщешь.
— Не-е, — повторил он.
— Вот я и гляжу — не встречала вроде. — Она облизнула полные губы. — Вот пью, видел? Никак напиться не могу…
— Ага, — глупо сказал бродяга, нерешительно переминаясь с ноги на ногу. Уж больно складно все получалось: ни тебе крика, ни страха в глазах, вроде как даже наоборот приглашают — мол, давай, что же ты стоишь, не видишь, какая я?
— Хорош! — весело сказала женщина. Ее взгляд бесцеремонно ощупал пришельца с головы до ног. И уж конечно от него не ускользнули ни потрепанный вид стоявшего перед ней мужчины, ни то, что почище всякого ползуна рвалось из его штанов. Он поймал этот взгляд — жадный, не по-женски откровенно грубый, — и ему снова стало не по себе.
Углядела и мешок.
— Чего спер-то? Надеюсь, не у меня?
Он что-то неразборчиво хрюкнул.
Она коротко хохотнула, показав белые зубы, и торопливо сказала:
— Ладно, это я так. Нечего у меня красть. Мне ваш брат носит, так ведь надолго не хватает. А что есть, вот оно, на месте. — Она показала рукой куда-то в глубь двора. — Только что проверяла, знаю. Плевать мне на твой мешок. А то вон к соседям могу пустить — у них свинья опоросилась, тащи, коли унесешь. Хочешь?
— Не-е.
— Как немой прямо. Только и знаешь некать. И стоишь как чурбан. Ты мне вот что — ведерко из колодца достань. Не могу я — жажда замучила. Полведра вылакала, а будто и не пила вовсе. Достанешь?
Он пожал плечами. Странная жажда. Вроде и не больная — веселая, в теле, взгляд хоть и лихорадочный, так понятно вон как на колодец глядит, будто весь до дна разом выпьет. Он снова вспомнил о вурди. И о колышке, запрятанном в голенище сапога.
— Мешочек-то брось.
«Будет тебе. Баба как баба, у страха-то глаза велики».
Однако мешок свой, понятное дело, не бросил. И к колодцу прошел осторожно, бочком, не выпуская из виду глядящую на него женщину. Ее красивую дебелую шею. Грудь. Пухлые губы, на которых играла усмешка: мол, пришел мужик, тоже мне, вроде к бабе, а от бабы чуть не шарахается, вроде болтушка аж штаны рвет, да, видать, без толку.
— Убогий ты какой-то. — Голос ее звучал почти презрительно. — Так-то ничего, мало таких крепких мужиков в Поселке осталось. И не молодой уже. А как к бабе подойти, не знаешь.
— Знаю, — глухо сказал он, свободной рукой крутанув колодезное колесо. Цепь нехотя заскрипела.
— Черпнул?
— Полное. Тебе хватит.
— Ну вот. Хоть слова дождалась. Значит, не немой, язык есть. Только уж больно басовитый. Говоришь, что рычишь…
— Не нравится?
— Почему ж?..
— Думаешь, соседей разбужу? — Он уж и думать забыл, что может попасться, как лесной зверь.
— Детей. — Она усмехнулась. И пристально посмотрела на него. — А ведь ты не наш. Отшельник ты. Из леса. И как это я сразу не поняла?
Он вздрогнул, но колесо не отпустил — видел: говорит она безо всякого страха. А глаза стали и вовсе масленые, небось на своих, на соседских, так и не смотрела никогда.
— Значит, не боишься? — Он вытащил полное ведро, поставил на край колодца.
— Я?!
— А то кто же?
— Боялась бы, так ты бы здесь не стоял…
— Это почему ж?
— Кричу громко. — Она усмехнулась. — Показать?
Он выразительно мотнул головой: нет уж, не надо, верю.
— А вот ты трусоват. Ишь глазюки как бегают. Даже колышек осиновый припас… Вон, в сапоге… Думал, не вижу?
Он молча подвинул к ней ведерко: на, пей.
Она поняла. Улыбнулась: успеется. «Дай хоть поглядеть на тебя. А то над ведерком-то склонюсь, тут ты мне по макушке и дашь. Очнусь где-нибудь середь леса — кричи не кричи, а кроме тебя, волосатого, на семь дней пути никого. За бабой пришел?»
Он пожал плечами: мол, сама видишь.
— А зачем же еще? — ответила на свой безмолвный вопрос женщина. — Хочешь помогу?
Он усмехнулся. И опять промолчал. Хитрая баба. Знает, чего хочет. Палец в рот не клади.
— А то заявился, ишь ты!.. С колышком!.. Видать, сто лет в лесу. Не то знал бы — нету их, вурди. Сто лет, как нету. Повывелись все. Будешь, дурак, от каждого куста шарахаться… Так помочь?
— Пей, — сказал он на этот раз вслух.
— А ну ее! — Она похлопала рукой по животу. — Брюхо что у беременной. Ишь как раздулось. Не с руки будет… Нам… С тобой…
Он хмыкнул.
— Значит, согласен?
— Да.
— Вот и хорошо. Не пожалеешь. Я потом соседку выманю. Ласку. Тебе понравится. Только потом. — Женщина выразительно взглянула на пришельца. — Потом, слышишь?
— Ага.
— Идем. — И она поманила его рукой в сторону дома.
Однако повела не в дом. Они миновали крыльцо, темное слюдяное окошко, завернули за угол, и Плешак увидел скособоченную сараюшку с дырявой крышей, без окон, без дверей, если не считать приставленной рядом с темным входом, видать отвалившейся, дверцы. «Да и что это за дверца, — подумал Плешак, — сплетенная из ивовых прутьев, ни от зверя, ни от человека, так, баловство».
Женщина шла впереди, доверчиво повернувшись к нему спиной. По всей видимости, считала — сейчас не опасно: какой же мужик от удовольствия откажется? Тем более с такой болтушкой в штанах? Плешака же так и подмывало открыть мешок, тем более, что его вновь начали охватывать сомнения. Повывелись! Как же! Вчера, может, и повывелись. А сегодня — уж не заманивает ли она его? «Эх, как бы не того…» — думал он.
Но шел за женщиной как на привязи. И вместо того чтобы выпустить ползуна, на ходу завязал мешок, вытащив из-за пазухи припрятанный обрывок веревки. Не сильно завязал — дерни и готово, но ползуну не вылезти. Незачем пока. Все-таки сама, добром идет. И с бабой помочь обещалась. А кто его знает: может, Ласка не хуже будет?
Возле сараюшки женщина остановилась:
— Здесь.
Он тоже остановился, вопросительно посмотрел на нее. Лезть туда первым не хотелось.
Она поняла. Кивнула:
— Пугливый.
И, нагнув голову, чтобы не стукнуться о низкую притолоку, нырнула внутрь. Плешак подошел к темному входу. Оттуда сладко тянуло прелой травой, яблоками и едва уловимым запахом цветов.
— Ну же! — Ее голос из сараюшки звучал ласково и призывно. Но главное — успокаивающе.
На всякий случай плюнув через левое плечо (не очень-то он верил в эти обереги), Плешак пролез внутрь… И не успел как следует оглядеться, как чьи-то сильные и мягкие ладошки толкнули его в бок. Он инстинктивно отмахнулся рукой, при этом чувствительно ударившись локтем о сучковатый дверной косяк. Потерял равновесие и полетел в мягкую травяную постель.
За спиной выразительно хихикнули.
— Тьфу! Дура! Так-то зачем?
— Так ты б до утра гляделки пялил, — смешливо ответила женщина.
— Как звать-то? — буркнул он, чувствуя, как кто-то (она, кто ж еще?) торопливо стаскивает левый сапог. И то хорошо. Нож и колышек были в другом. — Как звать-то тебя, а? — повторил Плешак, а сам торопливо согнул правую ногу в колене, быстренько скинул обувку, отложив ее в сторону. Но недалеко. Чтобы и нож, и колышек, оставшиеся в голенище, были под рукой. Рядом с мешком.
— Зовушкой звать, — весело откликнулась женщина. Она наконец стащила сапог, и тут же послышалось деланно брезгливое: — Фу!
— Взопрели малость. Что поделаешь — без сапог по лесу никак.
— Да ты ноги-то когда моешь?
Во зловредная баба!
Плешак сердито хрюкнул, на что она весело рассмеялась:
— Да ладно! С гнильцой оно и вкусней!
Зашуршала солома. Женщина лезла к нему. От пряных запахов кружилась голова. Сосало под ложечкой. Солома казалась теплой, почти горячей. Рубаха на спине моментально взмокла. Он торопливо развязал шнуровку. Попытался сесть, чтобы скинуть одежку через голову, но тут же получил легкий толчок в грудь: лежи, я сама.
Мягкие руки Зовушки ласково касались его плеч, рук, живота. Вот они ухватили рубаху, потянули куда-то вверх.
— Приподымись.
Он послушно приподнялся, рубаха будто сама собой скользнула через голову. Он снова лег, почувствовав щекочущее прикосновение сухой травы. И боль в локте — все-таки поранился, когда отмахнулся у входа; а зачем отмахнулся? От кого?
Глаза постепенно привыкали к темноте. Бродяга запрокинул голову: сквозь драную соломенную крышу просвечивали звезды. Струился серебристый лунный свет, который рисовал на полусгнивших бревнах стены замысловатые рисунки. Взгляд скользнул по стене — в углу поблескивало острое лезвие косы. Рядом — ржавые вилы, несколько непонятного назначения чугунков. Они не стояли на полках, а висели на вбитых в бревна гвоздях. «Такие в доме хранят, не вурди знает где», — подумал Плешак и снова выругал себя за опасное для здешних мест ругательство. Ох, не верил он этой Зовушке.
— Ты это… — начал было он и тут же почувствовал, как ее торопливые руки начали развязывать шнуровку на холщовых штанах. Его бросило в жар.
— Ты это… Со мной-то… почему?
Ее руки замерли, как испуганные зверьки.
— Ты что, не знаешь?
— А что знать-то?
— А то!
Она зло дернула за узел.
— Так не развяжешь. Дай-ка я сам.
— Угу. Ты и впрямь не знаешь, да?
Он кивнул. Глаза окончательно привыкли к темноте, и теперь Плешак прекрасно видел сидевшую возле него женщину. Ее распущенные волосы. Голые (и когда это она успела скинуть платье?) плечи. Белые руки. Широкие бедра, которые так и хотелось огладить, но было не до того — он пыхтя развязывал натуго затянутый шнурок. В темноте да спешке — не очень-то и развяжешь. Он беззлобно ругнулся. Женщина насмешливо шлепнула его ладошкой по голому животу:
— Что, никак? Кто ж так завязывает? А если по нужде?
— По нужде-то оно проще, — проворчал бродяга.
— То-то и видно — нынче-то большой нужды нет.
— Будет тебе…
— Ничего. Разговеешь. Я горячая.
— Оно и видно.
— Знаешь, это хорошо, что на мой двор забрел. А то попал бы к этой дуре Стешке, чего доброго в лес бы ее уволок — тебе бы потом житья не было.
— Это отчего ж?
— Ты про Стешку?
— Нет. Про тебя.
— А! — Женщина отбросила со лба непослушную прядь. — Примета такая — кто из баб с отшельником встретится да леса избежит, той и муж добрый, и зло стороной обходить будет.
— Да?
Узел наконец поддался, и бродяга торопливо стянул с себя штаны. Зовушка легла рядом, прижавшись теплым животом к его боку, упругие груди легонько касались плеч отшельника. Руки нежно обвились вокруг заскорузлой шеи. Он почувствовал ее теплое дыхание на губах.
— Значит, муж? — усмехнулся он. — Тебе-то такой зачем?
— А какой? — В ее голосе зазвенела обида. Она на мгновение отстранилась, но тут же прильнула к его рту горячими влажными губами.
Он задохнулся.
Голова кружилась, горячий шар катался от макушки до самых пят. Бродяга грубо облапил женщину, потянул к себе. Она оторвалась от его губ:
— Погоди. Пахнет…
— Лесом?
— Нет. Сладко. Что-то мне нехорошо.
Он сжал ее сильнее. Зовушка уперлась кулаками ему в грудь:
— Погоди ж ты, все кости переломаешь… Дурак!
— Говоришь, сладко? — Он тяжело дышал. — От сена это. Горит оно.
— Нет. — Женщина попыталась высвободиться из его объятий. — Не сеном. Чем-то другим пахнет. Отпусти ж!
Плешак выругался, но руки разжал. Знакомая тревога холодком пробежала между лопаток. Пахнет, вишь! Ох, крутит баба! И чего, спрашивается? «А то ты забыл, — зло подумал бродяга, — все они горазды хвостом вилять». Эта мысль успокоила отшельника. Плешак вновь потянулся к женщине.
Она заискивающе погладила его локоть. Вдруг вздрогнула, будто обожглась обо что, поднесла ладонь к лицу. Жадно обнюхала пальцы; резко отстранилась от бродяги и села, широко раздвинув поджатые под себя ноги.
У Плешака зашлось сердце.
— Эй! — призывно выдохнул он.
Женщина не отозвалась. Затуманившиеся глаза ее смотрели куда-то в сторону. Рот был крепко сжат, а белые плечи мелко вздрагивали — то ли от холода, то ли смеялась беззвучно. То ли плакала…
— Эй! — зло повторил бродяга.
Она скосила глаза на него. Растерянно моргнула. Вдруг улыбнулась и, потянувшись сладко, подставила под холодные струи лунного света пухлые груди. Только сейчас Плешак разглядел на сосках женщины тяжелые белые капли.
Женщина проследила за его взглядом, лукаво улыбнулась:
— Нравится? Вишь, капает… Хочешь? Много его. Моему-то столько не надо. Все одно сцеживать, а?
И снова улыбнулась. Как-то недобро, показалось бродяге, но он тут же забыл об этом, ибо женщина и в самом деле наклонилась так, что упругий сосок ткнулся ему в губы. Прохладный, влажный. В рот брызнуло теплое молоко — Плешак судорожно глотнул. Женщина странно хихикнула, навалилась ему на лицо мягкой грудью.
— Пей. Только смотри, — ее грудь вздрогнула, — бешеное оно у меня.
— А?
— Шучу… Пей…
Он пил до тех пор, пока не высосал все до последней капли, потом блаженно откинулся на спину. Грудь тут же исчезла, словно растворилась в ночном сумраке. Остался лишь стук сердца да шумное дыхание Зовушки. Где-то совсем рядом, где-то очень и очень далеко.
Бродяга вытер ладонью влажные губы, подбородок. Дремотная истома растекалась по всему телу. Он не чувствовал ни рук, ни ног — лишь приятный жар в голове. Немного успокоившись, повернулся к женщине — она смотрела на него. Странное дело, Плешак вовсе не хотел ее. Разве что обнять, погладить по распущенным волосам, ткнуться носом во влажную ложбину меж двух белоснежных холмов. Она же, словно чувствовала это, сидела подле без движения и лишь неотрывно смотрела на его немного растерянное лицо. Он протянул руку, чтобы коснуться белоснежной груди. Женщина перехватила ее, острые ноготки ощутимо впились в кожу:
— Не надо. Тебе понравилось?
Он молча выдернул руку:
— Эй! Больно же так!
— Сладкое?
— Горчит.
— Перестояло. Лишнее оно. Вот и захотелось. Глупо, да?
— Тебе холодно?
— Вовсе нет.
— А дрожишь, — буркнул бродяга, вглядываясь в ее размытое сумраком лицо. Доселе бесформенное, рыхлое, оно заострилось, в нем чудилось что-то птичье. Сейчас она казалась ему даже красивей, чем там, у колодца. Ей шли и этот игривый лунный свет, и этот немного грустный, немного хищный разрез глаз, который появился только теперь, — а может, раньше он просто не замечал его? Даже взгляд, жадный и одновременно жалкий, притягивал бродягу. Он вновь подумал, что не надо ему никакой Ласки, полежит еще немного вот так, рядом с Зовушкой, и выпустит-таки ползуна, и унесет это прекрасное тело с собой…
Разморенный, дремотный («А сонное молочко-то»), он закрыл глаза. Почувствовал, как она схватила его руку.
Услышал ее низкий с хрипотцой голос:
— Теперь я…
— Ты о чем?
— Ни о чем. Руку-то поверни.
— Неудобно.
— А ты на живот ляг. Так лучше. Вишь, поранился, сам не чувствуешь, что ли?
— А? — Он зевнул. Сладкая дрема овладела всем телом, даже язык, и тот ворочался с трудом. — Это я о косяк. Пустяки.
— Кровь-то идет, эй, слышишь? Еще как идет. О гвоздь что ли? — Она не говорила — бормотала. Что-то в ее голосе было странное. Нервные, надрывные нотки зазвучали в нем — казалось, она пытается сдержать в себе нечто большее, чем это бормотание, — крик ли, плач?
«Будто немного не в себе, — сонно подумал бродяга, — хотя давно уж не в себе», — внезапно мелькнуло в его голове. Он снова зевнул и тут ощутил, как ее горячий язычок лизнул локоть. Усмехнулся:
— По-звериному, да?
— Капля. Капелюшечка, — хрипло, чуть нараспев сказала женщина, — раз — и нету. Сладко. Ты спи, лесной человек, спи. Заживет у тебя. Быстро заживет. — И она что-то неразборчиво забормотала себе под нос.
Боль в локте утихла. «Умеет заговаривать-то, — сонно подумал бродяга. — Вишь, как вылизывает. И запах… Да. Странный. Вроде как человек, а вроде… Жажда опять же. Там, у колодца… Голос…»
Голос Зовушки все более отдалялся от него, и слова, как капли, размеренно падали с ее губ, завораживая, дурманя и без того засыпающее сознание.
— Капля… Капелюшечка… Лесной… Спи…
Он уже засыпал, когда непослушная рука дотянулась до припрятанного в соломе сапога. Колышка в голенище не было. Только нож. «Выронил, что ли?» — с дремотным безразличием подумал бродяга. Ухватил нож и несколько раз с силой ударил женщину в такую белую, такую желанную грудь…
Ай-я открыла глаза.
Слюдяное окошко светилось ярким серебристым светом. Во дворе шелестела листва, где-то вдалеке занудно лаяла собака. В доме стояла духотища, и Ай-я невольно посмотрела на запертую на щеколду дверь. Вот бы отпереть! Ну хоть чуточку! Хоть на пол-ладошки! А лучше — выйти на двор, поглядеть, как там ее любимец. Тот самый. С пятнышком. Просто посидеть и поглядеть. Интересно, съел ли он принесенную Ай-ей траву? Съел, наверное. Он голодный. Утром, днем, вечером — всегда. Даже ночью. Мама говорила, это потому, что он маленький и ему надо расти. А еще потому, что кролики живут по ночам. Вот смешная — как же это, по ночам? Ай-я вздохнула. Вытерла ладошкой вспотевший лоб. Тело била мелкая дрожь, однако вовсе не от холода, — ночь была жаркой, и девочка без труда представила себя лежащей на разогретой печи. Очень уж разогретой. Ночная рубаха неприятно липла к ногам.
— Ма!.. — тихонько позвала девочка и, будто испугавшись собственного голоса, осеклась, смутилась, неловко ударила ладошкой по губам. Мама спит, без дела ее будить нельзя. А как хочется! Ай-я всхлипнула (почему-то хотелось плакать). Зажмурилась — из глаз выкатились две большие соленые капли и медленно поползли по пылающим от жара щекам.
— Плохая! — прошептала девочка, укрывшись с головой.
Однако тут же откинула одеяло. Так еще жарче. И совсем нечем дышать. Она тихо шмыгнула носом. Спать не хотелось. Зато хотелось пить, хотелось плакать, хотелось избавиться от страшной рези в желудке, которая заставила Ай-ю свернуться калачиком, обхватив руками влажный от пота живот. Девочка плотно сжала губки, провела язычком по пересохшему нёбу. Пить. Почему-то очень хочется пить. И в животе, наверное, режет оттого, что в нем так же сухо, как на пыльной дороге в те дни, когда даже мама нет-нет да и посмотрит на безоблачное небо, бормоча себе под нос:
— Ишь как распогодилось, а давненько уж не было дождя…
И Ай-я представила себе дождь. Он хлынул прямо с потолка, но почему-то был совсем не мокрый, а сухой и жаркий. Как песок. Ай-я подставила ладошки — капли-песчинки струились меж пальцев, похожие на тонкие ниточки маминых волос. Вспомнив о маме, девочка не удержалась и снова всхлипнула. Нарочно погромче, чтобы та услышала, проснулась, подошла к лежанке. Провела обветренной ладонью по волосам:
— Ну что, глупенькая, что?
Но мама спала — Ай-я слышала, как она что-то пробормотала во сне. Перевернулась на другой бок. Может быть, и хорошо, что не проснулась, а то бы еще рассердилась: мол, такая большая, а носом хлюпаешь, прямо-таки беда с тобой… «Беда», — мысленно вздохнула девочка.
С трудом разогнувшись, она кое-как слезла с лежанки. Прошла на цыпочках к стоящему возле окна столу. Ухватила обеими руками глиняный кувшин. Поднесла к губам. Торопливо глотнула и разочарованно поставила кувшин обратно. Глоток. Всего один глоток. Ай-я жадно посмотрела на запертую дверь. Потом на мамину лежанку. Боль в желудке согнула ее пополам. Она тихонько ойкнула, не разгибаясь присела на краешек табурета. Такое уже случалось с ней. Но так больно не было никогда. Наверное, это от воды, подумала девочка. Вот если бы не один глоток, а много, целый кувшин, тогда бы все прошло. А с одного глотка только хуже. Лучше бы и не пила… Ай-я закусила губы, пытаясь унять боль, жажду и охвативший ее необъяснимый страх. Сердце болезненно сжалось, на мгновение в желудке стало так холодно, будто она проглотила изрядный кусок льда. Потом снова жарко — лед расплавился, забурлил, содержимое желудка подкатило к самому горлу. Ай-я сидела скрючившись на табурете, а сердце едва не выпрыгивало из груди.
Она снова шмыгнула носом. «Дура! Дура!» — мысленно сказала себе девочка, чувствуя, что уже не в силах сдержаться и сейчас расплачется, разбудит маму и вообще будет вести себя как глупая девчонка, совсем не так, как должна была бы вести себя та, взрослая, из-за которой вчера сцепились два вовсе не знакомых ей человека: вонючка охотник и нескладный парень, убежавший слишком быстро, чтобы она, Ай-я, успела сказать ему…
«Вот глупая! Он бы и слушать меня не стал. Сказал бы, таких дурочек еще поискать. Маленькая, а туда же». Ай-я взглянула на руку. Вот, пускай всего лишь грязная тряпка. Но все равно! Она не снимет ее до того дня, когда… (Девочка вспомнила ироническую усмешку матери, покраснела). Упрямо тряхнула головой — все равно! И едва не закричала от боли — кто-то страшный, безжалостный обманом проник в ее маленькое тельце и теперь рвал его на куски…
— Мамочка! Мама!
Терпеть не было сил. Ай-я судорожно дернулась, больно ударившись коленкой о ножку стола. Руки стали словно чужие. Правая висела плетью — Ай-я почти не чувствовала ее. Зато левая, с повязкой, была тяжела, ох как тяжела! Даже ведро с водой было бы легче поднять, чем эту руку. Сонный мамин голос проворчал:
— Опять бродишь, мерзавка?
Голос действовал успокаивающе.
— Мама? — встревоженно сказала девочка, боясь, что мать уснет.
— Ну что тебе?
Ай-я снова всхлипнула. И — случайно — взглядом скользнула по собственной руке.
— Что это?
— Рука?
Деревенея от ужаса, девочка смотрела на то, что еще недавно была ее рукой, а теперь…
Она попробовала пошевелить пальцами…
Пальцев не было, но то, что было вместо них, послушно поскреблось по столу.
Этот тихий скребущийся звук особенно поразил Ай-ю…
— Что это?
— Рука?
— Вишь, неймется ей по ночам. — Голос матери звучал где-то далеко. Ай-я едва расслышала его.
Приснилось?
Да! Да! Да!
— Мамочка! Мама!
Лежанка скрипнула, и до Ай-и донесся сонный голос:
— А?
Только не спи…
— Ай-я, что с тобой?
— Рука…
— Что «рука»?
— Не знаю… Мне страшно…
— Болит?
— Нет, — неуверенно сказала девочка. Боль отпустила, но лучше бы не отпускала вовсе. Она тысячу раз перетерпела бы эту боль. Даже куда более страшную боль. Даже самую-самую ужасную на свете. Лишь бы не видеть того, что видели ее глаза.
Приснилось?
Да! Да! Да!
Девочка подумала было ущипнуть себя за щеку, но тут же вздрогнула от отвращения. Ущипнуть? Чем? Этой? Рукой? Она торопливо отвернулась — не смотреть, не видеть, все, что угодно, волки, ведмеди, оно, только не эта чужая и одновременно ее собственная… Уродливая. Похожая на головешку и одновременно покрытая…
— Спи. Утром погляжу… Коли не болит, — зевнув пробормотала мать.
— Посмотри… Какая она… Странная. — Девочка вдруг успокоилась и тихо добавила:
— Ты только посмотри. Я — зверюшка, да?
— Баю-баюшки-баю. Вот так. Ляг. Дай-ка я тебя укрою. И ручку твою больную укрою. Положи ее на одеяльце… Не гляди. Незачем тебе глядеть. Я ее вот этой тряпочкой укрою. Спрячу. Вот так. Ну-ка! Что у нас с другой ручкой? Видишь? Ручка как ручка…
— Мам, вовсе нет!
— Я кому сказала не смотреть!
— Мам, а у Тишки тоже?..
— Что «тоже»?
— Ну, такое бывает, да?
— Какого еще Тишки?
— Он у реки живет.
— Не знаю я никакого Тишки.
— Это тот, из-за которого ты…
— Вот глупости! Рано тебе еще об этом думать. Ты мне вот что скажи: опять шалила, да?
— Мам, а откуда ты?..
— Да уж знаю, как не знать…
— Я колдунья, да?
— Ты горе мое луковое.
— Нет, правда, это из-за того, что я немножко…
— Ага! Значит, было?
— Да.
— Выпороть тебя хорошенько!
— За что?
— А за все! Ну-ка закрой глазки. Вот лучше, выпей.
— Ф-фу! Ты за этим на улицу бегала, да?
— И тебе нисколечки не нравится?
— Ну, если по правде — вкусно. Голова кружится. Это хмель?
— Еще какой!
— Маленьким нельзя.
— Взрослым тоже.
— Вот еще! Я сама видела…
— Ай-я, помолчи!
— Мам…
— Ты пей.
— Я так быстро не могу.
— Это потому, что говоришь много.
— Оно вязкое.
— Ай-я!
— Мам, а у тебя? У тебя такое было?
— Ай-я, не болтай.
— Это страшно, правда?
— Вовсе нет. Видишь, я не боюсь.
— А вот и неправда. Вон у тебя как руки трясутся.
— Опять глаза открыла, мерзавка!
— Оно красное… Мам, а я знаю, куда серый кролик делся. Я тогда подглядывала. Сидела под крыльцом и все видела. Ну, как ты его… Ты ведь и сейчас хлебнула, да?
— С чего ты взяла?
— А ты губы плохо вытерла. И вон на платье капелюшка. Мам, а кроликов для этого держат? Они же такие маленькие… Добрые…
— Тебе лучше?
— Ага. Только колет. Нет, щиплет… Так и надо? Да? Мам, можно я посмотрю?
— Дай-ка кружку. Хватит тебе. И смотреть нечего. Спи. Закрой глазки и спи. И не ерзай под одеялом…
— Так щиплет же!
— Ничего. Пощиплет и перестанет. У кошки болит, у собачки болит, у Ай-юшки все заживет.
— Мам, а я вурди видела!
— Ай-я, что за глупости?!
— Видела, видела! Вечером. Я к своему, с пятнышком, ходила, а он за забором прятался. В кустах. Ты ведь не моего с пятнышком убила, да? — Девочка вздохнула. — Что с тобой? Мам, ты плачешь?..
— Нет. Это так. Капелюшки. Спи, деточка. Спи. Все будет хорошо. Но кое-что я должна тебе рассказать…