Другу Лёве.
Вон там смеются дети, в парке, что живет внизу целый день, но их самих не видно за взрослыми уже деревьями, лишь на каруселях часто мелькают разноцветные маленькие драже панамок и кепок. Затем указанно, неминуемо стемнеет, остановятся на сон лошадки и прочие едкие пластмассовые демоны, туда же придут молодые, но не всегда люди, будут пытаться любить, похабно орать друг другу до драк, в общем, отдыхать, заливаясь и переливаясь своим янтарным, крепким, слабым, с лаймом или светлым. Может, он-то и лишает иных человеческого облика, потому в простеньких рекламах запрещено использовать лица, части тела? Неочевидно, но возможно, как и все прочее, прочее.
Однако, здесь, думаю, почти хорошо. Если бы не притащившееся сюда вслед за мной лето, порастерявшее понурые теплые дожди, если бы не память, заделавшаяся вдруг музейным работником, фанатично охраняющим детали прошлого.
По вечерам на балконе еще и пчела, одна, неотвязная, точно ей и податься более некуда, и в улее не ждут дела и другие желтые. Я пью мятный сладкий чай, курю сигареты с фильтром, листаю книгу и смотрю на обездвиженное, под анестезией, закатное небо. У меня оранжевый, малиновый, сизый и чуть серого по канту. Солнце, неравномерно краснеющее, не спеша, томно, точно веки красотки в экстазе, западает за проведенный когда-то рубеж. Города почти и нет, разве что немного виднеется в стороне, растекается мутным бронзовым пятном в пейзаже, испаряется от жившей в нем ранее жары. Ладонь, доверчиво льнущая к щеке, ощущает жесткую, пока неприятную щетину, следствие чрезмерной, глубокой, как дыра в кармане брюк, задумчивости, помноженной на общую усталость от себя прежнего, имевшего стойкую предрасположенность к бритью. Жалкий бунт.
Кажется, что-то я все-таки потерял, хотя стремился сохранить только жизнь. Видимо, пришла пора чего покрепче прежнего чая, схожего цвета, но с головокружительным ароматом, и ночное небо поселилось у меня в стакане. Над головой, где звездам положено светить, даже их подружку-луну едва видно, меж сваленных рулонами облаков подмигивает раз на раз. Длительное, рассеянное наблюдение за собой, за постулатами незыблемой прелести, разрешенной красоты, приносит некоторое облегчение. И как-будто так давно от нее ушел, от старого, доступного воплощения, от той самой хаотично любимой женщины.
Реальность, с ее непреклонностью заставляет скрываться, искать запасного выхода, прочь от воспаляющих вопросов, совершенных безвозвратно поступков, проигранной в целом судьбы. Которые сутки справляю по единому образу и подобию, не тревожусь разнообразием, принимаю пресное лекарство покоя, а совсем не отпускает ни она от себя, ни промежуточная боль, ни сомнения в целом.
Она истребляла меня с истинно животной, избавленной от рефлексий, потребностью обладать. Не находилось у нее цели, оправдывающей средства, одно нарастающее в геометрической прогрессии желание обратить иное человеческое существо в недвижимость. После не поселиться в этом одушевленном доме, но им владеть наряду, возможно, с другими, изредка, может, навещать. Жестокость вполне человеческая. Я не был нужен, но она хотела. Я любил, но она не слышала из-за треска совместных будней. Вывешивала ежеутренне на ростру носы моих мертвых кораблей. Молчание между грозных раскатов слов. Потеря сознания, исчезновение расчетов, сколько ей нужно — одна бесконечная, тяжелая дань. Ступившая навсегда ночь.
Однажды собрался и дернулся прочь, оставил, пошел умирать на свет. Здесь мне покров заботливо соткет умелый ветер из нежного, холеного тополиного пуха, что нынче вылупился в избытке. Его хватит и для такого бескрайнего чувства. Пока промеж делом оплачу наш с ней счет своими скудными душевными средствами. И, естественно, будучи терпелив, подожду дождь, и еще раз не забуду ее.