Станислав РОМАНОВСКИЙ ВЯТСКОЕ КРУЖЕВО Повесть


Муза


Летом из-за возвратных холодов вода в Вятке была ледяная. В этой-то воде (кому-то надо открывать сезон!) первыми искупались трое ребят из деревни Кукушка. Десятилетние Сережа Рощин и Петр Паратиков поплыли к острову, где доцветала черемуха, да скоро вернулись. А брат Петра, шестилетний Константин, поплавал не дольше минуты — руками по дну.

Не успели дети опомниться после купания и развести костер, как у Сережи вздулась щека, у Петра заболели зубы, а Константин принялся чихать и не мог остановиться.

Ребята перепугались и с повинной прибежали домой.

Когда дедушка увидел Сережу с раздутой щекой, он крякнул и сказал:

— Я так и знал.

Напоил внука чаем с малиновым вареньем, послал на полати под свою шубу — выгонять простуду — и предупредил:

— Лежи и не показывайся. У меня нынче люди будут квартиру смотреть. Понравятся — пущу квартирантов.

— А кто они — люди-то? — спросил Сережа.

— Как бы это сказать? — развел руками дедушка. — Народ! Одним словом, женщины.

Лежа на полатях, Сережа стал ждать квартирантов и думать о том, какие они и какое разнообразие внесут теперь в его деревенскую жизнь.

А поселить их есть где. Дедушкин дом был большой и состоял из передней избы, задней избы, сеней между ними, и все это под одной крышей. В передней — парадной — избе, что выходила окнами на юг, на солнышко, когда-то жили Сережины родители, пока не уехали в отпуск. Сережа ждал их зиму и лето. Осенью дедушка открылся ему, что они погибли в авиационной катастрофе и никогда больше не приедут. Сережа до конца в это не поверил, поплакал и спросил:

— Дедушка, почему же ты мне сразу не сказал?

— Ты тогда маленький был… Я боялся, что ты не вынесешь этого известия. Сейчас ты вырос, окреп. Вон плечи-то какие! Вот я и решился сказать тебе сущую правду. До каких пор, думаю, тянуть?

И спросил дедушка виноватым голосом:

— Можно, я в переднюю избу квартирантов пущу?

— Погоди пока.

— Погожу.

Дедушка погодил и через год стал за дорогую плату сдавать квартирантам переднюю избу, которая до этого стояла в неприкосновенности, ожидая хозяев.

Квартиранты были люди разные, совсем не похожие на местных, и сейчас с любопытством и радостным смятением Сережа ждал, какие они будут на этот раз.

И трогал распухшую щеку: думает она опадать или нет? Такое событие, а тут лежи на полатях и ни гу-гу. Щека достигла наибольшей толщины, когда нагрянули посетительницы и наполнили заднюю — северную — избу нездешними голосами. Не на иностранном ли языке они объясняются?

— …Ягод у нас — земля в красном сарафане! — доносился снизу распорядительный голос дедушки. — Грибочки берем с выбором, какие нам понравятся.

Кому все это адресуется, Сережа не видел. Он лежал на полатях, под самым потолком, и, не дыша, слушал, как дедушка рядится — обговаривает условия квартирования:

— …Молоко наше. Только что из-под коровы. Картошка наша: молоденькая, с росой и землей. Мясо? Курочку можете зарезать, какая поглянется.

— У нас рука не поднимется, — раздался снизу акающий женский голос.

— А кушать — поднимется? — как послышалось вдруг Сереже, грубовато спросил дедушка.

Мальчик подполз к краю полатей, где с зимы горушкой были сложены валенки, пахнущие овечьей шерстью и дратвой, и заглянул вниз. От его нечаянного прикосновения валенки покачнулись и готовы были упасть на головы беседующих, но мальчик вовремя удержал горушку и, замирая от страха, опять посмотрел вниз.

Сперва он увидел девочку.

Крупная, несколько полноватая, она сидела за столом, покрытым скатертью по такому случаю, и маленькими светлыми глазами рассматривала сучки на потолке. Русые волосы ее, перехваченные обручем-диадемой, спускались на плечи — на короткие рукавчики бело-розового платья. Движением головы девочка то и дело отгоняла мух, сохраняя на лице взрослое выражение, приличествующее серьезности момента. Сережа сразу определил, что она вряд ли намного старше его, а скорее всего они одногодки. Вот было бы хорошо сидеть за одной партой с такой красивой девочкой!..

По другую сторону стола сидела молодая рыжая женщина и говорила дедушке:

— Если мы привезем пианино, вы не будете против?

Дедушка, что устроился бочком на порожке, как он бывало сиживал в колхозной конторе, отозвался:

— Привозите. Послушаем.

Была в его словах скрытая улыбка: зачем, мол, везти такую тяжесть в эдакую даль?

И еще он сказал совсем буднично:

— Места хватит. В морозы мы теленка в избе держим. А он, чай, ведь не меньше пианина?

Сереже стало обидно за дедушку. Почему он сидит на порожке как неприкаянный? Сел бы по-людски вместе со всеми за стол!

— У меня дочка на пианино играет, — объяснила женщина. — Тренировать пальцы и слух надо постоянно-постоянно.

А голос девочки — очень звонкий и сильный, так что Сережа открыл рот от неожиданности, а потом закрыл, — объявил с радостью:

— Я гаммы учусь играть!

Дедушка спросил:

— И поёшь, поди?

Девочка помотала головой и вздохнула:

— Я несерьезно пою.

— Почему же ты так? — упрекнул дедушка. — Раз взялась, так старайся. Между прочим, отец Федора Ивановича Шаляпина — нашенский мужик.

Девочка сообщила ликующим голосом:

— У нас бабушка пела арию Орлеанской девственницы и даже брала верхнее «ля»!

Как раз в это время Сережа высунулся из-за валенок, чтобы лучше разглядеть счастливицу, и девочка увидела его и замерла. Застигнутый врасплох ее взглядом, мальчик не решался спрятаться, с лютой грустью думал о том, что она видит его раздутую щеку, и Сережино лицо покрывалось пятнами.

И глаза его умоляюще сказали глазам девочки:

— Не говорите, что меня увидели такого. Пожалуйста!

— Почему? — спросили девочкины глаза.

— Неловко…

— Почему все-таки? — не поняли девочкины глаза. — Потом скажете?

— Потом, — ответили глаза мальчика, и он спрятался за валенки и отполз в глубину полатей, наказав себе, пока не пройдет опухоль, не высовываться ни при каких обстоятельствах. Лицо его горело, и он плохо разбирал слова, что роились внизу и набегали одно на другое.



— …У меня только достойные люди жили, — загадочно говорил дедушка. — Жил у меня сторож с мясокомбината Варахий Яковлевич Фоминых. Мясо в рот не брал! Все больше картошечку, грибки, ягодки. Я говорю: «А курочку-то? Это не мясо, а одним словом— нежность». Он, бывало, сморщится и скажет так культурно: «По прейскуранту домашняя птица — натуральное мясо». Я говорю: «А что, если я вам дикую принесу: глухаря завалю или уточку подстрелю на озере?» Он бывало сморщится-скорчится и переживательно так скажет: «По прейскуранту и дикая птица — натуральное мясо». Исключительно культурный человек!

Разговор становился все загадочнее и тише, как бывает у взрослых, когда они от окольных слов договариваются о деньгах. Теперь нельзя было разобрать ни единого слова.

Наконец гости ушли, и внизу все стихло. Сережа решился выглянуть из-за горушки, сразу же натолкнулся на чей-то немигающий взгляд, хотел спрятаться, да раздумал. С посудника на него в упор смотрела гипсовая кошка-копилка. Глаза ее с подведенными, как у модницы, ресницами были желтыми и глуповатыми. В эту копилку вот уже года три Сережа складывал монеты, и сколько их там набралось, и сколько на них всего купить можно?

Подумать страшно, сколько.

Если долго смотреть на гипсовую кошку, она начинала шевелить синими усами. Сережа потер глаза кулаками и увидел дедушку. Тот сказал внуку:

— Проводил честь по чести.

Дедушка прикрыл дверь, посмотрел в окно, не подглядывает ли кто, и, на всякий случай повернувшись к окну спиной, достал из кармана ветхий бумажник. Поплевывая на пальцы, он трижды пересчитал в нем деньги, и, пока считал, лицо его было чужим и суровым. Сережа побаивался дедушку в такие минуты и старался не смотреть на него.

Дедушка спрятал бумажник в карман, сказал:

— Культурные люди.

И прибавил:

— Исключительно культурные люди: задаток дали! На днях приедут. Пойду в передней избе кипятком с перцем еще раз все ошпарю, чтобы ни одного мизгиря или какого общественного насекомого не осталось.

Дедушка целый день наводил порядок в передней избе, а Сережа честно болел на полатях и заснул. Он проснулся от дедушкиного голоса:

— Сергей!

— А?..

— Под окошками черемуха разрослась, свет загораживает…

— Ну?

— Квартирантам это не понравится. Может, топором пройтись?

— Не трогай ее, — попросил мальчик, засыпая.

И опять его разбудил дедушка.

— Сергей!

— Ну.

— Может, баню истопим?

— Сейчас?

— Ну!

— Приедут — истопим.

— Я тоже так думаю. А до этого… Чего это мне в голову-то стрельнуло?

Время шло.

Щека у Сережи опала, а квартиранты все не ехали.

На вятскую землю нагрянуло настоящее тепло, и дышать стало вольнее. Небо засинело, зеленые ели и сосны замерли в этой синеве и кого-то ждали. Запах их смолы — внезапный от прихлынувшего тепла! — щекотал ноздри и подступал к гортани слезами радости.

Несколько раз на дню Сережа выбегал на дорогу до поворота смотреть, не едут ли квартиранты. Лиловая наезженная дорога уходила в рожь, и рожь, совсем юная, с сизой сединой, как дымом повитая, пахла хлебом и обещала урожай. От шагов мальчика из ржи выпархивали зеленые птицы, далеко не улетали и пели:

— Свой, свой, свой…

А рожь с каждым днем прибывала в росте. Намного ли, мальчик сказать не мог, возможно, совсем не намного, но то, что она по колосу всем полем прянула ввысь, это он чувствовал и думал с необидной завистью:

— Мне бы так.

Однажды Сережа проснулся от общего движения в доме: хлопали двери, в переднюю избу что-то вносили, и оттуда что-то выносили.

Вошел совершенно счастливый дедушка и сказал:

— Приехали честь по чести! Сходил бы ты, Сергей, к квартирантам-то. Показался. Поздоровался.

Мальчику отчего-то стало страшно, и он пробормотал:

— Я еще чаю не пил…

— Так они напоя-яят! — уверял дедушка. — Они чего только не привезли! Я у них чемоданы таскать замаялся. И чего ни сделаю, говорят: «Огромное спасибо! Огромное спасибо!» Исключительно культурные люди.

Видя, что Сережа стоит и робеет, за плечи подтолкнул его к двери и ободрил:

— Иди, не бойся. Где наша не пропадала?

— Погоди, я хоть перед зеркалом постою! — заупрямился Сережа.

Перед зеркалом дедушка оправил на внуке рубаху, поплевав на ладошки, пригладил его вихры и подумал вслух:

— Может, тебе ботинки новые надеть?

— Так они велики, — напомнил Сережа. — На вырост куплены…

— На вырост, — согласился дедушка. — Ты в них в седьмом классе пройдешься. Да и так ты орел орлом! Ступай с богом.



Слыша, как в нем стучит сердце, мальчик прошел полутемные сени и остановился перед дверью в переднюю избу. Она была полуоткрыта. Мальчик постучал в ободверину. Ему не ответили. Тогда он бочком взошел на порожек и поздоровался:

— Здра-аавствуйте!

Людей здесь не было.

А переднюю избу было не узнать. В ней поселились новые вещи, цвета, звуки, запахи, в частности тончайший запах духов, какого он никогда не слыхивал прежде. Повсюду и так и эдак стояли и лежали на боку разноцветные чемоданы. Они тоже пахли, да так, что с непривычки щипало глаза.

В простенке между окнами на железной подставке — пяле — покоилась подушка для плетения кружев со звонким названием — бубен! Рядом на столе лежали березовые коклюшки.

Пяла, бубен, коклюшки были знакомы мальчику, потому что в деревне Кукушке и в иных здешних деревнях крестьянки-надомницы исстари плели кружева с помощью таких же приспособлений.

Мальчик хотел уйти из избы, где не было хозяев, да рядом с коклюшками лежала открытая книга, и от нее исходил табачный запах старых страниц. Сереже мучительно захотелось прочесть хотя бы строчку из этой книги. Ведь дедушка не раз говорил, что именно в старинных книгах можно узнать великую тайну.

Какую?

Скажем, как вернуть больному здоровье, а старику молодость. Или как пройти сквозь стену туда и обратно. А почему сквозь стену, а не через дверь, дедушка не объяснил. «Вот, наверное, почему, — подумал Сережа, — чтобы удивить девчонок в классе».

От этой простой мысли он успокоился и с благоговением заглянул в книгу.

«Прохладительное во время танцев, — прочитал он, шевеля губами, — ораншада № 2417… Фисташковое питье № 2176».

Сережа ничего не понял, полистал страницы и прочитал следующее:

«Вина к столу подаются: шампанское замороженным; бургунское и лафит — подогретыми, а остальные холодными».

«Что за книга такая?» — подумал Сережа и с уважением прочитал заглавие:

«Подарок молодым хозяйкам или средство к уменьшению расходов в домашнем хозяйстве».

Заглавие ему очень понравилось. Во-первых, подарок. Во-вторых, добрый человек писал эту книгу: ведь не все люди зарабатывают помногу, и надо помогать им уменьшать расходы. Сережа с дедушкой живут вдвоем, и трат-то больших нет, а денег в доме всегда не хватает.

Позади себя мальчик услышал слабое, как вздох, шелестение, обернулся и увидел девочку.

Кончиками пальцев держа на отлете подол бело-розового платьица, она присела в легком поклоне.

— Здравствуйте! — сказала девочка. — Меня зовут Муза. А вас?

Сережа пробормотал нечто невнятное.

— Не поняла, — сказала девочка. Он выговорил отчетливо:

— Сергеем назвали.

— Да-аа? — с некоторой укоризной протянула девочка.

— А что? — насторожился он.

— Ничего. Сейчас что ни имя, то Сергей или Андрей.

— А как надо? — огорчился мальчик.

— Как?

Она села на стул напротив бубна, жестом предложила ему сесть на соседний стул. Он сел покорно. Некоторое время оба молчали. Девочка показала лицом на книгу на столе и спросила:

— Вы много читаете?

— Я-то?

— Да.

— Нет, — признался Сережа. — Вовсе мало…

— Почему? — удивилась девочка. — Не любите читать?

— Не люблю.

— Навеки не любите? — погрустнела девочка. Сережа ответил:

— Может, и не навеки.

Девочка молчала. Молчание затягивалось и чем дальше, тем больше становилось тягостным.

— У меня есть друг, — заговорил Сережа. — Петр Паратиков. В классе он стоит последним по росту. Он маленький, да удаленький. Он до третьего класса говорил: «Ой, уж читать-то мне как неохота!» Наша учительница Августа Николаевна говорит ему: «Ничего, Паратиков, я тебя приохочу». Сейчас отец и мать Петра за уши от книги не могут оттащить. Ему говорят: «Щи простынут!» Он голосом ревет: «Ой, пусть стынут! Ой, уж читать-то мне больно охота!» Может, и я так буду.

Последнее предложение у него прозвучало обещанием, на что девочка одобрительно закрыла глаза, показывая редкие, но длинные ресницы, и медленно открыла их.

— Вы в каком возрасте научились читать? — спросила она.

Сережа подумал и ответил:

— Толком — в восемь лет.

— Что значит «толком»?

— Чтобы без запинки и всякие слова выговаривать.

— Гм. А я в четыре года научилась читать. Мне было ужасно скучно в первом классе. Учительница посадила меня за отдельную парту и, чтобы я не очень скучала, давала мне книжку…

Косясь на старинную книгу на столе, Сережа спросил:

— С картинками?

Девочка пожала плечами и ответила:

— Какое это имеет значение? Но если это вас о-оочень интересует: без картинок. Я так зачитаюсь, что звонка не слышу! Учительница разрешила мне на уроке вести дневник. Я две тетради исписала.

— Толстых или тонких? — спросил Сережа.

— Тонких, — девочка сморщила носик. — Толстых тетрадей нам тогда еще не давали.

— У нас в конторе вот такая тетрадь лежит!

Мальчик показал толщину колхозной тетради и стал перечислять, что в тетрадь эту записывают: урожай ржи, пшеницы, ячменя и гороха. Девочка попросила:

— Сергей, расскажите что-нибудь интересное.

— Как это? — не понял он.

— Какой-нибудь невероятный случай из вашей жизни.

— Из личной жизни? — уточнил он.

— Ну, конечно, из личной!

Сережа задумался и сообщил потерянно:

— У меня ничего такого и не было…

— Совсем?

— Нет, один случай был! — вспомнил мальчик. — В этом году мне на день рождения в школе подарили глиняную тарелку. На ней нарисован олимпийский мишка. Вот такой у меня случай был…

В это время в комнату вошла мама девочки, видимо, только что с купанья. Подняв полные белые руки, она прибирала мокрые злато-рыжие волосы и смотрела на детей улыбающимися зелеными глазами, а во рту держала приколки. Эти приколки во рту мгновенно напомнили Сереже его маму, потому что она так же прибирала волосы.

Шепелявя из-за приколок во рту, женщина спросила:

— Когда у тебя день рождения, Сережа?

— Когда?..

Он так разволновался, что позабыл, когда. Женщина устраивала приколки в волосах и мягко спрашивала:

— Летом?.. Осенью?.. Зимой?.. Весной?..

— Двадцать первого апреля, — прошептал мальчик.

— Это хорошо, — похвалила женщина. — Ты родился почти в один день с Лениным.

— Конечно.

— А родители тебе что подарили?

— Дак у меня дедушка…

— А папа и мама?

Она смотрела на него с удивлением или любопытством, и мальчик не выдержал ее взгляда. Он опустил голову и повинно признался:

— У меня их со мной нету…

Опасаясь новых расспросов и не зная, как себя вести дальше, Сережа соскользнул со стула и сказал тихонько:

— Я пойду.

На пороге его догнала женщина, присела перед ним, сложив под подбородком ладони свечечкой, и близко заглянула в его очи зелеными глазами, в которых была мольба и готовы были вот-вот появиться слезы, да не появлялись.

— Прости меня! — выдохнула она, и дыхание ее пахло молоком.

Сережа сказал ошеломленно:

— Ой, какая вы переживательная!..

Все засмеялись — женщина, девочка и немного погодя сам Сережа. Он удивлялся про себя:

«Что я такого смешного сказал?»

И продолжал смеяться вместе со всеми.

Вытирая слезы, женщина говорила:

— К добру ли мы смеемся?

— Смеяться, право, не грешно, — напомнила девочка. Но, обращаясь только к Сереже, женщина весело повторила:

— К добру ли?

— К добру! К добру! — так же весело откликнулся мальчик, и ему расхотелось уходить отсюда. Он уже опять сидел на стуле и по просьбе обеих собеседниц вспоминал интересные истории из своей жизни:

— …У нас был котенок. Его звали Соболь, потому что он дымчатый был! Шерсть у него соболиная. У него почему-то глаз стал засыхать, и котенок стал одноглазым. Его увезли в чужую деревню за реку Вятку. Много времени прошло. Ночью я слышу: в дверь кто-то скребется… А я чутко сплю!.. Я дверь открыл — кошка большая в дом заскакивает, и сразу на полати…

— Это где вы лежали? — перебила девочка.

— Когда? — покраснел Сережа.

— Когда мы договаривались о квартире, — напомнила девочка. — Вы лежали на полатях. И мы с вами обменялись взглядами.

— Вон ка-аак? — с веселой укоризной в голосе спросила женщина и Музу и Сережу, на что девочка ответила:

— Мама, в нашем возрасте и у тебя были свои секреты. Сергей, рассказывайте, пожалуйста, дальше про одноглазого котенка.

— Сейчас, — пообещал мальчик, немножко сбитый с толку птичьей быстротой городского разговора. — Большая кошка-то… полуночница-то тем котенком и была!

— Мы так и поняли, — поторопила девочка. — Дальше.

— А дальше-то-оо, — досказал Сережа, — мы с дедушкой до сих пор понять не можем, как она дорогу нашла и как через Вятку переплыла? И как наш дом не забыла?

— Покажите мне ее! — загорелась девочка.

Сережа отозвался:

— Она под автобус попала…

Женщина сказала решительно:

— Мы с Музой никогда не заведем ни кошку, ни собаку!

— Почему? — растерялся Сережа.

— Пережить живое существо не каждый может, — страдательно говорила женщина. — Человек живет дольше животных, и ему хватает своего горя…

В ее словах Сережа чувствовал неправду, а какую, он не мог понять и заскучал душой. В окна сквозь ветви черемухи пробивалось солнышко, отчего изба была наполнена переменчивым светом. Но черемуха отцвела, и лепестки ее лежали на подоконниках серым весенним снегом.

Сережа догадался, что пора уходить, потому что женщина подала ему какую-то книгу в красном переплете и сказала:

— Возьми к себе почитать, Сережа. Потом вернешь.

Книга была тяжелая, и он спросил невесело:

— Всю ее читать?

— Не обязательно, — ответила женщина.

— Ладно, — вздохнул Сережа. — Почитаем.

Все-таки уходить ему не хотелось, и, втайне надеясь, что его попросят остаться, Сережа произнес прибаутку, которая принята в гостях, в деревне при расставании:

— Дорогие гости! Не надоели ли вам хозяева?

Мать и дочь даже не улыбнулись.

Тогда Сережа подивился вслух:

— Чего это я нынче? Ухожу-ухожу и никак уйти не могу. Теперь вы к нам приходите.

Он старательно закрыл за собою дверь, обитую кошмой, не успел разобраться в своих впечатлениях от новых квартирантов, как дедушка в задней избе стал его расспрашивать:

— Книгу подарили?

— Почитать дали.

— Ничего: подарят еще. Не то еще подарят! А угощали хорошо?

Сережа не ответил.

— По глазам вижу: сластями тебя накормили, — говорил дедушка. — Городские-то кофеем да сластями любят натаркивать! А если я его не люблю? Если меня на другое тянет? Одним словом, на соленое. Сластник ты, Сергей! Ох, и сластник! А я в твои годы… по нужде, конечно… таким не был. Вот и зубы все сохранил, ни одного не потерял.

Он широко раскрыл рот и в который раз показал мальчику свои зубы. Кое-каких, правда, не хватало, но в основном зубы были на месте.

— Видал?

— Видал…

— Что за книгу они тебе дали? Чай, плохую-то не подсунут.

Далеко отставляя книгу от глаз, дедушка прочитал:

— «Пушкин. Стихотворения последних лет». Последних! Надо же. Исключительно культурные люди.

А Сереже хотелось есть и было грустно, оттого что книга оказалась всего лишь стихотворениями Пушкина, которого учительница Августа Николаевна поминает на каждом уроке.

Он с обидой сказал:

— Я думал, они пианино привезут, а они и не привезли-ии…

— Ох, ты какой шустрый! — рассердился дедушка. — По нашим-то дорогам только с пианинами и кататься! Потом ни одного клавиша не найдешь. Ладно, что сами себя привезли. Правильно?

На что Сережа глотнул и ничего не ответил.


Щука с серебряными рогами


Квартиранты оказались людьми замкнутыми. По утрам они одни ходили купаться на речку, принимали от дедушки парное молоко и молодую картошку, днями сидели дома, и через открытые окна, затененные черемухами, доносились голоса и стук коклюшек.

Дедушка по-прежнему отзывался о них с уважением:

— …Они в четыре руки кружево плетут и такое баское! Одним словом — загляденье. Плетет-то больше Лидия Александровна, а девушка-то подплетает, когда та устанет. Погода им чего-то не нравится.

Действительно, дни были хмуроватые. А вот на Петров день солнце встало изо ржи, играючи и переливаясь, словно заново родилось на свет, и из леса потянуло земляничным жаром.

Дедушка с утра сел шить шапку и с поучением говорил:

— Готовь телегу зимой, а сани летом. Вот я и готовлю. А то старая-то шапка ни на что не походит.

Дело у него не очень ладилось, и дедушка стал ворчать:

— Пока вёдро — сено надо косить, а не с шапкой забавляться. Добрые-то люди так и делают.

Вошла Лидия Александровна, осунувшаяся за эти дни, и о чем-то попросила дедушку. Он тут же позвал внука и спросил:

— Сергей, у тебя нынче никаких срочных делов нету?

— Нет пока.

— Тут вот какое дело, сынок. Они пожелали в лес по ягодку, а одним боязно. Ты бы не пошел провожатым?

— Можно.

И дедушка громко шепнул Лидии Александровне, чтобы услышал и Сережа:

— Он такие места знает. Орел-парень!

Женщина улыбнулась Сереже, а он ответно улыбнулся ей, и она сказала:

— Я догадываюсь.

Она ушла собираться, а дедушка отдавал наказ внуку:

— Ты уж, сынок, расстарайся, а то к ним Вера Кислицина подбирается — сторожиха-то ваша. Я ей в глаза сказал: «Вера Ильинична, ты к ним не крадись! Ты сперва к себе квартирантов пусти, а потом уж их и обхаживай». Ты, Сергей, до упаду их не води, а так, чтобы прошлись. Лесом подышали.

В дорогу взяли берестяные туеса. Мать и дочь надели нарядные косынки, и мальчик повел было их в лес, но дедушка из окна ревниво окликнул его:

— Иди-ка сюда!

— Зачем?

— Сереженька-батюшко! Вдень-ка мне нитку в иголку. А то я два ушка вижу.

Сережа подержал во рту конец нитки, заострил его, вдел в широкое, как оконце, игольное ушко, подал в избу дедушке и спросил:

— Может, еще чего сделать?

Дедушка нагнулся к нему и зашептал:

— Долго-то не ходи, не оставляй меня одного-оо…

Такая резкая сокрытая боль почудилась мальчику в словах старика, что он испугался. А дедушка уже примерял шапку и кряхтел от неудовольствия: великовата! Украдкой оглядываясь на него, на дом свой, мальчик через огород повел спутниц к лесу.



Они шли по заброшенному тракту. Вдоль него росли екатерининские березы, и было им лет по двести, а то и больше. Березы уходили под облака. Некоторые были раскидисты, и под тенью иного дерева могло укрыться стадо коров. Ближе к земле кора на березах была совсем черной, спекшейся от времени, как шлак. Многие деревья по старости были дуплистыми, и все заветные дупла Сережа знал наперечет. А одна стояла совсем полая, и в полости ее могли спрятаться несколько человек. Внизу от нее остался остов из черной коры. Зато наверху береза была снежно-белая. Там, у самого неба, она по-молодому убралась зеленью, и, лоснясь и переливаясь, плакучие ветви ее расточали запах свежего, юного листа!..

Все трое уже прошли ее, но Муза, вспомнив что-то, вернулась, поцеловала черную кору березы, бегом догнала спутников и сказала:

— Она долго будет жить.

После поцелуя девочки Сережа с тихим изумлением засмотрелся на полую березу — на давнюю знакомицу свою, порадовался молодой ее зелени и, словно кто-то небольно подтолкнул его в спину, подбежал к девочке и пожал ей руку.

Теперь они шли по сосновому бору, и смолистый, на ягодах, жар обдавал их и порождал жажду. Голова и кружилась, и яснела, и хотелось без отдыха идти по этому светлому бору, где поверху катится шум, осиянный солнцем. Бор этот возрос на песках, под которыми пряталась каменистая подстилка, а по ней точилась живая вода, оттого соснам жилось здесь вольготно, и иные из них вздымались на такую высоту, куда ни один самый отчаянный мальчишка из деревни Кукушки не пытался подняться. Про этот бор знал Петр Первый и велел отсюда, с Вятки, корабельные сосны брать на строительство российского флота, да так, чтобы не подорвать здоровье заповедного бора. И сейчас деревья на береженых холмах были могучими, как на подбор, и смело шли в небо в медовых натеках смолы. Редкие пчелы и шмели, принимая смолу за мед, садились на золотые наплывы и затихали, пока не убеждались, что это мед, да не тот.

От жары млели деревья и птицы и, задремывая, говорили во сне вполкрика, вполголоса. Под гул, сонный и тягучий, захотелось лечь среди самоварных шишек на теплую хвою и, слыша, как дышит земля, уснуть.

Муза стала отставать и, позевывая, жаловаться:

— Я пить хочу-уу!.. Нет, я действительно очень хочу пить…

— Неужели нельзя было взять хотя бы бутылку воды? — вопрошала Лидия Александровна и с упреком поглядывала на Сережу. — Или молока…

Он вывел мать и дочь на поляну, полого идущую к югу, рукой обвел ее и сказал великодушно:

— Отдаю все ягоды на корню!

Поляна была как поляна, в невысокой травинушке. А если чуть-чуть прищурить глаза, то она была красна от ягод, словно мальчик только что высыпал их из рукава. Если верить дедушке, лесные звери обходят эти береженые поляны стороной, птицы облетают их или кормятся с выбором, чтобы всем хватило досыта.

— Ой! — воскликнула Лидия Александровна. — Ой! Неужели может быть столько ягод? Муза, ты видишь?

А девочка уже собирала землянику, больше в рот, чем в туесок, и Лидия Александровна допытывалась:

— Значит, ты их все-таки видишь, доченька?

Муза ответила с полным ртом:

— Я их вижу по очертаниям.

— А по цвету? — спрашивала Лидия Александровна.

— Мама, не мешай!

— Разве я мешаю?..

— Мама, если тебя это о-оочень интересует, ты мешаешь.

Сережа первый набрал туесок с верхом, никому не сказал об этом, отошел на край поляны и на песке увидел глубокий след, точь-в-точь человеческий, если бы не когти. Медведь! Мальчик прошелся вдоль песчаной гривы по следу и определил: мишка грелся на солнышке, на сухом песке, услышал голоса людей и только что удалился в чащу. Большой мишка — вон лапищи-то какие! Сережа собрался показать след квартирантам. Пусть посмотрят, поволнуются, потом будет о чем поговорить. А если испугаются? Правда, нынешний медведь людей боится, да кто знает, чего у него на уме? Он зарока не давал человека не трогать. Нет уж, лучше промолчать да и самому уходить отсюда.

Между тем Лидия Александровна и Муза с верхом набрали туеса и нехотя — без былой радости — собирали ягоды в рот. А поляна по-прежнему была в красном сарафане.

— Домой пора, — напомнил Сережа. — Вон солнышко-то где.

— Когда это оно успело? — удивилась Лидия Александровна. — Мне кажется, оно совсем в другой стороне!

— И мне, — с шутливым испугом поддакнула Муза. — Сергей, вы отвечаете за солнце. Почему оно там оказалось?

— Оно на своем месте, — рассмеялся Сережа и повел спутниц другой дорогой.

Сомлевшие, с разгоряченными лицами, трое медленно пробирались по лесу, и Лидия Александровна говорила:

— Воздух какой, господи!.. Жить около такого леса и не побывать в нем… А это все он, все он…

Она остановилась, дождалась, когда Сережа поравняется с ней, и ладонью погладила его по голове. Это внезапное материнское прикосновение ошеломило мальчика, и он замер. А пальцы женщины все перебирали его волосы, и он слышал твердое, как камушек, обручальное кольцо на одном из них. Гладила ли так его мама? Наверное. Правда, он не помнил или не собирался помнить, когда. Что было, то прошло… Он хотел уклониться от ласк женщины, но разомлевший от жары, от великого счастья быть около людей, от того, что его ласкают и любят хоть ненадолго, от того, что впереди целая жизнь и в ней много светлыни, от всего этого Сережа дал гладить себя вволю и даже помогал ладони Лидии Александровны — с наслаждением ворочал головой.

Но когда женщина дотронулась до щеки, до шеи, где бились жилки, нерезко, чтобы не обидеть Лидию Александровну, Сережа снял ее руку с себя и объявил со спокойной радостью:

— Сейчас озеро будет.

Перехватил растерянный взгляд Музы, убежал вперед и крикнул издалека:

— Вон оно!

Деревья, хвойные и лиственные, встали плотнее, оплели небо; запахло смородиной, и стало слышно, как в лесных потемках пробирается ручей — то ли впадает в озеро, то ли выпадает из него.

Деревья расступились, и люди разом увидели озеро.

Оно лежало овальной чашей и было с краями налито темной влагой. Вокруг собрались сосны, ели и рябины. А вятский вереск, или можжевельник? Рослое, светло-зеленое дерево возносило кипарисовую крону свою в небо, синее по-южному, и Лидия Александровна так и сказала:

— Доченька, кипарисы! Настоящий Крым. Не хватает только Черного моря…

Мальчик засмеялся и показал на озеро:

— А это что?..

Раздвигая влажную траву и синие колокольчики, все еще отягощенные росой, трое вышли на песчаный берег, покрытый птичьими следами.

Вблизи озеро было редкой прозрачности, и вода в нем виделась чище воздуха, кроме коричневого провалища под тем берегом. Белые лилии еще были раскрыты. В озеро, чмокая, впадал ручей, и при впадении клубился песок, где плавали мальки и головастики. Сережа сказал, что вода в ручье родниковая и ее можно пить, и в охотку напился из ладоней. Вслед за ним из ладоней же напилась Лидия Александровна, похвалила воду:

— Вкусная. А ты, доченька?

Муза надула губы:

— А я не хочу.

— Вы всю дорогу просили пить, — напомнил Сережа.

— Я?.. — Губы у Музы задрожали. — Никогда!..

Лидия Александровна сняла туфли и, поглядывая на детей, с наслаждением прошлась босиком по песку. Как-то незаметно она ушла в лес. Без нее девочка тоже сняла туфли, зашла по щиколотку в озеро и, ни к кому не обращаясь, сказала:

— Фи!

Поскольку Сережа промолчал, она добавила:

— В такой противной теплой воде я не буду купаться.

— Озеро только на тридцать сантиметров теплое, — смирно сказал Сережа. — Ниже лед. Ноги опускать нельзя: судорогой сведет. Я не больно толстый, так мне можно плавать.

— А я разве толстая? — вспыхнула Муза. — Спасибо.

— Я ничего такого не сказал…

— Вы? — В глазах у Музы блестели слезы.

Сережа потоптался на месте. Надо было что-то говорить, а что? В чем-то виниться, а в чем? Ничего он придумать не смог и сказал хмуро:

— Вы как хотите, а мы поехали.

Стянул рубаху через голову, сбросил штаны и, подняв брызги, влетел в озеро. Он плыл в верхнем, благодатном слое воды, пластаясь, как лягушка, и все-таки ноги его нет-нет да обжигало холодом. Тогда мальчик пугался и поворачивал к берегу. В этом озере, таком заманчивом на вид, из-за судорог, случалось, тонули люди, те, что отплывали от верхнего, теплого слоя воды, и дедушка строго-настрого наказывал ему не окунаться здесь. Но попробуй удержись, когда жара даже дышать не дает!

Так заманчиво проплыть по самому краешку и избежать беды, а после где-нибудь на полатях вспомнить о своем удальстве и тогда уже испугаться по-настоящему.

Сережа услышал плескание и увидел девочку. Он испугался за нее, улыбнулся ей изо всех сил сквозь страх и, отфыркиваясь, попросил:

— Только не ныря-яяй!.. Пожалуйста.

Она плыла, вытянув губы трубочкой, словно чай пила из блюдца, отдувалась и глазами сказала:

— Не буду.

Радость за нее, оттого что она умеет плавать и, судя по движениям и по глазам, плавает хорошо, переполнила душу мальчика. От полноты чувств он нырнул головой вниз, ощутил лютый прозрачный холод, от которого заломило зубы и затылок, и, колотя ногами, взбил белую пену. Сережа не вдруг понял, что на радостях он разбил верхний слой и ледяная вода может погубить девочку. Он схватил ее за руку и повлек на берег.

Там Сережа упал грудью на горячий песок, обнял его обеими руками и, согреваясь, стал подгребать песок себе под бока.

Муза села в сторонке и, выжимая волосы, сказала:

— А я не озябла.

Тяжко дыша, прижимаясь к песку всем худеньким сильным телом, с которого так и не сошел прошлогодний загар, он еле выговорил:

— Хо-оо-ло-оо-дно-ооо…

— Я не знала, Сергей, что ты мерзляк! — добродушно сказала девочка. — В бассейне я купаюсь час, и — ничего. Правда, там вода пахнет хлоркой, и она разъедает весь загар. Вот смотри.

Девочка показала бледные руки и прибавила:

— У нас в городе загар очень ценится.

— А мы не замечаем, — сказал Сережа, оглядывая себя. — Ходим, как черны жужелки!

— Знаешь, как я боялась? — жалобно призналась девочка. — Ноги опущу, а там холодно. Будто кто-то меня вниз тянет.

Она беспомощно надула губы, и Сережа приободрил ее:

— Да ты что? Я-то тут.

Пришла босиком Лидия Александровна и сказала:

— Дети, одеваться!

На той стороне озера разошелся всплеск, будто с берега нырнул человек и скоро вынырнет. Все трое замерли. Всплеск повторился: взбугрилась вода с громом и пеной, и по озеру пошли волны.

— Кто это? — спросила женщина.

Прислушиваясь к всплескам, Сережа ответил голосом, пугающим его самого:

— Щука с серебряными рогами. Она сюда стариком одним посажена охранять горловину, подводный родник, живун, по-нашему. На этом живуне держатся все озеро и весь бор. Если он погибнет, озеро высохнет, а с ним и леса…

Лица у матери и дочери были испуганными, и Сережа, пытаясь успокоить их, прибавил:

— Мне дедушка говорил: «Эта Щука зла людям не делает…»

И осекся: бурун вскипел близко от этого берега, и лилии закачались на волнах.

Лидия Александровна хлопнула в ладоши, как пионервожатая на сборе, и сказала негромко, но повелительно:

— Дети, одеваться!..

При сборах в движениях всех троих была естественная согласованность, какая бывает в семье между людьми близкими. Они разбирали берестяные туеса с земляникой и, хотя в каждом ягод было поровну, выясняли без обиды, кому какой принадлежит. Лидия Александровна взяла в дорогу букет из таволги, колокольчиков и приложила к нему единственную белую лилию, которую она невесть когда сорвала в озере.

А лесная чаша, где лежало озеро, была по макушки деревьев налита красно-золотым воздухом. Солнца уже не было видно, и без него озеро светило смоляным светом, и, думалось, будет светить, покуда жив главный живун.

— Мама, ты босиком? — спросила Муза.

— Да.

— А я-яя?

— Доченька, не все сразу.

— Я тоже хочу босико-оом, — шептала Муза. — Я очень хочу босико-оом.

Они отошли от озера и поднялись по песчаному склону. Позади с громом и эхом била Щука, и все трое остановились.

— Как бы грозы не было, — сказал Сережа. — Она к грозе любит играть. К грозе. К дождю.

— Бум!.. Бум!.. Бум!.. — била Щука, и брызги в сумерках разлетались стаей рыб, а, возможно, это были и сами рыбы, за которыми охотилась зубастая охранница.

Отсюда было видно солнце. Оно сидело в ветвях могучей сосны, как красный глухарь, шевелилось и ворочалось под всплесками Щуки с серебряными рогами. Ненадолго свет солнышка укатил на тот берег, и, осветясь, закраснела глина, зажелтели, забелели, засинели цветы. Красный глухарь беззвучно слетел с сосны, и цветы погасли.

А в озере все била и била рыбина, и женщина спросила:

— Ты думаешь, будет гроза, Сережа? Тогда надо торопиться…

В обеих руках она несла туесок с ягодами, большой букет цветов и туфли. Босые ступни ее с потрескавшимся лаком на ногтях были чисто-начисто вымыты росой и розовели от ягодного сока.

Хрипели коростели в траве по обе стороны песчаной дороги, и отчаянно остро, как бывает только в начальном нашем детстве, пахло хвоей, озерной водой, осокой и цветами с лугов. Люди убыстряли шаги, и Лидия Александровна говорила:

— Я иду и слышу: земля такая теплая, парная…

— Парует земля, — подтверждал Сережа.

— Я все равно пойду босиком, — захныкала Муза, но мальчик одернул ее:

— Слушайся матери-то!

Девочка не обиделась.

— Мама, — сказала она. — Ты можешь мне верить или не верить, это твое личное дело, но мы с Сергеем сегодня перешли на «ты». Ты слышишь, мама?

— Да? — рассеянно отозвалась Лидия Александровна.

— Да, да! — воодушевлялась девочка. — Я знала, что рано или поздно это произойдет. Я догадывалась… Но не думала, что это случится так скоро.

Лица матери и дочери рдели от пережитого дня, и Сережа про себя радовался этому.

«Свожу их по грибы да на рыбалку, — по-хозяйски думал мальчик. — Тройной ухой угощу на озере. Они у меня поправятся, загорят. Ни одна хворь их не возьмет».

— Мама, — возбужденно спрашивала девочка, — почему у маленьких лягушек большие хвосты?

— Никогда не задумывалась над этим…

— Я тоже не задумывалась, пока не увидела их сегодня в озере.

Нечто неизъяснимо таинственное и вечное было разлито в лесном воздухе и небе, где загорелись звезды в проемах между тучами, и все трое держались теснее друг к другу.

— Мама, — спрашивала девочка, — а белую лилию ты несешь для кружева?

— Посмотрю, доченька.

— Я тоже ее рассмотрю всю-всю!.. А если мы не съедим ягоды? Их же много.

— Мы сварим варенье.

— Ой, как я хочу варенья!

Впереди горсткой огней засветилась деревня Кукушка. Огни были рядом, да люди шли до них долго-предолго. В светлом небе неожиданно выросла громада избы, и в звуках жилья путники услышали немолодой женский голос:


Горе, горе! Семь горей:

Залетка за восемь полей.

Это все не горюшко —

Найду и через полюшко.


Льняная бабочка


Ночью сквозь сон Сережа слышал, как у него гудят ноги. Еще были шорохи и шаги, но проснуться и узнать, кто это, не хватало сил. Потом мимо него пронесли что-то, задевая о пол, и мальчик проснулся.

Над ним склонялся дедушка и спрашивал:

— Сергей!

— Ну.

— Вазелин не знаешь где?

— Не в посуднике ли?

— Как он туда попал?

— Ты его туда кладешь.

— Я? Совсем обеспамятел, непутящий. Надо же, куда я его запрятал!.. Другого места нет, что ли?

Не зажигая света, дедушка долго гремел посудой в посуднике, пока не нашел искомое, и ушел в переднюю избу, бормоча под нос:

— Не дом, а содом.

Позевывая, Сережа лежал в темноте с открытыми глазами и видел в окно часть полночного неба, а наискось через него — Млечный Путь. Звезды в нем бежали, и мальчик глубже залезал под одеяло, потому что знал: звезды бегут — быть ветру. Ветер уже начинался. Покачивались створки окна, и под навесом, несмотря на руководящий басок петуха, беспокойно переговаривались куры.

Кому дедушка-то вазелин понес?

На цыпочках по холодному полу мальчик прошел в сени.

Из двери в переднюю избу падал желтый свет. В нем возникла фигура дедушки, большая и угластая.

— И не думайте и не расстраивайтесь, Лидия Александровна, — увещевал дедушка. — Не до свадьбы — завтра же к вечеру все пройдет.

— Я расстраиваюсь, — говорила женщина.

— Вот это напрасно! — убеждал дедушка. — Это ни к чему. Другой раз три загара за лето сойдет, и мы только крепчаем!

— Три загара?!

— Три загара. А что такого? Три загара, и никто еще не умирал…

Сережа спрятался под быстро нахолодавшее одеяло, когда мимо него прошел дедушка, и по одному его дыханию было ясно, что старик доволен и ему хочется поделиться своими суждениями о квартирантах и о жизни вообще.

Дедушка сказал, чтобы слышал Сережа:

— Девушке спину напекло. Так, маленько! Красноты-то настоящей нет. А шуму-то, шуму-то!

Поскольку Сережа молчал, дедушка подождал, а потом продолжил:

— Мы с тобой, сынок, молчком болеем…

Озаряя навес и двор, вспыхивали зарницы, а грома не было, и, звеня стеклами, хлопали створки окна.

Дедушка закрыл их, долго раздевался, укладывался, заснул и во сне, как человек, бывший на войне, раненый и контуженый, разговаривал сам с собой:

— Жизнь-жизнь.

Или:

— Беда-аа…

Или еще:

— На риск иду, мужики.

Причем слово «риск» он произносил по-своему: «рыск». Так, по его мнению, было убедительнее и, если хотите, интеллигентнее.

В такие минуты до спазмы в горле мальчик жалел дедушку, и ему хотелось разбудить его, растолкать и сказать:

«Не спи, пожалуйста. Чего я без тебя буду дела-аать?»

Но по-другому дедушка спать не умел, и мальчик не будил его: пусть хоть так отдохнет. Сережа знал, что в груди у дедушки, недалеко от сердца, сидит осколок немецкого железа— сорок лет сидит и не растворяется в живой соленой крови. Вынуть бы его — легче бы стало дедушке, ой, легче. Да врачи говорят:

«Ни в коем случае!»

А не ошибаются ли они?

Был бы мальчик врачом, он обязательно вынул бы ненавистный осколок, и полегчало бы старику…

А в окне, высвечивая каждую травинку, загорались и гасли молчаливые молнии с ветром и предвещали ненастье.

Сережа не заметил, когда заснул, и проснулся оттого, что дедушка напустил в избу сырого воздуха и с пристуком поставил на стол ведро с молоком, только что из-под коровы.

— Когда ты успел надоить-то? — как можно ласковей спросил Сережа, на что дедушка, процеживая молоко, промолчал, вкладывая в свое молчание укор:

«Я-то надоил, а ты? Вставать-то собираешься или нет? Кроме нас с тобой, в этом доме работать некому, и еда сама на стол не придет».

А внук не захотел понимать укора, остался лежать под одеялом, и дедушка взорвался:

— Сергей!

— Ну.

— У тебя, кроме спанья, никаких срочных делов нету?

— А что?..

— Не в службу, а в дружбу: отнеси молоко квартирантам.

Мальчик полежал и спросил:

— Так неумытому идти в гости?

— Это — дело хозяйское.

Мальчик нехотя встал, умылся под рукомойником, взял в обе руки теплую кринку с молоком и попросил дедушку:

— Еще плесни молока.

— Зачем?

— Чтобы молоко шапкой стояло!

Дедушка долил молока, надел тяжелый, как из железа, плащ и сказал:

— На озере жерлицы проведаю…

— И я с тобой! — загорелся Сережа.

— Ты нынче дома посиди, — попросил дедушка. — В такую погоду хороший хозяин собаку из дому не выпустит. Вон дождик-то чего делает!

И ушел, гремя плащом.

Не сводя с кринки глаз, со сметанно-белой шапки поверх нее, мальчик плечом открыл дверь в переднюю избу и увидел Лидию Александровну, которая сидела за бубном — плела кружево.

— Парное молоко несу! — объявил Сережа.

Не отрываясь от работы, она шепотом предупредила:

— Муза спит. Сейчас только заснула.

И показала лицом на кровать, где за ворохом одеял девочки не было видно.

Видя, что мальчик держит кринку на весу, она сказала:

— Поставь на стол.

Мальчик поставил молоко рядом с букетом цветов в стеклянной банке. Вода в банке была желтой, а цветы завяли, и белая лилия тоже, кроме таволги, которая расцвела еще пышнее, расточая сладкий запах.

«Никак таволга их погубила? — подумал Сережа. — Надо бы вчера сказать, что коровы не больно ее едят, и ставить таволгу лучше в отдельную банку… Да откуда я знал? Мы букеты не берем».

— Ка-аак Муза мучилась! — говорила женщина. — Она всю спину сожгла. А ты?

— Мы привычные, — ответил Сережа и зашел сбоку бубна, чтобы лучше видеть работу и лицо кружевницы. Глаза у нее были сосредоточенные и сонные, то ли от недосыпа, то ли от долгого старания. А пальцы с колобочками на суставах потемнели, были старше ее и жили своей отдельной жизнью: они быстро-быстро перебирали коклюшки, пощелкивали, побрякивали, звенели ими, и видеть и слышать это на первых порах было хорошо. От коклюшек шли блестящие нити, и на бубне, на заранее нарисованном рисунке — сколке, на латунных булавках эти нити из льна сплетались в узор. Время от времени кружевница продергивала нити крючком-плетешком, и он сновал между ними быстро-быстро, как ласточка в сарае между лучами солнышка.



В пощелкивании коклюшек да и во всей этой работе было нечто однообразное, не рассчитанное на длительное слушание-созерцание, и Сережа собрался уйти, как женщина сказала:

— Ты можешь разговаривать со мной.

— О чем? — спросил мальчик.

Стрекоча коклюшками, она погасила улыбку и ответила:

— О чем угодно.

Мальчик задумался, о чем бы ее спросить, не придумал и сказал на всякий случай:

— Помешаю ведь…

— Нисколько.

— Да?

— Когда я работаю, я могу разговаривать о чем угодно. И думать обо всем. Не о работе. А, скажем, о том, как хорошо в сосновом лесу.

Не меняясь в лице, она сообщила сокровенным шепотом:

— Я даже петь могу!

Губы ее дрогнули, округлились, и Сережа понял, что на подходе — песня. Он замер, чтобы сквозь стук коклюшек не пропустить в ней ни единого слова, звука или дыхания.

Но Лидия Александровна показала лицом на ворох одеял, нельзя, мол, сейчас петь: девочка спит, разбудим еще, и попросила шепотом:

— Разговаривай, Сережа, только негромко.

Быть букой и молчать все время было неудобно, и после долгих раздумий мальчик спросил:

— Вам сколько платят?

— Сдельно.

— Ааа!..

И опять затянулось молчание.

Тогда Сережа стал говорить наугад, без обдумывания, не зная, к месту это или не к месту:

— Мы, когда маленькими были, первоклассниками, пошли с ребятами рыбу ловить: я, Петр Паратиков и его брат Константин. Он тогда совсем маленький был. И понесло нас через болото. А идти нельзя: засасывает! Мы — назад. А тут что-то большое, черное из-под ног вылетело, и мы бежа-аать! Потом спрашиваем друг друга: «Что мы видели?» Константин ничего не говорит, ревет. Мы его на руках несли. Петр говорит: «Летающего человека». А я говорю: «Ворону». Мне не поверили, а потом с большими ребятами ходили на это место. Там ворона сидела и дохлую рыбу расклевывала. Бли-иизко нас подпустила… А другой раз перепугались зайца. Тоже сперва не поняли, кто такой выскочил. Не волк ли?..

Он говорил-говорил, а Лидия Александровна перестала стрекотать коклюшками, закрыла глаза, откинула голову назад, и ее обильные, без приколок, волосы свесились до пояса. Пальцами обеих рук она помассировала у себя шею сзади и спереди, там, где обозначились ярёмные жилы, взбила волосы и опять застучала коклюшками.

Мальчик спросил с сочувствием:

— Больно?

— Что?

— Пальчики.

Она перестала работать, посмотрела на него изумленно и спросила:

— Как ты сказал?

— Я сказал: «пальчики»…

Грубовато-ласковым, как тогда у озера, лесным движением она взлохматила Сереже волосы и убрала руку, когда услышала, что Муза стонет во сне.

— Что, доченька? — еле слышно спросила она. — Я здесь. Спи, деточка, спи.

Близко наклонилась к мальчику и, обдав молочным дыханием, сообщила счастливым шепотом:

— Спит.

Дождь постукивал по стеклам, словно птицы клевали зернышки, и от этого сухой звон коклюшек слышался певучим: кто лучше споет — дождь или коклюшки?

— Пальцы у кружевниц не болят, — рассказывала Лидия Александровна. — У них шея болит… Что нужно кружевнице? Одна — вся в хлопотах, нет подачи — кружева нет. А другая все разложит по порядку, плести сначала не торопится, а потом так увлечется, расцветет вся, и кружево расцветет! Сережа, можно тебя попросить об одном одолжении?

— Просите.

— Если ты увидишь что-нибудь особенно красивое: цветок, облако, птицу… — покажи мне. Смотри на морозные узоры на стеклах. С дедом-морозом ни одному художнику не сравниться. Откуда он берет эти линии, этот блеск, я не знаю. Кто его учитель… а без учителя нельзя!.. Не представляю. Если встретишь интересный рисунок на стекле, покажи мне его.

— Зимой-то как я вам его покажу?

— Зимой? — озабоченно переспросила Лидия Александровна. — Ах, вон оно что: зимой…

Было видно, что она забыла про Сережу и нашла нечто новое в сотворении кружева: торопливо перекалывала булавки, перекидывала нити, и опять, вплетаясь в шум дождя, застрекотали коклюшки.

— Во время работы я обычно пою, — сказала женщина, и мальчик решил, что вот сейчас-то, сейчас-то! Песня обязательно будет, негромкая, чтобы не разбудить Музу, и приготовился слушать, а то и петь. Но вместо песни Лидия Александровна зубами перекусила нитку, вынула из бубна булавки, на которых держалось плетение, сняла с рисунка-сколка готовое кружево и, подержав в руках, подала Сереже.

— Я что-то не пойму, — сказала она, — хорошо получилось или не очень?

А сама воздела обе руки, чтобы от них отлила кровь и они отдохнули, и закрыла глаза.

Лицо ее сразу осунулось и постарело, и на миг Сережа со страхом подумал, что это не Лидия Александровна перед ним, а какая-то другая, незнакомая женщина.

В его руках большая Льняная Бабочка колыхалась от тайных токов воздуха, что при любой погоде бродили по дому. Она могла выскользнуть из пальцев и улететь на лесные поляны, взмахивая блестящими крыльями, готовыми растаять росой от неосторожного дыхания.

Мальчик вспомнил, как дедушка лечил его росой от простуды и слабости, когда Сережа остался без родителей и ухаживать за ним стало некому.

В овражке за дорогой, где мята была так огружена росой, словно ясной ночью при прибылом месяце из ничего пролился проливень и весь остался на пахучей траве, дедушка снимал с внука все и, прежде чем завернуть в полушубок, вымывал бело-набело: ладонями черпая росу, он мыл мальчику шею, подмышки, грудь, спину, отчего тело горело и светилось.

Или дедушка брал его, слабого, синюшного, на руки, нагнувшись, проносил сквозь некошеную траву — сквозь ядреную, ярую, теплую светлынь-влагу! — и приговаривал:


С гуся — вода.

С лебедя — вода.

А с моего милого —

Вся худоба.

Лети, худоба,

За темные леса,

За высокие горы,

За синие моря.


И худоба отлетала. Тело Сережи, алое, прополосканное в росяной купели, обретало здоровье, упругость и силу, и мальчик, хилый от роду, рос покрепче своих сверстников.

Когда это было? Давно. Вот перестал Сережа умываться росой и простудился от купания в Вятке.

Почему он сейчас вспомнил про росу, а не про что другое?

А Льняная Бабочка вырвалась у него из рук и полетела было на свои поляны, но он поймал ее на лету и непроизвольно воскликнул:

— Ой, как хорошо!

— Серьезно?.. — спросила Лидия Александровна и открыла глаза. — Разве это хорошо?..

— Лучше не бывает! — заверил Сережа. Он сиял, и его настроение передалось женщине. Держа за крылья Льняную Бабочку, сплетенную из росы, она поворачивала ее и так и эдак и говорила то с недоверием, то с радостью:

— Спасибо на добром слове… По-моему, совсем плохо не могло быть. Все-таки вещь выставочная! Мы так старались…

А Сережа стоял рядом, ловил ласковость в ее глазах, радовался ей и все чего-то ждал, пока Лидия Александровна не сказала:

— Умираю — спать хочу! Всю ночь не спала. Ступай к себе, Сережа, а я лягу.

Прежде чем уходить, Сережа погладил коклюшки на столе и сказал с сожалением:

— Березовые коклюшки — шахравые.

— Какие?

— Шахравые…

— Это значит «шершавые»?

— Да…

— Шахравые-шершавые!.. Шершавые-шахравые… Ой, Сережа, у меня даже смеяться сил нет! Господи, как я хочу спать…. Ступай, Сережа.

Уходя, он пообещал с порога:

— Мы с дедушкой вам вересовые выточим — гладкие!

После обеда в заднюю избу пришла Муза в толстом фланелевом халатике, заспанным лицом ткнулась в плечо Сереже и пробормотала:

— А мы к вам в гости…

— Милости просим! — обрадовался мальчик. — Спина-то болит?

Она пожаловалась:

— Чешется.

— Это хорошо, что чешется: скоро пройдет. А я к тебе приходи-иил!

— Мама мне говорила.

— А ты не слышала?

— Как я могла слышать? Мама говорила, что из-за меня ночью весь дом не спал. Так это совершенно напрасно: я самый обыкновенный человек.

— Я тоже! — обрадованно заверил Сережа.

Она тряхнула золотыми неубранными волосами и сказала, наморщив носик:

— Сергей, покажите что-нибудь интересное.

— Пошли на подволоку.

Из сеней по скрипучей лестнице дети поднялись на чердак, где свет пополам с дождем брезжил из двух прорезных окошек по торцам.

Здесь было хорошо. Дождь гудел по всей тесовой крыше, и капли его, просачиваясь сквозь щели, нет-нет да и задевали лица детей. Пол на подволоке (против пожара и для тепла) был засыпан мягкой, как пух, землей. Две кирпичные трубы, длинные, как шеи жирафов, поднимались сквозь крышу, чтобы посмотреть на белый свет и задышать горячим дымом, когда внизу, в горницах, хозяева затопят печи. А каких только диковинных предметов, отслуживших или не отслуживших свое, здесь не было!

Воистину это передать невозможно! Здесь была медная ступа с пестиком, в которой когда-то толкли прежний сахар стальной крепости, крупную камскую соль — бузун и орехи. Около нее притулилась чаруша — плетеное блюдо, почерневшее от времени. А вот плошка для ососков — для молочных поросят. В свое время на ней подавали к столу жареного поросенка, и специалисты говорят, что вкуснее этого блюда человеческое воображение представить отказывается. Здесь было множество других, неведомых ныне вещей, покрытых пушистой пылью.

Сережа показал наверх, где в глиняном гнезде тесно сидели ласточки, и грудки их белели в темноте.

— Почему их так много? — прошептала девочка. — Отцы и дети?

— Я не знаю…

— А может быть, семьями дружат, — рассудила она. — Мы вот ведь дружим семьями!

— Дружим.

Из тайника — из паза между верхним венцом и крышей — Сережа достал главное свое богатство — жестянку со старинными деньгами. Дети рассматривали зеленые «керенки» с поджарыми орлами без корон, синие николаевские пятирублевки. Особой гордостью мальчика была сторублевая ассигнация с белым полем, где на просвет проступал человек с грозными усами.

Мальчик показал его девочке и спросил:

— Узнаешь?

— Я знаю этого императора со всеми его слабостями, — с достоинством ответила она.

— Петр Первый, — сказал Сережа.

Почему-то деньги вопреки ожиданиям мальчика не произвели на Музу большого впечатления. Зато ее заинтересовал ящик без крышки, полный сухого шиповника. Рукавом она стерла пыль с боковин и вслух прочитала надпись:

«Сия колыбель для младенца малого, для усыпания и для просыпания, и чтобы он рос и добрел на ум, учился закону божию, родителей почитать».

— Тут рисуночки всякие, травки, цветики, — умилялась девочка. — Ты, Сережа, тоже лежал в этой колыбели?

— Говори-иили, — нехотя ответил он. — Сам-то я не помню. Я рано пошел. А чего разлеживаться-то?

— Еще кто в ней лежал?

— Кто? Да мы все по очереди.

— С того века?

— С какого?

— Разумеется, с девятнадцатого!

— Пожалуй, — согласился мальчик. — Можно по годам посчитать. Прапрадедушка. Прадедушка. Дедушка. Папа мой… Да и мы полеживали, пока маленькие были… Сейчас в ней шипягу сушим — шиповник. Тоже дело!

— Кстати, — девочка сделала очень серьезное лицо, — мы вам дали книгу почитать. Вы ее читали?

— Нет еще.

— И даже не заглядывали?

Поколебавшись, Сережа ответил:

— Дедушка заглядывал.

— А вы?

— «А вы»… Нам некогда.

— Совсем нет времени?

Внизу в сенях дети услышали шаги и голос Лидии Александровны.

— Давай спрячемся от мамы? — шепотом предложила Муза.

— Давай!

Мальчик схватил ее за руку, и дети на цыпочках прошли за кирпичную трубу и затаились там. Шаги приближались, и почему-то Сережа перепугался этих шагов. Но его страх не был тем страхом, от которого тошно жить, а был он страхом веселым, нарочным, и без него не бывает настоящей игры в прятки.

— Муза! Сережа! Где вы? — спрашивала внизу Лидия Александровна. — Ау-уу!

Глаза детей бедово блестели в темноте.

— Ау-уу! Я вас все равно найду.

На Музу напал смех, и она делала невероятные усилия, чтобы не рассмеяться вслух. Сережа состроил суровую физиономию, и девочка смеяться перестала.

— Ау-уу! Молчите? Я тоже буду молчать. Посмотрим, кто кого перемолчит. Тоже мне, молчальники…

Теперь смех напал на Сережу. Щеки его надувались. Он корчился и чувствовал, что не совладать ему с собой и хохот вот-вот прорвется наружу.

А внизу в сенях Лидия Александровна повторяла на разные лады;

— Молчальники-печальники!.. Молчальники-прощальники!.. Молчальники-начальники!.. Ку-ку!

Дети не выдержали. Они прыснули одновременно, а потом одновременно же засмеялись, взвизгивая от восторга, оттого что теперь можно хохотать вволю, а игра все равно не кончается.



Внизу загремела парадная дверь. Кто-то старательно вытирал ноги на крыльце и, грохоча плащом, вошел в сени. Сережа перестал смеяться и сказал:

— Дедушка пришел.

Дети молча стали спускаться по скрипучей лестнице. Ласточки, белея грудками, смотрели на них из глиняного гнезда и не шевелились.


Вятская история


Дедушка принес на кукане большую зеленую щуку, отчего во всех комнатах запахло сырой рыбой и озером.

Он положил добычу на тесовую лавку, и все обитатели дома опасливо стали ее разглядывать.

У щуки было темно-зеленое прогонистое тело, белое брюхо и костистая, в буграх голова с круглыми, как луны, глазами.

Для Сережи рыба, выловленная в озере, или глухарь, принесенный из леса, были вестниками загадочного мира, о котором ему хотелось узнать побольше. Он заглядывал в щучью пасть и в глаза и думал, что они видели такое, чего ни один человек не видел: подводную горловину — главный живун, откуда поступает живая вода, Щуку с серебряными рогами — властительницу этого провального лесного озера и других его обитателей. Медлительных лещей в кольчугах, выкованных из булатной стали; толстых, как лапти, золотых карасей; изумрудных окуней со слюдяными гребнями, похожих на парусники из пиратских времен; раков немыслимых размеров, клацкающих клешнями и умеющих под водой рыть глубокие пещеры… Оттуда, из глубины, эта дедушкина щука видела солнце, луну и звезды и, надо думать, их отражение на водной глади. Наверное, из озерной горницы звезды виделись особенно большими и приближались к озеру, разговаривали с ним, принимая его за свою сестру — за прозрачную звезду, упавшую с неба в вятские леса и пылающую своим и отраженным светом… Чего только не видела на своем веку эта рыбина, расточающая острый запах водорослей! О, если бы она умела говорить, она бы порассказала такое, чего не прочитаешь ни в одной, даже самой старинной книге.

Украдкой мальчик посмотрел на Музу и на Лидию Александровну. Они рассматривали рыбину и думали приблизительно так же.

А может быть, и не так.

Девочка ощупала костяные шишки на щучьей голове и заявила:

— А у нее рога есть!

Лидия Александровна справилась у дедушки:

— Это та самая знаменитая Щука с серебряными рогами?

Ответить сразу он не успел: рыбина ворохнулась, захлопала мокрым хвостом по лавке, и всех, кроме хозяина дома, как ветром сдуло. Издалека девочка испуганно повторила вопрос матери:

— Та это щука или не та?

— Не та, — ответил дедушка. — Ту я бы отпустил.

Досыта насмотревшись на щуку, квартиранты ушли.

Дедушка затопил подтопок, охотничьим ножом выпотрошил рыбину, натер щучье нутро солью, а чешую счищать не стал, вложил хвост щуки в ее пасть и, чтобы хвост не вырвался, закрепил таловым прутиком. В таком виде он положил щуку в широкую кастрюлю, залил куриным бульоном и поставил на огонь.

Во время всех этих священнодействий Сережа был рядом и молчал: он очень хотел есть.

Из устья печи дедушка выгреб холодный уголек, обдул от золы, бросил в клокочущий бульон и пошел звать квартирантов.

Когда весь дом был в сборе, дедушка накрыл стол вышитой скатертью, расставил перед едоками лучшие тарелки, мелкие и глубокие, на колени каждому положил полотенце для рук и пожаловался Лидии Александровне:

— Тарелок-то много, да едоков мало. Раньше большой семьей садились. К столу протиснуться нельзя. А сейчас — я да Сережа. Ладно, много-то говорить не будем: рыбу едят молчком…

Щуку ели горячей, с жару, с пылу, и была она, нарезанная на большие куски, вкусна необыкновенно. Пряча лицо в пар, Сережа сказал тихонько, чтобы услышал один дедушка:

— Ты мне ни разу так рыбу-то не вари-иил…

— Ты, батюшко, забы-ыыл, — улыбался дедушка. — Было такое угощение по великим праздникам.

— А сейчас какой праздник? — ревниво спросил Сережа, увидел смеющиеся глаза девочки, фыркнул, чуть не подавился костью и умоляюще попросил взглядом:

— Ты меня не смеши.

— А что за это будет?

— Что-нибудь да будет…

— Да ты сам смеешься без меня. Смешинка в рот попала?

Дедушка дал гостям разбирать огромную щучью голову. Сколько в ней было всяких пластинок, костяных палочек и легкого вкусного жира, про который Лидия Александровна сказала:

— Пальцы от него склеиваются, как от почек тополя. Раньше на нем писали иконы…

— Э, не-еет! — не поверил дедушка. — Щука — рыба грешная. Бо-оольшая грешница! Много она рыбьих душ погубила, не сосчитать. Если и писали мастера по рыбьему клею с мелом, то брали для него рыбу мирную, которая травку подбирает. Одним словом, карася, леща или сорожку.

Вытирая руки полотенцем, Лидия Александровна сказала:

— Что-то я у вас в доме икон не вижу.

— А мы не моленые, дак зачем они нам? Это бабушка у нас была моленая, — ответил дедушка. — Может, где-нибудь на подволоке и есть… Сейчас чай будем пить!

Держа в обеих руках на отлете пышущий паром самовар, дедушка поставил его посреди стола, и Муза воскликнула:

— Мамочка, он не электрический!

Самовар пел-гудел вполголоса, расточая смолистый жар, и пение его мало-помалу становилось все глуше, с посвистами. Иногда он окутывался влажным облаком и вовсе остывать не собирался.

В самоварном облаке Сережа видел распаренное лицо девочки. Она дула на блюдце с чаем, смешно сводя глаза к переносице, но мальчик не смеялся, а отчего-то жалел ее, и, когда она смотрела в его сторону, он тут же прятал глаза и делал вид, что, кроме чая, сейчас его ничто не интересует.

Между тем взрослые вели свой разговор, и дедушка рассказывал Лидии Александровне историю здешнего кружева:

— …Жил в старину плотник Мирон Хоробрых, и Петр Первый его очень любил, потому что не сыскать лучшего мастера по корабельному делу. Царь взял Мирона с собой в Голландию, и голландцы учились у него. Так он вытешет и подгонит доски — капля не просочится, хоть не конопать, не смоли суденышко.

Пришел Мирон к Петру и говорит:

«Жениться хочу, государь».

«Здешнюю присмотрел?»

«Зде-еешнюю. Мастерица-кружевница. Я мимо проходил, а она у окошка с бубном сидит, как у нас в слободе, и песню поет. Я говорю: «Как звать тебя?» «Ма-артой». Полюбилась она мне».

«Ладно, — говорит царь. — Я у тебя на свадьбе дружкой буду».

Сыграли свадьбу. Все пили-гуляли, кроме жениха и невесты, и Петр о-оочень их хвалил:

«Больно вы похожи, Мирон и Марта. Ровно брат и сестра. Значит, жить будете в любви и согласии». Подарил он невесте перстень, а жениху — плотницкий топор из булата. Молодые отдарились — вынесли царю рубашку в кружевах. Петр спрашивает:

«Ты, Мартушка, плела?»

«Я… Не понравилась?»

«Такая тонкая работа, — хвалит Петр. — Я эту рубаху по большим праздникам буду надевать».

После свадьбы царь собрал совет и спрашивает:

«Где на Руси корабельные рощи?»

Советники руками разводят.

«Нету, — говорят. — С обыском искали: нету! Отдельные хорошие сосны попадаются, а так больше жердняк да кривель».

«Худо искали! — сердится царь. — Держава-то немеренная».

Тут Мирон подошел и говорит:

«У нас на Вятке около слободы Кукарки[1] бор корабельный. Что ни сосна, то колонна. Отпусти меня на Вятку, государь! Я тебе по зимнику лес привезу».

Царь карту расстилает, головой качает:

«Далека Вятка от моря. Оставайся при мне, Мирон: корабельных мастеров мало».

Плотник слезно просит:

«Мне которую ночь сон снится: две сосны падают в бору. Это у меня отец и мать при смерти. Как бы они без меня не померли… Отпусти, государь!»

«Не всякий сон в руку, — говорит царь. — Даст бог, выздоровеют. А в Кукарку ты поезжай. Сруби в бору самые лучшие сосны по счету да с выбором, чтобы после тебя бор жил. Привезешь мне их таким путем — запоминай по карте. Жена-то поедет с тобой?»

«Она за мной в огонь и в воду!»

«Только такие жены и нужны, — хвалит государь. — А то другие чуть что — в обморок…»

Приехал Мирон с женой в Кукарку, а родителей в живых не застал. Только две свежие могилки на монастырской горе у церкви Покрова.

Посидел он у них, поплакал. Жена от него не отходит, утешает его.

А жить-то дальше надо!.. Мирон с мужиками по цареву указу сосны рубит, в связки вяжет. А жена его Марта смотрит, как русские-то кружевницы плетут, учится у них и сама их учит. Вишь, голландское-то кружево строже, а наше бойчее, наряднее. Подружек у Марты стало много, и процвело кукарское диво-кружево!..

По зимнику на лошадях Мирон привез обещанное в Петербург. Царь ходил вдоль привозных сосен, обушком по ним стучал и дивился:

«Какое гонкое дерево! Да звон какой! Да долина какая! Пока всю сосну пройдешь — устанешь. Останься, Мирон Иванович, да поставь корабль напоследок. Из родимого-то леса! Разве он тебе чужой?»

Тут плотника и разобрало. Он шапку об пол:

«Сделаю, государь!»

И такой он вытесал корабль — ладный, легкий. Сам просится в море, как борзый конь в поле. А как закачался кораблик на волнах, Петр обнял Мирона и говорит:

«Спасибо, Мирон Иванович! Вот теперь отпускаю тебя навовсе».

Веселый он, царь, а глаза невеселые.

«Накажи жене своей, чтобы послала мне рубаху белую, считайте, без кружев. Смертную рубаху».

«Что так, государь? — опечалился Мирон. — Ты же вон какой здоровый».

А Петр смеется:

«Поживем пока! Жене кланяйся. А рубашечку вы мне все-таки пришлите».

Вернулся Мирон в Кукарку и говорит жене:

«Мартушка, царь тебе кланяется. Рубаху белую просит прислать. Только кружев на ней — чуть-чуть…»

«Зачем чуть-чуть-то, Мирон Иванович?»

Не сказал муж жене зачем.

С подружками выткала она рубаху, ромашки-кружавчики подплела и послала во дворец. Аккурат тут царь заболел. Долго он мучился и был без памяти. А когда в сознание вошел, ему посылку показали. Он сказать успел:

«Вот в этой рубашке меня и похороните».

И молвы у Петра не стало.

Так и положили его в вятской рубахе…»



Внезапно дедушка прекратил рассказ, посмотрел на свет стакан и сказал в сердцах:

— Чай-то нынче больно жидкий: из Кирова Котельнич[2] видать!

— Почему? — удивилась Лидия Александровна. — Чай как чай…

— Да не в чае дело! — взорвался дедушка. — Я тут разговоры разговариваю, а корову кто будет доить? Вон она, сердешная, недоеная мычит… Дождь льет… Куда я плащ-то подевал, а? Никто не видал?

— Зачем так шуметь? — смиренно сказала Лидия Александровна. — Корову я буду доить. Дайте-ка мне плащ…

Она без боя отобрала у дедушки его тяжелый плащ, накинула на себя, взяла эмалированное ведро для молока и пошла в дождь.

— Погодите-ка, — остановил ее дедушка. — Фонарь надо. Без фонаря вы ничего не увидите…

На удивление скоро он нашел электрический фонарик, пощелкал выключателем, надел пальто и сказал:

— Идемте, Лидия Александровна, я вам посвечу.

— И я пойду! — обрадовалась Муза и надела дедушкину телогрейку, которая была ей до пят. Захваченный общим возбуждением, Сережа тоже стал одеваться, но дедушка наказал ему:

— Сергей, ты дома посиди А вдруг кто придет?

Компания ушла в дождь, а Сережа остался домовничать. В избе, вздыхая, остывал самовар и тикали часы. Вокруг лампочки, принимая ее за солнце, летали бабочки и обжигали крылья, отчего слышалось потрескивание и запах паленины. На этих бабочек хорошо берет сорога, язь или даже лещ в лунную ночь на лесном озере, поверху, где-нибудь при устье ручья. Там вода всегда шевелится, и рыба смело хватает насадку, а после ходуном ходит на леске, облитая луной… Вот бы в новолуние сводить туда гостей! А может быть, луна уже показалась? Заслонившись ладонями, Сережа прижался к оконному стеклу, по которому стекал дождь. Никакой луны не было и быть не могло, а мальчик все высматривал, когда по двору пойдет народ с дойки.

Скоро они или нет?

Может быть, свет в избе погасить? Тогда лучше будет видно, что делается на подворье. Да не стоит: расспросы пойдут. Дедушка обязательно спросит:

«Чего ты, Сергей, во мраке сидишь?» Наконец-то компания воротилась с дойки. В сенях загремело. Первой вошла Муза и, хлопая мокрыми рукавами стеганки, заявила:

— Мама целое ведро надоила!

И добавила с не меньшим ликованием:

— А у коровы глаза фиолетовые!

Вслед за ней появилась Лидия Александровна, поставила ведро молока на стол в прихожей, откинула мокрый капюшон плаща, и Сергей увидел ее счастливое лицо. Усталости на нем не было, а бродила по нему возбужденная улыбка человека, что сделал хорошее дело и еще не отошел от него. Щеки ее разрумянились, в бронзовых волосах и на лбу блестели капли дождя. Она не замечала их и, снимая великанский дедушкин плащ, улыбалась Музе, мальчику и дедушке, который светил фонарем в сенях и говорил весело:

— А вот и мы! Никто нас не спрашивал, Сергей?

— Никого не было.

— Ну и ладно. В такую погоду все добрые-то люди по домам сидят. Даром, даром, Лидия Александровна, пол-то не подтирайте! В такую погоду хочешь не хочешь всегда с воли воду принесешь. Мойте руки да будем парное молоко пить.

Он налил полную, с пеной кружку, с поклоном подал ее Лидии Александровне и сказал:

— Пробу доярка первая будет снимать!

А потом налил и остальным и себя не забыл.

Лидия Александровна отпила глоток.

— У нас в городе молоко порошковое, — сказала она. — А у вас оно как сливки…

Сережа не выдержал и провозгласил:

— А мы пьем и ничего не замечаем!

Получилось у него громковато, и дедушка сказал:

— Ого! Голосок прорезался.

Все трое переглянулись, и Сережа подумал или почувствовал, что дедушку, Лидию Александровну и Музу объединяет какая-то тайна.

Квартиранты ушли к себе, унося бидон молока, а дедушка, припоминая подробности доения, улыбался и рассказывал:

— …Пришли мы поздно. Курицы нас перепугались. Петух насилу их успокоил. Я светил, а Лидия Александровна доила честь по чести. Откуда вот она умеет?

— Она все умеет, — с хмуроватой гордостью вырвалось у Сережи.

Легли спать по разным углам, да ни тому, ни другому не спалось. Сережа не выдержал и подал голос:

— Дедушка-аа…

— Болит чего? — встревожился старик.

— Нет. А Муза-то… доила маленько?

— Что ты! Ей все в диковинку.

Полежали молча, и Сережа протянул:

— Дедушка-аа…

— Чего опять?

— Ты жерлицы-то на озере поставил?

— Три штуки я поставил при ручьях.

— Я утром хочу сбегать да проверить. Нынче щуки жоркие!

Сережа представил, как он завтра на озере поймает щуку, да, может быть, и не одну, и закатит для гостей новый пир на весь мир. Он тотчас хотел спросить дедушку, согласится ли тот опять варить щуку в чешуе, да побоялся среди ночи рассердить старика, с головой заполз под одеяло и заснул.

Во сне в сознание его проник голос Лидии Александровны:

— Сережа… Сережи… Сережу…

Этот голос, склонявший его имя, был как нежный укол, от которого мальчик сразу проснулся и выглянул из-под одеяла. У керосиновой лампы сидели Лидия Александровна и дедушка, и от них шевелились лохматые тени на стенах.

— Горячо вы беретесь, Лидия Александровна, — говорил старик. — Ой, горячо!

— Почему? Я рассуждаю совершенно спокойно. Муза у меня болезненная девочка. Красный цвет она практически не видит… особенно на зеленом… и землянику в лесу она собирала не по цвету, а по виду. Ее здесь так много, что с закрытыми глазами можно собирать!.. А в туесок дочери я незаметно подкладывала мои ягоды. Помните, она сказала, что у коровы фиолетовые глаза? — волнуясь, спрашивала женщина. — Я просто перепугалась ее слов!.. Разве у коровы глаза фиолетовые?

— А почему бы и нет? — рассудил дедушка. — Это как посмотреть. При каком свете…

— Это вы серьезно?.. Суть в конце концов в другом. Больше всего врачей… про себя я уже не говорю… беспокоят перепады настроения у девочки. Сейчас она в восторге, а буквально через минуту — в отчаянии! Лекарства тут не помогут и уже не помогают. Она одинока. Она плачет и повторяет: «Хочу, чтобы у меня был такой брат, как Сережа!..» Он неизбалованный, чистый, оказывает на нее самое благотворное влияние… И на меня тоже. Я хочу усыновить Сережу. Отдайте мне его! Пожа-луйста-аа…

— «Отдайте», — передразнил дедушка. — Чай, не вещь. А живой ведь человек! Моя кровь.

— Но родителей у него нет. Он сирота. Вам — не обижайтесь! — все-таки много лет.

— Много-оо, — согласился дедушка. — Все при мне. Годочки мои такие, что самому не верится. На пятилетку я не загадываю. Куда мои годы денешь?

— Вот видите? Стоит всерьез подумать о будущем Сережи. Я же беру ответственность за его жизнь… За благополучие мальчика.

— А муж? — потерянно спросил дедушка. — Он же ни сном, ни духом ничего не знает…

— Муж доверяет мне буквально во всем. Веревок, правда, я из него не вью… Не вижу необходимости. Но как я скажу, так и будет. Разве это справедливо: ребенок растет без мамы?..

— Вон оно ка-аак, — заколебался дедушка. — Он, чай, не теленок… Сережа-то. Корову продают, уводят в чужую деревню… Она голосом ревет, упирается, не хочет идти. Силом ее уводят. Под стражей. Запрут в хлеву — она неделю ничего не ест. И ждет, ждет, бедная, когда ее выпустят, чтобы бегом прибежать обратно! Чай, Сережа-то не теленок…

— Да кто с вами спорит, Сергей Данилович? Я прошу вас… Умоляю… Если хотите, я заклинаю вас: позвольте мне усыновить Сережу. И я усыновлю его! Вот увидите…

Мальчик похолодел.

Он мгновенно представил, как его силком увозят отсюда — от дедушки и деревни — в город, где камень на камне, где вместо лесного озера — бассейн, в котором от хлорки облезает кожа, где люди один другого напористее. Разве это дело? Здесь он помнит по памяти все ягодные поляны, и грибные высыпки, и народившееся деревце, что ему по колено. Здесь с ним издалека здоровается каждый деревенский житель, как с ровней. А эти чужие люди, что живут у них в доме без году неделя, уже распоряжаются его свободой и жизнью.

Чего же дедушка-то молчит? Молчит и не заступается за родного внука, которого он зовет по-отечески «сынок» и никак больше?

А Лидия Александровна говорила вкрадчиво:

— Я никого не тороплю, не подгоняю.

— Вот это другой коленкор!

— Поживем мы у вас…

— Правильно. Поживите. Отойдите на парном молоке, на ягодах. На свежем воздухе. Я ведь и сам, если правду говорить, Лидия Александровна, горячо брался усыновить Сережу. Да не вышло.

— Почему? — насторожилась женщина.

Дедушка крякнул и сказал:

— Года! Устарел я. По закону усыновлять можно до пятидесяти пяти лет. Да-аа… Чего это мы керосин-то зря жжем?

Дедушка задул лампу, отчего на стенах растворились две тени, а в избе стало светлее.

— Я, Лидия Александровна, на него одного надеюсь, на Сережу, — сказал он и посмотрел в угол, где под одеялом затаился мальчик.

Посмотрела туда и женщина и спросила шепотом:

— А если он не спит?

— Об эту пору мы только с вами полуночничаем, — успокоил дедушка. — С добрым утром вас, Лидия Александровна!

— С самым добрым, — улыбнулась женщина. — Светлым-светло-оо…

— Вчера лило, а нынче день-то какой ясный заводится! Расходиться пора да часок поспать. Хоть через силу да подремать надо.

Прежде чем уходить, женщина сказала:

— Что-то в вас такое военное есть, Сергей Данилович. Вы ведь воевали?

— А как же.

— Кем?

Дедушка ответил с расстановкой:

— Признанность была пулеметная.

Женщина ушла к себе, а дедушка лег, долго ворочался, вздыхал и говорил знакомые слова во сне или наяву:

— Жизнь-жизнь…

Или:

— Беда-аа…

Или еще;

— На рыск иду, бабы.

Последнее предложение относилось к тому времени, когда он после фронта работал председателем колхоза, где остались одни женщины, нечем было платить за трудодни, и молодому тогда дедушке, чтобы накормить людей, приходилось принимать на самом деле рискованные решения.

Забывшись коротким сном, мальчик поднялся раньше дедушки, оделся, захватил ломоть хлеба и, не звякнув калиткой, пошел дальше от деревни.

Его обступила рожь в белой толстой росе, и ненадолго, в предчувствии перемен, ему захотелось отчаянным усилием воли подняться над рожью и полететь невысоко, чтобы видеть зерна в колосьях, птиц, пережидающих росу, пустые гнезда жаворонков…

Он собрал росу с колосьев, вымыл ею лицо, глаза, уши и сразу стал далеко видеть и слышать.

Далеко-далеко он увидел деревню Кукушку в тополях и услышал, как по всему полю подают голоса птицы, еще робкие после вчерашнего дождя. Только одна птица, если судить по ее пению, золотая, продувала свой пастушеский рожок:

— Фиу-тиу-лиу!..

Куда теперь?

Домой? А если квартиранты сегодня же повезут его в город, а у него не хватит духу отказаться? Сегодня они, наверное, не сделают этого, но он не сможет скрыть, что слышал разговор, и обязательно скажет Лидии Александровне:

— Отсюда я никуда не поеду.

Скажет ли? Отсюда-то легко загадывать и храбриться, а вблизи все по-другому, все не так. Лучше походить, устать, охолонуть, и тогда уже ничего не страшно. А если вовсе не приходить в деревню? Они все поймут и уедут. То есть как это «не приходить»? Жить-то где? У кого? У него же никого нет, кроме дедушки. Не-еет, человеку рано или поздно обязательно куда-то надо приходить.

Он придет. Только не сейчас.

Если дедушка и квартиранты кинутся искать его, куда, мол, он убежал без спросу? И найдут, а душа его еще не готова сказать эти самые слова:

— Отсюда я никуда не поеду.

Не найдут.

Он сумеет спрятаться. Про эту спрятку никто не знает, кроме его друга Петра Паратикова, да и тот на все лето уехал с братом Константином и родителями к родне в Лебяжье.

Ближе к полудню Сережа пришел к старым березам, залез в дупло, что было высоко над землей, и удобно устроился там.

Вот она — заветная спрятка!

Здесь пахло берестой, воском и горелым деревом и было загодя постлано сено. Лежи, свернись калачиком и ни о чем не думай!

Если бы береза могла говорить, она бы рассказала мальчику о том, что в этом дупле роились и держали мед пчелы, пока люди не поселили их в ульи. Она бы вспомнила, как здесь не единожды ночевал медведь и тихонько повизгивал во сне: жаловался, а на кого, она так и не поняла.

Из дупла было видно бирюзовое небо. Между ним и Сережей свешивалась ветвь, одетая зелеными листьями. Она раскачивалась и что-то хотела высказать человеку.

Что?

Мальчик выглянул наружу.

Плакучих ветвей было много, и все они говорили наперебой. В ветвях закипал ветер, и они метались и били по черной коре, и в метании этом было предчувствие осени, хотя стояла жара и рожь еще не начали убирать.

Сережа слез с дерева и пошел в деревню навстречу ветру. Ветер катил по полю волны, и рожь ластилась к небу — подкатывалась к белесому его краешку и затихала.

Дома ворота были раскрыты и ветер ворошил перья на курицах.

В задней избе у окошка стоял дедушка и, шевеля губами, читал книгу — ту самую, которую Сереже дала на время Лидия Александровна.

Он не услышал, как вошел мальчик, и, увидев внука близко от себя, вздрогнул, так что в книге ворохнулись страницы, и сказал:

— Ой, как ты меня напугал!.. Чего же ты на озеро-то как долго ходи-иил?

— Так…

— А мы тут обыскались тебя. Обкричались. Вишь, на красной машине к квартирантам хозяин приехал! Они собрали вещи моментом и уехали. Муза голосом ревела: «Давайте Сережу дождемся!» А хозяин говорит: «На переправу опаздываю»… Тебе не попадалась красная-то машина?

— Не-еет!

— Муж-то у Лидии Александровны такой молодой, симпатичный. Животик у него через ремешок свешивается. Всё иконы на подволоке искал! Не нашел. А колыбельку нашу забра-аал. Вместе с шиповником. Я сперва не хотел отдавать. Да он говорит: «Я ее в музей приспособлю. Пускай люди любуются». Я подумал: «Чего она здесь будет пылиться? Лежать в ней все равно некому». И отдал. Не бесплатно, конечно… Я его спрашиваю: «Куда торопитесь? Зачем такая выгонка? Погостили бы недельку-другую». Он говорит: «Нельзя: момент все решает — квартиру получаем». Так я и не понял, где… то ли в Советске, то ли в Кирове? То ли в Яранске, то ли в Москве? Лидия-то Александровна все тебя поминала и плакала…

И краткая ненадежная радость, оттого что квартиранты уехали и, стало быть, никто теперь не увезет Сережу в город, стала быстро меркнуть у мальчика.

— Так-то они вроде культурные люди, — говорил дедушка. — А что-то у них не то! Последние стихотворения Пушкина позабыли…

Мальчик взял у дедушки книгу, полистал и, не разбирая, что в ней напечатано, пробормотал:

— Без картинок…

— Не нарисовали, — согласился дедушка. — Пойду хоть ворота закрою.

Оставшись один, Сережа разобрал слова в случайной странице, и они поразили его. Он отвел глаза от книги и заплакал, оттого что Лидия Александровна и Муза уехали, возможно, навсегда и ему не пришлось с ними проститься, оттого что при них он не удосужился почитать эту книгу и поговорить о ней и оттого что в его жизни больше не предвидится перемен и все пойдет по-старому… Он опять заглянул в книгу, и снова, так что занялось дыхание, пушкинские строки ожгли его душу неслыханной красотой:


Что белеется на горе зеленой?

Снег ли то, али лебеди белы?

Был бы снег — он уже бы растаял,

Были б лебеди — они б улетели.


Школа



Школа размещалась в деревянном здании бывшей земской больницы, и с того давнего, дореволюционного времени в ней пахло лекарствами. И потому, приходя на уроки, Сережа опасался, как бы из той или иной двери не вышел человек в белом халате и не предложил бы сделать укол или прививку, что бывало несколько раз в каждом учебном году.

Тем не менее он храбро сидел на первой парте рядом со своим другом Петром Паратиковым, слушал учительницу Августу Николаевну Белобородову и не пропускал ни единого слова, за исключением тех случаев, когда заглядывался на тополя за окном. Они исстари окружали школу могучим каре — четырехугольным строем — и принимали на себя все ветра в округе. Иногда Сережу отвлекал паук, что жил в косяке окна и время от времени показывал свое блестящее брюхо в ореоле длинных изломистых ног, которые всегда куда-то спешили.

А Петр Паратиков слушать учительницу не любил. Правда, вслух он не выражал своего неудовольствия, но на лице его было написано:

«Ну и что?»

Или:

«Это мы и без вас знали».

Или еще:

«Нельзя ли чего-нибудь поновее? Когда все это кончится?..»

Порой он тоскливо вздыхал и смотрел в окно, как Монте-Кристо, заточенный в мрачный замок Иф, в свое время смотрел на свинцовую зыбь Средиземного моря: не покажется ли белый парус надежды?

Позади Сережи и Петра всегда было неспокойно— задние парты шумели. Учительница не замечала этого шума, потому что с годами стала хуже слышать, а только догадывалась о нем и, догадываясь, лучшие свои уроки рассказывала, глядя на Сережу — для него рассказывала. Он это знал и, не обращая внимания на общий классный шум, очень боялся потерять взгляд старой учительницы. Мальчик понимал: если он его потеряет, то тогда этот взгляд будет обращен не к нему, а к кому-то другому. И тогда из его жизни уйдет нечто важное, надолго, если не навсегда.

Учительница говорила, а он смотрел на нее не заискивающе, не подобострастно, а уважительно, так, как в большой семье дети смотрят на мать, когда она беседует с ними — по делу, по необходимости, от души.

В классе никто не знал, что лучшие свои уроки Августа Николаевна рассказывает для Сережи Рощина, а он никому никогда не признался бы в этом: нельзя.

Да и бывает ли так?

А почему бы и нет? Даже если Августа Николаевна рассказывала только для Сережи и немногих других учеников, которые умели слушать, то за ними тянулись остальные, и худо ли, бедно ли слушал и запоминал весь класс.

Сегодня утром окна в школе были густо-синими, какими они бывают поздней осенью или зимой. Августа Николаевна пришла на занятия в нарядном платье с манжетами и кружевным воротником и, отмечая в журнале, кого нет, сказала:

— Сегодня снег. А месяц назад я видела, как по полю ходили журавли.

Она сказала это для одного Сережи, да так, чтобы слышали все. Мальчик промолчал, промолчали и остальные, и тогда Сережа подал крепенький голос:

— Они в стерне зерна собирали. Кто сколько найдет. Одним словом, кормились!

— Ты сам их видел, Сережа? — спросила учительница.

— Я сам их видел…

— А не видел, как они танцуют?

Сережа солидно кашлянул в кулак и ответил:

— Слыхать — слыхал, а наблюдать не приходилось.

Петр Паратиков, обиженный тем, что разговор идет с одним Сережей, ткнул соседа локтем: хватит, мол, отнимать время у занятых людей. Поскольку сосед не заметил этого, Петр Паратиков поднял руку, встал и решительно сказал:

— Августа Николаевна! Можно я того мизгиря убью?

— Где он? — спросила учительница.

— А вон!

Пальцем Петр Паратиков указал на щель в оконном косяке, где пузырьком блестело брюхо паука, и обвинительно провозгласил:

— Сидит, как феодал.

— Пальцем не показывают, — сделала замечание учительница. — Не принято… Как кто он сидит?

Петр Паратиков ответил неуверенно:

— Как феодал… А что?

— Петя, — спросила учительница, — а ты знаешь, кто такой феодал?

Мальчуган вознес глаза к потолку, подумал и ответил бойко, как по-писаному;

— Феодал — это человек, который много ест и имеет замок!

Какое-то время класс молчал, а потом, уловив на лице учительницы беззвучный смех, грохнул хохотом. Петр Паратиков обиделся, повернулся к классу и замахнулся на хохочущих:

— Чего вы!

Класс засмеялся еще громче.

— Что я такого сказал? — не унимался мальчуган. — У него замка, что ли, нет? Вы книг отродясь не читали, что ли?

И плачущим голосом Петр Паратиков обращался к учительнице:

— Скажите им, Августа Николаевна, чтобы не смеяли-иись!..

Она что-то сказала, но класс все равно смеялся до тех пор, пока Августа Николаевна не принялась вслух разбирать письменные сочинения, что лежали у нее на столе.

Под спокойные слова учительницы Сереже было хорошо сидеть и ни о чем не думать. В правом углу класса белела печка, с вечера протопленная Августой Николаевной, жившей при школе.

Тепло благодатными токами стелилось по полу, отчего никуда не хотелось идти. Слушая и не слушая объяснения учительницы, Сережа глядел на ее лицо в морщинах и думал о том, что она очень красива и даже похожа на Лидию Александровну, только, конечно, много старше. Открытие это мальчик сделал после того, как уехали квартиранты, и с тех пор слушать учительницу для него стало тревожным наслаждением. Он отыскивал в ее облике сходство с обликом той художницы-кружевницы, что недолго прожила в их доме, внезапно уехала, куда — неизвестно, и не прислала ни одного письма. Было время, когда ему хотелось спросить у учительницы:

— Августа Николаевна, а вы не родня Лидии Александровне? Где она сейчас?

Но он не спрашивал: была бы родня — вся бы деревня знала. Родством и свойством в деревнях, как нигде, дорожат, и беспамятных тут не бывает.

Между тем Августа Николаевна дошла до сочинения Сережиного соседа и похвалила его:

— Хорошая работа.

— А мы плохих не пишем! — польщенно отозвался Петр Паратиков.

— Бывает, что и вы пишете, — заметила учительница. — А на этот раз я бы сказала: «Приятное сочинение!»

Сочинитель покраснел, и сложное выражение его лица можно было расшифровать примерно так:

«А мы только такие и пишем!»

Учительница прибавила:

— Вот только в самом конце приписано что-то странное.

— Что такое? — насторожился Петр Паратиков, и класс замер от любопытства.

— Сочинение заканчивается так, — поверх очков учительница оглядела класс и зачитала концовку:

«Воспоминания о Лермонтове Петра Ильича Паратикова». Вот…

На этот раз класс засмеялся сам по себе. Уши сочинителя запылали малиновым огнем. Лицо учительницы было совершенно серьезным, и она мягко объяснила:

— …Воспоминания пишут о тех, кого вы знали лично, с кем встречались, разговаривали. Сейчас не осталось в живых тех людей, что встречались с Лермонтовым и дышали с ним одним воздухом. А отметку я тебе не снизила, Петя. Концовку, правда, подчеркнула и красным карандашом поставила знак вопроса. Возьми сочинение. Что касается других учеников, то…

В классе стало тихо.

Учительница говорила, а Петр Паратиков, шевеля пухлыми губами, про себя читал и перечитывал свое сочинение, словно труд знаменитого писателя. Разобрав работы остальных, учительница раздала их детям, и в классе установился устойчивый рабочий гул — по делу, а не от безделья или шалостей.

Гул нарастал, ослабевал, а Сережа с грустью думал, что скоро пройдет первый урок. А потом и весь школьный день. Тогда надо идти домой, где нет ни души: дедушка с ночевкой уехал на центральную усадьбу колхоза — ладить парниковые рамы.

Скорее бы он приезжал, что ли.

А гул нарастал, и Сережа, чтобы не выглядеть букой, тоже шумел, оборачивался, кому-то что-то говорил, смеялся чьим-то словам, и его словам смеялись тоже. Он опять что-то говорил, однако ни на мгновение не выпуская из виду Августу Николаевну, чтобы тут же притихнуть, как только она оторвется от книги и даст знать:

— Шуму конец! Начали другую работу.

Сережа притихнет, и вместе с ним мало-помалу успокоится весь класс и станет слушать, что скажет Августа Николаевна.

Сегодня она что-то не прерывает шум в классе и очень долго читает книгу. Сережа присмотрелся и увидел, что она только делает вид, что читает. Под стеклами очков прикрыла глаза, и веки у нее нынче тяжелые, а на лице лежат тени.

Темные тени, болезненные.

Сережа перепугался: а вдруг старая учительница умрет? Не прямо сейчас, а скоро. Что тогда?

Школу закроют?..

Пустота.

Но вот Августа Николаевна улыбнулась каким-то своим мыслям еле заметно, брезжущей улыбкой, и Сережа отозвался на нее широкой улыбкой мгновенно, как эхо. А Петр Паратиков, не зная, чему это улыбается товарищ, громко захохотал и тут же ладонями зажал себе рот. Учительница без укора посмотрела на него, и мальчуган пообещал клятвенным шепотом:

— Больше не буду, разрази меня гром!

«Августа Николаевна никогда не умрет, — мысленно успокоил себя Сережа. — Есть такие люди, которые никогда не умирают. Это, наверное, учителя и врачи. Кого только не учила Августа Николаевна в деревне Кукушка! Даже дедушка учился у нее. Сколько людей она пережила! Живет и работает год по году, и эдак будет всегда».

А как же иначе?

По-другому представить эту жизнь Сережа пока не мог.

Зазвенел звонок. Девочки окружили учительницу и принялись ее расспрашивать. О чем, понять было нельзя, потому что звонок все звенел, звенел и звенел, на что Петр Паратиков, затыкая уши, отозвался с неодобрением:

— Глухими нас сделает!

Когда наконец-то звонок замолчал, стали слышны голоса девочек:

— Платье на вас какое красивое, Августа Николаевна!

— А воротничо-оок!

— Манжетички.

— Сами шили?

Оглядывая себя, старая учительница не спеша ответила:

— Платье — не сама. Кружавчики мама плела, а я ей помогала. Я тогда молодая была. На свадьбу готовила…

Девочки заахали-заохали:

— Платье-то! Платье-то!

— С цветочками.

— Ни в одном магазине не купишь.

— В прошлом году Августа Николаевна в этом же платье приходила.

— Да не в этом!..

— Один раз в этом.

Петр Паратиков терпел-терпел и басом, неожиданным для его маленького росточка, рявкнул, перекрывая классный шум:

— Чего раскричались, пигалицы?

И в наступившей тишине произнес тихим, но внушительным голосом:

— Августе Николаевне на переменах тоже отдыхать надо. А вы-ыы!

Он сощурил узкие глаза, снизу вверх оглядел этих голенастых девочек, каждая из которых была на голову выше его, и припечатал:

— Вон в каких невест вымахали, а ни одна толковое сочинение написать не может.

Присвистнул, сунул руки в карманы штанов и при всеобщем молчании удалился из класса.

А вслед за ним вышел и Сережа.

— Слыхал, как я их? — победно спросил Петр Паратиков.

— Слыха-аал…

— Это я за смех. За хиханьки да хаханьки. Смеяться над умными людьми меньше будут. Нагнись.

Сережа нагнулся, и мальчуган зашептал ему в самое ухо:

— Ты мне завидуешь, что я маленький?

— Не особенно.

— Маленько-то завидуешь?

— Да и маленько не завидую.

Петр Паратиков вздохнул и признался:

— А я тебе еще как завидую…

— Ты еще вырастешь, — утешил Сережа. — Какие наши годы! Что ты дома-то делаешь?

— Из пластилина греков леплю, — громко ответил Петр Паратиков.

Сережа спросил:

— Древних или нынешних?

— Исключительно древних: очень умные люди были.

— Покажешь? — загорелся Сережа.

— Нынче? Нынче не могу: в Полетаевщину еду.

А сторожиха Вера Ильинична Кислицина уже звонила истово в старинный звонок — колокольчик «Дар Валдая», каких раньше было много в этом раздольном некогда ямщицком краю.

Уроки бежали быстро, как кони среди рассыпчатых снегов, и, уставая, Сережа смирился с тем, что скоро придется идти домой.

Последним уроком было пение. Здесь ученики все делали сами, без учительницы, тем более что штатного музыканта в школе не было — не прислали, и музицировал Петр Паратиков.

Для него девочки поставили стул посредине класса. На этом стуле, кроме Августы Николаевны и музыканта, никто никогда не сиживал.

Ноги мальчугана еле-еле доставали до полу, а на коленях покоился огромный баян, блистающий белыми и черными кнопками и металлическими уголками, на коих были вычеканены травы. Человека из-за инструмента не было видно, и он вытягивал шею, чтобы народ удостоверился, что баянист здесь и скоро будет музыка.

Вот Петр Паратиков надел на правое плечо ремень. Плечико было узкое, и ремень пополз вниз, но музыкант вовремя придержал ремень подбородком, подтянул к шее и сел прямо-пряменько. Его лицо с прозрачными оттопыренными ушами стало бледным. С неожиданной силой Петр Паратиков надломил баян и легко повел его вправо, обнажая алые мехи. Сперва баян шумно вздохнул, набрал воздуха и так заиграл, что Сереже захотелось петь и плакать от этой вольной, переливчатой, бьющей в душу музыки.

Лицо баяниста побледнело еще больше, а потом покраснело, сощуренные щелками монгольские глаза горели карим огнем. Девочки-длинноножки смотрели на Петра Паратикова с восторгом и страхом.

Музыка уводила в такие дали, что выносить ее стало трудно, и на правах дежурного Сережа взял классный журнал и понес сдавать в учительскую.

В коридоре сторожиха Вера Ильинична спросила его:

— Это Петр так хорошо играет?

— Он, — ответил Сережа, понимая, что сторожиха спрашивает, лишь бы поговорить. Разве она не знает, что, кроме Сережиного друга, в школе играть некому?

— Огонь-парень! — обрадовалась разговору сторожиха. — А ты, Сергей, чего на баяне не учишься? Боязно или неохота?

— Способностей нет.

— Тебе дедушка-то вертело покупать не собирается? — спросила сторожиха, понимая под вертелом магнитофон.

— На что мне оно? — пожал плечами Сережа.

А сторожиха поинтересовалась между прочим:

— Лидия-то Александровна ничего не пишет?

— Нету…

— Говорят, ее в Советске видели. Будто бы она в кружевной мастерской работает. Врать не буду, сама я не встречала ее, но слух идет.

Сережа догадывался, что ради разговора сторожиха может невзначай присочинить от себя, но сейчас ему верилось, что она говорит сущую правду.

— Отца и мать не забываешь?

— Нету…

— Ой, беда! Ой, беда-аа!

Дверь в учительскую была приоткрыта, и оттуда доносились сердитые голоса: низкий — учительницы, высокий — доярки Вдовициной, матери самой слабой ученицы в Сережином классе. Отсюда из коридора был слышен весь разговор:

— Валя, — выговаривала учительница. — Ты моя бывшая ученица. Разве я тебя этому когда-нибудь учила?

— Жизнь-то научит, Августа Николаевна. Она и не тому научит.

— Валя, ты не кричи, — увещевала учительница. — Не напрягай голосовые связки.

— Они у меня всю жизнь напряженные!

— Дай им отдохнуть.

— Рада бы, да не выходит.

— А ты постарайся, Валя.

— Старалась уже… Я же к вам с чистой душой… Что я — меновщица какая?

— За всю жизнь я не взяла ни одной лишней копейки!

— А я взяла?!

Голоса становились громче.

Сережа пошел на помощь к учительнице, а сторожиха посоветовала ему вслед:

— Не ходи ты туда, парень, от греха подальше. Ой, не ходи!

Бочком он проскользнул в учительскую через полуоткрытую дверь. Обе женщины увидели его и разом смолкли. На лице учительницы зашевелились морщины, собрались около глаз и на щеках, где когда-то были ямочки, и, вот так улыбаясь, она сказала:

— Подойди сюда, Сережа… Дай-ка мне, пожалуйста, журнал. Та-аак. Сейчас мы продолжим закрепление…

Августа Николаевна говорила как бы не от себя, а от могущественного и справедливого Знания, на которое никому никогда не дозволено повышать голос.

Вдовицина потопталась на месте и пошла к двери. Учительница окликнула ее:

— Узелок-то возьми, Валентина Васильевна.

Ни говоря ни слова, Вдовицина вернулась, взяла со стола бидон с медом, завязанный в белый головной платок, и опять пошла, но учительница спросила:

— А «до свидания» будет, Валентина Васильевна?

— Будет, — пообещала та и сказала тихим голосом, в который прокрадывались слезы:

— До свидания.

— До свидания, Валя.

— До свидания… Августа Николаевна…

Доярка ушла, притворив за собою дверь.

В деревне ничего не скроешь, и Сережа знал, что Вдовицина и некоторые другие родители ходят к Августе Николаевне с подношениями, чтобы она ставила хорошие оценки их детям-двоечникам. Не было случая, чтобы учительница приняла хоть что-нибудь, но, зная это, горе-родители продолжали ходить с тайной надеждой: а вдруг на этот раз примет?

Августа Николаевна посмотрела на дверь и попросила мальчика:

— Посиди со мной, Сережа. Порисуй.

Она посадила его за торец длинного учительского стола, покрытого зеленым сукном в чернильных пятнах, дала чистый листок бумаги и карандаш. А сама села у другого конца стола проверять тетради.

Сережа стал прикидывать, чего он нарисует. Ничего особенного мальчик придумать не смог, пошептал для удачи тему будущего рисунка и стал рисовать: что выйдет, то выйдет. Пока мальчик водил карандашом, боковым зрением он видел учительницу. На лице ее жило извечное, застарелое страдание: ничего не пропустить, вывести самую справедливую оценку и продумать, какому ученику или ученице что и как передать на словах. Иногда, как и Сережа, она вышептывала свои слова, и в это время они были очень похожи — десятилетний мальчик и старая учительница.

Не отрываясь от работы, Августа Николаевна попросила:

— Сережа, покажи, что ты нарисовал.

С одного конца стола на другой он перенес рисунок и карандаш, положил перед учительницей и вместе с ней стал рассматривать нарисованное.

На бумаге были изображены две широкие рыбы, в толще воды плавающие одна над другой. А у самого дна, где росли водоросли, держались стайкой семь маленьких рыбок — мал мала меньше.

Учительница молча разглядывала рисунок и наконец спросила:

— Что это за рыбы?

— Лещи…

— А около дна?

— Около дна ходят маленькие лещёнки. Тут — лещи, а там — лещёнки…

— Хорошо ты нарисовал, Сережа, — похвалила учительница. — Жизненно.

Она полюбовалась рисунком и попросила:

— Оставь мне его, ладно?

— Оставлю.

— За рисунок тебе спасибо. А сейчас иди домой, Сережа. До свидания!

Учительница стала листать тетради, что-то шепча про себя. Должно быть, Августа Николаевна старалась не потерять важную мысль, которую ей предстояло завтра высказать на уроке. Боясь ей помешать, Сережа тихонько сказал «до свидания» и вышел из учительской.

В школе было тихо. Все давно разошлись, и в коридоре, где на разные лады скрипели половицы, одевшись, Сережа задержался около тумбочки. На ней, на скатерке с кружевами, стоял колокольчик «Дар Валдая». Это был скорее маленький колокол, с медалями на боках, со сточенными от усердной работы краями, белый от обилия серебра в нем.

Из-за этого серебра и звон у него чистый, раскатистый да с подголосьями!

Не в первый раз мальчик подавил в себе желание зазвонить в колокол, обернулся, не подсматривает ли кто за ним, и пошел домой.


Ледяной Лебедь


Дома без дедушки все выстыло, даже печка, протопленная недавно, и в нахолодавших комнатах бойко выговаривали часы:

— Тик-так!

На окнах мороз нарисовал ледовые папоротники; в избе было много холоднее, чем в школе, и без горячего чая тут не обойтись.

Накинув полушубок, мальчик с чайником вышел в сени, где стояли ведра с родниковой водой. Здесь было темновато, и свет проникал сюда из маленького окошка, прорубленного в венце, закрытого не рамой, а стеклышком на гвоздях.

На стеклышке мороз нарисовал дивного Лебедя, искрящегося, как алмаз, а рядом с ним белую кувшинку.

Поглядывая на оконце, мальчик ковшиком разбил лед в ведре, набрал в чайник воды и прошел в заднюю избу. Там он поставил чайник на огонь на газовую плиту, и, когда чай вскипел, Сережа долго пил его с толстыми ломтями хлеба, грея о стакан ладони, расплющенные ранней работой, большие не по возрасту.

— Тик-так!

Сережа посмотрел на часы и поразился: времени-то совсем мало, а кажется, что день прошел.

Как-то надо прожить до утра, а там опять школа!

С полушубком на плечах, не спеша, как хозяин, Сережа вышел в сени и остановился у оконца.

Ледяной Лебедь стал еще краше. На шее — на стебле диковинного растения — сидела гордая голова в короне из алмазов. Крылья были плотно сложены, их концы завивались косицами, и мороз прочеканил папоротники и каждое перышко в отдельности. Теперь не одна, а три кувшинки — три небесные звезды — плавали около Лебедя. Вся птица с воли была просвечена красным солнышком и, переливаясь, готова была вот-вот опробовать крыльями воздух близкой зимы, улететь в жаркие страны и больше не вернуться.



«С Дедом Морозом ни одному художнику не сравниться, — говорила когда-то Лидия Александровна. — Откуда он берет эти линии, этот блеск, я не знаю. Кто его учитель… а без учителя нельзя!.. не представляю. Если встретишь интересный рисунок на стекле, покажи мне его».

«Зимой-то как я вам его покажу?»

«Зимой? Ах вон оно что: зимой…»

Эти и другие слова кружевницы и разговоры с ней Сережа любил перебирать в памяти, а сейчас ему стало жарко от них!.. Пальцем мальчик провел по краю лебединого крыла — край был крепок и отточен, как лезвие, и по морозу Лебедю суждена долгая жизнь. Такую-то красоту да не показать Лидии Александровне? Тем более, по словам сторожихи, она живет в городе Советске, совсем недалеко отсюда. Отвезти ей Ледяного Лебедя, заодно и долг вернуть — книгу последних стихотворений Пушкина — и сегодня же обернуться домой.

Долго ли? Дня-то еще вон сколько!..

Движения Сережи стали точными и решительными. Собираясь в дорогу, он вынул из портфеля учебники, вытряс его, положил в одно отделение хлеб, в другое — томик Пушкина. А деньги? Наличными у Сережи было двадцать пять копеек — для такого пути маловато.

С посудника на него в упор смотрела гипсовая кошка-копилка, куда он складывал деньги три года. Глаза ее с подведенными, как у модницы, ресницами были желтыми и многозначительными. Мальчик встал на стул, взял копилку в руки, и нутро ее отозвалось тяжелым металлическим звоном.

Не раздумывая, мальчик что было сил швырнул ее об пол. Брызнули гипсовые черепки, и монеты долго прыгали, катились и звенели по полу. Всего он собрал два рубля шестьдесят пять копеек и насыпал их в оба кармана пиджака.

В дорогу он надел новые ботинки, полушубок, шапку, варежки и вышел в сени… Ледяной Лебедь сиял еще ярче, и корона его пылала частыми звездами. Стекло держалось на двух кованых гвоздях. Лезвием плотницкого топора, что лежал в сенях, мальчик легко отогнул их, вынул стекло и, стараясь не дышать, вынес на крыльцо. Солнце было в морозном дыму, каким оно бывает, когда холода набирают силу, и при свете его Ледяной Лебедь поседел…

Осторожней осторожного Сережа положил его в портфель — в крайнее отделение, чтобы сильнее жгло морозом, и вспомнил, что в доме горит газ. Он аккуратно прислонил портфель к перилам крыльца, быстро прошел в горницу, погасил газ и огляделся.

Из белых черепков на Сережу с укором смотрел желтый глаз кошки-копилки с подведенными, как у модницы, ресницами.

Надо бы подмести пол, да некогда…

— Тик-так! Тик-так! Тик-так! Тик-так! — оглушительно торопили часы.

Сережа вышел на крыльцо, вместо замка замкнул пробой палочкой (хозяина, мол, дома нет, но он скоро будет), взял портфель и, не оглядываясь, пошел к переправе.

Ходкий, привыкший к деревенской быстрой ходьбе мальчик бойко шел по дороге, закаменелой от мороза, и седые корабельные сосны прислушивались к его шагам. Он скоро понял, что по такому морозу ботиночки не та обувь, надо бы валенки, да возвращаться было поздно.

Еще издалека Сережа увидел Вятку — черную воду в белых от инея берегах — и удивился, до чего же черна нынче река Вятка!.. На пароме громоздились огромные, одна больше другой, побеленные инеем машины, и паром этот, колыхаясь, собирался отходить. По деревянным мосткам Сережа еле-еле успел взбежать на железную гулкую палубу. Билетерша — могучая женщина в большой шапке-ушанке и белом несвежем полушубке — шуткой спросила его:

— Билет какой будешь брать: плацкартный или купированный?

— Какой дадите.

— Купированный — о-оочень дорогой.

Сережа сказал не без гордости:

— А у меня деньги есть!

— Много?

— Хва-аатит.

— Смотри-ка ты, — тихо ахнула билетерша. — Давай пятачок, и вся недолга.

Получив билет, Сережа незаметно потрогал карманы пиджака, оттянутые мелочью, и стал смотреть, как надвигается тот берег с белым городом и с граненым белокаменным шатром церкви Покрова на монастырской горе.

Из высокой кабины большегрузного автомобиля его позвал водитель:

— Иди-ка ко мне греться!

— Что-оо?..

— Я говорю, греться иди в кабину! Тепло здесь. Я мотор специально не глушу. Пойдешь?

Мальчик заколебался.

У него стыли ноги, но он боялся, что Ледяной Лебедь растает в моторном тепле.

— Я не больно озяб, — сказал он.

— А чего посинел тогда? — спросил водитель. — Утром было тепло, а сейчас в радиаторах вода замерзает. А ты, парень, не храбрись. Иди в кабину погрейся…

— Приехали уже, — сказал Сережа и отошел к перилам. Паром ткнулся в берег Вятки, сложенный природой из больших заиндевелых камней, и под рычание моторов, под хриплые голоса шоферов мальчик вышел на сушу и поднялся по каменистой гряде. От переправы до города было километра четыре, и туда ходил автобус. Однако Ледяной Лебедь мог растаять и в автобусном тепле, и, пошатываясь от усталости, Сережа пошел пешком.

Его нагнал автобус и остановился. Водитель, странно похожий на того шофера на переправе, спросил:

— Чего пешком идешь? Денег нет на билет?

Сережа разлепил губы, слепленные морозом, и ответил:

— Денег у меня хватает.

— Молодец! — похвалил водитель и пожаловался — А у меня вот денег сроду не хватает! Живу, можно сказать, от получки до получки… Садись и поехали.

— Сяду.

— Так кого ждешь?

— Никого.

— А чего медлишь?

Сережа поднялся в автобус, где было мало пассажиров, сел у окна, откуда тянуло морозом, и поставил портфель на морозную тягу, чтобы с Ледяным Лебедем ничего худого не случилось.

Мысленно мальчик говорил с ним:

«Я тебя обязательно довезу живым, Ледяной Лебедь! Мы, считай, приехали. Вот обрадуется Лидия-то Александровна, вот обрадуется! А кто не обрадуется такой красоте?»

За окнами автобуса поплыл город — его сердцевина, старая часть, где дома не поднимались выше третьего этажа, но мальчику они виделись великанскими.

— Тебе где выходить-то? — спросил водитель. Мальчик ответил:

— У кружевной мастерской.

— Я тебя высажу здесь, а ты пройди на следующую улицу к кружевницам. Там у тебя мать работает?

— Да не знаю пока…

Сережа слез с автобуса и залюбовался каменными львами, что сидели на кирпичных вереях ворот старинного здания. Львы были мощные, с оскаленными, в инее, физиономиями, а через спины их были перекинуты хвосты с кистями на концах, отчего каждый лев смотрелся большим цветком.

Там, в вышине, около правого льва росла березка. Тень от нее сквозила на царе зверей, и было похоже, что лев, высвеченный зимним солнышком» охраняет ее, чтобы березку никто не сломал. В другое время Сережа долго бы смотрел на чудо-животных, вырезанных из здешнего камня мастерами-вятичами, но сейчас ему было нестерпимо холодно.

Мастерскую по кружевам он нашел в новом здании, пахнущем побелкой, краской и дезинфекцией. Портфель Сережа оставил в холодной прихожей, чтобы Ледяному Лебедю было хорошо, а сам прошел в проходную.

Там у турникета — у металлической двери-вертушки— за столом сидел сторож в военной фуражке времен давней войны, над газетой ел селедку с хлебом и, занятый думами, не обращал на этот мир особого внимания.

Прокрутив турникет, Сережа пошел на песню, которая затевалась наверху — на втором или на третьем этаже:


Вьюн во реке, вьюн во реке

Извивается, извивается!

Ой, гусь на плоте, гусь на плоте

Умывается, умывается!


От деревенской этой песни, слышанной им ранее, ему стало теплее, и он снял шапку. Мальчик поднимался по высоким ступеням, а песня наплывала на него:


Стелется трава, стелется трава

По зеленым лугам, по зеленым лугам.

Толпится толпа, толпится толпа

У Васильевых ворот, у Ивановича.


Без шапки он стал лучше слышать, и обостренный слух его в общем ладе песни, в теплых голосах женщин уловил голос Лидии Александровны. Мальчик остановился, чтобы убедиться, что это ему не чудится, а так оно и есть.


Во этой толпе, во этой толпе

Что Степан-господин убивается, убивается.

Он просит свое, он просит свое,

Свое суженое, свое ряженое:

«Ой, отдайте мое, отдайте мое —

Мое суженое, мое ряженое!»


И, убедившись, что Лидия Александровна действительно поет вместе со всеми, мальчик пошел вверх по крутым ступеням, выделяя ее голос из сплетения многих голосов:


Вывели ему, вывели ему

Что коня ворона, что коня ворона.

«Ох, это не мое, это не мое —

Это конь под её, это конь под её».


Ой, вынесли ему, вынесли ему

Что сундук со бельем, что сундук со бельем.

«Это не мое, это не мое —

Это дары её, это дары её».


Песня без музыки, а из одних голосов, умудренных и высветленных работой, опускалась на него, и близко над ухом зазвучал голос Лидии Александровны. От волнения к горлу подступила тошнота, и боясь, что он сейчас потеряет сознание, Сережа прислонился к стене. В пестром тумане, прихлынувшем к глазам, мальчик слушал, как стелется песня:


Ох, вывели ему, вывели ему

Что Настасью-душу

Свет Васильевну.

«Вот это мое, это мое —

Мое суженое, мое ряженое!»


Песня оборвалась сразу, как ее и не было. Слышался кашель и костяной перестук коклюшек.

Теперь Сережа стоял при дверях просторного, как поле, цеха, где под лампами дневного света рядами сидели кружевницы и плели кружева — одна другой сноровистее.

А какие узоры они плели: ни в сказке сказать, ни пером описать!

Сережа ходил от кружевницы к кружевнице, от бубна к бубну, и чего и кого только он не видел! Он видел соловейку, сплетенного из белых нитей. И такой голосистый был этот соловейка на ветке с листочками, и такой веселый, что ему хотелось сказать: «Эй, соловейко, давай дружить!» «А как?» «А вот так: ты мне — песню, а я тебе — сказку». Он видел черный шарф в белых снежинках; они готовы были вот-вот растаять и не таяли, остановив мгновение… Он видел салфетку, созданную по образу и подобию пушистой головки одуванчика, размером с блюдце, и в ней всегда жило жаркое сенокосное лето.

И сердце Сережи исполнилось тихой любви ко всем этим людям, что творят красоту и за работой поют позабытые песни, чтобы она, красота эта, была необманной и певучей и несла в себе звончатый свет лесов, лугов и ополий и в ней серебром отливал голос Вятки-реки, которую местные жители в столетьях нарекли Нукратом — рекой Серебряной. Ой, закружило Сережу вятское кружево…


…Вятское кружево!.. Капля упала с весла. Лодка выпряла белую пену на реке Серебряной, и скоротечный след этот стал сплетением нитей неслыханной красоты и нежности. Я видел кружева брюссельские, похожие на изделия великого ювелира; брабантские, осыпанные золотом и воспетые поэтом; голландские, украшающие одежды герцогов и королей на холстах великих художников, и они — эти кружева — воссоздавали в воображении моем лица и руки с «колобочками» на пальцах безвестных рукодельниц, что сродни рукодельницам моего народа… Я восхищался царственной строгостью вологодских кружев, запечатлевших в себе свет белых северных ночей, красной нарядностью кружев рязанских и волшбой елецких плетений… Красота наполняла душу мою радостью, и я всегда думал о моей стороне, подарившей миру вятское кружево. Оно не лучше и не хуже прославленного заморского или отечественного — оно роднее мне, и в нем я вижу солнышки, что играют в ведрах с родниковой водой, которые на коромысле от святого ключа несет бабушка моя Анна Никаноровна… В нем резьба по дереву петровских плотников, что одевали избы свои в деревянное узорочье от окладного венца до князька и конька, и окна в наличниках смотрелись озерами ясного света! В нем — выпуклом и хитросплетенном — профессиональная хитрость земляков-камнетесов, что из местного розового камня-опоки вырезали цветы, гроздья винограда, лукавых и мудрых львов и в пригожих местах у воды ставили храмы, подобные мраморным. Не порыв, а долготерпение художника угадывал я в ажурном вятском кружеве, и такой искусительно желанной, такой милой и пленительной представала предо мною жизнь. И я с благодарением думал тогда: «Сколько любви, доброты и красоты на светлой моей русской земле!»


Сережа шел по цеху от ряда к ряду и заглядывал в склоненные лица кружевниц. Не отрываясь от работы, иные здоровались с ним, принимая его за сына или родню какой-либо подруги, другие улыбались ему, а некоторые не замечали его. Женщины были русоволосы, молоды или средних лет, и Лидии Александровны среди них не было. Мальчик не поверил этому, второй раз прошел между рядами и, удостоверившись, что ее здесь нет, собрался спросить, где же она, чей голос он только что слышал в песне о вьюне. Но мастерицы затеяли новую громкую песню, перебивать ее, кричать под руку было нельзя, и мальчик потихоньку вышел из цеха.

В проходной у турникета тот же самый сторож в стародавней военной фуражке пил чай, а чайник стоял рядом на электроплитке и выпускал пар. Сережа рассказал сторожу про Лидию Александровну и Музу и спросил, где их найти.

— Я тут всех знаю, — говорил сторож и дул на чай в кружке. — И сватьев, и зятьев, и племянников, и племянниц, и двоюродных, и троюродных. И у кого кто в каком городе живет. А таких, как ты рассказываешь, у нас нет. Париться мы, конечно, паримся, бани у нас хорошие, а чтобы бассейн да кожа облезала, упаси бог, такого нет и никогда не было.

Ногой сторож выдвинул из-под стола Сережин портфель и сказал:

— Зачем ты его в прихожей-то оставил? Оставил бы у меня. У меня ему все спокойнее.

Сережа схватил портфель и, не попрощавшись со сторожем, выбежал на улицу. Там из крайнего отделения он извлек на свет стекло. Ледяного Лебедя на нем не было. Где он? Всхлипывая, мальчик вынул хлеб, томик Пушкина и вверх дном перевернул портфель — на снег пролилась грязная водица и скоро замерзла. Рукой мальчик пошарил во всех отделениях портфеля и, убедившись, что Ледяного Лебедя нет и больше не будет никогда, горько заплакал.

Он пришел на автобусную остановку и не увидел каменных львов. Зато на стене старинного здания он обнаружил розу, вырезанную из камня. Она распускалась. Каменные лепестки ее были с краями налиты розовым искрящимся морозным светом и напоминали о лете, когда кусты шиповника бывают усыпаны алыми цветами. Сережу на миг опалило сенокосным полуденным жаром, и он не помнил, как на автобусе доехал до переправы.

На пароме никого не было.

Вятка дымилась паром, и по ней плыло сало — густая снеговая масса, готовая вот-вот застыть и обратиться в лед.

Сереже кричали.

Кто?

Могучая билетерша стояла в лодке у берега и криком и рукой приглашала его: иди, мол, сюда скорее, а не то без тебя уедем!..

Запинаясь, он добежал до лодки и с трудом вскарабкался на корму.

— Зову тебя, парень, зову, а ты как оглох, — слышал он сорванный голос билетерши. — Пассажиров нет. Да и какой сейчас паром? Ледокол надо.

Кроме нее, в лодке были старичок и старушка— маленькие, «карманные», как здесь говорят, росточком едва ли выше Сережи. Они сидели среди корзин, завязанных холстинами, и в одной корзине визжал поросенок.

— Боровок! — садясь за весла, уважительно сказала про него билетерша. — Этот перезимует. С мясом будем. Поехали!



Она гребла сильными рывками, как мужчина, и тучные щеки ее стали сине-красного цвета. По обоим бортам лодки белело и шипело сало. Что есть мочи визжал поросенок, и старичок забеспокоился:

— Ладно ли с ним?

Старушка поставила корзину с поросенком на колени и, качая ее, как люльку, пела-приговаривала:

— Баю, баю, баю, ба-аай! Что ты как раскричался, сердешный? Скоро дома будем. Баю, баю, баю, ба-аай!..

Старичок сетовал:

— Коньяку бы ему столовую ложку. Он бы и затих. Жалко, не захватили с собой. Путевый ли поросенок-то?

— Я так думаю, что путевый, — отвечала старушка.

С трудом проталкивая весла через густое сало, билетерша выдохнула:

— Путе-еевый! Мы непутевых не возим. Живым бы только довезти.

— Баю, баю, баю, ба-аай! — качала корзину старушка, а старичок жаловался:

— Ох, и мороз нынче!

Сережа чувствовал, что мороз добрался до сердца. Перед глазами поплыли видения, и он увидел учительницу свою Августу Николаевну Белобородову в нарядном платье с кружевным воротником и манжетами. Вокруг щебетали девочки-длинноножки. Внезапно Сережа понял, почему учительница пришла на занятия в этом платье: у нее сегодня день рождения!.. Девочки-длинноножки беззвучно шевелили губами… И с болью, сквозь холод опалившей его сознание, мальчик догадался, почему она попросила его — Сергея Рощина, любимого ученика — нарисовать и оставить ей рисунок: Августа Николаевна, раз никто не догадался, сама себе подарок сделала… А бидон с медом от доярки Вдовициной не приняла: это никакой не подарок, а взятка, чтобы дочь ее не осталась в четвертом классе на третий год.

Кому они нужны, взятки-то? Себя только позорить.

Если бы он заранее знал, если бы понял, что у Августы Николаевны день рождения, он бы не такой подарок ей сделал!

«Отчего я такой недогадливый?» — посетовал мальчик и с трудом разлепил веки.

Он увидел заиндевелые спины старичка и старушки, красно-сизую щеку билетерши и наплывающий лес того берега. Билетерша оборачивалась, высматривая, куда удобнее править, а изо рта ее, окольцованного инеем, валил пар вместе со словами:

— Гребу, гребу, а она на месте стоит!..

И, заслоняя ее голос и белые очертания того берега, над Сережей наклонилось прекрасное и странно молодое лицо его учительницы, быть может, единственной женщины, которая нашла силы в сердце своем любить его.

Он обвил руками ее шею, прижался к ней и пообещал:

— Ой, Августа Николаевна, какой я вам подарок сделаю!..

Мальчик говорил еще много добрых слов — и складно, и путано — и сквозь свой голос слышал шорохи и чужие голоса:

— Парнишка-то заговариваться стал! Жар у него — дотронуться нельзя.

— В больницу надо!..

— Кого это он все зовет, не пойму?

— Ой, беда! Ой, беда-аа…

— Садился-то парнишка — хороший был.

— До этого на пароме все говорил, что у него денег много.

«О ком это они? — вяло подумал Сережа. — Кто это хороший-то был?»

И все пропало.

Сережа не слышал, как на лесном берегу Вятки билетерша на могучих руках отнесла его в кабину лесовоза и шофер доставил мальчика в участковую больницу, где врачи определили его в палату.

После долгого забытья Сережа почувствовал сквозь веки, что в мире белым-бело. Еще не зная, где он и кто он, откуда эта белизна, умягчающая душу, мальчик медленно открыл глаза, как сквозь воду, увидел зыбкую, переливающуюся фигуру и не понял, кто это сидит в ногах и смотрит на него.

Мало-помалу очертания фигуры стали успокаиваться, проясняться, замирать, и Сережа увидел дедушку. Дедушка смотрел на него, не вытирая слез. Они стояли в глазах, а по лицу не текли: мало их осталось, все выплакал.

И глаза дедушки спросили:

— Живой?!

Мальчик ответил голосом:

— Я никогда не умру.

От усилий у мальчика шевельнулись губы. А слов ни он, ни дедушка, ни кто другой в палате не расслышали.


Ясный месяц


Все проходит, и не рано, и не поздно, а в свой срок приходит красный месяц июль — макушка лета, и не бывает таких холодов в наших местах, которые бы добрались до нее.

В это время ночи все еще светлы и прозрачны, и не каждый заснет в такую светлынь, но Сережа проваливался в сон, как в хрустальный дворец на дне лесного озера, где тихо-тихо, где бьют ключи и главный живун, и Сережины сновидения охраняет Щука с серебряными рогами.

Мальчик спал спокойным мужицким сном. По своему желанию он умел видеть хорошие сны, загадывая их заранее, прежде чем заснуть, и никому, кроме дедушки и друга своего Петра Паратикова, не рассказывал про свое это умение. Мальчик спал досыта, сколько душе угодно, а при необходимости он мог проснуться в любой час ночи без понуждения, как он проснулся сегодня, чтобы вместе с дедушкой, по старинному обычаю при свете месяца, идти на сенокос.

Как у него ни ломило все его легонькое тело и ни слипались веки, Сережа встал, умылся и снарядился в дорогу, улыбаясь недосмотренным своим снам слабой улыбкой.

Мальчик и дедушка вышли из дома в два часа ночи и пошли по дороге, белой от месяца.

— Мы тоже на ходу спали, — говорил дедушка. — На войне тоже сон берет свое. Из пушек бьют, земля качается, а на третью ночь ты первый раз забудешься и думаешь: «Никак гром гремит? Гроза? Дождик?»

— …Так ведь из пушек?! — спросил Сережа. — Из пушек стреляют?

— Из пушек, — подтвердил дедушка. — Да не всякого человека пушкой убьешь.

— Тебя вот не убили из пушки, — сказал Сережа. — А стреляли по тебе.

— Еще как стреляли! Но я молодой был, верткий да везучий, — вспомнил дедушка. — Я в свежую воронку прятался. Разорвется снаряд или бомба, земля осядет — я тут как тут. Земелюшка в воронке еще теплая, а я лежу и загадываю: «Второй раз в одно и то же место снаряды не упадут». Как я загадывал, так и было. Невелика хитрость, а вот живой, с тобой на сенокос иду.

Сережа счастливо вздохнул.

— У меня пулемет осколками покорежило, — говорил дедушка. — Стрелять он не может. Молчит. Я бы его отремонтировал, да земля закачалась: они танки пустили. А у меня против танков бутылки с горючей жидкостью. Над моим окопом танк прошел, и меня землей позасыпало. Я из земли вылез и кинул бутылку в спину танку. Бутылка разбилась, а танк, пропади он пропадом, не горит. Я вторую бутылку, аж стеклышки брызнули. А танк все равно не горит! Что делать-то? Я бы третью бутылку кинул, да нету у меня третьей-то! Ничего у меня нету, только пулемет, который не стреляет. Тут я маму вспомнил и шепчу: «Родная, спаси!» И тут танк загорелся. Да хорошо так горит, весело. Большим костром огонь идет в небо. Люк открылся, германец вылез, за ним другой. А мне и выстрелить-то по ним нечем. Слышу: очередь сбоку. Это пулеметчики из соседнего взвода не оплошали. Один фашист сразу повалился. Второй сгоряча побежал, упал и вытянулся. Не надо им было приходить с огнем и мечом на нашу землю!..

Командир ко мне подбежал, Семибратов Алексей Федорович, и говорит: «Молодец, Рощин! Из-за таких орлов, как ты, танки не прошли. К лесу выходим».

Вышли мы к лесу. Здесь тихо, славно, и никакой войны нету. Дятел стучит. Послушает-послушает, как ребята окопы роют, помолчит и опять стучит. Выглянет из-за ствола, на меня посмотрит, как я на пеньке пулемет ремонтирую, и опять стучит. Ночь пришла. Филин ухает. На мое счастье, луна взошла. Все винтики, вмятины видно, и пулемет я отремонтировал. Свой окоп я палым листом присыпал — в двух шагах пройдешь и не заметишь. Командир Семибратов Алексей Федорович похвалил и отдал приказ:

«Всем бойцам, как Рощин, окопы замаскировать опавшими листьями!»

Только бы задремать, я звон услышал. Командир меня спрашивает:

«Ты чего это, Рощин, встрепенулся?»

Я говорю:

«Звон услыхал. Никак корова-колоколюха от стада отбилась? По поляне бредет, колоколом звенит-ботает».

А это не корова, а немцы. Наискоски от нас идут, автоматы на ремнях, песню по-немецки поют.

«Э, — говорит командир, — распелись! Да они, видать, пьяные. Закусывать надо! Война все-таки. Почему, Рощин, не угощаешь гостей?»

Я говорю:

«Будет гостям хоро-оошее угощение!»

И ударил по ним из пулемета. Они, как снопы, валятся и поначалу не поймут, откуда мы огонь ведем. Потом меня, видать, снайпер засек по пулеметной вспышке, и пули стали близко чиркать. Кто-то меня по лбу щелкнул. Я головой помотал, пилотку снял. Звездочка на ней искорежена, красное стекло выкрошилось. Она пулю на излете на себя приняла. На лбу у меня до сих пор белая отметина. Спасла меня красная звездочка!

Теперь Сережа проснулся окончательно и с уважением поглядывал на спутника, который нес две косы на плече — большую и малую, и по лезвиям их стекал свет месяца.

— Дай-ко я свою литовку понесу, — попросил мальчик и протянул руки к черену малой косы.

Почему-то шепотом дедушка ответил:

— Пришли уже!

Они стояли по колено в росе на краю поляны, и темные шатровые ели обступали ее со всех сторон и ждали, чего будут делать дальше эти два полуночника. Над тем краем поляны, где в низинке наперебой хрипели коростели, висел месяц, и рога его были остры и ярки. Мальчик подумал, что на крутой рог месяца можно повесить ведерко с ключевой водой и не расплескать ни капли — это к хорошей погоде, к ведру. Он хотел об этом сказать дедушке, но тот, наверное, думал о том же самом, и мальчик ничего говорить не стал, а взял свою косу за пенек и, держа ее на весу, щелкнул пальцем по лезвию ближе к носку. Чистый, резкий, недребезжащий звон пронесся над поляной и замер в траве.

А заодно с ним ненадолго замерли и коростели и снова принялись за свою хриплую песню.

Через всю поляну на тупых крыльях медленно перелетела сова, будто по озеру проплыла, и бесшумно опустилась в еловые лапушки.

Пора!

Обеими руками мальчик взялся за черен косы и, толком не утвердившись на ногах, пустил лезвие по травостою. Оно запнулось о землю, выпрыгнуло из травы, как щука из воды, и задребезжало.

Мальчик испуганно посмотрел на дедушку, но тот, кажется, ничего не видел и не слышал.

А если не суетиться?

Сережа упористо расставил ноги, развернул плечи, набрал полную грудь воздуха и с нешироким замахом, расчетливо, с хрустом провел нож по комлям трав.

Шелковым пышным половиком трава, блестя росой, постелилась у ног мальчика. Остро и пряно повеяло теплом открытой земли и травяной сукровицей.

С ровными выдохами мальчик пускал нож еще, и еще, и еще — над самой землей, сырой под травами.

Ее он не видел, но ногами и всем собой чувствовал, где и как она пролегла, и знал, что теперь коса не найдет на нее, а камней здесь нет и не было.

Недалеко косил дедушка, и мальчику, занятому работой, было все недосуг посмотреть, как идут дела у старика, и только по звуку он догадывался, что все хорошо и расхват у дедушкиной косы широкий — не меньше двух метров расхват! Редкий косарь сможет так широко и чисто положить траву, как Сережин дедушка!



Стало жарко, и, стараясь остыть и нагнать дедушку, мальчик подолом рубахи вытирал мокрое лицо, а потом на ходу сбросил ее с плеч, так что рубаха треснула по швам и от нее отлетела пуговица.

«После найду», — наказал себе мальчик и, не выпуская старика из виду, опять взялся за косу. У него пересохло в горле, и он все собирался сделать передышку, сбегать к лесному ручью, умыться и напиться вдосталь. Но до ручья было далеко: пока бежишь туда и обратно — сойдет роса, и тогда косьба будет не та, трава не та, да и сено совсем не то.

Мальчику казалось, что он вот-вот упадет от жажды и усталости, и Сережа готов был уже упасть, как вдруг у края прокоса он увидел круглые, как блюдца, лунки, наполненные влагой.

В каждой лунке блестело по месяцу.

«Лось прошел, — догадался мальчик. — Вчера перед дождичком. Да и роса набежала…»

Он лег и, упираясь руками в землю, с наслаждением выпил воду из одного следа. Она, дождевая, пахла снегом, глиной и травой. До конца жажду мальчик не утолил, но из второго следа пить не стал, а какое-то время полежал на росистой траве, остывая.

А впереди его, теперь уже в немыслимой дали, ходила дедушкина коса-литовка: «Вжик!.. Вжик!.. Вжик!.. Вжик!..»

Мальчик встал на ноги.

Самого косца не было видно, а там, вдали, шевелилось что-то туманное, куда больше дедушки.

Может, это и не дедушка вовсе?

Да нет, он самый: именно оттуда без устали доносится:

«Вжик!.. Вжик!..»

Все равно уже теперь не догонишь…

«Вжик!..»

Мальчик опять лег на траву — остывать. Роса не казалась ему холодной, но, как только он почувствовал, что ему не очень жарко, Сережа встал и взялся за косу.

«Чаю бы выпить чашки три без сахара, — думал он. — Сколько потов с меня сошло!»

В мире светало.

Четче обозначились шатры елей, седые от росы. Они стояли, не шелохнувшись, как перед солнцем, которого еще не было. Редкие звезды на небе, угасая, были похожи на белые, точечками, уколы на руке, когда не до крови обожжешь ее хвойной лапушкой.

Теперь, чтобы напоследок дело шло лучше, мальчик, занося потяжелевшую косу, приговаривал, пристанывал при расхвате:

— Ох!.. Оох!.. Ооох!..

Вероятно, у него получалось громковато, потому что дедушка, далеко ушедший вперед, приостановил косьбу и что-то крикнул с того края поляны.

Мальчик хотел его спросить, в чем, мол, дело, как под лезвием Сережиной косы что-то заколотилось. В траве, как в силке, запутавшись, билась большая рыжая птица, порывалась улететь и не могла. Сережа выпутал ее из травинок и взял в руки. Лапка птицы выше колена была задета косой, и на перьях высыпала кровь мелкими, как морошка, ягодами.

— Это я нечаянно, — говорил Сережа, перевязывая птице рану лоскутком от носового платка. — Прости… Кость у тебя не задета. Летать будет можно… Потерпи маленько.

Птица молчала, и мальчик не понуждал ее к разговору. Он знал, что ей, как и человеку, наверное, стало бы легче стонать или кричать от боли, но вольные птицы за тысячи лет опасностей научились при ранениях мудрому молчанию, даже если терпеть трудно, а то и совсем невозможно.

У птицы был длинный, веретеном, клюв и круглые глаза, налитые темным светом. В них жило нечто, что неведомо людям, и, жалея птицу, не зная, как утешить ее и как утишить боль, Сережа думал о том, что эти глаза, которые смотрят мимо него, видели жаркие страны, где он не был, озирали мир с самой земли из сплетения трав или с высоты, куда он не поднимался. А рыжие эти крылья знают все воздушные течения и ветры, большие и малые, не хуже, чем он знает тропы здешнего леса… А если умрет эта птица, нечаянно задетая его косой?..

Может, в больницу ее отнести?

Сквозь перышки он слышал пальцами стукоток птичьего сердца — сплошной стукоток, не сосчитать по счету, и радовался:

«Бойко сердце стучит — будет жить птица! Отнесу ее домой, вылечу, выхожу. Она все поймет, и мы подружимся. Я пойду в гости, а она будет сидеть у меня на плече. Вот удивятся девчонки в классе! Я пойду по ягоды, а она полетит за мной от дерева к дереву и будет смотреть, много ли я набрал земляники или нет еще…»

Чтобы птице было теплее, не выпуская из ладоней, он прислонил ее к груди. Она шелохнулась и замерла, задремывая, и он подумал: «Поспи маленько, а я посижу».

Так он сидел в прокосе на ворохе травы, а кругом было светлым-светло. Туман уходил в землю, а солнце не сразу, а исподволь затопило поляну розовым, ненадолго студеным воздухом, так что он обжигал горло. В нем с замиранием пели невидимые птицы, словно растворенные в этом росном воздухе и пока еще не обретшие очертаний своих. Сквозь ветви, играя, разгоралось солнце Петрова дня, и просыхали ели. Запахи смолы пополам с грибными запахами пробивались на покос, и верилось, что сейчас из леса выйдут на поляну грибницы с тяжелыми корзинами, поздороваются и спросят Сережу и дедушку:

«Мужики, вы нынче грибовницу-то хоть пробовали?»

Нет еще. А вы?»

«Мы-то отведали, да не один раз! Роса долой — и мы домой. Пойдемте-ка к нам — грибовницей угостим. А то, поди, забыли, какая она?..»

«Что верно, то верно».

А пение птиц все нарастало и становилось ярким, почти доступным глазу, и когда оно набрало силу, рыжая птица легко высвободилась из рук мальчика и, опахнув его лицо ветром крыльев, неожиданно хлестким, полетела к елям и скрылась в лесу.

Мальчик вскрикнул, выбросил руки ей вслед с надеждой поймать.

Да разве поймаешь?

Он увидел на груди своей кровь — птица оставила, — пожалел ее и мысленно пожелал ей счастливого пути.

Тут Сережа вспомнил про рубашку: где она?

Мальчик пошел обратно по своему прокосу, но, пройдя его весь, рубашки не обнаружил, на всякий случай заплакал и собрался с повинной пойти к дедушке, который, надо думать, за потерю по головке не погладит, а скажет в сердцах: «Разорение ты мое!»

Забирая воздух открытым ртом, приберегая самый рев для встречи с дедушкой, мальчик побрел обратно по прокосу и скоро увидел рубаху. Она белела в сторонке, в некошеной траве, куда, не глядя, он сбросил ее в разгар работы.

Слезы у Сережи разом высохли.

Он осмотрел рубаху. Она треснула у плеча по шву, и на ней не хватало пуговицы. Мальчик поползал на коленях, нашел пуговицу, спрятал в карман штанов, надел рубаху, еще влажную от росы, и несколько раз длинно-предлинно зевнул.

Ему хотелось спать, пить и есть одновременно, и он не мог понять, чего ему все-таки хочется больше. Какое-то время мальчик полежал в траве, сонно разглядывая кузнечика, что затаился перед носом Сережи, Мальчик попытался представить, как живет этот кузнечик, кого он любит, а кого нет и для чего он сотворен на земле. Осмыслить все это в наплывающей жаре было трудно, и человек нехотя поднялся и пошел на звонкие, как в кузнице, удары.

Дедушка отбивал косу. Лицо его было как после бани, красным и без морщин.

— Косу отбивать надо умельно, — поучал дедушка. — А то пучины получаются, волны…

«Неужели опять косить будем? — с тоской подумал мальчик. — Работе конца-краю нет…»

Сощурясь от солнца, Сережа стал отыскивать жаворонка в белесом небе, где пел сам струящийся воздух, а птицы небесной не было видно.

— Сынок, у тебя никак кровь? — забеспокоился дедушка. — Не порезался ли?

— Где?

— А вот.

Дедушка дотронулся до загорелой груди мальчика, где запеклась кровь таинственной рыжей птицы…

— Не моя это кровь, — сказал мальчик, пучком травы стер кровяную отметину с груди и опять стал высматривать жаворонка.

Где же он?

Между тем дедушка закончил работу, положил на плечо обе косы — большую и малую, и на их лезвиях, белых от работы, горячо заиграло солнышко.

Дед и внук шли домой по утренней вятской земле, и оба они покачивались от усталости.

Дедушка говорил:

— Раньше в сенокос все луга в бабьих платках да в рубахах мужиков да ребятишек. Что ты! Сейчас на большой праздник столько народу выходит, сколько раньше на сенокос. Косить выходили, как мы с тобой: часа в два ночи, при ясном месяце. А иначе сено пустое будет. Что ты, парень!.. Помню, я брал в жены девушку из дальней деревни. Сватался. По старинности при сватовстве я ее должен спросить: «У вас чем косят — литовкой или горбушей?»[3] А я знал, что у них горбушей только и косили. Да думаю: «Зачем я об этом невесту буду спрашивать? Зачем такую красивую девушку в краску вгонять?» Горбушей-то косить непочетно: ползком да внаклонку. И придумал я такой вопрос, что и сам удивился…

Что было дальше, дедушка не досказал.

Поперек пути лежала полая береза, та самая, которую когда-то поцеловала девочка Муза. По-видимому, она упала недавно, от старости, не задев ни одну из малых березок, правнучков своих, и древесина ее, сыпучая, как пепел, в каркасе лопнувшей черной коры пахла нестрашным древесным тленом.

Однако листья ее вовсю зеленели, еще не зная, что жить им совсем недолго, и расточали юный банный березовый запах!.. В этом было какое-то грустное, горькое достоинство старости, у которой вина-то одна, что она пережила всех и вся.

Да и какая это вина?

— Не знаешь, когда упадешь, — сказал дедушка. — Сюда мы шли, она еще стояла…

Сережа признался:

— Я не помню.

— Где тебе помнить, батюшкооо, — протянул дедушка. — Ты всю дорогу спа-аал…

— Да не всю-юю!

— Спорить не будем. На войне я много верст поспал на ходу. В ледяном болоте спал! Насилу меня, сонного, товарищи ото льда отодрали. А сейчас в теплой постели сон не идет: года!

— Да какие твои года, дедушка? — привычно утешил Сережа. — Ты нынче вон сколько травы накосил!

— Это-то есть! А от своих годов никуда не убежишь.

— Зачем бежать-то? Я вот молодой, а с твое ни за что не накошу!

— Тебе еще расти да расти, сынок!

— Буду.

— Будь, батюшко…

Они пошли дальше, оглядываясь на упавшую березу, что по земле разметала ветви свои, и одна ветвь, отломленная, лежала далеко в стороне и зеленела, прядая листьями. Невеселое предчувствие окололо душу Сережи, и мальчик старался забыть о нем, да не мог, пока они не вышли к ржаному полю.

Над рожью Сережа увидел солнце. Смотреть на него прямо было нельзя (жжется!), а краешком глаза можно. Солнышко играло, будто кто перекатывал его с ладони на ладонь, и отливало горячим светом — алым, золотым, иссиня-светлым, и игра его была веселая. Солнышко набиралось света для долгого-предолгого дня, и в нем переливалась, посверкивая, добрая силушка, сильнее которой нет да и не может быть никакой иной силы на свете.

— Ярится солнце. Играет! — похвалил его дедушка. — У него свой табель есть.

— Что? — не понял Сережа.

— Я говорю: у солнышка свой табель есть — оно всегда об эту пору играет.

— Ааа…

— А рожь-то как радуется!

По полю катился теплый ветер, и сквозное тело его поблескивало сизо-серебряным светом и звало в неизведанные края, где ветер живет и отдыхает.

Дорога изгибалась во ржи, и на повороте далеко отсюда из деревни Кукушки быстро шла женщина. Как ни зорок был мальчик, он не мог разглядеть ее лицо. По виду она была молодая, приезжая, издалека узнала их и, сорвав с головы косынку, замахала приветливо и несмело: я, мол, к вам и ни к кому больше!

— Никак к нам, — крякнул дедушка. — А кто, не разберу. Может, кто из города — на квартиру проситься? Если понравится — пущу.

Дедушка выпрямился, подобрался, а вместе с ним выпрямился и Сережа, хотя он не был сутулым. Придерживая на груди рубаху без пуговицы, мальчик старался рассмотреть и узнать женщину, что с косынкой в руке спешила к ним навстречу.

Кто она? Лидия Александровна?.. Или мама?..

Нет, не мама… Или будущая квартирантка, пока еще незнакомая?.. Или кто-то из местных — вестница радости или горя?

— Не узнал, сынок, кто? — спрашивал дедушка. — Не различил?

— Различу, — обещал Сережа. — Погоди маленько.

И всматривался в женщину с косынкой. Ветер мешал смотреть, высекал слезы, путал волосы, остужал под рубахой и не мог остудить крепенькое тело мальчика, покрытое вечным деревенским загаром.




Загрузка...