Свет в окне погас. Любка вздрогнула, насторожившись. Теперь или выйдет, или ляжет спать. Если выйдет, то можно будет забрать учебники и школьную форму, а если нет, то завтра придется идти в школу, в чем смогли убежать – в старой рваной кофте и дырявом трико.
Ну да ладно, ей не в первой.
Минут через десять она обрадовалась. Из дому никто не вышел. Пожалуй, теперь можно будет согреться и попить горячего чаю с печеной картошкой.
Она вылезла из сугроба на дорогу, разминая ноги, бросилась к дому быта. На перекрестке свернула. Оставалось совсем чуть-чуть, пройти мимо нового детского сада, свернуть еще раз возле забора. Здание стояло чуть в стороне от дороги, напротив столовой, давая начало переулку, который заканчивался у подстанции.
На входном крыльце, Любка вдруг почувствовала тревогу…
Она оглянулась, вроде бы чисто. Но словно кто-то попридержал ее…
И обмерла, облившись холодным ужасом… Отчим вышел из-за угла на свет фонаря, направляясь к дому быта.
Как обычно в сильном волнении, руки у нее затряслись, ноги сделались ватными. Она бросились к двери в радиоузел, дернув ее на себя. Дверь не открылась.
Значит, монтеры уже ушли и теперь придут только утром…
Спрятаться было негде, разве что заскочить к матери и закрыться с той стороны. Нижние двери не закрывались, здесь не было ни засова, ни крючка, и даже в снегопад их держали открытыми, чтобы люди видели, что или почта, или дом быта работают.
Любка вбежала на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице, пытаясь нащупать в кармане ключ. Как назло, он провалился в дырку, и теперь был где-то был в подоле пальто. Отсчитывая последние минуты своей жизни, понимая, что достать ключ она уже не успеет, она в отчаянии молча взвыла, примериваясь к высоте лестницы.
Если спрыгнуть через перила на первый этаж?
Здесь было высоко, лестница крутая… Не удержаться… А если подвернется нога, убежать она не сможет.
– Любка, ты? – услышала она шепот через дверь.
– Мама, он тут! – в отчаянии выкрикнула она полушепотом. – Молчи!
– Быстрее! Уходи! Выдашь нас! – испуганно вскрикнула мать и умолкла.
Наверное, она не поняла, что тут – это уже рядом, или побежала собирать Николку.
Любка оглянулась. Чердак закрыт на замок. Оставалась каморка под лестницей. Она была маленькой и узкой, а дверца и того меньше. Мать хранила здесь веники и лопаты, а еще бумагу, которую ей отдавали с почты, чтобы расстилала ее в сильную грязь. Была зима, бумаги накопилось много. Газеты, журналы, почтовые бумажные мешки.
Она живо залезла внутрь. Палец у нее был тонкий, вертушка поддалась легко, задвинула ее с той стороны и зарылась под старые газеты, забившись в угол, который примыкал к мосту, подогнув под себя колени.
И сразу же услышала шаги на первом этаже…
Пьяный отчим, пошатываясь, поднялся по лестнице, остановился у замка, подергал на себя засов. Включил на мосту свет и нецензурно выругался. Потом несколько раз с размаху всадил заточенную железную трость в деревянную дверь.
Дверь выдержала, делали ее на совесть…
Что-то пробурчал про себя, а потом открыл дверь в каморку.
Свет в каморку светил не прямо, а только сквозь щели, лампочка была чуть в стороне. Но когда дверь отрылась, глазам стало больно. Любка заледенела, по телу прокатился животный ужас – в голове стало холодно и пусто. Ее как будто не стало, только сердце, которое билось гулко, отдаваясь ударами в висок, как будто хотело выдать ее. Секунды длились вечность.
Любка перестала дышать, прислушиваясь.
Отчим вдруг с силой ударил тростью в бумагу, проткнув насквозь. Достал и снова воткнул. Любка почувствовала, что не может ни пошевелиться, ни закричать. Железная трость задела голенище валенка, пригвоздив его к полу.
Еще раз трость воткнулась между ног…
Любка смотрела на нее широко открытыми глазами. Сила удара была нечеловеческая, трость прошила годовую связку газет, будто подтаявшее масло, вошла глубоко в дерево половицы…
Отчим снова выругался, выдернув трость, снял с нее наколотую бумагу.
После этого как будто успокоился, работая теперь тростью, как щупом. Зацепив придавленную ногу, попытался сковырнуть, слегка наклонившись. Заметив упавшие и застрявшие березовые метелки для снега, передумал рыться руками, придавил бумагу в том месте несколько раз, успокоившись, когда нащупал еще одну стопку газет, зажатую между ног.
Пробормотав несколько неразборчивых слов, словно с кем-то разговаривал, постоял в раздумье, и, наконец, прикрыл дверцу.
Любка закрыла глаза. Сквозь веки она почувствовала, что отчим выключил свет, а потом спустился по лестнице и остановился, тихо возвращаясь. Слух обострился настолько, что она услышала скрип коленного сустава и тихое шарканье подошвы. Второй раз он поднимался не посередине лестницы, а с самого краю, там, где половица упиралась на деревянную основу.
И снова остановился, замерев. Любка заметила его тень через щель…
Хитрый, осторожный, как будто им кто-то управляет…
И сразу же вспомнила, как пришла к ней мысль отравить его бледными поганками, которые росли в лесу…
О том, что они сильно ядовитые и смерть наступает через несколько часов, она узнала из книг. Дня три она ходила в сильном возбуждении, понимая, что поганки до лета не достать. И почти сразу после этого отчим стал бояться приготовленной еды, заставляя сначала попробовать их с матерью, и только потом ел сам. Словно прочитал ее мысли. Теперь он всегда имел в запасе в рыбацкой сумке, которую всегда таскал с собой, консервы, хлеб. Не опробованная ими в его присутствии еда оставалась нетронутой, плесневея, даже если дома их не было неделю или больше.
И сразу стал прятать опасную бритву, после того, как Любка мысленно примерилась во сне перерезать ему горло. Обычным ножом могла и не справиться. Отчим был высокий, жилистый, мать едва доставала ему до груди. Но миссия оказалась невыполнимой. Трезвый он спал теперь чутко, сразу просыпаясь, если Любка вставала попить воды или сходить в туалет. Запои теперь у него бывали подолгу и частые, дома они уже, можно сказать, уже и не жили, но, зверел сразу, с первой рюмки, с ног никогда не валился, оставаясь в памяти, а если ложился спать, то закрывался на все запоры.
И все это с какой-то необъяснимой силой и интуицией…
Ножи и топоры прятали, но он их всегда находил в любом месте, будь то дома или на улице. И резал скотину, которая попадалась под руку, размазывая кровь по стенам. В доме уже давно не держали ни овец, ни коз, ни куриц. Разве что кошки, которые сами находили к ним дорогу, чтобы умереть.
Отмывая стены, мать теперь тоже не плакала, слезы и у нее давно высохли – и зверела, выдавливая на Любку всю свою боль, разве что не хваталась за нож или топор сама.
Но, наверное, Любка не умела обижаться. Она или любила, прощая, или ненавидела, обрывая нити, которые связывали ее с человеком. Матери было тяжело поднять двоих. Она чувствовала ее боль, как свою. И жалела. Выжить они могли, лишь объединившись в одну стаю. И понимала, что никогда этого не будет. Она могла ее тут же избить, забыв о том, что пять минут назад пилили вместе собранные на дрова доски и сучья. Она никогда не вспоминала, что воду Любка носит большими ведрами, как взрослая, и сидит по ночам в снегу, чтобы спасти их с Николкой, и сколько раз она рисковала собой, чтобы дать им с Николкой время убежать из-под топора…
А во сне ей снилось, что подходит к спящему отчиму и втыкает нож в грудь много-много раз, или он резал их, разбрасывая конечности и головы по залитому кровью пространству. В последнее время Любка даже не просыпалась в холодном поту, досматривая сны до конца.
А другие сны давно не снились! Кровь, мясо и ненависть стали ее повседневной жизнью…
И, возможно, она бы исполнила задумку – но где-то в подсознании вставал страх, что ее увезут в тюрьму и жизнь после этого уже не наладится. Жалость к матери и Николке, к себе самой, еще не исполнившей ни одну свою мечту, не поборовшей ни одного врага, останавливала ее, заставляя биться сердце быстрее.
Или ей только так казалось?..
Страх чуть отступил, теперь он был где-то в шее. Наверное, у нее появилось преимущество. Отчим не знал наверняка, что она тут, тогда как она видела его и слышала. Наконец, он вышел. Шаги прозвучали уверенно скрипом сапогов на выходе, где надуло много снега.
Неужели ее молчаливый крик достиг ушей Бога?
Но выходить она не торопилась. Знала, мать или стоит у двери, или прилипла к окну и позовет, когда убедится, что он ушел. Но зато теперь Любка смогла чуть-чуть пошевелиться, засунув руки в карманы и перебирая затекшими и онемевшими пальцами ног в валенках. Валенок было жалко, тоже дефицит. Но, может, можно будет положить заплатку. Догадается, что сам же проткнул. Достала из подола ключ, нащупав его и подтянув к карману.
– Любка! Любка! – позвала ее мать чуть громче. – Проверить надо, куда он пошел?
– Я знаю! – в сердцах бросила Любка, на всякий случай, спрятав ключ под бумагами в каморке. Ей вдруг пришло в голову, если он ее поймает и найдет у нее ключ, открыть дверь в комнатушку мастеров ему не составит труда.