РАССКАЗЫ

СНАБЖЕНЧЕСКИЙ РЕЙС

Итак, мне опять не повезло. Понесла меня нелегкая в Управление пароходства именно в этот день! Третий год подряд не могу вырваться в отпуск.

Только я зашел в контору, как натолкнулся на начальника отдела кадров Ивана Павловича Мудрова. Он подхватил меня под руку и потащил к себе в кабинет. Усадив в мягкое кресло перед круглым столиком, он шумно уселся рядом и, радостно улыбаясь, предложил закурить «Пол-мол» — длинные американские сигареты в ярко-алой пачке, терпкие и очень крепкие.

— Дорогой мой, я тебя сегодня весь день ищу по всему городу.

«Так я тебе и поверил!» — чуть не вырвалось у меня.

Иван Павлович, попыхивая сигареткой, без устали говорил. Он задавал мне вопросы и сам же на них отвечал, хлопал меня по плечу, по колену, то и дело весело смеялся — словом, вел себя необычно. Я же никак не мог сообразить, что все это значит. Зачем я ему понадобился? А он продолжал:

— Понимаю, понимаю. Два года не был в Союзе, и настрой у тебя на отпуск, верно ведь?

Я кивнул.

— Понимаю вполне: лето, денег много, парень молодой, красивый, только и погулять теперь. Нет-нет, я вполне согласен, ты заслужил свой отпуск, отзывы о тебе как о штурмане и о помощнике капитана отличные, и ты у нас на лучшем счету в пароходстве…

Я воспользовался паузой и спросил:

— Иван Павлович, к чему весь этот разговор. Нельзя ли пояснее?

— Пояснее? — Мудров испытующе взглянул на меня. — Можно и пояснее. Вот в чем дело, дорогой товарищ Акимов: придется вам повременить с отпуском.

— Как… повременить? — изумился я.

— Вот так. Вчера мы обсудили предложение о посылке вас старпомом на дизель-электроход «Липецк». Вот и все. Приказ печатается и сегодня будет подписан.

Я возмутился:

— Не может этого быть! Во-первых, мне положен отпуск за три года, во-вторых, я еще вторым-то помощником только полгода плаваю…

Мудров спокойно курил сигарету. Я взглянул в его усталые глаза и осекся: он не слушает меня. И я понял, что все мои попытки отстоять право на отпуск бесполезны.

Помолчав, он спросил:

— Тебе сколько лет?

— Двадцать шесть.

— Ну вот. Вполне зрелый человек. Сейчас, брат, линия такая — везде молодежь на первый план выдвигается.

— Куда идет «Липецк»? — спросил я.

Мудров отвел глаза в сторону и равнодушно проговорил:

— Рейс обычный. Надо обслужить четыре пункта в Карском море и в море Лаптевых.

Я ужаснулся и вскочил с кресла.

— Снабженческий рейс?

Мудров кивнул:

— Снабженческий…

Боже мой! Вот так порадовал меня! Снабженческий рейс! Я знаю, что это такое. Старпом с нашего «Ашхабада» ходил в такой рейс в прошлом году. Он рассказывал нам, как все это выглядит в действительности. Старпом хороший моряк, это все признают. Но уж если он говорит, что лучше пойдет матросом в загранку, чем старпомом в снабженческий рейс в Арктику, то это что-нибудь да значит. Работа в ледяной воде, вечно сырая роба, ни днем ни ночью нет и минуты покоя, миллион аварий и за каждую с тебя норовят содрать шкуру — нет уж, благодарю покорно, уважаемый Иван Павлович, плывите туда сами.

Пока я подыскивал веские аргументы, чтобы отказаться от рейса, Мудров все говорил и говорил. А я сидел, смотрел на него и с горечью думал: «За дурака, что ли, он меня принимает? Честь, почет… мы тоже кое в чем разбираемся… Не пойду в этот рейс. Ни за что…»

Но я плохо знал нашего начальника отдела кадров. Он слушал мои горячие речи и вежливо улыбался.

— Я буду жаловаться на вас, — наконец, устало проговорил я.

А Мудров вдруг обрадовался:

— Отлично! Вот и пойдем сейчас же в партком, и там ты на меня пожалуйся.

— И пойду! — решительно отрезал я.

— Чудненько! Пошли.

Держа меня под руку, словно боясь, что я могу сбежать, Мудров повел меня в партком…

Я искренне и пылко рвался в бой отстаивать свои права. А в парткоме так повернули дело, что я сам же попросил направить меня в этот проклятый рейс! Да еще рад был, что секретарь парткома великодушно согласился не вспоминать мое, как он выразился, несерьезное поведение.

Спустя полчаса Мудров в своем кабинете вручил мне выписку из приказа по пароходству о назначении меня старпомом на «Липецк». Затем он облегченно вздохнул и вытер пот со лба.

— Ну, слава богу… Эх, теперь бы на «Сосну» подобрать второго…

— Кто капитаном на «Липецке»?

Мудров поднял голову, взглянул на меня непонимающе, переспросил:

— Капитаном? Где? А-а… на «Липецке»… Бородулин. — И снова уткнулся в свои бумаги.

Я вышел.

Бородулин Илья Гаврилович… «Илья-пророк-громовержец» — так звали его между собой моряки за крутой нрав. Говорили, что у него на судне никто из помощников больше года не задерживался, что служба у него поставлена, как на военном корабле, что… словом, многое про него говорили.

На «Липецк» я перебрался в тот же вечер. Моросил дождик, и настроение у меня было самое мрачное. На палубе «Липецка» не было ни души. Только у парадного трапа мок под дождем вахтенный матрос.

— Стали бы под навес, — посоветовал я ему.

Матрос хмуро взглянул на меня.

— Попробуй отойди от трапа, — проворчал он, — боцман живьем слопает.

Я направился к капитану. Не могу сказать, что Бородулин обрадовался моему приходу. Высокий, в меру плотный старик с раздвоенным подбородком и редкими белесыми бровями, он равнодушно выслушал мой рапорт о прибытии в его распоряжение, прочитал направление из отдела кадров и долго, бесцеремонно осматривал меня с ног до головы.

Я стоял перед ним и не знал, куда деть руки. Мне показалось, что они у меня вдруг стали не по росту длинны. Нет, на самом-то деле руки у меня были нормальные. Но недавно мне пришлось подшить обтрепавшиеся края рукавов кителя. А если рукава коротки, всегда кажется, что руки будто в самом деле длинные. И когда капитан на мгновение остановил взгляд на кистях моих рук, я почему-то вдруг сунул их в карманы брюк, почувствовал, что краснею, с досады засунул их поглубже и вызывающе уставился на хмурое лицо Бородулина. А тот, словно не заметив моей дерзкой позы и не предложив сесть, стал задавать вопросы:

— Давно плаваете?

— Третий год.

— Старпомом работали?

— Нет.

— С каботажным плаванием знакомы?

— Нет.

— В Арктику приходилось ходить?

— Нет.

Я начинал злиться. Ужасно неприятно на все вопросы отвечать «нет». Чувствуешь себя беспомощным мальчишкой.

А капитан отвернулся к иллюминатору и запыхтел трубкой. Когда он снова взглянул на меня, его глаза были холодными и жесткими.

— Отход в рейс назначен через три дня. Потрудитесь успеть получить все снабжение. Имейте в виду, это вам не загранрейс. Здесь не привезут готовенькое к борту, здесь самому надо побегать, — поучал капитан. — Накладные и прочие документы у второго помощника. Завтра в двадцать ноль-ноль доложите мне лично о проделанной работе. — И, помолчав, он опросил:

— Имеете ко мне вопросы?

— Нет, не имею, — ответил я.

— Кстати, хотел бы вам напомнить, что моряки в разговоре со старшими никогда руки в карманах не держат. Рекомендую прочитать книгу адмирала Степана Осиповича Макарова. Там на сей счет сказано предельно четко и ясно. Вы свободны. До свиданья.

Руки у меня вдруг сами собой выскочили из карманов и вытянулись по швам. От этого я стал ненавидеть себя еще больше. Сгорая со стыда, я торопливо вышел на палубу.

Да, радости тут будет мало. Как видно, он не станет прощать мне ни малейшего промаха. «Это вам не загранрейс», — вспомнил я скрипучий голос капитана. Старый сыч, сидит всю жизнь в каботаже и злится на весь свет.

Его хмурая физиономия преследовала меня всю ночь. Тыча толстым обкуренным пальцем, он грозно спрашивал меня, маленького, испуганного человечка: «А вы ходили в Арктику?»

Утром я боялся встретиться с капитаном, боялся его голоса, презрительного взгляда и старался не попадаться ему на глаза. Но не было минуты, чтобы я не чувствовал его за своими плечами.

По наивности я полагал, что сумею получить все арктическое снабжение для судна в один день; стоит только правильно оформить и завизировать документы — и материалы будут на борту.

Весь первый день ушел на беготню по отделам пароходства. Я носился по этажам управления и «ловил» подписи, бежал потом на склады пароходства, а ухмыляющиеся кладовщики говорили мне, что этих подписей мало, надо еще завизировать в бухгалтерии. И я летел обратно в пароходство. Путь не маленький — два километра, а транспортом моим были собственные ноги. Вот уж никогда не думал, что на свете есть столько начальников и каждый обязан расписаться на накладной о рукавицах.

Наконец я собрал все документы, позвонил на судно, приказал боцману спустить катер на воду и подойти к складу № 5. «Будем получать снабжение», — обрадованно сказал я. А боцман хмыкнул в ответ что-то неопределенное и положил трубку.

Когда я прибежал на склад, катер уже был там. Я с трудом разыскал заспанного кладовщика.

— Скорей, скорей, дядя, нам некогда, — поторапливал я его. Тот лениво скреб ногтями свою небритую бороду и не торопясь разглядывал документы. Потом собрал их в кучу и вернул мне.

— Не пойдет.

— Что не пойдет?

— Нет визы Иван Иваныча.

— Какого еще Иван Иваныча?

— Завскладом нашим, понятно? Он тут царь, бог и воинский начальник. Старпому надо бы знать порядки.

Я готов был зареветь от злости. Весь день бегал, вызвал людей, катер, собрал все подписи, и вот мои старания оказались напрасными. «Нет визы Иван Иваныча». Да черт его знал, что он существует, такой Иван Иваныч!

Я растерянно переводил взгляд с кладовщика на боцмана, на матросов, видел их ухмылки и… не знал, что делать.

— Что же теперь? — проговорил я.

— Приходите завтра. Он будет тут к обеду, — буркнул кладовщик.

Я не выдержал, начал кричать на него. А кладовщик отпихнул меня от двери и укоризненно сказал:

— Чего глотку дерешь? Слыхали мы эти песни, не испугаешь. Сказано нет, значит нет.

Обратно мы ехали на катере молча. Я понимал, что в глазах боцмана и матросов мой авторитет теперь подорван основательно. Они, наверное, втихомолку смеются сейчас надо мной…

К капитану я попал на доклад лишь в одиннадцатом часу вечера. Он сидел на диванчике в новеньком парадном костюме с нашивками до локтей и дымил трубкой. Как только я вошел, капитан снял с руки часы и протянул их мне.

— Потрудитесь посмотреть, который сейчас час.

— Двадцать два часа двадцать минут, — подавленно ответил я.

— А вы должны были явиться ко мне в двадцать ноль-ноль.

— Да, но…

— Никаких «но». Я сижу и жду вас два с половиной часа, хоть у меня были несколько иные планы на этот вечер.

— Зачем же вы сидели? Я же никуда не убегу, — вырвалось у меня.

— Затем, — опять заскрипел голос капитана, — чтобы разъяснить вам то простое положение, что моряк обязан быть точным и аккуратным, наконец, элементарно дисциплинированным.

Я готов был провалиться сквозь землю, мне было стыдно и вместе с тем во мне кипела злость на капитана. Ведь он же знает, что я не гулял! А капитан вдруг без всякого перехода сказал:

— Докладывайте, что из снабжения сумели получить сегодня.

Я выдавил из себя:

— Ничего…

— То есть как ничего?

— Так… Я сумел только подписать документы, а получить ничего не успел.

Дальше говорил лишь один капитан. Я опустил голову и молча слушал поток — о нет, не бранных! — гладких, отшлифованных, корректных фраз, в которых капитан выразил свое «недоумение» по поводу решения начальника пароходства послать в ответственный рейс такого «весьма беспечного молодого человека».

Лучше бы он отругал меня, чем так пилить! Я был совершенно подавлен. «Вас разбаловали загранрейсами, но я из вас сделаю моряка», — звучал в моих ушах голос капитана.

На следующее утро, послав боцмана на склад получать материалы, я побежал в контору начальника отдела снабжения. Мне надо было добиться и получить спецробу для команды — теплую одежду, сапоги, валенки, шапки, рукавицы теплые и брезентовые, шерстяное белье, — предназначенную для работы в условиях Арктики. Я составил заявку по всей форме. Но начальник снабжения посмотрел на заявку и вернул.

— Нереально, — сказал он.

Я не понял его.

— Как нереально? Экипаж у нас сорок восемь человек, значит, сорок восемь комплектов плюс резерв. Все законно.

Он усмехнулся и покачал головой:

— Молодой человек, есть инструкция министерства, по которой вы можете требовать арктической экипировки лишь на пятьдесят процентов экипажа и не более. А на «Липецке» должны быть еще старые комплекты.

— Да вы смеетесь! — вскричал я. — Мы идем в снабженческий рейс, там все разгружать самим придется, как же без робы?

— А вот так. Не все же сразу будут работать. Будете чередоваться. Могу дать лишь на тридцать процентов команды.

Меня затрясло от злости.

— Ну, знаете, — я даже начал заикаться от негодования, — если бы такие снабженцы были у наших космонавтов — не видать бы им космоса еще лет пятьдесят.

Начснаб спокойно взглянул на меня и изрек:

— А вот подождите немного. Как начнут в космос караванами отправлять, так и космонавтам срежут нормы снабжения. Освоенный район, скажут. Вот и все. Раньше, в тридцатые годы, и у нас совсем другие нормы были. А сейчас что ж, трасса как трасса…

Но я не дослушал его, забрал свои бумаги и побежал наверх, к начальнику пароходства.

Когда я к нему пробился, наступил уже полдень. Через сутки мы должны были отходить, а я еще ничего не получил.

Начальник пароходства Виктор Андреевич Шилов, еще не старый сухощавый мужчина с грубыми, твердыми чертами лица, внимательно посмотрел на меня, налил из графина воды в стакан и придвинул его ко мне.

— Может, сначала выпьете воды, товарищ старпом? — предложил он.

Я отмахнулся. Мне не до воды было.

— Я слушаю. — Шилов склонил голову набок.

И вот здесь прорвалось у меня все наболевшее на душе за эти двое суток, и я, торопясь и сбиваясь, принялся рассказывать ему о всех своих горестях, обидах и неурядицах, которые мне пришлось пережить за эти дни. Шилов слушал, внимательно наблюдал за мной, а потом вдруг спросил:

— Так что же вы хотите от меня?

— Извините, — спохватился я, — вот наряды.

Я протянул ему бумаги и продолжал:

— Завтра у нас отход, мы идем в снабженческий рейс, нам самим придется разгружать. Мороз, сырость, ветер, а начальник отдела снабжения дает экипировку лишь на одну треть команды.

Шилов внимательно посмотрел заявку и вызвал начальника отдела.

Тот вошел, взглянул на меня и грустно вздохнул.

— Ты что же, старик, обижаешь молодые кадры? — спросил его Шилов. — Люди идут в Арктику, им придется в ледяной воде работать. Холодно там, а? Как ты думаешь, начснаб? Вот старпом мне все это здорово объяснил.

Начснаб усмехнулся.

— Он и мне это все объяснил. А только где ж я возьму ему столько? Ведь он там понаписал черт знает что, да еще и с запасом. «Кожаные сапоги на меху», — фыркнул начснаб. — Таких у нас сроду и не было.

— Ну, ну, ты не жмись, а помоги человеку.

Шилов что-то коротко черкнул на накладной и передал ее начснабу.

— Ну вот, молодой человек, характер у вас, я вижу, горячий, напористый. Желаю успеха. Идите со стариком и не отступайте от него, пока не получите все, что положено.

Я вышел из кабинета окрыленный.

Арктическую экипировку для экипажа я получил теперь быстро, но, увы, лишь на половину команды. Все же это была моя первая победа.

Вечером, точно в двадцать ноль-ноль — я выдержал этот срок минута в минуту — я докладывал капитану о полученном снабжении. Капитан выслушал и сухо заметил:

— Это вы должны были сделать вчера. Опаздываете ровно на сутки.

Старый сыч, поди угоди ему! «Опаздываете ровно на сутки». Педант и сухарь. «Я из вас сделаю моряка», — вспомнил я его обещание и улыбнулся: боцман, видимо, подражая капитану, тоже кричит на матросов: «Я вас сделаю тонкими, звонкими и прозрачными!» Ну и командочка!

— Вы чему улыбаетесь? — спросил капитан.

— Извините.

— Вам не улыбаться, а выводы делать надо. Рейс в Арктику — это не шутки и не какая-нибудь там заграница. Займитесь немедленно проверкой судна. Отходим завтра после полудня.

— Есть, — коротко ответил я.


Наступил час отхода. Буксир оттащил нас на рейд, отцепился и быстро побежал обратно к причалу.

— Малый вперед! — скомандовал капитан.

Я повторил команду и передвинул ручки телеграфа. «Длинь-длинь!» — прозвенел ответ из машинного отделения, и «Липецк» медленно стал набирать скорость.

Отправлялся я в рейс не первый раз, но никогда раньше не испытывал такого волнения. Я не мог спокойно стоять на одном месте и нетерпеливо переходил с одного крыла мостика на другой, неотступно следя за капитаном. Он стоял на правом крыле, повернувшись лицом к причалам. Крупные руки его в черных кожаных перчатках недвижно лежали на планшире, и сам он, большой и грузный, одетый в тщательно отутюженную парадную форму, стоял не шелохнувшись. Чуть в стороне так же молча стояли второй и третий помощники.

— Дать прощальные гудки! — не поворачивая головы, отчеканил капитан.

Я взялся обеими руками за широкое, обшитое кожей кольцо, свисавшее на короткой медной цепочке в центре рулевой рубки, и изо всех сил потянул его на себя.

Это был настоящий морской гудок. Сначала послышалось глухое шипение где-то позади рубки, затем в том шипении стали нарастать басовые ноты, стекла в рубке вдруг мелко задрожали, и донесся густой, рокочущий, низкого тембра долгий звук. Он не был оглушительно громким, но в нем слышалась такая мощь, что у меня даже мурашки побежали по спине. Такие гудки бывают только у настоящих океанских лайнеров.

Три протяжных гудка солидно прозвучали над притихшим заливом. После короткого молчания загудели в ответ корабли у причалов. Я отвечал каждому.

Прощальная перекличка на рейде всякий раз тревожит мне душу. Почему-то всегда кажется, что в эти минуты на нас смотрит весь порт и все люди на улицах города останавливаются и провожают глазами уходящее судно.

— Штурман! Дайте полный вперед! — Резкий голос капитана вернул меня к действительности.

Я поспешно бросился к машинному телеграфу.

Из залива мы вышли в открытое море через три часа. Все это время капитан стоял на крыле мостика. Я только выполнял его команды и старался вовремя отметить в черновике судового журнала каждый поворот, каждый траверз маяка. За всю вахту я не услышал от капитана ни одного лишнего слова. Молчаливый и недоступный, он стоял на мостике, не обращая на меня никакого внимания. А мне казалось, что он видит каждое мое неловкое движение, каждый мой жест, и от этого я чувствовал себя неуверенно.

Когда я сдал вахту третьему штурману и спустился в свою каюту, то почувствовал страшную усталость. Я не в состоянии был даже сходить в кают-компанию поужинать и, едва добравшись до койки, мгновенно уснул.

* * *

В предотходной сутолоке я как-то не обратил внимания на молодую камбузницу Тамару Кузько. На судне называли ее «вечно сияющей» за веселый нрав, общительность и постоянную улыбку на лице. Она была молода, энергична, правда, на мой взгляд, излишне озорна. А на судне было сорок семь мужчин, все молодые, здоровые, веселые… И я заметил, что у камбуза всегда толпились свободные от вахты моряки. Оттуда слышался смех, возгласы, там царило веселье.

Мы спокойно шли курсом на Диксон. Вахта сменялась вахтой, каждый вечер в кают-компании крутили фильмы, старые и новые, а в красном уголке продолжалась нескончаемая игра «в козла».

И вдруг однажды в полдень капитан вызвал меня, к себе в каюту. Я шел, стараясь вспомнить свои упущения за последние дни.

— Садитесь, товарищ старший помощник, — кивнул мне капитан.

Я сел. Капитан попыхтел трубкой — он всегда напускал дыму, когда хотел кого-либо отчитать.

— Вы следите за жизнью на судне? — спросил он.

— Стараюсь, — ответил я.

— Плохо стараетесь.

Я пожал плечами.

— Да, плохо. Вы знаете, что у нас есть камбузница Кузько?

— Конечно.

— А чем она занимается?

— Помогает готовить пищу, моет посуду.

— А вам известно, уважаемый товарищ старший помощник, что она неправильно ведет себя в быту?

— Не-ет, — выдавил я и с тревогой уставился на капитана. На что он намекает?

— Так вот, ставлю вас в известность, что в каюту к камбузнице Кузько ходит непонятно зачем электромеханик Валдаев. И я требую, чтобы был прекращен этот кабак на судне. С парторгом я уже говорил, но старпом здесь вы, с вас и будет спрос.

Я вышел от капитана в недоумении. Что же я должен делать? «Прекратите этот кабак на судне». Как я его прекращу?

Вечером я вызвал к себе в каюту Валдаева. Он вошел, весело посмотрел на меня и воскликнул:

— Что заставило старшего штурмана заинтересоваться электромеханической частью?

Я молчал. Я не предлагал ему сесть, но он сам удобно устроился в кресле. Я смотрел на него и думал, что нет, не может этого быть, капитан ошибся: ну что может быть общего у этого пожилого человека с Тамарой, то есть с Кузько? А если капитан прав?..

— Будем разговаривать или будем молчать? — игриво спросил Валдаев.

— Слушайте, Валдаев, у меня имеются сведения о том, что вы постоянный гость в каюте у камбузницы Кузько. Это верно?

Он расхохотался.

— А что, недурна девочка?

Злость закипела у меня в груди. Эти нахальные глаза, этот развязный тон… Нет, не верю!

— Вы женатый человек, Валдаев, как можно так вести себя?

— А кто сказал, что я холостой? Я совсем не собираюсь на ней жениться.

У меня чертики запрыгали в глазах от лютого желания ударить по этой наглой физиономии, я в бешенстве стукнул кулаком по столу и заорал на него:

— Прекратите! Имейте в виду, пока я здесь старпомом, не позволю разводить кабак на судне, понятно? И жене вашей сообщу письмом о вашем поведении.

Лицо Валдаева странно задергалось и побледнело. Он встал с кресла и заговорил уже совсем другим тоном:

— Сергей Акимович, вы меня не так поняли. Я пошутил. Зачем же сразу «письмо жене»?

Я не хотел его слушать, перебил:

— Предупреждаю, Валдаев, если еще раз увидят вас у Кузько, письмо вашей жене будет послано немедленно, а ваше поведение обсудим на судовом собрании. Хорошенько это поймите. И шутки шутить со мной не советую.

Когда он ушел, меня трясло, как в лихорадке. Но какова Тамара… как же она может принимать ухаживания такого человека? Вот женщины, поди пойми их! А мне предстоял еще разговор с ней. Разговор не из приятных. Но одно воспоминание о беседе с капитаном подстегивало меня немедленно довести дело до конца. И я вызвал к себе Кузько.

Она стояла в дверях и, лукаво улыбаясь, посматривала на меня. А я молчал. Я не знал, что ей сказать.

— Ну, — певучим голосом протянула она, — я пришла.

— Вижу, — сухо ответил я. — У меня официальный разговор.

— О чем?

— О недостатках в вашем поведении.

— Какие же это недостатки обнаружились у меня?

— К вам в каюту ходят мужчины.

— Ну и что? И вы можете зайти.

Я упорно старался не смотреть на нее и бубнил:

— Не положено по уставу, чтобы в каюту к женщине входил мужчина и оставался там.

Она повела плечами.

— Так прикажите им не ходить.

Она не спускала с меня своих смеющихся глаз и, конечно, видела мое смущение. Я это понимал, но ничего поделать с собой не мог.

— Да и то сказать, — усмехнулась она, — ходят-то все старики. А молодые у нас какие-то нелюдимые, очень уж сердитые. — Кузько вдруг прыснула смехом: — Ой, у вас на щеках пятна красные, как у девушки!

Взъяренный, я пулей вылетел из каюты и ринулся к капитану. Не дожидаясь ответа на стук, я открыл дверь и, задыхаясь, выпалил:

— Прошу уволить меня от бесед с этой девицей.

Капитан холодно посмотрел на меня.

— Потрудитесь успокоиться. Вы старпом или мокрая тряпка? Идите и выполняйте свои обязанности.

Я выскочил из капитанской каюты. «Вот крокодил! — скрежетал я зубами. — «Вы старпом или мокрая тряпка»… А вы кто — человек или бом-брам-стеньга?»

Через сутки мы пришли на рейд острова Диксон, уточнили ледовую обстановку и после короткой стоянки направились к первой точке. Точка эта называлась островом Уединения и лежала далеко-далеко на севере Карского моря.

Все эти дни я внимательно присматривался к Кузько. На Валдаева моя беседа подействовала, он теперь не подходил к Тамаре. А вот другие по-прежнему осаждали камбуз, шутили и старались ухаживать за камбузницей.

И чем чаще я видел Тамару, тем больше меня тянуло к ней. Мне хотелось пошутить и посмеяться вместе с ней, но ничего не получалось. Едва я подходил к камбузу, как она становилась серьезной и такой вежливой, что слова застревали у меня на языке. Наверное, я казался ей смешным.


Мы стояли на рейде острова Уединения и выгружались. По вечерам я обычно обходил судно, осматривал палубу и помещения. И вот однажды, подойдя к камбузу, я услышал возню за дымовой трубой. Заглянув, я увидел, что матрос Поликанов, молодой здоровенный детина, обнял Кузько и пытается ее поцеловать. Она смеялась и колотила его по плечам. Я рванул Поликанова за плечо и крикнул:

— Вы чем тут занимаетесь?

Поликанов отпрянул от девушки и смущенно затоптался на месте. Кузько сердито пробормотала:

— Черт противный, опять лезет…

Кому она это сказала? Мне или матросу? Я выпрямился и, стараясь быть спокойным, приказал Поликанову идти на шлюпку.

— А с вами у меня будет особый разговор, — сухо бросил я камбузнице, — Через полчаса я жду вас в каюте.

Не оборачиваясь, я быстро пошел к себе.

Она пришла через час. Я не стал спрашивать ее о причинах опоздания, мне было не до этого. Внутри у меня все горело. Тамара встала у двери и спокойно смотрела на меня. Я отвел взгляд в сторону и спросил срывающимся голосом:

— Почему вы позволяете им так обращаться с собой?

— Как это «так»?

— Не притворяйтесь. Прекрасно понимаете, о чем я говорю.

— А вам какое дело?

Я смотрел на нее и, кроме огромных ее глаз, ничего не видел.

— А вам какое дело? — повторила она и вдруг потупила глаза. Вызывающая улыбка сбежала с ее лица, и она прошептала:

— Я пойду… я лучше пойду…

Я сиплым голосом пробормотал:

— Конечно, идите… идите…

Я едва сдержал себя. Для нее я должен быть здесь только старпомом.

Она, наверное, кое-что поняла. И пусть! Но что же теперь делать? Этот вопрос не давал мне покоя. А ответа у меня не было.


После острова Уединения мы «обслужили», как записано в судовом журнале, два пункта у пролива Вилькицкого. Подули ветры, потянулись по морю льдины. Берега у островов оказались отмелые, и выгружать шлюпки приходилось далеко от берега. Надо было поторапливаться, а вода была ледяная, и запасной робы у нас не имелось. Мы не успевали ее сушить, и матросы натягивали спецовку на себя совсем сырую. Но удивительно — никто не болел. Говорят, в Арктике воздух такой чистый и так проморожен, что ни одной бактерии нет. Снабженцам от нас доставалось крепко. Мы вспоминали их денно и нощно и кляли их так, как только могут клясть моряки. Но легче нам от этого не было. Капитан все эти дни был не в духе. Каждый день он доставал из своих запасов бутылки со спиртом и приказывал налить по стакану всем, кто участвует в разгрузке. Это помогало. За это я могу поручиться, потому что тоже таскал по пояс в воде проклятые мешки и пил капитанский спирт.

Наступил конец сентября, а нам еще предстояло идти к одному островку в море Лаптевых. Задули нордовые ветры, и плавающих льдин в проливе Вилькицкого становилось все больше и больше. За ночь легкий морозец покрывал все море «блинами» — молодым ледком. И тут из Москвы пришла радиограмма: «Во что бы то ни стало обеспечить завоз груза на последнюю точку». Это значило — хоть сами зимуйте. И мы пошли в море Лаптевых.

Капитан почти не спускался с мостика. Не уходил он и на моей вахте. В кожаном реглане на меховой подкладке, в шапке и теплых ботинках, он неподвижно стоял в рулевой рубке и молча смотрел вперед в раскрытое окно. Только однажды, когда я заступил на первую свою ходовую вахту во льдах, он угрюмо предупредил:

— Старайтесь вести корабль по разводьям. Обходите большие льдины.

Это надо было понимать так: он доверяет вести корабль в такой сложной обстановке мне, своему старпому. Нервы мои напряглись до предела. Слишком велика была ответственность. К тому же неподвижная фигура капитана, постоянно торчавшего на мостике, заставляла волноваться еще больше. Не дай бог сделать промах, дать не ту скорость или скомандовать рулевому не тот поворот — и тогда уж не жди пощады от старика.

Я стоял на крыле мостика, смотрел вперед, выискивая разводья и трещины во льду, подавал команды рулевому и менял ход корабля. Хоть и медленно, все же мы продвигались вперед, на выход к морю Лаптевых. Мне удалось высмотреть покрытое тонким льдом широкое разводье, и я ввел в него корабль. Шли минуты, и мы довольно быстро продвигались среди льдин. Я осмелел и прибавил машине ход. Возможно, я слишком поверил в это разводье, возможно, на какое-то время потерял бдительность и не столь внимательно смотрел вперед. Как бы то ни было, разводье вскоре закончилось массивной ледяной глыбой, неожиданно вставшей прямо по курсу. И, вместо того чтобы маневрировать ходами, я стал подавать команды рулевому «Лево на борт!», «Право на борт!». Но везде, куда ни поворачивал корабль, торчали из воды массивные ледяные глыбы. А машина работала «полный вперед». Мы неминуемо должны были врезаться в одну из этих ледяных скал — и тогда пробоина в борту. По моей вине. Я растерялся и беспомощно взглянул на капитана. А тот, даже не повернув головы, спокойно попыхивая трубкой, негромко сказал:

— Попробуйте отработать машиной назад.

Машина! Как же я забыл про нее? Конечно же, только она сейчас спасет нас!

Я дал полный назад, и судно остановилось у самой льдины, глухо стукнувшись о нее форштевнем. Я глубоко вздохнул, вытер ладонью взмокший лоб и остановил машину. Мне нужно было немного прийти в себя, осмотреться, снова обрести уверенность в своих действиях. Я настороженно ждал капитанского окрика, разноса, грубой ругани. А он молчал и смотрел вперед.

В конце моей вахты мы вышли на чистую воду. Когда я спускался с мостика, сдав вахту третьему штурману, сердце мое ликовало: впервые капитан не сказал мне ни слова упрека, хоть я и допустил опасный промах. Мне хотелось шутить и смеяться. Сегодня впервые я почувствовал себя старшим помощником этого нелюдимого, хмурого, старого капитана. Он даже начинал мне нравиться.

Поужинав, я прошелся по палубе, и, словно невзначай, остановился у камбуза. Против обыкновения здесь не было ни одного человека. Заглянул в полуоткрытую дверцу. У плиты на табуретке сидела Тамара и задумчиво смотрела на сияющие медные кастрюли. Я готов был стоять так весь вечер. Но Тамара вдруг вздрогнула и обернулась.

— Ой, кто это там?

— Добрый вечер, — приветливо сказал я.

Она испуганно смотрела на меня. Я чувствовал, что молчать мне сейчас нельзя. Такое молчание будет значить больше многих слов. И я ляпнул первые пришедшие на ум слова.

— Как идут дела?

Она ответила в тон мне:

— Спасибо. Хорошо идут дела.

— С посудой управились?

— С посудой управилась.

Черт, опять я говорю не то, не эти дурацкие, никому не нужные слова должен я сейчас говорить! Но ничего другого на ум не приходило. Помолчали. Она смотрела себе под ноги, я смотрел на кастрюли.

— Вы со мной, кроме как о грязной посуде, ни о чем больше не можете говорить? — тихо спросила Тамара.

Еще секунда — и я погибну. Но я же старпом, я не имею права! Капитан съест меня живьем, если я поддамся. А что команда скажет? Тот же Валдаев, тот же матрос Поликанов? Все это молнией пронеслось у меня в голове.

— Старпом обязан следить за чистотой на судне, в том числе и за чистотой посуды, — сухо сказал я.

Она вспыхнула и, отвернувшись, негромко проговорила:

— Ну так и следите за посудой, и разговаривайте с кастрюлями, а не со мной.

«Вот и все, — подумалось мне, — теперь я для нее только старпом».

На следующий день мы пришли на рейд островка и стали на якорь в двух милях от берега — обширная отмель не позволяла подойти ближе. Ветер все усиливался, и потемневшее море глухо стучалось о борт судна. Временами налетали снежные заряды, и тогда все исчезало в белой мгле. У нас не было времени выжидать хорошую погоду, и капитан принял решение начинать выгрузку немедленно.

— Вы пойдете на катере. Будете обеспечивать безопасность переходов и выгрузку на берег, — приказал он мне. — Смотрите в оба и следите за сигналами с судна.

— Есть! — по-военному ответил я и пошел на катер.

…Кончались третьи сутки, когда на берег были вытащены последние мешки с мукой. Мы были мокрые и замерзшие, мы были усталые и злые, мы не говорили нормальными человеческими голосами, а кричали друг на друга. И тут ко мне подбежал начальник полярной станции. За ним подошли две закутанные в шубы женщины с чемоданами в руках.

— Старпом, возьми женщин с собой на катер. Их надо отправить на материк, им нельзя больше оставаться здесь.

«Ну вот, и тут женщины!» — подумал я.

Я не имел права без согласия капитана брать пассажиров на судно и отказал начальнику.

— Ты должен взять их, старпом, — настойчиво твердил начальник станции. — Ваш пароход последний в этом году, а женщины больные.

— Обращайтесь к капитану! — крикнул я ему.

— Я говорил с ним по радио. Капитан сказал: по погодным условиям на усмотрение старпома. Теперь от тебя все зависит.

Хитер старик! «По погодным условиям». Я взглянул на море. Бесконечные ряды волн с глухим шумом катились к берегу. Тугой, порывистый ветер яростно налетал на их взлохмаченные вершины, срывал белопенную шапку и расстилал ее над морем в длинные полосы брызг. Судна не было видно. Лишь слабенькая красноватая точка прожектора далеко в море подтверждала, что оно на месте и ждет нас.

Пожалуй, волнение моря было на все пять баллов. Никакой регистр не разрешил бы спускать наш катер на воду в таких условиях. Нас шестеро. Катер предназначен для четырех человек. А если взять еще двух, да на буксире две шлюпки… Нет, не могу!

Начальник станции тронул меня за руку. Я повернулся. Женщины смотрели на меня. В глазах у них — страх, мольба и полнейшая покорность судьбе.

— Возьми, старпом, — повторил начальник станции. — У них нет другого выхода.

— Но ты же видишь, какое море, — неуверенно начал я. И вдруг неожиданно для себя решился:

— А, черт с тобой! Попробуем!

— Ну вот, давно бы так. Садитесь, бабоньки, поедете! — закричал он женщинам.

Легко было сказать «садитесь». Катер стоял метрах в тридцати от берега и добраться до него можно было, лишь шагая по пояс в воде. Матросы спустили на длинном буксире шлюпку поближе к берегу и на руках перенесли в нее женщин. Затем шлюпку подтянули, и мы перетащили наших пассажирок на катер.

Теперь нас было восемь человек. За кормой тянулись на буксире две порожние шлюпки. Сквозь вой ветра доносились частые короткие гудки парохода — нас звали назад, на судно.

Волна и ветер были встречными. Катер тяжело переваливался с одного вала на другой. А волны шли плотным строем, и нос катера то и дело зарывался в них по самую рулевую рубку.

Мы уже не обращали внимания на то, что в рубке было по колено воды. Все молчали и лишь тревожно прислушивались к гулу мотора. Теперь все надежды были на него: если выдержит, не сдаст, значит, дойдем до судна. На женщин было тяжело смотреть: измученные качкой, они сидели прямо в воде, безучастные ко всему на свете, и тихо стонали. Но помочь им мы ничем не могли.

А идти становилось все тяжелее. Ход тормозили шлюпки: захлестнутые волнами, они держались на поверхности лишь благодаря воздушным ящикам. При других обстоятельствах я не посмел бы обрубить буксир и бросить шлюпки в море, ведь я за них отвечал головой. Но усилился ветер, и катер стало тащить назад — слабенький мотор не справлялся. Иного выхода не было, и мне пришлось дать команду обрубить буксир.

Катер снова медленно пополз вперед с горы на гору. Только теперь болтало его еще сильнее. Мы перетащили женщин в крохотный носовой кубрик и наглухо задраили люк. Я знал, что там им будет гораздо хуже, чем на палубе. Но оставлять их наверху было уже нельзя, в любую минуту их могло смыть за борт

…К судну нам удалось подойти хорошо. На откатывающейся волне катер легко привалился к борту парохода и тут же, скрежеща корпусом о борт судна, пополз вверх — из-под днища корабля выкатывалась новая волна, она-то и возносила наш катер. В суматохе мы позабыли выбросить вдоль борта мягкие кранцы, и теперь катер полз вверх, обдирая краску с железных листов обшивки корабля. Исправлять ошибку было уже некогда.

С мостика загремел усиленный мощным динамиком голос капитана:

— Застропить катер, и всем людям по штормтрапу подняться на борт судна!

Матросы изловчились поймать спущенные стропы, закрепили их на специальных крюках в катере и вскарабкались один за другим по штормтрапу на палубу «Липецка».

Я оставался на палубе катера один. Волны мерно вздымали и опускали его у борта судна и временами тяжко стукали об обшивку парохода. Медлить было нельзя. Я делал отчаянные знаки и орал истошным голосом: «Вира!» Но никто не слышал моих команд. Наверху ждали, чтобы я тоже покинул катер.

С мостика опять загремел голос капитана:

— В чем дело там, на катере? Почему не идете на борт?

Как я мог покинуть катер, когда в кубрике оставались люди? Но капитан же этого не знает… И матросы с катера почему молчат там, на палубе? Почему не объяснят положение?

Я кричал, подавал знаки, чтобы поднимали катер вместе со мной, но капитан яростно пророкотал в микрофон:

— Немедленно наверх! Выполняйте приказание!

Я выбрался на палубу парохода. И в тот же момент загрохотала лебедка. Я бросился к боцману.

— Боцман, там две женщины в кубрике остались. Поставь самых лучших лебедчиков.

Он тревожно взглянул на меня и тут же отдал распоряжение.

Мерно грохотали лебедки. Катер, оторвавшись от воды, медленно плыл вверх. Я стоял у борта и, не отрываясь, смотрел вниз, на катер. В тот момент я никого не видел и ничего не слышал. Только бы не оборвались стропы! Только бы выдержали! А судно раскачивалось с борта на борт, и в такт этой качке висевший на стропах катер то отходил от борта парохода, то глухо стукался об него.

Когда днище катера поднялось над фальшбортом корабля, большая волна вдруг резко положила пароход на подветренный борт. Висящий в воздухе на стропах катер стремительно отлетел от парохода и замер на мгновение. Судно начало переваливаться на другой борт, и катер устремился к судну. Теперь он был словно маятник. Остановить его было невозможно, пока он не завершит свою гигантскую амплитуду. Сейчас он пролетит над палубой, перелетит на другой борт, и тогда… И тогда конец. Стропы не выдержат такой резкой перегрузки… А ведь там, в кубрике, люди, и это я запер их как в мышеловке, это по моей вине они сейчас погибнут.

Не отрывая взгляда от катера, я поднял руку:

— На лебедках! Внимание!

Надо было точно уловить тот единственный миг, когда можно будет подать команду «майна!». В страшном напряжении я ждал этого мгновения и, когда оно наступило, ощутил его всем своим существом. Мне нельзя было ошибиться.

Едва только нос катера вышел над фальшбортом корабля, я повернулся к лебедкам и рявкнул что было силы:

— Майна!

На «Липецке» всегда были хорошие лебедчики, отличные лебедчики. Открыв клапаны на полный ход, они не опустили, нет, они бросили катер вниз, и он, пролетев над люком трюма, с грохотом и треском бухнул на палубу у противоположного борта.

Я вытер рукавом пот со лба. Руки у меня тряслись, меня знобило, и я ничего не видел, кроме этого брошенного на палубу катера. Я вдруг почувствовал неодолимую усталость во всем теле. Каждая жилка во мне трепетала и ныла… Промедли лебедчики долю секунды, и катер не попал бы на палубу…

Привалившись к переборке, я тупо смотрел на катер, на матросов, что-то кричавших мне, и никак не мог понять, чего им от меня надо. Мне страшно хотелось опуститься прямо на палубу и уснуть.

Кто-то тронул меня за плечо, и я услышал знакомый, чуть хрипловатый голос:

— Закури, Акимыч.

Передо мной стоял боцман и протягивал мне раскуренную папиросу. Его всегда недовольные, колючие глаза сейчас смотрели на меня с непривычной добротой. Я жадно затянулся дымом.

— Иди отдохни, Акимыч. Теперь нам ясно, что тут надо делать. Не беспокойся, все будет в лучшем виде.

«Теперь нам ясно, что тут надо делать…» Милый мой боцман, старый ты скрипун! Я готов был расцеловать его небритое, грязное лицо. Да разве я не знаю, что тебе и раньше все было абсолютно ясно? Но его участие тронуло меня. Я молча кивнул. Говорить я не мог и лишь жадно сосал папиросу. Боцман пошел к катеру. Я видел, как матросы отдраили люк кубрика, вытащили женщин и понесли их в лазарет.

— Ничего, живые! Отдышатся! — крикнул мне матрос Поликанов.

Медленно поплелся я в свою каюту. Мне стоило больших трудов добрести до нее. Ноги не слушались меня. Обессиленный, прямо в одежде, я повалился на койку и лежал лицом к переборке в каком-то оцепенении.

В дверь громко постучали. Я не ответил.

В наступившей тишине послышался тихий плеск воды. «Вода… Откуда здесь вода?» — с трудом соображал я сквозь дремоту. Вдруг пальцам рук стало холодно. И я догадался, что вода выливается из моих сапог и, наверное, течет ручейком по одеялу. Но я даже не пошевелился.

Скрипнула дверь. Было слышно, как кто-то вошел в каюту. Я равнодушно ждал, что будет дальше. И вдруг послышалось робкое, испуганное:

— Сергей Акимович!

Я стремительно повернулся. В каюте стояла Тамара. Я стал поспешно застегивать пуговицы своей стеганой фуфайки и никак не мог застегнуть — пальцы не могли справиться с гладкими круглыми кусочками пластмассы.

— Не надо, не вставайте!

Тамара шла ко мне.

— Сергей Акимович… Я… — Тамара остановилась посередине каюты.

И снова стук в дверь! Тамара беспомощно взглянула на меня и поспешно села на диван, испуганная и сразу посерьезневшая. Я приподнялся.

— Да, да, войдите.

В дверях стоял капитан.

Мне сразу стало жарко, и я вскочил на ноги.

— Простите, Илья Гаврилович. Я… я…

Капитан сделал вид, что не заметил Тамары.

— Ничего, лежите. Это пройдет. Я советую вам принять горячий душ и хорошо выспаться, Сергей Акимович. — В первый раз он назвал меня по имени-отчеству! — Вашу вахту с четырех до восьми я отстою сам. Вы отдыхайте. Спокойной ночи.

И капитан ушел.

— Ой, что теперь будет! — прошептала Тамара, всплеснув руками, и кинулась к выходу.

Я рванулся за ней, но Тамара уже выбежала из каюты и захлопнула за собой дверь.

…Я еще долго стоял у иллюминатора, смотрел, как волны бились о его толстое стекло и широкими струями стекали обратно в море. Странно, но теперь я не ощущал усталости. Весь был переполнен радостью, ожиданием чего-то необычного.

Снизу доносились ритмичные вздохи работающей машины. «Липецк» шел на запад, к проливу Вилькицкого. Там нас ожидает ледокол. Он проведет наше судно к Диксону, а оттуда рукой подать до Мурманска…


Вот и кончился мой снабженческий рейс. Не будет больше выгрузок «своими силами»; не надо натягивать на себя не успевшую просохнуть робу и таскать по пояс в воде тяжеленные мешки и ящики; позади беспокойные бессонные ночи, когда море штормит, а груз надо вывезти на берег во что бы то ни стало, и приходится принимать самые рискованные решения…

А мне жаль, что все это уже позади; мне жаль расставаться с кораблем, с моими товарищами по рейсу, с редкими крохотными островками, к которым ближе чем на две мили судно подойти не может; жаль этого хмурого низкого неба; мне жаль расставаться с Арктикой…

На толстое стекло иллюминатора начали опускаться лохматые хлопья снега. Одиночные пушистые снежинки робко касались стекла и тут же пропадали, превращаясь в тонкую струйку воды. Но снег повалил гуще, и вот уже все стекло оказалось залепленным его толстым слоем. Ну что ж, до свиданья, Арктика! До следующего лета!

ВЫШЕ НАС — ОДНО МОРЕ

На старых морских картах поморское становище называлось Семь Двориков. Несколько лет назад Семь Двориков влились в большой рыболовецкий колхоз, и с тех пор на новых картах упорно пишут длинное и нудное название: «Третье отделение рыболовецкого колхоза «Северное сияние». Но все жители становища, да и рыбаки Мурмана по-прежнему так и зовут это селение — Семь Двориков.

Сейчас уже никто не помнит имени того отчаянного помора, который решился поставить первую избу здесь, у самого берега моря, в распаде двух гололобых темно-коричневых сопок. На побережье есть места и получше. Сопки защищают селение лишь с юга. Отмель не позволяет подходить близко к берегу даже небольшим судам, и потому рейсовый каботажный пароходик «Харловка», появляющийся здесь два раза в месяц, становится на якорь и переправляет почту и груз на рыбачьих лодках. Пассажиров, как правило, сюда не бывает. При северных ветрах, даже и небольших (с точки зрения жителей поселка), «Харловка» проходит мимо, не задерживаясь. И тогда надо ждать две недели до очередного рейса.

Взрослое мужское население Семи Двориков целиком составляло экипаж рыболовного сейнера «Пикша». Капитаном сейнера вот уже много лет плавает Яков Антонович Богданов, знаменитый на Севере рыбак. Он родился и вырос в Семи Двориках, работал грузчиком в Мурманске, рыбачил в колхозе. Колхоз и послал Богданова учиться на штурмана. Яков Антонович год проучился в Мурманске и сбежал из мореходки. «Можно и заочно учиться», — заявил он правлению колхоза.

Три года назад Богданова избрали депутатом Верховного Совета.

Вот к этому человеку я и ехал сейчас на «Харловке». Редактор газеты, давая мне задание написать очерк о делах депутата, поднял прокуренный палец:

— Смотри, Богданов — это фигура! Он не любит нашего брата газетчика. Но очерк нужен до зарезу.

…«Харловка» подошла к становищу и стала на якорь. Пароход ждали — на берегу толпились люди, а к борту торопилась большая рыбацкая лодка. Пока переносили в лодку почту и груз, приехавшие с берега женщины осаждали ресторан, закупая пиво в бутылках, тараньку, булочки и пирожные. Я стоял у борта и ждал сигнала. Погрузка закончилась, женщины перебрались по штормтрапу в лодку и требовали отдать концы. Они удивились, узнав, что к ним в становище есть пассажир, и с любопытством наблюдали за моими неумелыми упражнениями на штормтрапе.

Лодка отошла от парохода и направилась к берегу.

— Уж не к Якову ли Антоновичу? — ехидно улыбнулась дородная тетя, сидевшая за рулем.

Я кивнул.

Женщины засмеялись.

— Как же, держи карман шире! Так он и ждет вас, щелкоперов! Хватит с него и одного раза, — грубовато отрезала рулевая. — Уж лучше сразу откажись от этой затеи, это я тебе точно говорю.

«Харловка» протяжно загудела и, выбрав якорь, пошла своим курсом дальше. Густой черный дым низко стлался по морю чуть не до самого берега. В шлюпке размеренно поскрипывали уключины, тяжело плюхали в воду весла. Вдруг рулевая, невинно хлопая глазами, простодушно сказала:

— А Якова Антоновича-то нет сейчас в поселке, и вернется он из рейса не скоро. Радиограмма была с промысла.

Я мгновенно повернулся в сторону моря. Увы, «Харловка» еле виднелась на горизонте.

Черт! Не могли сказать об этом пораньше. Теперь придется торчать в этих Семи Двориках целых две недели, пока не вернется «Харловка». Да и то, если хорошая погода выдастся… Но — делать нечего — я смирился со своей участью и, пожав плечами, неторопливо ответил:

— Что ж, нет капитанов — есть капитанши.

От хохота качнулась лодка. Женщины бросили весла и смеялись так, словно я сказал действительно что-то очень веселое. Я с недоумением смотрел на них и вдруг понял, отчего они так смеются… Мне стало жарко. Я почувствовал: по лицу к шее медленно поползла и растеклась горячая струя.

— Извините, — пробормотал я, запинаясь. — Я совсем не в том смысле…

Но женщины развеселились еще пуще и стали отпускать довольно смелые шуточки по моему адресу. Я не знал куда деться от стыда, я растерялся — вот это и подогревало веселое настроение моих спутниц. Мне бы просто поддержать их шутки, и все бы сразу кончилось!..

Меня выручила все та же дородная тетя-рулевая.

— Ну, хватит, бабоньки! — властно прикрикнула она. — Парень совсем сгорел, не видите, что ли? А ты не смущайся, — повернулась она ко мне. — У нас народ такой, ядрено живет, ядрено и шутит.

Не знаю почему, но женщины враз перестали смеяться и, подобрев, заговорили со мной без подковырок. Они расспросили подробно и как зовут, и сколько лет, и женат ли я, а когда получили полные ответы на все свои вопросы, заговорили между собой «о собачьей корреспондентской жизни». Я пытался протестовать, пытался доказать, что это, мол, очень интересно — так вот разъезжать по разным местам, узнавать новых людей и писать о них. Но, видимо, мои слова звучали неубедительно. Рулевая бесцеремонно отрезала:

— Сиди уж! «Интересно»! Никакой своей воли у тебя нет. Загонят, вот как сейчас к нам, — и сиди загорай две недели, а толку что? Про нас, про баб, чего напишешь? — Помолчала и добавила: — Меня зовут Марией.

Она внимательно всматривалась в приближающийся берег и вдруг отрывисто скомандовала:

— А ну, бабоньки, навались! Как раз на волну попали. И-и-и раз! И-и раз! — зычно выкрикивала она.

Резче заскрипели уключины, и лодка рывками понеслась прямо на берег. На горбу волны она взнеслась над отлогим берегом и, когда волна схлынула обратно в море, прочно легла всем корпусом на землю.

— Вылезай! Приехали! — опять скомандовала рулевая. Подбежали люди и помогли оттащить лодку подальше от моря.

Мария повела меня за собой. Размашисто шагая впереди, поясняла:

— Поселок наш небольшой, но все имеется, даже гостиница. Ну, правда, это я округляю, не гостиница, конечно, а комната для приезжих, но жить там неплохо. Бабка Нефедовна обихаживать тебя будет, чаи готовить, а продукты в сельпо возьмешь. Обедом она тоже накормит, это уж ты сам с ней договоришься. Будешь жить, в гости к нам ходить, вот и познакомишься со всеми в поселке.

Мы подошли к высокому, в полтора этажа, дому из толстых бревен под железной крышей. Вдоль подножья сопки стояли еще девять точно таких же домов.

— Так у вас тут десять, а не семь дворов? — спросил я.

— Десять. И еще два будем строить. Молодежь подрастает, женится, свой дом каждый желает иметь. Семь-то изб тут до войны еще было.

Бабка Нефедовна, хозяйка «комнаты для приезжих», и впрямь оказалась заботливой и ласковой старушкой. Когда я завел разговор об оплате ее услуг, она вздохнула:

— И-и, милый! Живи. А и то сказать, за что платить-то? Мне это в удовольствие, все вроде как опять нужна я людям.

Она подумала и добавила:

— Я ведь не всегда одна жила. Муж у меня был. Законный. Филипп Тимофеевич. Потонул в море, царствие ему небесное. Два сына были — Андрей и Тимофей. Пали смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины.

Она произнесла эти слова спокойно и привычно, видно, тысячи раз читала и перечитывала пришедшие на сыновей похоронные, и слова эти, страшные в своем скорбном пафосе, стали давно уже неотъемлемой частью ее дум и ее жизни.

Я молчал, а Нефедовна вздохнула и сказала:

— Ну, да что там говорить. Давно это было, и все уже перегорело в душе-то. А нет-нет, да и всплакну иногда. Теперь, правда, реже это случается. Постарела, да и хочешь не хочешь, а жить надо. Куда денешься?

И тем же ровным и спокойным голосом она продолжала:

— А ты не боись наших-то. У нас народ без баловства. Все у всех на виду. Труженики. Ходи смело, приходи к себе в комнату когда вздумаешь, милости просим. Дверей мы не запираем ни днем, ни ночью. Так уж у нас испокон водится. Живем дружно. Конечно, случается, что мужики, как с моря придут, пошумят по пьяному делу. Только тем все и кончается, сами порядок наводят промеж себя. Да и милиции тут нету ведь.

Весь вечер мы просидели с Нефедовной. Старушка, видимо, прониклась ко мне доверием — все говорила и говорила…

Когда я проснулся утром и вышел в просторные теплые сени умываться, Нефедовна поздоровалась и сказала:

— Завтрак готов, сынок. Умоешься, так приходи, я мигом соберу.

Она принесла и поставила на стол сковородку с жареной рыбой.

Я попробовал и зачмокал от удовольствия — рыба была удивительно вкусная и нежная.

— Это палтус, — уверенно произнес я. — Недаром зовут его царь-рыба.

Нефедовна рассмеялась:

— А вот и нет! Самая обыкновенная наша камбала.

— Камбала такой вкусной не бывает. Я же знаю.

— Ничего ты не знаешь, сынок. Ты камбалу небось все соленую едал. А это свеженькая камбала, прямо с моря — и на сковородку, на собственном жиру готовится. Морская курятина — вот как у нас зовут камбалу. А ты — «палтус»! Палтус хорош в ухе да копченый. А так вот, поджарить чтоб, лучше камбалки и нет рыбы: ни костей в ней нет, и жирна в меру, и мясо нежное.

День был солнечный. Я медленно шел по единственной улице.

Окна домов были растворены, но людей нигде не было.

— Эй, журналист!

Я обернулся и увидел в окне вчерашнюю рулевую, Марию. Она пригласила зайти.

Я поднялся на высокий порожек и вошел в просторную избу. Девочка лет трех, игравшая на полу в куклы, испуганно подбежала к Марии, цепко ухватилась за ее юбку и, засунув в рот палец, во все глаза уставилась на меня.

— Не бойся, глупенькая, — Мария ласково погладила ее по головке. — Дядя хороший, он не обижает детей, не бойся.

Девочка плотнее прижалась к матери и поглубже засунула палец в рот.

— Проходите, садитесь, — пригласила Мария, и я прошел к столу, на котором стоял большой письменный прибор, лежали подушечки для печатей, коробка скрепок и папки с бумагами.

Мария заметила мой взгляд и пояснила:

— Это все канцелярские дела поселкового Совета. Я тут уже восьмой год председательствую, вот и приходится возиться с бумагами да с печатью, закон блюсти.

Я достал из кармана командировочное удостоверение и протянул Марии:

— Отметочку сделайте, раз уж к вам попал.

Мария внимательно прочитала удостоверение, поставила печать и записала что-то в книгу.

— Ну вот, теперь ты законный житель в нашем поселке.

— А где народ? Никого на улице не видно, — полюбопытствовал я.

— А на берегу. Сети чинят. Я тоже сейчас туда иду. У нас одна забота — сети чинить, маты для сейнера плести, а то и кранцы делать. Мы все тут умеем, хоть и бабы.

— Мне бы хотелось познакомиться с семьей капитана Богданова, — нерешительно сказал я.

— А чего ж! Вот на берегу и познакомишься с его жинкой и домой зайдешь, сынка ихнего посмотришь. — Мария усмехнулась.

Я не понял причину ее усмешки, но расспрашивать не стал…

Пологий каменистый берег был утыкан кольями. Навешанные на них сети хлопали и вздувались под ветром. Женщины и дети штопали порванные ячеи сетей, орудуя большими деревянными иглами.

— А вот и супруга Якова Антоновича, Елизавета Васильевна. Прошу любить и жаловать. — Мария остановилась перед невысокой молодой женщиной.

Обветренное лицо Елизаветы Васильевны с добрыми и доверчивыми серыми глазами было красиво той неяркой русской красотой, которая, не обжигая, надолго запоминается. Жена Богданова казалась несколько полноватой для своего роста, но движения ее были легки и быстры.

— Здравствуйте, — спокойно ответила она на мое приветствие и вопросительно взглянула на Марию.

— Да вот, прибыл к твоему Якову. Интервью брать.

— Ужас! Опять! Мало вам одного, что ли, раза? — недовольно проговорила Елизавета Васильевна.

— А в чем все-таки дело? — спросил встревоженно я. — Что произошло в прошлый раз?

— Будто не знаете. — Елизавета Васильевна строго взглянула на меня. — Яков вам в газету письмо писал, да вы побоялись его напечатать.

— Честное слово, я ничего не знаю о письме, — растерялся я. — Я недавно в газете работаю.

— А что тут говорить! — вмешалась Мария. — Такое там понаписали, в том интервью, что Якову глаза стыдно было показать на народ. Ну, да мы-то знаем, какой он на самом деле. Сроду такого не скажет. У него и мыслей подобных никогда не бывает и быть не может: «Мы геройски вступили в схватку со стихией», — тьфу, да и только! — гневно сверкнула глазами Мария. — И как не стыдно срамить людей! Ну, вы теперь сами разбирайтесь, а я пошла, мне свою долю надо отштопать.

Я стоял перед Елизаветой Васильевной, не зная, что сказать.

— Вы уж извините, что так вышло, — промямлил я.

— Да вы не огорчайтесь, — сочувственно произнесла Елизавета Васильевна. — Это все ваш редактор насочинял. А вам вот не повезло. Яков в море, и я не жду его скоро.

— Я знаю. Да только теперь все равно парохода придется ждать. Может, вы мне что расскажете…

— Что же, заходите домой, там и поговорим. — Елизавета Васильевна вновь взялась за иглу.

Я поблагодарил. Однако идти сейчас мне было некуда, и я остался на берегу. Женщины окружили меня и стали учить своему нехитрому ремеслу. Смеху и шуму было много — они от души потешались над моими неуклюжими действиями. Но я не обижался — понимал, что приезд постороннего человека несколько оживил однообразие их жизни…

Когда вечером я сидел с бабкой Нефедовной за ужином и рассказывал ей о событиях дня, она качала головой и посмеивалась.

— Наши бабы, они такие. Задиристые. Ты на них обиды не имей. А к Лизавете сходи, да не раз. Поговори. И на сынка обрати внимание. Особенный он у них парень. А и упрямый — страсть. Весь в отца.

…К Богдановым я зашел на следующий день, под вечер. Внутри изба была отделана по-городскому — стены обшиты сухой штукатуркой и оклеены обоями. Две комнаты и гостиная обставлены современной мебелью. В углу гостиной на тумбочке стояла радиола. Пол устлан большим ковром.

Елизавета Васильевна и ее еще не старая мать встретили меня радушно и сразу пригласили к столу.

— Ваня, иди чай пить! — крикнула в окно Елизавета Васильевна.

— Сейчас! — глухо послышалось в ответ.

— Опять в сарае с утра сидит. Только поесть и забегает, — пожаловалась Елизавета Васильевна.

— Мастерит что-нибудь? — поинтересовался я. Елизавета Васильевна махнула рукой.

— Какой там мастерит! Да вы вот днем к нему зайдите, полюбопытствуйте. Сидит за книгами или транзистор слушает. Ванюша! — опять крикнула она в окно. — Иди поешь хоть, горе ты мое горькое. — Она вздохнула и повернулась ко мне: — Поверите, как привез ему отец игрушку — «Спидолу», так не оторвешь теперь мальца: день и ночь крутит ее, все Англию ловит. Ужас!

В комнату вошел невысокий парнишка лет тринадцати. В руках он держал белую «Спидолу», из которой четко раздавалась английская речь.

— Знаешь, мам, сегодня почти весь день Англия отлично слышна! Никаких помех, — обрадованно объявил он. Заметив за столом незнакомого человека, мальчик приглушил звук и поздоровался со мной.

— Ты знаешь английский язык? — спросил я.

Ваня мотнул головой.

— Нет еще. Но уже немножко понимаю.

— Прямо с ума сошел, — опять вздохнула мать. — По почте книг ему английских наприсылали уйму. И что он ему дался, этот язык? Целые дни сидит, как сыч. «Ха ду ду, ха ду ду», — долбит и долбит. Ужас!

К словам матери мальчик отнесся равнодушно, словно это и не про него говорилось.

— А вы изучали английский язык? — спросил он у меня.

— Изучал, — признался я, — только наполовину уже забыл.

— Ну теперь он от вас не отстанет, лучше бы не говорили, — засмеялась Елизавета Васильевна.

…Назавтра в полдень я опять был в доме Богдановых. Ваня встретил меня у порога и провел в маленькую комнату, сплошь увешанную географическими картами мира. Письменный стол у окна, выходившего на море, был завален книгами. На стене висел барометр. Большой морской бинокль стоял на подоконнике.

— Да у тебя, брат, тут как в капитанской каюте на корабле! — воскликнул я.

Ваня промолчал, хотя ему, видно было, пришлись по душе мои слова.

— Ты что, капитаном собираешься стать?

— Да, хочу, как и отец, капитаном быть. Но сначала мне надо еще на штурмана выучиться.

— Сначала, наверное, надо еще среднюю школу окончить? — перебил я его.

— Ну, это само собой. Только я не буду десять классов кончать. Я хочу через год, после семилетки, поступить в среднюю мореходку, окончить ее и пойти плавать. В высшей мореходке можно учиться и заочно.

Ваня достал из ящика стола подробную карту Баренцева моря, расстелил на столе и подозвал меня.

— Вот, смотрите, где наш поселок. Видите, где мы? — Он показал точку на карте, обведенную красным кружком. — На самом-самом краю земли. Выше уже ничего и нет. Выше нас — одно море. — И он посмотрел на меня, словно проверяя, какое впечатление произвело его сообщение.

— Верно, — подтвердил я, — выше вас действительно одно море, а в море — корабли.

— До Мурманска от нас сто шестьдесят семь морских миль, до Лондона — тысяча девятьсот двадцать три, а до Владивостока — если идти Северным морским путем — почти шесть тысяч миль. — Ванюша пытливо посмотрел на меня.

— Может быть.

— Не «может быть», а точно. Я сам все промерил на морских картах. — Он помолчал и вдруг спросил: — Как вы думаете, трудно сдать вступительные экзамены в мореходку?

— Конечно, нелегко. Сейчас конкурсы большие везде, но ведь если человек сильно чего-то хочет, он обычно добивается своей цели. Так что все зависит от самого себя.

— Ну, что от меня зависит, я все сделаю, — почему-то с грустью произнес Ваня.

Он встал, вышел из комнаты и тут же вернулся. Морская фуражка с капитанским «крабом» лихо сидела на его голове.

— Идет мне форма, правда?

Я пошутил:

— Ты прямо рожден для капитанской фуражки.

Ваня показал мне свои богатства. Тут были и завидная коллекция высушенных морских звезд, и большой гербарий водорослей с четкой классификацией каждого растения, и чучело «морского черта» — морского ежа, и много каких-то неведомых мне других диковин моря…

— И ты все это сам собрал? — спросил я.

— Нет, не все. Звезды отец привез, а уж готовил и сушил их я. Отец научил. Водоросли я сам собирал. А чучело мне рыбаки с папиного сейнера подарили.

А потом мы с Ваней долго «гоняли» транзистор, отыскивая волну с английской речью. Однако эфир в диапазоне коротких волн был забит шорохами и треском. Лишь на средних волнах с трудом прослушивался Мурманск.

— Электрические заряды, — деловито объяснил мне Ваня. — Циклон идет. Возможен шторм. — Он с любопытством посмотрел на меня и добавил: — А у нас тут, если шторм — так надолго.

Я понял и развел руками.

— Что же делать, Ванюша, будем сидеть и ждать.

— …У моря погоды? — подхватил весело Ваня.

— Точно.

— Вам, наверное, скучно у нас?

— Но ты же здесь живешь и ничего, не жалуешься?

— Я-то что… Я тут родился, тут все кругом мое, — с необычной серьезностью произнес Ваня.

Он взглянул на меня и продолжил:

— А не могли бы вы со мной позаниматься английским? Хоть немного.

Он смотрел на меня с такой надеждой, что я не смог ему отказать. Ваня обрадовался, тут же принес учебники и тетради, и я начал свой первый в жизни урок английского языка. Учитель из меня, наверно, получился неважный, но Ваня терпеливо слушал путаные разъяснения полузабытых мной грамматических правил. Когда я окончательно запутался в неопределенном и определенном артиклях, Ваня вежливо сказал:

— Это мне ясно. Мне не совсем понятны только модальные глаголы.

Я взмолился:

— Я сам их только в контексте понимаю. А почему и как — черт их знает. Знаешь, Ваня, как только я вернусь в Мурманск, я первым же пароходом пришлю тебе учебник Диксона с набором пластинок. Там все это здорово объяснено… Это будет от меня подарок.

Ваня покачал головой:

— Мама мне не разрешает принимать такие подарки.

Я принялся убеждать его, что с мамой можно уладить этот вопрос, если только мы с ним вдвоем постараемся доказать ей, что такой учебник и пластинки необходимы для изучающих язык.

— Ваня! Ванюша! — донеслось откуда-то издалека, затем протопали сапоги, и в комнату вошла Елизавета Васильевна. Она вся так и светилась радостью. — Вот… — Она показала ему листок бумаги. — Отец завтра будет дома.

Ваня схватил листок, прочитал и с криком «ура!» запрыгал на одной ноге по комнате. Елизавета Васильевна протянула к нему руки, и он обнял ее.

Я потихоньку вышел из дома и пошел в «гостиницу».

Нефедовна встретила меня на крыльце и первым делом сообщила:

— Слыхал? Завтра Яков Антонович приходит. И впрямь повезло тебе.

— А как же, сказали…

— Вызвали в Москву его, — внушительно проговорила Нефедовна, — все приказали бросить и лететь. Вот его завтра и высадят на пару деньков домой, чтоб он к земной жизни немного привык, а потом за ним катер военный придет из Мурманска. Вот как! А ты говоришь «Дворики»!

Нефедовна смотрела так, словно уличила меня в неуважении к ее такому знаменитому селению.

Я рассмеялся:

— Что вы, бабушка, да разве я сомневался когда?

— То-то, — удовлетворенно качнула головой старушка…

…Утром меня разбудило солнце. Его было много, очень много в комнате, солнца. Я торопливо оделся и вышел в горницу. Из-за печи выплыла Нефедовна и пропела:

— Проспал, соколик, все проспал. Погляди-ка вон в окошко.

Я выглянул и увидел сейнер. Он стоял на якоре неподалеку от берега. Его зеленые борта были изрядно ободраны. На носу четко проступали белые буквы: «Пикша».

— Когда?

— Под утро пришли, в пятом часу. Я уже побывала там, свежей рыбкой разжилась, тебе на завтрак приготовила.

— Что ж вы меня-то не разбудили?

— А незачем было, вот и не разбудила. Ведь они пришли ненадолго, нынче же уйдут опять в море. Им не до тебя, им нужнее семью свою повидать, детей да жен своих. А ты бы помешать мог, а то и турнули бы тебя, — с грубоватой прямотой ответила Нефедовна.

В полдень сейнер уходил в море. Вместе со всеми я тоже пошел на берег провожать моряков. И здесь Ванюшка познакомил меня со своим отцом. Яков Антонович тряхнул мою руку и спросил:

— Опять материал о «героях-моряках» понадобился? Так вы не туда прибыли.

Я промолчал. Он усмехнулся:

— У меня с вашей газетой старые счеты. И мой вам совет — не тратьте зря время, езжайте обратно. Кстати, завтра к вечеру за мной придет катер, могу и вас захватить. Все равно вы сейчас не соберете материал для статьи. Второй месяц рыбы нет, план не всегда вытягиваем.

Капитал Богданов был в меру высок и в меру плотен, широкие плечи и сильные, чуть согнутые в локтях руки говорили о постоянном тяжелом труде, большая голова чуть, откинута назад… Сказать, что он был красив, значило бы сказать неправду. Черты лица его были, пожалуй, далее грубы: четко очерченный излом рта, желтые зубы, прямой нос, большие уши и задубелая красная кожа в глубоких редких морщинах… Нет, определенно он не был красив. Но когда он глянул на меня из-под нахмуренных бровей… Бывают взгляды тяжелые, бывают высокомерные или презрительные, чаще — равнодушные… Но взгляд капитана Богданова был особенным. Его налитые умом глаза уверенно просвечивали человека и, казалось, обнажали самое сокровенное… Нет, что там ни говорите, а незаурядную личность узнаешь с первого знакомства, цельность и твердость характера видны у человека в глазах.

Да-а, такой орешек не по моим молочным зубам. И задание редактора я провалю. Материала не будет. Будут лишь одни неприятности. Это-то я сознавал отчетливо. Ну и пусть. Чему быть — того не миновать…

С утра следующего дня я стал томительно ждать: позовет меня Богданов к себе до прихода катера или нет? Я был один в доме. И когда появился сияющий Ванюшка, сердце мое дрогнуло. Он вбежал в комнату и закричал:

— Игорь Петрович, пошли к нам! Папа и мама зовут вас обедать.

— Знаешь, Ваня, — признался я, — я на тебя крепко рассчитывал.

— Ага. Папка у нас не любит корреспондентов, но я сказал, что вы не такой. И бабушка за вас заступилась.

— Какая бабушка?

— Бабушка Нефедовна.

— Она у вас?

— Конечно. Она всегда бывает у нас, когда папка приходит с моря.

…За столом собралась семья капитана Богданова. Из посторонних были только Нефедовна и я. Признаться, мне было не по себе. Я не знал, о чем говорить. А молчать тоже было неудобно. Но после первой рюмки я почувствовал себя свободнее.

Пили коньяк. Три звездочки. Армянский. Я боялся опьянеть и поэтому старался не допивать свою рюмку. Капитан заметил это и добродушно похлопал меня по плечу.

— Хитришь, корреспондент? А я вот знал ребят — грузчиков в рыбном порту, так они с получки могли выпить четверть водки на двоих, съесть целого барана и после этого еще ночь работали. Вот, брат, какие люди прежде крепкие были.

Ваня с любопытством спросил:

— А сколько это — четверть?

— Вот сын мой и мерки-то такой не знает. — Яков Антонович привлек к себе Ванюшку. — До войны была такая посуда, сынок, очень большая. После войны я не встречал четвертей в магазине. Тебе это, сын, ни к чему, у вашего поколения совсем другие условия жизни, да и интересы не те.

Он задумался.

— Говорят, моряки много пьют. А вы прикиньте, верно ли? Я, например, месяц был в море. Там не выпьешь.

Я перебил:

— Да, но месяц вы были в море, и вас там никто не видел. А пришли на берег — вас ждут, на вас все глядят, и тут вы как раз выпили. Много ли, мало ли — неважно. Люди видят, что выпили. И так каждый ваш приход в порт, пусть таких приходов будет всего пять-шесть в год. Вот и идут разговоры…

— А ты не гляди за другими-то, не гляди. За собой досматривай, так-то оно будет лучше, — вступилась обиженно Нефедовна. — Выпить с радости, чай, не грех. Чего же не выпить? Меру свою только не забывай. Мой Филипп Тимофеевич тоже, бывало, любил с удачного промысла посидеть с приятелями за рюмкой. Ну и что же тут плохого было? Пьян да умен — два угодья в нем, вот как старые-то люди говорили.

Яков Антонович повернулся ко мне.

— Рыбак был Филипп Тимофеевич — нынче таких поискать. О нем статей не писали, а на побережье все его знали и уважали, да и сейчас помнят.

— Как не помнить, — раздумчиво произнесла Нефедовна. — Поди, все нынешние рыбаки-то у него учились рыбацкому делу.

— Верно, у него… — Яков Антонович задумался. — Не будь его, не быть мне капитаном, да и вообще не сидел бы я сейчас за этим столом.

Он взглянул виновато на Нефедовну и попросил:

— Разреши, мать, расскажу я ему про Филиппа Тимофеевича, про то, как я жить остался, а он смерть принял.

Нефедовна кивнула.

— Когда я еще был мальчишкой, Филипп Тимофеевич брал меня с собой в море на своей лодке, «дорой» она зовется у нас. Учил распознавать рыбные места, сети ставить уловистые, погоду угадывать…

— Любил он тебя, Яков, — перебила его Нефедовна. — Любил.

— Это верно, — подтвердил Яков Антонович. — И я его очень любил, вместо отца он был мне в те годы. Ну, потом убежал я по молодости и по глупости из своих Двориков. Город захотелось увидать. Грузчиком в Мурманске в рыбном порту работал с полгода. А потом вдруг появился Филипп Тимофеевич, нашел меня и крепко отругал. По шее попало мне тогда. Что было, то было.

— А чего ж не дать? Если для пользы, так можно и по шее, — сказала Нефедовна.

— Для пользы оказалось, — подтвердил Богданов и продолжал: — Взял он меня за руку и повел с собой на «Буран» — буксир так назывался прибрежный — и до вечера не выпускал на берег. А вечером мы отошли в рейс. И угодили в шторм… «Бурану» много ли надо было? Маленький буксирчик, машина слабая, корпус старый… Капитан решил не рисковать, а зайти в Корабельное, отстояться от шторма в бухте… Мы вдвоем с Филиппом Тимофеевичем сидели в кубрике, когда буксир начал делать поворот… И при повороте оказался бортом к девятому, как говорится, валу… А остойчивость у буксира была маленькая. И перевернуло его волной в один момент, и пошел он на дно… А мы в кубрике задраенном, как в мышеловке, оказались. Перепугался я смертно тогда, думал: все, конец пришел. Лежу в темноте, плачу, проклинаю про себя Филиппа Тимофеевича. Зачем, думаю, поддался ему, зачем согласился ехать с ним в Дворики? Остался бы живой. Слышу, Филипп Тимофеевич кличет меня, не убился ли, не покалечился ли, спрашивает. «Нет, — говорю, — да что толку? Уж лучше бы сразу убился, чем задыхаться тут». А он мне: «Не хнычь раньше времени. Тут есть в борту иллюминатор где-то, найди его, прикинь, пролезешь ли. Я знаю эти места, глубины тут небольшие, мы промышляли здесь в прошлом году. Сумеешь пролезть в иллюминатор — значит, выплывешь. До берега с полмили будет, Держись на волне, авось да вынесет, а то и подберут. Погранпост отсюда неподалеку, они наверняка ведут наблюдение за морем, так что могли видеть нас, а коли видели — значит, искать будут. Главное — не дрейфь…» — «Я без тебя не пойду». — «Слушай, что тебе говорят, и исполняй!» Я заплакал навзрыд: «Не пойду один, все равно, где помирать — наверху ли, внизу ли». Слышу, застонал Филипп Тимофеевич, зубами заскрежетал, потом говорит: «Дурачок ты, Яшка, вот уж не думал, что слабонервным окажешься. Я не могу с тобой выбраться, у меня что-то с позвоночником нехорошо, стукнуло крепко, ноги не действуют. Да и не пролезу я в иллюминатор. А ты молодой, плечи у тебя еще узкие, ты должен выбраться, слышишь, должен». Ох, как же он меня ругал! Но я боялся! Боялся оказаться в море один. А дышать становилось уже трудно… Потом слышу стук раздался, и вода вдруг заплескалась в кубрике. Я пополз на шум и наткнулся на Филиппа Тимофеевича. Он откручивал болты у иллюминатора. Вода уже хлестала в кубрик вовсю… Филипп Тимофеевич говорит: «Не торопись, Яша, дождись, пока вода подойдет к подволоку, набери воздуха побольше и выныривай… Держись, родной, не подкачай, сынок», — это были его последние слова. Вода заполнила кубрик. Я действовал именно так, как научил меня Филипп Тимофеевич, вздохнул поглубже, нырнул, с трудом пролез через иллюминатор и на последнем пределе вынырнул на поверхность… Как глянул вокруг, как усидел, что берег-то, ой-ой-ой, как далеко — прямо скажу, совсем я упал духом… Держусь на поверхности, всхлипываю, а в ушах голос Филиппа Тимофеевича звучит: «Ты должен выбраться, слышишь, ты должен. Кто же еще расскажет…» И поплыл я по волне к берегу… Плыву, сам криком кричу от страха и горя… Похлебал я тогда соленой водицы… Может, и не доплыл бы я до берега, да Филипп Тимофеевич верно угадал — на погранпосту видели, как перевернулся буксир, и послали к месту катастрофы вельбот спасательный… Он то меня и подобрал. Я уже совсем окоченел и никуда не плыл, просто шевелил руками и ногами, чтобы удержаться на плаву… Вот так и получил я свое первое крещение в соленой купели, и отцом моим крестным был Филипп Тимофеевич. Понял я после этого, что никуда из Двориков не уеду — должен остаться здесь, чтобы за себя и за отца своего крестного послужить морю… И не жалею. Не увези меня тогда с собой Филипп Тимофеевич, кто знает, где бы я сейчас был и кто бы я был…

Богданов осторожно обнял Нефедовну за плечи:

— Ну-ну, мать, не надо плакать, не надо… Успокойся…

Елизавета Васильевна принесла самовар.

Я сидел рядом с Ванюшкой, и, пока старшие вели разговор о своих домашних делах, он тихо спросил меня:

— Как вы думаете, Игорь Петрович, примут меня в мореходку? Только по-честному?

— Что за вопрос! — воскликнул я.

Но, вероятно, мой ответ прозвучал слишком бодро. Ванюшка вдруг усмехнулся совсем по-взрослому:

— Ростом мал, да? Знаю, мне мамка все уши прожужжала. Но ведь я еще подрасту, верно?

Да, рост у парня действительно был маловат. Мне не хотелось разочаровывать его, и я поддакнул:

— Конечно, подрастешь.

Он уловил нотку сомнения в моем голосе и сказал:

— Вон дядя Кузьма тоже был невелик ростом, а его ведь приняли.

— А что за дядя Кузьма?

— Мам, пожалуйста, расскажи, как дядя Кузьма в мореходку поступал.

Елизавета Васильевна переглянулась с мужем.

— Ты же сто раз об этом слышал.

— Да я не для себя прошу. Игорь Петрович вот интересуется. — Ванюша хитро покосился на меня.

— Нет, нынче я не буду рассказывать, проси отца.

Яков Антонович прокашлялся.

— Что ж, рассказать можно. Видно, мне сегодня так уж повезло — все рассказывать да рассказывать… Было это давно уже, что-то году в сорок девятом, не позже. Меня в первый раз пригласили в мореходное училище поработать в приемной комиссии. Я капитаном уже плавал тогда. Ну, сидим мы, значит, в комиссии, заседаем каждый день, личные дела поступающих изучаем, разговариваем о том, о сем… И вот подошла очередь Кузьмы Куроптева. Смотрю я на его экзаменационный лист, а там одни пятерки. Вот, думаю, парнишка смышленый… Да-а… И вдруг слышу, завуч — он председателем комиссии был — горестно говорит: «Вот, пожалуйста, одни пятерки у парня, а принять не сможем». «Почему же это?» — спрашиваю я. «А вы взгляните на его медицинскую карту. Видите, росточек-то какой? Сто сорок два сантиметра. А по положению нужно не меньше ста пятидесяти. Реветь будет парень, а ничего не поделаешь!»

Ну, входит, значит, в кабинет Кузьма Куроптев. Вошел, поклонился, неторопливо сделал три шага и встал навытяжку перед столом комиссии. Уж как он тянулся! Да только и впрямь, ну, никак ростом не вышел парень. Одет очень бедно — рваные брезентовые ботинки, заштопанная рубашка и изношенные донельзя брючки. На вид ему никак не больше тринадцати лет было, хотя по документам значилось полных пятнадцать. Личико такое худющее-прехудющее, только глаза смотрели не по годам серьезно.

Он стоял, весь вытянувшись в струнку, изо всех сил стараясь казаться выше. И были в его глазах такое ожидание, такая надежда…

Завуч вздохнул и развел руками. «Вот, брат, какое дело, — смущенно проговорил он, — все бы хорошо, и экзамены ты сдал на пятерки, да не можем мы принять тебя». «Почему?» — рванулся вперед Кузьма. «Рост маловат. Целых восемь сантиметров не хватает до нормы. Ну, если бы хоть сто сорок восемь, а тут… — И завуч снова развел руками. — Не можем, брат, извини. Подрасти еще немного, а потом приходи, примем!»

Кузьма долго молчал, а потом тихо так проговорил: «Откуда же росту быть: одну картошку дома ели… А тут, в училище, я бы быстро вырос, тут ведь хорошо кормят… Мне нельзя домой возвращаться… У матери еще пять душ, кроме меня… А отца нет… не вернулся с войны. Вся надежда у нас на училище была… Я буду очень стараться. — И почти шепотом добавил: — Примите, пожалуйста».

Комиссия тогда раскололась: с одной стороны, уставы там разные, положения, а с другой — уж больно хорошим парнишка показался: серьезный, упорный, умный. И жизнь трудная у него — такой действительно будет учиться прилежно. И так, знаете, мне жалко стало его… Вспомнил я Филиппа Тимофеевича, как он меня, несмышленыша, под крыло свое брал, учил, в люди выводил… Эх, думаю, если не вступлюсь за парня — стыдно мне будет перед памятью Филиппа Тимофеевича светлой и никогда не прощу я себе, если не помогу сейчас парню… Вступился я. Спорили долго. Все-таки решили сделать исключение. Правда, завуч настоял на том, чтобы запись в протоколе сделать особую. И записали. «Ввиду настоятельной просьбы капитана Богданова и под его личную ответственность». Что ж, я не возражал… Личную так личную. У нас на море иной ведь и нет…

Позвали парня, объявили ему решение. Он вспыхнул и выбежал.

Взял я его на заметку, переписывался с ним, летом к себе на судно брал, у нас он часто живал здесь. Учился Кузьма отлично. Ну, и слушался. Как-то в шутку я сказал ему, что спортом, мол, надо заниматься, быстрее вырастешь. И что ж? Поверил и всерьез занялся спортом — на лыжах ходил, на коньках бегал, а гимнастикой увлекался до того, что первое место по городу держал.

А в последнюю практику плавал он на учебном корабле. И случилась у них в рейсе авария очень серьезная. В горячую топку надо было лезть, чтобы исправить повреждение. Вы представляете — в раскаленную топку лезть? А Кузьма полез. Ожоги сильные получил. Но исправил все, что надо. Как-то сидели мы здесь, за этим столом, я и спросил его, что, мол, тебя заставило лезть в топку? А Кузьма ответил: «Что там попусту говорить. Надо ведь кому-то было, а я все же спортсмен, покрепче других. Не я, так другой полез бы». Вот и вся недолга.

Ну, кончил Кузьма мореходку с отличием, а сейчас стармехом плавает у меня на сейнере. И не хочет уходить, хотя ему предлагали на большом пароходе должность. Не хочет. Дом вот собирается в поселке поставить нынче и всех своих перевезти сюда. Вот, собственно, и все. — Яков Антонович помолчал немного и добавил: — А больше, пожалуй, я вам ничего рассказать не могу. И лучше не спрашивайте.

Я и не спрашивал. И того, что он сейчас рассказал, я не предполагал услышать. Мне оставалось только благодарить судьбу.

Ванюша торжествующе смотрел на мать. Елизавета Васильевна рассмеялась:

— Ну, что ты на меня так смотришь?

— А то, — многозначительно сказал Ванюшка, — что и требовалось доказать.

Ваня вышел из комнаты.

— А вы разве действительно против того, чтобы Ваня стал моряком? — спросил я.

Она задумалась и высказала, видимо, давно выношенные свои думы:

— Представьте себе: всю жизнь я жду мужа. Провожаю и жду, провожаю и жду. — Она помолчала. — А теперь вот и Ваня улетать собрался. И останусь я одна.

— Да, жизнь идет своим чередом, — начал было я и покраснел. Разве нужны матери мои банальные слова?

Елизавета Васильевна вышла вслед за сыном.

— А вы, Яков Антонович, разделяете стремление сына? — осторожно спросил я.

— Я не мешаю сыну. А мать… что же, мать понять можно. Но от судьбы никуда не уйдешь. Ждет одного — будет ждать двоих. А там, глядишь, и внучата пойдут.

…Вечером мы уезжали из Семи Двориков. Снова та же шлюпка везла меня на рейд, где стоял на якоре военный катер, пришедший из Мурманска за капитаном Богдановым, снова за рулем сидела Мария. Только сейчас в лодке не было разговоров и веселья, женщины молча работали веслами, а я неотрывно глядел назад, на берег, где у самой воды стояли провожающие, махая платками и фуражками. С борта катера я еще долго видел в бинокль маленькую фигурку на берегу. Ванюшка стоял в стороне от взрослых и все махал и махал вслед катеру рукой…

МАТРОС АЛЕНУШКИН

Тихим августовским вечером на кормовой палубе океанского парохода «Ореанда» сидела группа практикантов из мореходного училища. Тонкими шкертами они старательно оплетали небольшие кранцы. Рядом, на комингсе пятого трюма, удобно устроился судовой боцман Иван Васильевич Задоров, коренастый, плотный мужчина лет сорока пяти. Усталыми глазами он наблюдал за работой курсантов и неторопливо покуривал папиросу, отдыхая от забот прошедшего дня.

Глубоко внизу ритмично и глухо рокотал гребной винт, неутомимо перемалывая зеленоватую толщу морской воды, и судно легко бежало вперед. За кормой до самого горизонта тянулся пузырчатый шлейф — недолгий след прошедшего здесь судна. Молчаливая чайка упорно гналась за пароходом, низко паря над кильватерной струей. Иногда чайка камнем падала на воду и тут же взмывала вверх, блеснув пойманной рыбешкой.

По левому борту, милях в трех, тянулся невысокий ровный берег, окаймленный узкой песчаной полосой. Видневшийся вдали лесок казался с судна дремучим и непроходимым. Время от времени на берегу показывались становища — рыбацкие поселки в несколько домов, приютившиеся в устьях небольших речушек.

Нежаркие лучи заходящего солнца вдруг вспыхивали ослепительными молниями, натолкнувшись на окно рыбацкой избы. Легкий ветерок доносил слабые запахи берега и приятно холодил загорелые лица моряков.

Увлеченные своим делам, курсанты сосредоточенно трудились, не обращая внимания на тихую прелесть северного летнего вечера.

Дробный перестук каблуков донесся на корму со стороны средней надстройки. Боцман насторожился и посмотрел на ходовой мостик.

На ботдеке показалась маленькая щуплая фигурка матроса первого класса Алексея Аленушкина. Ему было всего двадцать лет, но весь комсостав судна, в том числе и боцман, уважительно называли его по имени-отчеству — Алексей Андреевич. Круглое конопатое лицо Аленушкина с чуть вздернутым маленьким носом и озорные с лукавинкой карие глаза так и светились неистребимой жизнерадостностью. Когда он улыбался, то ямочки на щеках, белые ровные зубы, мягкий блеск искрящихся глаз делали его лицо обаятельным.

Матрос вихрем пронесся мимо спасательных вельботов, на секунду остановился у трапа, ведущего с ботдека на главную палубу, и, легко подпрыгнув, лихо скатился по поручням вниз.

— Привет труженикам пеньки и свайки! — прокричал Аленушкин, подбегая к курсантам. Он подмигнул боцману и наклонился к одному из практикантов:

— Что, брат, свайка никак не лезет в прядь?

Курсант улыбнулся и кивнул.

— Так она же деревянная! Ты попроси боцмана, — проникновенно продолжал Аленушкин, — у него палец железный, это я точно знаю, он им стальные тросы протыкает.

Курсанты негромко засмеялись, осторожно посматривая на боцмана. А тот, сдерживая улыбку, покачал головой:

— Вроде и взрослый ты стал, Алексей Андреевич, а все дурачишься. Пора бы перестать.

Аленушкин выкатил глаза, щелкнул каблуками и, лихо откозыряв, выпалил:

— Рад стараться — перестать!

Все опять засмеялись.

Аленушкин подмигнул курсантам, подбежал к выпущенному за кормой лагу и четкими движениями быстро выбрал его из воды. Столь же стремительно он уложил лаглинь в аккуратную бухточку, шутливо помахал боцману рукой и убежал обратно на мостик.

Боцман проводил его теплым взглядом и повернулся к курсантам.

— Видали, как надо работать? То-то. Все у него горит в руках, все он делает красиво. Таким и должен быть моряк: ловким, быстрым, умелым и, конечно, веселым.

— Не каждый же рождается таким, — со вздохом ответил один из курсантов.

— Верно, не каждый. Да не в этом дело. Он море любит, по-настоящему любит, вот в чем суть.

— А если бы мы не любили море, то уж, наверное, не пошли бы в мореходку.

Боцман задумчиво покачал головой.

— Тут годы пройдут, пока поймешь, что без моря тебе нет жизни. Алексей тоже не родился моряком. Да что там «родился». Когда он пришел на судно, его целый год кроме как салажонком никак и не называли. И имени-то его никто не знал толком. А теперь вон каким отличным моряком стал.

— Это кому как повезет! — бойко выкрикнул сидевший поодаль курсант.

Боцман нахмурился:

— «Повезет». Не дай бог, чтоб так «везло», как Алексею. Это неумные на «везет» ссылаются. На море, брат, если сам не «везешь», то тебе ни в жизнь не повезет, запомни. Так и останешься салажонком и всю жизнь будешь на подхвате или убежишь на берег. Если вам рассказать историю Алексея… Да на нем места живого нет, вот как ему везло в первый год…

Боцман засопел, разминая в руках новую папиросу, и начал рассказывать.

— Прибыл Аленушкин к нам на судно три года назад. Стояли мы тогда у девятого причала в Мурманском порту, заканчивали последние приготовления к отходу в рейс на остров Вайгач. Дело было уже под осень, погода стояла дождливая, часто штормило. Короче, рейс предстоял нелегкий, тем более что разгрузку на таких островах всегда приходится делать своими силами — там ведь нет ни грузчиков, ни причалов. В таких условиях каждый человек на счету, а у нас двух матросов не хватало по штату.

Перед самым отходом в рейс, смотрю, поднимается по трапу мальчуган, маленький, тощий, одет, прямо скажем, не по сезону: в парусиновом костюме и сандалиях. Поднялся он на борт, положил свой рюкзачок на палубу и стоит, молчит, по сторонам пугливо поглядывает. Подошел я к нему, спрашиваю строго:

— Кто такой? Почему без спросу на палубу лезешь?

Паренек торопливо подхватил рюкзак, протянул мне бумажку и сказал чуть слышно:

— Меня послали… Сказали, тут матросов не хватает…

Поглядел я — действительно, все как положено: отдел кадров направляет в распоряжение капитана судна Аленушкина Алексея для использования в качестве матроса второго класса.

Тут подошел старпом к трапу. Я докладываю: вот, мол, так и так, прибыл новый матрос на судно. Старпом прочитал направление и смотрит на меня.

— Где же матрос?

— Да вот, говорю, перед вами стоит.

Старпом поглядел на паренька, потом опять на меня и говорит:

— Ты что же, старик, шутки шутить со мной вздумал?

— Никак нет, говорю, все как есть правда. Это и есть новый матрос.

Старпом сердито оказал:

— Они там с ума посходили! Это же не детский сад, это пароход! Нам в Арктику идти, а они салажат шлют!

А мальчуган стоит, слушает и глаз испуганных со старпома не спускает.

Покричал, покричал старпом, а только выхода не было, пришлось зачислить Аленушкина в штат матросом второго класса. Было ему тогда семнадцать лет, и, кроме десятилетки, ничего он еще не видел.

Вышли в рейс. Идем по заливу, вроде бы и качки нет, а новичок наш весь позеленел, едва ноги передвигает. Вижу, подбежал к борту, отдал рыбам весь свой обед, постонал, помычал, но, однако, снова за работу принялся. Откровенно говоря, это мне понравилось: хоть и страдал тяжко, а от работы не убежал.

Вечером вызвал меня старпом к себе.

— Как там твой салажонок, жив еще?

— Все нормально, говорю. Травит, как и положено, до жвака-галса.

— Ты смотри за ним позорче, боцман. Нам его надо живым назад привезти, понял?

— Понял, отвечаю, отчего не понять. Доставим назад в лучшем виде.

До острова Вайгач шли мы трое суток. Качало не очень сильно, но Аленушкину туго пришлось. Уж так укачивался он! Одна тень зеленая осталась, ни есть, ни пить не может, глаза мутные стали, то и дело к борту бегал. Совсем было духом упал парень. В таких случаях лекарство одно — работа на палубе, да потяжелее, чтоб забыть и о качке и о болезни своей. Я и прописал ему побольше этого лекарства. Смотрю — парень стал пореже к борту бегать, в глазах живой огонек появился.

На третьи сутки привыкать начал к качке, полегче ему стало, А тут и Вайгач показался. Зашли мы в бухту Восточную, стали на якорь, спустили на воду две моторные шлюпки и начали выгрузку своими силами. Остался на палубе один бессменный вахтенный матрос — Аленушкин наш. Конечно, большой пользы от такого вахтенного матроса не было, да куда же его девать при рейдовой выгрузке? На шлюпку не пошлешь, к лебедке тем более не поставишь. Вот он и бегал от носа судна до кормы, на якорь-цепь посматривал и, как говорится, наблюдал за обстановкой.

Выгружали всю ночь. Под утро шлюпка подошла к борту судна.

— Эй, вахтенный, принимай конец! — И матрос со шлюпки бросил швартовый фалинь на палубу парохода. Аленушкин замешкался, прозевал момент и только-только успел схватить фалинь за самый кончик.

Ну, прозевал — и ладно, ему бы бросить фалинь, и дело с концом, еще раз подали бы со шлюпки. Только не догадался Аленушкин, не бросил. Вцепился в фалинь обеими руками, пытается удержать шлюпку, да разве удержишь! Шлюпка тяжелая, а быстрое течение так тащит ее вдоль борта судна, что и вдвоем без кнехта не удержать. Ну, значит, течение тащит шлюпку, шлюпка тащит фалинь, а фалинь тащит Аленушкина вдоль борта к корме.

Бежит он по палубе, глаза вытаращил, а бросить фалинь все не догадается. Со шлюпки кричат ему:

— Брось конец, салага чертова! Брось, еще раз подадим!

Только Аленушкин вряд ли в тот момент что слышал.

На кормовой палубе был у нас груз уложен — бочки и пиломатериалы. Здесь было — ни пройти, ни проехать. И когда Аленушкин добежал с фалинем до этого места, он замер было на момент, соображая, что же ему делать теперь. А фалинь-то рвет из рук! Тогда Аленушкин вдруг прыгнул на планшир фальшборта и, не бросая фалиня, побежал по планширу к корме. Мы все так и ахнули. Ведь это все равно что в цирке новичку по канату ходить с закрытыми глазами!

Дальше ясно, что случилось. Шлюпка дернулась по волне, фалинь рывком натянулся, и Аленушкин полетел за борт.

Шуму много наделал, людей перепугал, а еще больше сам напугался. Когда его вытащили из воды, то долго не могли вырвать фалинь из рук — вцепился он в него мертвой хваткой.

Поднялся Аленушкин на палубу, а там старпом стоит, весь кипит от злости.

— Ты что же, такой-сякой и так далее, цирк тут мне устраиваешь?

А Аленушкин стоит, в глазах слезы, отвечает:

— Я забыл…

— Что забыл?

— Про бочки на палубе забыл…

— Бочки! Забыл! — взорвался старпом. — Будь я твой отец, выдрал бы тебя сейчас, чтобы не забывал, где находишься!

Аленушкин покорно кивнул.

— Это точно…

— Что точно? — оторопел старпом.

— Отец бы выдрал…

Старпом круто повернулся и ринулся на мостик. Само собой, от меня Аленушкину тоже попало. Вечером опять вызвал меня в каюту старпом, говорит:

— Ты мне чтоб теперь его за ручку лично водил по судну. Придем в Мурманск, сразу спишем на берег, понял?

— Понял, отвечаю, как не понять. Только бы не торопился списывать. Все-таки Аленушкин, говорю, теперь, так сказать, боевое крещение получил — опыт уже имеет.

Старпом посмотрел сердито на меня и говорит:

— Вы меня со своими опытами под суд подведете. А ну как утонул бы он, кого к ответу притянут? И не уговаривай, боцман, спишу твоего салажонка.

— Он такой же мой, говорю, как и ваш. А паренек смышленый.

Но старпом махнул рукой, и с тем я и ушел.

Поругали тогда Аленушкина крепко и комсомольцы. Чудно было у них на собрании. Сидит Аленушкин в первом ряду, а его спрашивает комсорг:

— Ты знаешь, каким должен быть моряк?

— Конечно, — отвечает Аленушкин. — Читал же я Станюковича.

— Тогда в чем дело? Почему у тебя все наоборот получается?

Аленушкин развел руками, вздохнул:

— Я стараюсь…

И так жалостно произнес он это, что все собрание расхохоталось. Стали решать, как записать в протокол. Одни кричат: наказать надо, другие — не за что наказывать, сам все поймет. Так и разошлись без всякого решения. Самому предложили выводы сделать.

После Вайгача пошли мы на Новую Землю. Целых три недели шли от Губы Белужьей до Маточкина Шара. Штормило, и приходилось подолгу стоять под разгрузкой в становищах.

За это время Аленушкин окреп. Воздух морской, питание отличное — смотрим, щеки стали у него округляться, и вообще веселее стал парень. Привык и к качке. И мы стали привыкать к нему. Да и то сказать — он не хныкал никогда, работал безотказно, старших уважал. А однажды удивил всех. Плавал у нас тогда плотником Симков. Он хорошо играл на баяне. И вот как-то вечером сидели мы в красном уголке, развлекались кто как мог. Симков потихоньку наигрывал разные мелодии на баяне. А когда он заиграл «Прощайте, скалистые горы», Аленушкин встрепенулся, прислушался — и как запоет!

Пел он замечательно. Все окружили Аленушкина, слушают. Долго он пел, много песен знал. Голос молодой, чистый, сильный, с переливами, ну, прямо за душу брал всех! За песни полюбила его команда. Такие концерты устраивали по вечерам — заслушаешься! Аленушкин запевал, а мы все с удовольствием подтягивали. И, как бы вам сказать, от песен этих, что ли, помягче становились люди, душевней как-то…

Боцман помолчал, раскурил папиросу и продолжал:

— Через месяц вернулись мы в Мурманск. На полубаке у нас на швартовках третий помощник капитана командовал. Когда подошли к причалу, он приказал подать швартовый конец на берег. Матросы были уже наготове, конец тут же был подан и закреплен на береговую тумбу. И вдруг неожиданно капитан дал ход вперед и скомандовал убрать конец. Что уж там стряслось — не знаю, только судно быстро пошло вперед, и поданный на берег швартовый конец стал стремительно разматываться с вьюшки. В таком положении что можно сделать? Ничего.

Пароход идет все быстрей, швартовый конец со свистом слетает с вьюшки, искры так и сыплются кругом. Третий помощник кричит: «Полундра! Долой с полубака!» И, как назло, в этот момент что-то заело на вьюшке. А пароход-то летит вперед, и, конечно, вьюшку тут же с корнем вырвало из гнезда и потащило к клюзу. По пути вьюшкой зацепило паропровод и оборвало его. Пар с ревом ударил струей на полубак. Все успели отбежать, а Аленушкин промедлил. Струя пара ударила ему прямо в ноги.

Оттащили мы его с полубака, а он лежит, лицо белое, как полотно, и виновато смотрит на всех. Всю правую ногу ему обварило.

Старпом перепугался — ведь с него же спрос за технику безопасности на судне, — мажет Аленушкину эмульсией ногу, а сам ругается на чем свет стоит.

Ну, вызвали «скорую помощь» и отправили Аленушкина в больницу. Когда понесли его с борта, он попросил старпома подойти и говорит:

— Простите меня, товарищ старпом, такой уж, видно, я невезучий. — Тут он отвернулся и вроде как бы заплакал. От обиды, конечно, что так не везет ему. А потом робко попросил, чтобы не списывали его с судна. Старпом наш хоть и шумливый был мужик, но понял, что не следует добивать парня. Подзывает он меня и говорит строго:

— Боцман, у этого парня кожа с одной ноги уже содрана. Так вот, когда вернется он из больницы, сдирай с него хоть всю остальную, но чтоб матроса мне сделал из него, понял?

— Так точно, говорю, понял. Сдерем и остальную.

Аленушкин весь так и засветился радостью. Засмеялся он и говорит:

— Да хоть две сдирайте, только, не списывайте!

Ушли мы в очередной рейс, а Аленушкин остался в больнице. Но к нашему возвращению в порт нога у парня зажила, и он вернулся на судно.

Встретили мы его приветливо, по-хорошему. Правда, разным шуточкам в его адрес конца не было. Особенно кок всех рассмешил: он приготовил к обеду блюдо под названием «беф-Аленушкин», объяснив, что мясо приготовлено по опыту Аленушкина, то есть сначала было вымочено в соленой воде, а затем отварено на пару.

Боцман скупо улыбнулся, помолчал и, почувствовав, что заинтересовал курсантов своим рассказом, продолжал:

— А потом пошли мы в рейс на остров Шпицберген. На твиндеке второго трюма был закреплен у нас груз-тяжеловес — огромный железный ящик весом в семь тонн. Дошли до мыса Нордкап и легли курсом на остров Шпицберген. А ночью задул ветер от норд-веста, да так разошелся, что к утру заревел на все двенадцать баллов. Тьма наступила кромешная — не понять было, где небо, а где море, все смешалось, кругом вода. Большие ли были волны — не скажу, в темноте трудно было рассмотреть их, но только качало нас жестоко. Иной раз, как говорится, трубой черпали воду. Но старушка наша выносливой оказалась — один мостик торчал, весь корпус под водой, а «Ореанда» шла помаленьку вперед. Правда, ход был полторы-две мили в час, но все-таки вперед шли, не назад.

На третьи сутки ударом волны разнесло в щепки спасательные вельботы левого борта. А сколько раз волны разбивали двери в надстройках — и счет тому потеряли. Все время аврал за авралом у нас шел, матросы измучились вконец.

Беда стряслась на пятые сутки, когда волна положила «Ореанду» на правый борт. В районе второго трюма вдруг раздался страшный грохот, а затем донесся такой тяжкий удар, что все судно вздрогнуло и осталось лежать на боку. Крен был градусов двадцать. Сыграли тревогу, и мы бросились в твиндек второго трюма.

Случилось страшное — тяжеловес оборвал все крепления и ударил в правый борт. Железная громадина лежала у борта, создавая крен, а мы с ужасом прикидывали, что будет, когда волна положит судно на другой борт. Тогда ничто не остановит эту махину! Такую дыру разворотит, что все море через нее ворвется в трюм.

Ну, понятно, подгонять никого не требовалось, все понимали, что спасение наше — в быстроте. Сумеем вовремя расклинить, закрепить этот ящик — значит, еще поплаваем, не сумеем — дело плохо будет. А как расклинить? Крен большой, сами еле ходим, а надо еще и аварийные брусья тащить. Только успели три бруса укрепить, как судно начало медленно переваливаться. Тяжеловес дрогнул и пополз на нас. Не сумели мы брусья завести как следует…

Крен все увеличивался, и огромная железная коробка в семь тонн весом со скрежетом и визгом ползла к левому борту. Старпом понял, что ничего теперь не сделать и надо скорее спасать матросов. Он крикнул что было сил:

— Полундра! Пошли все из трюма! Быстро!

И вдруг вижу, от кучки матросов отделилась маленькая фигурка и бросилась к брусьям, прямо навстречу ползущей громаде.

Все в ужасе закричали:

— Назад! Назад, салага чертова, задавит!

Казалось, ничто уже не поможет — эта махина в лепешку раздавит салажонка.

Аленушкин подскочил к аварийному брусу, с трудом приподнял один конец его и, как копье, направил навстречу тяжеловесу.

Конечно, не спасло бы это матроса, брус переломился бы, как спичка. Да, видать, в рубашке родился парень. Судно перестало заваливать, тяжеловес не успел разогнаться и, ткнувшись в поднятый Аленушкиным брус, замер посредине твиндека.

Ну, тут уж мы не упустили момента — матросы ринулись вперед и в одно мгновение расклинили тяжеловес. Остальное доделали быстро — через полчаса ящик был закреплен намертво. И только тогда вспомнили об Аленушкине. Видим, стоит он у выхода из трюма, весь дрожит и никак прикурить папиросу не может.

Окружили мы его, дали раскуренную папиросу и стоим смотрим, как Аленушкин курит. Не курил ведь до этого парень. А он прокашлялся, поглядел на нас и говорит сердито:

— Что вы на меня уставились? Не видали, что ли?

Спрашиваем его, как же это он не побоялся, ведь убить могло. А он только застенчиво улыбнулся и развел руками:

— Сам не знаю… Я потом испугался, когда уже все кончилось, вот до сих пор коленки дрожат.

Что ж, у любого задрожат после такого дела. Главное, в нужный момент они у него не дрогнули. Вот тогда, думаю я, парень и стал настоящим моряком — когда почувствовал в себе силу встать против стихии.

Благодарность Аленушкину капитан объявил, а министр часами именными наградил. В газетах писали про подвиг матроса Аленушкина, по радио рассказывали, а на пионерские сборы и до сих пор приглашают. Только Алексей не зазнался, все такой же. После этого случая и отношение к нему на судне изменилось: уже никто не называл Алексея салажонком, все больше по имени-отчеству стали звать. Ну, да он и заслужил это. Моряк получился из него стоящий, и море любит он по-настоящему…

«Ореанда» шла по Северной Двине. Впереди вдоль набережной показались белые многоэтажные дома Архангельска. На судне торопливо зазвучали пронзительные сигналы ревуна, вызывающие матросов на швартовку.

Боцман озабоченно поднялся и зычно скомандовал:

— По местам стоять, на швартовые становиться!

Он с довольной улыбкой посмотрел вслед разбегавшимся курсантам и быстрым шагом направился на полубак.

КРУТАЯ ВОЛНА

Все лето дул холодный, резкий норд-ост. Кончался сентябрь, а льды в бухте так и не разошлись. От ветра ледяные поля крошились и с треском лопались. Повсюду громоздились бесформенные груды торосов.

На берегу бухты долго стояла невысокая худенькая девушка и смотрела на ледяной хаос. Потом она поднялась на пригорок к маленькому домику с радиомачтой. А через час она торопливо бежала к берегу, где зябко жались к земле три рубленых домика полярной станции.

В просторной кают-компании (так здесь называли столовую) обычно проводили свое свободное время зимовщики. Начальник станции Тимофей Петрович Крылов, пожилой плотный мужчина с крупным рябоватым лицом и большими залысинами на лбу, сидел в кресле и задумчиво посасывал потухшую трубку. Несколько болельщиков молча следили за игрой двух пар шахматистов.

Девушка захлопнула за собой дверь, обвела всех сияющими глазами и воскликнула:

— Товарищи! Слушайте, какую я радиограмму приняла сейчас с Диксона! — И, четко выговаривая слова, она торжественно прочитала: — «Вам вышел ледокольный пароход «Прончищев» точка примите меры разгрузке максимально короткий срок точка».

Шахматисты на мгновенье подняли головы, равнодушно посмотрели вокруг и снова склонились над досками. Метеоролог Петя Заиграев, коренастый парень лет двадцати пяти с толстыми добрыми губами и сонным взглядом сероватых глаз, подошел, взял из рук девушки синенькую полоску радиограммы, прочитал вслух еще раз и вернул обратно.

— Сколько уж таких «грамм» ты приняла за лето? — спросил он.

Девушка непонимающе смотрела на него.

— Эта пятая. Но при чем здесь прежние?

— А при том. Этот тоже потолкается во льдах, да и назад. А мы тут должны нервную систему себе расстраивать ожиданием.

— Но это же «Прончищев»!

— Ну и что?

— «Прончищев» пробьется! — упрямо повторила девушка.

В сонных глазах метеоролога мелькнула живая искорка. Он повернулся к сидевшим в комнате зимовщикам и, подмигнув, внушительно произнес:

— Слышали? «Прончищев» пробьется! А почему? А-а… ну то-то!

Все засмеялись.

Девушка покраснела и, сердито взглянув на метеоролога, сказала:

— Как не стыдно тебе, Петр! Вовсе не поэтому, а потому, что у «Прончищева» ледовая обшивка.

— Вот я и говорю… ледовая обшивка… только сидит она в машине парохода. — Заиграев дружелюбно подмигнул девушке.

Тимофей Петрович подозвал ее и взял радиограмму.

— Похоже на то, что действительно пробьется, — спокойно сказал он и посмотрел искоса на девушку. — Небось рада?

Все жители этого крохотного островка, затерянного в холодных просторах Карского моря, знали, что на «Прончищеве» плавает третьим механиком Евгений Цесарский, что Таня Маслова, радистка полярной станции, познакомилась с ним летом прошлого года на борту «Прончищева», когда ехала сюда. На остров непрерывно шли от Цесарского длинные телеграммы. На зимовке любили подшучивать над их «телеграфной» любовью. Особенно допекал Таню метеоролог Петр Заиграев. Когда долго не было телеграмм от Цесарского, он успокаивал Таню:

— Ты не горюй, — говорил он с серьезным видом. — Ваша любовь самая дорогая — шутка ли, каждое слово стоит три копейки! Просто парень всю зарплату уже пустил в эфир, а теперь сидит, сухари жует и ждет получки.

Таня смеялась вместе со всеми и не обижалась.

После радиограммы на станции поднялось радостное оживление. Зимовщики писали письма, ремонтировали спуск к морю, очищали от порожней тары склады. Но прошли сутки, вторые, третьи, а парохода все не было. На пятый день радиограмма сообщила, что «Прончищев» застрял во льдах недалеко от острова.

Теперь все зависело от ветра. А он, не ослабевая, дул и дул от норд-оста.

С надеждой и тоской смотрела Таня на ледяные поля, медленно плывшие с севера. Заиграев каждый день грозился бросить свою «проклятую» профессию, из-за которой, мол, его не любят девушки, и обещал Тане:

— Вот погоди, я сделаю тебе такую погодку, что пальчики оближешь. И твой «Прончищев», как по Черному морю, пройдет сюда.

Таня лишь вздыхала в ответ.

И вдруг ветер сменился. За одну ночь он круто зашел к юго-западу и задул порывистыми шквалами, сотрясая стекла в окнах домов зимовки.

Бухта начала постепенно очищаться ото льда.

«Прончищев» пришел на десятые сутки ночью. На острове не спали. Все толпились на берегу и поздравляли друг друга с прибытием первого и, как видно, единственного в этой навигации судна.

Пароход стал на якорь милях в трех от берега: выступающая в море отмель не позволяла подойти ближе.

Вскоре донеслось глухое рокотание мотора, и к острову пристал небольшой катер. На берег выпрыгнул капитан «Прончищева» — Иван Семенович Антуфьев, еще нестарый сухощавый мужчина с коротенькой прямой трубкой во рту. Он озабоченно поздоровался с зимовщиками, отвел Тимофея Петровича в сторону и негромко сказал:

— Полчаса назад я получил штормовое предупреждение. Циклон от норд-веста, как сообщают, придет сюда часов через пять-шесть.

Тимофей Петрович сразу посерьезнел и деловито спросил:

— Как думаете поступить?

Капитан помолчал и, взглянув в глаза начальника зимовки, спокойно ответил:

— У меня на борту шестьдесят тонн груза для вас. Больше пароходов не будет. Надо успеть.

И они начали обсуждать детали предстоящей работы.

Вслед за капитаном на берег спрыгнул с катера моторист. Петя Заиграев лукаво взглянул на стоявшую поодаль Таню и провозгласил:

— Главному корреспонденту острова наш пламенный привет! Ребята, это же Женя Цесарский, райская птичка залетела к нам!

Механика окружили и по команде Заиграева принялись качать под общие возгласы и смех.

— Будет вам, медведи белые! Все кости растрясете! — кричал довольный Цесарский. Вырвавшись из цепких рук зимовщиков, он увидел Таню и бросился к ней.

— Таня! — Схватив ее руку, он оглянулся на ребят и вдруг, решившись, обнял девушку.

Кругом притворно закашляли и завистливо завздыхали. Таня высвободилась из объятий Цесарского и укоризненно сказала:

— Женя, неудобно, видят же все.

— Ну и пусть видят! — пылко воскликнул Цесарский.

Подошли капитан и начальник зимовки. Тимофей Петрович внимательно оглядел всех и сказал:

— Положение таково, что нельзя терять ни минуты. Начнем разгрузку. На нашей шлюпке пойдут Заиграев, Афонин и Кибирев. Капитан обещает спустить свой вельбот и помочь в разгрузке. Шлюпки будут ходить на буксире у катера. Есть вопросы?

— Есть! — воскликнула Таня. — Разрешите мне быть на катере во время разгрузки.

Тимофей Петрович повернулся к капитану:

— Как, Иван Семенович, разрешим? Только, чур, чтобы твой механик не увез с собой нашу Таню.

* * *

Катер со шлюпкой на буксире быстро бежал к стоявшему на рейде «Прончищеву». Волны неспешно катились из открытого океана. Катер то взбирался на вершину гребня, то вдруг рывком скатывался к подножию следующего вала. Шлюпка в точности повторяла его маневры.

— А ты, как заправдашняя морячка, не боишься качки. Молодец, Танюша! — повернувшись от штурвала, ласково проговорил Цесарский.

Таня сидела рядом и, крепко вцепившись в низкие бортовые релинги, с тревогой смотрела на бесконечные, свинцового цвета волны, которые мерно вздымали и опускали катер.

Таня покачала головой:

— Ой, что ты! Я трусиха. А моря боюсь больше всего. Как подумаю, что под нами такая глубина, так голова кружится и скорей на берег хочется. — Она засмеялась. — Я, наверное, никогда бы не смогла стать морячкой.

— А женой моряка? — игриво спросил Цесарский.

— Не знаю, — негромко ответила Таня.

Цесарский перешел на шепот:

— Уедем, Танюша. Я так истосковался. И мама ждет нашей свадьбы, все уже приготовила. Что тебе этот остров? Ты и так второй год на нем сидишь. А я не могу больше без тебя.

Таня покачала головой.

— Нет, Женя. Еще год надо работать здесь, я договор подписала. На меня надеются.

Она помолчала, а затем тихо закончила:

— Не надо об этом, Женечка. Мне ведь тоже нелегко.

Цесарский осторожно прижался щекой к ее голове. Со шлюпки тотчас донеслись крики и свист.

— Эй, полундра!

Таня отпрянула. Цесарский добродушно рассмеялся:

— Вот черти, следят за нами. — И, повернувшись, весело крикнул: — Больше не будем, ладно уж! — И снова стал сосредоточенно смотреть вперед.

Таня озабоченно произнесла:

— Смотри, какая большая зыбь. Трудно будет груз из шлюпок на берег переносить. Достанется ребятам нынче.

Цесарский усмехнулся.

— Ничего, наши помогут. Что тут трудного? Помокнуть, конечно, придется. На каждой зимовке так. Главное, погода чтоб не подвела. Если заштормит, груза вам не видать.

Таня пристально посмотрела на него.

— Не говори так. Нам эти припасы очень нужны.

— Постараемся, конечно. Мы-то не боимся шторма, но капитан судном рисковать не будет, он сразу — вира якорь и курс на Диксон.

Цесарский круто развернул катер и плавно подошел к борту «Прончищева».

Тотчас же началась погрузка.

В обратный путь катер тащил за собой две тяжело нагруженные шлюпки. Корма катера низко осела, и догонявшие его волны нередко заплескивались внутрь. Цесарский, не умолкая, рассказывал Тане смешные морские истории. Девушка слушала, весело смеялась и время от времени принималась ковшом вычерпывать воду.

Метрах в ста от берега тяжелые шлюпки сели на мель. Цесарский выключил мотор, и катер, как поплавок, закачался на волнах.

Таня испуганно вскрикнула:

— Что же теперь делать? Женя, что ты сидишь, надо предпринять что-нибудь, надо снимать их с мели.

Цесарский посмотрел на Таню и рассмеялся.

— Не волнуйся, Танюша, ребята уже предприняли все, что нужно.

Таня оглянулась и увидела, как от шлюпки к острову потянулись почти по пояс в воде ребята. Каждый нес на плече тяжелый мешок. Последним осторожно сошел в воду Заиграев. Он помахал Тане рукой, крикнул:

— Чур, не целоваться! — и тяжело двинулся к острову. Догонявшие его волны с шумом накатывали на спину и быстро убегали вперед. Заиграев крепко держал обеими руками мешок на плече и, пошатываясь, медленно брел к берегу.

Таня ахнула.

— Что они делают, сумасшедшие! У Заиграева только что ангина была. Опять сляжет. Боже мой, надо немедленно остановить их!

Цесарский посмотрел вслед ребятам и спокойно сказал:

— Ничего с ними не случится. Они делают то, что им и положено делать.

Он быстро пересел к Тане и обнял ее за талию. Таня вздрогнула и отвела его руки.

Цесарский обиженно отвернулся.

— Ты напрасно расстраиваешься. Им за это деньги платят.

Таня укоризненно посмотрела на него.

— Женя!

Цесарский шутливо поднял обе руки вверх:

— Молчу, молчу! Я пошутил, Таня, больше не буду.

Почти целый час заняло перетаскивание мешков на берег. Начальник зимовки долго смотрел, как посиневшие от холода зимовщики и матросы упрямо шагали по пояс в ледяной воде с тяжелыми мешками на плечах. Затем он молча ушел, но спустя несколько минут вернулся, держа в руках бутылку со спиртом и эмалированную кружку.

Спирт согрел ребят. Они весело расселись в подтащенные теперь к самому берегу порожние шлюпки, и катер снова повел свой поезд на рейд, к густо дымившему «Прончищеву».

* * *

Шторм начался гораздо раньше, чем предсказывали синоптики. Сначала потянулись в бухту редкие льдины; затем понеслись по небу низко нависшие над морем темные тяжелые облака.

Катер вел от «Прончищева» последнюю шлюпку с грузом, когда внезапно налетел норд-вестовый ветер и закрутил на воде белые гребешки. Резкими, сильными порывами ветер набрасывался на катер, словно пытался перевернуть его.

Побледневшая Таня ладонью заслоняла лицо от непрерывного потока соленых брызг. Одежда вмиг стала мокрой. Цесарский сжался и тревожно смотрел на подкатывавшиеся валы. Катер упорно шел вперед, переваливаясь на крутых пенистых волнах. На длинном буксире сзади тяжело колыхалась шлюпка. Трое ребят сидели там на мешках, тесно прижавшись друг к другу.

Таня повернулась к шлюпке:

— Э-эй! Живы там?

Со шлюпки донеслось:

— А-а! — Шквалистые порывы ветра и грохочущий шум беспорядочно сталкивающихся волн заглушали звуки. Таня так и не смогла ничего разобрать. Она опять крикнула:

— Держитесь!

Тяжелая волна ударила в катер и с шумом перехлестнула через борт. Катер накренился, заметно осел кормой и, сделав зигзаг, снова вернулся на курс. Цесарский испуганно оглянулся.

— Вычерпывай скорей! Захлестнет нас!

Таня схватила тяжелый ковш и взялась за работу. Но не успела она вычерпать и половину набравшейся в катер воды, как ударила новая волна. Не обращая внимания на пронизывающий ветер и ледяную воду, Таня черпала и черпала ковшом. От холода и усталости руки стали словно чужими — тяжелыми и непослушными.

— Женя, далеко еще до берега? — жалобно спросила она, с трудом пытаясь уложить в гнездо выпавший оттуда тяжелый аварийный топор.

— Если бы одни, так давно бы на берегу были, — отрывисто, со злобой отозвался Цесарский. — Эта шаланда угробит нас. Ей-то ничего не сделается. Черт меня дернул полезть в этот рейс.

— Женя!

— Что, Женя? Что, Женя? Видишь, вон заряд идет, если не успеем удрать от него, нам придется хлебнуть воды из-за этой шаланды.

— Но там же люди, как ты можешь так?

— Знаю, что люди. Я тоже человек. Могли бы и сами на веслах добраться, а теперь и мы из-за них рискуем.

Замелькали первые крупные снежинки, и через минуту все вокруг скрылось в непроницаемой снежной пелене. В наступившей темноте взвыл ветер и глухо зарокотало море.

— Женя, мне страшно! — воскликнула Таня и прижалась к его спине. Но Цесарский вдруг приподнялся, резко шатнулся в сторону и быстро закрутил штурвал. Катер медленно покатился влево, и в тот же миг Таня увидела, как рядом с бортом катера неторопливо проплыла вся изъеденная водой тяжелая зеленоватая льдина. Цесарский оглянулся на Таню и зло прохрипел:

— Видела? Вот тебе и люди твои. Напоролись бы на нее, и капут сразу.

Неожиданно, словно схваченное чьей-то могучей рукой, суденышко замерло на месте, низко осев кормой. Тонко взвыл мотор, что-то с треском лопнуло, и катер стремительно бросился вперед, зарываясь носом в воду. Волна тяжело опрокинулась на ветровое стекло, и катер до половины наполнился водой. Мотор чихнул несколько раз, а затем заглох. С кормы беспомощно свисал обрывок буксира. В наступившей тишине лишь жестко хлестал по стеклу снежный заряд.

Перепуганная Таня без устали вычерпывала воду. Цесарский несколько мгновений сидел, дико озираясь, затем схватил пожарное ведро и бросился помогать Тане. Хрипло дыша, он непрерывно бормотал:

— Говорил, не надо было идти… Черт бы их всех побрал!.. Конец теперь…

Таня с недоумением посмотрела на его побелевшее лицо, трясущиеся губы и тревожно спросила:

— Что с тобой, Женя? Что ты говоришь?

Цесарский вдруг выпрямился, бросил ведро на дно катера и истерически закричал:

— Из-за паршивых мешков с мукой я пропадать должен, да? Я еще жить хочу, понятно вам или нет?

Он рухнул на дно катера прямо в ледяную воду и закрыл лицо руками.

Страх охватил Таню. Она бросилась к Цесарскому и, силясь разнять его руки, плача и целуя его, торопливо и несвязно уговаривала:

— Женечка, милый, возьми себя в руки! Ну! Будь же мужчиной, Женя! Я всю воду сейчас вычерпаю, ты только мотор, мотор чини, Женя. Ты слышишь, мотор скорее чини, ведь потонем мы! И они потонут!

Цесарский медленно поднял голову и вяло спросил:

— Кто… они?

— Да ребята же! Ведь шлюпку оторвало!

— А-а… — равнодушно протянул Цесарский и снова опустил голову.

Но Таня энергично тормошила Цесарского. То ласково уговаривая, то угрожая, она заставила его подняться. Цесарский с трудом перелез через сиденье и начал ковыряться в моторе.

В белом мраке, тяжко гудело встревоженное море, и черные волны били беспомощное суденышко. Но Тане некогда было смотреть вокруг. Она без устали работала черпаком и что-то громко кричала, стараясь подбодрить струсившего не на шутку механика.

Вдруг мотор слабо фыркнул и ровно загудел. Цесарский вцепился в штурвал, развернул катер по ходу волны и дал полный вперед. Там, куда катились волны, должна была быть земля.

Таня оторопело взглянула на парня и схватила его за плечо.

— Ты куда правишь? А шлюпка? Там люди остались!

Цесарский резким движением сбросил с плеча ее руку:

— Черта с два теперь меня обратно погонишь! Хватит, я еще не сошел с ума! Пусть сами добираются!

О борт тяжело ударила волна. Катер сильно качнуло, и Таня, неловко взмахнув руками, свалилась на самое дно катера. Падая, она увидела далеко впереди тусклые огоньки зимовки. Цесарский обрадованно воскликнул:

— Берег! Берег виден!

Стоя на коленях, Таня горько зарыдала.

— Подлый ты трус! Там же люди тонут!

Но Цесарский, искоса взглядывая на девушку, бормотал:

— Ничего, Танюша, нам бы только до берега добраться. Там нам помогут. А шлюпку найдут, не беспокойся…

По днищу катера перекатывался тяжелый топор, вырвавшийся из гнезда. Топорище больно задело Таню по руке.

Несколько секунд она бессмысленно смотрела на топор, будто силясь что-то понять. И вдруг схватила его, и со всей силой ударила по бортовой доске.

Цесарский мгновенно обернулся. Ужас отразился на его лице.

— Что ты делаешь? Сумасшедшая! — Он бросил штурвал и кинулся к Тане.

Таня поднялась ему навстречу. Не помня себя от ярости, она занесла топор над головой:

— Не подходи!

В ее глазах была такая решимость, что Цесарский в страхе попятился назад.

— Ты что задумала, дура? — испуганно кричал он, не сводя глаз с топора. — Брось топор, слышишь?

Но Таня не слушала его. Тяжелым взглядом она отчужденно смотрела на Цесарского:

— Я разобью катер, если ты сейчас же не повернешь в море. Понял меня?

— Понял, понял, — с готовностью закивал тот. — Убери топор. — Он торопливо вернулся к штурвалу и развернул судно навстречу шторму.

Таня устало опустилась на банку и, не выпуская из рук топора, с тупым равнодушием смотрела, как встречные волны бьются о катер. Ветер заметно стихал. Снежный заряд, растратив все свои запасы, сыпал теперь редкие струйки твердых, колючих снежинок. Цесарский осторожно оглянулся и вкрадчиво заговорил:

— Танюша, ты не так меня поняла. Я хотел для тебя лучше сделать. Ведь ты же устала, замерзла. Я бы потом обязательно за шлюпкой сходил.

Таня ответила ровным, странно незнакомым голосом:

— Пожалуйста, не разговаривай больше со мной.

Цесарский принялся горячо убеждать ее. Но Таня молчала. Она жадно смотрела вперед, ища глазами затерявшуюся где-то среди волн шлюпку, горькое чувство разочарования, обиды поднималось в ее груди. И вдобавок этот проклятый холод. И голова. О, как она болит!.. Зачем он так поступил? Что подумают о них ребята? Таня вздрогнула: «Боже мой, они же наверняка подумали, что мы их бросили!» Впереди показалась шлюпка. Она медленно двигалась по ветру. Два человека с трудом ворочали веслами, третий непрерывно вычерпывал воду. Таня вскочила на ноги.

— Ребята!

Было видно, что на шлюпке заметили их, но никто не прервал своих занятий. Цесарский сбавил ход и осторожно подвел катер к подветренному борту шлюпки.

Тотчас же на катер перепрыгнул Заиграев. Он наклонился к понуро сидевшему за рулем Цесарскому.

— Что, механик, с курса сбился?

Цесарский заискивающе взглянул на Таню и негромко ответил:

— Мотор сдал… пока починил…

— А-а, понятно, — усмехнулся Заиграев.

Он шагнул к Тане и сел рядом с ней.

— Трудно, Танюша? — участливо спросил он.

Таня молча ткнулась лицом в мокрые колени Заиграева и затряслась в беззвучном плаче.

Заиграев осторожно погладил ее по голове и дрогнувшим, потеплевшим голосом проговорил:

— Ничего, Таня, ничего. Теперь уж не страшно, не надо плакать.

Таня прижалась к его руке и затихла…

Впереди показались и призывно замерцали редкие теплые огоньки зимовки.

МОРЕ ШУМИТ

Море шумит… Ревет, не переставая, ветер от норд-веста, и горизонт затянут мутной пеленой брызг. Сырые, тяжелые тучи хмуро нависли над океаном и словно придавили его. Из мрачной дали бесконечной чередой бегут и бегут к берегу ряды длинных волн с пенистой гривой. С грохотом они разбиваются о темный, гладко отполированный гранитный утес, на вершине которого стоит стройная башенка автоматического маяка.

Вот уже много лет однообразно подмигивает маяк ночному морю, много лет бесстрастно смотрит на извечную борьбу моря и скал, на бессильную ярость волн.

Стоит маяк, мигает исправно и молчит, прислушиваясь к шуму моря. Днем и ночью проходят мимо него огромные океанские корабли. Неторопливо вспахивая форштевнями зеленоватую толщу воды, они идут по большой морской дороге, и приветливые вспышки огня встречают и провожают их в дальний путь. И в штиль, и в шторм, и зимой, и летом идут и идут корабли мимо.

Но приходилось видеть маяку и другое.

…В тот год весь февраль свирепствовали северные ветры. Словно задумав выплескать весь океан, они гнали и гнали на берег неисчислимые полчища волн и рушили их на обледенелые скалы.

И когда, казалось, ураган достиг своей высшей силы, на горизонте появилась полузатопленная шлюпка. То пропадая среди волн, то снова взметываясь на вершину девятого вала, она неслась вперед, прямо на встающие из воды утесы.

В шлюпке были люди. Они сидели по пояс в воде и ждали чуда. Больше им не на что было надеяться — разбушевавшаяся стихия давно разбила мотор, переломала и унесла все весла, измотала и измучила людей.

Их было четверо. Все, что осталось от экипажа рыболовного траулера, погибшего в те дни в Баренцевом море. Восемь дней ураганный ветер гнал шлюпку неведомо куда, пока наконец впереди не показались скалы.

— Земля! — хрипло выкрикнул боцман Иван Никифорович Журавлев. Обросшее, изможденное лицо его с воспаленными глазами оживилось. Он нагнулся к капитану траулера Захару Семеновичу Штыкову и приподнял его голову.

— Захар! Земля показалась!

Но капитан молчал. Вторые сутки он находился в забытьи, лишь время от времени бредил и просил воды.

По-разному восприняли это известие двое других моряков. Матрос Степан Шкатов, худощавый парень лет тридцати, с жесткими, колючими глазами и тяжелым, выступающим вперед подбородком, долго всматривался в далекий берег, туда, где из воды поднимались белые шапки гор.

— Это Скалистый, — угрюмо сказал он и тревожно посмотрел на боцмана. Тот кивнул и отвернулся.

— Скалистый.

Оба они хорошо знали, что северный склон полуострова Скалистого круто обрывался в море; оба хорошо представляли себе, что ждет их беспомощную шлюпку, когда волны бросят ее на скалы.

Четвертый моряк — молодой механик Леон Чикваидзе шумно радовался открывшейся земле. Он сорвал с головы кожаную шапку с «крабом» и, размахивая ею, восторженно закричал «ура!». Ему казалось, что самое страшное теперь позади.

Берег приближался быстро. Его заснеженные, угловатые вершины зловеще нависли над белой пеной кипевшего прибоя.

Люди в шлюпке притихли, с тревогой смотря на гранитную стену, встающую перед ними из воды. Метрах в десяти от берега то появлялся, то снова скрывался под водой острый риф.

— Капитана спасать в первую очередь! — натужно закричал боцман. — Или выберемся вместе, или…

Волна бросила шлюпку прямо на риф. Тяжелый удар расколол ее надвое и шлюпка тут же затонула.

Люди беспомощно забарахтались в нахлынувшей волне, которая неудержимо потащила их на отвесный утес. Но, чуть не дойдя до берега, волна растеряла свою силу, опала и откатилась назад, бросив людей у подножия скалы. А вдали море снова вздувалось пухлым горбом. С глухим ревом он стремительно катился к берегу, на глазах вырастая в водяную гору.

Боцман торопливо поднялся, подхватил на руки капитана и тяжело зашагал вдоль гранитной стены. Он увидел невдалеке глубокую узкую расселину. Это была неширокая ложбина, и вела она в глубь полуострова. Вслед за ним побежали Шкатов и Чикваидзе.

Волна все же догнала моряков, сбила с ног и закрутила в мощном потоке. Далеко протащив по ложбине, она бросила их, избитых и измученных, на крупную гальку и, теряя на камнях пену, скатилась обратно в море.

Моряки выбрались на сухую площадку и свалились на промерзшую землю, не чувствуя ни ее холода, ни ее ледяной жесткости. Хриплое, судорожное дыхание разрывало им грудь, глаза застилал белесый туман.

Неласковая была эта каменистая земля — морозная, безлюдная. Но все же это была земля, она давала им сейчас отдых, она вселяла надежду на спасение, сулила жизнь.

Первым очнулся Шкатов. Крупная дрожь сотрясала его. Он с трудом оторвался от земли, поднялся на ноги и, пытаясь согреться, стал подпрыгивать и колотить себя руками. Ледяная корка, которой успела покрыться одежда, с хрустом посыпалась на камни. Потом он принялся тормошить товарищей.

— Ребята! Хватит валяться, замерзнете так, слышите? Вставайте!

Они подняли с земли капитана, и боцман взял его на руки, как ребенка.

— Захар, ты слышишь меня? — настойчиво повторял боцман.

Но капитан не слышал. Лицо его горело, губы потрескались Он тяжело дышал короткими частыми вздохами.

— Жар у него сильный, — озабоченно проговорил боцман. — Надо бы потеплее одеть его.

Он передал капитана на руки Шкатову, снял свою затвердевшую на морозе стеганую фуфайку, с трудом стянул с себя толстый шерстяной свитер и бережно надел его на капитана. Зябко поеживаясь, боцман натянул на себя свою мерзлую фуфайку.

— Свитер хоть и мокрый, но он все же шерстяной, так ему будет теплее. А мы на ходу будем греться, мы здоровые, не замерзнем, — словно оправдываясь перед товарищами, говорил боцман. Шкатов и Чикваидзе молчали.

Они постояли еще немного, собираясь с силами перед дорогой. Три полузамерзших голодных моряка с тяжело больным товарищем на руках, они молча стояли, прижавшись друг к другу, и с тревогой смотрели вперед, в ложбину, уходившую куда-то в горы.

Боцман вздохнул.

— Путь у нас один — кроме как по этой ложбине, нам нигде не пройти. Куда-нибудь да приведет она. Капитана будем нести по очереди. — Боцман угрюмо посмотрел на Шкатова и Чикваидзе и продолжал: — Огня у нас нет, еды тоже. Ничего нет. Выход один — идти сколько сил хватит. Наверное, нас ищут сейчас по всему берегу.

И они тронулись в путь. Впереди, осторожно ступая, шел с капитаном на руках боцман. За ним, согнувшись и плотно обхватив себя руками, шагал Шкатов. Последним торопливо подпрыгивал, стараясь согреться, Чикваидзе.

* * *

Да, неласковая была эта земля. Собственно, земли не было — крутом громоздились гранитные утесы и скалы. Обломки камней, большие и малые, обильно усеяли всю ложбину.

Моряки шли, согреваемые надеждой на близкое спасение. Они торопливо прыгали с камня на камень, радуясь тому, что им удалось победить море, вырваться из кипящей пучины и обрести под ногами твердую землю.

Земля! Она всегда мила сердцу моряка, даже если и такая неприветливая, такая холодная и такая пустынная, как эта.

Давно уже не стало слышно грохота морского прибоя, а ложбина все вела и вела в глубь полуострова, медленно поднимаясь в гору.

Шуршала обледеневшая одежда, и лишь эти скрежещущие звуки нарушали мертвую тишину.

Люди устали, они страшно устали. Обмороженные ноги отказывались повиноваться, но боцман, идя впереди, никому не давал отдыха.

— Вперед! Вперед, ребята! — то и дело раздавался его хриплый голос. — Вперед, иначе замерзнем!

По очереди они несли капитана на руках, пока не свалился Чикваидзе. Лишь тогда устроили короткий привал. Шкатов уложил поудобнее Чикваидзе, сел рядом с ним и тут же заснул. Присел на камень и боцман. Он осторожно устроил на своих коленях капитана, потрогал его горячий лоб и тихо позвал:

— Захар!

Но капитан по-прежнему не отвечал. Голова боцмана медленно опустилась на грудь…

Они шли всю ночь, лишь изредка останавливаясь для короткого отдыха. Но все чаще и чаще стал отставать Чикваидзе, все труднее поднимался он после привалов. А когда снова пришла его очередь нести капитана, моряк взял его на руки, сделал несколько нетвердых шагов, упал, поднялся и снова упал. Боцман и Шкатов решили нести капитана вдвоем.

К утру ложбина вывела их на перевал. Они поднялись на пригорок и огляделись. Вокруг тянулась унылая, занесенная снегом холмистая тундра. Далеко-далеко, где-то за горизонтом, ритмично всплескивались на небе бледные сполохи. Моряки долго смотрели на это неяркое мерцание неба.

— Кажется, Пур-Наволок, — устало проговорил Шкатов. — Далеко мы от него.

— Да, это маяк, — подтвердил боцман. — Миль сорок по прямой будет до него. Два дня хорошего хода по хорошей дороге. — И он с сожалением вздохнул.

— Два дня хода! — вдруг выкрикнул сидевший в сторонке Чикваидзе.

Он показал на ноги. Почерневшие и окровавленные пальцы торчали из разбитых ботинок.

— Как я пойду? — злобно кричал Чикваидзе. — Я не чувствую ног, они отморожены. И сил у меня больше нет.

Боцман и Шкатов переглянулись и посмотрели на свои ноги — они были в таком же состоянии. Шкатов медленно подошел к Чикваидзе, присел рядом и обнял его за плечи.

— Ты что, Леня? — тревожно спросил он. — Заболел?

Чикваидзе вырвался из его рук и грязно выругался. Но Шкатов снова положил руку на плечо товарища.

— Ну, ну, Леня, не надо нервничать, этим не поможешь делу. А насчет обуви — обойдемся. Оторвем рукава от фуфаек и такие бурки сделаем, что на неделю хода хватит.

— Через неделю мы все будем на том свете! — истерично кричал Чикваидзе, наступая на боцмана. — Я уже трое суток ничего не ел, я весь обморожен, у меня нет сил идти, нет больше сил нести его. — Он жестом показал на капитана. — И у тебя нет сил и у Шкатова. Из-за этого мы и тащимся еле-еле. Так мы все четверо здесь подохнем через пару дней, если не раньше. Ты что, хочешь нас угробить?

Наступило молчание.

Боцман и Шкатов в упор смотрели на Чикваидзе. Тот не выдержал и снова закричал срывающимся голосом:

— Скажете, я не прав, да? Почему трое должны погибнуть из-за одного? Разве это справедливо?

— Вот в чем, оказывается, дело, — медленно проговорил боцман. — А он нам ноги свои побитые показывал, плакался на голод и холод. — Боцман помолчал, сдерживая нараставшее в груди негодование, затем продолжал: — Как же у тебя язык повернулся сказать такое про своего брата-моряка? Ведь это же наш капитан…

Но Чикваидзе скривился в усмешке:

— Подыхают все одинаково: и капитаны, и кочегары, и нечего из себя героев строить. Все мы одинаковые перед смертью.

— Врешь, шкура! — взорвался боцман. — Я и помирать буду как моряк! Как советский моряк, понял, ты? Я моряк, и Степан моряк, а ты… ты…

— Ну, кто же я?

Но боцман вдруг устало махнул рукой.

— Тебе этого все равно не понять.

— Не понять? А то, что мы завтра концы отдадим, это я понимаю, по-твоему, или нет?

— Это-то ты хорошо усвоил, потому и трясет тебя так страх.

— Причем тут страх? Почему из-за одного обреченного трое должны погибать? Где тут логика, я спрашиваю тебя?

Молчавший все время Степан тяжело поднялся и, держа в руках увесистый обломок, мрачно произнес:

— Слушай, ты, «логика»… Брось душу травить… Капитана мы не оставим, заруби это себе на носу. А тебя никто не держит, уходи… Ты смотри мне в глаза, в глаза смотри! Можешь уходить, шкурная твоя душа!

— И пойду! — злобно огрызнулся Чикваидзе.

— Ну и иди! Иди! — взревел Шкатов. — Скорее уходи, гад, и подыхай как пес, в одиночку!

— Ах, так? — Чикваидзе вскочил и дико сверкнул глазами. — Ну и оставайтесь тут со своим благородством, и посмотрим, кто вперед подохнет!

Прихрамывая, он двинулся в ту сторону, где бледнели на небе сполохи маяка. Фигура его мелькнула несколько раз за холмами и вскоре скрылась совсем.

Степан яростно швырнул обломок на землю, плюнул и сел на промерзший валун.

Боцман подтащил капитана и сел рядом.

— Успокойся, Степан. — Голос боцмана вздрагивал. — Успокойся. Жидковат механик оказался, не выдержал.

Степан поднял искаженное гневом лицо и проговорил, задыхаясь:

— На фронте мы расстреливали таких!

Боцман осторожно обнял товарища и привлек к себе. Так сидели они, не говоря ни слова.

Медленно тянулось время. Бледный рассвет робко рассеивал ночную тьму. Боцман поднял голову, взглянул на капитана и тронул за плечо Шкатова.

— Пора, Степан. Идти надо.

Они оторвали рукава от стеганых фуфаек и с трудом натянули их на обмороженные ноги.

И снова захрустел под ногами снег. Повсюду подстерегали занесенные снегом ухабы и ямы, огромные валуны часто заставляли сворачивать с прямого пути и делать лишние шаги в обход. Силы моряков заметно убывали. Приходилось чаще останавливаться, чтобы передохнуть. И каждый раз все труднее становилось заставлять себя снова идти вперед.

Между тем капитану становилось все хуже. В полдень он вдруг протяжно застонал, приоткрыл глаза, посмотрел осмысленно на боцмана и, задыхаясь, чуть слышно сказал:

— Иван… передай Марине моей… передай… — Голова капитана начала клониться к груди, и он опять замолчал. Потом очнулся, тревожно пошарил рукой по лицу боцмана и, напряженно глядя куда-то в небо, четко и раздельно проговорил:

— Я сделал все, что мог… все, слышишь?..

— Слышу, Захар. Все передам, как ты сказал, — серьезно ответил боцман, но капитан уже снова впал в забытье.

К вечеру он скончался.

Моряки молча перенесли капитана на высокий пригорок и так же молча, старательно закладывали его тело камнями, пока на пригорке не вырос высокий холмик. Потом они долго сидели у могилы капитана.

Наступила ночь, и в темноте ярко вспыхивали на горизонте далекие огни маяка. На ясном небе торопливо мерцали большие звезды и красно-зеленые сполохи северного сияния легкими, сказочными шторами переносились с одного края горизонта на другой. Луна бледным светом заливала холмистую поверхность полуострова. Черные тени от камней и валунов подчеркивали ослепительно серебристые полосы снега; щедро разбросанные повсюду глыбы гранита приобретали самые причудливые очертания, и казалось, что в этой безжизненной ледяной пустыне безмолвно застыли полчища неземных чудовищ. В гнетущей тишине чуть слышно шуршал по камням сдуваемый ветерком сухой снег.

Шкатов долго смотрел на игру красок в небе и протянул задумчиво:

— Как небо-то разыгралось! Каждая звезда с кулак!

— Да, редко такое увидишь, — отозвался боцман.

Они снова замолчали.

— А мороз прижмет нас к утру, — равнодушно проговорил Шкатов.

— Прижмет, — так же равнодушно ответил боцман. — Главное, не заснуть бы. Если я не буду подниматься или стану засыпать на ходу, ты бей меня, Степан, не жалея. Нам нельзя сдаваться, мы должны дойти до маяка.

— Ты тоже следи за мной.

— Ладно. Ну, пошли?

— Пошли.

Они поднялись.

— Прощай, Захар, — тихо оказал боцман, — не сумели сберечь тебя…

Поддерживая друг друга, моряки медленно двинулись в путь.

Давно уже скрылся из глаз высокий холмик, сложенный ими на могиле капитана, давно уже наступило утро, а они все шли и шли, не давая себе отдыха. И вдруг остановились. Прямо перед ними лежал на земле человек, головой в ту сторону, откуда они шли, уткнувшись лицом в снег и зябко поджав под себя руки. Моряки повернули закоченевшее тело.

— Он, — хрипло выдохнул боцман.

Они молча постояли над замерзшим механиком и снова побрели вперед.

Метрах в двухстах нашли полузасыпанную снегом шапку с «крабом». Шкатов поднял ее, отряхнул, потом оглянулся туда, где остался лежать Чикваидзе, и глухо сказал:

— Он возвращался…

— Понял все-таки, — дрогнувшим голосом проговорил боцман.

Степан сунул найденную шапку в карман. Теперь они брели еще медленнее. Усталость заполнила каждую клеточку тела, и они так долго боролись с ней, что теперь перестали ее ощущать, как давно уже перестали ощущать холод и голод. Они механически переставляли ноги, совершенно их не чувствуя, боясь остановиться и присесть, — уже не хватило бы сил подняться.

Так прошли еще полдня. Шкатов все тяжелее повисал на плечах боцмана, а потом и вовсе остановился. Он стоял, опустив безвольно руки, пошатываясь из стороны в сторону, и глубоко запавшие глаза его отрешенно смотрели перед собой.

— Все, Иван… выдохся… — вяло протянул он.

— Я тебе дам — «выдохся»! — взметнулся боцман.

Но Степан безразлично смотрел на боцмана и ничего не отвечал.

Боцман тряс его, грозил, звал, но все было напрасно. Степан молчал. Тогда боцман обнял его и закричал прямо в лицо:

— Ты не имеешь права сдаваться, Степан! Мы ведь с тобой коммунисты, слышишь?

Степан чуть слышно ответил:

— У них тоже есть предел…

— Неправда! Нет такого предела! Помнишь сорок первый? Под Смоленском, Степа! Мы тогда тоже думали, что нам крышка. А комиссар поднялся и пошел один навстречу немецким танкам с бутылкой горючки в руках… И мы все бросились вслед за ним… И ведь пробились! Ты помнишь, как мы пели в том бою?

И натужным, сиплым голосом боцман запел:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов,

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов!

Боцман пел, и глаза у Степана начали светлеть, в них появилось осмысленное выражение; он поднял голову, словно прислушиваясь к далекому зову, и вдруг хриплым шепотом стал повторять за боцманом:

Это… есть… наш… последний…

И… решительный бой…

Страшную картину являли собой эти два моряка — полузамерзшие, обросшие, в обледенелой рваной одежде, они стояли и пели. Их простуженные, сиплые голоса были едва слышны, но песня словно отогревала их души, вливала в них новые силы.

Боцман обнял Степана, и они медленно тронулись в путь, осторожно переступая израненными и обмороженными ногами. На подмерзшем твердом снегу за ними оставалась частая цепочка алевших следов.

* * *

Снова начали подкрадываться сумерки, когда Степан остановился и, устало глядя на боцмана, с трудом заговорил:

— Я не могу больше… лучше конец… — Он пошатнулся и тяжело осел на снег.

— Ну, ну, брось слюни распускать! — грозно, как ему казалось, закричал боцман. На самом деле он тоже говорил с трудом. Затем добавил тихо:

— Степа, пока мы вместе, мы не погибнем. Держись, родной, немного ведь осталось.

Но Степан мотнул головой.

Боцман тоскливо оглянулся вокруг, шагнул к Степану и сел рядом.

— Будем замерзать вместе, — устало проговорил он и опустил голову на колени.

Степан приоткрыл глаза и прошептал:

— Иван… Иди…

Боцман покачал головой:

— Я не дойду один. Пойдем вместе, Степан, вместе, слышишь!

Степан хрипло выдохнул:

— Не могу… Я давно уже ног не чую. И голова… целый день сегодня кружится… И гудит часто… Вот опять… гудит… Гудит и гудит… — Он сжал голову ладонями и застонал.

А боцман вдруг насторожился и стал всматриваться в небо.

— Гудит. В самом деле гудит! Степа! Это самолет! Нас ищут!

Но Степан покачал головой.

— С утра у меня гудит… А теперь и у тебя…

— Нет, черт возьми! — закричал радостно боцман. — Это самолет!

Он жадно шарил глазами по небу. А гул мотора все приближался. И вдруг из-за вершины невысокой сопки вынырнул вертолет и боком пошел прямо на них.

Возбуждение охватило моряков — они махали руками, что-то неистово кричали, и по лицу их катились слезы.

С вертолета заметили их. Машина приземлилась неподалеку. Моряки сидели на снегу, молча глотали слезы и смотрели, как от вертолета бежали к ним люди…

* * *

Ритмично, одна за другой, подкатываются волны к гранитному утесу. Глухо шипя, они рассыпаются у подножия его белой пеной и медленно отползают назад. И вот уже вдали вздувается на поверхности моря чуть заметный горб. Он бежит к берегу с каждым мигом все быстрей и быстрей, вырастает на глазах, превращаясь в огромный, колышущийся холм; вот он уже закрыл собой весь горизонт, поднялся стеной перед утесом и, не в силах остановить свой бег, с ревом и грохотом рушится на скалы, разбиваясь в брызги, в пену, и белая водяная пыль словно дымом заволакивает берег, медленно оседая в клокочущий прибой. Укрощенный вал стремительными потоками снова возвращается в море, а вслед ему утес еще долго выплевывает из расселин воду.

А наверху, высоко над этой извечной борьбой моря и скал, стоит маяк и через положенные ему промежутки времени шлет и шлет пучки яркого света в широкую морскую даль. Там, по большой голубой дороге, днем и ночью, и в штиль, и в шторм, — неторопливо идут океанские корабли. Они проходят мимо маяка и исчезают за горизонтом.

А море шумит и шумит…

НАЧАЛО ПУТИ

Серая пелена поздних сумерек опустилась на торговый порт, скрадывая очертания судов на рейде. На борту одиноко стоящего у причала грузового парохода «Печора» зажглись редкие огоньки. Бледный свет электрических ламп слабо освещал надстройки судна.

Коля Мухин поставил на палубу у трапа чемодан и осторожно кашлянул. Тотчас же из-за надстройки показался высокий парень в прорезиненном плаще. Он медленно подошел к Мухину, хмуро посмотрел на него и отрывисто спросил:

— Тебе чего здесь надо?

— Меня к вам направили, — робко улыбнувшись, ответил Мухин и торопливо протянул вахтенному направление из отдела кадров. Тот внимательно прочитал, вздохнул, затем молча переставил чемодан Коли с палубы на площадку трапа, так же молча подтолкнул туда Колю и удалился, коротко бросив:

— Стой здесь и жди!

Коля долго стоял у трапа, осматривая палубу «Печоры».

Наконец показался вахтенный матрос. За ним шел высокий моряк в форменной фуражке и кителе с одной золотой нашивкой на рукавах — вахтенный штурман. Матрос, пропуская вперед помощника капитана, негромко обратился к нему:

— Товарищ третий, разве это правильно? Опять прислали зеленого юнца, а вкалывать придется за него нам.

Стараясь не смотреть на матроса, Коля подхватил чемодан и торопливо пошел вслед за штурманом.

Они шли по ярко освещенному коридору надстройки, мимо дверей, на которых были привинчены начищенные медные пластинки с надписями. Штурман вошел в каюту старшего помощника капитана. Коля остался стоять в коридоре. Но через минуту дверь открылась, и его пригласили войти.

В кресле у стола сидел пожилой моряк с тремя золотыми нашивками на рукавах кителя. Он с любопытством посмотрел на Мухина и добродушно спросил:

— В море, конечно, не бывали?

— Нет, — ответил Коля. — Хотел в мореходное, да не прошел по конкурсу.

— Ну что же, не огорчайтесь. По крайней мере узнаете морскую жизнь.

Вахтенный провел Колю к кормовой надстройке и открыл одну из дверей.

— Вот ваша каюта и койка. Постельное белье получите завтра утром.

Коля вошел в каюту, закрыл дверь и осмотрелся. Каюта четырехместная. Справа и слева койки в два яруса. В углу у входа узкий шкаф для одежды, в стене — два круглых окошка, против входа — маленький столик, рядом табурет и парусиновое кресло-раскладушка.

Закрытая матовым плафоном лампочка слабо освещала каюту. Было тихо, холодно и неуютно. Колю охватило щемящее чувство одиночества и грусти. Вспомнился ласковый голос матери, уговаривающей остаться дома. Она очень не хотела отпускать сына в далекий северный город. Не послушался тогда Коля. А может, и правда не нужно было уезжать? Ехал он с радужными надеждами, а приехал — и вот рушатся все его мечты. В училище поступить не удалось; когда оформлялся в пароходство — приняли учеником матроса, а он хотел попасть в машинную команду; здесь, на пароходе, встретили его тоже неласково — привели в каюту, оставили одного, и никому нет до него дела.

За невеселыми мыслями Коля незаметно уснул. Разбудил его громкий разговор. Приоткрыв глаза. Мухин увидел трех молодых ребят, одетых в морскую форму. Двое были высокого роста, один из них с длинным русым чубом, нависшим на глаза, второй острижен наголо. Третий, кудрявый и рыжий, с множеством веснушек на лице, был поменьше, и Коля с удовольствием отметил про себя: «Ничуть не больше меня».

Ребята уселись за столик и развернули принесенные свертки с колбасой, булками и конфетами.

«А меня даже не замечают», — с обидой подумал Коля. И, как бы угадав его мысли, рыжий посмотрел на него и спросил:

— Что это за парень лежит у нас?

— Наверное, новенький, — равнодушно ответил стриженый.

— Может, он есть хочет? Давай разбудим. — И, не дожидаясь ответа, рыжий тронул Колю за плечо: — Друг, проснись! Ты есть хочешь? Вставай, садись с нами.

Коля открыл глаза и тихо ответил:

— Спасибо, не хочу.

— Что там не хочу, вставай!

— Смотри, опоздаешь! — добродушно вставил чубатый.

Коля доверчиво улыбнулся и встал. Рыжий подвинул ему раскладушку, а сам сел на койку.

— Ну, вот и порядок, — весело объявил он и спросил Колю: — Тебя как зовут?

— Коля Мухин.

— Муха, значит, — кивнул рыжий и, рассмеявшись, добавил: — Мы с тобой тезки. Я Миша Пчелкин, а здесь зовут Пчелкой. Так что оба летающие. Этот, — он указал на стриженого, — Ваня Ивлев, а этот, — он хлопнул по плечу чубатого, — наш чемпион по поднятию тяжестей, Владимир Бурсин. Вчера ему удалось оторвать от земли целых тридцать две тысячи граммов! Результат зафиксирован, и протокол выслан в Москву на утверждение рекорда!

— Ты помолчал бы лучше. Жужжишь целый день, надоело, — лениво пробасил Бурсин, прожевывая кусок булки. — А то дам вот щелчка — сразу почувствуешь, какие это граммы.

— Когда удав глотает пищу, он не опасный, — со смехом ответил Пчелкин.

Коля слушал, как ребята беззлобно подтрунивали друг над другом, и смеялся вместе с ними. Ему захотелось поскорее стать таким же, как и они, так же уверенно чувствовать себя на судне.

— А вы кем работаете? — решился спросить он.

— Иван как человек серьезный и солидный, — отвечал Пчелкин, — занимает руководящий пост матроса второго класса — старшего начальника над метлой и шваброй. Бурсин Владимир в будущем, конечно, будет занимать пост старшего рулевого, а пока состоит в команде Ивлева. Ну, а я самый старший среди младших — юнга.

— А меня к вам палубным учеником направили, — сообщил о себе Коля.

— Бывал в море? — спросил Бурсин.

— Нет, первый раз на пароходе.

— Ну, брат, и пострадаешь же ты, когда выйдем в море, да если к тому же шторм прихватит! — всплеснул руками Пчелкин.

— Что ты человека пугаешь? Сам-то вспомни, как травил! Да и сейчас! Тоже ведь еще не привык: как чуть качнет, так весь позеленеет и скорей на койку, — отыгрывался теперь Бурсин.

— Неправда! — горячо запротестовал Пчелкин. — Я хоть и зеленею, но работаю! Это тебе боцман всегда окажет.

Ребята рассказывали Мухину о море, о пароходе, о своей работе. Коля тоже рассказал им о себе, о том, как попал на судно.

Потом Бурсин взглянул на часы и заторопился:

— Эх, братцы, и засиделись мы! Давайте спать ложиться.

Коля забрался на матрац и уже совсем было устроился под своим пальтишком, как Пчелкин окликнул его.

— Ты что, на голом матраце собираешься спать? Так не годится. На вот тебе одну простыню. Вовка, — повернулся он к Бурсину, — у тебя две подушки, дай одну Мухе.

Пчелкин соскочил с койки, взял у Бурсина подушку и вместе с Мухиным принялся застилать матрац простыней.

— Ты не стесняйся, — поучал он Колю, — у нас по-простому. Чего у тебя нет, так у товарищей берешь. А как же? Ты на голом матраце будешь валяться, а мы под двумя простынями? Так не по-морскому будет!

Накинув на Колю свою шинель, Пчелкин погасил свет.

Громкий звонок, раздавшийся в коридоре, разбудил Мухина. Он открыл глаза, приподнялся и удивленно глядел на торопливо одевавшихся Пчелкина и Бурсина. Ивлева в каюте уже не было.

— Подъем! — крикнул Пчелкин. — Вставай, слышал, подъем играли?

— Это звонок-то?

— Ну да, как семь часов, так он и заливается! Вставай быстрей!

С помощью неутомимого Пчелкина Коля получил у кастелянши постель, заправил койку и пошел завтракать. Он невольно держался ближе к Пчелкину. К этому энергичному и уверенному в себе веселому пареньку он проникся полным доверием. В столовой они сели рядом, и Коля с интересом рассматривал моряков. Все были в форме, и только он один выделялся своей штатской одеждой. Это приводило Колю в немалое смущение. Каждый, кто заходил в столовую, с любопытством оглядывал незнакомого парнишку и спрашивал почему-то у Пчелкина:

— Новенький?

Пчелкин отвечал одно и то же:

— Новенький, наш, с палубы.

Пожилая женщина быстро подавала на стол тарелки с отварным картофелем и сардельками. Коля позавтракал и вместе с Пчелкиным вышел из столовой.

— А что сейчас делать? — спросил он.

— У нас сегодня отход, работенки хватит. А тебе надо к боцману идти, доложиться и получить работу. Он скажет, что тебе делать.

Пчелкин объяснил, как найти боцмана, как надо «доложиться» и что спросить.

Боцмана Коля нашел на палубе.

— Товарищ боцман, можно у вас спросить?

Боцман хмуро посмотрел на Колю:

— Ну, спрашивай.

— Я — Мухин, ученик матроса. Что мне делать?

Лицо боцмана посветлело.

— А-а, новенький! Пока присматривайся ко всему, привыкай. А сейчас пойдем-ка со мной.

Он повел Мухина в кладовую, выдал ему сапоги, тужурку, брюки и рукавицы. Коля схватил вещи в охапку и помчался в каюту переодеваться.

В новенькой робе Мухин вышел на палубу и направился к трюму, где работали матросы. Они быстро и ловко поднимали толстые доски с палубы и клали их одну за другой, закрывая широкое горло трюма.

— Эй, парень! Чего стоишь? Иди помогай! — крикнул одетый в потрепанную куртку матрос. Коля узнал в нем вчерашнего вахтенного.

— Боцман сказал, что мне сегодня не надо работать. Я с судном буду знакомиться, — с достоинством ответил Коля, довольный, что он может и не подчиниться этому человеку.

— Ты думаешь, что знакомиться — это значит руки в брюки и гулять по палубе? А ну, иди сюда, берись за лючину. Я тебя познакомлю сейчас!

Коля испуганно подошел и осторожно взялся за широкий конец доски.

— Не так, не так! Не за доску берись, а за скобу. Эти доски лючинами называются, ими трюм закрывают, а сверху еще и брезент натягивается, чтобы вода в трюм не попадала, понял?

И матрос, ворча и чертыхаясь, долго объяснял Мухину устройство трюмов и учил морской терминологии. А Коля с ужасом убеждался, что он не способен запомнить ни одного из этих диковинных слов: «талрепы», «бимсы», «комингсы»…

Когда солнце скрылось за вершинами гор, пароход отошел от причала.

Для Коли это были особенно волнующие минуты — ведь он в первый раз в жизни уходил в рейс! И ему показалось странным, что береговой матрос, медленно подойдя к толстой тумбе и лениво скинув с нее швартовые концы, даже не взглянул на отходящий пароход, пошел на другой конец причала.

Мухин вместе с матросами выбирал швартовые концы, крутил вьюшку, закрывал чехлом брашпиль. Боцман, видя старание новичка, одобрительно оказал:

— Молодец, неленивый.

От этих слов Коля зарделся и почувствовал вдруг прилив энергии. Он готов был работать всю ночь. Но уже через полчаса после отхода судна палуба опустела — все разошлись по каютам. Один Коля стоял на палубе и жадно смотрел вперед. Мимо плыли скалистые берега, покрытые бурыми пятнами мха. С левого борта из-за скал широким веером разбегались по небу лучи заходящего солнца.

* * *

В тот вечер Коля так и не увидел моря, хоть и решил не ложиться спать, пока судно не выйдет из залива. Но целых три часа торчать на палубе без дела, да еще одному, оказалось утомительно, и он пошел в каюту. Потом прилег на койку всего на полчасика…

Утром Коля проснулся задолго до звонка побудки. Солнце врывалось в открытый иллюминатор. Снизу доносился глухой рокот работающей машины. В каюте стоял запах свежести, очень напоминавший запах зелени на грядках в огороде, куда Коля, бывало, бегал каждое утро, чтобы нарвать к завтраку холодных, в серебристых пятнах росы огурцов.

Ощущение чего-то необычного и радостного наполняло Колю. Он быстро встал, наскоро заправил койку, тихо вышел из каюты — и невольно зажмурился от ударившего прямо в глаза яркого солнца.

Море, необозримое, могучее, манящее к себе море расстилалось перед ним. Тысячи зайчиков играли на гладкой, чуть колышущейся поверхности. Так вот оно какое, море!

Весь день Мухин был в приподнятом настроении. Работалось легко. Вместе с Пчелкиным драил медные ручки и поручни трапов какой-то зеленой массой, которую все называли чистолью, делал приборку в боцманской кладовой.

В обед все собрались в столовой. Коля уже не испытывал робости. Правда, боцман не пустил его в столовую в робе, заставил сходить в каюту и переодеться, но штатская одежда уже не смущала Колю. Теперь он вмешивался в разговоры и даже храбро попросил добавки. Пчелкин удивленно протянул:

— Ого-о!

Коля в свою очередь ответил ему:

— Говорят, каков в еде, таков и в работе!

Дружный хохот раздался в столовой. Сквозь смех слышались подбадривающие возгласы:

— Ловко!

— Молодец, Муха, нажимай!

— Пчелкин, каков новичок-то? Ответил, а тебе и крыть нечем?

Пчелкин смеялся громче всех, хлопал Колю по плечу и старался перекричать шум:

— Вот так работник! Дня еще не проработал на судне, а уж добавки просит! Силен мужичок!

Боцман, улыбаясь в усы, одобрительно проговорил:

— Ничего, парню расти надо. Ешь, Мухин, не стесняйся, море сильных любит.

Вечером Коля уверенно заявил Пчелкину:

— Вот видишь, на меня море не действует. Даже голова не болела.

Пчелкин усмехнулся и передразнил:

— «Не действует»! Такое-то море и на меня не действует. Подожди, вот попадем в шторм, тогда скажешь.

Они стояли на палубе. Был поздний час, но полярное солнце щедро лило свои лучи с ясного, без единого облачка, неба. Зеркальная гладь моря отбивала четкую линию горизонта на фоне чуть голубеющего небосклона. Пароход быстро шел вперед, подрагивая всем корпусом. Перед тупым носом судна, тщетно пытаясь оторваться и убежать вперед, катилась невысокая пенистая волна. Форштевень непрерывно догонял ее и распускал длинными усами вдоль обоих бортов. Мягко журча, волна обтекала судно и звонко плескалась о его железный корпус.

* * *

Как и все новички, Коля мечтал попасть в шторм. В его воображении рисовались картины одна другой удивительней: вот громадная волна надвигается прямо на него, грозя смыть за борт, а он, не обращая на нее внимания, продолжает делать какую-то очень важную работу. Волна сбивает его с ног, тащит по палубе и вот-вот выбросит за борт, но в последнюю минуту Коля успевает схватиться за кнехт и, весь промокший, в синяках, снова берется за дело. А вот волна смывает за борт Пчелкина… Коля храбро бросается в бушующее море и спасает друга.

Мухин не мыслил себе плавание без штормов. В самом деле, что ж это за плавание?

Сегодня погода резко изменилась. Темные, рваные облака быстро неслись навстречу выходящему из залива судну и скрывались за скалами. Резкий ветер вспенивал потемневшую воду и уныло завывал в снастях. Помрачневший боцман хлопотливо бегал по палубе и покрикивал на матросов, закрывавших трюмы:

— Пошевеливайтесь, пошевеливайтесь! Погодка-то, видите, какая. Качнет так, что все полетит. Веселей, веселей работать!

Матросы работали быстро и, против обыкновения, молча. Даже неугомонный Пчелкин и тот притих. Чувствовалось, что наступает что-то тревожное и грозное.

— Скоро качать начнет, — тихо сказал Пчелкин Коле. — Старпом говорит, что в море шторм восемь баллов. Достанется нам.

Коля посмотрел на посеревшее лицо своего друга, хотел пошутить, но понял, что шутка неуместна. Поблизости раздался взрыв смеха. Они оглянулись — на трюме расположились матросы.

— Работать кончили, — оживился Пчелкин. — Пойдем к ним.

— Что, Миша, труба, брат, тебе приходит? — весело забасил Бурсин. — Вот погодка-то — кое-кому достанется. Э-э, да ты заранее позеленел?

— Ладно, не в первый раз, — хмуро отшучивался Пчелкин. — У меня теперь напарник есть — Мухин.

— Почему ты думаешь, что и меня укачает? — несмело возразил Мухин.

— Не поддавайся, Муха, держись! Только пчелы моря боятся, — подтрунивал Бурсин.

…Вскоре начало покачивать. Пароход нехотя, словно через силу, валился на один борт и так же медленно переваливался на другой. В каюте вдруг стало душно и жарко. Коля с трудом приподнялся на койке. Ивлев и Бурсин как ни в чем не бывало сидели за столиком и разговаривали. Ивлев искоса посмотрел на побледневшего Колю, оказал:

— Ты выйди на палубу, на свежем воздухе тебе лучше будет.

Коля послушно вышел и стал у надстройки, крепко ухватившись за поручни ведущего на ботдек трапа.

Темные тучи низко нависали над водой. Косматые гребни бегущих одна за другой волн с грохотом разбивались о судно. Брызги неслись в воздухе сплошной пеленой. На ветру Коле стало лучше. Но усилилась качка, и снова заболела голова. Обдаваемый брызгами, Коля уныло глядел на разбушевавшуюся стихию.

— Что, мутит? — подойдя, участливо спросил Пчелкин.

Коля увидел бледное лицо друга и его тусклые страдальческие глаза.

— Мутит, — вяло кивнул Коля.

— Меня тоже. Места не нахожу, — доверчиво пожаловался Пчелкин. — Но ты не поддавайся. Привыкнем. Боцман говорит, он тоже сначала боялся качки.

…Пароход тяжело содрогался от тупых ударов волн. Измученный качкой Мухин лежал на койке и тихо стонал. Вдруг необычайно тяжелый удар потряс весь корпус судна. Пароход круто вздыбился и стремительно провалился куда-то вниз. Сквозь вой ветра и рокот волн донесся долгий грохот, и вслед за этим пронзительно завыл сигнальный ревун. Ивлев и Бурсин тотчас же вскочили и выбежали из каюты. В репродукторе щелкнуло, и раздался зычный голос:

— Водяная тревога! Водяная тревога! На первом трюме сорван брезент! На первом трюме сорван брезент!

Пчелкин вскочил с койки и, торопливо надевая резиновую куртку, закричал Мухину:

— Вставай, слышишь, тревога!

Коля приподнял тяжелую, как свинцом налитую, голову, вяло махнул рукой.

— Не могу. Умираю.

— Я тебе дам «не могу»! Вставай, говорят! Ну!

— Не могу! — не открывая глаз, прошептал Коля.

Судно резко накренилось. Пчелкин, не удержавшись, упал и больно ударился о койку. И то ли от боли, то ли от злости на его глазах выступили слезы, и он яростно затормошил Мухина.

— Да вставай же ты, Колька! Там брезент сорвало с трюма, зальет трюм!

Пчелкин силой стащил Мухина с койки, заставил надеть сапоги и куртку. Держась друг за друга, они вышли на палубу. Потоки воды перекатывались через борт. Ванты и мачты вибрировали под напором ветра.

Выждав момент, когда судно выпрямилось, Пчелкин стремительно побежал по палубе, увлекая за собой Мухина.

— Полундра, держись! — вдруг закричал Пчелкин и бросился под высокий комингс трюма. Коля только успел поднять глаза, как бурлящий поток воды захлестнул его, сбил с ног и потащил по палубе. Захлебываясь горько-соленой водой, Коля судорожно цеплялся за палубу, но гладкие стальные листы ускользали из-под рук. Наконец напор воды ослабел. Коля поднялся на ноги и отчаянно закричал:

— Пчелкин! Пчелкин!

— Здесь я. Бежим скорее!

Цепляясь за натянутый вдоль борта толстый канат — штормовой леер, они побежали вперед, к носу судна. Коля зорко смотрел по сторонам и уже не думал ни о шторме, ни о качке — только не прозевать бы, уследить за уходящей из-под ног палубой, за очередным ударом волны.

И странно, исчезло ощущение неприятной тошноты, новое чувство захватило Колю — азартное чувство борьбы со стихией.

Матросы, обдаваемые потоками воды, закрывали трюм брезентом. Старший помощник капитана, увидев Мухина и Пчелкина у аварийного трюма, сердито вздернул брови и заорал на них:

— Куда вас черти принесли! Смоет за борт, потом хлопот не оберешься! А ну, топайте… — И вдруг пронзительно закричал: — Полундра!

Все бросились под высокий фальшборт, защищавший от прямого удара волны. Масса воды обрушилась на людей, но матросы крепко держались друг за друга и за штормовые леера. Поток с грохотом прокатился по палубе, потащив с собой тяжелый брезент. И снова матросы волокли его назад, закрывали горловину трюма. Работали напряженно и быстро. Изредка раздавались короткие выкрики:

— Тяни!

— Заклинивай!

— Бей!

Мухин до крови расцарапал руки, но не заметил этого. Он яростно тащил брезент, отплевываясь и что-то выкрикивая, бросался вместе со всеми под укрытие от волн и снова брался за работу.

Наконец трюм закрыли. Мокрые, озябшие матросы гурьбой ввалились в столовую.

Кто-то сбегал в кладовую, принес хлеба и большую миску соленых огурцов. Все молча принялись за еду. Пчелкин выбрал огурец побольше и протянул его Коле:

— Ешь, огурцы в качку полезно есть.

Коля кивнул головой и взял огурец. Ему снова не хотелось ни говорить, ни шевелиться.

Усталые матросы изредка перекидывались короткими репликами:

— Да-а, вот это поддает!

— А что еще впереди будет!

— Ничего, пройдет.

— Пройти-то пройдет, вымотает всех.

— Уж не без этого. Да ведь не привыкать!

— Кому как.

Мухин слышал этот неторопливый, серьезный разговор, жевал огурец и отдыхал.

Пусть отдохнет парнишка — сегодня он принял свое первое морское крещение. Впереди у него еще много штормов, но этот первый шторм он будет помнить всю жизнь.

Загрузка...