Внезапно он умолкает, подняв руку, вытянув указательный палец, прислушивается… Вы слышите их?.. Меланхолическое умиленье смягчает его черты… Им весело, а? Они пе скучают… Что вы хотите, возраст… И мы ведь, бывало, хохотали, как безумные… до упаду…
— Да, правда… Он ощущает, как и его губы тоже растягиваются, добродушная улыбка морщит щеки, так что рот кажется беззубым… сущая правда, мы были такими же… Много ли нужно, чтоб их рассмешить, не так ли?.. Да, им весело…
Оба прислушиваются, глядя вверх… Да, юный смех. Свежий. Беззаботный. Серебряный. Бубенчики. Капельки. Брызги. Легкие переливы. Щебет птенцов… Они вспархивают, отряхивают перышки… Стоило им остаться одним, они о нас забыли.
Да, светлый, прозрачный смех… Так по-детски, прелестно звучит смех сквозь двери гостиных, куда, отужинав, удалились дамы… Просторные светлые чехлы из набивного ситца. Душистый горошек в старинных вазах. В каминах алеют угли, пылают поленья… Звенит их невинный, задорный, чуть лукавый смех… Ямочки, розовые щечки, белокурые локончики, округлости, длинные муслиновые платья, белые кружева, английское шитье, муаровые пояса, цветы, приколотые к прическе, к блузке… Рассыпаются чистые звуки их хрустального смеха… Им весело… Вы слышите их?
Джентльмены, сидящие вокруг стола, выколачивают свои старые обкуренные трубки, посасывают бренди… Без мятежное детство, поколение за поколением, отложило здесь толщи покоя, наивной доверчивости. Они негромко, неспешно беседуют, на минуту умолкая, чтобы прислушаться…
Да, им весело, такой уж возраст, один бог знает, что может их рассмешить… пустяк, сущий пустяк, они сами пе могли бы сказать, что именно, для этого нужно так мало, любая глупость, какое-нибудь словечко, и вот они уже покатываются, не в силах остановиться, не зная удержу.
А ведь они устали… умаялись… позади долгий день, деревенский воздух, физическая нагрузка… Они подносят руку к голове, похлопывают ладонью по рту, подавляя неуместный зевок, встают по знаку, которым обменялись между собой… По едва приметному знаку… Нет, никакого знака… Да, был, ну и что? Уже подошло время, — не правда ли? — когда пристало и попрощаться… они подымаются к себе… Старый друг, по-соседски заглянувший поболтать после ужина, провожает их благодушным взглядом.
Теперь они одни, сидят друг против друга. Бутылки и бокалы на низком столике раздвинуты в стороны, чтобы дать место тяжелой зверюге из ноздреватого камня, которую друг осторожно перенес сюда с камина и поставил между ними. Его взгляд, его рука уважительно, нежно гладит ее бока, спину, тупую морду…
То, что от пее исходит, то, что источается, излучается, течет, проникает в них, впитывается ими, то, что их полнит, распирает, подымает… создает вокруг них некую пустоту, в которой они парят, которой отдаются… Этого не описать словами… Но им и ни к чему слова, они не хотят их, они знают, что главное — пе подпустить слово, не дать ему прикоснуться к этому, проследить, чтобы слова, тщательно отобранные, просеянные, слова приличные, скромные, держались на почтительном расстоянии: — Поистине, эта вещь у вас великолепна… Да, бывают такие случайные удачи, случайное везенье… Помнится, я был однажды по делам в Камбодже, и вот, в лавчонке старьевщика… сперва я подумал… а потом, представьте, приглядевшись поближе…
Теперь смех утих. Улеглись все-таки. Нельзя же болтать всю ночь… о чем? Мыслима ли подобная чепуха, подобная чушь?.. Но теперь все, они разошлись, заперлись каждый в своей спальне, наконец-то умолкли… больше ничего не слышно..* и сам воздух словно разрядился, возникло ощущение раскрепощенности, свободы, легкости… теперь оп, в свою очередь, протягивает руку и кладет ее на шероховатый камень… в ней, и правда, есть какая-то… весомость… Я рад, что и вы тоже… Есть люди, которые находят…
Ну вот, опять… потихоньку… легкими ударами… прерывистыми толчками… это пробивается сквозь закрытую дверь, это просачивается… Однако другой, сидящий напротив, продолжает спокойно говорить… Быть может, он уже не слышит? Или, быть может, для его слуха это нечто вроде жужжания мух, стрекота кузнечиков… Замерло… Снова… И вправду скажешь, что кто-то осторожно буравит…
Но здесь они защищены. Какие мощные машины понадобились бы, чтобы пробуравить, расколоть толстые стены, за которыми они укрылись с этой вещью, поставив ее между собой… Забавная зверюга, не правда ли? Его рука ощупывает контуры, оглаживает тяжелые каменные бока… Интересно, что это… может, пума, но… нет, она ни на что не похожа… Взгляните на эти лапы и на эти огромные уши в форме раковины… скорее всего какое-то мифическое животное… предмет культа…. никто так и не смог мне сказать…
Серебряный смех. Хрустальный смех. Не чересчур ли? Не слишком ли театрально? Нет, пожалуй… И все-таки, можно вроде бы различить… Да нет, вот негромкий взрыв, из тех, что неудержимы… О, замолчи, ты уморишь меня, я не могу больше, нас слышат… Взгляни только на него… ха-ха, нет, взгляни, вот потеха… Много ли им надо… Пустяк, меньше чем пустяк… глупость… ребячество…
Что может задеть и поколебать нас, таких крепких, так прочно и прямо стоящих на ногах… Нас, выросших среди душистого горошка, вазонов с геранью и бальзаминами, перкаля в цветочек и белого кретона, старых преданных служанок, кухарок с лицами, светящимися добротой, бабушек в кружевных чепцах, которые дают хлебнуть винца новорожденным цыпляткам…
Да нет, к чему душистый — горошек, цыплята, бабушки. Возьмите первого попавшегося человека, обыщите весь шар земной, даже среди самых беззащитных, самых одиноких, самых растревоженных, недоверчивых, дрожащих вам не найти никого, кто мог бы… кто мог бы или захотел?.. Мог или захотел?.. Не важно… кто мог бы или захотел истолковать этот смех… Но как бы он смог? Кто, не будучи подготовлен… кто, не будучи осведомлен, смог бы… когда старый друг со спокойной уверенностью приблизился к камину, протянул руку и погладил… кто смог бы уловить угрозу, опасность, набат, паническое бегство, призывы, мольбы… Нет, только не — это, не делайте этого, не касайтесь… только не сейчас, только не у них па глазах, только не в их присутствии, только пе перед ними… когда он двинулся… как мощный ледокол, рассекающий, раздвигающий, с треском ломающий огромные глыбы… все рухнуло… когда он осторожно поднял, перенес и поставил здесь, перед ними, молча глядевшими на него… и потом невозмутимо отошел на некоторое расстояние и стал любоваться, причмокивая губами… эта зверюга… поистине великолепна. Превосходная вещь. Где это вам посчастливилось?.. — Нет, нет, это не я. Она была еще у моего отца… Не знаю, где отец… Я, вы знаете, не коллекционер. Я сказал бы, даже напротив… Словно это могло их обмануть, словно это малодушное отречение, это ренегатство, которое они наблюдают, потешаясь, могло их смягчить, могло помешать тому, что сейчас произойдет неотвратимо, предсказуемо во всех своих мельчайших деталях, подобие свершению приговора, который с дотошной пунктуальностью приводят в исполнение палачи, глухие к раскаянию, к воплям осужденного.
С этой минуты все уже было предрешено, сжато в этом мгновении… Но что все? Ничего ведь не произошло. Они встали, вежливо попрощались, они были так утомлены…, а теперь, как водится, оставшись одни, оживились, почувствовали себя непринужденно и веселятся… Им так мало надо… достаточно пустяка… Какого пустяка? Да любой глупости, гримасы, ужимки… этот маленький паяц, настоящий маленький клоун неподражаем, когда корчит обезьяну, стоит ему засунуть язык под свою длиннющую верхнюю губу, сощурить глаза, сгорбиться, почесывая рукой под мышкой… Они всякий раз валятся от хохота… Им ведь все годится, не так ли? И чего тут попусту ломать голову? Они молоды, им весело…
И пусть раздражительный старикашка вдруг встанет, сопровождаемый удивленным взглядом друга, мирно посасывающего свой кофе, свою рюмку черносмородинной наливки, пусть он, вопреки всем правилам благопристойности, подымется по лестнице, постучит в дверь, яростно отворит ее, войдет… Ну с чего вы хохочете? Это, в конце концов, невыносимо… и они умолкнут, в испуге забьются по углам, нимфы, застигнутые врасплох сатиром, розовые поросята, беззаботно плясавшие, когда вдруг, рыча и скаля длинные зубы, ворвался злой серый волк, цыплята, спасающиеся на самых высоких жердях курятника, куда забралась коварная и жестокая лиса. Гадкий людоед, незваный гость, педель… Ну, что еще? В чем мы еще провинились? Разве мы не вправе были попрощаться? И все только из-за того, что мы не сразу разошлись, слишком усталые, чтобы тут же лечь в постель?. Как ‘«мог он слышать? Мы смеялись совсем тихо. Но он вечно привязывается, следит за каждым шагом, подавляет малейший порыв, мельчайшее проявление беззаботности, свободы, вечно приглядывается, дозирует, судит. Разве они не вели себя с должной почтительностью? Разве не подошли, как будто лицезреют ее впервые, к этой святыне? Я даже положил — вы же все видели? — благоговейно руку… Но ему все мало. Вероятно, после этого нужно было еще погрузиться в молитвенное безмолвие и отправиться спать, храпя в душе набожный трепет… Нет, не отправиться спать, как я мог об этом даже помыслить? Какая грубость! Какое святотатство! Следовало прирасти к месту, замереть, слушать до рассвета, не испытывая никакой усталости… Разве это не пробудило бы даже мертвого?
Ничего подобного, они ошибаются, они не правы, никакой он не педель, не надзиратель… Пусть они простят его, они, такие чистые, такие невинные, такие — он хотел бы верить, он верит — такие стыдливые — ему не хватает стыдливости, это верно — они не любят выставлять напоказ свои чувства, хотя питают, возможно, подлинное уважение к этим «ценностям»… пусть они простят это непотребное слово, оп научил их ему, он сам теперь краснеет за это… Он был бы счастлив остаться сейчас с ними, ему скучно там, внизу, вдали от них… Почему они его бросили?.. Разве я не мог бы принять участие? Вы понимаете, я как тот ирландец, вы ведь знаете анекдот? Увидев ссорящихся людей, он подходит и спрашивает: — Не могу ли я принять участие? Или это частная ссора?.. Ха-ха-ха, заливаются они… До чего смешно, нет, я не знал этого анекдота… — О чем вы тут разговаривали, пока я там… Боюсь, он никогда не уйдет.!. Вы заметили, как оп на меня посмотрел, когда я сказал, что отнюдь не коллекционер?
Ну разумеется, они заметили, слышали, оценили… вполне оценили… Они мгновенно улавливают его малейшее душевное движение, как бы ничтожно оно пи было, они ведь обучены, натренированы им, он ведь снабдил их самыми подробными картами, поистине, картами генерального штаба, в которые его заботами поминутно вносятся уточнения, они отлично ориентируются па этой территории, уверенно занимают ее теперь… тонкие струйки их смеха просачиваются во все уголки, пропитывают каждую складочку.
И вдруг иссякают…
Они немного выжидают… Хотят его успокоить, пусть себе думает, будто все уже кончено, будто наказание длилось достаточно долго, будто там, наверху, рассудили, что с него хватит… Они упиваются его облегчением, бедняга не подозревает, что ему не уйти от своего и недалека минута, когда, хочешь не хочешь, придется начать все сначала…
И однако, так легко, так просто их раздавить, даже но раздавить, а просто стереть начисто, одно движение, и от них следа не останется — ни кляксы, ни пятнышка… достаточно наклониться к простаку, который благодушествует по ту сторону стола, постукивая кончиком согнутого большого пальца по чашечке трубки, зажатой в его крупной пухлой руке, достаточно потянуться к нему, довериться, открыть душу, впитать слова, роняемые со спокойной уверенностью… не отдавая себе отчета в том, какое они производят впечатление… Да и как бы мог он, так хорошо защищенный, такой доверчивый, он, никогда даже не подозревавший о существовании тайных сговоров, бесов, наваждений, сглаза, колдовства… И до какой степени это неведение, эта наивность усиливают очистительную силу слов, произносимых им так отчетливо, с благородной и важной медлительностью: — О да, случается, подвезет… поистине, когда не ждешь. Помнится, был я тогда по делам в Камбодже… И вот, совершенно случайно, в довольно грязной лавчонке, из тех, где меньше всего рассчитываешь найти что-либо… среди хлама… базарного барахла, фабрикуемого на потребу иностранцам… дешевых будд, птичьих чучел… не знаю даже, что толкнуло меня войти… бывают дни, когда тобою движет своего рода предчувствие… Я приподнял уголок ковра, мне показался довольно занятным его рисунок… и там… я пе поверил своим глазам… маленькое чудо… да вы видели у меня эту вещь… — Маленькая танцовщица? — Да. Именно она. Торговец даже не подозревал… А я, разумеется, виду не подал… И, знаете, не из скупости… Он энергично кивает. — Да, я знаю. Конечно, дело не в этом. Тут совсем другое…
Да, он знает, он понимает… Важно быть единственным, единственным, кто знает толк, единственным, кто открыл. Чтобы сотворить, чтобы дать вторую жизнь. (^Вырвать у смерти, у разрушения, у опошления, прижать к своей груди и, сдерживая желание побежать, принести домой, запереться наедине с этим… с глазу на глаз… пусть никто нас не беспокоит… и, достав свои инструменты, свои чистошерстяные или льняные лоскуты, наждачную бумагу, замшу, кисти, щетки, растворители, масла, воски, лаки, скрести, протирать, ждать, молить, уповать, отчаиваться, добиваться, снова скрести, наващивать, будто от этого зависит собственная жизнь… прерывая в изнеможении и снова берясь за работу, забывая о еде, о сне… пока, наконец… — Ах, это даже прекраснее, чем я думал. Под слоем грубой краски ни щербинки, ни трещинки… нетронутое дерево… великолепный материал… чудо, да вы сами видели ее… Да, он ее видел… сияющую, царственную, окруженную почетом, восстановленную в своих правах… — Да, она восхитительна…
Но я, видите ли… Я… должен признаться, никогда не был коллекционером… Никогда, не так ли? Это им известно. Вы, там, знаете вы это? Никогда не был. Нет у меня, с вашего разрешения, коллекционерской жилки. Нет этой струнки… Наоборот… Они ухмыляются. Обратное коллекционеру?.. Эти оговорки… чего не скажешь, когда они вот так сидят и слушают… Но это правда, сущая правда, он — не коллекционер. Нет, это отнюдь не для него. И пусть они не валят его в ту же кучу, не суют на ту же полку. К нему это не относится. Пусть они не запирают его вместе с этими…
Они ведь помнят, они не могли забыть… Как им всем было смешно… как потешали их эти безобидные психи, рыскавшие по рядам с металлическим старьем, с марками, по блошиному рынку… со смеху умрешь, он хохотал вместе с ними… И не из деликатности, не из вежливости… слишком вежлив, чтобы быть честным… Нет, ничего подобного, нет, они не должны так думать, он смеялся от всего сердца, это было так комично, лопнуть можно, они рассказывали с таким юмором, так похоже изображали… того очкарика в казарме… как он метет двор… и вдруг останавливается… наклоняется, поправляет на носу очки, опускается на колени… Что такое? травинка… что там могло быть? какая-нибудь куриная слепота… и он осторожно, благоговейно срывал ее, приносил показать… дышал на нее, чтобы расправить крошечные лепестки… ждал наших восторгов… закладывал ее между листками папиросной бумаги, чтобы засушить, а вечером, в казарме, наклеивал в свой альбом…
Нет, только не туда, не к нему, не ко всем этим старым младенцам с восторженными лицами, наклоненными к земле, задранными к небу, не к тем, что рвут куриную слепоту, тянутся с сачком за бабочкой… Нет, не туда, где они… где те, кто ищет, роется, завладевает, тащит к себе, тщательно отбирает, классифицирует, предохраняет, бережет, бесконечно накапливает, ревниво хранит для себя, в своем распоряжении, чтобы наслаждаться в одиночестве, гордо выставлять напоказ… нет, он не из этих… наоборот…
Наоборот. В нем нет ничего от коллекционера… они это хорошо знают… Да, знают… Им это известно. Наизусть. Им эта музыка знакома… каждая нота… старая песенка. Уши вянут… Наоборот… если я знаю — это принадлежит мне, понимаете… должен сказать, вещь как бы блекнет, да, мое счастье… теряет полноту… замутняется та ясность духа, та отрешенность, в которой я нуждаюсь… ну, в общем, вы понимаете…
Конечно, они понимают. Как мог он подумать, что они не понимают? Или они недостаточно натасканы? Или мало он таскал их за собой, пренебрегая усталостью от долгих хождений по нескончаемым галереям, по анфиладам огромных залов, изнурительностью долгого стояния, унылого топтания под сонным взглядом сторожей, в давке поминутно прибывающих стад посетителей, теснящихся бок о бок с ними, подвергаясь мучительному вколачиванию объяснений, комментариев, от которых гудело в ушах и деревенело все тело… Но он, нечувствительный ко всему этому, ничего не замечал, словно погруженный в гипнотический сон, казалось, парил, отрешенный, относимый далеко от них, далеко от себя… в то время как они рядом с ним переминались с ноги на ногу, молча выжидая, пока он выйдет из транса… Да… вы понимаете, я должен признаться, что предпочитаю, со своей стороны… наоборот…
Друг внезапно откидывается назад, поднимает брови и встревоженно глядит на него… Ах так! Наоборот… Почему? — Право, не знаю… Я неточно выразился… он мямлит, краснеет… Естественно… я понимаю… но я хочу сказать… Они наблюдают, забавляясь, но не без чувства неловкости за него, за его неуклюжие попытки выбраться из этого осиного гнезда, из этой топи, куда он, как сам замечает, неосторожно сунулся… Я как раз хочу сказать, что я… в общем… Он увязает все глубже, тонет… Должен признаться, лично я предпочитаю…
Что? Что он предпочитает? Пусть скажет. Да и говорить не надо. Всякому известно.(Он предпочитает уверенность. Надежность. Не прилагать усилий, не искать, не сомневаться, не выбирать, не рисковать. Он предпочитает, чтоб ему все дали, любезно предложили. Более всего ему по вкусу есть с ладони… из кормушки, которую другие щедро наполнили отборной, гарантированной пищей… Спокойно наедаться до отвала или деликатно поклевывать то оттуда, то отсюда, по своему вкусу, по своему минутному капризу.
Вот что оп предпочитает, это ясно. Мало того. Одураченного простака, сидящего напротив, надо предупредить. Знаете ли вы, с кем имеете дело? Понимаете ли, что перед вами обманщик? Да, этот лентяй, этот трус, этот паразит выдает себя за «знатока». Притязает на это. А с чего бы? Где доказательства? Да никаких. Этим-то он и берет. Он не нуждается в доказательствах. Он чувствует лучше всякого другого, и этого довольно. Ему, вообразите, повезло — у него внутри есть некий прибор, который тотчас начинает вибрировать, лакмусовая бумажка, которая непременно должна изменить свой цвет… Он, видите ли, не может ошибаться, так уж он создан… К чему доказательства?
Просто смешно, оп отказывается их предъявлять. Никаких доказательств — так надежнее. Вы видите, что даже это, эту скульптуру, он же вам сказал, нашел не он, нет, не он, он открещивается… Оп — не коллекционер… Наоборот.
Их смех, такой светлый, прозрачный… живая вода, родник, ручеек на цветущем лугу… их смех, который оп сейчас грязнит, замутняет, выливая на них… откуда только он взял все это? Очевидно, почерпнул в себе самом. A кому же еще? Только в себе. Он один. Он один несет все это в себе… Оп только и хочет, чтобы его от этого освободили. Пусть они его от этого избавят — те, что внимают с доброй улыбкой па просветленном лице, те, что мирно постукивают своей старой трубкой, прислушиваются, покачивают головой, ностальгически, растроганно вздыхая… Вы слышите их? Они не скучают, а? Такой уж возраст. Им весело.
Веселые. Юные. Беспечные. Достаточно пустяка, чтобы их рассмешить. Только вот это короткое тремоло… словно бы несколько нарочитое… искусственное… жесткие, ледяные звуки барабанят как градины… И откуда это у нее с недавних пор, этот смех бездарной актрисы? Все к пей липнет, все она подхватывает — жесты, ужимки, слова, интонации, акценты… непрестанно кого-то играет… встряхивая локонами, делая большие глаза, корча женщину-ребенка, юную невесту, обвенчанную против воли с гнусным старикашкой… который внезапно вторгается к ней, разъяренный, потрясая узловатым кулаком, мотая кисточкой своего ночного колпака… желчный старик, которого все выводит из себя, который не терпит игр, даже невинного смеха… ревнует — кто бы мог подумать? — к ее младшим братьям, сестрам… но она знает, как за него взяться, оп не смеет с ней спорить, если она вот так, прямо, глядит ему в глаза… Видите, он тотчас отводит взор, склоняется, идет к себе, пристыженный, удрученный, молча усаживается… Он приемлет урок, наказание, ему хорошо известно — заслуженное… Он покорно соглашается… Да, вы правы. Такой уж возраст. Да, это верно, мы были такими же. Им весело…
Поистине потрясающе, восхитительно, что достаточно это запустить, чтобы дальше все неотвратимо разворачивалось само собой с точностью тщательно отрегулированного часового механизма. Без малейшего сбоя. Достаточно первого толчка, пусть даже самого слабого… но тут не может быть ничего слишком слабого… чтобы пошли крутиться мельчайшие колесики, безукоризненно сцепленные одно с другим… Взгляд, внезапно брошенный простодушным добряком, сидящим против него… этот взгляд, вдруг внимательный, который упирается, впивается в доску камина, в самую ее середину, как раз туда… движение, которое делает друг, выпрямляясь, подаваясь вперед, готовый встать… В чем дело? С чего это он? Почему вдруг? Ведь это тут уже давно, и он никогда… Какая нелегкая его взяла? Какой бес попутал?.. Ну вот, он подымается… не вздумает же он… Нет, именно… бессознательно, точно лунатик по карнизу крыши, он делает несколько шагов вперед…
Сам он тотчас отводит глаза, оборачивается к ним, неподвижно, молча наблюдающим за тем, что происходит. Он, в свою очередь, встает, идет к ним, вытянув шею, моля взглядом… он произносит слова, которые, он надеется, покажут им, что он ищет подле них убежище, просит принять его, слова пароля, которые позволят ему перейти в их лагерь: — Ну, хорошо погуляли? Как рыбалка?.. Ниже, еще ниже, он наклоняется, опускает голову, поглаживает, почесывает спину их собаки, протягивает ей руку, чтобы она лизнула, куснула ладонь… Ах ты, жулик… Ах ты, плутишка… Но они неколебимы… бикфордов шнур уже подожжен, потихоньку тлеет… Ему удается, несмотря на владеющий им страх, кинуть искоса взгляд… И он видит безумца, который, стоя у камина, протягивает руки, подымает каменную зверюгу… несет ее к низкому столику… подает им властный знак, которому они готовно подчиняются, бросаясь, раздвигая перед нею бутылки и бокалы… благоговейно ставит ее и чуть отходит. Замирает. Любуется. Как ни в чем не бывало. Тут. У них на глазах… Этого ему не выдержать, он закрывает лицо, падает, сжимая руками их колени…
Но они, не глядя, отрывают его от себя, отталкивают… Право, следует помнить о приличиях… Неужто нельзя быть поучтивее к своему гостю, к другу?.. Невежливо так обрывать его… Послушай же, что он тебе говорит. Ты его слышишь? Он говорит тебе: Какая великолепная вещь.
Надо отвечать, когда с тобой разговаривают. Да… они правы… оп подчиняется… встает, подымает голову… Да… голос у него тусклый, ватный… Да, вы так думаете? и тотчас, вновь, это сильней его, наклоняется, тянется к теплому, трепетному, подпрыгивающему, к тому, что он любит, как и они, к тому, что, как и они, предпочитает, — к простой грубой жизни, которую можно схватить руками, стиснуть… Ах, милая собачка, иди сюда, моя хорошая… он поглаживает шелковое брюхо, сжимает в пальцах бархатистые обмякшие лапы, теплые, шершавые подушечки, словно высушенные на солнце…
Но безжалостно, несколькими тычками в спину, они призывают его к порядку… Хватит, ну что за манеры? Можно ли быть таким невежливым? Встань же, погляди… Даже мы, видишь, подходим, подаем тебе пример: Да. Она прекрасна. Да. Они качают головой, как положено, с проникновенным видом… они обращаются к нему: Разве она не прекрасна? Ты не согласен? Не находишь, что это и в самом деле великолепная вещь?.. Его взгляд послушно устремляется туда, куда направлены их взгляды, сливается с ними и, несомый тем же потоком, течет, падая на то, что стоит тут, посреди стола: на зверюгу, грубо вытесанную из ноздреватого, грязно-серого материала… Чересчур прямая линия спины… Непропорциональные лапы… Чересчур коротки?.. Чересчур широко расставлены?.. А ты… ты… моя красавица… он тянется, протягивает руки… О ты… ты, ты… понизив голос, стиснув зубы… Ну, иди, иди сюда… хочешь, чтобы тебя приласкали, да? ах ты, старая моя зверюга, милая моя собака… ты это любишь… псина ты этакая… ах ты лизун… ах ты кусака…
Вспомни о приличиях, черт возьми, о достоинстве, степенности. Что за сомнительные игры? На что это похоже? Нам, право, стыдно за тебя. Где ты находишься? Разве мы не в приличном обществе? Не среди культурных людей? Посмотри на нас… Они теснятся вокруг стола… Что это такое, как вы думаете? К какой эпохе это относится? Какого происхождения, как вы считаете? Они внимательно слушают, уважительно покачивают головой.
Раскаты их хохота все громче… они уже пе могут его сдержать естественно, так всегда бывает, если люди устали или только что избежали опасности, в трагические минуты, в торжественных случаях, на официальных церемониях, на похоронах, на свадьбах, при передаче полномочий, коронации… есть люди, это хорошо известно, которыми вдруг овладевает вот такой безумный хохот. Они в эту минуту точно школьники, выпущенные во двор на перемене… Они были так усердны, так сосредоточенно слушали урок, что теперь, это не удивительно, им необходима разрядка, они как с цепи срываются… Ну и вид у него был, когда он встал в позу магистра, облаченного в тогу. Ты знаешь, он ведь преподавал… Что, бог мой? Не завидую его студентам… Да историю искусства, разумеется, ха, ха…
Однако какая наивность, какая глупость приписывать им подобные речи… Ничего похожего не было сказано… ни о чем похожем они между собой не говорят… Никогда… это значило бы полностью нарушить правила игры… Тогда почему?.. Взрывы хохота следуют один за другим, все чаще и чаще… Неудержимо… Почему? Да пе почему… им достаточно пустяка, это известно, им так мало нужно… Зачем доискиваться? Никакого, даже самого отдаленного отношения к тому, что минуту назад произошло здесь. За кого их принимают? Они слишком вежливы, слишком хорошо воспитаны, чтобы позволить себе вот так, по горячим следам, едва оставшись одни, приняться обсуждать, критиковать… Они прошли слишком хорошую выучку. Их покоробило бы, позволь себе вдруг один из них такую несообразность, такое грубое упрощение…
Каждый из них прекрасно знает, незачем и сговариваться, что смех без причины, поистине из ничего… из-за ерунды, чуши, пустяка, о котором и говорить не стоит, которого потом даже и не вспомнить… как раз такой смех, то вдруг взрывающийся хохотом, то, затихающий… и снова овладевающий ими, надолго… это — сигналы, которые они подают ему и которых он не может не принять, нечто вроде информации, являющейся результатом тонких и сложных химических реакций, выработанных на протяжении долгой эволюции и обеспечивающих функционирование живого организма.
Склониться к другому, спокойно набивающему свою трубку, отодвинуть каменного зверя на конец стола, к бутылкам и бокалам, поднять палец и сказать; Вы слышите их? и прислушаться вместе… проверить. То Я не сошел 6 ума? Но мне кажется… Тот замирает, напрягает слух… В чем дело? — Вы не находите этот смех… слишком навязчивым… — Да, молодые люди, кажется, очень возбуждены… Вероятно, сказывается усталость, вы так не думаете? после длинного дня… — Возможно… Он кивает головой, ухмыляется… — Во всяком случае, они очаровательны. Похоже, очень дружны между собой. — Да, очень… Да-да, не правда ли? Очаровательны… Такие ласковые…
И в самом деле, это было трогательно, он ощутил волнение, когда они наклонились к нему, когда нежно похлопали по щекам, когда удалились, чтобы дать двум старым безумцам, двум милым маньякам обсуждать без конца… Детский смех… свежие голоса… шалости… втянутые коготки… легкие покусывания игривых котят, щенят, которые точат зубки на ветхих рукописях, на древних фолиантах… девочки-проказницы, вскарабкавшись на колени к старикам, теребят пальчиками седые пряди на шее, щекочут… А те покорно терпят… Задрав голову, покорно подставляют лицо под свежие капли ласкового дождя… Как они дурашливы в этом возрасте… Достаточно пустяка, чтоб их рассмешить. Им весело.
Нужно взять себя в руки, встряхнуться… Пора заняться серьезными вещами. Другой уже призывает его к порядку… Он протягивает свою широкую руку к зверюге, выталкивает ее на середину стола, вертит, разглядывает… Невозмутимый. Абсолютно спокойный и уверенный в себе, Очевидно, он ощущает себя в полной безопасности. Кто мог бы посягнуть на него, когда перед ним — это?.. Пузырьки смеха лопаются, стукаясь об это, смех отскакивает, отлетает рикошетом, возвращается к ним, наверх… бумеранг… палка, которая ударяет бросившего ее… Мирный голос обволакивает пас, неспешно роняемые слова воздвигают вокруг пас стены, стоят па страже… Чего бояться? Кто может этому угрожать?
Как кто? Разве вы не знаете, что, даже не двигаясь с места, просто обосновавшись, запершись там, наверху, они могут развернуть огромные силы, они обладают исполинской мощью… Одного невидимого луча, выпущенного ими, достаточно, чтобы обратить этот тяжелый камень в нечто полое, мягкое… достаточно одного взгляда. Даже пе взгляда, достаточно молчания… Вы не заметили только что? Вы ничего не почувствовали, когда сказали: ей место в музее… Вы не почувствовали за этим молчанием какого-то омута?.'. — Омута? — Да, когда вы сказали, ей место в музее… — Действительно, я так сказал. Совершенно верно: в музее. Готов повторить. — О, умоляю вас, скажите. Скажите еще раз. Повторите это… с той же непререкаемостью… Держите меня… Они меня тянут, отрывают от вас… Держите крепче… Мне не устоять… Вы слышите их? Они манят меня, околдовывают, они затягивают меня туда, к себе, к тому, что щебечет, скачет, крутится, валяется, подпрыгивает, покусывает, расшвыривает, портит, рушит, насмехается… к беспечности, безразличию, легкомыслию, ветрености, взбалмошности… Держите меня, пе то я схвачу эту гадкую старую каменную зверюгу и ударю ее изо всех сил об стену… А вы, вы слышите этот шум наверху? Встаньте, пойдем посмотрим… Они открывают дверь, наклоняются через перила… Что там?.. Они спускаются… — Видите, что я с ней сделал? Идите сюда, садитесь… поближе, позабавимся вместе, поставим пластинку вашего любимого певца, включим радио, потанцуем…
Они втягивают меня… спасите меня, оградите, повторите еще раз: Ей место в музее. Да. Именно. В музее… скорее… взять ее, завернуть, унести, надежно спрятать. Под охраной. В безопасном месте. В витрине. За непробиваемым стеклом. Среди других вещей — защищенных столь же надежно. Поместите ее туда навеки. Пусть покроется патиной бесчисленных благоговейных взглядов. Пусть заботливый уход многих поколений хранителей обеспечит ей бессмертие. И пусть те, сверху, извлеченные из их логова, приведенные оробелыми группами пред очи бдительных стражей. Усмиренные. Кто посмел чихнуть? Пусть они в молчании, осторожно скользя по натертому паркету, останавливаются по знаку, по короткому приказу гида и почтительно выслушивают освященные пояснения. Какой тупица, какой бесчувственный скот, там, сзади, позволил себе отвлечься? Посмотрел в сторону? Улыбнулся? Выродки. Олухи. Ничтожества. Балбесы. Ничего до них не доходит. Хоть вы и взялись за них с детства, когда они казались еще мягкими как воск, восприимчивыми, водили их сюда, принуждали смотреть. Полагая, что вещи, которые у них перед глазами, излучают нечто, способное пронять самых тупых, самых твердолобых, самых непробиваемых. Принуждать бесполезно. Я вот до сих пор помню, как бывал ошеломлен, когда отец… хотя это случалось нечасто… но было таким счастьем… Я был ему так признателен… Ну, а теперь посмотрите на них, взгляните на этих привилегированных баловней, которые отворачиваются от сокровищ.
Но, быть может, сам того не желая, он слишком поторопил их? Если б он набрался терпенья, время сделало бы свое… Иногда ему удавалось заметить в их взглядах какое-то внимание, какой-то интерес… И он тотчас, подобно кошке, которая, принеся своим котятам крольчонка или птичку, садится в сторонке, смотрит, как они пожирают добычу, и довольно мурлычет, облизываясь… он, едва бросив взгляд, чтобы удостовериться, что благодетельные лучи, исходящие от каменных изваяний, от живописных полотен, действительно падают на них, что они для этого на должном расстоянии, на должном месте… Стань-ка вот здесь, где я, вот сюда, рядом… Спиной к свету, тебе будет виднее… тихонько подталкивая их, куда нужно, забывая о себе, ни на что не глядя… только на них, чтобы проследить, как пробивается в них… порой не в силах удержаться от того, чтобы не помочь слегка, не поторопить, хотя и зная, как это опасно… Ведь правда, красиво, да? Не правда ли, красиво?.. И они, словно улитки, словно ежи, тотчас свертываются, втягивая рожки, выставляя иголки, и вот перед ним уже только раковина, только колючий шар, к которому не подступишься… Он сам виноват, конечно, он допустил промашку, слишком поспешное, слишком резкое движение… они так чувствительны… такие недотроги… они не терпят подобных прикосновений… с ними нужно обращаться возможно осторожнее… Нежная плоть, липкая и мягкая, вся дрожащая, тотчас сжалась, они ушли в себя… до них не добраться… Теперь их не заставишь высунуться… они замкнулись, может, на несколько дней, на несколько месяцев, а то и навсегда…
Он ходит вокруг… заискивает… Не может быть, чтобы за его веселостью они не улавливали отчаяния, мольбы… Оп пробует осторожно приманить их… показывает им на расстоянии… ничуть не настаивая: забавно, правда… интересно… Взгляни. Но именно этого слова, этого глагола в повелительном наклонении как раз и не следовало произносить, оно просто подвернулось ему на язык, он ничего не навязывает, Здесь ведь каждый свободен, Он говорит сам с собой: Забавный тип, вон тот, с брыжами… Он был фаворитом… Ему чудится какое-то шевеление в ощетинившихся иглами шарах, в гладких закрытых раковинах… Что-то просачивается… какой-то след… Он был лучшим другом короля… Но потом… Решительно, из них что-то сочится, тонкая струйка слюнообразной субстанции… Но потом… Впрочем, ничего удивительного, у этого человека жестокий взгляд… И рот… В складке губ есть что — то коварное, сразу видно, что он негодяй, вы не находите? Они осторожно высовываются наружу, медленно подползают к отборной пище, которую он им протягивает, ощупывают ее, поглощают… И он удовлетворен. Он такого страха натерпелся, что ему не до былых притязаний, тут благодарно приемлешь наименьшее зло.
Замерев подле него, прилипнув к тому, что он им показывает, они это впитывают, раздуваются, а он их убаюкивает, кутает, холит и лелеет, смотрит на них, разомлевших, блаженно улыбающихся… прислушивающихся к лязгу шпаг на узких темных улочках, в сводчатых залах замков, в дверных амбразурах дворцов, видящих, как разлетаются шелковые плащи, как сверкают глаза под бархатными шапочками, в прорези черных полумасок, как хлещет кровь из прорванных камзолов… Тихонько, слегка пощекотывая, он осмеливается разбудить их, заставляет открыть глаза… Эта картина написана в ту пору, когда он еще был первым фаворитом. Она написана в подарок королю…
Они оборачиваются к нему… Они ведь его простили, правда? Они ему доверяют?.. Он может, не боясь, что они сожмутся… они ему позволят… он заслужил это вознаграждение… эти жалкие чаевые… они мимоходом оставят ему эту мелочь… как говорится, не глядя… это настолько несущественно, ни к чему не обязывает, простая вежливость… Прежде чем отвернуться, они позволят ему заметить, словно бы про себя: а эта штука все-таки недурно написана. Все-таки чертовски красива… Пустая формальность, преклонить на миг колени, окунуть на ходу пальцы в святую воду, бегло перекреститься… по привычке, по традиции. Даже неверующие это делают, если приучены с детства… Он настороженно ждет от них малейшего знака согласия… Разве этого не требуют в подобном случае просто правила приличия?
Но они, точно глухие, отворачиваются, они несутся вскачь, возбужденные, как с цепи сорвались, толкаются, обмениваются затрещинами, пинают друг друга локтями, хохочут… Посмотри только вон на ту, посмотри, прошу тебя, ну и рожа…
Вот к чему, он ведь знал это заранее, должны были неминуемо привести его наивные ухищрения, его трусливые поблажки… Они волокут его по залам, время от времени он тяжело опускается на банкетку, уставясь на то, что случайно оказалось перед ним, и ничего не видя… Все вокруг меркнет, отступает, замыкается, твердеет…
Ничто уже не трепещет, не излучается, не исходит, не льется, не растекается… Тут ничего помине нет… Ничего стоящего… Ноздреватый камень, грязно-серый, грубо отесанный… приземистая, кургузая, довольно бесформенная зверюга… Нет, не нахожу в ней ^ничего особенного, не знаю, что это такое, я тут ни при чем, она была еще у моего отца, в подвале… Но взгляните же на нее, поглядите, какая красавица, какая хитрюга… Ах ты плутишка, поди сюда, зверюга ты этакая, добрая старая собака… Ах, ты кусаться, тебе хочется поиграть…
Они пристально наблюдают, как он пожимает плечами, пристыженно отводит глаза, краснеет, говорит с наигранным оживлением, поглаживая дрожащей рукой… все его неуклюжие, жалкие усилия отмежеваться, отделить себя от того, который, ничего не понимая, спокойно встает, идет к камину, протягивает руки…
Как хотелось бы — не правда ли? — предупредить его, предостеречь. Как нужно было бы, но разве посмеешь, дать понять этому благородному другу, ничего не подозревая забежавшему в гости, куда он попал, в какой вертеп, в какую мышеловку… мы пропали, окружены… нас подслушивают вражеские уши, за нами шпионят вражеские глаза… берегитесь, все, что мы делаем, все, что мы сейчас говорим, может быть обращено против нас, может повлечь за собой тяжкие санкции… вот он подходит, берет в свои руки… ничего не понимая, за тысячу миль, за сто тысяч миль от всяких подозрений…
Да и в самом деле, с чего бы ему что-то заподозрить? С чего бы ему опасаться, этому балованному ребенку, товарищу по давним беззаботным играм, этому иноземцу, пришельцу оттуда, где царит иной порядок, другие законы… Где считают умственно отсталыми, где избегают как париев, где объявляют вне закона тех, кто имеет наглость встать перед предметом культа, святыней, почитаемой всеми, и вызывающе прыснуть, руки в боки, откинувшись назад: Ох, не могу, полюбуйся только на эту «красоту»! Ну и рожа…
Как ему это понять, вообразить? Пусть бы ему даже объяснили, до него все равно ничего б пе дошло, он не поверил бы, ведь он вырос, всегда жил, не на минуту его пе покидая, в том спокойном, гармоничном мире, где каждый может совершенно свободно, будучи уверен во всеобщем одобрении, встать и подойти с протянутыми руками, с широко раскрытыми, горящими глазами, приблизиться вплотную, отступить на шаг, чтобы лучше рассмотреть… Что это, скажите, за скульптура? Какая интересная… долго созерцать ее и, непринужденно обернувшись к присутствующим, гордо заявить вслух: Прекрасная вещь, вы не находите?
Ничего не поделаешь, приходится все это вынести… Нет никакой возможности сказать ему, чтоб он держался начеку. Это значило бы выдать наши тайны, наши молчаливые соглашения, преступить несформулированные запреты, которые известны только нам одним и существования которых никто из посторонних не должен даже заподозрить. Все, кто сюда приходит, должны быть убеждены, что и у нас никому не возбраняется… Ну, не пытайся выкрутиться, к чему? делай что положено. Подойди ближе, как мы… у тебя нет иного выбора…
Но я пе хочу… Я ничего не вижу… Ей-богу, я ничего не чувствую, в этом ничего нет… Не толкайте меня, это провокация, я это делаю через силу, вы сами знаете, под вашим нажимом, мой голос, вы сами слышите, глух, совсем слаб, губы мои с трудом приоткрываются, чтобы повторить вслед за вами, коль скоро вы на этом настаиваете: Да, красиво… И, видите, я тотчас отворачиваюсь, иду к вам, мои пальцы стискивают ваши плечи, гладят ваши волосы… Ну а вы, расскажите лучше, что вы сегодня делали? Как рыбалка? Хороший улов? — Нет, ничего особенного… Они слегка потягиваются, подавляют зевки… День был длинный, мы поднялись чуть свет… Наверно, нам пора… Они встают… и в нем что-то обрывается, падает…
Пока они идут вверх по лестнице, уже пересмеиваясь, затем безжалостно закрывают дверь, его голос, словно бы отделенный от него самого, идущего за ними следом, не расстающегося с ними, его выпотрошенный, обмякший, как снятое платье, голос никнет… Оп точно актер, который продолжает играть перед залом, покинутым публикой, точно лектор, который пытается как ни в чем не бывало говорить перед пустыми рядами стульев.
То, что до последней минуты еще держалось где-то в потайном закоулке, было грубо выдрано… то, что воспрянуло, затрепетало в нем, когда они приблизились, подталкивая его перед собой, чтобы он полюбовался вместе с ними… А если произошло чудо… Если их в самом деле привлекло… притянуло сквозняком… током ветра, ворвавшегося извне через брешь, пробитую посторонним, когда тот поднялся, движимый властным порывом… если, предупредительно подчиняясь его повелительному кивку, спеша поскорее расчистить место, отставить в сторону бутылки и бокалы, они увидели в нем того, кем он был: уважаемого представителя великой мировой державы, опирающейся на поддержку тысяч, миллионов людей… лучших людей… Это они — соль земли. Они — сильные. Они — непобедимы. Неуязвимы. Им нет дела до… Они пренебрегают тупым хихиканьем неотесанных скотов, лентяев, пропускают его мимо ушей…
Тупицы? В самом деле? Вы так считаете?.. Вы полагаете, господин директор, что нет никакой надежды?.. Затянувшееся молчание, которое кажется бесконечным… Разумеется, в таких случаях не следует торопиться с ответом. Слишком это серьезно — замкнуть в жесткие категории, наклеить ярлык на то, что еще подвижно, не устоялось, изменчиво… Конечно, надежда всегда остается… Но… Прокашливаясь, смущенно, раздраженно барабаня кончиком завинченного вечного пера по тетрадям, по классным журналам, разложенным на его письменном столе, наклоняясь, чтобы лучше разглядеть отметки… — Да, приходится признать… Есть во всем этом какое-то отсутствие любознательности… какая-то атрофия… В пустоте, разверзшейся в нем, эти слова отдаются эхом… резонируют… Атрофия… Да, отсутствие пластичности, гибкости… Точно мышца пе работает. Сколько ни бьешься… Тут все преподаватели единодушны. Некоторые объясняли это своего рода извращенными склонностями, волей к разрушению, к саморазрушению… Нечто вроде яростного противодействия любой ценой… — Ах так? Противодействия? Противодействия? любой ценой…
Наконец-то оп его видит, этот слабый свет в конце темной галереи, огонек… к нему, скорее… Да, именно так: противодействие. Такое бывает, пе правда ли? Но тогда это — моя вина… Ваша? Вы меня удивляете… — Да, моя… задыхающимся голосом… моя. Я допустил оплошность. Эта потребность поделиться. Дать. Напитать. Не учитывая, что для существа столь юного это несъедобно, отвратительно… Я сам виноват. Мой грех, великий грех. Пенять остается только на себя. Это непростительно. Я сам бесчувственная скотина…
Собеседник глядит на него снисходительно, с жалостью… Как это все ему знакомо: сперва огорчение, униженное смирение, негодование… Поступите, как найдете нужным, накажите, исключите этого лодыря, этого маленького негодяя, он не заслуживает того, что для него сделано… это будет ему уроком… пусть поработает своими руками… Но посмей только тронуть, тут же бросаются прикрыть своим телом дорогое дитя, защищают его от общего врага… Трогательно… — Мне кажется, вы преувеличиваете. Вы зря себя корите. Есть дети, и я знаю таких немало, которые были бы только рады… которые жадно набросились бы на все, что вы расточали с такой щедростью… Хорошие, живые ребята прежде всего любопытны, они тянутся к знанию… То, что им даешь, подстегивает их… Вам ведь это знакомо… дает им толчок… — Да, ясно, да, благодарю вас, да, понимаю…
Вставая, откланиваясь, спасаясь бегством, убегая через мрачные дворы, покрытые гравием, асфальтом, вдоль мерзких коридоров, пахнущих сырой пылью, дезинфекцией, вдоль унылых застекленных классов, в которых посредственности покорно глотают безвкусную жвачку… Покорные, слабые, такие, каким был он сам, он — самый покорный, самый прилежный из всех, радость учителей, гордость родителей, он — пай-мальчик, блестящий ученик, не сходивший с доски почета, гордый своим, испещренным отличными отметками, школьным дневником и целыми стопками скучных книг, полученных при ежегодном вручении наград, неподъемных от переплетов из искусственной кожи, от толстой бумаги с золотым обрезом…
Убегая отсюда, туда, к ним… Торопясь поскорее присоединиться к ним, присоединиться в них к той сокровенной частице самого себя, которую всю жизнь помогал в себе подавить, которую считал похороненной и которая воскресла в них… спеша поскорее вновь обрести это, лучшее, что в нем было…
Они сумели это сохранить, сберечь в себе, они дали этому свободно расцвести в ярком дневном свете, ничем не поступились, ни от чего не отреклись. Они, которые смеют — которым хватает отваги, — когда они сочтут, что уже пора, если им вздумается, если захочется, слегка потянуться, подавить зевок, встать как ни в чем не бывало, попрощаться, уйти…
Но почему именно сейчас? Ведь еще минуту назад они прислушивались, сами задавали вопросы? Дело в том, что у них так легко портится настроение… достаточно мелочи… Они порой реагируют на пустячную подначку, легко раздражаются… точно цветы, лепестки которых неудержимо раскрываются* или свертываются под воздействием света или темноты.
Гость слишком уж щеголял своей осведомленностью… они не выносят таких демонстраций… несколько слов, сказанных ироническим, как бы извиняющимся тоном — еще куда ни шло… Есть в них какое-то аристократическое высокомерие, какое-то равнодушие, придающее им грацию, изящество… которого не хватает ему самому, которого лишен он, неотесанный выскочка… нужно, как известно, несколько поколений… Не его ли они имели в виду… когда говорили — он почувствовал, что краснеет — о взглядах, нестерпимых для них… «об этих взглядах, распаленных интеллектом». Ему было неловко, не по себе, но он восхищался ими. Нельзя не признать, в этом что-то есть… С какой вельможной непринужденностью они, будто и не ища, невольно, находят порой такие очаровательные вещи…
Нет, дело не в госте… не только в нем… и сам он тоже… но он ведь просто последовал за ними, не подтолкни его они, сам бы он ни за что не рискнул подойти… Возможно, он позволил себе слишком много, был недостаточно сдержан… Возможно, когда он слушал объяснения, задавал вопросы, на его лице, в его тоне проступило неподобающее возбуждение… возможно, взгляд его «распалился»… Нет, если бы только это, они отнеслись бы снисходительнее… это бы они ему еще спустили…
Тут было нечто большее… в его внимательном, проникновенном выражении они уловили что-то подозрительное… какое-то легкое вздутие, припухлость… от их присутствия… как образуется на коже волдырь от огня… Воспользовавшись тем, что они так мило подошли, — разве пе обязывала их к этому простая учтивость? — он вздумал показать им, продемонстрировать им пример… Посмотрите… раз уж вы, кажется, на сей раз готовы проявить добрую волю, взгляните, как это нужно делать… каким нужно быть… Неспособный устоять перед соблазном, упустить случай преподать им урок, заронить в них доброе семя… и тут же струсив, пытаясь замести следы, этот игривый тон, невинные взгляды, похлопывания, ласки, объятия… Ах ты моя хорошая, добрая старая собака… Что же вы ничего не рассказываете… Как рыбалка?.. Но уже поздно. Что сделано, то сделано. Назад не воротишь. Это заслуживает наказания.
Поистине это невероятно. Настоящий рекорд. Как можно смеяться так долго?.. Но вспомните, в этом возрасте так мало надо, стоит начать одному… Кому именно? Да все едино, хоть тебе, ты подходишь как нельзя лучше, ты неизменный зачинщик, ты руководишь, пусть даже не принимая в них сам участия, карательными экспедициями, ты поднялся первым, первым пошел наверх, увлекая за собой остальных…
Они отступают, жмутся друг к другу. Что происходит? Где мы? Они ошеломленно озираются. Мы ведь у себя, в нашей большой верхней комнате, в той, где всегда собирались вместе, перед тем как пойти умываться, разойтись по спальням?.. Мы так ее и прозвали — наша последняя гостиная для бесед… Мы зажгли колонку в ванной и, пока не согреется вода — ничего не поделаешь, приходится ждать — болтаем, смеемся… Что тут плохого? детские глаза широко открыты, из них изливаются, захлестывая его, волны, каскады чистосердечия… благотворный душ… Прости, нам и в голову не пришло, что наш смех вам мешает, мы ведь смеялись тихонько, считая, что через закрытые двери… — Нет, не в этом дело… Но поскольку вы сказали, что утомлены…
Вот это уже лучше. Можно прийти в себя, к нам, в ясный надежный мир. Где царит логика. Где одно вытекает из другого. Где вполне естественно, что отец беспокоится о здоровье детей… Да, это так, тебе не приснилось. Это так, мы готовы признать, ты можешь убедиться в том, насколько мы добросовестны, мы, действительно, сказали, что идем спать… день был долгий… деревенский воздух утомляет… мы, действительно, так сказали. Но потом, ожидая пока не согреется вода, мы оживились, что тут особенного? Разве это не нормально, когда уже не нужно напрягаться, когда кругом свои? — Да, нормально… — Ну… вот и пррре…красно… — Но только скажите мне… раз уж вы, я понимаю, так искренни, так прямодушны… скажите мне только одно… кроме усталости, вы действительно утомились, не отрицаю… было еще… Соболезнующие, огорченные взгляды… — Было что? — Было… но вы станете смеяться надо мной… — Да нет же, говори… — Вы сочтете, что я не в своем уме… Милые смешки… — Не исключено, слегка не в своем… но что за беда?.. — Давай, выкладывай… — Ну вот, когда зашел разговор об этой скульптуре… И когда вы… когда я… Они поглаживают его по голове, по лицу… — Нет, ты и правда не в своем уме… ты и правда совершенно спятил, мой дорогой… Ох, не надо, меня снова разбирает смех, не надо, держите меня, а не то — что еще ему померещится? Как еще он это истолкует?.. Да ничего, ничего, вы видите, я и сам смеюсь, смеюсь до слез… как смеются, избежав опасности, смертельной опасности, едва-едва ускользнув от нее, и с каким трудом, о, если бы вы знали, оказавшись здесь, в милой домашней обстановке, на свежих отглаженных простынях, в заботливых нежных руках…
Если бы вы знали, что я видел… куда заглянул… — Ладно, ладно, потом… не сейчас… Отдыхайте, выкиньте все из головы, забудьте… — Да. Я хочу только вам сказать… это ведь был страшный сон? Этого не было, правда? — Да конечно же, не было. Да конечно же, полно, это был жар, бред… И взбредет же на ум? Вы ведь не выходили отсюда, из этой комнаты, такой уютной… душистый горошек, перкаль в цветочек… вощеная дубовая дверь верхней комнаты, тихонько захлопнувшаяся за молодыми людьми, уставшими за долгий день, которые удалились, мило попрощавшись со старшими…
У пих такие открытые, такие ласковые лица… Они, должно быть, очень дружны между собой… Вам повезло… Даже такой закоренелый старый холостяк, как я, глядя на вас, и то подчас сожалею… Если бы твердо знать заранее… Я смалодушничал, не осмелился рискнуть… Взгляд его устремляется вдаль. На лице выражение мягкой снисходительности, отрешенности… он знает, оп понимает треволнения, грехи тех, кто остался в миру, кто избрал иное поприще, иной удел… не судите… они иные, вот и все… у них иные заботы… но это, вероятно, щедро вознаграждается… Он прислушивается… Мне кажется, это помогает вам не чувствовать, что вы стареете… своего рода вечное обновление… — Да, обновление. Да. Поистине так. Вы правы. Да. Да. Да. Обновление.
Все куда-то отходит, колеблется, теряет реальность… точно перед припадком падучей, перед приступом пляски святого Витта. Сдержаться, не показать вида… вцепиться изо всех сил в то, что здесь, глядеть только на окружающее… на этот мирный приют с его надежными вещами, на этого очаровательного старого друга, заглянувшего по-соседски… Каким добрым ветром… Как приятно увидеться, поболтать… Молодежь шумновата, утомительна… они отправились спать, дверь за ними захлопнулась, мы одни, любуемся этим, этой скульптурой, стоящей здесь, между нами, на низком столике… Великолепная вещь…
Но это подымается в нем неудержимо, это переполняет его, только бы не прорвалось безумными жестами, непристойным криком… надо всеми силами избежать взрыва, осторожно приоткрыв предохранительный клапан, выпустив тонкую струйку, спастись от удара с помощью легкого кровопускания… Да, да, да, да, вы правы, да, я счастлив, да, подлинная радость… Но знаете… я понимаю, это глупо… но признаюсь вам… когда дорожишь, как мы с вами, определенными вещами, некоторая бесчувственность, некоторое, да, некоторое пренебрежение… Тот качает головой… — Я понимаю вас, думаю, это и мне было бы неприятно… Но мне кажется, впрочем, я не слишком разбираюсь… У него какой-то блуждающий взгляд, лицо словно подернуто пленочкой скуки… Но мне думалось… Не считаете ли вы, что это можно воспитать, привить…
Уже немыслимо сдержать то, что рвется из него в корчах бессильной ярости, боли… А, воспитать, скажете тоже… привить… Попробовали бы сами… Ползайте перед ними на брюхе, браните, унижайтесь, выверните все внутренности им на потребу, они наплюют вам в душу, все испоганят… О, простите меня, пе знаю, с чего я… извините, я выйду на минуту, совсем ненадолго, я только… я должен…
Оп вскакивает, поднимается по лестнице, поворачивает ручку двери… Почему она заперта? Оп шепчет… Откройте… — Сейчас… подожди минутку… Мы заперли, потому что она все время отворяется… Ты ведь не выносишь, когда хлопают двери… Вот… нежные овалы невинных лиц, ясные, широко открытые глаза… Но в чем дело? — Да в том, что уже поздно… Вы сами сказали… я думал… у вас не было сил высидеть ни минутой дольше… — Ты хотел, чтобы мы там сидели? Надо было сказать… — Нет, я ничего пе хотел, нет, ну ладно, хорошо, все хорошо, все в порядке. Он спускается, кровь отливает от его лица, сердце колотится…
Простите меня. Сами говорят, что устали, а потом сидят и болтают, завтра будут серые, как пергамент, станут жаловаться.
Теперь в тиши, в пустоте, это распрямляется, контур спины, брюха, морды, уха, похожего на каменное колесо, делается четким… По ним пробегает легкий трепет… волны расходятся…
Каким образом дурацкие смешки… какая в них сила?.. Что можем мы ей сделать, твоей зверюге?.. Ах ты бедный безумец, нельзя же принимать все так близко к сердцу. Усложнять. Всюду тебе чудится какая-то угроза, признайся… Они взбираются к нему на колени, щекочут ему шею, дергают за бороду… Мы не хотели ничего плохого… Стоило тебе показать, что наш смех тебя раздражает, и мы сразу же, сам видишь, перестали… мы хотели только чуть-чуть тебя подразнить, мы, сам знаешь, любим поддразнивать, а с тобой разве устоишь? Ты же сам напрашиваешься… задорные, игривые, озорные бесенята, нежные ласки прохладных пальчиков… шаловливый смех… Ты будешь доволен, тебе будет приятно… Ну, скажи же, скажи, что мы похожи… ты ведь знаешь, кого мы имеем в виду… Помнишь, ты сам смеялся громче пас, когда показывал нам волшебный фонарь, устраивал кукольный театр… мы хохотали, хлопали в ладоши, нам было до того весело вместе… Все эти маски, эти персонажи, которых ты так здорово изображал: грузная девица со слишком коротко остриженными ногтями, с выпирающим из-под них валиком… — Да, как у мадонн на полотнах фламандских примитивистов… — Почему фламандских примитивистов? С чего ты взял? И потом, пусть даже так… примитивисты или не примитивисты, фламандские или не фламандские… смотреть… все равно было противно… уродлив, как она — квадратная, вся раздувшаяся… рыхлая… дряблая… легко впитывающая… его выход встречали взрывами смеха…
Никто не умеет лучше него имитировать ее голос, ее безапелляционный тон, приглушенный точно в церкви, точно в музее… Взгляните на нее. Знаете, кого она сейчас предпочитает всем? Пьеро делла Франческа, как нарочно именно его, чтобы выделиться, не походить на других, ха — ха, и это именно сейчас, когда он — последний писк… А знаете, как она провела три своих свободных дня? Она, представьте себе, отправилась в Лондон… И знаете, зачем? Они елозят на своих скамьях, кричат… Нет, нет, скажи нам, мы не знаем… Так вот, вовсе не за тем, что видите вы, что возникает перед вами — не так ли? — при слове Лондон… не за тем, что вспоминаем при этом мы с вами… Зачем перечислять? Это наше общее достояние, наше неделимое наследие, его нельзя дробить, нельзя портить… «Нет, я съездила в Лондон, чтобы побывать на выставке японского искусства в Tate Gallery.[1] Я не выходила оттуда. Это восхитительно. Это поразительно…» Они откидывают волосы, которые еще хранят свежий аромат мха, тины лесных рек, они раздувают ноздри, наполненные сочным запахом лугов, полян, они приоткрывают губы, еще влажные от чая, от овсянки… и смеются… а эти, нет, только поглядите на эту парочку, вы их знаете… ну прямо близнецы… оба тощие, сутулые, одеты почти одинаково… и полное взаимопонимание… идеальная чета… взгляните-ка, что они привезли из Ленинграда… Догадайтесь. Держу пари, попадете пальцем в небо… репродукции импрессионистов из музея Эрмитаж, что в Зимнем дворце… — Быть не может? Ох, нет… это уж слишком… их душит смех… Нет, это чересчур, тут уж ты перехватил… — Ничуть, клянусь… он и сам едва говорит, покатываясь со смеху… Я сказал им:
— Нет, право, это немыслимо… Неужели вас больше всего поразило именно это? В Ленинграде? И вы никогда прежде там не были? «Нет, Никогда».
О, подойдите ближе, прижмитесь ко мне, вы, кого я предпочел бы всем, если б мне пришлось выбирать… вы — цельные, вы — чистые, невинные… цыплята, ягнята, котята… за одно-единственное из ваших прелестных движений, когда вы проводите рукой по лбу, когда прикрываете рукой рот, пряча детский зевок… когда вы прыгаете, мчитесь, догоняя друг друга, вверх по лестнице, забыв о старых зверюгах из ноздреватого камня, когда ваш звонкий смех…
Уж не он ли, не этот ли грузный, крепко сбитый человек, сидящий здесь, напротив меня, с его непререкаемым: Ей место в музее… Да, конечно, все ясно. Именно это вас рассмешило. Каждое слово на вес золота. Каждое слово — перл. Как он сказал? «Ей место»… высшая похвала. Результат строжайшего отбора. Комментарии излишни, все понятно без слов… «В музее»… среди саркофагов, мумий, рядом с фризом Парфенона, Венерой Милосской… перед которой люди… он сам им рассказывал… сам принес им этот красивый подарочек, любовно сунув его в башмак… перед которой люди прежде впадали в транс, шок порой бывал так силен, что они теряли сознание… а теперь… Ты сам был бы раздосадован, если бы и мы, мы тоже, замерли перед нею, окаменев от почтения… ты бы сам потянул нас за рукав…
Но не бойся, нам это отнюдь не грозит, мы отлично знаем, перед чем сейчас столбенеют некоторые… Но только… мы-то не столбенеем, нас не купишь, мы — сильные, независимые… мы отворачиваемся, поворачиваемся к высоким окнам, за которыми на дорожках у зеленых газонов кормят голубей пожилые дамы, бегают дети… к тому, что не изучено всесторонне, не оценено, не классифицировано, не сохранено, не набальзамировано, не выставлено напоказ, источая… Но как же никто не ощущает здесь этого приторного, сладковатого запаха?..
Тишина. Внимание. Сосредоточенные взгляды. Созерцайте. Как долго придется стоять недвижно? Когда будет дозволено ускользнуть? Разве не были соблюдены все приличия? Разве мы не подошли, не рассмотрели все как доложено?.. Даже дотронулись, погладили… Нет, ни за что, это уж слишком. Что они вообразили, эти двое, первосвященники, тираны? Нет, наша покорность не зашла так далеко. Мы проявили ровно столько почтения, сколько можно от нас требовать… А потом убежали, укрылись здесь и вышли из берегов, катаемся по полу, кричим, хохочем… Ну — ка дай мне это, я полюбуюсь… дай мне… Нет, погоди, я первый, нет, позволь только поглядеть… Ах, вот это по мне… погоди же минутку, не вырывай у меня из рук…
Наклонившись, голова к голове, листая глянцевитые страницы, бегло просматривая ни на что не притязающие фигуры, линии, которые никогда себе пе позволят — и не претендуют на это — задержать, приковать внимание, вызвать восхищение, выставить себя напоказ… пи на что не посягают, в любой момент готовы к тому, что их отшвырнут, забудут, вполне довольствуются тем, что хорошо выполняют свою роль простых знаков, вешек на пути, по которому несутся вскачь, бешеным галопом, с грохотом круша и взрывая все вокруг — бам, бум, трамтарарам — все подпрыгивает, тарахтит, летит, разбивается, горит… мотоциклы мчатся к крутому обрыву, самолеты сшибаются в небе, тебя подхватывает, в груди спирает дыхание, кружится голова, в вихре безудержного хохота ты устремляешься к катастрофе, к небытию, все скорее, все дальше, не останавливаясь… мы сорванцы, сорвиголовы, нам все нипочем… из наших широко разверстых ртов, из-под наших широких зубов, похожих па металлические зубья экскаватора, вырываются наши слова, заключенные в бумажные мешки, вроде тех, что надувают, дыша в них, а потом хлопают дети, в шары, вроде тех, которыми они размахивают, отпуская их потом, чтобы посмотреть, как те исчезают в небе, слова общедоступные, серийные, стандартные, изношенные до основания, слова убогих, слова нищих… плоские и пошлые… о, если бы ты знал, до какой степени… они заливисто хохочут… даже не слова… это было бы чересчур красиво… мычание, блеяние безмозглого стада, безмозглого как мы, балбесы, парии. Ты даже не способен вообразить, до какой степени балбесы, до какой степени парии… куда тебе… разве ты способен спуститься за нами так низко, скатиться в такую пропасть… даже в самых страшных своих кошмарах ты не смог бы увидеть всей глубины нашего паденья…
Оставшись наедине, склонясь один к другому, оба друга поворачивают во все стороны камень, стоящий между ними на низком столике… два скупца нежно поглаживают этот драгоценный ларец, эту шкатулку, куда было помещено, где было надежно сокрыто, навсегда схоронено нечто утешительное, нечто ободряющее, обеспечивающее им безопасность… Нечто незыблемое, неколебимое… Преграда, поставленная бегу времени, недвижный центр, вокруг которого обузданное время вращается по кругу… Они за это держатся — водоросли, травы, волнуемые ветром, вцепившиеся в утес…
Странное дело… хотя и нет ничего общего… сам не знаю почему, но эта зверюга напоминает мне… Не знаю, помните ли вы… в Берлинском музее, в отделе египетской скульптуры, женская фигура, слева, сразу у входа… Да — да, кажется, я представляю… — Так вот, в линии ноги, правой, выставленной вперед ноги… вот тут… начиная от бедра… Он с неожиданной легкостью подымает свое грузное тело, выходит на середину комнаты, слегка откидывает назад жирный торс, выдвигает вперед ногу, проводит рукой от бедра к колену… вот тут… отсюда досюда… помните?.. Восхитительно… — Да-да, представляю… — Удивительно, не правда ли? Я был ошеломлен. Однажды я говорил об этом с Дювивье… И можете вообразить, он пошел еще дальше, чем я сам… Он сказал, что на него это произвело самое сильное впечатление в музее… — Ну, думаю, тут он перехватил. Но я и вправду дал бы за это… Они умолкают, погруженные в себя.
Их взоры одновременно сходятся на этой реликвии, вынесенной из дальних паломничеств, долгих странствий во времени и пространстве, на этой тщательно выбранной, выделенной, привезенной домой, сбереженной в целости и сохранности частице, приобщенной к их общей сокровищнице… В ней оба они, подобно нежным родителям, склонившимся над своим ребенком, сливаются воедино… Минуты полного взаимопонимания…
Такого хрупкого, это хорошо известно. Кому не известна быстролетность самых полных слияний. Опасно проверять слишком часто, слишком долго затягивать испытание, даже между близкими, своими… Разве не достаточно какой — нибудь иной формы, иной линии, привнесенной извне, чтобы души-сестры отпрянули одна от другой, разошлись, замкнулись в себе? Разве не таков наш общий жребий, наш неминучий удел?
Но почему в таком случае, когда мы раньше… когда мы позволили себе… а что, собственно, позволили?., поистине ничего особенного, меньше чем ничего… и рта не раскрыли… Кто посмирней, так тот и виноват?.. Почему этот взгляд, полный злобного презрения, когда мы встали, подошли и вежливо попрощались? Почему он всегда настороже, всегда следит за нами, будто ждет появления каких — то знаков, стигматов, явных симптомов скрытой болезни… болезни, ведомой ему одному?
Но как им понять, этим бедным детям? Как поверить — и однако, приходится это констатировать, — что нечто, столь смутное, столь неуловимое, закрепленное в генах, может, подобно наследственному пороку, передаться от матери ребенку?
Мог ли он сам предвидеть, что, несмотря на все его заботы и усилия, этот недуг неумолимо разовьется в них и проявится с такой очевидностью., причинив ему ту же боль, вызвав ту же растерянность, как когда-то… он был совсем молод, только-только женился… когда, не в силах больше терпеть, потеряв к себе всякое уважение, всякий стыд, нарушив все правила благопристойности, он обратился, заикаясь, и немедленно получил нагоняй: Это что еще за новости? В чем дело? Опять недоволен? Опять требуешь луну с неба? Ищешь к чему придраться? — Да, это придирка, правда? ничтожная придирка, не так ли? Да, браните меня, я только этого и прошу…
Они возводят очи к небу… — О господи, надо же… Когда вокруг нас столько обездоленных с их невзгодами, настоящими невзгодами, людей, которые никогда бы себе не позволили… — Да, невзгоды. Настоящие. Признанные. Бесспорные. Каталогизированные. Классифицированные. Внесенные в картотеки. Вы ведь знаете, какие невзгоды настоящие, правда? Вот это мне и нужно. За этим — то я к вам и пришел. Чтобы узнать, не фигурирует ли где — либо и моя «придирка», не признана ли случайно и она, не занесена ли в списки… — Я был бы удивлен, зная вас… — Но, может, ее найдут как дополнение к чему-то действительно важному… как нечто, из него вытекающее, в некотором роде производное?..
Пожатие плечами, обреченный вздох: Ну ладно, покажите. Сколько времени вы женаты? Вялый голос: Почти три года… Но мне кажется, тут вы понапрасну теряете время. Следует искать среди счастливых супружеств. В картотеке безупречных браков. Но я понимаю, что нет ни малейшей надежды… Мой случай не мог быть предусмотрен… — Какой случай? — Ну… Тут — вопрос вкуса… — Ах, у вас, значит, нет общих вкусов? Данная проблема у нас разработана досконально… Следовало бы просмотреть разделы: путешествия, природа, спорт, средства передвижения, знакомства, приемы, светская жизнь, дети, домашние животные, деревня, город, побережье, горы… — Нет, думаю, здесь ничего не найдется… Речь идет скорее об эс… эстетической восприимчивости… — Вы художник? — Нет, отнюдь. Просто… Ну просто, мне нравится… Ну, для меня важно… — Тогда следует обратиться к разделу: вкусы художественные. — Ох, это слово… — Знаете, те, кто является сюда, должны отказаться от некоторых претензий. Сюда приходят за консультацией самые разные люди. По большей части очень простые. Даже примитивные. Снобы, вольнодумцы обходятся без нас. Эти поступают, как им вздумается. Он опускает нос… — Да, я знаю. — Ну так вот, поглядим на «вкусы художественные»… Листая карточки: «Музеи»? — Да, если угодно… — Ваша жена не любит музеев? Когда путешествуешь, это, разумеется, может создавать известные трудности. Но в повседневной жизни… — Дело не в этом… — Она предпочитает фрески Рафаэля плафону Сикстинской капеллы? И это вас огорчает? — Нет, не смейтесь, это куда серьезнее… — О, конечно, «серьезнее»… патетически качая головой… следовало бы сказать «трагичнее»!
За соседним столиком седовласый старец бросает косые взгляды поверх очков, наклоняется, шепчет: Но это чудовищно, она совсем не любит… — Как? Совсем не любит? Искусство? Совсем? Действительно, вам следовало обратить на это внимание раньше. Тем более что у людей вашего круга зачастую все начинается с посещений выставок, музеев… — Нет, дело не в том, что она не любит. У нее, конечно, свои вкусы… — А не ваши, пе так ли, тиран вы этакий? И из-за этого вы мучаетесь, теряете любовь, растрачиваете сокровища… отнимаете у нас время… Стыдно. Какой балованный ребенок… — Нет, нет… цепляясь, умоляя, нет, только не думайте так, я принес бы в жертву… я безропотно, возможно, лучше всякого другого, стерпел бы… — Да, все так говорят… — Нет, правда, уверяю вас… Но когда я стою перед какой-нибудь вещью, которая излучает, наполняет меня… перед чем-то, за что я бы отдал… и вот, если она тут, рядом со мной, этого достаточно, чтобы я ощутил исходящее от нее противодействие… своего рода заслон… ничто больше не проникает, все меркнет, гаснет… И мое чувство к ней тоже… словно она совершила… Я знаю, это непростительно, я презираю себя, я чудовище… Кто может мне помочь?..
Они сокрушенно поджимают губы, склоняются, ищут… — Вы правы, ваш случай не предусмотрен. Впрочем, к счастью. Куда бы это нас привело? Кому под силу ответить на подобные требования? Смиритесь. Подавите ваши дурные чувства. Посмотрим, что могли бы мы ему дать, чтобы помочь, когда это па него находит?.. Все, чем мы располагаем, слишком грубо, слишком примитивно… — Но именно этого я хочу. Именно за этим я к вам пришел. Мне необходимо что-то широкое и тяжелое, чем можно придавить все это, когда оно начинает шевелиться, копошиться во мне… нечто такое, что можно вовремя положить сверху, в минуту, когда я почувствую, что это подступает… — Поищем на: «Поговорки». Vox populi.[2] Народная мудрость… Больше ничего не нахожу… Покажите… Как видите, только одно это — «О вкусах не спорят». Он жадно хватает, кланяется, благодарит… Вы должны повторять это про себя, вбить себе в голову, может, это принесет вам облегчение: «О вкусах пе спорят». Я понимаю, это не совсем то, чего вы ждали. Но как знать? Если вы будете твердить это достаточно часто… Есть люди, в какой-то мере вашего типа — правда, пораженные не так глубоко, покрепче, чем вы, с лучшей сопротивляемостью — но, в общем… которым это помогало.
— Да-да, благодарю. «О вкусах не спорят». Да, нельзя желать невозможного, требовать луну с неба… О вкусах не спорят… Все свободны. Все одиноки. Каждый умирает в одиночку. Таков общий удел. Да, это так. Благодарю, Да. О вкусах…
— Не все, представьте, с нами согласны. Отнюдь не все… Тот вынимает трубку изо рта, держит ее в поднятой руке… — Кто, например? — Ну, хотя бы Готран… Он, представьте, тщательно изучил эту зверюгу и нашел… он считает, что это скорее вещь эпохи упадка, поздняя копия распространенной модели… В общем, она его не восхитила… — Вот как… друг перемещает чубук трубки во рту, в его пристальном, застывшем взгляде удивленье… Должно быть, ему кажется несколько странной эта внезапная взвинченность топа, неожиданная агрессивность в голосе… Что вам до мнения Готрана? Он всегда так боится попасть впросак, не сойти за тонкого знатока… Поздняя эпоха или нет… Копия или нет… Мне кажется, достаточно посмотреть… Он протягивает свою пухлую руку, спокойно кладет ее на спину зверюге… — Вы в этом уверены? Вы так думаете? Готран ведь неоднократно выводил на чистую воду мнимые ценности… голос его дрожит… Он разбирается в этом лучше многих других… я и сам, должен сказать, временами спрашиваю себя…
Гость отдергивает руку, в его глазах к удивлению примешивается страх… растерянность человека, который полагал, что находится в обществе друга, и внезапно замечает, как меняется лицо, голос, тон собеседника, ощущает на своем запястье леденящий холод наручников, слышит щелчок, не верит себе… вырывается… — Но я не понимаю… Вы сами только что… вы говорили мне… Он слышит короткий смешок… — Но кто такой я? Какие я представил доказательства? Разве мне принадлежат, как Готрану, какие-нибудь открытия? Разве я обладаю коллекциями? Я и сам, пожалуй… вот сейчас, когда повернул ее этим боком, нахожу, что у нее странный вид… дешевый, не правда ли? ха-ха, пошловатый… Не смотрите на меня так. Я-то вовсе не уверен, что у меня безукоризненный вкус… я могу и ошибаться, а? Разве нет? Я готов это признать. Я готов подчиниться… Не протестуйте. Я ни на что но претендую и готов отречься от ошибочных суждений. Я склоняюсь перед авторитетами, когда они правы. Сам удивляюсь, как я мог…
Надо было совсем потерять рассудок, чтобы разойтись с самыми близкими, порвать такую нежную связь и восхищаться этим убожеством, впадать в экстаз перед этой грубой поделкой… Но теперь все… Конец метаньям. Конец разладу. Я — ваш, слышите, вы, наверху. Вы мне родные, вы мои близкие… Они спешат ко мне… обнимают… Ты же видишь, мы с тобой, больше мы никогда не расстанемся, все забыто… Нет, не сжимайте меня так крепко… Нет, пустите меня, я не хочу, я боюсь… Нет, оставьте ее в покое, не отнимайте у меня, она мне все-таки дорога, эта зверюга, поймите… Если я откажусь от нее… Не прикасайтесь, это свято. Чтоб ее защитить, я готов… Ради нее…
Они мягко разжимают его пальцы, они подымают ее, поворачивают на свету… никудышная вещь… Сильные, нежные руки держат его… Он бормочет… Никудышная вещь… Да, это правда… Вы знали? — Пу, ясно, знали. Это же бросается в глаза, пойми. Забудь о ней, вырвись отсюда, погляди на нас. Их свежие, веселые лица окружают его, оп купается в их свежем смехе… Ну, не прелестны ли они… Им не к чему изучать эпохи расцвета и упадка, достаточно беглого взгляда…
Их быстрый, гибкий, легкий ум ни на чем не задерживается, подхватываемый, колеблемый, влекомый всем, что подвижно, что развертывается, ломается, скользит, бурлит, исчезает, возвращается… медленные, едва заметные зарождения… внезапные вспышки, неожиданности, повторы с их бесчисленными оттенками… отражения… переливы… Ничто так пе отвращает их, как неподвижность, остановка, когда что-то может наполнить их и погрузить в дрему, подобно наевшимся до отвала, блаженно улыбающимся младенцам… а как раз этого ты хочешь, как раз этого жаждешь, бедный старый безумец… Но забудь об этом, откажись, иди сюда, устремись очертя голову, как мы…
Он старчески кряхтит от возбуждения, от удовольствия, широко открывает беззубый рот, смеется, он на седьмом небе от счастья… Да, я иду за вами, да, вот, я здесь, я удивлю вас, я моложе, сильнее и подвижнее, чем вы думали… Вы увидите, вам больше не придется отстранять меня, покидать… Я с вами, я — один из вас…
С нами, в самом деле? Итак, с нами — с места в карьер. Сказано — сделано. И мы сразу принимаем его, без всякой проверки? Предаем забвению прошлое, хотя оно достаточно отягчено, ни о чем не спрашиваем, не считаем нужным выяснить, как могло случиться, что одного неодобрительного слова, произнесенного каким-то мосье Готраном, оказалось достаточно, чтобы покончить с его пылким восторгом? Достаточно было бы, ручаюсь, чтобы этот Готран сказал ему, что форма уха, вот здесь, эта складка, гарантирует самую что ни на есть подлинность… такие произведения можно увидеть только в музеях… в Мехико, в Лиме… и он бы пренебрежительно отшвырнул нас, нас — лентяев, невежд… Вы заметили, как он посмотрел на нас, когда мы почтительно приблизились, когда хотели прикоснуться… его жест, да, почти отвращение… и как только мы, нашими нечистыми руками посмели? Как имели наглость судить? Но стоило Готрану изречь. Явиться и припечатать — на свалку. И он, освободясь, с легким сердцем может переметнуться в паш лагерь. Но это не так-то просто, милый друг.
Он слышит их смешки, перешептывание… они совещаются, они чуют фальшь в его согласии… Вы сами знаете, он — один из них… Да, он из того лагеря, оп с ними, на самой нижней ступени… Он не прочь бы, конечно, вскарабкаться, занять место в первых рядах, подле тех, да… негромкий взрыв смеха… кто котируется выше всех… — Среди педантов?.. — Замолчи… Как ты можешь? Как смеешь? Это ведь эрудиты… Это каста, секта, тайное общество… слова шипят, секут его… Их водой не разольешь, скажи мне, кто твои друзья… У них, вы заметили, у всех есть семейное сходство. Да, тяжелое, непробиваемое самодовольство… Взаимоуважение людей обеспеченных. И само это понятие «работа»… они фыркают… «усилие» — их собственная работа, их собственное усилие, день за днем… без устали… никогда не отступаясь, никогда не пресыщаясь… Луженые желудки. Ненасытпость. Жадность. Подбирая отовсюду, хватая, пакаплнвая, и все, чтоб ие попасть впросак, не остаться с носом, «не упустить»… Вы знаете эти его тревожные взгляды старого маньяка, когда кто-нибудь из них при нем вдруг похвалится чем-то, что от него ускользпуло, чем он не успел завладеть… Этот смущенный, понурый вид, осипший голос… Нет, я не знаю… Нет… Где вы видели?.. А самодовольный богач, кичась своим сокровищем: Вообразите, когда-то я натолкнулся на это в книжонке, которая прошла незамеченной, она появилась задолго до того, как все кинулись писать об этрусском искусстве… Или неискренне, корча из себя скромника: Поверьте, это не моя заслуга… лет десять тому назад только об этом и говорили…
И затаившаяся в каждом из них неутолимая, мучительная жажда… обладать… еще, еще… именно этим… тем, чего не купишь, тем, что даруется свыше… тем, что несправедливая судьба раздала как попало наименее достойным, шалопаям, бездельникам, разгильдяям, растяпам, балованным неженкам, неспособным к черной работе, к подчинению дисциплине, людям, чья больная память отвергает все здоровое… роется в мусорных ящиках, питается отбросами, помоями… гнильем, которое пи за что на свете… от которого тошнит… но они этим кормятся, жиреют на этом, тухлятина идет на пользу этим «творцам», этим «художникам»… Полуиителлигенты? Они? Вы слишком великодушны. Скажите лучше на четверть, на осьмушку… Вот вам представитель, посмотрите, как он чванится в окружении таких же невежд, как он сам. По обождите немного, милые друзья, дайте-ка нам взглянуть… присмотреться… Я так и предполагал… Возможно ли? По это просто цинично… Цинично? Да нет, это было бы еще слишком хорошо, вы его переоцениваете. Бедняга искренне верит в то, что он первым сделал это удивительное открытие. И ему не стоило никакого труда убедить их в этом… Тут нужны строгие меры… Нет, оставьте. К чему? Разоблачишь одного, на его месте появится десяток других. — О, великолепно, я так их и слышу… Ты, когда захочешь, просто неподражаем… — Вы слишком добры… скромно потупив взгляд, кланяясь… Но право же, это не моя заслуга. Тут нет ничего нового.
И оборотясь к нему, униженно ждущему, со вздохом… Нет, это решительно невозможно, мой бедный друг. Нет, право, тебе здесь не место. Странная наивность предполагать, что ты будешь принят, войдешь в наш узкий клан… И прикрываясь кем? Умрешь со смеху… Невозможно поверить… авторитетом Готрана… Да, самого Готрана как поручителя…
— Ио Готран — только чтоб освободиться, удрать, избавиться от этого закоренелого ханжи, чтоб показать ему, что моя оценка, наша оценка… что мы оба… возможно, ошибались, что в такого рода вещах нет ничего абсолютного… о вкусах пе спорят… чтобы доказать ему, что вы не одиноки, что и другие, например Готрап, разделяют ваше мнение… — Ах, другие, например Готран… И ты думаешь, мы клюнем на эту удочку?* «Другие» — это мило, «другие» — это великолепно… другие, как и мы, не так ли? Послушать тебя, Готран один из пас. Нам подобен. Нам ровня.
Нет, ты, должно быть, и впрямь считаешь пас дураками… Надо же — Готран-педель, Готран-проф, инспектор министерства просвещения снизошел к нам, сидит за партой в коротких штанишках…
А если вопреки Готрану, вопреки всем, ему подобным… Да, очень хорошо, вот правильный вопрос… Ответь-ка нам: Если вопреки и против всех Готранов мира мы позволили себе… Ведь о вкусах не спорят, не так ли? Если мы осмелились… Ужас. Смертный грех. Ересь. Отлучение. Какой позор. Какое несчастье. И это выпало на его долю. Невероятно. Необъяснимо. И это после всего, что он сделал, чтобы их оберечь, оградить от дурной компании, от пачкающих соприкосновений…
Но зло вездесуще, оно прорывается в любом месте, в любое время, $ минуту, когда меньше всего этого ждешь, чувствуешь себя в безопасности… Совсем рядом с нами — эти смешки, это хихиканье… эти взгляды, брошенные ими искоса, когда оп совсем тихо сказал… не удержался… дурачки.
Они смерили его взглядом и тотчас отвернулись, эти молодцы, твердо стоящие па широко расставленных ногах, выпятив грудь, обнимая мускулистыми руками плечи девушек, положив властные ладони им на затылок… а девушки прижимаются к ним, смеясь… когда они тычут пальцем… Нет, ты только взгляни на это… Сюда… па эту голову… — На женскую голову? — Ты называешь это женщиной?.. Вот такою ты бы мне точно понравилась, милочка… с носом, который торчит отсюда… а глаз… ох, глаз… Разве вы пе знаете, что это портрет его дульцинеи… и благодаря ему, она, похоже, войдет в историю… Она того заслуживает, между нами говоря, она поистине единственная в своем роде. — К счастью, старик… окажись я наедине с такой красоткой… Ну, силен… преклоняюсь… — Ох, а это что такое, погляди?.. Кастрюля? — Да нет, ветряная мельница. — Самолет… — Ничего подобного. Посмотри название. Это… это… ох, нет… за кого он нас принимает?
Пошли, хватит, это, в конце концов, невыпосимо. Хулиганы. Гнусное отродье. Если бы он мог натравить па них посетителей, подать знак сторожам… пусть зловеще завоют сирены полицейских автобусов, пусть сюда ворвутся плотными рядами блюстители порядка с дубинками в руках… Где они? Покажите… А он, дрожа от нетерпенья, подобострастно кланяясь, показывая путь охранникам, пятясь перед ними задом, забегая вперед, подбадривая их… Здесь, здесь, вот сюда… они там… Я их видел. Небольшая кучка… Я слышал каждое их слово, хихиканье… Они подзадоривали друг друга… Вот они. Посмотрите на них, это они… Вот они, перед… перед этими шедеврами… Скорее. Наручники. В черный ворон. Избить. Других доводов они не понимают. Насмехаться запрещается, понятно? А не то, на, получай, будешь знать, больше не вздумаешь… Но к чему? Этот скот, в лучшем случае, сделает вид, будто уступил. А в душе, в глубине души, едва затянутся рапы, едва забудется страх, все станет на прежние места, все вновь забьет ключом… Что можно сделать? Как пресечь? Даже в тюремных камерах, в темницах это будет хлестать из них, просачиваться, отравлять зловонием, пачкать… их необходимо уничтожить, раздавить…
— Ну, что скажешь, ты видел эти испепеляющие взгляды? Они хихикают, заслоняются локтями… Ох, боюсь… Мы осквернили святая святых… посягнули… Потому что никто не вправе к этому прикоснуться, это — свято… Ты же знаешь, есть любители, «знатоки»… Ты знаешь, сколько она стоит, эта кастрюля… ну, не кастрюля… вон та фиговина, там… — Скажи, сколько? Ой, я хочу ее, купи мне, милый… — Это, в конце концов, невыносимо. Убирайтесь вон с вашим тонким остроумием. — О, извините. Мы ведь говорим тихо. Или мы не вправе даже обменяться впечатлениями? Вы-то, не правда ли, вы-то не стесняетесь объяснять этим дорогим крошкам… бедняжки… у них это отобьет вкус па всю жизнь… — Пошли, брось, к чему спорить с этими… с…
Но во взгляде, брошенном ими в ту минуту, когда он тащит их за собой, есть какое-то нездоровое любопытство, затаенная тоска, нечто сообщническое…
В организмах предрасположенных, на подходящей почве, развивается, плодится малейшее зароненное в нее семя… Сколько ни стерилизуй, ни фильтруй, ни вырывай у них из рук, ни сжигай все, что способно их развратить… модные журналы, комиксы… сколько ни выключай радио, телевизор, сколько ни срывай рекламные плакаты, афиши… Все тщетно… Стоит ему оказаться с ними, и его глаз превращается в усовершенствованный детектор, повсюду улавливает и прослеживает, точно на рентгеновском снимке, развитие болезни, распространение поражений… Он готов не пощадить усилий, пустить в ход все свои знания, чтобы предохранить их, вылечить… чтобы обмять их, сформировать… применить последние рекомендуемые методы… Незаметно заложить в них, подсунуть им…
Подошли ли они? Принюхиваются, впитывают?.. Не в силах дольше ждать, он приоткрывает дверь, просовывает голову… Они его не замечают… растянувшись на постели, они листают, задерживают взгляд на странице, поглощенные… ему удается подкрасться, выхватить у них из рук, разорвать, растоптать… Вот что я с этим сделаю… но где ты это раздобыл? И как можно терять на это время?.. Он клокочет от гнева, кричит, они наверняка различают в его голосе бессильную детскую ярость, отчаяние ребенка… Так вот, нет ничего проще. Слышите: я не потерплю этого в своем доме. II точка. В конце концов, здесь хозяин я, вы живете под моей крышей. Вам известно, что я не допускаю. Запрещаю… Чтоб я больше этого не видел… Их пустые глаза с расширенными зрачками слепо скользят по нему, пока оп идет к двери…
Но они еще дождутся, увидят, он им покажет, кто сильнее. Вот проголодаются и, хочешь не хочешь, станут есть то, что найдут в клетке, куда заперт пленный зверек… будут вынуждены… Но прежде всего нужно не ослаблять внимания, принять все меры предосторожности, чтоб они ни в коем случае не заподозрили его присутствия, не обнаружили, что оп притаился и наблюдает за ними… а не то они мгновенно отпрянут от кормушки.
Именно это они и уловили своим выверенным на протяжении стольких лет прибором, записывающим волны, которые исходят от него, как бы ни была слаба вибрация, именно это они заметили, когда он чуть слишком быстро отошел от стола, когда слишком демонстративно отвернулся и, наклонясь, стал с излишним рвением ласкать их собаку… боязнь спугнуть их и трепетную надежду… Им известно — уж их-то не проведешь, — что он всегда обращен к ним, не в состоянии от них оторваться, забыть о них, хоть на мгновение… Они ощутили, как липнут к ним паутинки, выделяемые им под их воздействием, клейкая слюна, которой он пытается их опутать, тонкое лассо, набрасываемое на них сзади… и они напряглись, резко отпрянули, они побежали наверх, волоча его за собой, так что он больно стукался об лестницу и голова его подпрыгивала па ступеньках…
Их непринужденно льющийся смех… Совершенно естественный. То легкое тремоло, которое вызвало подозрение, было перебором, неточностью доводки, тотчас скоррегированной. Безукоризненная естественность — непременное условие. Это известно каждому из них и не нуждается в договоренности, в обмене знаками… пи следа сговора. Какой сговор, господи? Зачем? Разве мы не среди своих, не у себя? В своей стихии. В той, что нужна нам. Да, нам. Таким, как мы. Такими создал нас господь бог. Нас пе переделаешь. Придется принять нас такими, какие мы есть. Мы здесь как рыбы в воде, нам нигде не дышится лучше, нам по душе резвиться среди всего этого… О, передай мне… Да не дергай же, разорвешь… Как хотите, а по-моему, это потрясно… Ну, ты уж слишком… Ох, поглядите… И неудержимый смех, всегда готовый брызнуть, вырывается, проникает через закрытую дверь, обрушивается на него…
Возможно ли? Мы вас побеспокоили? Но мы же смеялись так тихо… Ни тени в чистосердечных взорах, на гладких лицах ни следа дрожи… Это он, только оп сам, заложил в них… Он находит в них то, что сам привносит. Напрасно было бы что-нибудь им объяснять, все равно не поймут… Это — ведь правда? — чересчур уж тонко. Попробуйте, расскажите кому угодно. Возьмите любого в свидетели. Спроси хотя бы у своего друга… Поговори с ним об этом, попробуй пожалуйся ему…
Прислушайтесь… этот смех… Прислушайтесь хорошенько. — Что случилось? Что с вами? — Этот смех… вы слышите их? Эти смешки… как иголки… Очнитесь же, не смотрите на меня так растерянно… Эти смешки как капли воды, которые падают на голову пытаемого… это специально для нас, это они нас пытают, хотят пас сломить… Вы что, не слышите их? Но из чего вы сделаны? Нет, разумеется, вы не можете мне поверить. Вы не можете поверить в такое коварство… Тот приподымается, устремив на него широко открытые глаза… Ну как могли вы не заметить, когда… в тот момент, когда вы имели неосторожность… когда вы были столь безумны… — Я? Безумен? Вы шутите… — Да, безумны… наклонясь, схватив обеими руками зверюгу, потрясая ею под носом у друга… — Да, повторяю: безумны. Вы сошли с ума… если в их присутствии осмелились за этим пойти, водрузить это здесь, любоваться… Они встали, они это отвергли, поднялись к себе и теперь пачкают, крушат… все… все, что придает цену жизни… видите, как они заставляют меня выражаться… с каким пафосом, с какой беззастенчивостью… видите, во что они меня превратили… они медленно убивают меня…
В ответ па его вопль муки и ярости дверь наверху приоткрывается, они осторожно просовывают головы на лестницу… Что происходит? — Право, не знаю, ваш отец вышел из себя. Ваш смех его раздражает. Оп… совершенно… не знаю, что с ним. Ничего не понимаю. Они спускаются на несколько ступенек, встревоженно перевешиваются через перила… — Что с ним такое? Что стряслось?
Почувствовав, что он уже не один, убедившись в поддержке встревоженной семьи, друг пытается потихоньку успокоить обезумевшего: Видите, вы их напугали. Видите, как они встревожены. Они веселились… — Конечно, мы веселились, нам и в голову пе приходило, что это может вас раздражать… — Да меня-то это ничуть не раздражало. Это вашему отцу показалось, будто… — Будто что? Что еще он придумал? В чем еще мы провинились? Скажи же… — Да, скажите же им все, раз и навсегда. Потому что я затруднился бы… Я ничего, ровным счетом ничего не понял.
Он молчит. Он опускает голову, как нашкодивший мальчишка… Да нет, не имеет значения… голос у него слегка осипший… Будем считать, что я ничего не говорил. Я ничего не говорил. — Вы видите, иногда… он сам не знает, с чего. Что бы мы ни делали, все выводит его из себя. Невозможно понять, чего он хочет. Невозможно понять, что мы должны сделать, чтоб он был доволен… чтоб любил пас, хоть немножко… их лица морщатся, уголки губ опускаются совсем по-детски, словно сейчас они зальются горькими слезами.
Они гуськом спускаются по лестнице, выстраиваются в ряд у нижней ступеньки, худые руки болтаются вдоль тощих тел. Инспектриса общественного надзора, которую, наконец, вызвали возмущенные соседи, сидит на стуле, прямая как доска, с записной книжкой и карандашом в руках, оглядывая стоящих перед ней… Расскажите все, не бойтесь. Они молчат, бросая косые взгляды на своего мучителя. Толкают друг друга локтями… Наконец, самый крепкий, самый отважный подымает голову, отбрасывает назад прядь со лба, прочищает голос… Так вот… по правде… Одна из девочек вдруг хлопается на пол, волосы падают ей на лицо, она всхлипывает… Да… по правде… мы чувствуем… — Да, я это почувствовал, когда был еще совсем маленьким, есть в нас… не знаю что… как мы ни стараемся… есть в нас что-то ненавистное ему… Да-да… все утвердительно кивают, перешептываются… да, ненавистное… до смерти ненавистное… он хотел бы нас уничтожить… он готов нас убить… Стоит только… Вот на днях, когда я сказал…
Инспектриса машет карандашом… — Ну-ну, если вы будете так бормотать, говорить все разом, я ничего не пойму… Это и без того не просто… В чем, собственно, дело? Попробуйте объяснить толком. Что ему ненавистно?.. С тупым видом, мотая своими головами деревенских дурачков, хлюпая носом… — Вот как раз… мы не знаем. Он никогда этого не говорит. Но стоит открыть рот… Он не дает нам дыхнуть… даже посмеяться, хоть чуть-чуть… даже когда его пет с нами… Мы были там, наверху, закрыли дверь…
Она оборачивается к нему, понуро осевшему в кресле, уронив голову иа грудь… — Вы не позволяете им посмеяться, даже когда они один? Он подымает, он обращает к ним молящие глаза… Вы же хорошо знаете, что это неправда… не в этом дело… вы хорошо знаете… Одна из них вскидывает распухшее от слез лицо… — Что мы знаем? — опа всхлипывает… Вот всегда так, ничего нельзя сделать… Ну скажи, скажи, что я сделала? Он, мадам, никогда вам в этом не признается, он никогда не скажет вам, что все из-за этого… — Из-за чего? — Да из-за этого… у нее голос, интонации ребенка… Да вот из-за этого, из-за этой мерзкой зверюги… Я не выказала к ней достаточно почтения… Но ведь я же ее погладила… а? Разве не так? — Так, так, мы все подошли, мы все внимательно смотрели… может, недостаточно долго. Каждое наше движенье на счету. Задержись мы подольше, он счел бы, что мы ломаем комедию. Что бы мы ни сделали, всегда не так. — Я… она снова заливается слезами… когда я сказала, что это критская скульптура… — Нет, не так, ты сказала: Это напоминает критскую скульптуру. — Да, правильно… я иногда вовсе теряю голову, говорю что попало, лишь бы что-нибудь сказать… он прямо накинулся на меня, зарычал… Что, что?., с таким ужасным выражением… ему прямо рот свело ненавистью… Что, что?… Он укусил меня… Тогда мы смылись, мы решили, что так безопаснее, лучше уйти… Разве не так? Я ведь правду говорю? Они утвердительно кивают… Да, он ее укусил, неизвестно за что… Тогда мы вежливо попрощались… не так ли? Вы же видели?., и поднялись к себе. И там, в своей компании, нам, конечно же, захотелось утешиться, немножко развлечься… Она вытирает глаза, улыбается… — Да, они показали мне картинки, мы посмеялись… и вот результат…
Он слушает, ничего не говоря, опустив голову… Что, что?.. Да — что, что? когда вдруг, к его изумлению, она себе позволила, без разрешения, это она-то, никогда не соблаговолившая сделать ни малейшего усилия, чтобы получить право вступить туда, где даже люди понаторевшие, приобретшие опыт ценой величайших трудов, жертв, самоотверженности, продвигаются осторожно, с опаской, она посмела нагло сунуться… она завладела этим, точно издавна ей принадлежащей вещью, она положила на это руку с покровительственным видом… он едва сдержался, чтобы не оборвать ее, не оттолкнуть, не ударить по пальцам… и она с самонадеянностью новичка, с заносчивостью выскочки… Нарочно, чтобы его раздразнить, убежденная, что при постороннем он не решится наказать ее, что остолбенеет от изумления… она имела наглость, предвкушая заранее его бессильное бешенство, его сдерживаемую ярость… она, обезьянничая, тоном старого знатока, посмела сказать: Это скорее напоминает критскую скульптуру. Тогда он накинулся на нее: Что, что? и она едва заметно отстранилась… никогда не следует показывать разъяренной шавке, что боишься ее лая… а потом спокойно, отвернувшись от него, обращаясь, как ровня, к его другу, повторила свои слова, а другие, стоя рядом, восхищались ее хладнокровием… Да, не кажется ли вам, что это напоминает скорее критское искусство?., и с видом победителя, наклонясь к нему, потрепала его по щеке, грациозно протянула руку гостю и удалилась, сопровождаемая остальными, уже давившимися от смеха…
Попечительница несчастной детворы останавливает на нем суровый взгляд… Ну что ж, можете радоваться, вы добились отличных результатов. Все это дело ваших рук, эти запуганные, неполноценные, затравленные существа, которых вы держите на привязи, которые ловят малейший взмах ваших ресниц, не знают доверия, любви, боятся не угодить вам, бросаются сломя голову выполнять ваши самые путанные повеления… Критская скульптура… это было не то, что вам требовалось. Слова «Критская скульптура» были произнесены не так, как вам хотелось.
Вам не понравилась интонация. В ней не было положенного вопроса, должного сомнения… и не только сомнения — должной дозы тревожного ожидания вашей похвалы. И что же вы сделали в ответ, только взгляните на них, — они распростерты у ваших ног, бросают на вас сквозь слезы умоляющие взгляды… — Критская скульптура… Разве пе ты сам однажды говорил с нами об-этом? Что плохого, если я вспомнила? Хотела порадовать тебя? Попыталась показать, что ты пе зря тратил время? Но ясно, для него это только предлог, первый попавшийся… Он готов ухватиться за что угодно… за что угодно, лишь бы утолить свою подозрительность, свою враждебность… свою ненависть к нам…
Попечительница отвинчивает колпачок своего вечного пера, открывает записную книжку… — Ну-с, не будем терять время, резюмируем. Действительно ли вы укусили бедную девочку? По меньшей мере странный воспитательный прием.
Он выпрямляется, встряхивается. Где мы? Что происходит? Вы ошиблись дверью, мадам, вы попали не по адресу. Оглянитесь вокруг. Посмотрите на эту уютную комнату, на старого друга, сидящего против меня, на перкалевые занавеси, душистый горошек, настурции, вьюнки, сорванные в нашем саду моей дочерью, да-да, этой самой, и расставленные ею с таким вкусом в старинных вазах, на эту скульптуру на столике, между нами, на эту неподражаемую вещь, которой мы сейчас любовались… Поглядите на этих детей… вам нигде не найти более обласканных… Видите ли вы хоть след царапины? Кто и о каком укусе говорил? — Но вы сами знаете, мосье, они сказали, будто вы их укусили… Укусил! Ну-ка покажите ваши лодыжки, ваши икры, ваши руки… Укусил!.. Она поворачивается к ним… — Да, покажите мне. — Нет, мадам, ни к чему, это незримый укус… — Вы убедились, мадам, о, им должно быть стыдно… если бы мне в их возрасте… но они насквозь испорчены, отъявленные шалопаи. Напрасно я приглашал к ним лучших учителей, послушайте только, как коверкают они язык… эти пошлые метафоры, эти безвкусные гиперболы…
Они сбились перед ним в кучу, они говорят все разом… Ты прекрасно знаешь… О, какое лицемерие, какая гнусная комедия… Ты сам знаешь, что ты сделал… — Что я сделал? Вы свидетель, мой дорогой друг, вы были тут, что я сделал? — Да ничего, я ничего не видел… Они бросаются в ноги к другу, заклинают его… — Скажите правду. Помогите нам. Чего вы боитесь? Вы не могли не заметить… Вы же видели, как он подскочил, как закричал… — Ах нет, он пе двигался с места. Он ничего не кричал. — Разве вы не слышали «Что, что?», да, «Что, что?». Так свирепо. «Что, что?» С такой ненавистью. «Что, что?»… Бедная девочка… Мы помогли ей подняться наверх, перевязали, дали валериановых капель, апельсиновой воды… Что, что? Что, что? Что, что? и все потому только… нет, это невыносимо… и только из-за того, что она осмелилась заговорить о критской скульптуре… Друг словно задумывается… напрягая память… — Да, в самом деле, ваш отец сказал: «Что, что?» Он выказал удивление. Признаюсь, я и сам… говорить в связи с этой вещью о критской скульптуре… Я полагаю, детка, что вы ошиблись…
Инспектриса смотрит на часы. — О, мадам, вы правы, вы попусту теряете драгоценное время. Сейчас дети вообще слишком избалованы тем, что предупреждается каждое их желание, что с ними держатся на дружеской ноге, они уже сами не знают, чего еще потребовать… Им пе поправился, видите ли, мой тон. Я не выказал должного почтения, услышав, как опа несет эту околесицу. Мое удивление их оскорбило. Они привыкли к обходительности. Если быть честным до конца, мадам, это хвастунишки и бездельники. Уже одно то, что они заговорили о «скульптуре», да еще «критской», было великим подвигом. Я должен был прийти в восторг, погладить ее по головке, дать награду… а я себе позволил… И сразу жаловаться, обвинять меня в дурном обращении, беспокоить вас… Она встает, протягивает ему руку… — Ах, мосье, вы не одиноки, мы сталкиваемся с поразительными вещами… Ио, поверьте мне, винить следует не детей. Вы сами их чересчур избаловали. Жизнь, позднее, не будет с ними так ласкова. Ни к чему развивать в них подобную чувствительность, ранимость…
Едва она уходит, они утирают слезы, причесываются, приводят себя в порядок, наклоняются, чтобы поцеловать его, протягивают руку гостю… Извините нас… Мы на ногах пе стоим. Доброй ночи, приятного вечера…
И вот уже веселятся… В этом возрасте огорчения мигом забываются… Изредка еще всхлипывая, не утерев как следует сморщенного, заплаканного лица, она уже улыбается, смеется вместе с остальными…
Он больше не в силах вынести этого доверчивого взгляда, устремленного на него человеком, которому никогда в жизни… Знаете ли вы, что такое грех? Преступный акт? Нет, вы не знаете… Разумеется, знаю, можно ли на протяжении долгой жизни?.. Как вы себе это представляете? Разумеется, есть вещи, о которых я не люблю вспоминать. — Ну, что, например, прошу вас, скажите… Впрочем, нет, ни к чему, можете не говорить, мне и самому известно. Знаю я ваши злодеяния… Рафинированные угрызения совести тех, кто на протяжении всей своей безмятежной жизни и мухи не обидел. Тех, кто всегда благодушен, отрешен. Чист. Безукоризненно чист. Этот смех, который вы слышите… тоже такой чистый, не правда ли? Невинный, прозрачный… Как все прозрачно там, где находитесь вы… Они веселятся, это так понятно в их возрасте. Ах, и мы были такими же. Сладкий безудержный смех. Нет сил перестать. Наша матушка всегда с улыбкой ворчала на нас. Дедушка поверх своей газеты, поверх своих очков кидал на нас снисходительные взгляды… Да перестанете ли вы наконец валять дурака, безобразничать… Чуть потише, дети, уймитесь…
Простите, я только на минутку… скажу им… — Не надо, оставьте их в покое, мне это ничуть не мешает. — Нет, не в этом дело… Я только. Я сейчас вернусь… Встав, быстро взбежав по лестнице… только показать им… дать понять… загладить… начать все заново… постучав в их дверь… — Пожалуйста… Мне нужно к вам… Он слышит возню, перешептывание… Они медленно открывают, отступают от двери, глядят на него с недоверием, прижавшись друг к другу… Похоже, вам здесь весело… не то что мне там, внизу… Не очень-то красиво с вашей стороны бросить меня… ласково похлопывая по затылкам, сжимая твердеющие, деревенеющие в его объятиях плечи… он ластится к ним, баюкает их, щекочет… ну улыбнись… хоть разок… Он дует… вот здесь… он сделал ей больно? Неужели это возможно? Не соизмеряешь своей силы, забываешь, как они хрупки, как ранимы эти дорогие крошки, его плоть, его жизнь… Сущий пустяк… Какое-то «Что, что?», сказанное чуть резче… Чуть резче? Ну, знаешь, надо признаться, «чуть резче» тут не вполне подходит, это было почти грубо… они такие нежные… он властен над ними… он ими распоряжается, он отвечает за все, он преступник, ему нет прощения… взгляните, до чего он их довел, посмотрите на эту вонючую подстилку… модные журналы, детективы, комиксы раскиданы по всей комнате… неописуемое уродство, пошлость… бедные неполноценные создания, загнанные в свою берлогу, стоило одной из них посметь приблизиться к источнику жизни… преступить священную ограду… воспользоваться языком хозяев… «Критская скульптура»… невозможно поверить… Он вскочил, он набросился на них, ударил с маху, не глядя: «Что, что?»… безотчетное движенье, прискорбный рефлекс, преступный жест…
Он готов искупить, пусть они только скажут как… ценой каких отречений, измен, предательств… он ни перед чем не остановится, если есть надежда изгладить, стереть из их памяти, добиться их прощения… Он гладит их по голове, щиплет за мочку ушей, ласково ее подергивая… Вы, я вижу, оживились, забыли об усталости, может, спустимся, пойдем вниз, мне будет повеселее… вы приготовите чай, посидим, поболтаем… Ты объяснишь нам, дорогая, почему эта зверюга напомнила тебе критскую скульптуру… Ты меня, право, удивила, я и не подумал сблизить…
Пусть она спустится, пусть войдет, пусть милостиво сядет возле нас… Полюбуйтесь, какая она красивая, какая образованная… Сейчас она выступит как третейский судья, не так ли?.. Критская скульптура… Ни вам, ни мне это не могло прийти в голову… Но, по правде говоря, почему бы и нет? если взглянуть под определенным углом… впрочем, по здравом рассуждении, в этом нет ничего такого уж невероятного… Он берет ее за руку… Пойдем, пошли побыстрее, он, в конце концов, сочтет странным… Спустись, прошу тебя… Она отнимает руку, подносит ее ко рту, потягивается… — Нет, и не думай… Они рассмешили меня, разогнали сон… Но теперь, и вправду, пора ложиться… Завтра я на ногах стоять не буду.
Посредственности. Да, именно… оп чувствует ужасную слабость… легкое головокружение… словно перед обмороком… Тот, напротив него, встает, наклоняет вперед грузный торс, протягивает огромную медвежью лапу, обрушивает ее ему на плечо… — Что это с вами? Вы побледнели. Я сделал вам больно… — Нет… он собирается с силами, подымает голову… Нет, ничего… Вероятно, вы правы… Они, действительно, посредственности. Но услышать это. Произнесенным вслух. Сформулированным. Странно, я никогда об этом не думал. Никогда не думал этими словами. — Нет, право, вы меня неправильно поняли. Я сказал, что если дело обстоит именно так, как вы думаете, как вам кажется… если этот смех в самом деле… мне-то лично он кажется вполне невинным… но если это продуманное намерение отомстить, так мелко, с таким холодным ехидством, тогда, спору нет, такой смех свидетельствовал бы о врожденной посредственности. И тут уж, дорогой друг, сами знаете, ничего не поделаешь. Бесполезно сожалеть о том, что было или не было сделано, терзаться, понапрасну тратить силы… — Да, я знаю, конечно… — Но повторяю, ничего еще не доказано. Не скажи мне этого вы сами, мне бы и в голову не пришло…
Кончено. Он их предал. Не удержался. Трусливо, чтобы обелить себя, спастись, переложить на них всю вину, он пошел и донес. А теперь слишком поздно, дело заведено и неотвратимо пойдет своим чередом. Здесь не ведают приливов и отливов, метаний туда-сюда, вальсов-сомнений, — шаг вперед, шаг назад, — к которым они привыкли там, у себя, где все остается без последствий, пе влечет за собой никаких наказаний. Здесь все четко. Необратимо.
Правосудие должно считаться только с фактами. Ни с чем иным. Ваше имя. Год рожденья. Место жительства. Подымите правую руку и произнесите: Клянусь. Правда ли, что обвиняемые неизменно отклоняли заботы, на которые вы, по вашей доброте, были так щедры? Правда ли, что из-за своей разболтанности, из эгоцентризма, из мелочного самолюбия они пренебрегали удовольствиями, по справедливости считающимися самыми возвышенными, самыми чистыми, которые вы стремились разделить с ними? — Да, правда. Но, возможно, я сам… — Пе пытайтесь запутать… сбить… Отвечайте на вопрос. Это правда? — Да, правда. — Они презирают искусство. Так вы заявили. — Ну, в общем, они это демонстрируют… — Вот именно. Мы принимаем в расчет именно то, что было продемонстрировано, понятно? — Да, понятно. — Вы сказали, что они ушли к себе в момент, когда вы любовались статуей. А затем без конца, не переставая хохотали с целью оскорбить вас, причинить вам боль, зная, что наверняка добьются своего, что вы беззащитны. — Это правда. Во всяком случае, так я думал. — У вас были для этого все основания. Имелись прецеденты. Многочисленные. В судебном досье содержатся отягчающие документы. Это, как я вижу, уже не первая ваша жалоба. Ну-с, поглядим… Шесть лет тому назад они точно так же встали и вышли из комнаты под каким-то ничтожным предлогом, почти не извинившись, не слишком вежливо, в тот момент, когда вы читали им вслух. Припоминаете? — Да, я читал им отрывки из Мишле. — Именно так. Через некоторое время — примерно год спустя, — когда вы привели их в музей… — Не в музей. На выставку. — Возможно, в докладе не уточнено, Допустим, на выставку. Они отвернулись от полотна — восхитительного — Мастера из Авиньона. — Не отвернулись. Я преувеличил. Они стояли перед картиной, но не смотрели на нее. У них был замкнутый, обращенный в себя взгляд… И когда я сказал: Это прекрасно… — Вы подали жалобу, употребив в ней слово «отвернулись». Вы не должны были этого делать. — Да. Если быть совершенно точным, мне следовало заявить, пожалуй, что в ответ па мое замечание «это прекрасно»… они промолчали. — Но убедительно, в таком случае нужно еще доказать, что молчание было враждебным, известна поговорка: молчание знак согласия? — Это было враждебное молчание. — И это все? Ничего больше? Пожимания плечами? Хихиканья или хотя бы ухмылки? — Нет, ничего такого я не заметил… — И у вас нет свидетелей? — Нет, мы были одни. — В таком случае, доказательства отсутствуют. Здесь, как вам уже было сказано, принимается во внимание только то, что было продемонстрировано. — Значит, доказательств нет? Действительно? Молчание знак согласия… не спорю, это убедительно. Весьма убедительно. Разумеется, им случалось молчать и в других случаях, относительно которых я мог бы поклясться… — Все так же опираясь только на впечатления? Впечатления такого рода ненадежны. Именно в этот день, хотя бы на мгновение, неведомо для вас, в этом молчании могло быть как раз согласие. — Да, хотя бы на мгновение? Даже у них? Даже они… как знать?., даже они, забыв на этот раз о моем присутствии, могли почувствовать, как, проходя надо мной, обтекая меня стороной, наплывают от картины некие флюиды, исходит некий ток… даже они… не исключено… пусть у них и пониженная проводимость, пониженная чувствительность… даже их могло пронять… И одного этого мгновения достаточно, не так ли? Минута раскаяния искупает все грехи… — Да, но вернемся, если не возражаете, к тому, что может быть доказано. Когда они встали, когда поднялись к себе, когда стали смеяться так, как вы это описываете, чем глубоко задели вас… вернемся к этому. На этот раз вы слышали их не один. — Нет, со мной был мой друг, он тоже слышал и сказал, в этом я уверен… — Хорошо, хорошо, садитесь, мы рассмотрим это. Пусть войдет свидетель. Клянетесь ли вы говорить всю правду? Только правду? Поднимите правую руку и произнесите: Клянусь. — Клянусь. — Слышали ли вы смех этих молодых людей? — Да, слышал. — И, слыша на протяжении некоторого времени этот смех, вы сказали о них: это свидетельствует о их посредственности… Погодите. Не перебивайте. Впоследствии вы уверяли вашего друга, будто сказали: это свидетельствовало бы об их посредственности. — То есть… — Отвечайте на вопросы: когда вы произнесли эту фразу впервые, сказали ли вы «свидетельствует» или «свидетельствовало бы»? Изъявительное наклонение или условное? Как вы понимаете, это чрезвычайно важно. «Свидетельствует» или «свидетельствовало бы»? Припомните…
Все присутствующие замерли, слышно, как муха пролетит. А он, сидя в последнем ряду, сутулится, втягивает голову в плечи… Сейчас раздастся взрыв, это рухнет на них, на него… Он слышит, как твердый голос медленно и четко произносит: Я отлично помню. Я сказал: свидетельствовало бы. Слезы счастья. Избавление. Ему хочется броситься на колени, молить о прощении… Свидетельствовало бы — значит, это правда. Свидетельствовало бы — именно так он и сказал. Не свидетельствует, нет, а свидетельствовало бы… Как мог он быть настолько низок, чтобы усомниться в порядочности, в безупречной добросовестности… свидетельствовало бы, свидетельствовало бы, свидетельствовало бы… значит, еще не все потеряно, еще есть надежда… Он больше ничего не боится, пусть решают, пусть указывают, он приемлет заранее любой приговор, даже обвинительный, в особенности обвинительный, он его заслужил, только он один, любое наказание… Да, я сказал — свидетельствовало бы. Этого требовала, впрочем, простая вежливость. Что мне оставалось?.. Движенье и шепот в зале… — Значит, если бы вы могли, вы сказали бы: свидетельствует?.. Все вокруг него колеблется, шум в ушах, в глазах туман, до него, словно издалека, доносится: Да, я сказал бы так. — Почему? — Потому что мне хотелось преподать ему урок. Проучить его. Он сам виноват. Я был шокирован тем, что он так дурно говорит мне о своих детях, мне постороннему человеку… желая, разумеется, как всегда в подобных случаях, чтоб я ему возразил, надеясь, что я его успокою. Так вот — нет, я ненавижу подобные комедии, человек должен отвечать за свои поступки: если дело обстоит именно так, как вы говорите, то это свидетельствует о их посредственности. Впрочем, от мнительности, от страха он в ту минуту так и услышал: это свидетельствует о их посредственности. Жаль, что мне пришлось потом убеждать его в противном… — Но этот смех… вернемся к нему… этот смех, так потрясший истца, вы же тем не менее их осудили за него… Да, в конце концов это стало раздражать… если прислушиваться. Но, будь я один, я наверняка и внимания не обратил бы. Я ведь человек простой, без выкрутасов. Не придираюсь. Не усложняю. К чему копать, доискиваться? Жизнь и без того сложна. Я бы, как говорится, не стал делать из мухи слона, хотя в данном случае это и не совсем подходящее выражение. И они бы успокоились. Или продолжали смеяться… Какая разница? Эти молодые люди таковы, какие они есть. Не лучше, не хуже прочих. Их не переделаешь. Пусть себе смеются досыта, если душа требует. Жить и давать жить другим…
Блаженная легкость, словно кризис уже позади, жар спал, и просыпаешься с ощущением скорого выздоровления… Крохотная старушка рядом с ним, которая слушала все, вытянув шею, обращает к нему свои добрые выцветшие глаза… щеки обвисают, морщатся, губы растягиваются в широкой беззубой улыбке, голова утвердительно кивает… Как справедлив вынесенный приговор. Как приятно ему подчиниться…
Конец борьбе… К чему? Нужно наконец понять, что мы свое отжили, пришло их время вступать в игру…
Пора покориться, прекратить сопротивление… Не отбиваться, не дрыгать ногами, когда они нежно, но твердо пытаются тебя пестовать, когда пеленают, ворочают с боку на бок и в каждом их взгляде, движении снисходительность, ласковая жалость. Лучше даже опередить их желания — согнуться больше, чем к тому вынуждает бремя лет, дышать тяжелее… ох, мое старое сердце, ох, мои старые кости… Освоить это трогательное кокетство… Постичь это искусство. Ведь тех, кто его отвергает, тех, кто трусливо уклоняется, безжалостно призывает к порядку, бросив насмешливый взгляд, первый же велосипедист, едва не сбивший их, когда они чересчур поспешно шагнули на шоссе или шли чересчур близко от края тротуара…
Как уютно чувствуешь себя, сжавшись в комочек, свернувшись в своей сладкой немощи, гладкой и морщинящейся, точно бычий пузырь, когда из него с едва слышным шипением выходит воздух… Ах, что вы хотите, такова жизнь, ничего не попишешь… Мы сами первые, поверьте, сожалеем об этом, пе стойте, присядьте, позвольте уступить вам место, дайте я понесу… ах, какой он еще молодец, да он еще всех нас переживет… а все потому, знаете, что он ни от чего не отказался, полностью сохранил свои увлечения, свой азарт… не надо мешать им, пусть себе тешатся своими прихотями, своими маниями, прекрасно, когда они держатся за свои цацки… главное, пе перечить… Подойти, если они хотят, склониться, почтительно полюбоваться… и уйти. Каждому свое. У каждого свои вкусы. Что может быть естественнее? Что может быть разумней?
Разве мы зовем вас с собой? Разве мы позволяем себе требовать, чтоб вы вместе с нами следили остекленевшими глазами за перемещениями шарика, всем телом сотрясаясь вместе с флиппером?..[3] Чтоб в оглушительном гаме упивались песенками пленительной пошлости, гремящими из джук-бокса?[4] Вы, разумеется, никогда их не слышали, читали комиксы? Разве мы не сносили безропотно все ваши ухмылки, ваши нескончаемые подначки, ваше стариковское презрение склеротиков, конформистов, невежд, тупиц?.. Разве мы рвали у вас из рук, чтобы их разодрать, сжечь, ваши тома в роскошных переплетах… неприкосновенные… инкунабулы… священные книги? Разве мы позволили себе хоть раз ухмыльнуться перед этой зверюгой? Мы даже сказали… желая вас порадовать… когда-нибудь и мы будем такими… нужно взять себя в руки, принять участие в их старческих играх… разве не сказала она… и я просто восхитился ею… что это напоминает критскую скульптуру?..
А потом мы заперлись у себя. Наконец-то свободные… Жить и давать жить другим… раз уж вы это так называете… да, так это называется на вашем языке… вы любите такие слова… это понятно само собой, к чему объяснять? Жить. Живой. Это живет… Каменная зверюга живет… мертвые слова, которыми обмениваются умирающие, для нас они лишены смысла. Что живое и что неживое? Что? Джук-бокс? Живое. Бэби-фут?[5] Ну, подымите руку. Живое. Так. Браво. Разумеется, живое. Комиксы? Живое. Обложки иллюстрированных журналов? Живое. Рекламы? Живое. Стриптиз? Живое. Живое. Живое. Подымайте руку быстрее. Выше… Но нет, что ты заставляешь их делать? И тебе не стыдно? Ах ты скотина… оставим их в покое, сейчас они никому не мешают, достаточно не обращать на них внимания, забыть о них…
Смех звучит громко, раскатисто, настоящий здоровый смех, ни над чем, явно не над нами, смех, который сам подступает, накатывает и отпускает, там, на месте, у них… они не виноваты, если несколько капелек просачивается сквозь закрытую дверь… легкие брызги… прохладная нега… Задрав головы, они подставляют лица… добродушная улыбка размягчает их черты… Вы слышите их?.. Мой отец говаривал про нас: Они такие дурачки… только покажи палец, и они уже хохочут…
Избавление. Покой. Свобода. Упоительное уважение к другому, которое — до чего это справедливо, до чего это верно — есть не что иное, как уважение к себе. Жить и давать жить другим… Свободен… пуповина обрезана… швартовы отданы… один… чист… по просторным пустым залам, по старинному сверкающему паркету… туда, только туда, в тот угол, подле окна… туда, где предлагает себя… нет, пе предлагает, это не предлагается и ничего не требует. Именно в том и сила. Ничего. Ни от кого. Самодостаточно. Это здесь. Неизвестно откуда взявшееся. Неизвестно от чего оторванное. Спокойно отторгающее все, что было приклеено: все образы, все слова. Отбрасывающее все. Нет слова, которое могло бы лечь, удержаться на этом. Нет слова, которое может с этим слиться, заключить союз. Никакой фамильярности. Это здесь. Одинокое. Свободное. Чистое. Ничего не требующее. Он останавливается и застывает перед этим: ноздреватый камень, вытесанный в форме странной зверюги. Не имеющей точного названия, И не нужно. Табличка с указанием происхождения, даты была бы уже наглостью. Профанацией.
Теперь начинается операция. Прежде всего — время. Подобно водам Иордана, оно расступается, давая путь… Нет. Оно не расступается. Оно остановлено. Недвижное мгновение, не имеющее пределов. Мгновение, застывшее в вечность. Одно бесконечное мгновение, безграничный покой, наполненный этим. Чем этим? Но здесь уже нет ничего, нет уже мелочных, точных, кокетливых, красивых, уродливых, льстивых, лживых, тиранических, марающих, умаляющих, возвеличивающих, пустых, унизительных слов… к которым приходится тянуться, теряя всякое достоинство, инстинкт самосохранения, которые надо упрашивать, за которыми нужно охотиться, гнаться, расставляя им ловушки, приманивая, усмиряя, муча. Нет. Никаких слов. В растянувшемся мгновении, без берегов, без горизонта, даже дальнего, в покойном, безграничном, недвижном, неколебимом… совершенно недвижном… безмятежном… это… Что это? Нет. Не надо слов. Это. И только. Здесь, от этой каменной зверюги исходит, распространяется… Движение? Нет. Движение тревожит. Пугает. Это здесь. Это здесь извечно. Ореол? Нимб? Аура? Мерзкие слова на миг касаются этого и тотчас отлетают. А он, который здесь… Нет, не он, он — бесконечность… которую это наполняет… нет, не «бесконечность», не «наполняет», не «это». Даже «это» недопустимо… уже излишне… Ничего. Никаких слов.
И вдруг воды сходятся, время возобновляет свое течение, конец. В нем не остается ничего, кроме глубокой умиротворенности.
Слова возвращаются, ложатся, ничто более не удерживает их на расстоянии. Покорная, пассивная вещь позволяет им облечь себя. Себя одеть. Вокруг нее суетятся опытные закройщики. Ловкие руки вертят ее. Она стоит смирно, пока они накалывают на ней слова, сносит длительные примерки. Дает внимательным глазам обозреть себя с разных сторон, выставляет напоказ свои прелести. Умело подобранные слова облегают и подчеркивают ее формы, переливчатые слова прикрывают их. Теперь, в этом одеянии и уборе, он еле-еле узнает ее. Опа держится несколько натянуто, словно сознавая свой высокий ранг. Она требует и добивается почтения.
Слова, которыми она окружена, это нечто вроде колючей проволоки, по которой пропущен электрический ток… Посмей теперь эти, смеющиеся там, наверху, протянуть к ней руку и снисходительно потрепать ее, они почувствовали бы, как вонзаются в них шипы, как их ударяет разряд.
Сидя друг против друга, они со знанием дела украшают, защищают стоящую между ними каменную зверюгу… Кто из тех, верхних, посмел к ней приблизиться? Кто посмел прорваться сквозь все линии обороны? У кого хватило наглости, выдернув наугад из бесформенной кучи, из нагромождения отбросов, из исполинской свалки, где он рылся, эту «критскую скульптуру», попробовать приложить ее к ней? Да ни у кого. Этого просто не было. Кто это слышал? Кто об этом помнит? Даже вспоминать об этом унизительно. Безумство придавать этому какое-то значение. Бред, не так ли? Совершенно неуместно, ни во что не укладывается… Нужно быть слишком избалованным жизнью, нужно не иметь никаких других забот, чтобы волноваться по таким пустякам… Вы правы… С этим покончено, я больше об этом не думаю. Пусть себе смеются сколько душе угодно. Я не слышу.
В самом деле? Возможно ли? Как в это поверить? Тебя действительно это не трогает?.. В таком случае усилим немного дозу. Чуть-чуть потоньше, чуть вкрадчивей и тотчас оборвать, чуть-чуть язвительнее, обжечь исподтишка, украдкой погладить крапивой, подсыпать щепотку порошка, вызывающего зуд… Ничего не чувствуешь? Правда? Неужто начисто позабыт наш условный код, выработанный за долгие годы? Неужто он окончательно переметнулся на другую сторону, в лагерь этого доброго толстого простака, па лице которого застыла дурацкая довольная улыбка? И вам так уютно, тепленько там, внизу, в своем кругу? А ну-ка, еще чуть громче, настойчивее… коротко, пронзительно… прервем и возьмемся снова… чтоб он ждал, затаив дыханье… разрываясь надвое, притягиваемый одной своей половиной сюда, к нам…
Но они считают, им все дозволено, как будто нас здесь нет… кота нет… мышам масленица… посметь разглагольствовать с таким цинизмом о своих эскападах, признаваться в своих одиноких экскурсиях, похваляться ими… В последнем зале, пе так ли? Возле окна? Божественна?
Правда? Да. Великолепная вещь… Один. Без нас, без родных, обманывая нас, прячась, отправляясь туда вот так, средь бела дня, делая вид, что пошел работать… озираясь, не следят ли за ним, почти бегом, подстегиваемый нетерпеливым желаньем поскорее предаться этому, этому пороку… бросая по выходе тревожные взгляды по сторонам и возвращаясь домой как ни в чем не бывало, словно честный гражданин, добропорядочный отец семейства, который, как и все, трудится в поте лица, как все окружающие — в конторах, на заводах, в шахтах, на полях… меж тем как он пытался уклониться, бежал украдкой… и там, шито-крыто, в одиночку… для себя одного… ио время идет, время торопит, надо оторваться, оставить запретный плод, прервать наслаждение… и это средь бела дня, в рабочее время, и не стыдно? взбредет же на ум… растрачивая силы, выходя оттуда изнуренным, одуревшим, ни иа что не способным, вынужденным рухнуть подле старикашек пенсионеров, домашних хозяек, которые прохлаждаются на садовых скамейках… И разумеется, пи слова нам, когда он, наконец, возвращается домой с озабоченным видом… Кто-нибудь мне звонил? Где почта?..
Зато потом в своем углу, с себе подобными, сделанными из того же теста, со старыми жуирами, старыми распутниками… Позволить себе отвести душу, разоткровенничаться… слюнявые губы старых гурманов… Да, я ее знаю… Совершенство. Великолепна. Но помните, в Прадо, в Риме, в Базеле, в Берлине… обратили ли вы внимание… приподымая тяжелое грузное тело, выходя на середину комнаты, выставив вперед ногу, ну прямо манекенщик, демонстрирующий новую модель костюма… Если бы вы только знали… вот тут, в этой округлости, в этой линии… рука скользит вверх по ляжке, по бедру… вот здесь, видите, в этой правой ноге, выставленной вперед, вот тут, вот так… Губы издают отвратительный звук, громко чмокают, целуя копчики пальцев… Не буду распространяться. Настоящее чудо. Я стоял перед нею часами. Не мог глаз отвести. Египетская, да, крайняя слева у самого окна. Из-за нее одной стоит поехать.
Но кажется, что мало-помалу голос его хрипнет, садится… Заметил, вспомнил, наконец, что мы здесь… Но нет, на это нельзя рассчитывать, он сейчас чересчур возбужден, ничего не поделаешь, чтобы заставить его прийти в себя, к нам, остается пустить в ход сильные средства… Потихоньку отворить дверь, молча спуститься гуськом по лестнице… И тотчас… это нужно видеть, зрелище, радующее сердце, — пойманный с поличным, на месте преступления, застегиваясь, не успев еще даже остыть, выпрямляясь, оборачиваясь к нам, прокашливаясь, чтобы выиграть время, прийти в себя… — Ну что, решили вернуться?.. Не хотите спать? И правда, еще рановато… несмотря на усталость… Кстати, как рыбалка?.. А прогулка? Хорошо прошвырнулись?.. Как прошел день?.. Мгновенно все вспомнил, код снова найден, все, только нам одним известные, знаки налицо, — в голосе, в интонациях… даже и не в них… волны, которые улавливаем мы одни, передаются нам напрямую незаметно для других… — Да, неплохо провели время. Хороший денек. Очень хороший… В добрый час… Приятно отметить, что он образумился так быстро, ничего не забыл, можно отметить даже явный прогресс. На этот раз — капитуляция немедленная и безоговорочная. Никаких попыток ограничить себя, довериться только незримым волнам или даже интонациям. Вы слышали?.. Конечно. Что за вопрос!.. «Прошвырнулись». Ни больше ни меньше. Поразительно, какую живость, изобретательность порождает подчас страх, во мгновение ока отвергая «прогулялись» и хватаясь за «прошвырнулись». Даже слегка растягивая — проошвырнуулись… Выбрасывая белый флаг. Очень хорошо. Заслуживает поощрения. Похлопывания по склоненной спине. Браво. Отлично схвачено… Прекрасно проошвырнуулись. Здорово. Потрясно…
Теперь все в полном порядке. Можно не свирепствовать, не терять время, как приходилось прежде, когда он был еще настолько неосмотрителен, что продолжал, словно не ощущая нашего присутствия, изливаться без стыда и совести, возбужденный, неспособный сдержаться, как того требует скромность, просто приличие… когда нам, чтобы добиться, наконец, капитуляции, приходилось присесть где-нибудь в сторонке, в уголке, и оставаться там, не двигаясь, главное, не вмешиваясь, ничего не говоря, ни единого слова, как бы слушая вполуха, одновременно перелистывая, а то даже и читая журнал или книгу…
Быть может, он не понимает… Ну и потеха наблюдать, как он старается приподняться, вытянуть повыше шею, держать голову над идущей от нас, вырабатываемой нами, испускаемой самим нашим присутствием, самим нашим молчанием пеленой ядовитого газа… который все уплотняется, растекаясь по комнате, мало-помалу заполняя ее доверху и захлестывая его… он храбрится, хорохорится, задира-петушок, маркизик на высоких каблуках, привскакивает, чтобы глотнуть свежего воздуха, делает вид, что ничем не отличается от другого, от своего простодушного друга, увлеченно разглагольствует, как и тот, смеется, протягивает руку, сейчас он ласково погладит шершавые бока зверюги… глянцевитые страницы художественного альбома… ничем не отличается от того, другого, на том жег уровне… это так трогательно… поглядите только, и он тоже, совсем как тот, в полной безопасности среди крахмального перкаля, душистого горошка, газонов, пони… оба они далеко-далеко от нас, от сырых и темных задних дворов, где некогда он играл с нами…
Он покачивает головой, раздумывает, отвечает… — Да, полагаю, вы правы. Пожалуй. Запотекская цивилизация. Да, правда, под этим углом… Но ему приходится тратить все больше сил, чтобы протолкнуть слова сквозь постепенно уплотняющуюся толщу… слова выбираются из нее искаженными, обмякшими, дрожащими, они плавают, не достигая цели, утратив свой блеск, тусклые, серые, убогие, замаранные, пропыленные, точно облепленные гипсом, цементом… Другой протягивает руку к зверюге… сейчас ее поставит… удержать, остановить его, не закричать… осторожно, не трогайте, это опасно, разве вы не чувствуете?.. Меж тем как наивный… глухой… бесчувственный… совершенно спокойно кладет на нее руку, легонько поворачивает, чтобы разглядеть получше… — Вот здесь, взгляните, как божественно выглядит на свету эта линия… она прекрасна… Это мне напоминает…
Его слова, будто вокруг них нет ничего, кроме чистейшего воздуха, устремляются, не встречая ни малейшего сопротивления… ни отклонения, ни искажения, ни дрожи, ни осквернения… блистая чистотой, его слова устремляются прямо к цели: Ну а вы, там, вы ничего не сказали. Как она вам? Что вы о ней думаете?
Я? Что я о ней думаю? Бедняжка, ослепленная светом, внезапно заливающим клетушку, где она сидит взаперти, с трудом приподымается… еле-еле ворочает языком: Я? Вы меня спрашиваете?.. Да, вас. Разумеется. Вы ничего не сказали. Мне хотелось бы знать, что думаете об этом вы… Меня, как равную?.. Да, как человеческое существо, подобное другим. Столь же достойное уважения…
Ее палач, весь красный, с выпученными глазами, пытается изобразить на своем лице сладенькую улыбку.,* В самом деле, ты ничего не говоришь… Давай, детка, если у тебя на это хватит храбрости… попробуй…
А почему бы мне и не попробовать? Мы ведь уже не одни, мой милый, у меня есть защита… Добрые люди, как видишь, приняли участие… Это нежданное вмешательство, внезапное избавление — поистине чудо… голова кружится от свежего воздуха… Что об этом думаю я? Я? Ты извинишь меня, по не могу же я, в самом деле, упустить подобный случай?.. И вдруг, совершенно переменившись. С уверенностью. Спокойно… Что ж, я полагаю… есть, возможно, в тоне что-то чересчур твердое, непререкаемое… печать многолетних одергиваний, унижений… Что ж, я должна сказать, меня это, скорее, наводит на мысль о Крите. О критской скульптуре… И встает, непринужденно прощается, в то время как тиран, вцепясь руками в подлокотники кресла, чтобы не броситься на дерзкую, не ударить ее… весь красный, задыхаясь, дергается вперед, словно хочет укусить: Что, что?
Неплохо. Спектакль удался. Они все оценили по достоинству. Ему уже никогда не оправиться. «Это напоминает мне критскую скульптуру». Вот так. С маху. Откуда ты взяла?.. Какая разница, это именно то, что было нужно. Теперь, после этого усилия, — ведь, чтобы выжать из себя такое, все же понадобилось немалое напряжение, — не грех и поразвлечься немного… Ты совсем бледная… хватит, расслабься… Погляди… Ой, что это? Вот здорово, классная штука, дай-ка мне… Ну, умора.
Смех… без цели, без мишени вольно раскатывается в пустоте вокруг них… невинные всплески, детский хохот… еще и еще… И вдруг тишина… Добрый наивный взгляд поверх стола встречается с его глазами… Не понимаю* почему… — Почему что? — Не понимаю, почему критская скульптура… большая рука медленно вертит зверюгу,* критская скульптура… как странно…
— Странно. Да. Правда. Странно… Хрупкая внутренняя переборка шатается под давлением, вот-вот рухнет.
Странно, вы правы, мне тоже кажется… Странно, что возникает такая мысль… В самом деле, почему критская? Почему пе китайская? халдейская? греческая? византийская? египетская? африканская? Почему?.. Напор усиливается, сейчас все будет сметено… нет сил это сдержать… Почему? Да потому, что они всегда несут околесицу, только бы доказать… только бы опровергнуть то, что я, как им известно, думаю о их неискоренимой лени, о их невежестве… Это подымается в нем, клокочет, голос его крепнет… Чтобы эпатировать меня… Он задыхается… чтоб… чтоб… им же в высшей степени наплевать на все это… Он обводит стены широким жестом вытянутой руки, хлопает ее тыльной стороной по морде зверюги… на все, все это, слышите… и вообще иа все… все, все, все… они систематически рушат, сжигают, взрывают…
Тот подымает руку, словно желая защититься, оттолкнуть его… — Да нет, полно, вам это мерещится… Успокойтесь… Знаете, в конечном итоге, это, пожалуй, не так уж невероятно, как представляется на первый взгляд… Строго говоря, можно было бы… И тотчас исполинские волны в нем опадают… Если подумать, мне припоминается, на Крите были изваяния… правда, малоизвестные… Буря вновь усиливается… — Малоизвестные! И вы думаете, что именно они, которые никогда даже не взглянули… — Ну и что, достаточно одного раза… достаточно, чтобы один раз поразило… и могло оказаться, что именно это… Достаточно один раз, случайно заметить и обратить внимание на сходство. Невинные обрящут…
Покой… Какой покой вокруг… в лучах луны усмиренные волны напоминают серебряное озеро… Ни на одной почтовой открытке нет вида прекраснее, чем тот, что сейчас запечатлен в его душе… Голос его мягок, слаб от волнения… — Невинные обрящут… Да и знает ли он их по — настоящему? Их-то ведь и знаешь хуже всего… Страсть затмевает взор… — Действительно, вам не хватает снисходительности. Никто не знает, каковы они на самом деле. А вы — меньше чем кто-либо… это естественно. Не исключено, что они совсем иные, чем вам кажется. Вы, возможно, были бы удивлены…
Уцелевший возвращен к жизни, доставлен на носилках, ему наложили повязки, сделали обезболивающие инъекции, и теперь, вдали от буранов, ледников, расселин, бездонных ущелий, отвесных скал, вдали от умирающих и мертвых, на крахмальных простынях… В то время как над ним, подтыкая одеяло, склоняют свои чистые светлые лица, свои белоснежные чепцы сестры милосердия, он расслабляется, сладко вздыхает, засыпает…
Все в доме спит. В старинных вазах поник душистый горошек. На просторных обмякших креслах с прелестной небрежностью морщатся перкалевые чехлы… Наверху медленно отворяется дверь… и вот они… они молча спускаются… скрипнул паркет… они останавливаются, прижав палец к губам, на щеках шаловливые ямочки, свежие уста приоткрыты… они идут… куда? что они задумали?.. Он ждет… Но еще раньше, чем они успевают подойти, радость возвещает ему, что они сейчас… да, возможно… да, бесспорно… они идут сюда… к этой скульптуре, оставшейся на низком столике… они подымают ее… но он не боится… все их движения так осторожны, так благоговейны… они держат ее на вытянутых руках, поворачивают… опасаться нечего… они перешептываются… Да, ты видишь… Я уже давно считала… Нет никаких сомнений. Взгляни на эту линию. Согласись, я права. Критская. Только так… Неведомая услада. Нечто подобное, вероятно, и именуется счастьем…
Но осторожно, сейчас они обернутся… Поскорее скрыться, главное, чтоб они ничего не услышали, не поняли, что он здесь, шпионит за ними… не почувствовали на себе его взгляда… омерзительного прикосновения, от которого они тотчас сожмутся, отвердеют… И тогда они пойдут на все, чтобы заставить его подавить это, вытеснить в глубины памяти… стереть — эту идиллическую картину, это небесное видение, порожденное старческой похотью, жалким распутным воображением… Никогда больше ни малейшего проявления интереса, даже из вежливости, даже при посторонних… Никаких больше критских скульптур, пусть даже это и сказано, чтоб поддеть, чтоб показать, как легко — стоит им только захотеть — нанести ему поражение на его собственной территории… Критская скульптура, пусть и названная наобум, брошенная смеха ради, покажется ему милой шуткой, сладкой щекоткой, лаской по сравнению с тем режимом, который они установят для него отныне и навсегда, без всяких поблажек.
Впредь их пе разжалобят, не обезоружат никакие знаки уважения всех простаков мира… Могут сколько угодно обращаться к ним, молчащим в своем углу, сколько угодно унижаться, упрашивать, протягивая, пытаясь положить им на колени, умоляя взглянуть… на эту цветную репродукцию… Посмотрите… такое качество не часто встретишь… Что вы об этом думаете? от них не добьются ничего, кроме отстраняющего жеста… — Я, знаете ли… с ухмылкой, от которой бросает в дрожь… я, знаете ли, этого просто-напросто не вижу. Я ведь, знаете, дальтоник… — Как? Дальтоник! Что ты рассказываешь? Что еще ты выдумаешь? Ты смеешься над нами!
А милый простак с розовым и гладким лицом священника, который даровал уже утешение стольким скорбящим… самая грубая скотина, закосневшая во зле, если найти добрый мягкий подход… вмешивается… — Не нервничайте… Так вы ничего не добьетесь… Но, дорогое дитя, это ведь не причина. Дальтонизм ничему не мешает. Происходит замена. Есть ведь и живописцы дальтоники… Но никаким долготерпением, никакой кротостью не спасти эти падшие, погибшие души, не вернуть эту, неисправимую, на путь истинный, хотя бы ненадолго. — А вот для меня, представьте, дальтоник я или не дальтоник, живопись — пустое место. Впрочем, и скульптура тоже. И вообще искусство, если уж договаривать до конца. Искусство с большой буквы. То искусство, которое так чтит, так обожает папа. Может, потому, что он слишком много таскал нас по музеям… Слава богу, теперь я туда ни ногой… Седая голова покачивается, большие простодушные глаза излучают снисходительность, жалость… — Это печально, бедное дитя, печально слышать ваши слова… Вы лишаете себя такой большой радости… Вы огорчаете вашего бедного папу… который старался сделать лучше… хотел дать вам… разделить с вами… Возможно, он был неловок, но поверьте мне, многие на вашем месте… — Да, многие, немало есть папенькиных сынков… Он сам был одним из них… Вы никогда его не слышали… А ну, продемонстрируй-ка ему свой номер, расскажи-ка, это так поучительно, об обряде посвящения, который в вашей семье, из поколения в поколение, проходили все мальчики… да и девочки не были избавлены… Расскажи-ка об этом потрясении, в первый раз, перед чем бишь? Не перед улыбкой Джоконды, это случилось с дедушкой… Не перед Венерой Милосской, это еще поколением раньше… Ну давай, показывай, не заставляй себя так долго упрашивать, не корчи из себя скромника, вы ведь, все вы, от стыдливости и не умрете… Ну, говори… Вот видите, мосье, какой он упрямый… Знаешь, если ты будешь молчать, я расскажу сам… Ведь это Фрагонар, не так ли, был первым потрясением? Фрагонар или Ватто, а? маленький плутишка, в таком возрасте, а уже шалун, сладострастник…
Таким он и остался, поверьте мне. Даже хуже, особенно в последние годы… с угасанием активности… эскапады все чаще, все продолжительнее… Думаешь, мы не знаем? Уверяю вас, мы готовы были бы на все закрыть глаза, каждый — свободен, в конце концов, мы ведь не требуем от него, чтобы он отправился на выставку комиксов и зашелся там от восторга… между прочим, выставка — первый класс… нам заранее известно, что он ответил бы на это ухмылкой, «оскорбительной для наших чувств»… Они — то ведь безжалостны… чего их жалеть… Оии-то наглы и неуважительны… Так убеждены в своей правоте, в поддержке всех тех, самых респектабельных, кто еще чтит официальный культ, всех правоверных, которые не пропустят свободного дня, чтобы не посетить всем семейством какую-нибудь картинную галерею, музей для отправления священных обязанностей. И вдруг такое несчастье в семье, до сих пор весьма почтенной… Откуда?.. Как? в бессонные ночи спрашивает он себя… Откуда такая очевидная тяга к вульгарному, к пошлому?..
СМЕРТОНОСНОЕ ДЫХАНИЕ. ЛУЧ, КОТОРЫЙ УБИВАЕТ. Слова из их обихода, из тех, что большими черными буквами отпечатаны над рисунками комиксов, возникают, всплывают в нем, мельтешат, исчезают и снова появляются… а потом — пустота… только какая-то апатия, скорее даже приятная… отупение…
Напротив него грузный мужчина с розовым лицом деревенского джентльмена недвижен, нем, словно бы погружен в дрему… Откуда здесь эта статуэтка из грязно-серого ноздреватого камня, эта коротколапая, приземистая зверюга с тупой мордой, с ушами, похожими на колеса, на шины… ей не место на этом низком столике… Ни там, на камине, где она заменила… надо же было что-то туда поставить… мраморные часы со сломанным маятником… Ей следовало остаться в подвале, среди продранных кресел, старых сундуков, негодных горшков, тазов и кувшинов с побитой эмалью… Почему было не вытащить маленькую сирену, подаренную когда-то… кем же?., такую приятную на ощупь… ласкавшую взгляд, которому ничто не мешала скользить по молочно-белым выпуклостям… Но, пожалуй, продолговатая фигурка алебастрового тигра, отливающего золотом, подошла бы еще лучше к линиям и цвету камина, к блеклым тонам снопов и букетов на занавесях, на крахмальных перкалевых чехлах, на старинных фарфоровых вазах, откуда ниспадают лиловатые, розовые и белые веточки душистого горошка…
Он вздрагивает, приподымается, стучит, зовет… да откройте же крышку гроба, сдвиньте могильную плиту… освободите, выпустите… Еще на несколько мгновений… еще хоть раз…
Он сдерживается, чтобы не припустить бегом вдоль набережных, по аллеям парка, он старается как можно медленнее переступить порог высокой двери старого дворца, поднимается по широченной лестнице, идет по анфиладе залов, где возвышаются, где покоятся белеющие изваяния… Но там, подле окна… как всегда на своем месте… вот она… под защитой стеклянного колпака…
Без спешки. Спокойнее. Она не так-то доступна… надо еще заслужить… собрать все остатки сил, не рассеивая ни частички… сосредоточиться… открыться… создать в себе вакуум… чтобы вновь, как некогда, от нее стало исходить, излучаться, заструилось…
Они отворяют дверь, спускаются, входят… Два старика сидят друг против друга, утонув в своих креслах, бокалы, наполовину еще полные, стоят перед ними на низком столике. Взгляни на него: он все еще сжимает трубку в зубах… А эта каменная зверюга… Зачем она здесь? Что это такое? Носорог? Пума? Да нет, посмотрите на уши. Скорее это какое-то мифическое животное… Священный объект, вероятно, предмет культа… Какого культа?.. Разве теперь узнаешь, что она для пих значила… Они приподымают, поворачивают, ощупывают… этот след…
— Вам пе кажется иногда, что со всем этим покончено… Это мертво. Мертвый мир. Мы — жители Помпеи, погребенные под пеплом. Мы — мумии в саркофагах. Погребенные вместе с вещами, которыми пользовались при жизни… Тот приподымается в кресле, наклоняется вперед… — Полно, что вы говорите?.. Что еще вы придумаете?
Как можно поддаваться, чувствовать себя задетым этими детскими выходками?.. Бунт пресыщенных подростков… Это пройдет.
Ты его слышишь? Ты слышишь, что говорит твой" друг? Что говорит твой брат, твой двойник… Взгляни на него, это зеркало, в котором ты должен был бы узнать себя… Взгляни на это чересчур розовое, чересчур гладкое лицо, размякшее за долгие часы, за долгие годы от благодушия, безмятежности, от сытого довольства отрешенностью… когда, держа шляпу в руке, оставив в гардеробе все запретные вещи, трости, зонты… терпеливо отстояв в очереди у входа, вы медленно скользите в толпе добропорядочных людей, останавливаетесь, замираете… Ах, разумеется, было тесновато… даже в будни, даже и пе в часы пик… но мне так не терпелось… Так хотелось кинуть хотя бы беглый взгляд… я, конечно, пойду еще… А я был уже два раза… Вы не находите, что над всем возвышается, все подавляет… Конечно… Это восхитительно. Перед этим хочется встать на колени…
— Да что это с ними? Что они делают там наверху? Отчего так хохочут? — Ну что с ними может быть, по-вашему? Они веселятся, вот и все… это нормально… Вспомните, когда нас разбирало…
Нет, можно ли даже подухмать? Он — твой двойник, твой близнец? Не думали мы этого… всерьез не думали… только смеха ради… чтоб подразнить тебя… Он — твое зеркальное отражение, этот тупица, тугоухий болтун, в простоте душевной изрекающий одну банальность за другой… будто этим можно тебя успокоить… избавить от корчей, дрожи… когда между ним и тобой, когда между вами и рассеянными по белу свету чудесами проскальзывает идущее сверху, от нас дуновение, этот порыв колючего ветра… холодного воздуха… Взгляните, как он ерзает в своем кресле, как подымает руку, чтобы заставить того умолкнуть… Нетерпеливо мотает головой… приподымается, напрягает слух… — Нет… Прислушайтесь…
Нужно усилить дозу… Усилить? Кто сказал усилить? Кто, пусть неслышно, пусть даже про себя, имел неосторожность сказать «усилить»? Кому из них неизвестно, что смех, чтоб произвести эффект, должен звучать повинно, непосредственно… журчанье ручейка, воркование, щебет… неудержимо… как его сдержать, как сдержаться, если это так забавно, умора, да и только… Не так громко, тебя услышат… не так громко… право, тебя слышно внизу… Ты помешаешь им… они прыскают, прикрывая рот ладошкой… еще и еще… и как угомониться, когда разбирает… теперь довольно пустяка, жеста, словечка, чтобы безудержный хохот вырвался, раскатился, передался другим… это ведь так заразительно, правда? Когда почва подходящая, а она подходящая… удобрена беззаботностью, детской ветреностью, легкомыслием…
Разве могут задеть их какие-нибудь страхи, давние обиды, какие-нибудь нечистые помыслы, миазмы, идущие снизу, проникающие сюда?.. О чем речь? Что еще за новости? Я ничего не понимаю, ну, ничегошеньки. А ты?.. Да и я тоже, конечно… Ой, посмотри… ну и умора… хохот… просто лопнуть можно… дай-ка мне… передай-ка ему, дай-ка снова мне, еще и еще… тихонько приливая, подступая, внезапно взрываясь, потом стихая, уходя вглубь… подземные воды… но вот он выплескивается, бьет гейзером, очень высоко, слишком высоко… Ой, тише, ты им помешаешь… они думают, мы пошли спать… и снова хохот… что мы… не в силах договорить… они давятся от смеха… Да замолчи же, я больше не могу, перестань, замолчи, хватит… ну, не дурак ли… ну, не идиоты ли… Да, мы — идиоты… Я вас спрашиваю: с чего вы покатываетесь, что я такого сказал?., гримасничая, как клоун, корча изумленную мину старого педеля… Тсс-тсс… успокойтесь… Вы что, дети?.. Дети… Ой, держите меня… ой, хватит, умоляю… хватит… ты что, не слышишь? глянь на ручку… ха-ха-ха, на какую еще ручку? нет, это уж слишком… взрывы хохота следуют один за другим, без перерыва… на дверную ручку, идиот… она поворачивается, в дверь стучат… Что такое?
Крупного зверя, который забился в свое логово, выкурили из берлоги, он вылез… открывает, пусть войдет… Вот видите, доза была слишком сильной, он рухнул, его большие рачьи глаза помутнели, он вот-вот сдохнет… А мы-то думали, что он еще способен кусаться, что нам с ним никогда не сладить… Они куда слабее, чем кажутся… Ну, в чем дело? Что с тобой? Что случилось? Очень уж зло разбирает? Хохот не по душе?.. Готовы кусаться, как всегда, стоит чуть подразнить… Нет? Не будешь кусаться? Правда? Вовсе не сердишься? Тут, ей-богу, что-то не так, его подменили в колыбели, как говаривали наши бабушки… это не оп… Нет, это он, он самый, я узнаю. Я знаю его как облупленного… И укусил бы, достань ему сил… Если б мы не манежили его, пока он не выдохся и не приполз просить пощады… не сдался па милость…
Ваш смех? Какой смех? Ничего пе слышал. Я слышал только какой-то шум… Вы, значит, не легли? Если бы вы только знали, как бы мне хотелось быть на вашем месте… Но ничего не попишешь, я должен вернуться назад…
Она кладет руку на его согбенную спину… Лежачего не бьют… она улыбается ему, целует в щеку… Ну, крепись… Теперь уж недолго… Отбрось все страхи, мир заключен… ты получил прощение… Подобно ребепку, который подошел к матери, чтобы та его поцеловала, и потом, успокоенный, возвращается играть к детям, он спустится сейчас… Перед тем как выйти, оп делает нам знак рукой. озорной мальчишеский жест, и лукавая, жалкая, трогательная улыбка как-то натянуто, как-то косо застывает па его разгладившемся, одутловатом старческом лице…
— Ну хватит. Довольно. Пора спать, хватит ребячиться, хватит играть… Хватит? В самом деле? Хватит? — Да, хватит. Он представил нам веские доказательства. — Какие доказательства? Здесь все их видели. Все видели, как он явился с дохлой зверюгой. Все видели, как он поверг к нашим стопам это приношение. Сами знаете, трудная жертва. И ангел не слетел, не задержал его руку. Он убил свою зверюгу. Принес и бросил перед нами.- ^Ничего такого я не видел; Ты принимаешь желаемое за сущее. — Нет, я это видел. С некоторых пор я чувствовал, что оп поколеблен… плоть слаба… как оп пи боролся, прижимая к груди живую, теплую зверюгу, как ни пытался любой ценой защитить ее, он не мог устоять перед нашими бесконечными увещеваниями… В конце концов он отвернулся от нее, забросил ее, перестал за ней ухаживать, и она сдохла, тогда он схватил ее и приволок сюда… Вы же видели, не отрицайте… Перед кем вы пытаетесь ломать комедию? Где вы находитесь? Кого хотите обмануть? Кто ж пе видел, что он вошел с недвижной зверюгой на руках?..
Они молчат… Видите, все заметили. Он положил ее перед нами и сказал: Вот. Сдаюсь. Я принес ее вам. Сами видите: она мертва. Вы можете вертеть ее как угодно. Это падаль. Жалкие останки… Вы его слышали? — Да, все его ясно слышали: он это сказал. Но нужно было допросить его. Важны намерения. Следовало допросить его, почему он так поступил. — Допросить? По его допросили. — Кто? — Я. В тот момент, когда он положил ее на пол, я сказала ему: Хорошо, очень хорошо, но ведь это уже не в первый раз. Конечно, тебя уж не поймать на том, что ты используешь эту зверюгу против нас. Это из тебя выбили. Да ей и не по силам тебя защитить… Слишком хрупка, слишком уязвима… Только и может произвести впечатление на таких бедняг, какими мы были, сидя взаперти, в плену у вас, в вашей власти. Но есть ведь и другие… Малодушный, всегда готовый па предательство, он спросил: Какие другие? Я расхохоталась… Ладно, пе ломай комедию, ступай вниз к своему другу, поговорите с ним о ваших тайных походах, укрытых от наших кощунственных взглядов… насладиться… эта линия… бедра… это движение… самая прекрасная вещь из всего, что я видел в Риме, в Берлине… Но он же упал на колени… и не говорите, что вы этого не видели… оп ясно сказал, сказал громким, внятным голосом: Нет, с этим покончено. Больше не будет бедер, рук, линий, форм, красок, ничего такого… только согласитесь… — Да, это было ужасно, каким ледяным взглядом ты посмотрел на него, когда спросил: согласимся на что?.. Он слегка дрожал, он стиснул мои колени, слезы текли по его лицу: Только согласитесь принять меня, не отвергайте… Я готов пожертвовать всем… никаких эскапад, никаких предательств, никаких поползновений к бунту, нападкам, лишь бы вы допустили меня к себе… никогда не уходили, как сейчас, никогда этого пе делали…
Чего этого? Он отвернулся, бедняжка… Чего этого? Оп пе посмел даже сказать, знал, что опасно, что есть вещи, которых — даже в такой момент — лучше не касаться… чтоб показать, насколько он уподобился нам, как рад будет, если мы его допустим участвовать во всех наших играх, он ограничился этим мальчишеским жестом, этой жалкой лукавой улыбкой… Ты видел?.. Я не выдержала и поцеловала его… Хватит, встань, ступай вниз. Ты понял, это — главное. Теперь иди, там ждет тебя посторонний человек… Глаза его блеснули радостью, когда я это сказала: Посторонний, чужой, должно быть, удивляется там, внизу…
Я похлопала его по плечу, и он отвернулся, пряча слезы благодарности, нежности… Иди поскорее вниз, твой гость, вероятно, недоумевает, что случилось, что ты тут делаешь, запершись с нами…
— Надеюсь, вы пошли туда не затем, чтоб выбранить их? Меня они, право, нисколько не беспокоили… — Выбранить? Я? Их? Выбранить! Вот они бы посмеялись. Куда там! Я уже давно не вправе и слова сказать. Погоду делают они. Кто это сказал, что в наше время родители обращаются со своими чадами как с высокими гостями… с бесконечной предупредительностью… Ходишь па цыпочках, гнешь спину, чувствуешь себя вознагражденным, если они снизойдут… Но это нужно еще заслужить. Нам ничего не спускают… даже этого… Оп щелкает ногтем указательного пальца по своим зубам… и поверьте мне, конца не видно. Чем больше им уступаешь, тем они требовательнее.
Тот покашливает… Ему не по себе от воздуха, которым приходится тут дышать… — Насчет этого, сами понимаете, я ничего не могу вам сказать… Тут у меня нет никакого опыта. Наверно, отцовство, как и брак, требует, чтобы все шло гладко, особого призвания. У меня его не было, я понял это очень рано…
Потом протягивает руку, ласкает каменную зверюгу, стоящую между ними па низком столике… Лицо его разглаживается… Взор увлажняется..
Но вдруг: Прислушайтесь… точно удар в спину вывел его из транса… Он выпрямляется: Что еще такое? Что случилось? — Это нечто… — Ах, опять это? Этот смех?.. — Ну, не смех как таковой… смех сам по себе ничто… Да, действительно, ничто… я рад это от вас слышать… — Сам по себе — ничто, но здесь есть… Я знаю, это неразумно… это противоречит здравому смыслу… — Да, противоречит здравому смыслу. И вы погружаетесь в это, вы этим тешитесь, не хотите из этого выйти… Какая потеря времени… Какая трата энергии… Ведь нет же ничего. Ну, ничего. Вас повергает в ярость ничто. Пустота. Воздух. Вы сражаетесь с пустотой. Он наклоняется вперед с выражением зрелого, опытного человека, который беседует с подростком: Ничего, поймите. Вам достаточно сделать так… его крупная рука отметает воздух… и все исчезнет, ничего пе останется: детский смех. Они забавляются. Вот и все. Дети-которые-забавляются. Только и всего. И ничем иным быть не может. Не надо искать в этом ничего иного. Этот смех таков, каким вы его делаете. В нем будет то, что захотите вы. Право же, я пе могу вас понять. Оп оборачивается к окну, словно призывая па помощь… Бейте в набат, созовите, допросите тысячи здравомыслящих людей, людей нормальных, и все до одного, слышите, все до одного скажут вам, что это бредни, чушь, о которой и говорить не стоит… уверяю вас, не стоит… это нелепо, недостойно… Объясните-ка мне лучше… Вот тут есть о чем призадуматься… Почему после стольких лет… вы же помните… после стольких лет безраздельного поклонения… всем этим мраморным колоннам в лучах медового света, всей этой божественной гармонии, этим золотым сечениям, вдруг стало ясно… вдруг обнаружилось, что существует это… что есть и в этом…
Он послушно кивает головой, он покорно позволяет увлечь себя, вложив свою потную ручонку в сжимающий ее сильный кулак…
Он останавливается, подставляя себя нежной ласке золотых лучей, изливаемых полированным мрамором, округлыми, полными надежности, покойного довольства линиями статуй…
И он тоже полон, умиротворен, он погружается в сладкую истому. Он слышит странно резонирующий, словно бы доносящийся откуда-то издалека, металлический голос, решительные, взрослые интонации.
Отяжелевшая голова, словно подвижная голова куклы, клонится книзу, болтается, как если бы она была прикреплена к его туловищу гибкой металлической проволокой… — Да, вы правы, это поразительно… на протяжении стольких веков… подобное затмение вкуса…
Вкуса? Действительно, вкуса? Мы пе ослышались? Вкуса. Да, вкуса… сложив губы трубочкой, нелепо округлив рот, он проронил это: круглое, скользкое… вкус… Вот умора. Лопнуть можно.
Он вдруг пробуждается… — Нет, язык подвел меня, не знаю, как у меня вырвалось… я думал о другом… Вы отлично знаете, дело не в этом. — Не в этом? гладкое и округлое, шелковистое, благоуханное, душистый горошек, старинные вазы и крахмальный перкаль, доколумбовы скульптуры с их чистыми линиями, наивной и ученой прелестью?.. Люди благородного происхождения с первого взгляда понимают, куда попали… малейшая погрешность, и их коробит, они отворачиваются, фу, какая гадость, затыкают пос… какое чудовищное соседство, надо же было пасть так низко… Действительно, с твоей стороны было ошибкой употребить эго слово… Даже в вашей среде «вкус» скомпрометирован… одно из слов… вроде «хорошего тона»… которые только и годны что для загадок: назовите слово, указывающее, что тот, кто его употребил, не обладает качеством, им обозначаемым? Не знаете? Так вот, это слово — вкус, ха-ха… — Хватит. Прекратите ваш дурацкий смех. За кого вы меня принимаете? Что за комедия? Вам отлично известно, что дело не в этом. — А в чем же?.. С тупым видом, раскачиваясь, сунув в рот палец… Скажи же нам… Он кричит: Все дело в силе, в отваге, в остроте, в динамизме, в энергии… Не важно где… как… агрессивность… разрушительная мощь всегда и везде… и в современном искусстве… как бы оно ни называлось… оп-арт, поп-арт… я готов принять… но пусть это будет искусство, подлиннее искусство…
Подлинное? Искусство? Час от часу не легче, Искусство. От Харибды к Сцилле. Искусство. Ай-ай-ай… Искусство… Широко разверстый рот, и из него вылетает огромный шар, надутый восхищением, благоговением… Вытянувшись в струнку, вперив взор… напялив потомственную ливрею… вышколенный с пеленок, чтобы служить мэтрам… гордый возможностью показать простолюдинам, на которых это производит впечатление и которые покорно следуют за ним по огромным, украшенным лепниной дворцовым залам, мимо высоких окон, глядящих в парк, ярких картин, изображающих подвиги доблестных героев, славных завоевателей, святых мучеников за веру…
Он одинаково почтителен и заботлив со всеми, кто заслужил здесь место в силу ли богоданных прерогатив или достоинств, дарованных высоким рождением.
И мы, его наследники, мы, кому наше скромное происхождение уготовило, равно как и ему, второстепенные роли, малые и скромные дела, мы должны научиться черпать удовлетворение и радость в своем низком положении… должны чувствовать себя обласканными, когда великие мира сего удостоят отбросить на нас, преданных им всей душой, легкий отблеск своего сияния…
По у этих гадких мальчишек, у этого чертова отродья, как ни воспитывай, что пи пробуй… мягкость, силу… сколько ни показывай им пример… сколько ни держи их в ежовых рукавицах, ничего им пе спуская… у них какая-то извращенная склонность все пачкать, все ломать… Простите меня… униженно кланяясь, с фуражкой в руке… как я их ни наказывал, все без толку… это молодое поколение… — Ну, полно, полно, успокойтесь, друг мой, я вас знаю, ценю вашу преданность, не надо так расстраиваться, не браните их чересчур, вы увидите, это пройдет… они не ведают, что творят… — О… весь съежившись, всеми порами источая подобострастие… о, как подумаю, что они посмели… по отношению к чему-то, столь священному, и после всех порицаний, всех поучений… Не трогать… смахивать пыль и протирать осторожней осторожного… они себе позволили… И все, чтобы досадить мне, злые, испорченные мальчишки хотели надо мной поиздеваться, опозорить меня… — Успокойтесь, друг мой, так ли уж это серьезно? — Да, очень серьезно… — Но о чем речь? Что они сделали? — Они… по это чудовищно… как сорванцы, которые привязывают кастрюльку к хвосту кошки, эти негодяи… они смастерили из гофрированной бумаги, вроде той, извините, что кладут в коробку с печеньем, с конфетами… колье, плоеный воротник… и надели на шею этой статуе… этому мифическому зверю… своего рода пуме… Я это обнаружил утром… закричал, позвал их, они прибежали, нагло улыбаясь, несносно хихикая… я едва мог говорить, я только указывал им на нее пальцем… Кто? Кто из вас это сделал? Они переглядывались, едва сдерживая смех: Кто? Ты? Или ты?
А потом выстроились передо мной полукругом и один из них, шагнув вперед, сказал мне с вызовом: Все. Все вместе. Этот плоеный воротник — плод коллективного труда. Коллективный труд. Ясно? И оттолкнув меня, они подошли к камину и, несмотря на все мои мольбы, мои крики, взяв ее, положили па стол кверху брюхом… Тебе не кажется, что так она выглядит лучше? Нет? Да не бойся, мы ее пе сломаем… они похлопывали ее… признайся, в этом положении она гораздо красивее… и плоеный воротник ей идет как нельзя больше… У нас это вышло само собой… вдохновение осенило… Не важно из чего, любой материал годится… даже твои прославленные мэтры теперь ничем не брезгают, ведь правда? Даже презренным свинцом, если им вздумается… Но мы-то даже не пытаемся превратить свинец в чистое золото, мы просто развлекаемся, и все… Сорви, если хочешь, пожалуйста, я сам его снимаю, пе волнуйся… Но согласись, ведь ей это шло, согласись, это ее украшало… в ней есть что-то унылое, кургузое, а это сообщало ей легкость, придавало какую-то…
Тут я пришел в себя, я схватил их за шиворот, я стал трясти их… Несчастные молодые старички, жалкие подражатели, покорные внуки тех, кто пятьдесят лет назад пририсовывал усы, да, вы сами знаете… полагая, что они потрясут мир, сметут все… по известно, что с тех пор… а ну — ка, вон отсюда, отправляйтесь спать…
И они поднялись, ни слова не говоря, заперлись там, наверху… Я полагал, что они подавлены, думал, что уничтожил их… и вдруг услышал смех… эти раскаты смеха точно топкие ремни секли, хлестали меня…
Вот умора, вы слышали? Джоконда… усы Джоконде… Они все еще с места не сдвинулись, все еще составляют свои хронологические таблицы, держатся за свой жалкий приоритет, ублажая ненасытное самолюбие своих мэтров, своих «творцов»… Усы Джоконде… А правда, мы пе подумали об этом, браво, мы в восторге… С этим давно покончено, бедняжка, со всеми твоими досками почета, табелями о рангах… тут предтечи… там эпигоны… тут великие, там ничтожества… Усы — это лихо… жаль, пас там пе было, мы не смогли принять участие, вот бы посмотреть, какую рожу ты скорчил… Нет, это глупо, мне жаль его… всю жизнь стараться не нарушить приличий, киснуть в подобострастии, никогда не позволяя себе… На, держи… и разодрав коробку с печеньем, вышвырнув печенье на пол, топча его ногами, вытащив гофрированную бумагу, сложив ее… Смех замирает, лица становятся серьезными… Ну-ка, дай, мне пришло в голову… или нет, она слишком мала, лучше взять картонку… ища глазами… вот, держите, и не вокруг шеи, лучше вокруг морды, или нет, вокруг брюха… пониже… и ее нужно посадить, вроде как в балетной пачке… нет, право, она мне начинает нравиться… это придает ей вид… шик… Ох, гадкое слово… Поглядите, как оп побледнел, он сейчас упадет в обморок… оно пошло, да? вульгарно… Да не гляди ты с таким отчаянным видом, на, мы тебе ее возвращаем, держи свою игрушку, видишь, па ней нет пояса, нет красивого колье… а жаль, оно очень шло ей… ну вот, успокойся, мы рвем его, выкидываем… Нет, господа, поверьте, у нас нет авторского самолюбия, мы не стремимся создать нечто неповторимое, коллекционную вещь… мы не жаждем ни обогащения, ни славы в настоящем или будущем… Мы ничем не связаны, чисты. Мы все равны. Все гениальны… Ты тоже, знаешь, ты — гений… ты тоже, почему бы нет? Стоит тебе захотеть… Ты тоже…
Их твердые ладошки сжимают его руки… Пойдем, развлекись немножко, как мы, вставай, потянись как следует, разомнись… Осторожно, он вырвался, взгляните на него, он присел на корточки за креслом своего друга… Что ты там делаешь? Прячешься? Значит, ты этого так боишься? Полно, вылезай оттуда… Они вытаскивают его из-за кресла, он не сопротивляется, только молча мотает головой… улыбка расплывается по его гладкому лицу старого кретина… Увидишь, мы позабавимся, потанцуем… Право, это тебе пойдет на пользу, разыграем вместе комедию… дай себе волю… открой шлюзы, опрокинь барьеры, выпрямись, наконец, прыгай, резвись… они похлопывают его по груди, по лбу… тут сокрыты «сокровища», «неподозреваемые богатства», выражаясь вашими словами… как и в пас, как и во всех… Нет? Ни за что на свете? Отказываешься? Это твое последнее слово? Предпочитаешь не двигаться с места, рухнуть здесь, грузный и инертный, как твоя зверюга… взгляни на нее… На, бери ее, неси на камин, поставь на место… он наклоняется, берет ее на руки… они подталкивают его… К чему такие предосторожности, не делай это с видохм, будто несешь святые дары, святой потир… ну вот, здесь ей хорошо… Сейчас ты увидишь, мы начинаем… но посмотрите, как он весь напрягся, одеревенел, скукожился… да расслабься же… беззаботней, дай себе волю… Ты раскрепощен, свободен, пойми это… больше нет сеньоров и мэтров, святых образов, ты сам мэтр, сам себе хозяин, ты и твой суверенный жест… Больше нечего страшиться, нет ни судей, ни законов… Просто жалко смотреть, во что тебя превратили за долгие годы, вся жизнь прошла в послушании, в набожном поклонении, это и не позволяло тебе никогда, даже мысленно, хотя бы… посмотри на нас… это так легко…
«Легко»… смотрите, как он весь сжался, его напугало это слово… одно из слов-барьеров, одововчядок, которые заставляют немедленно отступить, поскорее укрыться в загоне, сбиться поплотнее. Легко. Да. Но отныне это не должно пугать тебя. Легко, а почему бы и нет? Тем лучше, если легко, это такое наслаждение, не приходится сдавать экзамены, проваливаться, унывать, отчаиваться, дрожать, начиная все сызнова, покрываться смертельным потом, заниматься самобичеванием, простираться ниц и часами ждать знака, пусть самого ничтожного, лишь бы он подтверждал избранность… Все — избраны. Все — призваны. Отныне и навсегда покончено с отлучениями, исключениями… Встань, расправь затекшие члены, да не бойся же…
Он кидает на друга, утонувшего в своем кресле, застенчивый взгляд ребенка, которого просят прочесть стихотворение на семейном сборище… Да не гляди ты на него, забудь его, забудь все… пошли… скинь эти стесняющие тебя одежды… поступай как мы… назабавимся вместе… Он тяжело подымается… Но что эдю? Что вы намерены сделать? Поставить пьесу? Балет? Не хотите же вы, чтоб я… Ну, чем он еще недоволен? Право, просто руки опускаются… Еще капельку терпенья… Это никак не называется, пойми… С названиями, ярлыками, дефинициями покончено… Это то, чем оно станет, а чем — никто не знает и знать не хочет… Бросайся очертя голову… без оглядки… Да, безоглядно, безвозвратно затерянный, всеми забытый, недосягаемый для глаз, недосягаемый для воспоминаний… в пустоту, в невесомость… он ощущает, как его грузное тяжелое тело… Кто это сказал? Кто сказал — грузное? Кто сказал — тяжелое? Кто сказал — тело? Откуда взялись эти слова? Они лежат на мне. Они прикреплены ко мне… я облеплен словами… сорвите их… Они тащат его за собой вертят, заставляют лечь, встать… тяжелая, грузная туша, слон, мамонт пускается в пляс…
Он смотрит на эти старые, отвалившиеся от него слова, он, смеясь, топчет их… Вот чем я был облеплен всю жизнь… грузная, тяжелая туша… я больше не боюсь… глядите, что я делаю… но по мере того как движение увлекает его все стремительнее, отваливается и это, точно струпики, когда после скарлатины шелушится кожа… отныне нет ни «глядите», ни «я», ни «делаю»…
Остается только то, что теперь проталкивается, циркулирует в нем, через него, между ними и им, они — единое целое, они точно кольца змеи, которая взвивается, качается, скользит, ползет по мебели, по лестнице, свертывается клубком, падает, разворачивается, вытягивается, бросается из стороны в сторону… вода течет из опрокинутых ваз… цветок на прямом стебле колеблется, как свеча, в его руке… Задыхаясь, оп валится в кресло, подымает голову и видит склоненные над ним улыбающиеся лица… Вот что вы заставили меня делать… это безумие…
Друг, который сидит против него по другую сторону низкого стола, прижав, словно это помогает ему сосредоточиться, большой и указательный палец к углам опущенных век, не двигается, молчит. Неколебим. Неприступен. Нечувствителен, как стены замка к бурлению воды, слегка захлестывающей их снизу, к насекомым, копошащимся в типе крепостного рва.
— Прислушайтесь… Но прислушайтесь же… Тот отнимает руку, открывает усталые глаза — К чему? Что случилось? — Мне порой кажется… вы будете смеяться, вы тоже… что… что жизнь… простите меня, это нелепо… ну, в общем, то, что за неимением лучшего, приходится называть так… опа теперь там, у них… а не здесь, уже пе в этом… он щелкает зверюгу в бок… Это все в прошлом. Ушло. Скоро от этого ничего не останется, все, что будет появляться, тотчас будет исчезать… рушиться, едва возникнув… постоянная утечка… ничего нельзя будет удержать, сохранить, сберечь, никаких сокровищ, ничего заслуживающего благоговения, ничего подобного им уже не нужно… А без них…
— Так значит, им ничего подобного уже пе нужно? И со всем этим покончено? Прискорбно… Он кладет руку на спину зверюги, тянет ее к себе… Мы с тобой, оказывается, им не нужны… Какое несчастье, какой ужас, что ж теперь с нами, бедными, будет… — Да, это правда, вы сами не понимаете, как верно то, что вы сказали… склоняясь через стол, шепотом… Что с нами будет? Что станет с нами без них? — Без них? Что станет с нами? старый друг покачивает головой, взор его изливает сочувствие… Простите, что причиняю вам боль, но, я полагаю, придется обойтись без них. Увы, с этим нужно смириться. Но смеется тот, кто смеется последним. Ибо мы сильны, очень сильны, то, что заключено в этом, очень сильно, обладает огромной мощью… В день, когда они попытаются разрушить это… Но до него еще далеко, думаю, вы их переоцениваете, преувеличиваете их опасность, бедные дети не так уж грозны, им не по плечу…
Засунув руки в карманы брюк, надвинув кепку до бровей, зажав в зубах окурки, они лениво шатаются среди подмостков, время от времени останавливаются, прислушиваются к навязшим в ушах выкрикам зазывал, с гримасой отвращенья глядят па омерзительные жесты работорговцев, которые подталкивают вперед свой товар, поворачивают его во все стороны, похлопывают по ногам шлепают по бедрам… Вот здесь, пожалуй, не спорю, есть какая-то вялость в контуре ляжки, но взгляните зато на линию спины… несравненна. Вся непосредственность и мощь примитива. Редкая вещь. Кто скажет лучше? Настороженно приглядываясь, срывающимся голосом… Ну смелее…
Никакого движенья. Никому «не поднять». Все слишком бедны. Обнищали. Можете оставить ее себе. Оставь себе свое чудо. Пусть тебе будет лучше.
Он подымает голову и внезапно, с каким-то неожиданным для себя самого выражением, которое заставляет и я еще до того, как он открыл рот, сделать шаг назад, сбиться в кучу: Да. Лучше.
Странно, но хватило этого — этого безотчетного оттенка в тоне, показавшего им… они с трудом могут поверить;» что он и вправду от них оторвался, не обращает на ни‹ внимания, не помнит о них, глядит в себя, созерцает нечто в себе самом и так просто, с таким спокойствием и серьезностью констатирует: Да. Лучше.
И они, в свою очередь безотчетно, словно заразясь от него, тянутся в струнку, выпрямляются по стойке смирно, с застывшими лицами, с вперившимися в него глазами.
Да. Лучше. И более ни слова. Воспользоваться этой нежданной победой, упрочить свои позиции. Да, лучше, слышите! И на этом все. Брысь, пошли вон, чтоб я вас нё видел.
И это уже бьет в нем, нарастает, переполняет его, льется через край, течет, отныне не встречая преград, этого пе удержать, да, лучше, да, ничего нет лучше, чем эти мгновения контакта, совершенного слияния…
Что-то мелькает в их глазах, которые утратили неподвижность, на их оживших лицах… Один из них делает шаг к нему, остальные незаметно его одергивают… Дай же ему сказать… Интересно… — Да, правда, интересно, просто умора, не так ли? Просто умора, что мне взбрело на ум подарить вам… он расхаживает перед ними… все то лучшее, чем я обладаю… то, чего никому у вас не отнять… Да, просто умора, что я обхожусь с вами как с высоким гостем, которого сажают на почетное место, для которого достают из погреба, которому дают отведать самые свои тонкие вина… И я вдобавок вечно корил себя за то, что не смог, не сумел дать вам что-то еще лучшее… умолял вас простить мне все несовершенство… заставлял себя, вот уж поистине умора как можно дольше скрывать от вас… бедные дети всегда успеют столкнуться… прятать от вас могилы и показывать лишь прекрасные венки… и главное, мечтал оставить вам в наследство этот талисман, чтоб вы хоть иногда, хоть на несколько мгновений, ни от кого не завися, в полном одиночестве, могли отвратить от себя… чему вы улыбаетесь? — Вовсе мы не улыбаемся… Мы слушаем тебя… — Да, отвратить от себя… простите мне высокопарность, удержать на почтительном расстоянии смерть… Тут есть чему улыбнуться, над чем посмеяться. Вы правы. Каким же я был дураком. Пеликан. Готовый все отдать вам. Всем пожертвовать… устраниться, потесниться, лишь бы дорогим деткам было где расцвести, лишь бы предоставить им побольше места… Только бы они соблаговолили принять… Достаточно ли это хорошо? Красиво ли подано? О, какое счастье, они не отворачиваются, напротив, глядите, наклоняются… Нет? Да?
Они стоят полукругом, прижавшись друг к другу локоть к локтю, лица, их недвижны, остекленелые глаза прикованы к нему. Он подходит к ним ближе… Скажите же что-нибудь… я ведь к вам обращаюсь… вы слышите меня?
Он разбивает свои слабые стиснутые кулачонки о их могучую грудь, в его голосе проскальзывают плаксивые интонации… Я знаю, что смешон, что с вами все бесполезно, все бессмысленно… А потом, отступая, отодвигаясь от них, кричит, срываясь на фальцет: Но знайте, я не один… Есть люди, лучшие люди… Одинокий прохожий, которого окружили на пустынной дороге хулиганы, озирается по сторонам, зовет на помощь, поблизости есть люди, мои спутники тут, они услышат, они совсем рядом, за первым поворотом, сейчас они прибегут… Слава богу, остались еще люди, которым все это дорого… Я не одинок в своих взглядах… Все те, кто еще способен по-настоящему сделать усилие… все они со мной… и молодые люди, ваши ровесники, для которых я никогда и пальцем не пошевелил, для которых ровным счетом ничего не сделал… по собственному побуждению, без всякой моей просьбы… окружают меня, поддерживают…
Они надвигаются на него, сгрудившись еще плотнее… их челюсти, их взгляды тяжелеют, наливаются жестокостью… Только послушайте его, послушайте это ошалелое кудахтанье… А ты ведь считал себя непобедимым, вооруженным до зубов… Мы, значит, внушаем тебе такой страх, что ты ищешь защиты у сил порядка, скликаешь на помощь, призываешь фараонов…
— Нет-нет, ничего подобного, поверьте… Я не этого хотел… Неужели я настолько глуп? Разве я не знаю, что такие доводы на вас не подействуют, вас не запугают? Мне хотелось просто напомнить вам, что я не исключение, не такое уж ничтожество, наконец, не такой уж безумец… Я, разумеется, не должен был… сам не знаю, что на меня нашло, это вырвалось невольно…
— Невольно… Вырвалось… сработал, понимаете ли, один из рефлексов, обусловленных многовековой жизнью среди благонамеренных, оберегаемых, привилегированных, обосновавшихся среди своих сокровищ, прикрывающих свои копилки… И при первой же угрозе… как удержаться… Ко мне, добрые люди, на помощь, бравые стражи!.. Не драться же с этим хулиганьем, слава богу, мы не одни, есть полиция, чтобы нас защитить… Хороший удар дубинкой вразумит этих маленьких негодяев… Лучшее средство прочистить вам мозги…
Выходит, мы еще недостаточно низко склонились перед этим маленьким чудом. Этим шедевром. Чистым произведением искусства. Которому место в музее. Разве мы не слышали, как это было объявлено? Не слышали, как были оглашены последние указы? Конечно слышали и продефилировали перед ней, воздали честь, куда нам было деться. А потом ушли. Заперлись у себя. Но даже и это, оказывается, было слишком. Даже это не было дозволено, следовало зайтись здесь на всю ночь в экстазе и петь до хрипоты хвалы… Вот чего он требовал. А? Признайся, ты этого хотел? Заставить пас отречься от самих себя, унизиться… Ты побледнел, изменился в лице, когда мы, спокойные, независимые, безразличные, встали, попрощались и ушли как ни в чем не бывало… Этого он не мог вынести, бросился за нами вдогонку… — Неправда, никуда я не бросался, с места не двинулся… — Не двинулся? Не поднялся наверх? Не тряс дверь? — Но когда? Гораздо позже, когда от вас… — Ах, когда мы позволили себе… какое оскорбление величества…. когда мы развлекались в своей Компании… тихонько смеялись за закрытой дверью… — Да, когда вы низвергали, обрушивали па нас… Нас залило… мы начали задыхаться… — Задыхаться? Как интересно…
Теперь уж мы сами взываем ко всем добрым людям, ко всем здоровым, нормальным людям на свете… к вам, мосье, достойнейшему их представителю, к вам, который кажется — и безусловно является — человеком вполне уравновешенным… Почувствовали ли вы, слыша наш Смех, что-либо, мешающее вам дышать? Почувствовали ли вы себя не в своей тарелке?..
Он оборачивается к другу… — Да скажите же им… умоляю… признайтесь… Быть не может, чтобы вы ничего не почувствовали… Вы ведь не раз прерывали разговор, встревоженно прислушивались… Скажите им…
Друг трясет головой… — Я был бы счастлив поддержать вас, я от души хочу вам помочь… Но несмотря па все ваши попытки обратить мое внимание, мне объяснить… я, со своей стороны, находил… должен признаться, этот смех вполне невинным, скорее даже приятным… безумный хохот, как бывает в этом возрасте… когда не можешь остановиться… Покачивая головой, с ностальгической растроганной улыбкой… Да, юный смех… свежий смех…
Они повторяют за ним: Юный смех. Свежий смех. Невинный смех. Ты слышишь? Ты слышишь голос разума? Ты слышишь голос мудрости? Невинный смех. Юный свежий смех.
Они повторяют, скандируя каждое слово. Точно сапоги печатают по шоссе. Свежий смех. Юный невинный смех. Невинный. Невинный. Сапоги печатают все громче, в голосах звучат хриплые поты команды.
Наконец с этим покончено, с этими дикими, эксцентричными выходками. Теперь воцарится порядок. Мир, как у добрых людей.
Эти смутьяны, нарушители спокойствия совсем распоясались.
Взгляните хоть на этого. Прикрылся маской благонадежности. В глазах всех — своих подчиненных, начальников, знакомых, друзей, соседей — слыл порядочным человеком, безупречным отцом семейства, посвятившим жизнь своим детям. Таким воспитанным, таким уважительным молодым людям… «Ничего не могу сказать, у меня никогда пе было оснований на них жаловаться»… сколько раз слышали, как оп твердил это? Сколько раз слышали, как оп похвалялся редкостным везеньем, полным согласием в своей семье…
И вот, представьте, в этом уютном доме, обставленном с изысканным вкусом, где сам он вырос подле своих очаровательных родителей, подле нежных розовощеких бабушки и дедушки, с их серебряными сединами, среди крахмального перкаля и душистого горошка… в окружении таких красивых вещей, подлинных произведений искусства… был притон, гнездо… происходили такие вещи..; Кто бы мог заподозрить?.. Один из друзей застал их как-то врасплох, но не поверил своим ушам, никогда никому об этом не обмолвился, да никто бы и не понял, всякий здравомыслящий человек решил бы, что это игра больного воображения, явное безумье. Простой смех… невинный смех… Свежий смех. Смех, свойственный этому радостному, беспечному возрасту, благословенной поре жизни, увы, столь быстротечной, когда, сами помните, достаточно пустяка, чтоб рассмешить, когда не можешь совладать с этим сладким, неудержимым смехом… Так вот, этому субъекту, прикрывшемуся маской доброго отца семейства… втайне… только ему одному известными способами удавалось превращать этот смех в миазмы, в удушливые газы, в смертоносные бактерии, в поток гнили, в море грязи, затопляющее якобы всю землю… Он предлагал снабдить всякого, кто пожелает, орудиями, позволяющими в любую минуту безнаказанно извлекать из свежего детского смеха всю мерзость мира… сеять подозрительность… доносительство… к чему бы это привело, спрашиваю я вас, не наведи мы тут порядок? Не отшатнись мы от пего, как от зачумленного, не изолируй его просто в санитарных целях, из простых соображений безопасности…
Он кидается к ним, цепляется за них… Вы же сами прекрасно знаете, вы же знаете, что лжете. Как вы ни бездушны, вы ведь не сможете жить спокойно, если допустите, чтоб вместо вас был осужден… Вы хорошо знаете, что сами спровоцировали все… как всегда… ехидно…
Он вслушивается… ехидно… Он в удивлении выпрямляется… Ехидный… Об этом следовало подумать: ехидный.
Вот это весомо. Это можно противопоставить невинному. Свежему… Ехидный смех…
Они растерянно оборачиваются, словно обескураженные, а он, напротив, приходит в себя, отпускает их, встает к ним лицом, скрестив руки на груди, с вызывающим видом… Да. Ехидный. Это будет понятно всем. Ехидный — привычно. Ехидный — узаконено. Ехидный — затрагивает все это… он делает широкий жест, вбирающий и их, и статую на столе, и друга в кресле, и приоткрытую дверь наверху, на лестничной площадке, откуда несло… нет, не несло, так не принято… откуда выделялся, обрушивался на них… нет, и это тоже не подходит… выделялся, обрушивался, это отдает чем-то дурно пахнущим… откуда шел… вот это чисто, стерильно, совершенно безвредно… откуда шел ехидный смех. Так ведь говорят, не правда ли? Всякому ведь понятно, что означает слово "ехидный"? Кто им не пользуется?
Ну, так вот: их ехидный смех вызывал у меня… это я ведь тоже могу сказать? Это тоже дозволено?., вызывал — что может быть естественнее? — у меня чувство какой-то неловкости. Какие власти, какая полиция, какой самый суровый режим, подавляющий малейшее посягательство на порядок, запретит человеку с грустью констатировать, что ехидный смех вызвал у него вполне понятное чувство неловкости?
Кто может против этого возразить? Как видите, мы в равном положении. С обеих сторон вполне нормальные люди, граждане, которые придерживаются установленного порядка, уважают обычаи, чтут законы. Одни утверждают, что смех был невинный. Другой возражает в полном соответствии с действующим кодексом, пользуясь своим правом, что этот смех был ехидный.
Ехидный? Вот к чему ты клонишь? Только этого и ждешь? Чтоб сказали во всеуслышанье, что смех был ехидный? Ты уверен, что это твое последнее слово? Не боишься пожалеть потом? А по зубам ли тебе этот кусок? Или ты забыл, что с тобой случилось, когда ты неосмотрительно выклянчил «посредственности»? Разве эти «посредственности» не послужили тебе уроком?., эта ампутация, от которой ты чуть не умер, истекая кровью?.. Но «ехидный» ведь гораздо хуже, куда опасней. «Ехидный»… подумай-ка… мы относимся к тебе с ехидством… Мы какое-то чужеродное тело, которое вонзилось в твою плоть, грызет тебя…
Он шатается, у него подкашиваются ноги, кружится голова, слабым движеньем руки он хочет остановить их… видит внимательные, растроганные лица, склоненные над ним… ах, его только могила исправит, вечно фанфаронит, пыжится, не соразмеряет своих сил, жаждет эмансипации, разыгрывает из себя независимого…
Неужто мы так страшим тебя? Но ты же знаешь, мы вовсе не злые… Ехидные — это мы-то, полно, просто смешно… Ты в это сам не веришь. С чего ты взял?..
Мы угрожаем? Мы опасны? Как? Чем? Подойдите же, подойдите, господа полицейские, можете нас обыскать, мы безоружны, у нас не было дурных намерений. Этому господину померещилось. Вот наши документы. Мы из хорошей семьи. Молодые люди, получившие прекрасное воспитание. Мы не знаем, что ему взбрело на ум. Спросите, пусть скажет, что мы сделали, чем провинились, чем не угодили.
Они подходят с проникновенным видом, проводят пальцем по ушам, похожим на колесо телеги, на раковину, задают вопросы, почтительно выслушивают ответы…
Так безупречно воспитаны, приучены с малолетства… Надо браться пораньше, даже если, по счастью, бог их талантами не обидел… На прогулке они сами обращают внимание на какую-нибудь башню, колокольню… Хорошо отлаженный механизм срабатывает в них автоматически, едва среди деревьев, за рыночной площадью, над сверкающей пестротой фруктов и овощей, от которых ломятся прилавки, чуть заметно вырисовывается изящный сероватый контур портала… Они торопливо пересекают залитую солнцем площадь, глухие к выкрикам, к зазывным прибауткам торговцев, и останавливаются, задирая голову к святым с уплощенными лицами, отбитыми конечностями… они отворачиваются с гримасой отвращения от безобразных витражей… Какое убожество, какая пошлость… Как только допустили?.. Куда смотрит Департамент изящных искусств?
А их сообщническое перемигивание с ним, насмешливая, чуть высокомерная, но снисходительная мина при виде какого-нибудь темного провинциала, который заходится от восторга, хотя совершенно очевидно, что именно это, именно эта часть, как я полагаю, была, пусть и неплохо, но полностью реставрирована. И они тотчас отворачиваются, отходят…
Это не значит, что и с ними не бывает… даже с ними… ие надо преувеличивать, не надо требовать невозможного… то ли по рассеянности, то ли, возможно, под влиянием какой-то дурной склонности, низменного инстинкта, их иногда влечет… Стоит им, однако, заметить, что тем самым они себя пятнают, компрометируют, они немедленно спохватываются… Разве не приобрели они той способности к мгновенному самоконтролю, той безупречной естественности, по которой с первого взгляда видны хорошие манеры, выработанные, подобно рефлексу, образцовым воспитанием?.. Именно таким, какое он постарался им дать… Рааве он пе может чувствовать удовлетворения?
Но что-то вдруг закрадывается в душу, коробит, режет… в их взгляде порой сквозит какая-то неуверенность… словно бы тревога, опаска… щупальца тянутся, как бы в сомнении, боязливо… с какой осторожностью они примериваются, ощупывают, обвивают, сжимают… Но недостаточно крепко, не так, как он сам, не присасываясь по-настоящему, всегда готовые отдернуться, вяловатые, дрябловатые, легко отрываемые… Ему хочется схватить их и удержать силой… Тут, стойте тут, раз уж вы это выбрали, раз уж это привлекло вас, раз уж это вам правится… Что за беда, если это реставрация? Какая разница, пусть даже копия, если тебе это кажется красивым… Если ты так чувствуешь… И они тотчас подымают руку, словно бы прикрываясь… Да ие нахожу я тут ничего красивого, с чего ты взял… это я сразу понял… Вовсе я смотрел не на это…
Вот они, прекрасные плоды. Вот что получается, когда стремишься возвести эти великолепные сооружения… цементируешь, подправляешь, тащишь, отбираешь то, что привлекательно, достойно сохранения, драгоценное наследие веков… Бьешься, чтобы укрепить, оградить, приподнять, улучшить… и вот вам итог: эти здания, тоже выстроенные из натасканного отовсюду… обманчивых подобий… подделок…
В результате сам запутываешься, не можешь отличить в них подлинное от поддельного, где оригинал? где копия? Тщетно он разбирает их часть за частью, пристально изучает каждую в отдельности, яростно роется повсюду, рискуя, ну и пусть, вырвать в своем неистовстве то, что, возможно, было и хорошим, уничтожить то, что следовало бы сохранить, ему удается лишь разломать их сверху донизу…
Он пробирается на ощупь среди обломков, плутает среди разоренных руин, то и дело спотыкаясь о бесформенные кучи, кружа на месте, ища…
И вот… он вздрагивает, напрягается, подымает голову… вы слышите?., наконец-то цельное… гибкое, трепетное, мощное, живое… действительно, их собственное… Ему снился дурной сон, он не разрушил, пе повредил, даже не задел их, они крепки, выкованы из прекрасного добротного материала, который ничему не поддается… Прислушайтесь, как они веселятся… он подымает голову, блаженная радость разглаживает его черты…
И другой, сидящий напротив, смотрит на него с симпатией… Вот видите, вы согласны со мной… право, не было никаких оснований вбивать себе в голову… Вполне невинный смех… свойственный их возрасту…
Он подымает голову еще выше, напрягается еще сильнее… у них там идет возня… Дверь открывается и что-то, нечто вроде первоапрельской бумажки, которую привязывают на кончик нитки… медленно спускается… он смотрит… Что это?.. Он слышит негромкие взрывы… видит раскачивающийся над своей головой плакатик, где черным по белому написано: Невинный смех… Он хватает записку, срывает ее, комкает и торопливо прячет в карман… Нет, отнюдь не невинный… за кого вы меня принимаете?
Я никогда в это не верил… нитку втягивают наверх… смех раздается громче… и снова на кончике нитки спускается, раскачивается плакатик: Издевательский смех… Он жадно протягивает руку… Да, вот именно: издевательский. Отлично. Вы слышите их: издевательский смех. Это ясно, и это очень хорошо. В их возрасте необходимо утверждать себя, отвергая нас, я нахожу, что это очень полезно. Утверждать себя против нас в их возрасте — это, я считаю, свидетельство здоровья… Все новые и новые раскаты смеха…
Друг начинает ерзать на своем кресле… Может, это и свидетельствует о здоровье, но, по-моему, они слишком уж затянули удовольствие, это начинает, в конце концов, раздражать… Нитку вновь втягивают, опускают. На плакатике, который болтается, щекоча голову друга, огромными буквами начертано: Ехидный смех… Друг обеими руками отбивает бумажку, но она парит вокруг его макушки, касается ее, взмывает вверх, снижается и, наконец, падает прямо на лысую голову… он подымает руку, хватает бумажку, рассматривает… Что это? Ехидный… Да, никаких сомнений: ехидный — самое подходящее-слово… Все же, простите меня, надо признать, в таком смехе, в такой скрытой издевке, коль скоро вы сами утверждаете, что они хотят поиздеваться, и впрямь есть нечто ехидное…
Вид у него оробелый, он сам испуган тем, что сейчас сказал, и уже готов пойти на попятный… очевидно, ему вспоминаются драмы, вызванные его словами о «посредственностях».
Но от того, что происходит перед ним, он весь подается вперед, вцепившись руками в подлокотники кресла, тараща глаза: голова утвердительно кивает, лицо сияет удовлетворением, блаженная улыбка… Теперь вы сами видите, я был прав, я же вам говорил: ехидный смех. Но это слово не страшит меня. Нисколько. Напротив. Оно меня приводит в восторг. Когда вас ломают, гнетут, надо сопротивляться, ничем не брезгуя. Даже ехидством, оно необходимо. Оно действует. Ехидство я принимаю. Пусть эти дети ехидничают, пусть будут такими, какими им захочется, какими угодно, лишь бы оставались собой. Лишь бы жили… по-настоящему… Пусть самоутверждаются против меня, если так нужно, я это приемлю, я этого хочу… пусть ранят меня, топчут, если это принесет им пользу, пусть даже убьют…
Смех стихает. Плакатики подымаются. А они спускаются, подходят к нему… Ну что ты сходишь с ума… Они гладят его по голове, протягивают ему свой носовой платок… На, я не могу видеть тебя в таком состоянии… Ты сам не знаешь, что придумать, только бы помучить себя, растравить… Ну, что ты еще сочинил? Что это значит, что это говорит нам: Ехидный. Издевательский. Невинный?.. Невинный, сам знаешь, не большего стоил. Как мог ты подумать, что топорные слова из чужого обихода… слова, взятые из лексикона посторонних, из их словарей…
Это верно, они правы, как могут эти старые, заскорузлые слова объять, вобрать то, что непрерывно циркулирует между нами, такое текучее, зыбкое, переливчатое, то, что ежесекундно меняется, расплывается во все стороны, то, чего не задержать никакими пограничными столбами, то, что наше, только наше… Какое слово, пришедшее извне, может упорядочить наши отношения, разъединить или сблизить нас?.. Ты отлично знаешь, что здесь, в нашем доме, все эти слова… Мы употребляли их смеха ради. Чтоб позабавиться…
Он ощущает, как свежие упругие щеки касаются его щек, вдыхает идущий от их кожи запах молока и меда, соки, которые полнят их, текут в нем… он вырывается, отталкивает их… Нет, оставьте меня… Нет, не надо. Не сливаться… Мы должны сохранять дистанцию. Я поневоле стесняю вас, на вас давлю… Тяжкое бремя. Мертвый груз… И вообще, природа делает свое дело, придет день, а он уже недалек…
Они зажимают ему рот своими крепкими ладонями… Замолчи, не говори так… Ты ведь знаешь, это невыносимо для нас… — Ладно, ладно, молчу… Но ты меня щекочешь… Он трясет головой с видом старого ворчуна… оставь меня, что ты делаешь? Он ощущает на шее их легкие пальцы… — Опять ты зарос… придется мне тебя постричь… Да это он из кокетства, ты же знаешь его. Думает, это ему к лицу… Он качает головой, смеется… — Ну и глупые вы…
И вдруг, была не была, он не может устоять, в счастливом порыве он наклоняется над столом, хватает в руки зверюгу, протягивает им… Нате, возьмите, Унесите ее отсюда. Она ведь все равно достанется вам. А мне она больше ни к чему. Право, я не дорожу ею, сами знаете, я не дорожу ничем, кроме… он кивает на них… кроме моих маленьких дурачков… И почему только… Ну, чего вы ждете? Опа вам не нужна?
Они не двигаются, вид у них смущенный… — Ты ведь это не всерьез? Нам? Тебе ведь будет не хватать ее… — Говорю вам, мне все равно… И потом я знаю…
Она протягивает руки, берет зверюгу, прижимает к себе… Да, можешь не сомневаться, я буду беречь ее, хранить, а ты станешь ее навещать… Так хотя бы… она грозит пальчиком, лукаво улыбается ему… так ты хотя бы будешь чаще заходить к нам наверх, злой серый волк…
Да где же это, черт побери? Было здесь, он сам отложил… но они, как водится, схватили, бог знает зачем им это понадобилось, бог знает что их могло тут заинтересовать… даже не спросили, считают, им все дозволено, берут все без разрешения…
Он взбегает по лестнице, останавливается перед дверью, взявшись за ручку… Лучше бы спуститься обратно, не настаивать, не видеть, не натолкнуться… Не знать… Да минует меня… Сердце не лежит… Но что это еще за приступ слабости, малодушия… точно они еще могут чем-нибудь удивить его… не станет же он ждать, пока они выйдут, чтобы спросить их… ему это нужно сейчас, немедленно… он поворачивает ручку, распахивает дверь… Ну конечно… Среди всего этого кавардака, раскиданных пластинок, иллюстрированных журналов, сваленных на пол, разбросанной одежды… Ага, вот он, так я и знал. Нет, вы просто неисправимы. Конечно, это вы взяли… — Что? Что еще мы взяли?.. Он наклоняется, подымает. — Вы же видели, что это последний номер… Я едва успел его проглядеть… Сколько раз я просил вас… Но все как об стену горох… — Ладно, я тебе обещаю, я больше не буду, я думал, ты уже прочел, он валялся несколько дней… Куда ты торопишься, присядь на минутку… Он вздыхает… — Где?., в этом хаосе… они суетятся вокруг пего, прибирают, сдвигают в кучу пластинки, журналы, освобождая место на диване, и он опускается… — Подожди, дай подложу подушку… вот так… так тебе будет удобнее… он опирается па подушку, продолжая тихонько ворчать, а они рассаживаются вокруг на стопках газет, прямо на ковре, поджав под себя ноги.
Он, как бы в рассеянности, как бы ничего не видя, скользит взглядом по стенам, по мебели… на миг задерживается у ларя… и отводит глаза… Да, она пока на месте, он различил темную массу там, где помогал установить ее, отступая, приближаясь, чтобы убедиться, что именно здесь, возле окна, свет падает правильно и она будет хорошо смотреться… Слушая их, разговаривая с ними, он вновь касается отсутствующим взглядом… груды писем, почтовых открыток, рекламных проспектов, прислоненных к морде, к бокам и отчасти ее загораживающих… А на спине что-то вроде протуберанца… Осторожно, как бы невзначай, его взгляд возвращается к ней… Что-то вроде сиденья, на манер тех, какие водружают на прирученных слонов, недостает только балдахина… Он пытается поддержать разговор, не показывая вида, но голос его звучит отчужденно, потусторонне… голос привидения… Это какая-то темная чаша… его пустой взгляд пронзает ее… узнает… это раковина гигантской устрицы… Наверно, до краев полная окурков, пепла, а зверюга служит ей теперь подставкой… или, скорей всего, не надо приписывать им осознанного намерения, определенного замысла… они просто забыли убрать пепельницу, которую поставили, не думая, на первое попавшееся свободное место, чтобы она была под рукой, когда эта рука с сигаретой, покачиваясь, машинально тянулась в поисках полого предмета, куда можно стряхнуть пепел… Он стыдливо, опасливо отводит взгляд…
Главное, ничего не показать, прикинуться мертвым… пусть себе ощупывают его сколько угодно, поворачивают и переворачивают, он бесчувствен, слеп, недвижим…
Но разве их проведешь такими детскими уловками? Стоило ему войти, сесть, они поняли, несмотря на его отсутствующий взгляд и рассеянный вид, что он все приметил… они улавливают малейшую волну, самое ничтожное завихрение того, что подымается в нем и что он всеми силами сдерживает… Но вот он не выдерживает, встает, направляется прямо туда… сейчас протянет руку, с маху отшвырнет почтовые открытки, пепельницу, которая, оглушительно гремя, покатится по полу… грохоча, как поток, который ринется в трещину, как только он яростно выдернет из нее шпаклевку, вырвется и обрушится, все нарастая, на них, на него самого, увлекая за собой их всех, цепляющихся друг за дружку, захлебывающихся, задыхающихся… они съеживаются, прикрывают руками голову…
Но потом, поскольку ничего не слышно, отваживаются бросить искоса взгляд и видят, что он стоит у ларя и, протянув руку к спине зверюги, гасит свою сигарету в пепельнице…
Они приходят в движение, суетятся, налетая друг на друга… Вы видели? Возможно ли? Что происходит? Невероятно… Это безоговорочная капитуляция, сдача на милость победителя, отреченье… Наконец-то он понял, что ему остается только покориться, принять неизбежное… подавить в себе всякое поползновение к протесту, последние остатки надежды… его рука медлит, грубо давя окурок о дно пепельницы, пальцы теребят его, разбрасывая табак, скатывая в шарик бумажку…
Потом он оборачивается. Отбрасывает полы пиджака, засовывает руки в карманы брюк и глядит им в лицо, подняв голову, выпятив грудь… В его глазах странное, непривычное выражение, безразличие, доброжелательная безучастность… — Вы, право, зря так дурно обращаетесь с этим несчастным животным… Вам следовало б поберечь его. Вещь довольно редкая, ценная… на вес золота… Они ощущают на своих лицах мину дамы, которую он не раз им показывал — она входит в его репертуар, — той самой, что, глядя в мастерской известного художника на его холст, спросила: А это, мэтр, что представляет собой это? и услышала дерзкий ответ: Это, мадам? это представляет собой триста тысяч франков… Они срывают с себя гротескную маску, они открывают свои лица, по которым пробегает тень улыбки…
Почему вы улыбаетесь? Не верите мне? Но то, что я говорю, важно для вас… — Нет, мы тебе, конечно, верим… Они кивают головой, теперь на их застывших лицах печальная отрешенность, серьезность, которая приличествует облаченным в траур наследникам, сидящим перед столом нотариуса, уткнувшегося в свои бумаги… Итак, есть еще эта музейная вещь… Эксперты оценили ее стоимость очень высоко…
Она первой приходит в себя, вскакивает, бежит к ларю, снимает пепельницу и ставит около зверюги… — Не знаю, чьих это рук дело… Сколько им ни говори… К открыткам она не притрагивается, они служат скорее защитой… Сам видишь, не надо было отдавать ее нам… Ты ведь нас знаешь… знаешь, какие мы… Лучше будет, если ты ее заберешь… Остальные, словно пробудившись, вскакивают, вырываются из унылого кабинета, уставленного по стенам пыльными папками, спасаются, выбираются на свет, на свежий воздух… — Она права. Знаешь, что ты должен сделать для душевного спокойствия?.. Подарить ее какому-нибудь музею… Хотя бы Лувру. Не ты ли говорил, что там как раз открывают зал доколумбова искусства? Лувр, это было бы отлично.
Но в чем дело? Что тебе не нравится?.. Отвечай же, скажи что-нибудь… Ты не хочешь дарить Лувру? Вообще музею? Да? Предпочитаешь, чтобы мы держали ее дома? Этого ты хочешь? Говори же… Тебе это больше по душе? Ты хочешь, чтобы мы поместили ее в витрину, под замок?.. Он слабо покачивает головой… Нет, этого он не хочет… Зачем в витрину… хранить из милости, из жалости… Откуда она, эта статуя? О, право, не знаю, она всегда тут была, семейная реликвия… она, думается, принадлежала одному из моих дедов… Да не волнуйся же так, мы твоей воли не нарушим… сам видишь, что там ей было бы лучше… ну, будь же разумным, где ей может быть лучше, чем в музее? Где б еще ее так холили, лелеяли? Просто поразительно… Ты ведь так любишь музеи! Ты ведь не вылезал из музеев целыми часами… да не красней же… я имею в виду часы досуга… Светлые часы… и когда я говорю «светлые», я не хочу сказать ничего дурного… я говорю «светлые», как говорят светлый день, светлые минуты… радужные, если угодно… А, видите, он улыбнулся, он понимает…
Где же ей место, как не в прекрасном, великолепном музее, во дворце?.. Вот почему мы подумали о Лувре… Эти роскошные залы, ты же помнишь, эти сверкающие просторы мозаичного паркета, эти высокие окна с вписывающимися в них садами… а комнатки наверху, в которых есть что-то интимное, располагающее, подобно небольшим часовням, к самоуглублению, к молитве… вот где ей было бы всего лучше, если только согласятся туда ее поместить… Вообрази ее среди даров, среди драгоценных приобретений, оберегаемую подобно той, что ты так любил, возле окна, под кубическим стеклянным колпаком… нежный свет, скользящий по ее боку…
Он весь сжимается, подымает руку, словно защищаясь… словно умоляя их… Да что с тобой?.. Нет, к чему настаивать? он трясет головой… Нет, он не хочет… ну, так чего же ты хочешь? Скажи прямо, решись же наконец… и главное, не думай, будто нам просто надо от нее избавиться… старичок, которого собственные дети хотят поместить в комфортабельный дом для престарелых, ни в коем случае не должен думать… сам знаешь, это отнюдь пе в наших интересах, для нас это, скорее, жертва… Все, о чем шла речь, только ради тебя самого… Решайся, и нечего портить себе кровь… Он утвердительно кивает, рот его растягивается в доброй беззубой улыбке… Я сделаю, как вы захотите. Все равно, скоро уже вам решать…
Какая трогательная заботливость… это показывает, насколько они с ним считаются… Вы видите, как они иногда выводят меня из себя, хотя бы своим дурацким хихиканьем… Но надо быть справедливым, я не вправе жаловаться… Они, в сущности, так милы со мной… Редко кто в наше время может этим похвастать… Ничего не скажешь, у меня — хорошие дети… Взять хотя бы эту вещь… которая вам так нравится, я хотел оставить ее им, а они, представьте, сами предложили, даже настаивали, чтобы я отдал ее в дар музею… О да, мне повезло. Мне, конечно, было бы приятно, если б они оставили ее дома… Есть что-то особое в том, чтоб жить рядом с такими вещами… Но к чему навязывать, если они не хотят, правда? Каждый волен быть счастлив так, как оп хочет… Я согласился. Будут люди, которых она одарит минутами… Да может, и их самих, кто знает… вещи, тебя окружающие постоянно, перестаешь замечать… но они сами, в один прекрасный день, как знать?..
Возможно ли? Там, в очереди возле кассы, этот затылок… Он пробирается вперед, расталкивая людей… Что такое? Вы тут не стояли… Всегда находятся бессовестные, которые норовят пролезть первыми… Нет, я хотел только посмотреть… секунду… извините, пожалуйста… Нет, разумеется, было б слишком прекрасно… Но этот раскатистый смех за его спиной… он оборачивается. И все его одиночество, бесприютность, вся его мука, растекаясь по незнакомым лицам, наваливаются на него от этого ледяного смеха… В чем там дело? Что еще стряслось? Да какой-то старичок в очереди упал в обморок… Вон там… Ну как? Вам лучше? Ничего, это пустяк… Все уже прошло…
Да что с тобой? У тебя такой грустный, такой расстроенный вид… — Нет, ничего подобного… Разумеется, я предпочел бы, чтоб вы оставили ее дома, по я пе прав, сам понимаю… Нельзя быть эгоистом… Так будет лучше… Другие смогут этим воспользоваться… Они гладят его по голове, улыбаются ему… Он подымает к ним покорный взгляд, боязливый, виноватый взгляд ребенка… Но ведь и вы тоже, не правда ли? Вам же все-таки приятно будет время от времени?.. — Ну, разумеется, полно, ну…
— Ну, где ж она? Ты не помнишь? Я здесь не был целую вечность… — А я, думаешь, был… Но уж никак не в этой секции. Потом, если еще останется время, воспользуемся случаем… — Просто невероятно, сколько здесь видишь, видишь заново… вещи, о которых даже не подумал бы… когда показываешь Париж друзьям из провинции, из-за границы… Поверьте, если б не вы, я ни за что не собрался бы в Сен-Дени посмотреть на гробницы французских королей… Не заглянул бы лишний раз в Нотр-Дам — хотя ежедневно прохожу мимо — полюбоваться витражами. А уж Лувр…
Но до чего трогательны эти люди, до чего уморительны, когда обалдело останавливаются, замирают… когда, толкая друг друг локтем, перешептываясь, удивляются, радуются, гордятся тем, что издали узнали… будто на каком-нибудь приеме, на премьере углядели живую, из плоти и крови, знаменитость, давно известную по фотографиям на журнальных обложках… Ой, погляди-ка… «Иоанн Креститель» Леонардо да Винчи… А там… да это же «Сельский концерт»! А тут, иди скорей сюда, взгляни… Рафаэль… Жанна Арагонская… Хочется опустить глаза, отойти… Хотя друзей здесь вряд ли встретишь, это пе грозит, разве что и они тоже, бедняги… разве что и на них свалилось такое же бремя…
— Сожалею, что вынужден вас торопить, но, наверно, нам пора… И все же минутку… Пройдем к выходу через те залы, это нас не задержит… Там, помнится, в одной из боковых комнаток справа должна быть… одна древняя индейская статуэтка… она принадлежала нашей семье… А, вот опа, смотрите, возле того окна…
Они подходят и замирают перед ней в благоговейном молчании. Друзья наклоняются, почтительно читают надпись… — Помнишь, кто-то из нас сдуру ляпнул, что это критская скульптура? Какое преступление! Отец готов был его убить… Покачивая головой… Бедный папа… Но знаете, если мы хотим посмотреть все… Вы, я уверен, не решились полностью выложить свою программу. Спорю, что нам не миновать Пантеона, паломничества на Пер-Лашез… Видите, сколько дел у нас впереди.
Их смех звенит… Беззаботный смех. Невинный смех. Смех никому не предназначенный. Смех в пустоте. Их голоса сливаются в смутный гул, который удаляется, затихает…
Похоже, там, наверху, захлопывается дверь… И дальше — тишина,