Сергей Абрамов Детская фантастика

Рыжий, Красный и человек опасный

Глава первая КЕША И ГЕША

Эта престранная, почти невозможная история началась в субботу, в жаркую июньскую субботу, в первый выходной первого летнего месяца, в первую субботу долгих школьных каникул. Дети в этот день не пошли в школу, а родители — на работу. В этот день не звонили будильники, нахально врываясь в утренние сны. В этот день не стаскивал никто ни с кого одеяла, не совал в руки портфель с учебниками, тетрадями, рогатками и трубочками для стрельбы жеваной бумагой, не гнал на занятия. В этот день ожидались походы в зоопарк, в парк культуры и отдыха, бешеная гонка на виражах «американской горы» и гора мороженого, лучшего в мире мороженого за семь копеек в бумажном стаканчике.

Короче говоря, это был день всеобщего отдыха, и провести его следовало с толком и со вкусом. Иннокентий Сергеевич Лавров знал это совершенно точно, и план субботнего дня был у него продуман досконально — может быть, не считая мелочей, но ведь все мелочи-то не учесть, а серьезные этапные мероприятия утверждены еще вчера с Геннадием Николаевичем Седых, с коим мероприятия эти и надлежало претворить в жизнь.

Иннокентий Сергеевич давно проснулся, но еще лежал под одеялом, делал вид, что спит, ловил последние минуты уединения, когда можно подумать о своем, о наиважнейшем, подумать не торопясь, не урывками — между завтраком и, к примеру, выносом мусорного ведра, — а спокойно.

Но — ах какая досада! — не долго продолжалось спокойствие. В комнату вошла мама и сказала уверенно и властно:

— Кешка, вставай и не валяй дурака! Я же вижу, ты притворяешься…

Конечно, если бы Иннокентию было лет эдак двадцать пять, он вполне мог бы возмутиться насилием над личностью, заявить протест, не послушаться, наконец. Но моральная и экономическая зависимость от родителей не оставляла ему права на протесты и возмущения. Нет, конечно же, он вовсе не смирился, протестовал, бывало, и протестует, даже на бунты решался. Но бунты подавлялись, а последующие экономические и моральные санкции были достаточно неприятны.

Помнится, как-то собрались они с Геннадием в поход, а мать возьми да и скажи:

— Какой еще поход, когда у тебя гланды!

Интересное кино: гланды у всех, а в поход не идти ему!

Ну, бунт, конечно, восстание, лозунги, требования всякие, а родителям это все как комар укусил. Более того, отец заявляет грустным голосом:

— А я еще хотел тебя с собой на рыбалку завтра взять…

Иннокентий заинтересовался, приостановил бунт, спросил у отца:

— А куда?

— Какая теперь тебе разница? — ответил тот. — Ну, на Истринское водохранилище. У дяди Вити там моторка стоит.

— Это здорово, — прозондировал почву Иннокентий, так осторожненько прозондировал.

— Конечно, здорово, — согласился отец, — только теперь для тебя рыбалочка плакала: будешь сидеть дома в наказание за скверный характер и непослушание.

А сам тогда на рыбалку поехал и, заметьте, ничего не привез, даже окунька дохленького. А насчет логики — полная слабость. Судите сами: в поход — гланды мешают, а на рыбалку с гландами — милое дело. Иннокентий указал ему на несоответствие, так мать вступилась.

— Сравнил, — говорит, — тоже! Там бы отец за тобой смотрел…

А самой-то и невдомек, что в тринадцать лет человек может сам за собой посмотреть. Сейчас дети взрослеют значительно быстрее, чем в старые времена. Явление известное, но родители, признавая акселерацию в мировом, так сказать, масштабе, почему-то не замечают ее в стенах собственной квартиры. Это, к сожалению, всюду так, не только у Иннокентия. Они с Геннадием обсуждали эту проблему не раз и пришли к выводу, что спорить с родителями бессмысленно: их не убедить. Надо признавать за ними право сильного, вырабатывать тактику и теорию для сотрудничества, прощая им неизбежное желание руководить. Тем более что опыт у родителей немалый. Отец Иннокентия — журналист, пишет о проблемах науки и, когда не воспитывает сына, рассказывает ему такое, что дух захватывает: о телекинезе, к примеру, или о пульсирующих галактиках. А мать — врач. И гланды — ее специальность. Так что тогда, с рыбалкой, и спорить-то бессмысленно было.

Геннадию легче: у него только бабушка, а родители в Японии. Они у него дипломаты и приезжают домой раз в году, в отпуск. И тогда им некогда сына воспитывать: они его долго не видели, соскучились, а желание воспитывать приходит благодаря каждодневному общению. Вот у бабушки Геннадия это желание никогда не исчезает. Она прямо-таки живет одним этим желанием…

Мама подняла жалюзи на окне, и в комнату ворвался как раз этот самый июньский день, жаркий субботний день, и солнце мгновенно высветило паркет, пустив по нему золотую реку, по которой поплыли две лодки, два курильских кунгаса, полные синей рыбой горбушей.

Мама взяла лодки и кинула их к кровати:

— Тебе сколько раз говорить, чтобы ты не разбрасывал по комнате вещи? Быстро умывайся — и завтракать! Отец ждет.

Иннокентий вздохнул тяжело, сунул ноги в тапочки, которые, конечно, уже не были никакими лодками, пошлепал в ванную. Плохо, что завтрак уже готов: надо было встать пораньше и проверить собственную меткость. Если пустить воду из крана, а потом зажать отверстие пальцем, то сквозь маленькую щелку вырывается восхитительная сильная струя. Ее можно направить в любую сторону, и однажды Иннокентию удалось наполнить водой мыльницу на стене. А до нее от крана добрых два метра! Правда, тогда же он устроил в ванной комнате небольшой потоп — и ему попало, но это уже издержки производства.

Эксперимент повторить было некогда, да и нельзя: мама сзади с полотенцем стояла, торопила — скорей-скорей! — будто от того, как быстро Иннокентий умоется и почистит зубы, зависела работа отца. А она совершенно не зависела ни от чего, она и не предполагалась сегодня. Это Иннокентий знал абсолютно точно, он имел с отцом накануне вечером встречу на высшем уровне, и две стороны пришли к единодушному мнению о необходимости присутствия отца на показательном запуске опытной модели самолета КГ-1, который состоится именно сегодня, в субботу, часов эдак в двенадцать. А почему не раньше? А потому что следовало кое-что доделать, докрасить там, довинтить — как раз с десяти до двенадцати. Конструкторы рассчитывали успеть все сделать за два часа. «К» — это был Кеша, Иннокентий Сергеевич. «Г» — Геша, Геннадий Николаевич. А цифра означала, что до сих пор Кеша и Геша авиамоделизмом не занимались.

Вообще их так все и называли: Кеша и Геша. Иногда даже соединяли их имена. Кто, допустим, ужа в школу принес? Ответ: КЕШАИГЕША. Такое странное, почти марсианское имя: КЕШАИГЕША. Когда человеку тринадцать лет — уже тринадцать! — и он перешел в седьмой класс — уже в седьмой! — он прекрасно понимает толк в разных там марсианских именах. Но он совсем не против, когда его величают по имени-отчеству. Это солидно. Это обязывает. Это, наконец, приятно волнует самолюбие.

Плохо то, что, кроме Кешиного отца, никто их по имени-отчеству не называет. А тот называет. Вежливо и с достоинством. Вот как сейчас.

— Иннокентий Сергеевич, не разделите ли нашу трапезу?

Тут и отвечать надо соответственно: «Отчего же не разделить? Премного благодарен».

И даже надоевший творог кажется гениальным творением кулинарии: все зависит от того, как к нему подойти.

— Состоится ли запуск КГ-1, интересуюсь с почтением? — Это отец из-за «Советского спорта» выглянул.

— Всенепременно. — Кеша поднатуживается и вспоминает еще одно «великосветское» выражение: «наипрекраснейшим манером».

Отец хмыкает и закрывается «Спортом», а мать говорит, нарушая заданный стиль:

— Ешь аккуратно, все на скатерть роняешь… Сил моих нету!

Склонность матери к гиперболизации невероятна: если бы Кеша ронял на скатерть все, то что бы, интересно, он ел? А десяток творожных крошек не в счет, мелочи быта. Кеша собирает их в ладошку, высыпает в тарелку.

— Благодарствую. — Он не выходит из стиля. — Позвольте откланяться?

— Позволяем, — говорит мать.

И Кеша бежит к двери, крича на ходу:

— Папка, ты не уходи никуда! В двенадцать, помнишь?

Хлопает дверь — и вниз с шестого этажа.

Бежать по лестнице можно по-разному. Можно через ступеньку — способ проверенный и довольно тривиальный. Можно через две — тоже часто встречающийся в практике способ. Но если левой рукой опираться на перила, то можно прыгать сразу через несколько ступенек. Кешин рекорд — пять. Гешка однажды прыгнул через семь, но сам своего рекорда больше не повторил. А у Кеши все стабильно: не один раз через пять ступенек, а все время, до двери подъезда, махом через порог, и бег с препятствиями окончен. Дальше начинается бег по пересеченной местности, а с кроссом у Кеши полный порядок, тут он даже Гешу с его семью ступеньками обставит как миленького.

Геша ждет Кешу на лавочке у подъезда, сидит пригорюнившись, прижимая к груди КГ-1, завернутый в чистую простыню. У Кеши возникает сильное подозрение, что простыню Геша стащил у бабки: это хорошая индийская простыня с цветочками, новая, крахмальная. Геша качает модель, как мать любимого ребенка, только колыбельную не поет. Кеша садится рядом:

— Ты чего раскис?

Несмотря на общее марсианское имя, Кеша и Геша абсолютно не похожи друг на друга. В их дружбе проявляется всесильный закон единства противоположностей. Кеша рыж, коренаст, шумен. Геша — черен, щупловат, тих. Геша типичный интеллигентный ребенок. Ему бы скрипку в руки, на шею бант и: «А сейчас, товарищи, юный вундеркинд Геннадий Седых, тринадцати лет, исполнит полонез Огинского!» Но нет, не исполнит: слуха у Геши нет. У него нет ни слуха, ни голоса, но он любит петь и поет все без разбору.

Геша всегда несколько томен и грустен: он считает, что это ему идет. Он поднимает воротник школьной курточки, скрещивает руки на груди, прислоняется к стенке. Он мыслит, не тревожьте его. Может быть, он пишет стихи? Опять-таки нет: за свою жизнь Геша сочинил лишь одно двустишие такого сомнительного содержания: «А у Кешки, а у Кешки не голова, а головешка», в коем намекал на цвет волос своего друга, за что и был бит другом.

У интеллигентного Гешки была одна, на взгляд бабушки, ужасная страсть: он любил паять. То есть не просто паять — кастрюли там и чайники. Нет, он паял схемы.

Это красиво звучит — паять схемы. Геша паял схемы радиоприемников, припаивал конденсаторы, сопротивления, полупроводники всякие, потом укладывал все это в пластмассовый корпус, купленный на нетрудовые доходы в магазине «Пионер», что на улице Горького, и поворачивал колесико, которое должно было включить этот приемник, дать ему голос или просто звук. Вы думаете, звука не было? Звук был, и в этом-то и заключалась великая сила Геши: его приемники всегда работали, и работали не хуже магазинных.

Конечно, у него валялось дома два-три приемничка, еще не доведенных до совершенства. А остальные давно нашли своих хозяев: Геша был щедр и раздаривал поделки друзьям. Он дарил их, грустно улыбаясь, просто запихивал в руки: «Берите, берите, мне не нужно, я еще сделаю».

Например, у Кеши имелось восемь разноцветных коробочек, до отказа набитых радиодеталями. Коробочки принимали «Маяк» и прочие программы с музыкой и песнями, которые не умел, но любил исполнять безголосый Геша. А Кеша, напротив, исполнял их с некоторым умением.

У Кеши, конечно, внешность не тянула на высокую интеллигентность. Таких, как Кеша, снимают для книг о детском питании, что в раннем детстве с ним и произошло: какой-то залетный фотограф, знакомый отца, щелкнул его своим «никоном» и поместил в журнале «Здоровье» с зовущей надписью: «Он ест манную кашу».

К слову сказать, Кеша действительно ел манную кашу. И что самое ужасное, он писал стихи. И стихи эти печатались. Правда, пока лишь в стенной газете, но вы же сами знаете, как трудно начинают великие…

В довершение ко всему перечисленному Кеша не умел паять. Когда дело доходило до молотка, рубанка или паяльника, таланты Кеши заканчивались. Нет, он не был мастером и даже не мог быть подмастерьем. Но зато он умел руководить и вдохновлять.

И Геша высоко ценил это довольно распространенное среди человечества умение. Геша говорил, что в присутствии Кеши ему гораздо лучше работается.

Модель КГ-1 была сработана Гешей как раз в присутствии Кеши. Кеша скромно хотел зачеркнуть букву «К» на фюзеляже самолета, но друг воспротивился.

— Я без тебя бы сто лет возился…

А так сто лет сжались до размеров недели, и вот вам финал: запуск модели на пустыре возле детских песочниц. Финал — это торжество, а Геша был грустен…

— Ты чего раскис? — повторил Кеша, потому что видел, что Гешка действительно чем-то всерьез расстроен.

— Плакали наши испытания.

— Это почему?

— Козлятники победили.

— Когда?

— Почем я знаю? Сегодня утром, наверно…

Кеша посмотрел на пустырь. Рядом с песочницами стоял крепко врытый в землю двумя ногами-столбами зеленый стол, стол-великан, могучий плацдарм для домино. И плацдарм этот был занят прочно и, видимо, навсегда. Козлятники действительно победили.

Глава вторая КЕША, ГЕША И КОЗЛЯТНИКИ

— Где же теперь в футбол играть? — растерянно спросил Кеша.

Известно, в минуту растерянности на ум приходят самые что ни на есть нелепейшие мысли. Ну, спрашивается, при чем здесь футбол, когда на руках у Геши модель нелетанная, неиспытанная, можно сказать, еще не родившаяся? Поэтому Геша и сказал саркастически:

— На проезжей части улицы — где ж еще!

Гешу футбол в этот момент не волновал, хотя лучшего вратаря не существовало во всех дворах на правой стороне Кутузовского проспекта. Но футбол в текущий момент был делом двадцать пятым. А первым делом была, конечно же, кордовая модель, чудо-аэроплан с красными крыльями и бензиновым моторчиком. Ее на проезжей части улицы не запустишь: это вам не в футбол играть.

Конечно же, козлятники заняли лишь малую часть пустыря, но и это уже было катастрофой. Разве какой-нибудь взрослый человек допустит, чтобы рядом с местом его раздумий кто-то гонял рычащее и воняющее бензином создание или грязный мяч, которым можно попасть в голову, в руку, в комбинацию костяшек домино на столе.

«Бобик сдох», как говаривал слесарь Витя, принимая скромную трешку от Гешиной бабушки или Кешиной мамы в благодарность за мелкий ремонт водопроводной аппаратуры.

— Слушай, Гешка, — загорелся Кеша, — а давай пойдем к ним и попросим разрешения пустить самолет, а?

— Ты идеалист, — сказал Геша. — Такие никогда не разрешат.

— О людях надо думать лучше, — настаивал идеалист Кеша.

— О людях надо думать так, как они того заслуживают, — недовольно сказал Геша, но все же встал, оправил индийскую простыню на модели, вздохнул тяжело: — Пошли попробуем?

— Рискнем…

Они медленно — так идут на казнь или к доске, когда не выучен урок, что почти одно и то же, — пошли сначала по асфальтовой дорожке, потом по траве мимо школьного забора — словом, привычным маршрутом «бега по пересеченной местности». Они подошли к свежеврытому столу и остановились. За столом шла баталия.

— Дубль-три! — орал пенсионер Петр Кузьмич, общественник, член общества непротивления озеленению, активный домкор стенной газеты при домоуправлении, личность несгибаемая, поднаторевшая в яростной борьбе с пережитками капитализма в квартирном быту. — Дубль-три! — орал он и шлепал сухонькой ладошкой о зеленое поле стола, сухонькой ладошкой, к которой намертво приклеилась черная костяшка «дубль-три». А может, вовсе и не приклеилась, а просто ускорение, с которым Петр Кузьмич бросал сверху вниз свою ладошку, превышало земное, равное девяти и восьми десятым метра в секунду за секунду и присущее свободно падающей костяшке.

— Это хорошо, — спокойно ответствовал Петру Кузьмичу другой пенсионер — Павел Филиппович, полковник в отставке, тоже общественник, но менее усердный в общественных делах. — Это хорошо, — ответствовал он и аккуратно, тихонько прикладывал свою костяшку к еще вибрирующему «дублю» Петра Кузьмича.

— Смотри, Витька! — угрожающе говорил Петр Кузьмич своему напарнику — как раз тому самому слесарю Витьке, имеющему неприглядную кличку Трешница.

— Я смотрю, Кузьмич, — хохотал Витька, — я их щас нагрею, голубчиков! — И удар его ладони о стол, несомненно, зарегистрировала сейсмическая станция «Москва».

А у Павла Филипповича напарником был некто Сомов — тихий человек из второго подъезда. Он был настолько тих и незаметен, что кое-кто всерьез считал Сомова фантомом, призраком, человеком-невидимкой. Был, дескать, Сомов, а потом — ф-фу! — и нет его, испарился в эфире. Но Кеша и Геша знали совершенно точно, что Сомов существует, и даже были у него дома: ходили с депутацией за отобранным футбольным мячом. Помнится, они мяч гоняли, и кто-то пульнул его мимо ворот и попал в этого самого Сомова. А тот — тихий человек, не ругался, не дрался, просто взял мяч и пошел домой во второй подъезд. Тихо пошел — не шумел, как некоторые. А мяч отдал только с третьего раза. С ним дело ясное: для него этот стол — кровная месть за тот случайный удар. Он этот стол под угрозой расстрела не отдаст. Вот он посмотрел на Кешу с Гешей, на их модель под простыней тоже посмотрел, заметил, что на мяч она не похожа, успокоился и приложил свою костяшку к пятнистой пластмассовой змее на ядовитой зелени стола. Тихо приложил, под стать своему напарнику.

— Товарищи, — сказал Кеша, прежде чем Петр Кузьмич снова замахнулся для богатырского удара, — мы к вам с просьбой.

Петр Кузьмич досадливо обернулся, проговорил нетерпеливо:

— Ну, пионеры, давай быстрее.

И Витька тоже стал смотреть на них, и тихий Сомов, и Павел Филиппович из-под очков глянул: что, мол, за просьба у пионеров, которые, как известно, молодая смена и просьбы их следует уважать? Иногда, конечно.

— Мы вот тут модель сделали, покажи, Гешка, так нам ее испытать надо, а мы не знали, что стол врыли, и думали на пустыре, так можно рядом, мы не помешаем.

— Погоди, пионер, — сказал Петр Кузьмич, — ты не части, ты по порядку — чему тебя только в школе учат? Какая модель — вопрос первый. Как испытать — второй. При чем здесь стол — третий. Ответить сможешь?

— Смогу, — обидчиво сказал Кеша. Он почему-то волновался и злился на себя, на это несвоевременное, глупое волнение, когда надо быть твердым и убедительным. — Это модель самолета КГ-1, кордовый вариант, который мы хотим испытать на нашем пустыре. Мы не знали, что именно здесь общественность дома построит стол для тихих игр, и рассчитывали, что пустырь будет по-прежнему свободен. Однако теперь, понимая, что своими испытаниями мы можем как-то помешать вашему заслуженному отдыху, все же просим благосклонного разрешения запустить в воздух этот первый в истории нашего дома самолет.

Он кончил. Геша, снявший с модели простыню, с восхищением смотрел на друга: такую речь, несомненно, одобрил бы и сам товарищ нарком Чичерин, не говоря уже о директоре школы Петре Сергеевиче.

Теперь общественность разглядывала модель, и разглядывала по-разному. Петр Кузьмич с неодобрением смотрел: он не доверял авиации, предпочитая железную дорогу, и если бы ребята смастерили модель паровоза или тепловоза, то Петр Кузьмич разрешил бы испытать ее и сам бы дал свисток к отправлению. Но самолет… Нет!

А Павел Филиппович смотрел на модель с ревностью. Павел Филиппович тоже не любил авиацию, потому что в прошлом был артиллеристом и не уважал заносчивых авиаторов, которым год службы идет за два, и звания быстрее набегают, и зарплата, и вообще… Вот если бы ребята пушку сварганили, то он бы сам «Огонь!» скомандовал. Но самолет… Нет!

А Витька смотрел на модель как раз с интересом. Он думал, что если бы сделать такую самому, а еще лучше — отнять ее у этих сопляков, то вполне можно оторвать за нее рублей пятнадцать, а то и двадцать. Испытывать не надо, потому что случайно разбить ее можно, какие-нибудь детали повредить — и тогда хрен возьмешь пятнадцать рублей. А то и двадцать… Нет, Витька тоже был против испытаний.

А Сомов на модель не смотрел. Тихий Сомов смотрел на оставленные на столе костяшки партнеров, вернее, подсматривал и прикидывал свои шансы. Сомов вполне приветствовал модель как средство отвлечения партнеров, но — только на минутку. Достаточно, чтобы подготовить возможный выигрыш. А для этого надо продолжать игру и не отвлекаться на какие-то испытания.

— Нет, — сказал Петр Кузьмич, выражая общее мнение. — Вы, пионеры, молодцы. Авиамоделизм надо всемерно развивать, но не в ущерб обществу. А общество сейчас культурно отдыхает. Так? — Это он спросил у общества в порядке полемического приема, и общество согласно подыграло ему: так-так, правильно говоришь. — А значит, отложите испытания на после обеда. Думаю, мы к тому времени закончим игру?

— Может, и закончим, — хихикнул Витька, — а может, и не закончим. У нас самая игра только после обеда и пойдет.

— Это верно, — раздумчиво сказал Павел Филиппович. — Кто знает, что будет после обеда… Идите, ребяточки, идите и не останавливайтесь на достигнутом. Модель самолета доступна многим, а вот смастерите-ка вы зенитку… — Он мечтательно зажмурился, может быть, вспомнив, как палил он из своей зенитки по фашистским «мессерам», как палил он по ним без промаха и был молодым и сильным, и сладко было ему вспоминать это…

А тихий Сомов ничего не сказал, потому что все уже было сказано до него.

— Пошли, Кешка, — тихо проговорил Гешка, — я же тебя предупреждал: такие своего не отдадут.

— Но-но, паренек, — строго заметил Петр Кузьмич, — не распускай язык. — Но заметил он это, впрочем, лишь для порядка, потому что уже отвлекся и от пионеров, и от их модели, а думал о партии, которая складывалась благоприятно для него и для Витьки.

— Ладно, — сказал Кеша, — мы пойдем. На вашей стороне право сильного. Но не злоупотребляйте этим правом: последствия будут ужасны.

Это он просто так сказал, про последствия, для красоты фразы. И вряд ли он думал в тот момент, что слова его окажутся пророческими. Ни он так не думал, ни Геша, ни тем более Петр Кузьмич, который только усмехнулся вслед пионерам — мол, нахальная молодежь нынче пошла, спасу нет от нее, — усмехнулся и брякнул костяшкой о стол:

— Пять-три. Получите вприкусочку.

— Окстись, Кузьмич, — сказал Витька. — Как со здоровьем?

Петр Кузьмич строго посмотрел на наглого Витьку, а только потом на уложенную на стол костяшку. Посмотрел и удивился: не «пять-три» он сгоряча выхватил, а вовсе «шесть-один».

— Ошибку дал, — извинился он, забрал костяшку, вынул из жмени нужную, шлепнул о стол. — Вот она.

— Ты, Кузьмич, или играй, или иди домой и шути со своей старухой, — обозлился Витька, — а нам с тобой шутить некогда.

Петр Кузьмич снова взглянул на стол и ужаснулся: пятнистую доминошную змею замыкала все та же костяшка «шесть-один», хотя он голову на отсечение мог дать, что брал не ее, а «пять-три».

— Надо ж, наваждение какое, — заискивающе улыбнулся он, забрал проклятую костяшку, сунул ее для верности в кармашек тенниски, внимательно выбрал «пять-три», еще раз посмотрел: то ли выбрал? Убедился, тихонечко на стол положил. — Нате.

— Ну, дед, — заорал Витька, — я так не играю! — Он швырнул свои костяшки на стол и поднялся. — Клоун несчастный!

В другой раз Петр Кузьмич непременно обиделся бы за «клоуна» и не спустил бы нахалу оскорбительных слов, но сейчас у него прямо сердце останавливаться начало и пот холодный прошиб: на столе, поблескивая семью белыми точками, лежала костяшка «шесть-один».

— Братцы! — закричал Петр Кузьмич. — Я не нарочно. Я ее, проклятую, в карман спрятал.

Он выхватил из нагрудного кармана спрятанную костяшку и показал партнерам.

— Ты бы ее лучше на стол положил, — сурово сказал Павел Филиппович, а тихий Сомов только головой покачал.

Петр Кузьмич посмотрел и тихо застонал: это была та самая, нужная — «пять-три».

— Братцы, — сказал Петр Кузьмич, — тут какая-то чертовщина. Я же точно выбираю «пять-три», а получается «шесть-один».

— Может, у тебя жар? — предположил Витька.

— Нету у меня жара и не было никогда… Братцы, да не шучу же я, — простонал Петр Кузьмич. — Сами проверьте…

— И проверим, — сказал Павел Филлипович. — Сядь, Виктор.

Витька сел со скептической улыбкой, подобрал брошенные кости. Петр Кузьмич раскрыл ладошку, протянул ее партнерам.

— Вот смотрите: беру «пять-три». Так?

— Так, — согласились партнеры.

— И кладу ее на стол. Так?

— Так. — Партнеры опять не возражали.

— И что получается?

— Хорошо получается, — сказал Павел Филиппович.

И он был прав: змейку замыкала неуловимая прежде костяшка «пять-три».

— Ну, Кузьмич, — протянул Витька, — ну, клоун…

И опять-таки Петр Кузьмич не ответил дерзкому, потому что был посрамлен, полностью посрамлен.

— Ладно, — сказал Павел Филиппович, — замнем для ясности. Я на твои «пять-три» положу свои «три-два». — Замахнулся и замер, не донеся руку до стола…

На столе вместо всеми замеченной костяшки «пять-три» лежала пресловутая «шесть-один».

— Опять твои штучки, Кузьмич? — ехидно спросил Витька, но его оборвал Павел Филиппович:

— Помолчи, сопляк. Я же смотрел: Кузьмич не шевельнулся. И костяшка нужная была. Тут что-то не так.

И даже молчаливый Сомов раскрыл рот.

— Ага, — сказал он, — я тоже видел.

— Вот что, — решил Павел Филиппович, — ставим опыт. Кузьмич, бери костяшку.

Кузьмич забрал злосчастную костяшку.

— А теперь давай сюда «пять-три».

Кузьмич безропотно послушался.

— Все видите? — спросил Павел Филиппович и показал публике «пять-три». — Вот я ее кладу, и мы все с нее глаз не спускаем…

Четыре пары глаз гипнотизировали костяшку, и Павел Филиппович аккуратно приложил к ней нужную «три-два». Все было в порядке.

— Теперь я слежу за Кузьмичом, — продолжал Павел Филиппович, — а ты, Витька, клади свою, не медли. Ну?

Витька замахнулся было, чтобы грохнуть об стол рукой, но тихий Сомов вдруг вякнул:

— Стой!

Витька изучал только что свои кости. Павел Филиппович гипнотизировал перепуганного Кузьмича, а Сомову заданий не поступало, и он все время смотрел на стол. И первым заметил неладное. На столе вместо «пять-три» лежала все та же «шесть-один», которая должна была — а это уж точно! — находиться в руке Петра Кузьмича.

— Где? — выдохнул Павел Филиппович, и Петр Кузьмич раскрыл ладонь: костяшка «пять-три» была у него.

— Все, — подвел итог Витька. — Конец игре.

— Что ж это такое? — спросил Петр Кузьмич дрожащим голосом.

— Темнота, — сказал Витька, для которого все вдруг стало ясно, как «дубль-пусто». — У нас сколько профессоров в доме живет?

— Сорок семь, — быстро сказал Петр Кузьмич, которому по его общественной должности полагалось знать многое о доме и еще больше о его жильцах.

— То-то и оно. Про телекинез слыхали?

— А что это?

— Управление предметами одной силой мысли. Скажем, хочу я закурить, пускаю направленную мысль необычайной силы, и сигарета из кармана Сомова прямо ко мне в рот попадает.

Сомов машинально схватился за карман, а Витька засмеялся:

— Дай закурить. — Получив сигарету, прикурил, продолжал: — Я-то так не могу. Это пока гипотеза. А сдается мне, что кто-то из наших ученых хануриков гипотезу эту в дело пристроил. И силой мысли экспериментирует на наших костяшках. Вот так-то… — Он затянулся и пустил в воздух три кольца дыма. Четвертое у него не получилось.

— Ну, я найду его, я… — Петр Кузьмич даже задохнулся, предвкушая победу силы мести над силой мысли.

— Ну и что? — спросил Витька. — А он тебе охранную грамотку из Академии наук: так, мол, и так, имею право.

— На людях опыты ставить? Нет у него такого права! Пусть на собаках там, на обезьянах, прав я или нет? — Он опять превратился в привычного Петра Кузьмича, грозу непорядков, славного борца за здоровый быт.

И Павел Филиппович, и тихий Сомов, и даже нигилист Витька, для которого зеленая трешница была сильнее любой мысли любого ученого, поняли, что Петр Кузьмич всегда прав. Или, точнее, правда всегда на его стороне. И он найдет этого профессора, тем более что их всего-то сорок семь, число плевое для Петра Кузьмича, два дня на расследование — нате вам голубчика.

Но невдомек им всем было, что не профессор неизвестный стал причиной их бед, а рыжий пионер с пустячной моделью самолета, бросивший на прощание наивные слова об ужасных последствиях права сильного.

Глава третья КЕША, ГЕША И СТАРИК КИНЕСКОП

— Ну, что я тебе говорил? — Геша злился, он не любил, когда его унижали. А тут его унизили, еще как унизили, и Кешку унизили, а тот не понимает или не хочет понимать (вот что значит здоровая психика!).

Геша привык к мысли, что у него самого психика малость подорванная. Он привык к этой мысли, но ни секунды ей не верил. Сам-то Геша точно знал, что его нервы — канаты. Он знал это точно, потому что тренинг нервной системы давно стал его привычным занятием. Он мог перейти реку не по мосту, а по перилам моста. Он мог спокойно положить за пазуху лягушку, хотя она холодная и мерзко шевелится. Он вполне мог спать на гвоздях и даже спал однажды, но вбить их было некуда — матрас легкий, и гвозди в нем не держались, поэтому Геша рассыпал их на простыне и проспал всю ночь без сновидений. Хотя было жестковато.

Но крепкая нервная система Геши была тем не менее очень тонко организована. Геша злился, и лишь крепкие нервы не позволили ему выместить злость на Кеше, который втравил его в эту позорную и унизительную историю.

— Что я тебе говорил! — повторил Геша. — Стену лбом не прошибешь. А здесь — стена.

— Бетонная, — согласился Кеша. — Особенно Кузьмич.

— Все хороши. Ты подумай, Кешка, с кого нам пример надо брать! У кого мы учиться должны! Страшно представить…

— Ты не прав. Не все же взрослые таковы, не обольщайся. Эти — досадное исключение.

— Могучее исключение, — мрачно сказал Геша. — На их стороне сила.

— Сила всегда на стороне взрослых. С этой силой приходится мириться, пока не вырастешь. Но ею можно управлять, сам знаешь.

— Теория заданного наказания?

— Точно, — подтвердил Кеша. — И теория обхода запрета. И наконец, главная теория — теория примерного поведения.

Теории эти были разработаны многими поколениями мальчишек и девчонок и успешно применялись Кешей и Гешей в их нелегкой жизненной практике. Скажем, теория заданного наказания. Кеше хочется в кино, но его желание заранее обречено на провал. Возражения известны: «Надо делать уроки» (хотя они сделаны!), «Ты был в кино позавчера» (хотя он смотрел совсем другой фильм!), «Ты должен сходить в прачечную» (хотя он успеет сделать это до кино!). Как Кеша поступит? Придя домой после школы, забросит портфель в угол и сообщит родителям потрясающую новость: он сейчас же отправляется в велосипедный поход по Московской кольцевой дороге до позднего вечера. Сто против одного, что ему не разрешат идти в этот мифический поход. Он расстроен, обижен. Он молча делает все уроки. Он идет в прачечную, булочную, молочную и бакалею. Он возвращается домой, нагруженный продуктами, и скорбно интересуется: может, хотя бы в кино разрешат сходить? И еще сто против одного, что ни у кого из родителей не поднимется рука на это скромное (по сравнению с велосипедным походом) желание.

Кеша и Геша, бывало, пользовались теорией заданного наказания, однако не злоупотребляли ею. Все-таки она несла элемент обмана — пусть невинного, пусть искупленного целым рядом благородных деяний, но обмана, как ни крути. Не любили они и теорию обхода запрета, предельно ясную теорию, но… построенную на вранье. Применять ее можно было лишь в самом крайнем, самом безвыходном случае.

Лучше и надежнее всех, по мнению друзей, выглядела теория примерного поведения. Краткий афористический смысл ее удачно выразил Кеша: «Веди себя хорошо, и родители тоже будут вести себя хорошо». Но, честно говоря, она не всегда удачно срабатывала. И к сожалению, не всегда по вине детей…

— Какая теория подойдет здесь? — спросил Геша.

— Мне больно говорить, но, думаю, теория обхода запрета.

— Риск?

— Благороден. Ибо запрет абсолютно бессмыслен. Чистой воды эгоизм. Эгоизм вульгарис.

— Как? — не понял Геша.

— Суровая латынь, — объяснил Кеша. — Так говорили древние римляне, которых мы проходили в прошлом году. Дух древних римлян был стоек и несгибаем. Они пошли бы на хитрость и провели испытания после обеда.

Геша нес ответственность за ходовую часть испытаний. Социальная их основа его не трогала: римляне так римляне.

— А если они опять «козла» стучать будут?

— Не будут, — заверил Кеша, — надоест.

По молодости лет Кеша недооценивал терпения козлятников и их невероятные игровые способности. Он мог бы и просчитаться, не вмешайся в эту историю могучая и загадочная сила, которую Витька назвал телекинезом. Забегая вперед, скажем, что в ее названии Трешница не ошибся. Но лишь в названии.

— Пойдем пока ко мне, — сказал Геша.

— А баба Вера?

— Баба Вера уехала к бабе Кате в Коньково-Деревлево на весь день.

Геша жил с бабой Верой в трехкомнатной квартире и имел собственную большую комнату, набитую паяльниками, радиолампами, отвертками, пассатижами, конденсаторами, полупроводниками, и так далее, и тому подобное. Гешина комната была предметом вечных ссор с бабой Верой, которая желала убрать ее, вопреки Гешиному законному сопротивлению.

Кроме вышеперечисленных атрибутов ремесла в Гешиной комнате находились диван-кровать, письменный стол с дерматиновым верхом, залитый чернилами, машинным маслом, бензином, расплавленной канифолью, Гешиной кровью от многочисленных производственных травм, стояло два венских стула, тумбочка и на ней первый советский телевизор КВН-49. Телевизор был стар, но работал на редкость хорошо. А японская пластмассовая линза позволяла даже разглядеть выражение лица знаменитого хоккеиста Валерия Харламова или не менее знаменитого певца Иосифа Кобзона. Геша свой телевизор любил, холил его и нежил, менял в нем разные детали и не признавал никаких новомодных марок типа «Темп» или «Рубин», украшавшего столовую Кешиных родителей.

Еще у Геши был замечательный стереомагнитофон «Юпитер», который он тут же включил, и из двух мощных колонок-динамиков звучала грустная песня на хорошем английском языке. Пел некто по фамилии Хампердинк. Ни Геша, ни Кеша не знали содержания этой песни, но певец грустил умело, а грусть интернациональна и не требует перевода. Тем более что друзьям тоже было не слишком весело.

— Хорошо поет, — сказал Кеша.

— Мастер, — подтвердил Геша.

— Не то что наши, — согласился третий голос.

— Это ты сказал? — спросил Кеша.

— Нет, — сказал Геша. — Я думал, это ты.

— Это я сказал, — сообщил третий голос.

— Кто ты? — спросил Кеша, и трудно поручиться, что в голосе этого мужественного мальчика совсем не было страха.

— Ну, я, — раздраженно сказал третий голос. — Не видите, что ли?

И тут Кеша и Геша увидели некоего старичка. Старичок стоял в вальяжной позе и смотрел на Кешу и Гешу со снисходительной улыбкой. Старичок был малоросл, одет в полосатую рубашку с длинными рукавами и белые чесучовые брючки, давно не знавшие утюга. И белыми-то они были изначально, может, лет сто назад. Еще на старичке наблюдались сандалеты, сквозь которые виднелись игривые красные носки, И вообще, старичок выглядел как-то несерьезно: и улыбочка эта фривольная, и периодическое подмигивание левым глазом, и поза его. Не говоря уже о самом его появлении.

Любой рядовой взрослый человек испугался бы невероятно. Кеша и Геша, к счастью, не были взрослыми. Кеша и Геша не вышли из того прекрасного возраста, когда не существует для человека пресловутая холодная формула: «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Все может быть, все возможно в нашем замечательном мире! Стоит только поверить в невозможное, как оно тут же исполняется, только поверить уж надо полностью, без опасений и осторожничания. Но взрослые не могут не осторожничать. Есть в них намертво вросшая жилка здорового скептицизма, настолько здорового, что мешает он верить в снежного человека, в летающие тарелки, в зеленых человечков со звезд.

Но Кеша и Геша не были взрослыми. Они, увидев старичка у телевизора, смешного старичка в красных носках, приняли этот факт за реальный и потребовали разумного объяснения этому факту.

— Вы откуда взялись? — строго спросил Геша, потому что в данный момент именно он был хозяином.

— «Откуда, откуда»… — сварливо сказал старичок. — Из телевизора, вот откуда.

— Вздор, — строго заметил Геша. — Во-первых, я свой телевизор знаю, во-вторых, вы там просто не поместились бы, а в-третьих, так не бывает…

— Ах, Геша, Геша, — грустно сказал старичок, — от тебя ли я слышу эти скучные слова: «Так не бывает». Бывает, Гешенька, все.

И тут он вдруг стал уменьшаться, потом таять, потом совсем исчез, а телевизор заговорил голосом диктора Балашова:

— Ну, а теперь бывает?

Но это никак не мог быть диктор Балашов, потому что телевизор Геша из сети выключил, это он точно помнил, да и сейчас посмотрел, проверил — верно, выключил.

А старичок вновь возник будто бы из ничего, встал у телевизора, ухмыльнулся и вдруг закашлялся, схватившись за грудь. Кашлял он долго и натужно, потом отдышался, сказал хрипло:

— Все легкие в пыли, му́ка какая… Любит твоя бабка уборки устраивать — спасу от нее нет. Повлиял бы ты на нее…

Тут молчавший до сих пор Кеша (и, надо заметить, оторопевший от всех этих чудес) вмешался в разговор:

— Вот что, товарищ. Бабка бабкой, но кто вы такой и что делаете в чужой квартире?

Тут старичок ловко подпрыгнул, уселся на край стола-ветерана, заболтал ножками в детских сандаликах:

— Резонный вопрос, Иннокентий. Кто я? По-вашему, наверно, я — дух. И квартира эта мне не чужая, я здесь давно живу — с тех пор, как сей телевизор купили.

— Так в телевизоре и живете? — саркастически спросил Кеша.

— Так в телевизоре и живу, — подтвердил старичок, не замечая, впрочем, сарказма. — Дело в том, что я — дух телевизора.

Вот тут взрослые поступили бы однозначно. Немедленно согласились бы со старичком, сделали вид, что верят ему во всем, успокоили бы его, заставили потерять бдительность, а сами в это время позвонили бы в больницу имени доктора Кащенко и вызвали отряд санитаров с крепкими смирительными рубашками. И зря. Потому что старичок психически вполне здоров, и еще: он взял бы да исчез в телевизоре — ищи-свищи. И за ложный вызов врачей пришлось бы отвечать по всей строгости советских законов.

Ни Кеша, ни Геша к телефону не бросились. Более того, они очень заинтересовались сообщением старичка.

— Как это — дух? — с сомнением спросил Кеша.

— А будто ты не слыхал, что у вещей есть душа. Вот говорят: сделал мастер вещь и душу в нее вложил. И живет в такой вещи душа мастера…

— Так телевизор на конвейере делали. Может, сто человек. Один лампу ввернул, десятый гайку закрутил, сотый тряпочкой протер. И в смену у них тыща телевизоров. В каждый душу вкладывать — души не хватит.

— Знакомо рассуждаешь, — расстроился старичок. — И многие так же рассуждают. Поэтому у нас вещи без души и делают: тяп-ляп — и готово. А если еще и хозяин к вещи так относится, то ей через месяц-другой на свалке место.

— А как же к ней относиться?

— С душой, Кешенька, с душой. Тогда любая вещь долго служить будет. Вот как Гешин КВН-49.

— Выходит дело, вы — моя душа, — засмеялся Геша. — Это, значит, я вас туда вложил. — Он кивнул на побитый ящик телевизора. — Так, когда его отец купил, меня еще, может, и на свете не было…

— Верно, — согласился старичок. — Я — ничья не душа. Я сам по себе.

— Тогда почему вы именно мой телевизор выбрали?

— По разнарядке. Направление мне сюда вышло.

— От кого направление?

— От начальства, конечно…

Тут Кеша сообразил, что с такими бессистемными вопросами они до истины долго не доберутся. Нужна последовательность.

— Вот что, — сказал он решительно, — вы нам все по порядку расскажите: что за духи, откуда вы, где работали до Гешиного телевизора, что за начальство у вас. В общем, подробненько и не торопясь.

— Ты у нас прямо отдел кадров, — захихикал старичок и опять закашлялся. — Вы бы лучше пылесосом погудели, почистили бы кавээнчик-то. Ты совсем разленился, — вдруг набросился он на Гешу, — заднюю стенку снял, а на место кто будет ставить? Великий русский поэт Пушкин?

Тут Геша сообразил, что заднюю стенку он действительно забыл на место прикрутить — с тех пор как менял лампу. А времени тому недели две уже… Да-а, стыдновато…

— Ладно, — подвел итог Кеша. — Ты, Гешка, сооруди пылесос и погуди им, как выражается товарищ. Я позвоню отцу, скажу, что испытания модели временно отменяются.

Они вышли из комнаты, и Геша спросил друга:

— Слушай, Кешка, куда мы влезли? Это же мистика какая-то, бабкины сказки…

— Ты спишь? — спросил Кеша.

— Нет.

— И я не сплю. А старичок существует?

— А вдруг это галлюцинация?

Кеша был умный мальчик, почти отличник, и с чувством юмора у него тоже все было в порядке.

— Если это галлюцинация, — сказал он, — то довольно любопытная. Как ты считаешь?

— Не без того, — согласился Геша.

— А значит, будем галлюцинировать дальше. — И добавил сердито: — Не теряй времени, пропылесось хорошенько и стенку прикрути… Кстати, как его зовут? — Он подошел к двери Гешиной комнаты и крикнул: — А как ваше имя, дедушка?

— Кинескопом меня кличут. Старик Кинескоп.

Глава четвертая КЕША, ГЕША И ЧУДЕСНЫЙ МИР ДУХОВ

Кеша сел на венский стул, предварительно скинув с него какие-то радиодетали. Геша устроился на полу, потому что второй стул тоже был занят радиодеталями, а Геша относился к ним бережно и с пиететом. Старик Кинескоп удобно примостился на диване, забравшись на него с ногами, поглядывал на свой кавээн — вычищенный и с прикрученной задней стенкой, улыбался довольно… Со стенкой, конечно, Геша виноват, забыл он о ней тогда в суматохе. А сейчас привернул накрепко новыми блестящими винтиками.

— Ладно, — сказал Кинескоп, закончив любоваться своим кавээном, — приступим, пожалуй… Ну, так с чего начать?

— С начала, — сказал рациональный Кеша.

Кинескоп задумался, уперся кулачком в подбородок, как «Мыслитель» работы французского скульптора Родена, улыбался чему-то своему — видно, вспоминал это давнее Начало. Хорошо ему сейчас было: просто, по-домашнему, не то что в телевизоре торчать с утра до утра.

Ребята молчали, не торопили его: понимали, что история будет долгой, а долгая история с бухты-барахты не рассказывается. Тут раскачка нужна.

Но вот старичок раскачался, начал мечтательно:

— Давно это было… Вы тогда не родились. И родители ваши не родились. И прародители ваши тоже еще не появились. Жили тогда на земле духи — злые и добрые. И звались они по-разному: водяными, лешими, домовыми, русалками. Это наши духи, русские. О заграничных — всяких там эльфах, гномах — я не говорю. Тех же щей, да пожиже влей… Обязанности у них были строго разграничены. Домовой, к примеру, за дом отвечал, за хозяйство. Кто поопытнее, тому большие дома доверялись, иной раз целые замки. Ну, а у кого способностей меньше, тот в домишках жил, и хозяйство у такого поменьше было. Лешие — те в лесу. Водяные — в прудах там, в озерах. Русалки — все больше по морям, их редко видели. Ну и прочие тоже… Жили так веками, не тужили, к условиям давно приспособились. Но вот началась эпоха Великого Технического Прогресса, и кончилось наше спокойное житье…

Тут старик Кинескоп сделал паузу и посмотрел на своих слушателей. Слушатели ждали продолжения. Впрочем, слушатели по-разному ждали продолжения. Геша скептически: мол, давай-давай, дед, заливай помаленьку… Кеша с вежливым интересом, за которым все-таки проглядывало доверие к старику: пока все общеизвестно, в детском саду проходили, а вот что ты дальше нам новенького сообщишь?..

Старик улыбнулся ласково — рот у него расползся почти до ушей, нос сморщился, — но удовлетворился сосредоточенным вниманием публики, продолжил:

— Дальше жить по-старому стало невозможно. Сами посудите: раньше домовой свое хозяйство наперечет знал. Кастрюли там, ведра, печка русская, иногда корова или свиньи. Все несложно. А теперь? Телевизоры, комбайны всякие, холодильники, пылесосы, автомобили — ужас! Не сразу, правда, все это появилось. Постепенно, понемногу. Но уже тогда, в самом начале, стало нам ясно: нужна специализация.

— Какая специализация? — не понял Геша.

— Обыкновенная, — терпеливо пояснил Кинескоп. — Узкая. По профессии. А для этого учиться требовалось. Были, конечно, и консерваторы, ретрограды и рутинеры: дескать, жили по-старому — и неча менять. Где они теперь? Сгинули. Шуршат где-нибудь по лесам-болотам, прохожих-полуночников пугают. Ученье — свет… Я тогда молодой был, головастый, по радиоделу пошел.

— А где учились? — скептически поинтересовался Геша. — Школа, что ли, специальная была?

— Зачем специальная? Обыкновенная — человеческая. Институт, университет, техникум — мало ли у вас учебных заведений? Всеобщее образование…

— Так с людьми и учились?!

— Не совсем с людьми… Можно, конечно, и с людьми, да только хлопотно. Документы нужны, на лекции ходи обязательно, на физкультуру — зачет по лыжам сдавай… Нет, ребяточки, гораздо спокойнее просочиться куда-нибудь в дымоход над аудиторией: и слышно, и видно — красота! Так пять лет и проучился. И все так же, не лентяйничал. А что диплома нет — так не за бумажку старался. Нам бумажка без надобности, нам знания нужны. А бумажка ваша — это видимость одна…

— В каком институте курс слушали? — официальным тоном спросил Геша.

— В радиотехническом. Но это позже. А поначалу в радиомастерской знаний набирался. Я ведь до телевизора в радиоприемнике работал. А потом переучился.

— А что же вы все в кавээне?

Кинескоп потупился, засопел. И Кеша остервенело посмотрел на Гешу, задавшего явно бестактный вопрос. Но старик перехватил взгляд, сказал успокаивающе:

— Да ничего, верный вопрос… Стар я, ребяточки, и склероз уже проглядывается, и соображаю туго. Поздно переучиваться. Содержу кавээн в порядке, и ладно… Вроде бы неплохо работает телевизор, а, Геша?..

— Неплохо, — сказал бестактный Геша. — Только ж это я его ремонтирую.

— А вот врешь! — возмутился Кинескоп. — Ты его не ремонтируешь, ты его реконструируешь. А скажи честно, разве ж он сам отказывал когда-либо?

— Да вроде нет… Схема у него хорошая.

— Схема… — протянул старик. — Духи в этих развалюхах хорошие были, энтузиасты. Да что говорить, это ж мы телевизорную промышленность начинали. Только кто поумней — давно дальше пошли. Вот дружок мой, Реле, тоже в кавээне начал. А теперь где? Теперь он всей системой промышленного телевидения в универмаге «Москва» ведает. Был я у него, смотрел, прекрасный специалист. А учились вместе… Или вот Регистр. В телецентре устроился, в Останкине. Он меня на экскурсию водил, показывал, объяснял, да все зря: отупел я, что ли… — И Кинескоп заплакал.

Плакал он жалобно, утирал кулачком слезы, буквально-таки ручьями бегущие по коричневому сморщенному личику, всхлипывал, сопел.

Кеша с Гешей бросились к нему, начали утешать. Кеша из кармана платок достал — не очень чистый, даже грязноватый скорее, совал старику:

— Вот платок, возьмите… Да не расстраивайтесь вы, честное слово! Подумаешь, телецентр! Там все новенькое, да и меняют оборудование каждый день. Тоже мне работа — не бей лежачего. Вот кавээн — это дело!..

Нехитрые Кешины утешения неожиданно подействовали. Кинескоп перестал реветь, взял платок, вытер слезы, сложил его аккуратно, но Кеше не отдал, себе в карман сунул. Может, по рассеянности.

— Дело, говоришь? Верно… Да я не о том жалею. Я о потерянном времени жалею. Какие возможности! — Он всплеснул ладошками: — Учись не хочу. Вон мои кореши в большие люди вышли. Один турбину на Красноярской ГЭС обслуживает — шутка ли! Другой в Ту-114 летает — тоже пост! А третий… До него и не добраться: всем московским метро ведает, у него самого сотни две духов в подчинении. А все потому, что учился. Ни на минуту самосовершенствования не прекращал. — Кинескоп поднял вверх указующий перст и потряс им значительно.

— Там же начальник есть! — удивился Кеша. — Начальник управления…

— «Начальник»… — передразнил его Кинескоп. — Так то человек, а это — дух. Ты, брат, не путай людей с духами. У вас свои функции. У нас — свои.

— Выходит так, — сказал Геша. — Раз метро хорошо работает, в том заслуга вашего приятеля.

— А как же? Вестимо дело. И помощников его.

— А люди ни при чем?

— Не понимаешь ты меня, парень. А вроде не дурак… Если люди без души к делу относятся, так там и духам делать нечего: не пойдет дело. А работает с душой человек, у него дело спорится. И дух ему тогда во всем помогает. Я разве сам лампу в телевизоре сменить могу? Не могу. Я могу ее подольше работать заставить — это да. Так не вечно же… И разве не было у тебя так: смотришь ты телевизор и вдруг подумаешь, что неплохо бы такую-то лампу заменить? А, было?

— Было, — сознался Геша.

— Вот, — удовлетворенно хмыкнул старик. — Это ж я тебе подсказывал.

— Телепатия? — Кеша даже вперед подался.

— Вроде бы, — поскромничал Кинескоп. — Обычная штука… И везде так же: духи все наперед знают и толковым людям помогают. В контакте работаем.

Тут Геша руку поднял, как будто на уроке в школе:

— А у нас в квартире еще духи есть?

Кинескоп помялся, пожевал губами.

— Так, чтоб постоянных, — двое нас. А приходящие есть.

— Кто же?

— Дух телефонной сети. Который за подстанцию отвечает. Он и к тебе, Кеша, заглядывает… А живет вот этот… — Он кивнул на выключенный магнитофон.

— А где он? — Кеша и Геша даже в один голос спросили это.

— Ушел, — грустно сказал Кинескоп. — К тебе, Кешка, ушел.

— Да ну? А зачем?

— Брат у него там живет. У тебя то есть…

— В магнитофоне?

— Ну да… Они духи хорошие, добрые, грамотные. Хотя и молодые. Твой, бывает, и к нам заходит. Все ко мне пристают: расскажи да расскажи, как раньше духи жили. А расскажешь — смеются: темные вы, дескать, были, страшно подумать!.. Твой-то, Кешка, вообще головастый малый. Он у тебя и за магнитофоном следит, и в телевизоре кумекает.

— В «Рубине»?

— В нем.

— Так он же цветной!

— То-то и оно. Специальность новая, еще не совсем освоенная. На ходу учиться приходится.

— Он у нас то в зелень отдает, то в красноту. Цвет отрегулировать нельзя.

— Не суди строго, — сказал Кинескоп. — Как будто мастер из телеателье много в том понимает. А парень, я слышал, неглупый, в институте заочно учится. Рыжий (это твоего, Кешка, так зовут, а нашего — Красный) говорил как-то, что ему с ним, с мастером этим, работать — одно удовольствие. А Рыжий хоть и молодой, а вдумчивый, далеко пойдет.

Кеше мучительно захотелось тут же вскочить и мчаться домой: познакомиться с Рыжим и его братом. Но он понимал, что это бессмысленно: раз они до сих пор не показывались, так и сейчас не станут. Хотя Кинескоп-то появился…

— Слушайте, дедушка, — спросил Кеша, — а почему вы людям никогда не показываетесь?

Кинескоп посмотрел на Кешу как… как… ну, как на сумасшедшего, психа ненормального.

— А кто ж в нас теперь поверит?

— Никто не верит, — согласился Кеша. — Но вы же есть?

— Это как сказать, — загадочно усмехнулся Кинескоп. — Ты своему отцу о нас скажи — он поверит?

Кеша подумал немного, прикинул все «за» и «против» и решил с огорчением:

— Не поверит.

— И любой другой тоже. И уж так столетиями повелось, что скрываемся мы от людского глаза. Раньше от безделья иногда появлялись, а теперь никогда.

— А почему вы?.. — Кеша не договорил, но Кинескоп его прекрасно понял, сказал туманно:

— Так надо было… Да и знаю я вас давно, ребята вы вроде хорошие, отзывчивые. А главное, поверить в нас смогли.

— Но могли и не поверить?

— Ну, риск невелик. Не поверили бы — и ладушки. Внушил бы я вам, что все виденное — галлюцинация. И точка. Да потом, я не один это решил, посоветовался кое с кем.

— С братьями?

— С ними тоже… И кое с кем еще. — Он указал на потолок, намекая на некую вышестоящую силу.

Намек был понятен, но что за вышестоящая сила — следовало узнать. Кеша так прямо и спросил:

— С начальством, что ли?

Кинескоп замялся:

— Не совсем…

— С кем же?

Кинескоп явно мучился, не хотел говорить. Кеше стало его жалко, и он сдался, решил подождать с вопросом.

— Ладно, тайна есть тайна. Я понимаю… Скажите, дедушка, а с братьями нам можно будет познакомиться?

Кинескоп облегченно вздохнул, и Кеша понял, что старичок рад смене разговора; и о начальстве он зря проговорился, может быть даже, ему за это влетит.

— Теперь можно, — сказал Кинескоп. — Раз уж вы знаете, то и братьев увидите. Красный вернется, я ему скажу.

— А когда он вернется?

— А кто его знает? Дело молодое: гуляй себе…

— А позвать их можно?

Старик Кинескоп подумал немного, спросил у Кеши:

— Дома кто есть?

— Родители.

— Значит, не позовешь. Рыжий при них не станет по телефону говорить: заметят неладное. Да не торопись ты, познакомитесь еще. Сегодня и познакомитесь.

— Когда? — Нетерпение друзей было слишком велико, чтобы Кинескоп его не заметил. Хитрый был Кинескоп старик, все подмечал, все видел, выводы делал, на ус мотал. И молчал…

И Кеша решил не торопить события. Время обеденное, отец, поди, удивляется: не пришли за ним, на испытания кордовой модели не пригласили. Надо пойти объяснить, а заодно и пообедать. Только вот Кинескоп…

— Кинескоп, — сказал Кеша, — может, вам поесть приготовить?

— Это еще зачем? — удивился Кинескоп. — Разве я просил? Духи не едят, им это ни к чему. — Тут он заулыбался хитро, сморщил физиономию: — А у меня духовной пищи невпроворот. С девяти утра питаться могу, с утренней зарядки в телевизионной студии. Правда, пища не всегда калорийная…

— Тогда мы пойдем. — Кеша вскочил и хлопнул друга по плечу. — Пошли, Гешка, к нам обедать. Мама звала. И про модель отцу сказать надо. А то ведь звали, время назначили. Неудобно.

— Идите, идите, — напутствовал их Кинескоп. — Я тут пока подремлю на свежем воздухе. А к тому времени и Красный вернется. Может, и Рыжий зайдет. Познакомитесь…

Ребята уже было пошли, оставив Кинескопа спать на Гешином диванчике, накрыв его шерстяным пледом, когда Кеша все-таки решился на провокационный вопрос. Таким уж он парнем был, этот неугомонный Кеша, все-то ему хотелось знать сразу, не любил оставлять ничего на потом.

— Дедушка, — сказал он вкрадчиво, — вам начальство разрешило с нами познакомиться, а как же братья?

— А что братья? — вскинулся старик.

— Им тоже разрешили?

— Дурень ты! — в сердцах сказал Кинескоп. — Сыщик липовый, Шерлок Холмс несчастный, майор Пронин недоразвитый. Все-то ему знать надо… А может, оно и к лучшему… — Он значительно посмотрел на ребят. — Это не мне с вами познакомиться разрешили. Это вам со мной познакомиться велено было.

— Зачем? — спросил Геша.

— Кем? — одновременно вырвалось у Кеши.

И старик Кинескоп ответил по порядку:

— Зачем — со временем узнаете. А кем… Великим Духом Электричества!

И сказал он это так значительно, так громогласно, что в воздухе промелькнула синяя молния, запахло озоном и перегоревшими пробками. А скорей всего, это ребятам лишь показалось, потому что холодильник на кухне урчал по-прежнему, а как он мог урчать, если бы пробки перегорели?

— Как его зовут? — тихо спросил Кеша.

А Геша ничего не спросил, потому что был полностью ошарашен и молнией, и странным запахом, и громовыми словами Кинескопа.

— Зовут его Итэдэ-Итэпэ, — почему-то шепотом сказал Кинескоп. — Но забудьте это имя, не повторяйте вслух, не то случится беда! — Он быстро лег, укрылся пледом и добавил уже обычным своим хриплым, простуженным голосочком:

— Ну, идите, идите, а я посплю.

Глава пятая КЕША, ГЕША И БРАТЬЯ-БЛИЗНЕЦЫ

Конечно, можно было бы рассказать о Кинескопе Кешиным родителям. В конце концов, они люди прогрессивные, с широкими взглядами, с некоторой долей свободного воображения, обычно исчезающего у человека по исполнении ему шестнадцати лет. В это время человек получает паспорт и автоматически становится взрослым. А взрослому человеку свободное воображение — помеха в жизни. Почему-то взрослые люди не любят эту прекрасную черту характера.

Жалко взрослых, считал Кеша. Скучно им. А возможности — колоссальные! Шофер автомобиля, например, может представить себя за штурвалом сверхзвукового истребителя, а асфальт Московской кольцевой дороги под колесами — взлетной полосой.

Повар, помешивающий половником флотский борщ в котле, может представить себя ученым у аппарата, в котором моделируется зарождение первоматерии на Земле.

Да-а, что и говорить, возможностей навалом. Кеша никогда не упускал случая пофантазировать: любое дело веселее идет. А взрослые? Легко представить, о чем они фантазируют.

Кеша не сомневался, что шофер, к примеру, на самом деле думает о том, что задний мост стучит и резина на передних колесах лысая, а завтра все равно новой не выпишут.

Повар мечтает о том, чтобы никто сегодня в жалобную книгу никаких кляуз не писал, а скорее всего напишут, потому что борщ жидковат, мясо неважное привезли, костей много.

Вот так они и живут, эти взрослые. Даже самые передовые из них редко позволяют себе помечтать. То есть мечтают-то они непрерывно, но это реальные мечты. А пустить к себе нереальные мечты позволить не могут: стыдно. А чего стыдно — сами не знают.

Кеша обо всем этом серьезно подумал, взвесил возможности своих — пусть прогрессивных, но все же взрослых — родителей и решил, что на духов их воображение не потянет. Не примут они духов, хоть ты лопни. Пусть-де старик Кинескоп перед ними польку-бабочку спляшет — все равно не поверят. Так что лучше смолчать, не позориться по-пустому. А то услышишь традиционное: «Какой ты еще ребенок, Кешка!» Как будто в том, что он ребенок, есть что-то постыдное.

Уже в лифте он сказал Геше:

— О Кинескопе — молчок. Никому!

— Спрашиваешь! — подтвердил Геша, и стало ясно, что он тоже хорошо взвесил все «за» и «против» и мнения на сей счет у них с Кешей совпали. Да и не могло быть двух мнений в этой ясной ситуации.

За обедом отец спросил:

— Ну как испытания? Состоятся?

— Вряд ли, пап, — озабоченно сказал Кеша.

— Недоделки в конструкции?

Что ж, если ответ подсказывают, грех не воспользоваться подсказкой — это вам каждый школьник подтвердит.

— Есть кое-какие… Да и негде испытывать: на пустыре доминошники стол врыли.

— А вы рядом. Не помешаете.

— Это ты так считаешь. А Петр Кузьмич считает иначе. Он свое мнение еще утром высказал.

— Безобразие! — возмутилась мама. — Что у них, другого места для стола не нашлось? И вообще, наш двор превращается в какой-то заповедник. С собаками гулять не разрешают. Теперь уже детям играть негде. А завтра и нас попросят по стеночке ходить… Хороша общественность! Петр Кузьмич с компанией. Там один Витька чего стоит!

— Витька стоит три рубля, — сказал отец, — это общеизвестно. А Петр Кузьмич — фрукт дорогой. Его не укусишь. С ним надо бороться всерьез.

— Уже начали, — засмеялась мама.

— Кто?

— Это он как раз выясняет. Занят розыском. Представляешь, они сегодня в домино играли, а им кто-то костяшки путал.

— Как путал? — спросил отец.

— Ну, подменивал, мешал — я же не видела. А Марьи Агасферовна подробностей не знает. Говорила, что он хотел одну костяшку положить, а ему кто-то другую подсовывал. И так все время.

— Может, они на солнце перегрелись? — предположил отец.

— Вполне возможно. Только они всерьез эту историю приняли. Витька заявил, что это… — Тут мама помялась немного, вспоминая, потом вспомнила:

— Что это — телекинез. Правильно я назвала?

Стоит ли говорить, что Кеша с Гешей слушали разговор с напряженным вниманием. Геша даже есть перестал, открыл рот от удивления. А Кеша, хоть и продолжал хлебать суп, тоже удивлялся и думал про себя, что все это непросто, что есть какая-то диалектическая связь между событиями дня — от разговора у зеленого стола беседки до беседы с Кинескопом. Впрочем, рано спешить. Необходимо собрать побольше фактов, взвесить все аккуратно, а уж только потом делать выводы.

Но красивое научное слово «телекинез» было названо, и оно требовало объяснений.

— Умен твой Витька, — засмеялся отец. — Вот к чему приводит чтение популярных научных журналов. Телекинез… — Отец от изумления даже головой покрутил. — Телекинез, мои дорогие, это перемещение материальных объектов в пространстве силой человеческой мысли. Примерно так. И штука эта пока фантастична. Она даже на уровне гипотезы не существует — так, предположения одни… А ты хочешь, чтобы телекинез осуществился в масштабах дворовой сборной по домино…

— Я ничего не хочу, — обиделась мама. — Я передаю тебе, что мне рассказала Марья Агасферовна.

— Твоя Марья Агасферовна — сплетница, — сказал отец, но мама на него посмотрела укоризненно: мол, что ты говоришь, это же непедагогично. Будто Кеша с Гешей сами не знали суровой правды про Марью Агасферовну…

Но не в ней было дело. Разговор родителей лишний раз подтвердил, что они уже слишком взрослые. Если они в телекинез не верят, то где же им поверить в Кинескопа! А Кеша, например, был почти уверен, что история с доминошниками не обошлась без участия старика. Слишком все во времени увязано. Считайте: решение открыться ребятам принято Кинескопом явно не сегодня с утра. Раньше принято. А значит, он должен был следить за ними: где, что делают, когда домой вернутся. В том, что Кинескоп мог следить за ними на любом расстоянии, Кеша не сомневался. Раз он дух, значит, может многое. А телекинез для него — плевое дело. Он и телепатией владеет — сам признался. Кеша взглянул на Гешу и понял, что друг думал о том же. И Кеша и Геша всегда отлично понимали, что каждый из них думает. Это тоже могло считаться телепатией, которая возникает у людей, знающих друг друга давно, к тому же имеющих одинаковое мнение по всем вопросам. Даже в школе бывало: Геша, к примеру, к доске вышел, отвечает урок и вдруг запнется. Тут же посмотрит на Кешу, тот кивнет ему многозначительно, и Геша все сразу правильно понимает. Телепатия, точно!

Хотя, конечно, надо бы Кинескопа подробнее про телекинез расспросить. Вон даже отец считает его фантастикой. Значит, нет такого явления в мире людей. А в мире духов — пожалуйста, те-ле-ки-ни-руй-те на здоровье…

— Мам, — сказал Кеша, потому что обед подошел к концу, — мам, мы пойдем, а?

— Куда? — строго спросила мама — впрочем, для порядка спросила, ибо каникулы время святое, покушаться на него никак нельзя, это и родители понимают прекрасно.

— Мы у Геши будем.

— Но больше никуда…

Когда в прихожей они проходили мимо телефона, он звякнул тихо-тихо, будто кто-то не хотел, чтобы его звонок слышали посторонние. Кеша взглянул на Гешу и снял трубку.

— Кеша? — спросили из трубки. — Пообедали?

— А кто это? — шепотом спросил Кеша.

— Я, Кинескоп, — сказала трубка. — Давайте быстро ко мне: пора делом заняться. И братья здесь…

— Мы сейчас.

— Бегом, — строго сказала трубка и смолкла.

И тут же в ней раздался длинный гудок. Не короткие, как после прерванного разговора, а длинный, непрерывный, как будто разговор еще не начинался. Впрочем, так и должно было быть: ведь соединяла-то их не автоматическая станция, а сам дух телефонной сети! Кеша и Геша в том не сомневались. Вообще за последнюю пару часов всякие сомнения у них поубавились: всесилие Кинескопа и его коллег не оставляло времени для сомнений. Надо было спрашивать: «Как это делается?», а не «Делается ли это вообще?».

…Когда Кеша и Геша вошли в комнату, Кинескопа на диване не было. Только скомканный плед валялся. Но старик тут же возник из-за телевизора, кашлянул смущенно:

— Трусоват я стал. Думал, бабка пришла.

— Ай-яй-яй, — с бабкиной интонацией сказал Геша. — Такой всемогущий дух, а боится старой, немощной женщины.

Кинескоп обиженно поджал губы, однако грудь выпятил, плечики расправил — каков, мол!

— Это кто боится?

— Это ты боишься.

— Ха, — презрительно покривился Кинескоп. — Боюсь… Да, боюсь. За бабку твою боюсь… Что с ней будет, коли она меня углядит?

Геша подумал секунду и ответил серьезно:

— Инфаркт.

— То-то и оно. Забота о человеке — прежде всего для духа. — Кинескоп поднял вверх указующий перст.

Для Кеши и Геши самое время настало перейти к наболевшим вопросам.

— Хороша забота, — сказал Кеша. — Субботний отдых людям испортил.

— Это кому это? — всполошился Кинескоп.

— Козлятникам.

— А-а, им-то… — успокоился Кинескоп. — Вреда я им не причинил, не ври по-пустому. Чему тебя только семья и школа учат? А пошутил малость — так то вы меня попросили.

— Мы?

— Кто же еще? «Последствия будут ужасны»… — повторил он Кешиным голосом.

— Кинескоп, — ужаснулся Кеша, то есть вроде бы ужаснулся, а на самом деле восхитился столь быстрому подтверждению недавней своей мысли, — ты подслушивал?

— Ну, не совсем чтобы я, — скромно потупился Кинескоп. — Там другой был, тоже из наших…

Тайна разрасталась на глазах.

— И костяшки доминошные он мешал?

— Он, он.

— Кто он?

— Много будешь знать — скоро состаришься, — невежливо сказал Кинескоп.

— Потерпи. Что могу — расскажу.

Пришлось отступить на заранее подготовленные позиции.

— А как он это делал? Телекинез?

— Телекинез, телекинез, чего ж еще…

— Так нет же его.

— Кто сказал?

— Папа сказал.

Тут Кинескоп даже обиделся, губы поджал, выражение презрительное состроил. Но не смолчал, ответил:

— Твой папа — человек ученый, дело ясное. Он про вашу людскую науку многое знает. Да только сама людская наука знать пока всего не может, не доросла. Человек свой мозг на сколько процентов использует? Процентов на десять. А остальная сила мозга вашего дремлет, не проснулась еще. А проснется — дивные дела человек делать сможет. Телекинез — что! Напрягся малость — и двигай себе предметы всякие. Есть умельцы: не то что костяшки пластмассовые — людей переносят с места на место. Так то духи…

Тут уж даже воспитанный Геша не выдержал:

— Сколько ж вас на земле?

— Нас очень много, — важно сказал Кинескоп.

— Нас о-очень много, — подтвердил кто-то сзади.

Кеша быстро обернулся и увидел двух маленьких, не выше Кинескопа, человечков. Они выглядели абсолютно одинаковыми, словно игрушки: огненно-рыжие вихры, нос картошкой, улыбка в сто зубов, белые майки с круглым воротом, джинсы со слоником на заду. Слоников Кеша не увидел, но у него самого были такие же джинсы, и он про слоника знал доподлинно.

— Это братья, — сказал Кинескоп, — Рыжий и Красный.

— Здрасьте, — сказали братья хором.

— Здрасьте, — несколько растерянно ответил Кеша: он помнил, что они братья, но чтоб так похожи…

— Та-ак, — протянул Геша. — А кто из вас кто?

— Я — Рыжий, — сказал один.

— Я — Красный, — сказал другой.

С тем же успехом они могли представиться наоборот, разницы видно не было.

— Как же вас различать? — заинтересовался Геша, который всегда любил знать все точно.

Близнецы переглянулись и тяжело вздохнули.

— Не знаем, — сказали они хором.

— Как же вы сами себя различаете?

— Мы не различаем, — сказал один из близнецов — может быть, Рыжий, а может быть, Красный. — Мы просто помним, кто есть кто.

— А как же нам быть? — растерялся Геша.

— Привыкнете, — сказал другой близнец — может быть, Красный, а может быть, Рыжий. — Или путать будете — тоже не беда.

— Нет уж, — решил Геша, порылся в столе и нашел эстонский значок с изображением вишенки. — Ты кто? — спросил он ближайшего из братьев.

— Я — Красный.

— Будешь носить значок. — И приколол его на майку.

Красный скосил глаза на грудь, улыбнулся счастливо. А второй близнец сказал тихонько:

— Я тоже хочу значок…

— Правильно. — Геша сообразил, что поступил не по-товарищески, снова порылся в ящике стола, вытащил значок с клубничкой и приколол его Рыжему. — Так и будем вас различать: Красный с вишенкой, Рыжий — с клубничкой. Понятно?

— Понятно! — хором ответили братья и заулыбались, довольные.

Мир восстановился, и Геша был рад своему дипломатическому ходу не меньше, чем братья — значкам.

Кинескоп сказал с некоторым удивлением:

— А и вправду различать легче стало. Вы уж их не снимайте, значки-то…

— Не будем, — ответили счастливые братья, и было совершенно ясно, что значки эти они не снимут ни при каких обстоятельствах — так они себе сейчас понравились.

Кеша вспомнил, что у него дома в коробке из-под печенья валяется штук тридцать разных значков. Сам он когда-то собирал их, да потом бросил. Он вообще много чего собирал: марки, морские камешки, спичечные этикетки. Но страсть коллекционера, быстро возникавшая в нем, так же быстро угасала: он не любил долго копить.

«Надо будет отдать значки братьям», — подумал он и порадовался, что сможет это сделать сегодня же вечером, потому что один из братьев живет у него дома.

Кинескоп уселся на диване, завернулся в плед, заявил официальным тоном:

— Рассаживайтесь поудобнее, товарищи. Разговор будет серьезный.

— О чем разговор? — спросил любознательный Геша.

— Узнаешь, — буркнул Кинескоп.

Товарищи расселись поудобнее: Кеша на стуле, Геша, как и раньше, на полу, братья Рыжий и Красный взгромоздились на стол, свесив ноги в таких же сандаликах, как и у Кинескопа, приготовились слушать.

— Товарищи… — Кинескоп явно находился под влиянием официальных телевизионных программ. — Я уполномочен сделать важное заявление. Прошу отнестись к нему со вниманием и уважением. — Он помолчал значительно, продолжил: — Кеша и Геша, по моей рекомендации из всех мальчиков города Москвы для Великой Миссии Помощи выбраны именно вы.

Он так и сказал: «Для Великой Миссии Помощи». Каждое слово начиналось с большой буквы, ошибиться было нельзя.

— Что за миссия? — спросил нетерпеливый Геша, и хотя Кеша и сам был не прочь поскорее, без долгих предисловий, узнать суть дела, он все же поразился бестактности друга: судя по тону старика, да и по серьезному виду близнецов, дело наклевывалось нешуточное, важное. И если уж их двоих выбрали из всех мальчиков города Москвы, то стоит потерпеть: пусть Кинескоп выговорится.

— Подожди, Гешка, — сказал он.

Кинескоп с благодарностью кивнул ему.

— Я открою вам Великую Тайну, — продолжал Кинескоп, и тут уж сам Кеша подумал, что старик явно перегибает палку: «Тайна — великая, миссия — великая. Не слишком ли?..»

Но Кинескоп не заметил Кешиных сомнений.

— Вы, именно вы призваны помочь духам, — с надрывом шпарил он. — Десятки их сейчас мучаются от бессилия и унижения, и без помощи людей мы пока не можем защитить их.

— Где они мучаются? — снова не утерпел Геша, и в его голосе снова была ирония.

— Все скажу, — торжественно заявил Кинескоп, не заметив, впрочем, иронии, — но сначала узнайте, с кем вам придется вступить в борьбу…

Это было немного страшновато — борьба, враги, — но чертовски увлекательно. Кеша и Геша одновременно представили себе неистовую погоню, бешеную езду на гоночных автомобилях «феррари» или «мазератти», автоматные выстрелы, пуленепробиваемые жилеты, поиски следов, скрупулезный анализ фактов преступления и, наконец, обязательно — заключительную фразу, обращенную к главному негодяю: «Ваша игра закончена, сэр!» Или иначе: «Ваша ставка бита, мистер такой-то!» По крайней мере, так заканчивались популярные романы про шпионов, некогда читанные Кешей и Гешей…

— С кем? — в один голос спросили они.

— Вы его знаете, — скорбно сказал Кинескоп. — Он живет в вашем дворе и сегодня играл в домино, когда вы хотели испытывать самолет.

— Витька? — крикнул Кеша.

А Геша спросил вполголоса:

— Петр Кузьмич?

— Нет, — покачал головой Кинескоп. — Это Сомов. Он-то и есть наиглавнейший преступник, негодяй и душегуб.

Глава шестая КЕША, ГЕША И ВЕЛИКАЯ ТАЙНА

Вот те раз! Сомов — преступник! Тихий, незаметный, фантом, а не человек… Он порой и поздороваться боится, бочком по стеночке, мимо, мимо — и в подъезд. Отец Кеши называет его человеком, ушибленным ложной скромностью. Такой десять раз подумает, прежде чем комара прихлопнуть. Да и в истории с домино Сомов себя прилично вел: не встревал в разговор, не вякал по-пустому, не делал замечаний, просто помалкивал.

Не может он быть преступником!

Хотя… Тут Геша к месту вспомнил еще одну народную мудрость Гешиной бабы Веры — насчет тихого омута, в коем черти водятся. И надо сказать, что Геша тоже вспомнил эту мудрость, что, впрочем, совсем неудивительно.

Итак, Кеша остановился на слове «хотя». Хотя… Тут Кеше (и Геше тоже) пришел на память ряд литературных примеров о преступниках, ведущих добропорядочный образ жизни, не пьющих, не курящих, не выражающихся нецензурными словами и даже любящих мелких домашних животных, как-то: кошек, собак, лемуров, попугаев, хомяков и черепах.

И здесь опять подошла бы полезная оговорка «хотя». Хотя… Кеша (и Геша тоже) прекрасно знал одну грустную историю, происшедшую месяца два назад. Тогда Сомов очень негуманно поступил с черным котенком, забежавшим к нему в подъезд. Котенок был ничейный, некормленый и орущий. Последнее тихому Сомову особенно не понравилось. Помнится, он взял котенка за шиворот (дело происходило на третьем этаже) и преспокойно выкинул его за окно. Счастье котенка в том, что он оказался именно котенком. Как и положено кошке, он упал на все четыре лапы. Как и положено маленькому котенку, безусловный рефлекс не помог — котенок сломал лапу. Хорошо еще, Валька Бочарова забрала его и выходила. А то бы помер. Вот вам и тихий Сомов — полюбуйтесь-ка! Хотя он и тогда не шумел, даже не сказал ничего…

Нет, Кеша все больше убеждался, что этот страшный человек может быть преступником… Он все может — дело ясное. Одного Кеша не понимал: как он ухитряется вредить духам? Ведь дух преспокойно сделается невидимым, как Кинескоп, и Сомов его просто не заметит. Тут явно была какая-то неувязка, о чем Кеша немедленно сообщил Кинескопу.

— Глупый, — грубо отреагировал Кинескоп. — Сейчас объясню…

И старик Кинескоп объяснил все. И это было действительно тайной, правда, пока по-прежнему непонятно, почему великой.

Сомов, к огорчению Кеши и Геши, оказался обыкновенным вульгарным жуликом, но жуликом хитроумным. Он ворует у духов. То есть не у самих духов, конечно (у самого духа не украдешь, и стараться не стоит), а крадет ту вещь, с которой дух неразрывно связан. Своей работой связан. Короче, Сомов был автомехаником.

«Ну и что? — подумал про себя Геша. — Чего же плохого в этой всеми сейчас уважаемой профессии? Да тысячи владельцев „Жигулей“, „Волг“, „Москвичей“ и „Запорожцев“ примут Сомова, как дорогого гостя. Приходит домой интеллигентный товарищ с прекрасными рекомендациями и говорит скромно: „Вам машину посмотреть?“ Владелец захлебывается от радости: „Да, да, дорогой товарищ, у меня там бензопровод засорился, и вообще она не едет“».

Фраза не придумана. Ее слышал сам Геша из уст соседа по лестничной клетке, вполне интеллигентного человека с высшим инженерным образованием: «Вообще она не едет».

Технически образованный Геша твердо считает: нынешний автовладелец — личность чаще всего неграмотная. А Геша автомобиль знает. И не кое-как. Отцовская машина изучена Гешей досконально: от системы зажигания до тонкостей подвески. Когда отец приезжает в отпуск, он даже позволяет Геше водить машину. И вряд ли сын уступит отцу в мастерстве вождения.

Сомов к Гешиному отцу не пойдет. Сомов пойдет к наивному автомобилисту, который примет на веру все технические замечания этого скромного, интеллигентного мастера. А скромный, интеллигентный мастер ищет именно таких доверчивых неумеек. С ними легко. С ними даже неинтересно, настолько все просто. Но профессия есть профессия. А по профессии Сомов, как уже Кинескопом сказано, жулик!

— Не совсем так, — поправил Кинескоп. — Он не сам жулик. У него есть помощник. Тот — жулик. Но и сам Сомов все-таки тоже жулик…

Тут Кинескоп вконец запутался в своих «жулик — не жулик» и умолк.

— Не части, Кинескоп, — сказал Геша. — Давай по порядку. Кто, что, как, где и когда?

Кинескоп вздохнул поглубже и «дал по порядку». Вот что он поведал изумленным слушателям.

Фирма «Сомов и K°» работает продуманно и осторожно. В ее деятельности почти исключен элемент риска. Конечно, совсем без риска невозможно, но для жулика — чем его меньше, тем спокойнее. Истина общеизвестная. И поэтому Сомов работает в паре с Витькой Трешницей. Схема работы вкратце такова, как ее пересказал не очень-то разбирающийся в автоделе Кинескоп. У Сомова — а механик он известный и добросовестный! — есть определенная клиентура. Сомов в поте лица весь день бегает по клиентам, чинит, заменяет, поправляет, налаживает именно то, что накануне было сломано, подменено, нарушено или просто украдено Витькой.

К примеру, просыпается утром известный киноактер, бреется, завтракает, выходит на улицу к своему «Жигуленку», любуется им, тряпочкой из замши стекло протирает, и вдруг — о ужас! — колпаков-то на колесах нет. Тю-тю колпаки. Сперли. «Кто спер? — предполагает артист. — Или просто ворюга, или свой брат-автомобилист, у которого такие же колпаки днем раньше увели?» Ну, заявляет артист о пропаже в милицию. Там, конечно, дело заводят, обещают найти. А это почти безнадежно. Потому что в Москве автомобилей миллионы и колпаки одного ничем не отличаются от колпаков другого. Спросят артиста: а особые приметы у колпаков были? Что он ответит? Ничего не ответит, потому что особых примет у них не было. Автографа своего он на них не ставил и портрета любимой женщины с внутренней стороны не приклеивал. Нет примет, и точка. Как в таком случае их искать? Очень трудно…

И такая же история может произойти с любой другой деталью любого другого автомобиля. Потому что ночью Витька подошел к нему и спер эту деталь. Автомобиль угонять хлопотно — найдут и посадят. На автомобиль секретки всякие ставят, сигналы оглушительные, даже волчьи капканы, как в кинофильме «Берегись автомобиля». А что ты на колпак поставишь? Или, допустим, карбюратор? Или на запасное колесо в багажнике? Правда, багажник хитро запереть можно. Но Витька — слесарь. Ему любой замок нипочем.

Но милиция милицией, а колпаки артисту нужны. Без колпаков колеса его машины имеют какой-то неприглядный вид. Жалкий, надо сказать, вид. Он звонит обаятельному мастеру, чудо-человеку товарищу Сомову и говорит ему о своей беде. А тот его успокаивает: не беда, мол, достанем колпаки, только подороже магазинных. Тем более они в магазине все равно редко бывают. И ставит Сомов артисту его же собственные колпаки за двойную цену. А потом делится с Витькой хорошей прибавочной стоимостью, и оба хохочут над простофилей актером. Вот такие пироги.

История, рассказанная Кинескопом, неприятно поразила Кешу и Гешу. И даже не потому, что ворами оказались люди из их двора, а потому, что история выглядела больно грязной.

И Кеша и Геша росли в семьях, где никто никого не обманывал даже в мелочах. Ни Кеша ни Геша представить себе не могли, что возможно утаить от родителей или от бабы Веры сдачу от молока или хлеба, взять без спроса отцовский фотоаппарат или залезть в ящик буфета, где бабушка хранит деньги. Когда Кешка выбил в физкультурном зале стекло, он так прямо и пошел к директору и все рассказал. Хотя ему очень не хотелось идти. Тем более, кроме Геши, этого никто не видел. Или когда Геша прогулял урок — потому что Леха из дома, где кино «Призыв», ждал его с замечательным электропаяльником, который надо было поменять на кляссер с марками, — он мог бы сказаться больным. Он мог бы заохать, залечь в постель, и баба Вера пошла бы в школу и все объяснила классной руководительнице Алле Петровне. Но Геша не стал обманывать ни бабу Веру, ни Аллу Петровну: он честно сознался, что урок прогулял, за что получил в дневник не слишком приятную запись.

Конечно, можно сказать, что все это мелочи, рядовые примеры, которые и в расчет принимать нельзя. Подумаешь, преступление: стекло разбил! Или урок прогулял! Кешкин отец не скрывает от сына, что сам в детстве бил стекла не однажды, но говорит о том с осуждением — из педагогических соображений, конечно, и Кеша отца здесь вполне понимает. Но разговор-то не о преступлении, а об отношении к нему. О людской честности, которая складывается именно из мелочей. И если нет ее, нет и не предвидится, то из таких мелочей когда-нибудь может сложиться настоящее преступление. А Сомов или Витька в детстве стекол не били? Ох-ох-ох, еще как били! Но вряд ли сознавались в этом. То есть наверняка не сознавались. Кеша в том был уверен. И потом, между «нечаянно» и «нарочно» — огромная разница. Но от «нечаянно» до «нарочно» совсем недалеко. Все зависит от отношения человека к «нечаянно» и «нарочно»…

Кеша и Геша были пионерами. Они уже давно были пионерами и готовились на будущий год вступить в комсомол. Вот почему они не просто возмутились тем, что Сомов и Витька оказались ворами. Они горели желанием разоблачить их.

— Ну, Сомов, — сказал изумленно Кеша, — ну, тихоня…

— А Витька? — подхватил Геша. — Чем он лучше?

— Ничем не лучше. Давай подумаем, что делать. Кстати… — Тут он повернулся к Кинескопу. — А при чем здесь духи?

Кинескоп даже застонал от досады: битый час вдалбливать прописные истины и ничего не вдолбить. Нет, люди не оправдывают уважительного к ним отношения…

— У тебя в школе какие отметки? — язвительно спросил он Кешу.

— Хорошие, хорошие. Ты, Кинескоп, не язви, а объясни лучше. Не теряй времени.

Совет был разумен. Кинескоп успокоился и сказал, хотя и не без раздражения:

— В автомобилях духи есть? Есть. Опытные духи, квалифицированные. Технику знают, любят. Думаешь, им приятно, когда на их глазах ее разрушают? Их технику?..

— Почему же они бездействуют?

— А что им делать?

— Ну, не знаю… Вдарить Витьке. Током дернуть. Или еще чего…

Кинескоп вздохнул: трудно разговаривать с непосвященными.

— Дух не может, не имеет права причинить человеку ощутимый вред: ранить его или там покалечить…

— А неощутимый?

— А неощутимый не поможет. Того же Витьку током саданешь — он выругается и аккумулятор отключит. Двенадцать вольт — слону дробина…

— Какие-то у вас принципы строгие. Он же вор…

— А разве он не человек? Морально, может, и не человек. А биологически? То-то и оно… Я зачем в телевизоре сижу? Удовольствие, что ли, от «Артлото» получаю? Я в нем сижу, чтобы человеку, то есть Геше, легче было. Чтобы не чинил он бездушную технику по сто раз на дню. А когда ты будешь лампы из телевизора выбрасывать на свалку, так это ты от меня часть души заберешь, понял?

— Я же не вырываю, — обиделся Геша.

— Не о тебе речь. Это я к примеру. Думаешь, автомобильным духам легко все это переживать?

— Думаю, нелегко, — согласился Геша, а Кеша добавил:

— Тут и думать нечего. Надо обезвредить Сомова с Витькой.

— Правильно, — согласился Кинескоп, а близнецы на столе закивали в такт.

— Только как обезвредить? — задумался Кеша, а близнецы повторили эхом:

— Только как обезвредить?

— Надо подумать…

И опять близнецы повторили:

— Надо подумать…

Кеша обозлился:

— Кончите дразниться? А то — в ухо…

— Мы не дразнимся, — зарделись близнецы. — Мы волнуемся.

— Волнуйтесь как-нибудь иначе. Про себя. — И Кеша задумался.

Геша тоже задумался, но только для приличия, потому что у него уже сформировался план, гениальный план, призванный расстроить замыслы преступников, помочь обезвредить их и выдать доблестной милиции, которая будет вести следствие, как знатоки из многосерийного телевизионного фильма.

Так думал он про себя, а Кинескоп сидел тихонько, ждал решения и мурлыкал под нос песню из того же телефильма — что, мол, «наша служба и опасна и трудна»…

— Ладно. — Кеша встал и прошелся по комнате. — Есть план.

У Геши, как сказано, тоже был план, но он не сомневался, что между его планом и Кешиным разницы особой нет. Может быть, в мелочах, так они их потом скорректируют.

— Духи нам помогут? — спросил Кеша.

— Ясное дело, — сказал Кинескоп. — Для чего же мы вам открывались?

— Нужен дух телефонной сети.

— Говорун-то? Этот будет… А зачем?

— Нам надо подслушивать сомовский телефон, чтобы узнать, когда они с Витькой замышляют новое преступление.

У Геши этого в плане не было. И Геше это не понравилось.

— Кеша, — сказал он укоризненно, — чужие телефонные разговоры подслушивать нехорошо. Неэтично.

— Это разговоры врага! — закричал Кеша. — Этично — неэтично. А на фронте, когда наши радисты ловили разговоры фашистов? Тоже неэтично?

— Так то на фронте…

— Считай, что мы тоже на фронте!

А Кинескоп добавил:

— Незримый фронт. Незримый бой. Так назначено судьбой для нас с тобой… Подслушать можно. Я Говоруна вызову.

— Позже, — сказал Кеша. Он расхаживал по комнате, как по командному блиндажу, по землянке в три наката, а наверху рвались бомбы, стреляли «катюши», дробно тарахтел станковый пулемет. — И когда мы узнаем их замысел — ближайший, конечно, то проследим за ними. А для начала пометим ту деталь на автомобиле, которую Витька сопрет.

Геша усомнился:

— Откуда ты будешь знать, что он сопрет? И с какого автомобиля?

— А Говорун на что? Сомов назовет Витьке автомобиль, а мы будем там раньше преступника.

— Автомобиль-то он, может, и назовет. А деталь?

Кеша был непреклонен:

— И деталь назовет. Скажет, сопри то-то и то-то.

— А если Витька не сможет спереть то-то и то-то?

— Как так не сможет?

— Ну, заперто будет то-то и то-то. Или его уже сперли до Витьки.

— Кто спер?

— Не знаю. Какой-нибудь другой вор.

— Ты что, считаешь, у нас мильен воров?

— Нет, я так не считаю. Я просто хочу взвесить все возможные варианты.

Кинескоп вмешался в разговор:

— Геша дело говорит. Надо взвесить.

— Ладно, — нехотя согласился Кеша: ему очень не хотелось отступать от такого стройного, придуманного им плана. — Будь по-вашему. Не знаем мы, что он сопрет. Что тогда?

— Тогда мы внимательно следим за Витькой, — объяснил Геша, — узнаем, куда он прячет украденную деталь или детали, и там их метим.

— А если он их домой унесет? Или к Сомову? Что ж, мы в чужую квартиру полезем?

— Мы — нет, — спокойно сказал Геша. — Но ты забыл о духах.

И Кеша опять — в который раз! — поразился уверенной логике друга: все у него учтено, все продумано, темных мест нет. Сам-то он тоже не промах. План разоблачения Сомова и K° составлен им почти досконально. И в том, что план этот ничем не отличается от Гешиного, уверен. Почти ничем. Но в это «почти» входили мелкие, казалось бы несущественные детали, которые Геша продумал, а он не успел. А эти несущественные детали влияли на план в целом. Нет, Гешка — молоток, это ясно. С таким не пропадешь…

— Давай, Кинескоп, — сказал Кеша, — звони Говоруну, пусть подключается. А может, сам сюда придет?

— Не придет он, — заявил Кинескоп, вылезая из-под пледа и шлепая к телефону. — Он у нас стеснительный. Да я ему все так скажу, а про дело он знает.

— Все духи об этом деле знают? — удивился Кеша.

— А как ты думал? Конечно, все. И домашние, и уличные…

— Есть и уличные? Это кто же?

— Познакомишься еще, — сварливо сказал Кинескоп, снял телефонную трубку, подул в нее: — Говорун, ты? Да отключи ты этот гудок, мешает ведь… Ты вот что, работать начинай. Ну да, по тому делу. Послушать этих хануриков надо. Почему одного? Ах, у Витьки телефона нет… Значит, тебе полегче. И так не тяжело? Знаю, знаю, не для себя работаешь… Только непрерывно слушай. Сейчас-то он дома? Ага, дома, говоришь… Ну, вот и слушай. Как что услышишь, тут же сообщи… Правильно, подключи Водяного. Ну, звони… Да я подойду, я, не бойся ты… Привет. — Кинескоп аккуратно, тихонько так опустил трубку на рычаг, обернулся: — Порядок. Ни одного разговора не пропустит.

— А если Витька не станет звонить? — заволновался Геша. — Если он так к нему придет, в гости?

Кинескоп усмехнулся хитренько:

— Все продумано. Говорун Водяного к делу подключил.

— Кто это — Водяной?

— Дух водопровода. Он на Витьку давно зуб имеет. Халтурщик ваш Витька. Водопроводную систему в полном беспорядке содержит. Водяной еле-еле справляется.

— Витьке не до того, — сказал Рыжий, и на этот раз именно Рыжий, потому что с клубничкой. — Витька у Сомова деньги зашибает.

А Красный, с вишенками, ничего не сказал, а только захихикал.

Кеша подумал, что Витька может не позвонить Сомову сегодня. И завтра может не позвонить. И вообще всю неделю.

— А если… — начал он, но Кинескоп уже все понял.

— Не боись, — сказал он. — Позвонит или зайдет всенепременно. Они сегодня после домино сговаривались созвониться. Может, сейчас и позвонит.

И они стали ждать.

Глава седьмая КЕША, ГЕША И ВЕЛИКАЯ ТАЙНА (Продолжение)

Каждый ждал звонка Говоруна по-своему. То есть думал о своем. Кинескоп, например, думал о возвышенном. Он думал, как ему повезло, что именно он облечен высоким доверием координировать действия людей и духов на данном этапе. Именно такими формулировками и мыслил: «облечен доверием», «на данном этапе»… Что поделаешь, влияние телепередач…

Братья-близнецы Рыжий и Красный сидели на столе и хором думали о том, что Кеша и Геша оказались хорошими парнями и, может, зря духи так боятся людей; неплохие существа эти люди — вот значки подарили, вещь ценная, а если подружиться покрепче, еще что-нибудь братьям перепадет. И не то чтобы братья были жадюгами — просто они любили подарки. А в их недолгой (по масштабам духов) жизни им мало кто делал подарки. Можно сказать, никто не делал… Нет, в самом деле, отличные ребята эти Кешка с Гешкой!

Геша еще и еще раз продумывал детали своего плана. В нем, как ему казалось, была одна существенная неувязка: не решена проблема гласности. Ну, узнают они, что спер Витька. Ну, пометят как-нибудь. Или не они пометят — духи. А дальше что? Подождать, пока Сомов поставит украденную деталь на место, возьмет за нее куш, а потом прийти к хозяину автомобиля и заявить: так, мол, и так, украли у вас то-то и то-то, а вернули то же самое, украденное, только деньги как за новое взяли. А хозяин вполне справедливо спросит: «А где ж вы раньше были?» — «А раньше мы помечали то-то и то-то специальными тайными знаками». — «Ну и что? — спросит хозяин. — Как вы докажете, что то-то и то-то украдено, а не куплено Сомовым на какой-нибудь автобазе?» — «А наша метка?» — скажем мы. Но Сомов заявит, что это он сам метил. И спор зайдет в тупик… Да-а, гласность необходима на более раннем этапе расследования. Надо с Кешкой посоветоваться…

А Кеша в это время думал про всякую всячину. Про то, что история с духами, в сущности, невероятна. И если рассказать о ней на пионерском сборе, то Алла Петровна мягко улыбнется и предложит написать обо всем в стенгазету, где Кеша — редактор и что хочет, то и пишет. В рамках пионерской жизни, конечно.

А Юрка Томашевский выкатит свои голубые глаза-шарики и скажет: «Ну, ты даешь, Лавров, ну, совести у тебя нет». И все будет именно так вовсе не потому, что одноклассники не могут поверить в существование духов, а потому, что привыкли они считать Кешу с Гешей выдумщиками, фантазерами. Иной раз на переменку соберутся и прямо так и заявляют: «Ну-ка, КЕШАИГЕША, загните что-нибудь позаковыристей». И Кеша с Гешей загибают. Их два раза просить не нужно…

Еще Кеша думал о Кинескопе. Ему очень нравился старичок в чесучовых брючках. Кеша даже старичком его не считал, хотя и помнил об огромной — иного слова не подобрать! — разнице в возрасте. Но было и в облике и в поведении Кинескопа столько мальчишеского, что Кеше совсем не хотелось замечать эту грустную разницу. Да и кто сказал, что она мешает дружбе? Повесить того немедля на крепостной стене, как писалось в любимых Кешей рыцарских романах.

Но некого было вешать, никто крамольной мысли не высказывал, а добрые и легкие отношения между Кешей, Гешей и Кинескопом (надо было подчеркнуть — истинно приятельские отношения) доказывали непреложно, что возраст тут ни при чем. Так считал Кеша. Так, по-видимому, считал и Кинескоп.

Правда, Кешу несколько удивляла склонность Кинескопа к «высокому штилю». Ну, в самом деле: души у него непременно загубленные, страдания непомерные, тайны великие. Получается, что в мире духов все дела, чувства или помыслы носят характер экстремальный, как бы определил научно подкованный Геша. Так ли это? Нет, конечно, мудрит Кинескоп. Ох и влияют же на него телепередачи! И на характер влияют, и на речь! И заметим к слову, не самые лучшие телепередачи…

Кстати, у него — работа, а у Тольки Баранова что? Его мать Кешиной жаловалась, что ребенка от телевизора за уши не оттащишь. Уши у Тольки — как два репродуктора. Только репродукторы передают, а Баранов принимает. А потом уже передает одноклассникам, сразу готовыми блоками передает — как услышал. Во дворе, на перемене, даже у доски на уроке. Так что Кинескоп — невинная жертва, нечего его зря осуждать…

Но все-таки почему тайна обязательно великая? Кеша думал о том изо всех сил, но ничего придумать не смог. И решил спросить Кинескопа.

— Кинескоп, — сказал он, и все даже вздрогнули, потому что молчали, сидели тихонько, ждали телефонного звонка, боялись нарушить тишину. А Кешка не забоялся. И правильно сделал: как будто они и так звонка не услышат… — Кинескоп, — повторил Кешка, — а почему тайна — великая?

— Все тайны духов — великие, — отрезал Кинескоп, но Кеша этим объяснением не удовлетворился.

— Так-таки все?

— Так-таки все.

— И нет более великих и менее великих?

— Нет.

— А то, что ты от бабы Вериной пыли кашляешь — тайна?

Тут Кинескоп не сразу ответил, а сначала поразмыслил немного. Но потом сказал уверенно:

— Тайна.

— Почему?

— Дух не должен обращать внимание на мелочи жизни. Тем более человеческие. Плохой пример для других.

— А раз тайна, то великая?

— Великая, — отрезал Кинескоп, — но частного порядка.

— Ага, — сказал дотошный Кеша, — есть великие тайны частного порядка, а есть общечеловеческие. То есть общедуховные. Так?

— Так, — сказал Кинескоп.

— А как разделить тайны на частные и общие? Это же все субъективно…

— Отстань от меня, — рассвирепел Кинескоп. — Мне сказали, что это великая тайна, а сам я — дух маленький, ничего решать не могу.

— Кто же тебе сказал про тайну?

Кинескоп огляделся по сторонам, будто искал кого-то постороннего в комнате, не нашел, конечно, прошептал значительно:

— Он…

— Итэдэ-Итэпэ? — спросил Кеша.

И тут же, как и раньше, мелькнула в воздухе синяя молния, мелькнула и пропала, оставив после себя кисловатый запах озона. Кинескоп закрылся пледом с головой, поджал ноги. А братья-близнецы задрожали у себя на столе, зажмурились, и даже волосы у них дыбом встали.

Кинескоп выглянул из-под пледа, осмотрелся и прошипел:

— Трепло! Я тебе что говорил? Не повторяй это имя.

— В самом деле, Кешка, — сказал Геша, — ты же видишь, что происходит?

— Ничего не происходит, — хорохорился Кеша, — обыкновенные физические явления.

— Не очень-то они обыкновенные, — заметил Геша и, переводя разговор с неприятной для духов темы, спросил: — Как ты думаешь, может, стоит в милицию сообщить?

— О чем? — не понял Кеша.

— О Сомове с Витькой.

— Ты что? Они там над тобой посмеются, и только.

— Иван Николаевич не будет смеяться.

Иван Николаевич был оперативным уполномоченным отделения милиции и часто заходил к ним во двор, разговаривал с жильцами, интересовался житьем-бытьем. Он и Кешу с Гешей знал, всегда здоровался с ними, как со взрослыми — за руку, про отметки спрашивал. Хороший был мужик Иван Николаевич.

— Смеяться он не будет, — согласился Кеша, — но дело у нас заберет.

Он так и сказал — «дело», как будто был следователем прокуратуры или инспектором уголовного розыска.

— Заберет, — грустно подтвердил Геша. — А будем самовольничать — нам же попадет.

— Нет, брат, — сказал Кеша, — мы это дело доведем до конца и преподнесем его Ивану Николаевичу на блюдечке с голубой каемочкой.

— Как это — на блюдечке? — не поняли братья.

— Цитата, — отмахнулся Кеша, — из «Золотого теленка». Книги надо читать.

— У нас нету, — грустно сказали братья.

— У меня есть. Возьмите. Но только аккуратно!

— Мы аккуратно, — расцвели братья. — Мы ее в газету завернем.

И в это время звякнул телефон.

Он звякнул так же коротко и тихо, как тогда — у Кеши в квартире. Кинескоп встрепенулся, отбросил плед, подбежал к телефону.

— Але, — сказал он в трубку. — Ну, я, я, кто же еще… Звонил, говоришь? И что говорил?.. Ага… Ага… Ага… Понял тебя. Молодец, Говорун… Нет, не бросай. Продолжай слушать… Если что услышишь, тут же сообщай… Я буду дежурить у телефона… Да никто больше не подойдет, трус ты несчастный!.. И Водяному передай: пусть далеко не отлучается. Все. — И Кинескоп повесил трубку.

— Ну что? — в один голос спросили Кеша и Геша, подражая близнецам.

— Звонил Витька. Сомов назвал ему адрес и номер автомобиля. Адрес такой: Арбат, дом номер семь. Автомобиль «Волга» ММФ 42–88. Запишите…

Геша схватил со стола лист бумаги и шариковую ручку.

— Чья машина? — спросил он.

— Профессора Пичугина.

— А дух в ней есть?

— Есть, вестимо. У хорошей вещи и дух хорошо себя чувствует. А профессор к машине с заботой относится, вот духу и привольно: есть где развернуться.

— Привольно ему будет, когда Витька какой-нибудь жиклер сопрет, — мрачно сказал Кеша.

А Геша вздохнул безнадежно: ничем не помочь технически безграмотному другу.

— Что за чушь ты несешь, Кешка? Какой жиклер? Его и украсть-то нельзя, надо двигатель разбирать.

— А что именно Витька сопрет?

— Сомов сказал: «На твое усмотрение, подороже».

— И когда Витька пойдет на дело?

— В двадцать три ноль-ноль.

— Ужасно! — воскликнул Геша.

И Кеша тоже воскликнул:

— Ужасно!

— Почему? — удивился Кинескоп.

— Кто же отпустит нас из дому в двадцать три ноль-ноль?

И все замолчали. Все молча переживали огромное несчастье, неожиданно перечеркнувшее так хорошо придуманный план. Своеволие родителей и бабы Веры Геша не учел. И зря.

Все молчали обреченно и даже не искали выхода из создавшегося положения. Выхода не было.

И тогда встал Кеша и сказал:

— Я пойду.

— А родители? — спросил Геша.

— Родители сегодня уходят в гости к журналисту Баташеву. У него день рождения. И придут они не раньше двенадцати. А может, позже.

— А если Витька не успеет до двенадцати?

— Риск — благородное дело, — красиво заявил Кеша, и близнецы зааплодировали ему.

Он поклонился им, как кланяется артист после выступления, и сказал строго:

— Мне нужен помощник. Кто из вас пойдет со мной?

— Я, — сказал Рыжий.

— Я, — сказал Красный.

— Не все сразу. Со мной пойдет Рыжий.

— А как же я? — расстроился Красный.

— Ты пойдешь с Гешей.

— Когда?

— Когда на дело выйдет Сомов.

— Так Сомов поедет к профессору днем, — напомнил Геша, — или утром. Все вместе и будем следить.

Кеша потупился:

— Я, наверное, не смогу…

— Почему?

— Я не исключаю вариант, что родители узнают о моем ночном исчезновении. И тогда они меня накажут…

Геша с восхищением смотрел на товарища. Он сознательно шел на риск быть наказанным, запертым дома на все воскресенье! Героический человек!

— Нет, — сказал Геша, — ночью пойду я…

Это тоже был героический поступок, и Кеша не мог не оценить его. Он подошел к Геше и с чувством пожал ему руку.

— Спасибо, друг. (Так говорили все герои книг и фильмов, рассказывающих про суровую мужскую дружбу, и Кеша не стал менять привычной литературно-кинематографической формулы.) Ты не можешь волновать бабу Веру. Она уже старенькая. Пойду я. И не спорь.

Решение было принято, и теперь нужно было обсудить кое-какие детали ночного похода.

— Как Витька собирается на дело? — спросил Кеша. — Пешком или на машине?

— Он возьмет домоуправленческий «пикап», — сообщил Кинескоп.

— Кто же ему разрешит?

— Говорун передал, что Сомов тоже об этом спросил. А Витька сказал, что это его дело.

— Плохо, — подвел итог Кеша. — Раз он с машиной, нам с Рыжим за ним не угнаться. Что делать будем?

Кинескоп повспоминал что-то, губами пожевал, загнул три пальца на левой руке, опять губами пожевал, спросил Рыжего:

— Ты кого-нибудь со двора знаешь?

— Рычага знаю, — сказал Рыжий. — И еще Колесо.

— Колесо — это кто?

— Из «Явы» парень.

— А «Ява» чья?

— Мотогонщика из шестого подъезда.

— Поговоришь с Колесом. Рычаг здесь не подойдет. У него работа нервная: хозяин — врач, по ночам часто на вызовы ездит. А мотогонщик — это хорошо. Мотогонщики по ночам спят. У них режим.

Ни Кеша, ни Геша не понимали этого загадочного диалога. Пора было вмешаться.

— Кто такой Колесо, — спросил Кеша, — и зачем он нам нужен?

— Колесо — дух мотоцикла «Ява», — объяснил Рыжий. — Пижон, правда, но парень добрый. Я с ним поговорю, и он нас куда надо отвезет.

— Еще бы не отвез! — сварливо сказал Кинескоп. — Его бы тогда минимум на год дисквалифицировали.

— Как это? — не понял Кеша.

— Лишили бы права работать. А дух без дела — не дух. Он так и погибнуть может — от безделья. Страшное наказание…

— А кто бы его дисквалифицировал?

— Опять? — грозно спросил Кинескоп. — Не задавай лишних вопросов.

И Кеша заткнулся, вспомнив синюю молнию от пола до потолка и слабый запах озона в комнате. Рисковать больше не хотелось в целях противопожарной безопасности.

— Ладно, — сказал он, — собрание считаю закрытым. Да и баба Вера скоро приедет, пора сматываться. Я иду домой и веду себя примерно и тихо, притупляю бдительность родителей. Геша, из дома не уходи, после десяти старайся не спать: если что — позвоню. Ты, Кинескоп, держи связь с Говоруном и Водяным. Ты, Рыжий, договорись с Колесом ровно на одиннадцать. Кто будет следить за Витькой? — Он командирски оглядел своих соратников.

Соратники внимали Кеше с благоговением. Кинескоп даже с дивана слез, стоял около, близнецы — те вообще по стойке «смирно» вытянулись, ели Кешу глазами. Ну, Геша — тот просто слушал, привык к Кешкиным замашкам: любил дружок покомандовать, ох как любил…

— За Витькой будет следить Водяной, — отрапортовал Кинескоп.

— Кто с ним держит связь?

— Связь с Водяным будет держать Красный, — полным ответом сообщил Кинескоп, совсем как на уроке русского языка: «Что пишет Маша? Маша пишет письмо».

— Пост Красного?

— В ванной комнате.

— А если баба Вера заметит?

— Никак нет! Он будет невидимым.

— Все сообщения — Геше, — продолжал Кеша. — Он — диспетчер. Связь держать с ним. Как только Витька пойдет на дело, ты, Гешка, мне звонишь. Понятно?

— Так точно! — заорал Кинескоп, а Геша молча кивнул.

— Ну, я пошел, — тяжело вздохнул Кеша.

Он знал, что завтрашний день у него будет нелегким: репрессии со стороны родителей не задержатся. Но эта жертва была оправданна. Она приносилась на алтарь святого дела. Так думал Кеша, а он любил думать высокопарно. И еще он подумал, что возмездие грядет. И непонятно было, относилось ли сие к Витьке с Сомовым или к нему самому — за его ночные гуляния.

А Геша в это время упорно думал о том, что проблема гласности так и не решена и это плохо, потому что спланированная операция может сорваться, по сути, из-за пустяка.

«Ну да ладно, — наконец сдался он, — до вечера далеко, что-нибудь придумаю…»

Глава восьмая КЕША, РЫЖИЙ И ВИТЬКА ТРЁШНИЦА

Родители ушли в гости в восемь вечера. Оставили Кеше ужин на кухне и ушли. Предупредили, чтобы лег спать вовремя, чтобы не читал до полуночи, чтобы не смотрел на ночь телевизор, чтобы выпил кефир, чтобы спал спокойно и не ждал их прихода. Знали бы они, наивные люди, кто кого ждать будет… Впрочем, Кеша очень надеялся, что ждать все-таки будет он: ему не хотелось получать наказание за преступление, суть которого он все равно объяснить не сможет. Не должен объяснять. Да и не поймет никто.

Телевизор Кеша не включал: Рыжий все равно болтался где-то во дворе, договаривался с Колесом. В ванной глухо урчали трубы. Они урчали как и прежде, но теперь Кеша предполагал, что урчит Водяной: волнуется. Кеша тоже волновался, каждые полчаса звонил Геше, но Геша не мог разговаривать: вернулась баба Вера, и следовало соблюдать конспирацию. Геша отделывался междометиями и туманными намеками. Но ровно в половине одиннадцатого он позвонил сам и сказал шепотом:

— Пора. — А потом в полный голос — уже для бабы Веры: — Спокойной ночи, Кеша.

Пожелание было достаточно бессмысленным, если учесть то, какая ожидалась ночь. До покоя ли будет?!

Кеша молниеносно натянул джинсы со слоником (такие же, как у братьев), ковбойку и кеды, оставил на столе записку родителям — на всякий случай! — с туманной надписью: «Сейчас приду» — и выскочил за дверь.

В половине одиннадцатого двор уже покинули чинно гуляющие пенсионеры, вернулись к своим субботним телепрограммам, к своим пасьянсам, к своим вечерним газетам, к вязанью и внукам. Внуков, в свою очередь, прогнала домой спустившаяся темнота, прервавшая игру в «чижика» на асфальте, в классики, в штандер, в пристеночку, в «третий лишний». А среднее поколение еще не возвращалось из театров, кино или теплых компаний, еще гуляло по улицам и площадям летней столицы, еще тянуло вверх рюмки и бокалы, произносило красивые тосты, еще наслаждалось игрой великих актеров на сценах и экранах. Словом, двор был относительно пуст в этот час. Достаточно пуст для того, чтобы не вызвал удивления странный отъезд слесаря Витьки за рулем казенного «пикапчика». Чтобы не вызвал удивления еще более странный отъезд «сопливых мальчишек» на мощном мотоцикле «Ява».

Мотоцикл стоял за школой, у выезда на набережную Москвы-реки. Рядом с ним на теплом бордюрном камне тротуара сидели двое. Одного Кеша узнал сразу: это был Рыжий. Рыжий вскочил, подбежал к Кеше, заторопился:

— Он еще не выходил. Ждем с минуты на минуту. Водяной передал, чтобы готовились…

Они подошли к мотоциклу, около которого уже стоял напарник Рыжего. Вид он имел импозантный и броский: черная лоснящаяся кожанка, перечеркнутая стрелками застежек-молний, кожаные джинсы, вправленные в высокие шнурованные сапоги, огромные очки, висящие, впрочем, на шее, в руках — чемпионский шлем.

Кожаный дух медленно стянул перчатку, протянул Кеше руку.

Кеша поначалу даже оробел, увидев это кожаное блестящее создание, невысокое, правда, как и все духи, но солидное и уверенное. Наверняка имеющее за плечами сотни километров гонок по сложным трассам, десятки аварий и десятки побед. С таким просто познакомиться лестно было, не то чтобы на операцию идти. Оробел Кеша, пожал протянутую руку, сказал вежливо:

— Меня Кешей зовут…

— Меня Колесом… — Голосок у кожаного был ломким, мальчишеским, и Кеша понял мгновенно, что парень старается изо всех сил, хочет произвести впечатление и что, в сущности, он такой же мальчишка, как Рыжий и Красный, да и как сам Кеша, и не стоит всерьез принимать его супербравый вид.

— Здорово, Колесо, — сказал Кеша, враз успокоившись. — А хозяин твой где?

— На дачу укатил. Еще вчера. С компанией. — Колесо старался говорить коротко и резко, как мотоциклетный выхлоп: ему, видно, казалось, что так солиднее.

— Как же мы втроем на мотоцикле уместимся? — поинтересовался Кеша.

— Рыжий под сиденье спрячется.

— Он же там не поместится.

— Я уменьшусь, — сказал Рыжий, — ты не волнуйся.

— А водительские права у тебя есть? — все еще волновался Кеша.

— Зачем они мне? — презрительно сказал Колесо. — Я — так.

— А если милиция остановит?

— Меня? — И столько изумления было в его голосе, и презрения к Кеше, и превосходства, что Кеша промолчал и больше ни о каких профессиональных моментах Колеса не спрашивал: его дело привезти-увезти, от Витьки не отстать, а Кешино дело — общее руководство.

Он огляделся по сторонам и нашел, что место для наблюдения выбрано превосходно. Отсюда одинаково хорошо просматривался и Витькин подъезд, и домоуправленческий «пикапчик», стоящий в другом конце двора.

— Послушай-ка, Рыжий… — Кеше вдруг пришла в голову гениальная на первый взгляд мысль. — Из-за чего сыр-бор устраиваем? Разве дух в «пикапе» не сможет проследить за Витькой?

Колесо хмыкнул презрительно, отвернулся, а Рыжий потупился, сказал смущенно:

— Нету в «пикапе» духа…

— Как нету?

— Очень просто. Сначала машину кое-как собрали на заводе: торопились, видать, в конце квартала дело было или в конце года. А попала она к Витьке в лапы — так с ним никакой дух не уживается, с таким работничком…

— Вообще удивляюсь, как она ездит, — с презрением сказал Колесо и поглядел на свой мотоцикл, любовно так поглядел, будто погладил.

— Одно слово — без души вещь, — подвел итог Рыжий.

А Кеша впервые со злостью подумал о тех, кто относится к делу равнодушно: тяп-ляп — и снимай пенки. Подумал так и застыдился, вспомнил, что сам не раз грешен был. Да что далеко за примерами ходить? Не далее как позавчера мама в поликлинику ушла, а Кеше наказала почистить картошку и в борщ бросить. Но Кеше некогда было. Кеша читал мировую книгу про пиратов Мексиканского залива. Кеша картошку чистить не стал, сполоснул ее под краном с мылом и утопил в кастрюле — все равно, решил, при кипячении бактерии погибают. И сам впоследствии пострадал: весь вечер животом маялся.

Мелочь, конечно, а стыдно. И если припомнить, таких «мелочей» у Кешки в жизни наберется немало. Ай-яй-яй, как на душе пакостно… Кеша даже щеки потрогал: не горят ли? Хорошо, что темно… И мучила бы его совесть и дальше, но тут из подъезда вышел Витька. Вышел, посмотрел по сторонам, ничего подозрительного вроде не заметил, закинул на плечо синюю аэрофлотскую сумочку — инструменты у него там, что ли? — пошел вразвалочку, посвистывая, поплевывая сквозь зубы длинным замечательным плевком метра на четыре — такого Кеше никогда не освоить, и пытаться нечего.

— Внимание, — сказал Кеша. — Рыжий, уменьшайся.

Рыжий пропал мгновенно, и только сиденье у мотоцикла приподнялось и вновь опустилось. Спрятался Рыжий.

Колесо взялся за руль и поставил ногу в сапоге на стартер: приготовился, но шуметь, рычать двигателем раньше времени не стал. Пусть Витька тронется, а уж тогда и «Яву» завести недолго.

Витька опять воровато огляделся — все-таки боялся, — нырнул в кабину «пикапа».

— Давай, — махнул рукой Кеша.

Колесо рванул стартер, поддал газку, мотоцикл взревел, Колесо сел за руль, Кешка — сзади, ухватился за кожаную куртку, и «Ява» плавно тронулась.

Погоня началась, и Кеша даже забыл о том, что он сбежал из дома, что уже без десяти одиннадцать, а родители к двенадцати вернутся и что тогда будет — ах, что тогда будет!

Но мотоцикл уже нырнул в черную арку ворот, выскочил на Кутузовский проспект, проехал перекресток на зеленый свет, пропустил вперед чью-то «Волгу» — из конспиративных соображений, — пошел на разворот. Витькин «пикап» маячил впереди, виден был хорошо, но Кеша спросил на всякий случай:

— Он нас не заметит?

Колесо и отвечать не стал на глупый вопрос, только мотнул головой в красном шлеме — не отвлекай, мол! — сидел впереди, влитый в мотоцикл. Не человек — мотокентавр. Это Кеша так подумал и засмеялся: конечно, не человек. Но со стороны все, наверно, выглядело благопристойно, потому что милиционеры не свистели, не требовали остановиться и предъявить права, не гнались за ними на желтой машине с сиреной и светящейся вертушкой на крыше, и Кеша успокоился, тихо наслаждался быстрой ездой по вечернему городу. Так поздно по Москве он не ездил: не приходилось как-то. А на мотоцикле и подавно.

Витька на своем «пикапчике», видно, не волновался, ехал себе спокойненько — мимо кафе «Хрустальное», мимо Киевского вокзала, по Бородинскому мосту, мимо магазина «Руслан», где Кеша с мамой покупали папе костюм в прошлую субботу.

Ах как далеко она была — прошлая суббота, так далеко, что Кеша даже засмеялся. Мог ли он предположить, что с нынешней субботы у него начнется новая жизнь, совсем новая, полная невероятных приключений, насыщенная опасностью. Короче, настоящая жизнь. А до нынешней субботы было детство. Вот она, жизнь: мчаться по освещенной вечерними огнями Москве на почти гоночном мотоцикле, ловить ртом влажный, теплый воздух, пахнущий летним дождем, душной пылью, бензином и острым запахом опасности, лучшим запахом в мире.

Они свернули со Смоленской площади на Арбат, сбросили скорость. «Пикап» впереди тоже замедлил движение, прижался в правый ряд, держал на спидометре километров сорок, не больше. Вероятно, Витька смотрел в окошко на номера домов, искал нужный. Но вот нашел, резко свернул направо в какой-то переулочек — их на Арбате куча! Колесо совсем замедлил ход, поставил нейтральную передачу, ехал по инерции. Доехав до угла, притормозил. Они еще успели заметить зад Витькиной машины, завернувшей во двор дома. Отталкиваясь правой ногой от тротуара, Колесо проехал поворот во двор и остановился в переулке поодаль.

— Ты почему за ним не свернул? — спросил Кеша.

— Конспирация. Зачем глаза мозолить?

И Кеша восхитился предусмотрительностью Колеса. Ведь он даже не включил передачу, когда по переулку ехали, ногой отталкивался, потому что шуму меньше. Умно!

Из-под сиденья неизвестно каким образом появился Рыжий, о котором Кеша, честно говоря, забыл. А он просто возник ниоткуда, встряхнулся воробьем, сказал сердито:

— Неудобно под сиденьем…

— Катайся в такси, — склочно заметил Колесо. — Я тут побуду, а вы идите.

Они на цыпочках — это уж был явный перебор: зачем на цыпочках-то? — вошли во двор, встали у стенки, огляделись. Витька сидел на лавочке у подъезда, насвистывал «Подмосковные вечера», сумка рядом стояла. И вид у Витьки был такой незаинтересованный, такой праздный — дышит воздухом или девушку ждет, — что Кеша даже на секунду усомнился в его преступных намерениях. Но только на секунду, потому что тут же увидел он серую «Волгу» и номер ММФ 42–88. Именно этот номер называл Витьке Сомов.

Рыжий потянул Кешу за рукав.

— Куда ты?

Рыжий прижал палец к губам, показал на маленький садик за низким зеленым заборчиком. И верно, там можно было неплохо спрятаться, а потом по газону среди кустов подобраться поближе к машине, все видеть, все подмечать. Они нырнули в кусты, бесшумно — по-индейски — пробрались почти к самой «Волге», залегли в траве. Двор был тих и пуст. Время катилось к полуночи. Час преступления близился.

Витька встал, потянулся лениво, посмотрел наверх, видно, на профессорские окна, взял сумку, подошел к багажнику, поставил сумку на асфальт, порылся в ней, достал связку ключей. Покопался в ней, выбрал один, сунул в замок багажника. Ругнулся тихонько: не подошел ключ. Снова покопался в связке, выбрал еще один, попробовал, хмыкнул удовлетворенно. Замок мягко щелкнул, и крышка багажника поднялась.

Витька нырнул в багажник, вытащил оттуда насос, потом домкрат, потом брезентовую сумку, в которой лежали все инструменты для автомобиля, тихо закрыл багажник и с независимым видом пошел к своему «пикапу». Он даже не торопился: был уверен в своей безнаказанности. Никто его не видел, никто ничего не знает, ищи-свищи, дорогой товарищ профессор.

Дошел Витька до «пикапа», швырнул туда свою сумку, потом профессорское добро. И тут он поступил довольно странно. Вернулся к «Волге», присел у заднего колеса, поколдовал над чем-то. Послышался пронзительный свист, и машина заметно осела на правый бок.

«Баллон спустил, — догадался Кеша, подумал еще: — Зачем ему это нужно?» И понял, удивившись Витькиной предусмотрительности: профессор утром выйдет, увидит спущенный баллон, полезет в багажник за насосом и обнаружит пропажу. А не будь спущенного баллона, так он, может, сто лет в багажник не поглядит. А Витьке с Сомовым это невыгодно. Это сильно оттягивает расплату. «Ну, Витька, ну, стратег чертов! Дождешься ты…»

А Витька не знал об угрозе. Он сел в «пикап», включил зажигание, развернулся и выехал в переулок.

— Скорее! — крикнул Кеша и побежал к мотоциклу.

Рыжий бежал за ним, а Колесо уже ждал их, сидел в седле. Только приподнялся, пуская Рыжего под сиденье, потом сверху сел Кеша, и они рванули за Витькой, выскочили на Арбат, помчались по мостовой к Смоленской площади, где уже призывно горел зеленый свет светофора. И вдруг мотоцикл зачихал, зачихал и… заглох. Заглох, остановился посреди улицы, так и не доехав до перекрестка.

— Что случилось?

— Сейчас посмотрю, — торопливо сказал Колесо, откатил «Яву» к тротуару, присел на корточки.

— Упустим Витьку! — застонал нервный Кеша.

Рыжий возник рядом, сказал успокаивающе:

— Не упустим. Красный свет на светофоре.

— Его же переключат через несколько секунд.

— Не переключат…

Кеша взглянул на светофор: красный свет горел по-прежнему, и редкие машины уже начали гудеть, водители беспокоились. И Кеша понял, что все духи по пути к дому знают об их деле, знают и следят за ними. А если вдруг и случится что-то непредвиденное — вот как сейчас, — то любой из духов немедленно придет на помощь. А помощь его будет своевременной и полной.

И в это время мотор мотоцикла застучал. Рыжий мгновенно юркнул под сиденье, Кеша прыгнул за спину Колесу, и на светофоре зажегся зеленый глазок. Наверное, милиционер не успел даже понять, в чем неполадка.

Они проскочили Смоленскую площадь, почти догнали Витькин «пикап», оставив впереди себя пару посторонних автомобилей. Так они добрались до знакомой арки, свернули в нее, проехали по двору, остановившись на старом месте — у выезда на набережную.

Колесо заглушил мотор, стащил с головы шлем, сел на тротуар.

— Я свое дело сделал.

— Погоди еще, — строго сказал Кеша.

Он следил, куда пойдет Витька. А Витька тем временем шел к сомовскому подъезду.

— Что будем делать? — Кеша обернулся к Рыжему.

— Там Водяной и Говорун. Подождем.

Кеша сел рядом с Рыжим и Колесом на тротуар. О времени думать не хотелось. О возвращении домой — тоже. И он стал думать о том, что Витька сейчас поднимается на лифте, звонит в сомовскую дверь, передает ему инструмент, хвастается, как он все ловко обделал, ловко и без свидетелей — чистая работа! А Сомов прячет под вешалкой украденные инструменты и идет спать, чтобы хорошо выспаться, потому что профессор позвонит утром, пожалуется на пропажу и надо будет делать вид, что достать инструмент трудно, почти невозможно, но для профессора он, Сомов, расстарается, достанет и привезет. А потом надо будет ехать на Арбат, и облагодетельствовать наивного профессора, и брать у него плату за «тяжкий труд», и все-таки бояться: а вдруг профессор узнает свой инструмент?

— А где был дух профессорской «Волги»? — спросил Кеша Рыжего.

— Как где? — удивился тот. — На месте, где ж еще?

— А почему мы его не видели?

— Ты что, хочешь со всеми духами Москвы перезнакомиться? Дохлый номер… И потом, не будет же он при Витьке вылезать, это невозможно…

Витька вышел из сомовского подъезда, закинул свою сумочку за спину, пошел домой. Рыжий нагнулся к водопроводному крану у стены, к которому дворники присоединяли рукав шланга для поливки газона, послушал что-то. Потом выпрямился, улыбнулся во весь рот:

— Порядок! Сомов Витьку поблагодарил, инструмент осмотрел и в шкафчик сунул. Сейчас его пометят.

— Кто пометит? — спросил Кеша.

— Надым. Дух системы газоснабжения.

Кеша усмехнулся: видно, молод был газовый дух, молод и тщеславен, если взял себе имя городка в Тюменской области, выросшего рядом с газовым месторождением Медвежье. Кеша видел фотографии этого городка и месторождения: его отец там был и написал большой очерк о строителях газопровода Надым-Пунга. А месторождение это новое, не так давно открытое, значит, и дух работает недавно.

— Как он их пометит?

— Водяной посоветовался с Кинескопом, а тот с Гешей. И Геша сказал: пусть на каждом инструменте будет мелко-мелко написано, что «этот инструмент украден у профессора Пичугина». Надым надпись газом выжжет — вовек не содрать.

Кеша даже засмеялся: молодец Гешка, здорово придумал!.. А завтра, когда Сомов будет передавать инструмент профессору, тот заметит надпись, и преступление раскроется. Хотя… Тут Кеша сообразил, что Сомов может раньше профессора увидеть эту надпись. И тогда весь план рушится. Он сказал об этом Рыжему.

— Не заметит, — успокоил его Рыжий. — Водяной сказал, Сомов инструмент осмотрел внимательно, ключи из сумки вытащил и в другой мешочек положил. А профессорскую сумку отдал Витьке. Сказал, пусть сожжет или хорошенько спрячет. Зачем ему еще раз их осматривать?

Рыжий рассуждал логично. Но элемент риска все-таки оставался. Хотя как же без риска? Без риска ни одно серьезное дело не делается. Тем более раскрытие преступления.

И еще Кеша подумал, что завтра утром надо будет все-таки рассказать Ивану Николаевичу. Он как раз в воскресенье приходит в специальную комнатку у лифта в седьмом подъезде. Там — штаб дружины, а по воскресеньям районный уполномоченный Иван Николаевич принимает жалобы от населения. Вот они с Гешей и пожалуются. Вернее, сообщат все, что надо. Тем более что теперь у них доказательства есть: метка на инструменте. В том, что она будет, Кеша не сомневался: духи не подводят. Даже если это молодой выпендрюга по имени Надым. Кеша сомневался в другом: сможет ли он сам завтра пойти с Гешей к Ивану Николаевичу? Часы на здании школы показывали десять минут первого. Родители, наверно, уже дома и сходят с ума — пропал ребенок.

Кеша поднялся и сказал мужественно:

— Ну, я пошел. До завтра. Связь через Кинескопа.

— До завтра, — сказал Рыжий, а Колесо помахал рукой, затянутой в кожаную перчатку.

Родители действительно были дома. И чтобы не показывать Кешу не в самом лучшем виде, стоит опустить сцену его встречи с родителями. Тем более что каждый легко может себе ее представить.

Глава девятая ГЕША И ИВАН НИКОЛАЕВИЧ

Утром баба Вера опять уехала в Коньково-Деревлево.

И как только она ушла, Геша бросился к себе в комнату, постучал по телевизору:

— Кинескоп, вылезай.

Бах, трах, оглянуться не успеешь — а он уже стоит рядом, глазами моргает, нос трет, говорит недовольным тоном:

— Поспать не дал усталому духу… Что стряслось?

— Ничего страшного, не волнуйся, — заторопился Геша, — Кинескопчик, милый, узнай, как там Сомов.

— А что Сомов? Сомов — нормально… Сидит небось, звонка ждет. — Кинескоп подошел к телефону, снял трубку: — Говорун? Опять гудок не отключил, конспиратор чертов… Ну, я это, Кинескоп… Как ситуация?.. Сидит, значит? Я так и думал… Витька звонил? И что? Тоже ситуацией интересовался? Волнуются, ворюги! А профессор — молчок?.. Спит небось. А куда профессору торопиться? Торопись не торопись, а инструментик не вернешь. Хе-хе. Это я шучу… Подумаешь, дурацкая шутка! Придумай лучше. Где Водяной? У Сомова? А кто же у Витька? Ага, Надым, значит. Он метки сделал? Надежные? Как договорились?.. Ну, ладно, если что — сразу звони. Привет. — Кинескоп повесил трубку, сказал задумчиво: — Хороший дух Говорун, только робкий какой-то. А ведь не меньше моего служит… Разговор слышал?

— Слышал, — сказал Геша.

— Выводы делаешь?

— Делаю.

— Как сделаешь, сообщи.

— Где братья?

— Зачем они тебе? Спят небось, намаялись вчера. Проснутся — объявятся.

— Тогда надо Кеше позвонить…

О вчерашних похождениях друга Геша знал все из рассказа Рыжего. Рыжий вечером к ним примчался и, когда баба Вера легла спать, в красках описал и погоню, и слежки. Нужно было сообщить Кеше о принятом накануне решении, а заодно узнать и о положении друга. Что у него — строгая изоляция или условное наказание? А может, и обошлось…

Он быстро набрал номер Кешиного телефона.

— Как ты?

— Неважно, — сказал Кеша, и голос у него был грустный и безнадежный. — Мертвая зыбь.

— Был скандал?

— Классическая сцена у фонтана. В центре ГУМа…

— Макаренко в пример приводил?

— Приводил.

— Ну и что?

— Говорят, у них другая система воспитания. Не по Макаренко. Домашний арест на одни сутки.

— Как ты объяснил свое отсутствие?

— Сказал: надо было… Не рассказывать же все…

Конечно, Кеша мог бы соврать, придумать больного друга и неожиданный вызов «скорой помощи» или еще какое-нибудь чрезвычайное событие, но это было бы вранье, а Кеша, повторяем, врать не умел. Как и Геша. В критической ситуации они предпочитали сказать правду или, в крайнем случае, смолчать, когда раскрывать правду нельзя. Сейчас и был тот самый крайний случай. Тайна принадлежала духам, а выдавать чужие тайны… Ну, это уж совсем позорное дело! И Геша по достоинству оценил стойкость друга, не утешал его пустыми словами, не охал, не причитал, сказал просто:

— Не дрейфь, Кешка. Потом все расскажем, и они поймут, что жестоко ошиблись.

— Но будет поздно, — добавил Кеша, — а пока…

— А пока надо заявить Ивану Николаевичу.

Как мы помним, Кеша еще вечером решил все рассказать Ивану Николаевичу. Причем решил это сам, не советуясь с Гешей. Но факт телепатии между друзьями был ими давно осознан и признан, поэтому Кеша ничуть не удивился, только уточнил:

— Ты когда задумал это?

— Вчера.

— И я вчера.

И Геша тоже не удивился такому совпадению мыслей, совпадению и в сути, и во времени. Между ними это было в порядке вещей.

— Придется идти одному, — вздохнул Геша.

— Валяй. Потом позвонишь. А как наши подопечные?

Тут Геша пересказал Кеше содержание разговора между Кинескопом и Говоруном, сообщил, что наблюдение за преступником ведется по-прежнему, и с чистой совестью повесил трубку.

Вот и сейчас в разговоре с районным оперуполномоченным Иваном Николаевичем Геша не мог рассказывать всю правду. Не мог, потому что вся правда касалась мира духов, о котором никому знать не полагалось. И никто не давал Геше права трепаться о духах почем зря. Это была чужая тайна. Но рассказать часть правды Геша был просто обязан. Во-первых, потому, что без помощи милиции обезвредить Сомова с Витькой невозможно. Во-вторых, потому, что скрывать от милиции то, что ее непосредственно интересует, просто нечестно. А милицию духи не интересуют. Она в духов не верит. Милиция верит в реальные преступления, которые совершают реальные люди. И которые раскрывают реальные люди. В данном случае — Кеша и Геша. Одни. Без всякой помощи. Случайно.

Именно в таком ключе Геша и решил построить свою беседу с Иваном Николаевичем.

Он заглянул в комнату народной дружины. Иван Николаевич сидел в одиночестве и ждал посетителей. Посетителей пока не было. Геша кашлянул тихонько, спросил:

— Можно?

— А, пионер! — обрадовался Иван Николаевич. И было не очень понятно, чему он так рад: тому, что кто-то пришел, или тому, что этот «кто-то» — пионер. — Заходи, заходи. Что там у тебя?

Геша подошел к столу, пожал протянутую руку, сел, сказал серьезно:

— У меня к вам дело, Иван Николаевич. Речь пойдет о преступлении.

Тут Иван Николаевич еще больше обрадовался. Казалось, что он просто мечтает узнать о новом преступлении, что он соскучился без преступления и Геша подоспел как раз вовремя.

— Ну-ка, ну-ка, — радостно потер руки Иван Николаевич, — что ты раскрыл? Убийство? Ограбление банка?

— Попроще. — Геша понимал серьезность разговора. Он ожидал конкретных действий со стороны Ивана Николаевича и поэтому решил никак не реагировать на его неуместную и обидную иронию. — Мне с другом — это Кеша, Иннокентий Лавров, вы его знаете — удалось случайно подслушать беседу двух человек, которые вчера собирались совершить кражу.

— Ага, кражу, — разочарованно протянул Иван Николаевич. — Жалко… Я уж было на убийство нацелился… И кто эти двое?

— Жители нашего дома. Один из них — слесарь домоуправления Витька, по кличке Трешница, фамилии его не знаю. А второй — некто Сомов, по профессии — автомеханик.

Иван Николаевич неожиданно посерьезнел, даже встал, прошелся по комнатушке, остановился перед Гешей:

— Когда вы подслушали беседу?

— Вчера днем.

— Как это вам удалось?

Это был очень трудный вопрос. Как известно, беседу Сомова с Витькой подслушал Говорун. Называть его Ивану Николаевичу — значит вызвать недоверие ко всей истории. Посудите сами: вас спрашивают о том, кто слышал разговор. А вы отвечаете: «Его слышал дух телефонной сети». Ну как к вам отнесутся? Как к сумасшедшему в худшем случае. А скорее всего, как к идиоту-шутнику. Ни то ни другое Гешу не устраивало. А врать он не хотел. Поэтому сказал так:

— Это произошло совершенно случайно, во дворе. Позвольте подробности вам не рассказывать.

— Ну-ну, — удивленно сказал Иван Николаевич. — Ладно… А о чем они говорили?

— Сомов сообщил Витьке номер и местонахождение автомобиля «Волга», из которого Витька впоследствии упер домкрат, насос и набор инструментов.

— «Впоследствии упер»… — повторил Иван Николаевич не слишком удачную формулировку Геши. Но дело не в формулировке, а в ее сути, а суть Ивана Николаевича явно заинтересовала. Он даже вернулся за стол, подвинул к себе блокнот. — Значит, говоришь, вчера… А откуда вы знаете, что украл Витька?

— Кеша, то есть Иннокентий Лавров, проследил вечером за Витькой и видел, как тот вскрыл машину и достал из багажника инструменты.

— Где была машина? — Теперь Иван Николаевич задавал вопросы быстро, а Гешины ответы записывал в блокнот.

— Во дворе дома номер семь на Арбате.

— Номер машины случайно не запомнил?

— Случайно запомнил: ММФ 42–88.

Тут Иван Николаевич отложил ручку и сказал удовлетворенно:

— Машина профессора Пичугина…

— Откуда вы знаете? — поразился Геша.

— Знаю, — сказал Иван Николаевич. — Вы молодцы, пионеры. Спасибо тебе, Геша, огромное. И приятелю твоему спасибо. Кстати, почему он с тобой не пришел?

— У него неприятности. Конфликт с родителями. Из-за того, что поздно домой вернулся. А разве он виноват, что Витька на ограбление поздно пошел?

— Не виноват, — сказал Иван Николаевич. — Это я улажу, не беспокойся. А пока, сам понимаешь, никому ни слова.

— Что я, маленький! — обиделся Геша.

— Вижу, что не маленький! — Иван Николаевич взял ручку и раскрыл блокнот. — Куда Витька дел инструменты?

— Отнес Сомову. А Сомов ждет, что профессор ему позвонит, пожалуется на воров. Тогда Сомов привезет ему инструменты, скажет, что с большим трудом достал, и продаст втридорога.

Геша в этот момент поймал на себе очень заинтересованный взгляд Ивана Николаевича, даже подозрительный взгляд, и с ужасом понял, что проговорился.

— Откуда ты планы Сомова знаешь?

Надо было выкручиваться.

— Трудно ли догадаться? Сомов автомеханик. Ему клиенты все время небось звонят: это почини, то достань. И он чинит и достает. И профессору тоже «достанет».

— А с чего ты взял, что профессор именно Сомову позвонит?

Ну и вопросы! Один другого каверзнее…

— Тоже догадался. Иначе зачем Сомов назвал Витьке профессорскую машину? Тут есть логика преступления: у кого украдут, тому и продают. А то можно было из любой машины инструменты стащить, и необязательно для этого на Арбат ездить…

— А ты ничего, соображаешь, — сказал Иван Николаевич.

И Геша понял, что выкрутился. Но тут же ему стало стыдно, потому что он не заслужил похвалу Ивана Николаевича. И не Кеша. А Говорун, Водяной и прочие духи. Поэтому он честно сказал:

— Это не я…

— Не скромничай. Понимаю, что не один. Тебе сколько лет?

— Тринадцать.

— Вот какие у нас помощники! — восхищенно провозгласил Иван Николаевич, и опять-таки было непонятно, кому это он сообщает. Если Геше, так Геша сам знает о помощниках, а если себе, то вроде тоже нелогично… Странные взрослые!

Но в этот момент Иван Николаевич сказал такое, что сразу заставило Гешу забыть свои размышления о странностях взрослых:

— Мы за Сомовым и Витькой Трешницей давно следим.

И Геша в отчаянии подумал, что их вчерашняя слежка, и «мудрые планы», и суета духов — все не нужно. И даже сегодняшний визит в комнатушку народной дружины — тоже не нужен. Милиция знает все!

И такая гамма переживаний отразилась на Гешкином лице, что Иван Николаевич должен был бы понять, как огорчили Гешу его слова, и сказать в утешение что-нибудь бодрое, вроде: «Не вешай носа, пионер! Ты еще будешь знаменитым сыщиком». Но Иван Николаевич не смотрел на Гешу и переживаний его не видел. Он смотрел в зарешеченное оконце и говорил негромко:

— Мы знали, что Витька ворует детали машин и передает их Сомову. И поняли, что Сомов перепродает их бывшим владельцам. Витьку арестовать можно, против него улик много. Но нам нужен Сомов, а его надо брать с поличным. Жаль, что вы не предупредили нас о краже: мы бы как-то пометили инструменты профессора.

У Геши прямо камень с души свалился. Милиция действительно знала все. Но оказывается, без помощи Кеши и Геши она все-таки не сумела бы уличить преступников. Значит, вчерашний день прошел не зря, и утешать Гешу не стоит — незачем. Более того, он сам сейчас утешит Ивана Николаевича.

— Инструменты уже помечены, — скромно сказал он.

Иван Николаевич резко обернулся:

— Кем помечены?

— Нами.

— Как?

— На каждом надпись: «Этот инструмент украден у профессора Пичугина».

— Как вы это сделали?

Опять трудный вопрос. И опять нужно выкручиваться.

— У меня приборчик есть — для гравировки по металлу…

Геша не соврал: у него действительно был прибор для гравировки по металлу, и он не раз им пользовался, когда баба Вера шла в гости и несла кому-то в подарок серебряный подстаканник или набор мельхиоровых ложек.

— Когда же вы успели?

— Был момент… — туманно ответил Геша, но Иван Николаевич допытывался:

— Какой момент?

— Вечером. После Кражи. — И взмолился: — Иван Николаевич, это секрет. Можно я не буду вам рассказывать?

— Ну, ладно, — смилостивился Иван Николаевич, посчитав, вероятно, что пока это не главное, а потом Геша сам все выложит. — Значит, надо ждать, когда Сомов поедет к профессору.

— Точно, — подтвердил Геша. — Мы за ним следим.

И тут замечательный человек Иван Николаевич, к сожалению, поступил так, как на его месте поступил бы любой взрослый.

Он сказал:

— Это лишнее. Следить за ним будем мы. Как, впрочем, делали до сих пор. А вы гуляйте, играйте, дышите воздухом. Каникулы надо проводить с толком.

— А как же Сомов? — не скрывая огорчения, спросил Геша.

— Не долго ему гулять осталось. Вы, ребята, отлично поработали. А теперь дайте и нам отличиться. А награды поровну будем делить. — Иван Николаевич, конечно, шутил, но Геше было совсем не до шуток.

— Мы не за награды старались.

— Знаю, что не за награды. Так пойми меня верно: наступает решающий этап, и сейчас самое главное — не спугнуть преступника, взять его с поличным. Поверь, это у нас выйдет лучше…

Геша не сомневался, что арест преступника у милиции выйдет лучше. Геша для того и пришел к Ивану Николаевичу. Обидно было другое: ребят отстраняли от дела, которое они почти довели до конца. А аргумент обычный: «Вы еще маленькие, вы только мешать будете». Разумеется, Иван Николаевич так не сказал, но он так подумал. А значит, нечего его упрашивать, незачем обещать, что «мы будем тихо себя вести, ни во что не вмешиваться»… Бесполезно. На операцию по аресту Сомова их все равно не возьмут.

Геша, впрочем, ничего другого не ждал. Все взрослые одинаковы и в свои дела детей не пускают. Значит, надо по-прежнему действовать самим. Тем более что служба осведомления у Кеши с Гешей лучше, чем у Ивана Николаевича со всем райотделом милиции, вместе взятым. Скажи ему об этом — засмеет. Значит, не стоит и пытаться.

Геша встал.

— До свидания, Иван Николаевич.

— Счастливо, Геша. Помни: полная тайна. А когда все будет закончено, я вам сообщу. И расскажу подробно… Да, кстати, какой номер телефона у твоего друга?

Геша сказал, а Иван Николаевич записал его в блокнот.

— Сейчас выручу его. Позвоню родителям. Скажу, что выполнял мое поручение.

— Спасибо, — сказал Геша и вышел из комнаты.

Он не обиделся на Ивана Николаевича. На взрослых нельзя всерьез обижаться, когда они напускают тумана на вещи, в которых дети прекрасно разбираются. Геша ведь не просил доверить им с Кешей арест Сомова и Витьки. Что он, младенец какой-нибудь? Но сесть вместе, составить план операции — это Иван Николаевич должен был сделать. Но не стал. Даже всерьез о том не подумал. Потому что не сумел перешагнуть придуманный взрослыми барьер между ними и детьми: «Вот до сих пор мы вас пускаем, а дальше — ни-ни!» Жаль… Ну что ж, как говорит баба Вера: «Своего ума чужому не вложишь». Будем действовать своим умом.

Он вышел во двор и тут же напоролся на Витьку. Витька был уже навеселе — видно, хватил у магазина «на троих», — шел покачиваясь, заметил Гешу, закричал:

— Стой!

Геша остановился.

— Слушаю вас.

— Ты скажи: кто нам вчера мешал козла забить?

Только в одурманенном алкоголем мозгу Витьки мог возникнуть такой нелепый и неожиданный вопрос. Видно, вспомнил он, что пионеры к ним тогда с какой-то просьбой подходили, а потом вся катавасия началась. Вспомнил он это и остановил Гешу просто так. Для смеха. Просто потому, что он недавно с удовольствием выпил «беленькой» и закусил конфеткой «Ромашка», и ему было весело, и пионер попался знакомый, смешной, и вчерашний случай кстати вспомнился. И конечно же, он не воспринял всерьез объяснения Геши. А Геша вот что сказал:

— Вашей игре помешали добрые духи, которые не любят, когда обижают их друзей.

Это у Геши вырвалось случайно, из озорства, и он тут же пожалел, прикусил язык.

Но Витьке ответ понравился. Витька любил шутки.

— Духи, говоришь? — засмеялся он. — Щас я одного из тебя вышибу. — И он больно щелкнул Гешу по лбу. Так больно, что у Геши даже в глазах потемнело.

Он отскочил в сторону, крикнул зло и опять необдуманно:

— Ворюга! Ты за все ответишь! — и немедленно покинул поле боя.

Во-первых, потому, что Витька угрожающе двинулся к нему, намереваясь повторить «вышибание духа». Во-вторых, потому, что Гешу уже понесло и он боялся проговориться. А сейчас никак нельзя было проговориться. Главное сейчас — не спугнуть преступника. А Геша и так лишнее ляпнул. Хорошо, что Витька не понял…

Скорее всего, Витька действительно не понял Гешу. Подумал, что тот имеет в виду пресловутые трешницы за услуги. Но не понял — не значит простил. А то, что Витька никому обид не прощает, во дворе знали все.

И Геша тоже.

Глава десятая КЕША, ГЕША И ВИТЬКИНЫ ШТУЧКИ

К полудню Кешу помиловали. Звонил Иван Николаевич и объяснил маме, что Кеша выполнял его ответственнейшее поручение, о котором пока никому говорить нельзя. Это тайна. Кеша разговор этот слышал — правда, односторонне — и утверждал, что Ивану Николаевичу здорово от мамы влетело за «использование детей в служебных целях». Но Иван Николаевич держался стойко, и Кеша попал под амнистию.

Он тут же примчался к Геше, и они до обеда караулили Сомова. Сомов в свою очередь караулил телефон, но профессор Пичугин о себе пока знать не давал. То ли он еще не заметил пропажи, то ли вообще из дому не выходил. Второе вероятнее, потому что пропажу инструментов можно не заметить, а спущенное колесо сразу в глаза бросится.

Говорун передал, что Витька звонил Сомову, спрашивал о делах и заодно сообщил, что некий шкет обозвал его ворюгой. Сомов разволновался и спросил, что шкет имел в виду. Витька успокоил его, сказал, что шкет имел в виду его, Витькины, водопроводные дела, что он родителей шкета знает и черта с два теперь будет им что-нибудь чинить, пусть хоть потоп в квартире, а шкету еще перепадет за язык.

— Когда это ты его ворюгой назвал? — поинтересовался Кеша.

— Утром, — сказал Геша. — Он меня по лбу щелкнул.

— А где была твоя выдержка? Ты мог погубить всю операцию! Наше счастье, что этот дебил ничего не понял.

— Как ты думаешь, — спросил Геша, — что означают слова: «шкету еще перепадет»?

— Это означает, что Витька тебе еще всыплет.

— Плохо, — расстроился Геша.

Конечно же, он расстроился из-за того, что Витькина месть может повредить его, Гешиному, участию в заключительной операции. А вовсе не из-за того, что испугался Витьки. Геша не из пугливых. Да и Кеша рядом. Как там поется в старой пиратской песне: «Мы спина к спине у мачты — против тысячи вдвоем!»

А Кинескоп сказал сварливо:

— Ты его не боись, Витька-то. Не обломится ему. А ежели полезет — навтыкаем…

— Кинескоп! — воскликнул Кеша. — Откуда у тебя этот ужасный жаргон?

— Откуда, откуда… Посмотри с мое телевизор, не так заговоришь.

— Вредная у тебя работа, Кинескоп, — подвел итог Геша.

А Кеша спросил:

— Интересуюсь, почему в домоуправленческом «пикапе» дух не прописан, а в водопроводе Водяной живет, хотя и там и там Витька руку прикладывает? Верней, не прикладывает…

Похоже, не прошли для Кеши даром вечерние раздумья пополам со стыдом — о вещах без души и бездушных хозяевах вещей. А может, не только вечерние. Кто знает, о чем размышлял он, сидя под домашним арестом?

— Сра-авнил, — протянул Кинескоп. — За водопроводом у людей не один Витька следит. Водопровод большой, длинный, одних труб, считай, тыща километров. Не менее. Да и прокладывали его в свое время на совесть. Есть где хорошему духу себя показать. А «пикап» — что! Так, машинка на слом…

— Интересно рассуждаешь, — возмутился Геша. — Совсем как Витька. Машинка на слом, холить ее нечего, доломаем — купим новую, государство у нас богатое. Так?

И тут случилось совсем уж невероятное: Кинескоп покраснел. Сначала заалели уши-лопушки, потом цвет пошел по щекам, загустел помидорным наливом. Кинескоп прижал ладошки к лицу, раздвинул чуть-чуть пальцы, чтобы видеть, сказал враз охрипшим голосом:

— Виноват, ребяточки, сморозил глупость аховую. Язык мой — враг мой. — Он отнял руки от лица, высунул язык, скосил глаза, чтобы разглядеть врага получше. Разглядел, успокоился, даже краснота со щек сползла — как не было.

— А имел я в виду совсем иное. Говорил раньше — должны помнить! — что один дух ничего без людей сделать не в силах. Попади он в такой «пикап» — верная ему гибель. От горя да бессилия. Думаете, духи бессмертны? Фига два. Сколько водяных погибло, когда в их озера да речки отходы спускать стали! Сколько духов на производстве в конце кварталов нервным расстройством занедуживает! Прав Гешка, вредная у нас работа — что ваша людская! Нет ничего страшнее, ребяточки, чем вещь без души. И от нас, духов, здесь мало что зависит. Все в людских руках… — Помолчал секундочку и заорал: — Поняли меня?

— Поняли, — ответил несколько опешивший Геша.

— А раз поняли, марш отсюда. Отдыхать буду от ваших вопросов, пока в нервную депрессию не впал. — Умостился на диване, пледом накрылся, ворчал: — Стрессы, дистрессы, напридумали болезней, жить невозможно… — Замолчал, засопел намеренно громко: мол, сплю, сплю и сны гляжу.

Кеша и Геша вышли из комнаты на цыпочках, аккуратно, стараясь не щелкнуть тугим замком, прикрыли входную дверь. Потом они пообедали у Кеши, стойко отбиваясь от расспросов любознательных Кешиных родителей. Их, видите ли, интересовало поручение Ивана Николаевича. Сказано же было: тайна. Пока тайна. А позже можно будет и рассказать. Когда позже? Ну, завтра. Или, в крайнем случае, послезавтра.

— Пойдем навестим Колесо, — предложил после обеда Кеша. — Познакомишься с ним…

— Он не покажется, — усомнился Геша. — На улице, да еще среди бела дня…

— Тогда скажем ему пару слов — и домой, к телефону.

Это было опрометчивое решение, и Геша, как более выдержанный и серьезный человек, должен был понимать или хотя бы почувствовать его опрометчивость. Но он не понял и не почувствовал, помчался с Кешей вперегонки — за школу, к выезду на набережную Москвы-реки, где стоял красный красавец «Ява-350».

Они остановились около него, и Кеша по-хозяйски погладил теплую кожу сиденья, покачал машину, спросил:

— Ты здесь, Колесо?

Ответа не последовало.

— Что я говорил? — сказал Геша.

— Ничего страшного. Он-то нас слышит.

— Кто это вас слышит? — поинтересовались сзади, и, обернувшись, Кеша и Геша увидели пятерых парней, которые стояли у ворот — руки в карманах, на губах улыбочки, прически с чубчиками, с залихватскими чубчиками на глаза.

— Кто это вас слышит? — повторил вопрос самый старший из пятерых, на вид лет пятнадцати.

И Кеша вспомнил, что как-то видел этого парня вместе с Витькой. Шли они тогда по улице Дунаевского, шли в обнимочку, как лучшие друзья, хотя Витька намного старше парня — может даже, на целых пять лет.

— В чем дело? — спокойно спросил Кеша. — Что вас интересует?

— Нас интересует, кто из вас Геша, — засмеялся парень, и остальные четверо тоже засмеялись, как будто парень сказал что-то ужасно остроумное, веселое до невозможности.

— Я Геша.

— Ты-то нам и нужен, — заявил парень. — А второй может идти домой к папе и маме.

Ну, это уж было совсем не в правилах Кеши.

— С вашего разрешения, к папе и маме я пойду позже, — ледяным тоном сказал он.

И опять парень засмеялся. И остальные опять засмеялись. А парень обернулся к своим дружкам, спросил у них:

— Разрешим ему?

И один из четверых ответил, все еще посмеиваясь:

— Пусть остается, если дурак.

Как просто было бы сейчас сорваться с места, побежать назад, во двор, мимо школы, нырнуть в подъезд, уйти от этих парней, пожаловаться Ивану Николаевичу. Но разве смогли бы они потом простить себе эту легкую трусость, открыто посмотреть друг другу в глаза? Нет, не смогли бы… И надо было остаться здесь, у набережной, двое против пятерых, остаться, чтобы не вспомнить через год, и через пять лет, и через десять, как они жалко струсили. И не мучиться при этом от невозможности исправить прошлое. Нельзя его исправить: это известно даже в тринадцать лет. Просто надо попробовать не ошибаться вовремя…

— Я не дурак, — сказал Кеша, — и поэтому я останусь.

Старший парень подошел к нему, взял двумя пальцами за подбородок, посмотрел в глаза.

— Получи конфетку! — Размахнулся левой, целясь в глаз.

А Кеша убрал голову, и кулак парня просвистел мимо, задев ухо. Здорово задев… И боль придала Кеше и решимости, и силы. Он вспомнил уроки отца, поймал руку парня, резко вывернул ее. Парень согнулся от неожиданной боли, и Кеша сильно ударил его коленом в подбородок, отпустил и снова ударил — правой в солнечное сплетение. Конечно, парень был покрепче Кеши и посильнее, но он никак не ожидал сопротивления со стороны сопливого пацана, и пацан все сделал по правилам, успел сделать — парень схватился за живот и сел на корточки, безуспешно глотая открытым ртом воздух.

Кеша не стал добивать поверженного врага. Он бросился на помощь Геше, которого атаковали трое, врезался в кучу малу, кому-то вмазал в подбородок, кому-то — в живот, кто-то все-таки попал ему в глаз, и Кеша на секунду ослеп, только радужные искры замелькали в мозгу. И в это время на них откуда-то обрушился поток холодной воды.

Кеша мгновенно прозрел — только глаз дико болел, — отскочил в сторону, обернулся. Пожарный шланг, которым дворники поливали мостовую и зеленый газон у школы, сам собой развернулся и, приподняв над асфальтом металлический наконечник, будто узкую змеиную головку, сильной струей поливал дерущихся.

Собственно, ребята уже не дрались. Они прикрывали лица руками от сильной холодной струи, отступали к воротам, а шланг извивался на земле, и струя снова настигала их, хлестала по ним, явно пытаясь попасть по лицу.

— Геша, сюда! — крикнул Кеша, и Геша подбежал к нему, встал рядом, вытирая ладонью кровь из разбитого носа, спросил гнусавым голосом:

— Это ты включил?

— Нет.

— Кто же?

— Не знаю, — ответил он, хотя догадывался, чьи это были штучки.

Он вспомнил вроде бы безобидные и хвастливые слова Кинескопа насчет «навтыкаем» и подумал, что духи никогда и ничего не говорят просто так. Они помнят все свои обещания и точно выполняют их. А главное, вовремя.

Другое дело, что странное поведение водопроводного шланга плохо увязывалось с заявлением Кинескопа: дух, мол, не может причинить человеку ощутимого вреда. Хотя какой же это вред — душ холодный, отрезвляющий? Ни тебе увечий, ни тебе опасного членовредительства. Скорее — польза: в такую-то жару…

Впрочем, парни думали иначе и пользы в душе не видели. Один из них, увернувшись от струи, подбежал к крану и начал лихорадочно закручивать его. Пожарная кишка, как огромная змея анаконда, живущая в джунглях Амазонки, встала на дыбы, обрушила на хитрого парня холодный душ. Он сжался под душем, но кран не бросил, закрутил, и кишка-анаконда бессильно упала на асфальт. Парень поднатужился и снял ее с крана.

Потом встряхнулся, как кот, пошел к Кеше и Геше, сжав кулаки:

— Ну, гады, сейчас получите!

И остальные тоже пошли, только вожак все еще не мог отдышаться, сидел на асфальте, держась за живот: видимо, Кеша ему здорово врезал.

Кеша и Геша медленно отступали к воротам. Между ними и бандой было всего шага четыре, и они держали дистанцию, как две враждующие армии. Кеша и Геша, пятясь, прошли арку ворот, очутились на пустынной в этот час набережной, и неоткуда было ждать помощи, и стоило рассчитывать на себя, только на себя.

Но в этот момент тяжелые чугунные створки ворот сдвинулись с лязгом, неожиданно разделив две враждующие армии прочной границей.

— Открывай, — приказал отдышавшийся вожак, и один из четверых дернул створку, но она не поддалась. Тогда он дернул сильнее, и остальные помогли ему, навалились вчетвером на ворота.

Но они все равно не открывались, словно кто-то держал их, не давал сдвинуть створки, и парень крикнул вожаку:

— Они не открываются.

Кеша с Гешей переглянулись, поняли друг друга без слов. И Кеша спросил ехидно:

— Силенок не хватает? Может, помочь?

И тут он увидел совсем невероятную картину: позади парней, все еще силящихся открыть ворота, брезентовая змея шланга медленно ползла к водопроводному крану. Вот она доползла до него, приподняла конец, сама наделась на кран, и тот начал раскручиваться. Если бы Кеша не знал, чьи это проделки, то он бы просто не поверил собственным глазам, решил бы, что перегрелся на солнце, схватил солнечный удар и ему мерещится бог знает какая ерунда! Но Кеша превосходно знал, чьих это рук дело. И он с упоением глядел, как напор воды идет по шлангу, распрямляет его, как разворачивается шланг и — великолепное зрелище! — бьет струей по спинам хулиганов.

— Кто пустил воду? — заорал вожак, отбегая от струи.

Но шланг хитро извернулся, лег на пути, и вожак споткнулся об него, грохнулся на асфальт.

И тут — уж совсем неожиданно! — тронулся мотоцикл «Ява». Он тронулся бесшумно, подогнул под себя короткие ножки-подставки, разгоняясь, помчался на парней. И это было настолько страшное зрелище — бесшумно несущийся мотоцикл без водителя, — что нервы у вожака не выдержали.

— Ребя, атас! — во всю глотку закричал он и первым бросился бежать прямо по газону, мимо школы.

И вся его насквозь промокшая, перепуганная банда рванулась за ним, забыв о Витькином поручении проучить шкета и наверняка не думая о том, что Витька будет недоволен: поручение-то не выполнено. Только наплевать им было и на Витьку, и на шкетов-пионерчиков, потому что непонятное поведение пожарного шланга, чугунных ворот и бесхозного мотоцикла было куда страшнее вполне реального и привычного гнева Витьки. Ну, выругается он. Ну, по шее накостыляет. Так это же знакомо. Это обычно. Это вам не самодвижущийся мотоцикл!

— С мистикой шутки плохи, — все еще гнусавя, сказал Геша: нос его распух и сильно напоминал по форме и цвету нос старика Кинескопа.

— Какая же это мистика? — возразил Кеша, чей глаз посинел и заплыл, оставив узкую щелочку для зрачка. — Это духи…

— Кто, кроме нас, знает о духах? Никто. А значит, поверить в происшедшее невозможно, оно нереально.

— Слушай, — с сомнением сказал Кеша, — а если бы мотоцикл задавил кого-нибудь?

— Ты что? — удивленно воззрился на него Геша. — Кинескоп же ясно сказал: вред причинять нельзя. Расчет был точный — на испуг. Духи не ошибаются.

Кеша и Геша легко открыли ворота, вошли во двор. Мотоцикл спокойно стоял на привычном месте, задрав вверх переднее колесо: ножки-подставки его надежно упирались в асфальт. Пожарный шланг лежал у стены, аккуратно свернувшись, — словом, так, как его оставили дворники после утренней поливки. И трудно было представить — даже Кеше и Геше, — что эти бездушные вещи только что вели себя вполне одушевленно. Но как ни сомневайся, а это было именно так. И Кеша с Гешей знали души этих вещей. Вернее, их духов.

Кеша подошел к мотоциклу, постучал по бензобаку:

— Спасибо, Колесо, выручил. — Потом наклонился к водопроводному крану, сказал: — И тебе, Водяной, спасибо.

Ответа не последовало. На незапланированное общение духи выходить не желали. Что ж, обижаться Кеше и Геше было нельзя: без духов им сегодня пришлось бы худо. Да и было уже общение, и как раз незапланированное. Вызванное дурацкой болтовней Геши.

— Понял теперь, с кем имеешь дело? — наставительно спросил Кеша, а Геша только кивнул: мол, понял. И вопрос этот мог одинаково относиться и к Витьке, и к духам…

Дома у Геши ребят встретил Кинескоп. Он стоял в дверях комнаты в Гешиных тапочках, и позади него выглядывали смеющиеся рожицы Рыжего и Красного.

— Красавцы, — сказал Кинескоп, разглядывая Кешу и Гешу. — Орлы.

— Ты смотри, Кинескоп, — захихикал Рыжий. — У Геши нос как у тебя.

— Это он из любви ко мне, — издевался Кинескоп. — А что ж, Кеша, тебя так несимметрично украсили? Или просил плохо?

— Кончай, Кинескоп, — смущенно сказал Кеша. — Ну, влипли мы в историю, сами виноваты. А за помощь спасибо.

— То-то и оно. Не подоспей Водяной вовремя, плохо бы вам пришлось. — И добавил с некоторым восхищением: — А ты этого верзилу неплохо скрутил. По всем правилам.

Кеша даже удивился:

— Видел ты, что ли?

— А то нет? Мы с братьями всю драку по телевизору смотрели. Захватывающее зрелище…

— Как по телевизору? — Кеша был просто ошарашен.

— Разве я не могу сам себе показать, что во дворе происходит? Антенна-то на доме стоит. И проводка кругом. А силенки у меня еще есть.

Кеша и Геша с изумлением смотрели на Кинескопа. Этот маленький человечек, то есть дух, мог вести прямую трансляцию со двора, как с хоккейной площадки Дворца спорта в Лужниках. Поистине возможности духов безграничны, и Кеша с Гешей сегодня еще раз убедились в этом. И сейчас они особенно гордились тем, что из всех мальчиков Москвы для великой миссии выбраны именно они — Кеша и Геша.

— Что Сомов? — спросил Кеша.

— Ждет Сомов, — сказал Кинескоп. — Нервничает.

И в этот момент звякнул телефон.

— Это Говорун. — Кинескоп поднял трубку и послушал, потом переспросил:

— На когда?.. Понятно. Спасибо.

— Ну что? — в один голос спросили Кеша и Геша.

— Выезжает Сомов. Через полчаса, сказал, выезжает. Мол, повезло профессору: как раз есть у него инструмент для «Волги». И недорого: за двойную цену отдаст.

— А профессор что?

— Профессор ждет.

— Поехали, — решительно сказал Кеша.

Но Кинескоп задержал его:

— Поедете сами. Колесо днем не сможет: заметят, да и хозяин вот-вот вернется.

— И братья не поедут?

— Мы тоже не можем днем, — грустно сказали братья.

— Надо позвонить Ивану Николаевичу, — нерешительно заметил Геша. Он хотя сначала и не собирался предупреждать оперуполномоченного — все-таки обиделся на него, — теперь мучился угрызениями совести: как же без милиции?

— Позвони, — решил Кеша.

Он тоже понимал, что без милиции будет трудно.

Геша набрал номер телефона народной дружины, долго слушал длинные гудки.

— Никто не подходит.

— А ты в отделение милиции позвони, — посоветовал Кеша.

Отделение милиции откликнулось мгновенно:

— Дежурный слушает…

— Будьте добры, позовите Ивана Николаевича, если можно, — вежливо попросил Геша.

— Кто его спрашивает? — поинтересовался дежурный.

— Это говорит Геннадий Седых. Я сегодня уже беседовал с Иваном Николаевичем и хочу еще что-то ему сообщить…

— Нет его, Геннадий Седых, — ответил дежурный. — Уехал на задание. Но я ему передам, что ты звонил.

— Спасибо, — сказал Геша. — До свидания. — И повесил трубку. — Нет его. На какое-то задание уехал.

— Что же, — решил Кеша, — будем действовать сами. Пошли, Гешка.

— Ни пуха ни пера! — крикнули вдогонку близнецы.

И Кешка с чистым сердцем отозвался:

— К черту!

Глава одиннадцатая КЕША, ГЕША И СОМОВ

Кеша и Геша рассудили верно: нечего ждать Сомова во дворе, а потом гнаться за ним на троллейбусе. А если он вздумает поехать к профессору на такси, то дело совсем швах. Нет, лучше махнуть на Арбат заранее и дождаться Сомова у профессорского дома. Например, в том садике, где они с Рыжим подсматривали за Витькой.

Так и сделали. На троллейбусе добрались до Плотникова переулка, свернули направо и осторожно вошли в знакомый двор. Правда, знаком он был только Кеше, а Геша представлял его себе лишь по рассказам друга. Но это не помешало ему сразу обнаружить место, где Рыжий с Гешей таились в кустах. Оно и в самом деле было лучшим для тайного наблюдательного пункта: высокие густые кусты шиповника около профессорской «Волги». Она стояла все так же — накренившись на правый бок, смяв своей тяжестью резину на спущенном баллоне.

Друзьям везло: двор был пуст и никто не помешал им прокрасться в кусты и занять наблюдательную позицию. Неудобно было лишь то, что шиповник отчаянно кололся, но если замереть и не двигаться — разведчик должен уметь замереть и не двигаться! — то можно терпеть. Даже привыкаешь. Как к крапиве, если в ней долго лежать. Кеша однажды на спор пролежал в крапиве целый час — и ничего. Чесался только потом по-страшному. А шиповник — не крапива, хотя, скорее всего, часом здесь не отделаешься.

Они лежали, молчали, вели непрерывное наблюдение в четыре глаза. Наблюдать было не за чем. Вот вышла тетка с авоськой. В авоське пустые бутылки из-под молока. Вывод: пошла в магазин. Въехал во двор на велосипеде какой-то парень в трусах и майке. Взял велосипед на плечо, вошел в профессорский подъезд. Вывод: покатался, устал, вернулся домой. А велосипед, между прочим, гоночный. Кеша даже хотел такой, но родители на этот счет имели другое мнение. Почему-то… Из того же подъезда выбежал мальчишка лет девяти с игрушечным пистолетом в ручонке. Постоял, прицелился куда-то, потом посмотрел на кусты и пошел к ним. Вывод: сейчас обнаружит наблюдательный пункт… Так и есть, обнаружил. Остановился у зеленого заборчика, уставился на разведчиков круглыми глазами.

— А чего вы здесь делаете? — спросил он, как один отрицательный герой из кинофильма «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен».

Кеша даже не стал искать вариант ответа, бросил:

— Иди, иди отсюда…

Мальчишка не ушел, заканючил:

— Нет, правда, чего вы здесь высматриваете?

Это был уже нестандартный вопрос, и отвечать на него следовало нестандартно:

— Не уйдешь немедленно — получишь по шее.

Кеша просто попугал мальчишку. Не стал бы он, в самом деле, бить маленького, это нечестно… Но угроза подействовала. Мальчишка ушел с независимым видом: мол, я вас совсем не испугался, просто мне по делам надо.

Наблюдение продолжалось. Становилось скучно. Кроме того, шиповник все-таки кололся, потому что долго лежать неподвижно нельзя — немеет рука или нога. Или рука и нога вместе. Но тут во двор вошел новый объект наблюдения, и Кеша с Гешей мгновенно забыли о неудобствах: это был Сомов.

Сомов подошел к профессорской машине, постучал ногой по спущенному колесу, присвистнул, сказал вслух:

— Как тебя, бедолагу…

Потом поставил свой кожаный саквояж на асфальт, сложил руки рупором, крикнул:

— Федор Петрович! — Потом подождал чуть-чуть, опять крикнул: — Федор Петрович!

На третьем этаже в открытом окне появилась голова в огромных очках. Человек посмотрел сквозь очки во двор, сказал приветливо:

— Ах, это вы, Алеша… Я сейчас спускаюсь, — и исчез из окна.

Судя по очкам, это была профессорская голова. По Гешиному и Кешиному разумению, каждый порядочный профессор должен носить очки. Это солидно. Это свидетельствует о научном складе ума. А Сомова, оказывается, зовут Алешей… Смешно: взрослый дядька, а зовут Алешей. Не Алексеем Сарафановичем, к примеру, а как мальчишку — Алешей. Это уж никак не свидетельствует о его научном складе ума…

Но и профессор, когда вышел из подъезда, оказался каким-то нетипичным. Только очки у него от профессора, а все остальное от кого-то другого. Ни тебе бородки-эспаньолки, ни тебе животика, ни тебе обычной профессорской рассеянности. И молод он, не старше Кешиного отца. И одет в тренировочный костюм. Он подошел к Сомову, заулыбался, руку ему пожал.

— Жду вас, Алеша, как вечного избавителя…

Это ворюга-то — вечный избавитель!

— Принесли, Алеша?

— Как обещал, Федор Петрович. Вам просто повезло, что у меня инструменты как раз завалялись.

— Повезло, говорите? Ну, это как посмотреть…

И оба смеются. Сомов тихонечко, вежливенько подхихикивает. А профессор — во весь голос. Смешно ему, видите ли…

— Покажите, Алеша.

— Подождите, Федор Петрович, давайте сначала колесо посмотрим. Где это вас угораздило?

— Даже не знаю. Вчера приехал, все было нормально.

Сомов сел на корточки около колеса, поколдовал там над чем-то, выпрямился:

— Над вами подшутил кто-то, просто выпустил воздух. Накачаем — и порядок.

— Хороши шутки: вместе с воздухом инструменты улетучились.

— Выходит, они легче воздуха.

И опять смеются. Над чем? Сомовская шутка копейки не стоит. А профессору весело. Как будто не Сомов это, а народный артист Аркадий Райкин.

— Сейчас мы вам инструментики отдадим, колесико накачаем. — Сомов говорил с профессором, как с балованным ребенком, открыл саквояж, достал оттуда брезентовую сумку с ключами. — Проверьте, все ли здесь.

— Сейчас проверим. — Профессор обернулся к подъезду и позвал кого-то: — Иван Николаевич, помогите мне.

И вот вам сюрприз: из подъезда спокойно вышел районный уполномоченный Иван Николаевич — в полной форме капитана милиции, — подошел к машине, взял у профессора инструменты, сказал солидно:

— Отчего же не помочь…

Кеша с Гешей изумленно переглянулись: вот, оказывается, на какое задание уехал Иван Николаевич! Нет, не зря он тогда предупредил Гешу, чтобы тот не волновался. Мол, все будет в порядке. Позвонил профессору, рассказал про Сомова и про Витьку, потом приехал к нему и дождался Сомова. Не в кустах шиповника, заметьте, а в удобном кресле в профессорской квартире. Вот в чем преимущество милиции над частным сыском.

А бедный Сомов просто обмер. Вероятно, появись сейчас дух пичугинской «Волги», Сомов меньше бы испугался. Он даже осел как-то, а может, это у него коленки подогнулись от неожиданности. Но надо отдать ему должное: быстро пришел в себя. Подтянулся, выдавил улыбочку:

— Здрасьте, Иван Николаевич. А вы, оказывается, знакомы?

— Благодаря тебе, — сказал Иван Николаевич.

— Это как же?

— А вот так. Попался ты, Сомов, как кур в ощип. — Иван Николаевич употребил поговорку из лексикона бабы Веры. — А ведь предупреждал я тебя: не воруй…

— О чем вы, Иван Николаевич? — Ну прямо ангел с крылышками: глаза вытаращил, вроде бы ничего не понимает.

— Откуда взял инструменты?

— Купил.

— У кого?

— У спекулянта какого-то. Разве их всех запомнишь…

— И давно купил?

— С неделю будет.

— Врешь ты, Сомов, нагло и беспардонно. Не купил ты эти инструменты, а упер их из машины Федора Петровича.

— Я?! — Ну просто актер Смоктуновский, а не Сомов: какая гамма переживаний!

— Витька-слесарь для тебя их упер. По твоему поручению. Ты и навел его на машину.

Тут Сомов перестал изумляться и сыграл негодование: махнул рукой в досаде, сказал веско и решительно:

— Прежде чем зря обвинять, вы бы доказательства предъявили.

— Пожалуйста. — Тут Иван Николаевич вытащил из брезентовой сумки ключи — целую охапку! — и показал Сомову: — Ключи-то профессорские.

— Написано на них, что ли? — огрызнулся Сомов.

— Написано. — И Иван Николаевич протянул ключи Сомову.

Тот взял один с презрительным видом, посмотрел и от неожиданности выронил. Ключ упал на асфальт, глухо звякнул.

Геша чуть слышно хихикнул в кустах, и Кеша гневно взглянул на него. Геша зажал рот ладошкой, уткнулся лицом в траву.

Профессор взял один из ключей, внимательно рассмотрел надпись.

— «Этот инструмент украден у профессора Пичугина», — громко прочитал он. — И вправду убедительно. Добавить нечего.

Сомов сунул руки в карманы, сгорбился, как-то сразу постарел — добила его таки надпись, сделанная Надымом.

— Когда вы успели? — спокойно спросил он. Не заламывал руки, не форсировал голос — просто спросил, как человек, который смирился с проигрышем.

— Это не мы, — сказал Иван Николаевич. — Это наши помощники.

И Кеша с Гешей подумали, что Иван Николаевич поступает даже чересчур честно: Сомову он мог бы и не говорить всей правды.

— Какие помощники?

— Вот эти. — Иван Николаевич обошел машину, раздвинул кусты: — Вылезайте, герои.

Как он узнал, что Кеша и Геша спрятались в профессорском дворе? И как он узнал, что спрятались они именно в этих кустах — не в подъезде, не за баками с мусором, а в кустах? Всевидящий он, что ли? Или на него тоже духи работают? Кеша на секунду допустил такую мысль, но тут же ее с негодованием отбросил. Не могли духи открыться взрослому человеку! Просто это у Ивана Николаевича профессиональный нюх.

Кеша, как мы уже знаем, был увлекающийся и восторженный мальчик. А Геша — рациональный и логичный. У него возникла другая мысль по поводу всеведения Ивана Николаевича, но он приберег ее на потом.

Тут Иван Николаевич заметил Гешин распухший нос и Кешин заплывший глаз:

— Кто это вас так разукрасил?

— Витькины дружки, — злорадно сказал Кеша. — Но мы им тоже дали как следует!

— Не сомневаюсь, — согласился Иван Николаевич и спросил у Сомова: — Что ж твой напарник с детьми воюет?

— Я о его делах знать не знаю, — нагло заявил Сомов. Он во все глаза смотрел на Кешу и Гешу, не мог поверить, что эти юнцы были виновниками провала его во всем продуманной системы. Он, десяток собак съевший на автомобильных махинациях, проиграл не милиции, а желторотым пионерам! С этой мыслью Сомов смириться не мог. — Заливаете, Иван Николаевич, — сказал он. — При чем здесь мальчишки?

— А при том, что мы тебя и Витьку ловили, а поймали — они. И ключи они пометили.

— Как это им удалось?

— Профессиональная тайна, — улыбнулся Иван Николаевич. — Важно, что удалось, а, Сомов?

— На этот раз ваша взяла, — сказал Сомов и отвернулся, стал на небо глядеть.

Он все-таки умел проигрывать, этот тихий человечек, — не шельмовал, не пытался разжалобить начальство. Он помнил старый закон карточной игры: проиграл — плати. Придется платить…

Иван Николаевич вынул из кармана свисток на длинной цепочке и коротко свистнул. Из переулка во двор въехал желтый милицейский «газик» с синей полосой на боку и надписью: «Милиция».

— Все у вас продумано, — со злостью сказал Сомов. — Вон и «канарейку» запасли.

— А как же ты думал? — удивился Иван Николаевич. — Что я, на свидание с тобой пришел? Я тебя, милый, брать пришел.

Из «газика» вышли два милиционера, взяли Сомова под белы руки и повели к машине. Один из них подхватил инструменты, другой — сомовский саквояж.

— Иван Николаевич, вы с нами? — спросил шофер «газика».

— Езжайте, — сказал Иван Николаевич, — я с ребятами прогуляюсь. — И подмигнул Кеше с Гешей: — Согласны?

— Согласны, — сказали хором Кеша и Геша.

У них и раньше иногда так получалось, а теперь, когда они с братьями-близнецами Рыжим и Красным познакомились, совсем часто стали хором говорить.

— Ну, тогда прощайтесь с профессором — и в путь.

Профессор, похожий на тренера по боксу, пожал руку сначала Кеше — тот ближе стоял, — а потом Геше, сказал серьезно:

— Спасибо, ребята, — помахал им и побежал в подъезд, а Геша спросил у Ивана Николаевича:

— Он и вправду профессор?

— Еще какой! — заверил Иван Николаевич. — Самый знаменитый.

Они втроем вышли на Арбат, и Иван Николаевич купил всем мороженое — шоколадную трубочку за двадцать восемь копеек. Каждому по трубочке. И себе тоже. И все они ели его прямо на улице, и Иван Николаевич ел, несмотря на то что был в полной форме капитана милиции. Ел и не смущался. А Кеша с Гешей — подавно.

— Как вы узнали, что мы в кустах? — спросил Кеша.

Иван Николаевич хмыкнул:

— Пусть тебе Геша объяснит. Он у нас владеет дедуктивным методом мышления.

Геша мороженое уже доел, он вообще быстро съедал любое мороженое, а за двадцать восемь копеек особенно быстро, потому что оно вкусное и с орехами. И ему ничто не мешало говорить.

— Вы позвонили в отделение, и дежурный вам сказал, что я звонил. А зачем я мог звонить? По делу Сомова. Что могло появиться нового в этом деле? Только то, что Сомов едет к профессору. Могли мы не воспользоваться возможностью лично уличить Сомова? Нет, не могли. Значит, мы во дворе. Логично?

— Логично, — согласился Иван Николаевич. — Ну а как же я вас обнаружил? Ведь двор-то велик…

Тут Геша помялся и честно признал:

— Этого я не понимаю.

— Эх, Геша, — вздохнул Иван Николаевич, — самое сложное ты понимаешь. Ишь какую стройную цепь ассоциаций вытянул! А где просто — пасуешь. Я же вас в окно увидел. Ждал Сомова в квартире Федора Петровича и сначала вас углядел. И видел, куда вы спрятались.

Геше стало стыдно, но не очень. Все-таки самое сложное он понимает — это Иван Николаевич признал. А простое можно и не заметить — дело обычное.

— Ну а все же — как вы сумели пометить инструмент? — поинтересовался Иван Николаевич.

— Извините нас, — сказал Кеша, — но это не наша тайна.

И сказал он это так серьезно, что Иван Николаевич понял: нельзя тайну раскрыть. Все-таки он был понятливый человек, хотя и взрослый.

— Ладно, храните вашу тайну. А родителям можете рассказать, в каком деле вы участвовали. Но под большим секретом. — Он усмехнулся: — Небось донимали они тебя вчера, а, Кеша?

— Донимали, — признался Кеша.

— Вот и расскажи. Пусть поахают, поудивляются. А я в свою очередь о вас тоже кое-где расскажу.

И шли они так, разговаривали, потом еще раз мороженое ели и простились уже у самого дома как лучшие друзья.

Глава двенадцатая КЕША, ГЕША И ДУХИ

Первым делом надо было обо всем рассказать Кинескопу и братьям, а уж потом — родителям и бабе Вере. Тем более что баба Вера собиралась вернуться из Конькова-Деревлева часов в восемь, а то и в девять вечера. А электрические часы над входом в школу показывали только шесть. Впрочем, школьным часам верить не стоило. Они вели себя как киплинговский кот: ходили без всякой системы. Вероятно, дух в них жил захудалый и неопытный. А скорее, и вовсе духа не было…

Кинескоп ждал Кешу и Гешу. И братья тоже ждали. Они уже привычно сидели вдвоем на Гешином столе, сдвинув радиодетали, помалкивали. И Кинескоп на диване помалкивал, сидел грустный и нахмуренный.

— Вы чего, ребяточки? — спросил Кеша. — Радоваться надо: тю-тю Сомов. И Витька тю-тю.

— Растютюкался, — мрачно сказал Кинескоп, а братья-близнецы осуждающе посмотрели на Кешу.

— Чего-нибудь не так? — заволновался Кеша.

— Все так.

— В чем дело? Великая миссия завершилась полным триумфом! Подробности нужны?

— Не нужны, — сказал Кинескоп, — знаем уже.

— От кого?

— Разведка донесла. У нас разведка хорошо поставлена.

Как-то все обидно выглядело: и мрачное настроение духов, и нежелание выслушать захватывающий рассказ, в котором были риск и напряженная борьба умов, люди хорошие и люди скверные, победа добродетели и, естественно, поражение зла.

— Смотрю я на тебя, Кешка, — раздумчиво проговорил Кинескоп, — и мыслю: чего это я к тебе привязался? Даже, можно сказать, полюбил. Ну, с Гешей все ясно: я его давно знаю. Заочно, правда. И люблю давно. Серьезный он и вдумчивый, не в пример тебе, шалопуту. И брательники тоже к вам привязались. Верно?

— Ага! — сказали брательники. — Еще как!

— Слыхали?

— Мы тоже к вам привязались, — сказал Геша, и это не была его обычная вежливость. Геша говорил искренне.

А Кеша ничего не сказал, только кивнул растерянно: он не понимал, зачем Кинескоп затеял этот разговор.

— Так чего ж тогда радуетесь? — спросил Кинескоп и передразнил Кешу: — «Великая миссия завершилась полным триумфом»!

И тут Геша понял причину дурного настроения духов. Понял и похолодел…

— Не может быть… — только и вымолвил он.

— Может, — грустно сказал Кинескоп.

— Но почему? Почему?

— Приказ. У людей и духов есть общее правило: приказы не обсуждать.

— В армии не обсуждают! — закричал Геша.

— Мы и есть армия… Тоже армия…

Кеша счел нужным вмешаться, потому что он сидел дурак дураком и ровным счетом ничего не понимал.

— Что происходит? Почему вопли?

И даже Геша не выдержал:

— Дуб ты, Кешка! Неужели не понял: прощаются с нами.

— Кто прощается?

— Мы, — сказал Кинескоп.

— Но зачем? — это уже Кеша закричал.

А Кинескоп повторил:

— Приказ.

— Чей?

Кинескоп показал пальцем на потолок: мол, свыше…

— Не навсегда же прощаться? — упорствовал Кеша.

— Не знаю, — покачал головой Кинескоп. — Наверно, навсегда.

— Так, — сказал Кеша и встал. — А почему?

— Потому что кончается на «у», — буркнул грубый Кинескоп и вытер глаза тыльной стороной ладошки: попало, видно, что-то.

— Та-ак, — снова протянул Кеша и заходил по комнате, заложив руки за спину, совсем как папа, когда он обдумывает статью. — Не вижу никакого смысла в расставании. Во-первых, мы о вас уже все знаем…

— Не все, — быстро перебил его Кинескоп и даже повторил для пущей убедительности: — Не все.

Как будто подслушивал кто-то их разговор и Кинескоп никак не мог допустить, чтобы этот неведомый кто-то заподозрил духов в излишней болтливости, так сказать, в утечке информации. Кеша даже огляделся кругом: нет, никого не видать, перестраховывается Кинескоп.

— Ну, все не все, а так, кое-что… — Кеша вроде бы даже прикинул про себя, что же это за кое-что.

Кинескоп сухо посмеялся, будто двумя деревянными дощечками постучал, и братья хмыкнули.

— Кое-что… — сказал Кинескоп. — Знаете вы, что мы существуем. Знаете, для чего существуем. А что мы умеем — это знаете? Чем владеем? Силу нашу знаете?

— Знаем, — сказал Кеша, осторожно потрогав синяк под глазом.

— Я за эту историю Водяному еще всыплю, — мстительно пообещал Кинескоп.

— Почему? Он же нам помогал.

— Я не о драке. Я о домино. Кто ему позволил раскрывать себя перед людьми?

— Никто ж не догадался.

— Витька догадался.

— Ну и что страшного?

— Хороший аналитический ум, все сопоставив, мог бы прийти к мысли о нашем существовании.

— Не пришел бы, — заявил до сих пор мрачно молчавший Геша. — Это значит признать потусторонние силы. Ненаучно.

— Какие же мы потусторонние? — возмутился Кинескоп. — Потусторонние силы — бред собачий. Это только церковники да сектанты всякие в них верят. А мы — души вещей, я вам о том тыщу раз втолковывал. Самые что ни на есть реальные силы. Другое дело, что прав ты… К сожалению, не поверят в нас люди, рано еще.

— Мы же поверили.

— Вы еще можете верить в то, что есть. Но пройдет год-другой, и вы тоже будете верить только в то, что должно быть. А мы, по вашему разумению, быть не должны. Хотя именно вы, люди, создали нас. Придумали нас и создали — силой воображения, силой любви к своему делу, к созданному руками своими. А потом мы сами жить стали рядом с вами. И без вас не можем, как и вы без нас. Трудно человеку, когда его окружают вещи, сделанные без души. Трудно ему, и когда он сам без души относится к вещам. Много пока таких людей, ох как много! Потому и прячемся мы от вас, не показываемся — рано… И поверить в нас трудно… Барьер здравомыслия не пустит. Вот потому и прощаемся мы с вами, дорогие вы ребяточки…

— Но с нами-то зачем? — закричал Кеша. — Мы верим в вас!

— Сегодня верите, это конечно. А завтра? А через пять лет?

— Что прошло, то прошло, не зачеркнешь, — сказал рассудительный Геша. — Выходит, больше не увидимся…

— С вами — нет. Но дела наши этой историей не кончаются. Дел у нас, сами знаете, ох как много! И помощники нам нужны будут.

— Малышня? — презрительно спросил Кеша.

— Сейчас — да. Но завтра-то им как раз тринадцать исполнится. Как вам сейчас… — Тут он помолчал и вдруг сказал сердито: — Ладно, ребяточки, долгие проводы — лишние слезы. Лучше взгляните, что за окном делается, страсти-то какие! — Он всплеснул руками, глаза в ужасе закатил, и Кеша с Гешей невольно шагнули к окну.

Однако ничего особенного за окном не происходило. Двор был пуст, лишь две девчонки выгуливали своих собачек около песочницы. Одна собачка — болонка, другая — спаниель. Вряд ли они вызвали у Кинескопа такой ужас.

— Что ты здесь увидел, Кинескоп?

Кеша обернулся и осекся на полуслове: в комнате никого не было. На диване лежал аккуратно сложенный плед, словно Кинескоп успел его сложить. Только груда радиодеталей на столе сдвинута к стене: там, на краю, прежде сидели братья.

— Финита, — сказал Геша, подошел к телевизору, погладил его по ободранному боку. — Прощай, Кинескоп. — Посмотрел на магнитофон. — Прощайте, Рыжий и Красный.

Ответа, естественно, не последовало. Да Геша и не ждал ответа. И Кеша не ждал. Время, отпущенное на сказку, закончилось. Ни охами, ни всхлипами вспять его не повернешь. Это еще Альберт Эйнштейн доказал. Или Нильс Бор. Или еще кто-то. Впрочем, простительно не знать — кто. В шестом классе этого не проходят.

Эпилог КЕША, ГЕША И КГ-1

Вот и все. Осталось поведать лишь одну странную историю, случившуюся днем позже, часов эдак в десять утра, на баскетбольной площадке средней школы № 711. То есть на сторонний взгляд ничего необычного в этой истории не проглядывалось, но причастные великой тайне Кеша и Геша были прямо-таки поражены случившимся.

Вкратце так. Обстановка на испытаниях, как водится, деловая, никаких фанфар, никаких речей. Зрителей — минимум, знакомые все лица: отец Кеши, директор школы Петр Сергеевич и капитан милиции Иван Николаевич, хороший человек. Кеша, гордый доверием друга, яростно покрутил винт, и крохотный моторчик ровно заработал (отлажен был на совесть), а Геша аккуратно потянул корд, и сверкающий лаком и эмалевой краской аэроплан взмыл в воздух и пошел по кругу над головами зрителей, над стеклянной крышей теплицы, над зеленью газона, над горячим асфальтом, и, быть может, дай ему волю, отпусти Геша проволочный корд, полетит замечательный аппарат тяжелее воздуха над Москвой-рекой, над павильоном международной выставки, над новостройками, «над полями да над чистыми», как поется в старой красивой песне.

Но Геша крепко держал деревянную ручку, прикрученную к проволоке, топтался на площадке, поворачиваясь следом за моделью, и она, послушная его руке, выделывала хитрые фигуры самого наивысшего пилотажа: штопоры, бочки, иммельманы всякие, петли. А потом, когда кончился бензин и двигатель замолчал, Геша плавно опустил модель на площадку, и она покатилась детскими колесиками по асфальту, подпрыгивая на неровностях, замерла как раз около изумленной публики.

Публика поаплодировала, и началось обсуждение. Так сказать, подведение итогов эксперимента.

Отец Кеши сказал:

— По-моему, славная работа. От души потрудились.

А директор школы Петр Сергеевич сказал:

— Молодцы, молодцы. И не стать ли вашей модели первой в целой серии, которую начнет создавать секция авиамоделизма?

А Геша сказал:

— Не слышал про такую секцию.

А Петр Сергеевич засмеялся и сказал:

— Вот ты ее в школе и организуешь. Идет?

А Кеша хлопнул друга по спине и сказал:

— В самом деле, Гешка, соглашайся!

И Геше ничего не оставалось, как согласиться.

Кешин отец и Петр Сергеевич пошли с площадки, что-то на ходу обсуждая, а Иван Николаевич присел на корточки рядом с ребятами, молча смотрел, как они накручивают проволочный корд на катушку, влажной тряпкой протирают модель.

— Как вам наш самолет, Иван Николаевич? — спросил Кеша, который был несколько удивлен тем, что хороший человек капитан милиции мнения своего на открытом обсуждении не высказал.

— Как? — Иван Николаевич секунду подумал, пожал плечами. — Коротко и не ответишь. Красиво, удачно, здорово — все правильно, но суть не в том.

— А в чем же?

— Душа есть в вашей модели.

Вот тебе и раз! Во-первых, ни Кеша ни Геша не задумывались над тем, что в их КГ-1 может поселиться дух. Во-вторых, откуда Иван Николаевич про него знает?

— С чего вы взяли? — хрипло спросил Кеша, и по его не слишком вежливому тону Геша понял, что друг растерян.

— Видно, — объяснил Иван Николаевич. — Если с душой работать, то и останется она в твоем деле навсегда. В каждой вещи душа должна быть, да не в каждой есть. Бойтесь вещей без души, ребятки… — И ушел. Потрепал Кешу и Гешу по вихрам, будто они совсем махонькие, поспешил догнать директора и Кешиного отца.

— Не может быть, — сказал Кеша. — Он же взрослый. Как он узнал про духов?

Геша пожал плечами:

— Сам недоумеваю. Слушай, а вдруг не все взрослые окончательно потеряны?

— Похоже на то, — согласился Кеша.

И тут они, не сговариваясь, посмотрели на модель КГ-1, уже закутанную в простыню: обоим показалось, что под простыней что-то шевельнулось. Или кто-то. Посмотрели и вздохнули, разочарованные: смирнехонько лежала простыня. Выходит, и вправду показалось. А жаль.

Казалось бы, никак не повлияла на друзей странная и увлекательнейшая история, приключившаяся с ними в первые дни жарких летних каникул. Ну вот ничуточки не повлияла.

Разве только баба Вера как-то пожаловалась Кешиной маме: мол, Геша изменился, аккуратным стал, ничего теперь не разбрасывает, все за собой прибирает, отцовский магнитофон тряпочкой ежедневно полирует, а на телевизор старенький вовсе не надышится, и хорошо бы так, чего бы лучше, да только сам с собой разговаривать начал, с телевизором возится и приговаривает: «Кинескоп, Кинескоп, как ты там живешь? Запылился ты, а вот я тебе лампу заменю…» — и дальше в том же духе:

— Не заболел ли ребенок? Скорей бы родители приезжали.

А Кешина мама тогда бабе Вере ответила: «Кеша тоже изменился здорово — вероятно, повлияла на него положительно эта история с кражей автодеталей, просто ужас, ужас что за история, а Иван Николаевич очень хвалил и Кешу, и Гешу, взрослеют мальчики, акселерация — и в то же время дети. Кеша ни с того ни с сего значки стал собирать, и не себе, а кому-то, недавно принесла я ему значок Республики Куба, он поблагодарил, положил на телевизор, цветной, у нас прекрасно, знаете ли, работает, а вечером смотрю: опять нет значка. Я не выдержала, поинтересовалась, куда он их девает, а он смеется, говорит: „Рыжий забирает“. „Какой такой Рыжий?“ — спрашиваю. А он: „Это я пошутил, мамочка…“»

Вот так: пошутил. Хотя признаемся, что Геша, узнав о шутке, не одобрил приятеля, сказал:

— Шути-шути, да знай меру.

Это, пожалуй, он зря: Кинескоп уверял, что взрослым никогда не перейти барьера здравомыслия. А Кеша, когда о Рыжем вспоминал, всегда находился с ним по разные стороны барьера.

Ну вот, теперь действительно все.

Выше Радуги

1

А началось все с неудачи.

Бим, злой физкультурник, выставил Алика из спортивного зала и еще пустил вдогонку:

— Считай, что я освободил тебя от уроков физкультуры навечно. Спорт тебе, Радуга, противопоказан, как яд растения кураре…

И весь класс захихикал, будто Бим сказал невесть что остроумное. Но если уж проводить дальше аналогию между спортом и ядом кураре, то вряд ли найдешь отраву лучше. Прыгнул с шестом и — к Склифосовскому. Поиграл в футбол и — в крематорий. Отличная перспективка…

Мог бы Алик ответить так Биму, но не стал унижаться. Пошлепал кедами в раздевалку, у двери обернулся, процедил сквозь зубы — не без обиды:

— Я ухожу. Но я еще вернусь.

— Это вряд ли, — парировал Бим, и класс опять засмеялся — двадцать пять лбов в тренировочных костюмах. И даже девочки не посочувствовали Алику.

Он вошел в пустую раздевалку, сел на низкую скамеечку, задумался. Зачем ему понадобилась прощальная реплика? Дурной провинциальный театр: «Я еще вернусь». Куда, милый Алик, ты вернешься? В спортзал, на посмешище публике во главе с Бимом? «А ну-ка, Радуга, прыгай, твоя очередь… Куда ты, Радуга? Надо через планку, а не под ней… Радуга, на перекладине работают, а висят на веревке… Радуга, играть в это — тебе не стихи складывать…»

Интеллектуал: «стихи складывать»… Нет, к черту, назад пути нет. Уж лучше «стихи складывать», это вроде у Алика получается.

Но как же месть? Оставить Бима безнаказанным, торжествующим, победившим? Никогда!

«Убей его рифмой», — скажет Фокин, лучший друг.

Как вариант, годится. Но поймет ли Бим, что его убили? Сомнительно… Нет, месть должна быть изощренной и страшной, как… как яд растения кураре, если хотите. Она должна быть также предельно понятной, доходчивой, чтобы ни у кого и сомнений не осталось: Радуга со щитом, а подлый Бим, соответственно, на щите.

Алик снял тренировочный костюм, встал в одних трусах перед зеркалом: парень как парень, не урод, рост метр семьдесят восемь, размер пиджака — сорок восемь, брюк — сорок четыре, обуви — сорок один, головы — пятьдесят восемь, в голове кое-что содержится, и это — главное. А бицепсы, трицепсы и квадрицепсы — дело нехитрое, наживное.

А почему не нажил, коли дело нехитрое?

Папа с мамой не настаивали, сам не рвался. Просуществовал на свете пятнадцать годков и даже плавать не научился. Плохо.

Натянул брюки, свитер, подхватил портфель, пошел прочь из школы. Урок физкультуры — последний, шестой, пора и домой. Во дворе дома номер двадцать два малышня играла в футбол. Суетились, толкались, подымали пыль, орали бессмысленное. Мяч скакал, как живой, в ужасе спасаясь от ударов «щечкой», «шведкой» и «пыром». Подкатился под ноги Алику, тот его поддел легонько, тюкнул носком кеда. Мяч неожиданно описал в воздухе красивую артиллерийскую траекторию и приземлился в центре площадки. «Вот это да-а-а!..» — протянул кто-то из юных Пеле, и опять загалдела, покатилась, запылила мала куча.

«Как это так у меня вышло? — горделиво подумал Алик. — Значит, могу?» Нестерпимо захотелось выбежать на площадку, снова подхватить мяч, показать класс оторопевшим от восторга малышам. Сдержался: чудо могло и не повториться, не стоило искушать судьбу, тем более что сегодня и так «наискушал» ее чрезмерно.


А что было?

Прыгали в высоту по очереди. Выстраивались в затылок друг другу — наискосок от планки, разбегались, перебрасывались через легкую (дунь только — слетит!) алюминиевую трубку, тяжело плюхались на жесткие пыльные маты. Простейшее упражнение — отработка техники прыжка «перекидным» способом. Высота — мизерная.

Алик легко — так ему казалось — разбежался, оттолкнулся от пола и… ударился грудью о планку, сбил ее, так что зазвенела она жалобно, хорошо — не сломалась.

— Еще раз, — сказал Бим.

Алик вернулся к началу разбега, несколько раз глубоко вдохнул, покачался с носка на пятку, побежал, толкнулся и… упал на маты вместе с планкой.

— Фокин, покажи, — сказал Бим.

— Счас, Борис Иваныч, за милую душу, — ответствовал Фокин, лучший друг, подмигнул Алику: мол, учись, пока я жив.

Взлетел над планкой — все по правилам: правая нога согнута, левая выпрямлена, перекатился, упал на спину — не шелохнулась планка над чемпионом школы Фокиным, лучшим другом. А чего бы ей шелохнуться, если высота эта для него — пустяк.

— Понял, Радуга? — спросил Бим.

Алик пожал плечами.

— Тогда валяй.

Повалял. Разбежался — как Фокин — оттолкнулся, взлетел и… лег с планкой.

— Па-автарить! — В голосе Бима звучали фельдфебельские торжествующие нотки.

Па-автарил. Разбежался, оттолкнулся, взлетел, сбил.

— Последний раз.

Разбежался, оттолкнулся, взлетел, сбил.

Больше повторять не имело смысла. Бим это тоже понимал.

— Я лучше перешагну через планку: невысоко. — Алик нашел в себе силы пошутить над собой, но Бим почему-то рассердился.

— Дома перешагивай, — с нелепой злостью сказал он. — Через тарелку с кашей… — впрочем, мгновенно остыл, спросил сочувственно: — Слушай, Радуга, а зачем ты вообще ходишь ко мне на занятия?

Резонный вопрос. Ответить надо столь же резонно.

— Кто мне позволит прогуливать уроки?

— Я позволю, — сказал Бим. — Прогуливай.

— А отметка?

— Отметка ему нужна! Нет, вы посмотрите: он об отметке беспокоится. Будет тебе отметка, Радуга, четверка за год. Заранее ставлю. Устраивает?

Отметка устраивала. Тут бы согласиться с радостью, не лезть на рожон, не подставлять голову под холодный душ. Ан нет, не утерпел.

— Вы, Борис Иваныч, обязаны воспитать из меня гармонически развитого человека. А у вас не получается, так вы и руки опустили.

— Опустил, Радуга. По швам держу. Не выйдет из тебя гармонически развитого, сильно запоздал ты в развитии. Делай по утрам зарядку, обтирайся холодной водой, бегай кроссы на Москве-реке. Самостоятельно. Факультативно. И не ходи в зал. Перед девочками не позорься, поэт…

И так далее, и тому подобное.


Поступок, конечно, непедагогичный, но достаточно понятный. Два года учится Алик Радуга в этой школе, два года Борис Иванович Мухин бьется с ним по четыре часа в неделю, отведенные районо на физвоспитание старшеклассников. Но то ли времени недостаточно, то ли педагогического таланта у Бима недостает, а только результат, вернее, его отсутствие — налицо.

А с другой стороны, почему бы не порадоваться экстремальному решению Бима? Четверка по физо обеспечена, а в среду и в пятницу по два часика — в подарок. Чем плохо? И может, не стоило опрометчиво обещать: «Я еще вернусь»? Зачем такие страсти?

Может, и не стоило. Но слово, как известно, не воробей. Завтра начнут подходить «доброжелатели»: «Когда вернешься, Радуга? Ждем не дождемся». Пожалуй, не дождутся…

Стоило порассуждать логически. Чемпиона из Алика не получится. И удачно пущенный футбольный мяч тому порукой: исключение из правила, говорят, подтверждает само правило. Он не поразит Бима успехами в легкой атлетике, гимнастике, волейболе, плавании, пятиборье и т. д. и т. п. Он может пустить по школе лихую частушку, что-нибудь типа: «Кто сказал, что кумпол Бима для идей непроходимый? Каждый день — сто идей. Но, увы, насквозь и мимо». Подхватят, повторят: народ благосклонен к своим пиитам. Но еще более народ любит своих героев. А Бим — герой. Он — чемпион страны в стрельбе по «бегущему кабану». Экс-чемпион, разумеется, но презрительная, на взгляд Алика, приставка «экс» ничуть не умаляет достоинств Бима в глазах учеников.

Печально, если мускульная сила ценится выше поэтического дара. Но — факт. Итак, рифмы — в сторону.

Что будем делать, любезный Алик?

«Вот моя деревня, вот мой дом родной…» — вспоминал классику Алик. — «Вот подъезд, вот лифт, вот дверь квартиры. Где ключ?.. Ага, и ключ есть. Родители на работе, суп в холодильнике, уроки — еще в учебниках, а фильм — уже в телевизоре. Что дают? Древний, как мир, „Старик Хоттабыч“. Не беда, сгодится под суп…»

Кстати, вот — выход. Найти на дне Москвы-реки замшелый кувшин, выпустить из него джинна и пожелать, не мелочась, спортивных успехов назло врагу. Однако загвоздка: нырнуть-то можно, а вынырнуть — не обучен. Значит, лежать кувшину на дне, а все наземные кувшины давным-давно откупорены строителями дорог, новых микрорайонов, линий метрополитена, заводов и стадионов.

Старик Хоттабыч на телеэкране включал и выключал настольную лампу, восторгаясь неизвестным ему чудом, а глупая мыслишка не отпускала Алика, точила помаленьку. Творческая натура, он развивал сюжет, чье начало покоилось на дне реки, а конец пропадал в олимпийских высях. Придумывалось легко, и приятно было придумывать, низать в уме событие на событие, но творческому процессу помешал телефон.

Звонил Фокин, лучший друг.

— Чего делаешь? — спросил он дипломатично.

— Смотрю телевизор, — полуправдой ответил Алик.

— Ты не обиделся?

Вот зачем он позвонил, понятненько…

— На что?

— На Бима.

— Он прав.

— Отчасти — да.

— Да какое там «отчасти» — на все сто. В спорте я — бездарь. Бим еще гуманен: освободил от физо и оценкой пожаловал. А мог бы и не.

— Слушай, может, я с тобой потренируюсь, а?

Ах, Фокин, добрая душа, хороший человек.

— Ты что, Сашка, с ума сошел? На кой мне твоя благотворительность? Я на коне, если завуч не заставит Бима переменить решение.

— Завуч не дурак.

— Толковое наблюдение.

Завуч и вправду дураком не был, к тому же он вел в старших классах литературу, и Алик ходил у него в фаворитах.

— Вечером погуляем? — Фокин счел свою гуманистическую миссию законченной и перешел к конкретным делам.

— Не исключено. Созвонимся часиков в семь.

Хоп. Положил трубку на рычаг, откинулся в кресле. Что-то странное с ним творилось, странное и страшноватое. Уже не до понравившегося сюжета было: в голове звенело, и тяжелой она казалась, а руки-ноги будто и не шевелились. Попробовал Алик встать с кресла — не получилось, не смог. «Заболел, кажется», — подумал он. Закрыл глаза, расслабился, посидел так секундочку — вроде полегче стало. Смог подняться, добрести до кровати.

«Ах ты, черт, вот незадача… Маме позвонить надо бы… Ну, да ладно, не умру до вечера…»

Не раздеваясь, лег, накрылся пледом и, уже проваливаясь в тяжелое забытье, успел счастливо подумать: а ведь в школу-то завтра идти не придется, а до полного выздоровления сегодняшний позор забудется, что-нибудь новое появится в школьной жизни — поактуальнее…

Он не слышал, как пришла с работы мама, как она бегала к соседке этажом выше — врачу из районной поликлиники. Даже не почувствовал, как та выслушала его холодным фонендоскопом, померила температуру.

— Тридцать восемь и шесть, — сказала она матери. — Типичная простуда. Аспирин — три раза в день, этазол — четыре раза, и питье, питье, питье… Одно странновато: температура не смертельная, а парень даже не аукнется. Спит, как Илья Муромец на печи.

— Может, устал? — предположила мама, далекая от медицины.

— Может, и устал. Да пусть спит. Сон, дорогая, — панацея от всех болезней.

В семь вечера позвонил Фокин, лучший друг.

— Заболел Алик, — сказала ему мать.

— Да он же днем здоровым, как бык, выглядел.

— И быки хворают.

— Надо же! — деланно изумился Фокин откровению о быках. — Тогда я зайду, проведаю?

— Завтра, завтра. Сейчас он спит — царь-пушкой не разбудить. Вы что сегодня — камни ворочали?

— Это как посмотреть. По литературе — классное сочинение писали, по физо — «перекидной» способ прыжков в высоту. Что считать камнями…

— Как ты сочинение осилил?

— Трудно сказать… — Фокин не шибко любил составлять на бумаге слова во фразы, предпочитал точные науки. — Время покажет… До завтра?

— До завтра.

Мать подошла к Алику, потрогала лоб: вроде не очень горячий. Поправила одеяло, задернула оконную штору. Алик не просыпался. Он смотрел сны.

2

Первый сон был таков.

Будто бы Алик выходит из подъезда — эдак часиков в семь утра, когда во дворе никого: на работу или в школу — рановато, владельцы собак только-только готовятся вывести своих «братьев меньших» по большим и малым делам, а молодые дворники и дворничихи уже отмели свое, отполивали, разошлись по казенным квартирам — штудировать учебники для заочного обучения в институтах и техникумах.

И вот выходит Алик в пустынный двор, идет вдоль газона, мимо зеленого могучего стола для игры в домино, мимо школьного забора, мимо стоянки частных автомобилей, выбирается на набережную Москвы-реки, топает по заросшим травой шпалам заброшенной железнодорожной ветки, которая когда-то вела к карандашной фабричке, держась за пыльные кусты, спускается по откосу к воде.

Жара.

Он сбрасывает джинсы, сандалеты, стаскивает футболочку с красным гоночной марки «феррари» на груди, остается в пестрых сатиновых трусах, сшитых мамой. Осторожно, по-курортному, пробует ногой воду, вздрагивает от внезапно пронзившего тело холода, обхватывает себя длинными тощими руками, входит в реку, оскользаясь на зализанных волнами камнях.

Будто бы это — каждодневная, почти привычная «водная процедура». Так, по крайней мере, диктует фабула сна. А сон — абсолютно реален, и, соответственно, он — цветной, широкоформатный, стереоскопический, а эффект присутствия не вызывает и тени здорового научного сомнения.

Алик останавливается, когда вода доходит ему до пояса, до резиночки от трусов, которые цветным парусом вздулись на бедрах, зачерпывает ладонями воду, смачивает себя под мышками. Потом по-поросячьи взвизгивает и ныряет — только пятки мелькают в воздухе, выныривает, отфыркивается, вытирает рукой лицо, плывет подальше от берега — не по-собачьи, с шумом и брызгами, а ровным кролем, безупречным стилем.

Напомним: во сне бывает и не такое, незачем удивляться и путать сон с жестокой действительностью…

Поплавав так минут десять, Алик возвращается к берегу и несколько раз ныряет, пытаясь достать пальцами дно. Это ему, естественно, удается, а в последний раз он даже нащупывает что-то большое и тяжелое, подхватывает это «что-то», выбирается на белый свет, на солнышко. «Что-то» оказывается пузатым узкогорлым кувшином с тонкой ручкой, древним сосудом, заросшим тиной, черной грязью, хрупкими речными ракушками. Алик скребет грязь ногтем и видит позеленевшую от времени поверхность — то ли из меди-купрум, то ли из золота-аурум, покрытую прихотливой чеканной вязью. Если быть честным, то кувшин сильно смахивает на тот, что стоит у отца в кабинете, — из дагестанского аула Гицатль, где спокон веку живут прекрасные чеканщики и поэты.

Однако Алика сие сходство не смущает. Он твердой походкой рулит к берегу, и в груди его что-то сладко сжимается, а в животе холодно и пусто — как в предчувствии небывалого чуда. «Чувство чуда — седьмое чувство!» — сказал поэт.

И чудо не медлит. Оно бурлит в псевдогицатлинском кувшине, который, как живой, вздрагивает в чутких и ждущих руках Алика. Острым камнем он сбивает сургучную пробку и зачарованно смотрит на сизый дым, вырывающийся из горла, атомным грибом встающий над уроненным на песок кувшином. Дым этот клубится, меняет очертания и цвет, а внутри его возникают некие занятные турбулентности, которые постепенно приобретают строгие формы весьма пожилого гражданина в грязном тюрбане, в розовых — тоже грязных — шароварах, в короткой, похожей на джинсовую, жилеточке на голом теле и в золотых шлепанцах без задников — явно из магазина «Армения» с улицы Горького.

Словом, все, как положено в классике, — без навеянных современностью отклонений.

Гражданин некоторое время легкомысленно качается в воздухе над кувшином, машет руками, разгоняя дым, потом вдруг тяжело плюхается на землю, задрав ноги в шлепанцах. Остолбеневший Алик все же отмечает машинально, что пятки гражданина — под стать тюрбану с шароварами: да-алеко не первой свежести. Но — вежливый отрок! — он ждет, пока гражданин отлежится на песке, сядет, скрестив по-турецки ноги, огладит длинную седую бороду, откашляется.

Тогда Алик без долгих вступлений спрашивает:

— Джинн?

— Так точно! — по-солдатски гаркает гражданин, на поверку оказавшийся джинном из многотомных сказок «Тысячи и одной ночи».

А могло быть иначе, как вы думаете?..

— Меня зовут Алик Радуга, — вежливо кланяется Алик, переступая на песке босыми ногами. Ноги мокрые, и песок кучками налип на них. — Извините меня за мой вид, но я, право, не ждал встречи…

— И зря, — лениво говорит джинн. — Мог бы и предусмотреть, ничего в том трудного нет.

Говорит он на хорошем русском языке, и это не должно вызывать удивления, во-первых, потому, что дело происходит во сне, а во-вторых, потому, что джинну безразлично, на каком наречии вести товарный диалог с благодетелем-освободителем.

— А вас как зовут? — спрашивает Алик, втайне и нелепо надеясь, что джинн назовет с детства знакомое имя — Хоттабыч.

Не тут-то было.

— Зови меня дядя Ибрагим, — ответствует джинн, и Алик понимает, что напоролся на вполне оригинального, неизвестного мировой литературе джинна. И то правда: Хоттабыч — всего лишь один из многочисленного племени, исстари рассеянного по свету в кувшинах, бутылках, банках, графинах и прочих тюремных емкостях, и он уже давно обжился на грешной земле, поступил на службу, выработал себе пенсион и теперь нянчит внуков небезызвестного Вольки ибн Алеши.

Дядя Ибрагим — из того же племени, ясное дело.

— И давно вы в кувшине, дядя Ибрагим? — интересуется Алик, лихорадочно прикидывая: как мог кувшин попасть в Москву-реку? В самом деле: швырнули его в воду, вероятно, где-то в Аравии, либо в Красное море, либо чуть подале, в Черное. Или в Индийский океан. Или, на худой конец, в полноводную реку Нил, которая вынесла его в Средиземное море. А Москва-река берет свое начало из среднерусских безымянных речушек, а те — из топей да болот… Впрочем, стоит предположить, что сосуды с джиннами по приказу великого и могучего Иблиса (или кого там еще?) специально рассеивали по миру, чтобы впоследствии каждая страна имела хотя бы по нескольку экземпляров.

— Давно, отрок, — хлюпая простуженным носом, говорит джинн, сморкается в два пальца, вытирая их о шаровары. Алик внутренне передернулся, но виду не подал. — Так давно, что сам толком не помню. Ты сделал доброе дело, отыскав меня в этой аллахом проклятой речке. Полагается приз — по твоему выбору. Подумай как следует и сообщи. За мной не заржавеет. А я пока покочумаю чуток. — Тут он сворачивается калачиком на песке, сдвигает тюрбан на ухо и начинает храпеть.

Лексикон его мало чем отличается от того, каким щеголяют юные короли дворов. И Алику не чужд был такой лексикон, слыхивал он подобные выражения неоднократно, посему перевода ему не потребовалось. Раз джинн сказал: «не заржавеет», значит, выполнит он любое желание — как и положено джиннам! — не обманет, отвесит сполна.

«Что бы пожелать?» — думает Алик, хотя думать-то незачем — все давно продумано, и сон этот творился как раз ради соответствующего желания, и джинн для того из кувшина вылупился — вполне доступный джинн, без всякой аравийско-сказочной терминологии, незнакомой, впрочем, Алику, так как сказок «Тысячи и одной ночи» он еще всерьез не читал. А исподтишка, втайне от родителей — так терминологию не запомнишь, так только бы сюжет уловить.

«Что бы пожелать?» — для приличия думает Алик, а на самом деле точно формулирует давно созревшее пожелание. И как только сформулировал, без застенчивости растолкал спящего джинна.

— Я готов!

— А? Чего? — спросонья не понимает джинн, протирает глаза, вертит головой. — Ну, говори-говори.

— Я хочу уметь прыгать в высоту как минимум по первому разряду, — сказал и замер от собственной наглости. Впрочем, добавляет для ясности: — По первому взрослому.

— Ого! — восклицает джинн. — Ну и аппетит… — садится поудобнее, начинает цену набивать: — Трудное дело. Не знаю, справлюсь ли: стар стал, растерял умение.

— Ну уж и растерял, — льстит ему Алик. — И потом, я у вас не три желания прошу исполнить — как положено, а всего одно махонькое-премахонькое. — Тут он даже голос до писка доводит и показывает пальцами, какое оно «премахонькое» — его желаньице заветное.

— Иблис с тобой, — грубо заявляет джинн, потирает руки, явно радуясь, что не три желания исполнять-мучиться, — покладистый клиент попался. — А за благородство тебе премию отвалю. Будешь, брат, прыгать не по первому разряду, а по «мастерам». Годится?

— Годится, — говорит Алик, немея от восторга и слушая, как сердце проваливается в желудок и возвращается на место: еще бы — пульс у него сейчас порядка пятисот ударов в минуту, хотя так и не бывает. (Сон это сон, сколько раз повторять можно…)

— Ну, поехали.

Джинн выдирает из бороды три волоса, рвет их на мелкие части, приговаривая про себя длинное арабское заклинание, непонятное и неведомое Алику, почему он его и не запомнил, прошло оно мимо сна. Бросает волосинки по ветру, дует, плюет опять-таки трижды, хлопает в ладоши.

— Готово. Только… — тут он вроде бы смущается, не хочет договаривать.

— Что только? — Алик строг, как покупатель, которому всучили товар второго сорта.

— Да так, ерундистика…

— Короче, папаша!

— Условие одно тебе положу.

— Какое условие?

— Да ты не сомневайся, желание я исполнил — будь здоров, никто не придерется. Только по инструкции такого типа желания исполняются с условием. И дар существует лишь до тех пор, пока его хозяин условие блюдет.

— Да не тяните вы, в самом деле! — срывается на крик Алик.

— Не кричи. Ты не в степи, а я не глухой. Условие таково: будешь прыгать выше всех, пока не солжешь — намеренно ли, нечаянно ли, по злобе или по глупости, из жалости или из вредности, и прочая и прочая.

— Как так не солжешь?

— А вот так. Никогда и никому ни в чем не ври. Даже в мелочах. А соврешь — дар мгновенно исчезнет, как не было. И плакали тогда твои прыжки «по мастерам».

«Плохо дело, — думает Алик. — Совсем не врать — это ж надо! А если никак нельзя не соврать — что тогда?»

— А если никак нельзя не соврать — что тогда? — спрашивает он с надеждой.

— Либо ври, либо рекорды ставь. Альтернатива ясна?

— Куда яснее, — горестно вздыхает Алик.

— А чего ты мучаешься? Я тебе еще легкое условие поставил, бывают посложнее. Дерзай, юноша. Вперед и выше. «Мы хотим всем рекордам наши звонкие дать имена!» Так, что ли, в песне?

— Так.

— А раз так, я пошел.

— Куда?

— Документы себе выправлю, на службу пристроюсь. Где тут у вас цирк помещается?

— Есть на Цветном бульваре, — машинально, еще не придя в себя, отвечает Алик, — есть на проспекте Вернадского — совсем новый.

— Я на Цветной пойду, — решает джинн. — Старое — доброе, надежное, по опыту сужу. Буду иллюзионистом…

И уходит.

И Алик уходит. Одевается, влезает по откосу, идет во двор: пора завтракать и — в школу. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Темнота и жар.

3

А потом начинается второй сон.

Будто бы идет Алик в лес. А дело происходит в Подмосковье, на сорок шестом километре Щелковского шоссе, в деревне Трубино, где родители Алика третий год подряд снимают дачу. Леса там, надо сказать, сказочные. Былинные леса. Как такие в Подмосковье сохранились — чудеса!

И вот идет Алик в лес по грибы — любит он грибы искать, не возвращается домой без полного ведра — и знает, как отличить волнушку от масленка, а груздь от опенка, что для хилого и загазованного горожанина достаточно почетно. Долго ли, коротко ли, а только забредает Алик невесть куда, в чащу темную, непролазную. Думает: пора и честь знать, оглобли поворачивать. Повернул. Идет, идет — вроде не туда. Неужто заблудился?

Прошел еще с полкилометра. Глядь — избушка. Похоже, лесник живет. Продирается Алик сквозь кусты орешника, цепляется ковбойкой за шипы-колючки на диких розах, выбирается на тропинку, аккуратно посыпанную песком и огороженную по бокам крест-накрест короткими прутиками. Топает по ней, подходит к избушке — свят-свят, что же такое он зрит?

Стоит посередь участка малый домик, песчаная тропка в крыльцо упирается, окно раскрыто, на подоконнике — горшок с геранью, ситцевая занавеска на ветру полощется. Изба как изба — на первый взгляд. А на второй: вместо фундамента у нее — куриные ноги. Не натуральные, конечно, а, видно, из дерева резанные, стилизованные, да так умело, что не отличить от натуральных, только в сто раз увеличенных.

«Мастер делал, умелец», — решает про себя Алик и, не сомневаясь, подымается по лестнице, стучит в дверь.

А оттуда голос — старушечий, сварливый:

— Кого еще черт принес?

— Откройте, пожалуйста, — жалобно молит Алик.

Дверь распахивается. На пороге стоит довольно мерзкого вида старушенция — в ватнике не по-летнему, в черной суконной юбке, в коротких валенках с галошами, в шерстяном платке с рыночными розами. «Движенья быстры, лик ужасен» — как поэт сказал.

— Чего надо? — спрашивает.

— Извините, бабушка, — вежливо говорит Алик — умеет он быть предельно вежливым, галантным, знает, как действует такое обращение на старших. — Прискорбно беспокоить вас, сознаю, однако, заблудился я в вашем лесу. Не подскажете ли любезно, как мне выбраться на дорогу к деревне Трубино?

Факт, подействовало на грозную бабку. Явно смягчилась она, даже морщин на лице вроде меньше стало.

— Откуда ты такой вальяжный да куртуазный? — интересуется.

«Ну и бабулечка, — удивляется Алик, — лепит фразу с применением редкого ныне материала».

— Школьник я, бабушка.

Она с сомнением оглядывает его, бормочет:

— «Ноги босы, грязно тело, да едва прикрыта грудь…» Не похоже что-то…

— Некрасов в другое время жил, — терпеливо разъясняет Алик, не переставая изумляться бабкиной могучей эрудиции. — Нынче школьники вполне прилично выглядят.

— Да знаю… Это я по инерции… Проклятое наследие… А учишься-то как?

— На «хорошо» и «отлично».

— Нешто без двоек обходится?

— Пока без них.

— Тогда заходи.

В горнице чисто, полы выскоблены, пахнет геранью, корицей и еще чем-то, что неуловимо знакомо, а не поймать, не догадаться, что за аромат. Стол, четыре стула, лавка, крытая одеялом, скроенным из пестрых лоскутов. Комод. Кружевные белые салфетки. Кошка-копилка. Цветная фотография кошки с бантиком, прикнопленная к стене. На комоде — желтая суперобложка польского фотоальбома «Кошки перед объективом». На одеяле — живая черная кошка. Смотрит на Алика, глаза горят, один — зеленый, другой — красный.

У стены — русская печь.

— Холодно, — неожиданно говорит бабка.

— Что вы, бабушка, — удивляется Алик. — Жарко. Обещали, что еще жарче будет: циклон с Атлантики движется.

— С Атлантики движется, за Гольфстрим цепляется, — частит бабка. И неожиданно яростно: — А мы его антициклоном покроем, чтоб не рыпался.

«Сумасшедшая старуха», — решает Алик, но вежливости не теряет:

— Ваше право.

— То-то и оно, что мое. Ты, внучек, подсоби старой женщине, напили да наколи дровишек, протопи печку, а я тебя на верную дорогу наставлю: всю жизнь идти по ней будешь, коли не свернешь.

— Мне не надо на всю жизнь. Мне бы в Трубино.

— Трубино — мелочь. В Трубино ты мигом окажешься, вопроса нет. Сходи, внучек, во двор, наделай чурочек.

Алик пожимает плечами — вот уж сон чудной! — спрашивает коротко:

— Пила? Топор?

— Все там, внучек, все справное, из легированной стали, высокоуглеродистой, коррозии не подверженной. Коли — не хочу.

«Ох, не хочу», — с тоской думает Алик, однако идет во двор, где и вправду стоят аккуратные козлы, сложены отрезки бревен, которые и пилить-то не надо: расколи и — в печь. И топор рядом. Обыкновенный топор, какой в любом сельпо имеется; врет бабулька, что из легированной стали.

Поставил полешко, взял топор, размахнулся, тюкнул по срезу — напополам разлетелось. Снова поставил, снова тюкнул — опять напополам. Любо-дорого смотреть такой распрекрасный сон, тем более что в реальной действительности Алик топора и в руках не держал. В самом деле: зачем топор в московской квартире с центральным отоплением? Вздор, чушь, чепуха…

Нарубил охапку, сложил на левую руку, правой прихватил, пошел в горницу.

— Ах, и молодец! — радуется бабка. — Теперь топи.

Свалил у печки дрова, открыл заслонку. Взял нож, нарезал лучины, постелил в печь клочок газеты, уложил лучину, сверху полешек подкинул. Чиркнул спичкой — занялось пламя, прихватило дерево, затрещало, заметалось в тесной печи. Алик еще полешек доложил, закрыл заслонку.

— Готово.

А бабка уже котел здоровенный на печь прилаживает.

— Варить что будете, бабушка?

— Тебя, внучек, и поварю. Согласен?

«Ну, вляпался, — думает Алик, — эту бабку в психбольницу на четвертой скорости отволочь надо». Но отвечает:

— Боюсь, невкусным я вам покажусь. Сухощав да ненаварист. В Трубино в продмаге говядина неплохая…

— Ох, уморил! — мелко-мелко хохочет бабка, глаза совсем в щелки превратились, лицо, как чернослив, морщинистое. А зубы у нее — ровно у молодой: крепкие, мелкие, чуть желтоватые. — Да какая ж говядина с человечиной сравнится?

— Вот что, бабушка. — Алик сух и непреклонен. — Дрова я вам наколол, разговаривать с вами некогда. Показывайте дорогу. Обещали.

Бабка перестает смеяться, утирает рот ладошкой, платок с розами поправляет. Говорит неожиданно деловым тоном:

— Верно. Обещала. И от обещаний своих не отказываюсь. Будет тебе дорога, только сперва отгадай три загадки. Отгадаешь — выведу на путь истинный. Не сумеешь — сварю и съем, не обессудь, внучек.

— Это даже очень мило, — весело соглашается Алик. — Валяйте, загадывайте.

Бабка опять хихикает, ладони потирает.

— Ох, трудны загадки, не один отрок из-за них в щи попал. Первая такая: без окон, без дверей — полна горница людей. Каково, а?

— Так себе, — отвечает Алик. — Огурец это.

— Тю, догадался… — бабка ошеломлена. — Как же ты?

— Сызмальства смышлен был, — скромничает Алик.

— Тогда вторая. Потруднее. Два конца, два кольца, в середине — гвоздик.

— Ножницы.

— Ну, парень, да ты и впрямь без двоек учишься. — У нее уж и азарт появился. — Бери третью: стоит корова, мычать здорова, трахнешь по зубам — заревет. Что?

— Рояль.

— А вот и не рояль. А вот и пианино, — пробует сквалыжничать бабка.

— А хоть бы и фисгармония. — Алик тверд и невозмутим. — Однотипные музыкальные инструменты. Где дорога?

Бабка тяжело вздыхает, идет к двери, шлепая галошами. Алик за ней. Вышли на крыльцо. Бабка спрашивает:

— Есть у тебя желание заветное, неисполнимое, чтобы, как червь, тебя точило?

— Есть, — почему-то шепотом отвечает Алик, и сердце, как и в первом сне, начинает биться со скоростью хорошей турбины. — Хочу уметь прыгать в высоту по первому разряду.

Бабка презрительно смотрит на него.

— Давай уж лучше «по мастерам», чего мелочиться-то?

— Можно и «по мастерам», — постепенно приходит в себя Алик, нагличает.

— Плевое дело. — Бабка вздымает руки горе, и лицо ее будто разглаживается. Начинает с завываньем: — На дворе трава, на траве дрова, под дровами мужичок с ноготок, у него в руках платок — эх, платок, ты накинь тот платок на шесток, чтобы был наш отрок в воздухе легок…

— Что за бредятина? — невежливо спрашивает Алик.

— Заклинанье это, — обижается бабка. — Древнее. Будешь ты теперь, внучек, сигать в свою высоту, как кузнечик, только соблюди условие непреложное.

— Что за условие?

— Не солги никому никогда ни в чем…

— Ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости?..

— Ни из жалости, ни из вредности, — подхватывает бабка и спрашивает подозрительно: — Откуда знаешь?

— Слыхал… — туманно говорит Алик.

— Соблюдешь?

— Придется. А вы, никак, баба-яга?

— Она самая, внучек. Иди, внучек, указанной дорогой, не сворачивай, не лги ни ближнему, ни дальнему, ни соседу, ни прохожему, ни матери, ни жене.

— Не женат я пока, бабушка, — смущается Алик.

— Ну-у, эта глупость тебя не минует. Хорошо — не скоро. А в Турбино свое по той тропке пойдешь. Бывай, внучек, не поминай лихом.

И Алик уходит. Скрывается в лесу. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Темнота и жар.

4

И тогда начинается сон третий.

Будто бы пришел Алик в мамин институт. Мама — биолог, занимается исследованием человеческого мозга. «Мозг — это черный ящик, — говорит ей отец. — Изучай не изучай, а до результатов далеко». «Согласна, — отвечает ему мама. — Только с поправкой. Черный ящик — это когда мы не ведаем принципа работы прибора, в нашем случае — мозга, а данные на входе и выходе знаем. Что же до мозга, то его выход мы только предполагать можем: сила человеческого мозга темна, мы ее лишь на малый процент используем…»

«А коли так, где пределы человеческих возможностей? — думает Алик. — И кто их знает? Уж, конечно, не ученые мужи из маминого института…»

А мамин коллега, профессор Брыкин Никодим Серафимович, хитрый мужичок с ноготок, аккуратист и зануда, бывая в гостях у родителей Алика и слушая их споры, таинственно посмеивается, будто известно ему про мозг нечто такое, что поставит всю современную науку с ног на голову да еще развернет на сто восемьдесят градусов: не в ту сторону смотрите, уважаемые ученые.

Вот сейчас, во сне, Никодим Брыкин встречает Алика у массивных дверей института, берет за локоток, спрашивает шепотом:

— Хвоста не было?

Вопрос из детективов. Означает: не заметил ли Алик за собой слежки.

— Не было, — тоже шепотом отвечает Алик.

И они идут по пустым коридорам, и шаги их гулко гремят в тишине — так, что даже разговаривать не хочется, а хочется слушать эти шаги и проникаться высоким значением всего происходящего во сне.

— А почему никого нет? — опять-таки шепотом интересуется Алик.

— Воскресенье, — лаконично отвечает Брыкин, — выходной день у трудящихся, — а сам локоть Алика не отпускает, открывает одну из дверей в коридоре, подталкивает гостя. — Прошу вас, молодой человек.

Алик видит небольшой зал, уставленный непонятными приборами, на коих — индикаторные лампочки, верньеры, тумблеры, кнопки и рубильники, циферблаты, шкалы, стрелки. И все они опутаны сетью цветных проводов в хлорвиниловой изоляции, которые соединяют приборы между собой, уходят куда-то в пол и потолок, переплетаются, расплетаются и заканчиваются у некоего шлема, подвешенного над креслом и похожего на парикмахерский фен-стационар. Кресло, в свою очередь, вызывает у Алика малоприятные аналогии с зубоврачебным эшафотом.

— Что здесь изучают? — вежливо спрашивает Алик.

— Здесь изучают трансцендентные инверсии мозговых синапсов в конвергенционно-инвариантном пространстве четырех измерений, — взволнованно говорит Брыкин.

— Понятно, — осторожно врет Алик. — А кто изучает?

— Я.

— И как далеко продвинулись, профессор?

— Я у цели, молодой человек! — Брыкин торжествен и даже не кажется коротышкой — метр с кепкой — титан, исполин научной мысли.

— Поздравляю вас.

— Р-р-рано, — рычит Брыкин, — р-р-рано поздррравлять, молодой человек. В цепи моих экспериментов не хватает одного, заключительного, наиглавнейшего, от которого будет зависеть мое эпохальное открытие.

«Хвастун, — думает Алик, — Наполеон из местных». Но вслух этого не говорит. А, напротив, задает вопрос:

— Скоро ли состоится заключительный эксперимент?

— Сегодня. Сейчас. Сию минуту. И вы, мой юный друг и коллега, будете в нем участвовать.

Алик, конечно же, ничего не имеет против того, чтобы называться коллегой профессора Никодима Брыкина, однако легкие мурашки, побежавшие по спине, заставляют его быть реалистом.

— А это не опасно? — спрашивает Алик.

— Вы трусите! — восклицает Брыкин и закрывает лицо руками. — Какой стыд!

Алику стыдно, хотя мурашки не прекратили свой бег.

— Я не трушу. Я спрашиваю. Спросить, что ли, нельзя?

— Ах, спрашиваете… Это меняет дело. Нет, коллега, эксперимент не опасен. В худшем случае вы встанете с кресла тем же человеком, что и до включения моего инверсионного конвергатора.

— А в лучшем?

— В лучшем случае мой уникальный конвергационный инверсор перестроит ваше модуляционное биопсиполе в коммутационной фазе «Омега» по четвертому измерению, не поддающемуся логарифмированию.

— А это как? — Алик крайне осторожен в выражениях, ибо не желает новых упреков в трусости.

— А это очень просто. Скажем, вы были абсолютно неспособны к литературе. Включаем поле и — вы встаете с кресла гениальным поэтом. Или так. Вы не могли правильно спеть даже «Чижика-пыжика». Включаем поле и — вы встаете с кресла великим певцом. Устраивает?

И снова — то ли от предчувствия необычного, то ли от страха, то ли от обещанных перспектив — сердце Алика начинает исполнять цикл колебаний с амплитудой, значительно превышающей человеческие возможности. Не четвертое ли измерение тут причиной?

— А можно не поэтом? — робко спрашивает Алик.

— Певцом?

— И не певцом.

— Кем же, кем?

— Спортсменом.

— Прекрасный выбор! Вы станете вторым Пеле, вторым Яшиным, вторым Галимзяном Хусаиновым.

— Не футболистом…

— Пусть так. Ваш выбор, юноша.

— Я хотел бы стать… вторым Брумелем.

— Это который в высоту? Игра сделана, ставок больше нет, возьмите ваши фишки, господа.

Профессор Брыкин подпрыгивает, всплескивает ручками, бежит к креслу, отряхивает с него невидимые миру пылинки.

— Прошу занять места согласно купленным билетам. Шутка.

Алик не удивляется поведению Брыкина. Алик прекрасно знает о чудачествах ученых, знает и о том, что накануне решающих опытов, накануне триумфа ученый человек ведет себя, мягко говоря, странновато. Кто поет, кто свистит соловьем, кто стоит на голове, а Брыкин шутит. Пусть его.

Алик садится в кресло, ерзает, поудобнее устраиваясь на холодящем дерматине, кладет руки на подлокотники. Брыкин нажимает какую-то кнопку на пульте, и стальные, затянутые белыми тряпицами обручи обхватывают голову, руки и лодыжки. Алик невольно дергается, но обручи не отпускают.

— Не волнуйтесь, все будет тип-топ, как вы говорите в часы школьных занятий. Минуточку… — Брыкин щелкает тумблерами, крутит верньеры, нажимает кнопки. Вспыхивают индикаторные лампочки, дрожат стрелки датчиков, освещаются шкалы приборов, стучат часы.

Алик начинает ощущать, как сквозь тело проходит некое странное излучение, но не противное, а, скорее, приятное.

— Температура — тридцать шесть и шесть по шкале Цельсия, пульс — восемьдесят два, кровяное давление — сто двадцать на семьдесят. — Брыкин что-то пишет в журнале испытаний, следит за приборами. — Разброс точек дает экстремальную экспоненту. Внимание: выходим в четвертое измерение… Что за черт?! — Он даже встает, вглядываясь в экран над пультом.

Там что-то мигает, светится, расплывается.

Алик чувствует зуд в кончиках пальцев, ступни ног деревенеют, а икры, наоборот, напрягаются, как будто он идет в гору или держит на плечах штангу весом в двести килограммов.

— Что случилось, профессор?

— Ничего особенного, коллега, ничего страшного, — бормочет Брыкин, лихорадочно вращая все верньеры сразу: маленькие руки его так и порхают над пультом.

— А все-таки?

— Сейчас, сейчас…

Брыкин неожиданно дергает на себя рубильник. Гаснет экран, гаснут лампы. Алик легко шевелит пальцами, да и ноги отпустило. Обручи расходятся, и Алик встает, подбегает к Брыкину.

— Неужели не получилось?

— Кто сказал: не получилось? — удивляется Брыкин. — Эксперимент дал потрясающие результаты. Немедленно по выходе из здания института вы должны проверить свои вновь обретенные способности. Проверить и убедиться — насколько велик Никодим Брыкин. — Он хлопает ладонью по серому матовому боку пульта. — Нобелевская премия у меня в кармане, — и сует руку в карман — проверить: там премия или еще нет.

— Так чего же вы чертыхались?

— Пустяк. — Брыкин даже рукой машет. — В четвертом измерении на пятнадцатой стадии эксперимента возник непредусмотренный эффект.

— Какой эффект?

— Пограничные условия от производной функции. Раньше такого не было. Придется ввести коррективы в конечное уравнение процесса.

— И что они значат — пограничные условия? — волнуется Алик.

— А то значат, — Брыкин ласково обнимает длинного Алика за талию, как будто хочет утешить его, — что приобретенные вами спортивные качества, к сожалению, не вечны.

— Почему? — кричит Алик.

— Таковы особенности мозга.

— Не вечны…

— Да вы не расстраивайтесь. Берегите себя, свой мозг, свои благоприобретенные качества, и все будет тип-топ.

— Но что, что может лишить меня этих качеств?

Брыкин делается строгим и суровым.

— Не знаю, юноша. Я вам не гадалка, не баба-яга какая-нибудь. И не джинн из бутылки. Наука имеет много гитик — верно, но много — это еще не все. Заходите через пару лет, посмотрим, что я еще наизобретаю. — И он вежливо, но целенаправленно провожает Алика к дверям.

И Алик уходит. Идет по коридору, спускается по широкой мраморной лестнице, крытой ковровой дорожкой. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Темнота и жар.

5

А наутро Алик просыпается здоровым и свежим, будто и не было температуры, слабости, тяжелого забытья. Некоторое время он лежит в постели, с удовольствием вспоминая виденные ночью сны, взвешивает, анализирует. Удивительное однообразие вывода: будешь прыгать, если не соврешь. Правда, в последнем сне, с Брыкиным, вывод затушеван. Но ясно: под пограничными условиями имеется в виду как раз заповедь «не обмани».

Странная штука — человеческий мозг. Думал о способах потрясти мир спортивными успехами, даже джинна из бутылки вспомнил и — на тебе: мозг трансформировал все в четкие сновидения, сюжетные законченные куски — хоть записывай и неси в журнал. Сны суть продолжение яви. Слепые от рождения не видят снов. Что ж, вчерашняя явь дала неплохой толчок для снотворчества. Каков термин — снотворчество? А что, придумает, скажем, тот же Брыкин какой-нибудь самописец-энцефалограф для записи снов на видеопленку, прибор сей освоит промышленность, и появится новый вид массового творчества, свои бездарности и гении, свои новаторы и традиционалисты. Понастроют общественных снотеатров, где восторженная публика станет лицезреть творения профессионалов-сновидцев, а специальные приставки к телевизорам позволят высококачественным талантливым сновидениям прийти прямо в квартиры. Фантастика! Однако сны Алика вполне, как говорится, смотрибельны. Надо будет их лучшему другу Фокину пересказать, то-то посмеется, повосторгается…

Алик встал и на тумбочке у кровати обнаружил мамину записку. Она гласила: «Лекарства в шкафу. До моего прихода примешь этазол — дважды, аспирин — один раз. В школу не ходи, по квартире не шляйся, позавтракай и жди меня».

Стиль вполне лапидарен, указания — яснее ясного. Из всех перечисленных Алику наиболее по душе пришлось это: «в школу не ходи». Что говорится в расписании? Химия, история, две литературы, то есть два урока подряд. Не беда, позволим себе передохнуть, впоследствии наверстаем. Лекарства, естественно, побоку, постельный режим — тоже. По квартире шляться (ох, и выраженьице!..) не станем, а вот не пойти ли подышать свежим воздухом? Пойти.

Наскоро позавтракал, сунул в карман блокнот и шариковую ручку — на всякий случай, вдруг да и появится вдохновение, — вышел во двор. Ах, беда какая: на скамейке у подъезда восседала Анна Николаевна, Дашкина мать. Вспомнил, да поздновато: Дашка Строганова, белокурый голубоглазый ангел, юная королева класса, в школьной форме и абсолютно внешкольных туфельках на тонких каблучках, мечта и страсть мужских сердец, говорила, что ее матери врач прописал больше бывать на воздухе. Что-то там у нее с сердцем, ему не хочется покоя.

— Доброе утро, Анна Николаевна. Как здоровье?

Сейчас последуют вопросы.

— Спасибо, Алик, получше. А вот почему ты не в школе, интересуюсь?

В самую точку. Отвечаем:

— Похужело у меня здоровье, Анна Николаевна. Вчера весь вечер в температурном бреду пролежал, сегодня еле ноги волоку.

С сомнением посмотрела на ноги. Алик для убедительности совсем их расслабил, бессильно повесил руки вдоль тела, голову склонил.

— Врач был?

Стереотипное мышление. Если есть справка, значит, болен. Нет спасительного листка — здоров, как стадо быков. Внешний вид и внутреннее состояние в расчет не принимаются.

— Был врач, был — как же иначе. Не прогульщик же я, в самом деле?

— А кто вас, молодых, теперь поймет? Дашка из школы придет — жалуется: ах, мигрень! В ее-то годы…

Выдана небольшая медицинская семейная тайна. Спокойнее, Радуга, умерь сердцебиение.

— Акселерация, Анна Николаевна, бич времени. Раньше взрослеем, раньше хвораем, раньше страдаем.

Вроде пошутил, а Дашкиной матери не понравилось.

— Ты, я гляжу, исстрадался весь.

Попадание в десятку. Знала бы она о вчерашнем…

— Не без того, Анна Николаевна, не без того.

Теперь прилично и покинуть ее, двинуться к намеченной цели.

— Всего хорошего, Анна Николаевна.

А есть ли цель? Ох, не криви душой сам с собой, дорогой Алик. Есть цель, есть, и ты дуешь прямиком к ней, хотя — разумом — понимаешь всю бессмысленность и цели и желания поспешно проверить то, что никакой проверки не требует. А почему, собственно, не требует? Ведь не всерьез же, так, от нечего делать…

А утро-то какое — любо посмотреть! На небе ни облачка, ветра нет, тишина, тепло. Время отдыха и рекордов.

Вот и цель. Сад, зажатый с двух сторон серыми стенами домов, с третьей — чугунной решеткой, отгородившей от него гомон и жар проспекта, с четвертой — тихая и пустынная набережная, откуда легко спуститься к Москве-реке, чтобы, нырнув, обнаружить на дне гицатлинской работы кувшин с усталым джинном внутри. Но кувшины с джиннами — продукт хитрых сновидений, далеких от суровой действительности. А действительность — здесь она: спортивный комплекс в саду. Хоккейная коробка, превращенная на лето в баскетбольную площадку; шведская стенка, врытая в песок; яма для прыжков в длину и рядом — две стойки с кронштейнами. А планка где? Ага, вот она: на песке валяется…

Положим блокнотик с ручкой на лавочку — чтоб не мешал. Закрепим кронштейны на некой высоте — скажем, метр. Где у нас метр? Вот у нас метр. Приладим планочку. Кто нас видит? Вроде никто не видит. От проспекта древонасаждения скрывают, детсадовская малышня гуляет нынче в другом месте — везение. Ра-азбегаемся. Толчок…

Алик лежал в яме с песком и смотрел в небо. Между небом и землей застыла деревянная, плохо струганная планка, застыла — не покачнулась.

«Вроде взял», — подумал Алик и тут же устыдился: высота — метр, сам устанавливал, чем тут гордиться?

Да дело не в высоте, дело в факте: взял! Ан нет, не обманывайся: в первую очередь, в высоте. Метр любой дурак возьмет, тут и техники никакой не требуется. А с ростом под сто восемьдесят можно и для первого раза планку повыше установить.

Установим. Допустим, метр сорок. Как раз такую высоту Алик и сбивал на уроке у Бима. Под дружный смех публики.

Ра-азбегаемся. Толчок…

Планка, не колыхнувшись, застыла над ним — гораздо ближе к небу, чем в прошлый раз.

Что же получается? — думал Алик. Выходит, он умеет прыгать, умеет, если очень хочет, и только страх пополам со стыдом (вдруг не получится?..) мешал ему убедиться в этом в спортзале. Он вскочил, побежал к началу разбега, вновь помчался к планке и вновь легко перелетел через нее, да еще с солидным запасом — сантиметров, эдак, в двадцать — тридцать.

Он не удивился. Видно, время еще не пришло для охов и ахов. Он лежал на песке, глядел в небо, перечеркнутое планкой надвое. В одной половине стояло солнце, слепило глаза. Алик невольно щурился, и корявая планка казалась тонкой ниткой: не задеть бы, порвется.

«Могу, могу, могу…» — билось в голове. Резко сел, стряхивая с себя оцепенение. Чему радоваться?

«Ты же физически здоровый парень, — говорил ему отец не однажды. — Тебе стоит только захотеть, и получится все, что положено твоему возрасту и здоровью. Но захотеть ты не в силах. Ты ленив, и проклятая инерция сильнее твоих благих намерений».

«Я — интеллектуал», — говорил Алик.

«Ты только притворяешься интеллектуалом, — говорил отец. — Ленивый интеллект — это катахреза, то есть совмещение несовместимых понятий. А потом: писать средние стихи не значит быть интеллектуалом».

Алик молча глотал «средние стихи», терпел, не возражал. Он мог бы сказать отцу, что тот тоже никогда не был спортсменом, а долгие велосипедные походы, о которых он с удовольствием вспоминал, еще не спорт, а так… физическая нагрузка. Он мог бы напомнить отцу, что тот сам лет шесть назад не пустил его в хоккейную школу. Не будучи болельщиком, отец не понимал прелести заморской игры, ее таинственного флера, которым окутана она для любого пацана от семи до семидесяти лет.

«Все великие поэты прошлого были далеки от спорта», — говорил Алик.

«Недоказательно, — говорил отец. — Время было против спорта. Он, как явление массовое, родился в двадцатом веке».

Отец злился, понимая, что сам виноват: что-то упустил, недопонял, учил не тому. Перебрать бы в памяти годы, да разве вспомнишь все…

«И потом, мне надоело писать завучу объясниловки, почему ты прогулял физкультуру», — говорил отец.

Пожалуй, в том и заключалась причина душеспасительных разговоров. Алик переставал прогуливать, ходил в спортзал, пытался честно работать, но… Вчера Бим поставил точку, не так ли?

Точку? Ну нет, в пунктуации Алик был, пожалуй, посильнее Бима-физкультурника. Он хорошо знал, когда поставить запятую, тире или многоточие. И если уж вести разговор на языке знаков препинания, то сегодняшняя ситуация властно диктовала поставить двоеточие: что будет завтра? послезавтра? через месяц?

Алик встал, поднял кронштейны на стойках еще на деление. Высота — сто пятьдесят. Ерунда для тренированного подростка. Алику она виделась рекордом, а по сути и была рекордной — для него. Еще вчера он бы рассмеялся, предположи кто-нибудь — скажем, Фокин, лучший друг, — что полтора метра для Радуги — разминка. Сейчас он отошел, покачался с носка на пятку (видел: так делают мастера перед прыжком), легко побежал к планке, взлетел, приземлился и… охнул от боли. Не сообразил: упал на руку.

Несколько раз согнул-разогнул: боль уходила. Он думал: есть желание, есть возможности, не хватает умения, техники не хватает. Надо бы просто посмотреть, как прыгают мастера, как несут тело, как ноги сгибают, куда бросают руки, как приземляются. А то и поломаться недолго, до собственного триумфа не дотянуть.

В том, что триумф неизбежен, Алик не сомневался, даже не очень-то размышлял о том. И что странно: триумф этот виделся ему не на Олимпийском стадионе под вспышками «леек» и «никонов», а в полутемном спортзале родной школы — на глазах у тех, кто вчера мерзко хихикал над неудачником. На глазах у липового воспитателя Бима, который предпочел отделаться от неудобного и бездарного ученика, вместо того чтобы дотянуть его хотя бы до среднего уровня. На глазах у лучшего друга Фокина, который сначала демонстрирует свое превосходство, а потом лицемерно звонит и здоровьем интересуется. На глазах у Дашки Строгановой, наконец…

— Здоровье поправляешь?

Резко обернулся, поднял голову. Дашкина мать возвышалась над ним этакой постаревшей Фемидой, только без повязки на глазах. Солнце ореолом стояло над ее головой, и Алик аж зажмурился: казалось, ослепительное сияние исходило от этой дворовой богини правосудия, которое она собиралась вершить над малолетним симулянтом и прогульщиком.

— Что щуришься, будто кот? Попался?

— Куда? — спросил Алик.

— Не куда, а кому, — разъяснила Анна Николаевна. — Мне попался, голубчик. Руки не действуют, ноги не ходят, в глазах тоска… А прыгаешь, как здоровый. Родители знают?

— Что именно?

— Что прогуливаешь?

— Я, любезная Анна Николаевна, не прогуливаю, — начал Алик строить правдивую защитную версию. Не то чтобы он боялся Дашкину маман — что она могла сотворить, в конце концов? Ну, матери сообщить. Так мама и оставила Алика дома — факт. В школу наклепать? Алик так редко вызывает нарекания педагогов, что им, педагогам, будет приятно узнать о его небезгрешности: люди не очень ценят святых. Но Анна Николаевна любила гласность. Она просто жить не могла, не поделившись с окружающими всем, что знала, видела или слышала. А гласность Алику пока была ни к чему. — Как вы можете заметить, уважаемая мама Даши Строгановой, я прыгаю в высоту.

— Могу заметить.

— И сделать вывод, что я не случайно освобожден от занятий. Я готовлюсь к соревнованиям. — И это не было ложью: Алик твердо верил, что все соревнования у него впереди.

Тут Дашкина мать не удержалась, хмыкнула:

— Ты? — Однако вспомнила, что над подростком — в самом ранимом возрасте — смеяться никак нельзя, непедагогично, о чем сообщает телепередача «Для вас, родители», спросила строго: — К каким соревнованиям?

— Пока к школьным.

— Да ты же сроду физкультурой не занимался, чего ты мне врешь?

— Ребенку надо говорить «обманываешь», — не преминул язвительно вставить Алик, но продолжил мирно и вежливо: — Приходите завтра на урок — сами убедитесь.

— А что ты думаешь, и приду. — Она сочла разговор оконченным, пошла прочь, а Алик пустил ей в спину:

— Вам-то зачем утруждаться? Дашенька все расскажет…

Анна Николаевна не ответила — не снизошла, а может, и не услыхала, скрылась в арке ворот. Алик подумал, что он не так уж и несправедлив к белокурому ангелочку: ябеда она. И все это при такой ангельской внешности! Стыдно… Больше прыгать не стал: в сад потянулись малыши, ведомые толстухой в белом халате. Сейчас они оккупируют яму для прыжков, раскидают в ней свои ведерки, лопатки, формочки. Попрыгаешь тут, как же… Такова спортивная жизнь…

Стоило пойти домой и подготовиться к завтрашней контрольной по алгебре: сердце Алика чуяло, что мама не расщедрится еще на один вольный день.

Так он и поступил.

И вот что странно: больше ни разу не вспомнил о своих снах, не связал их с внезапно появившимся умением «сигать, как кузнечик». А может, и правильно, что не связал? При чем здесь, скажите, мистика? Надо быть реалистом. Все дело в силе воли, в желании, в целеустремленности, в характере.

6

Контрольную он написал. Несложная оказалась контрольная. Дождался последнего урока, вместе со всеми пошел в спортзал.

— А ты куда? — спросил Фокин, лучший друг. — Тебя же освободили.

— А я не освободился, — сказал Алик.

— Ну и дуб. — Лучший друг был бесцеремонен. — Человеку идут навстречу, а он платит черной неблагодарностью.

— В чем неблагодарность?

— Заставляешь Бима страдать. Его трепетное сердце сжимается, когда он видит тебя в тренировочном костюме.

— Да, еще позавчера это было катахрезой, — щегольнул Алик ученым словцом, услышанным от отца.

— Чего? — спросил Фокин.

— Тебе не понять.

— Твое дело, — обиделся Фокин и отошел.

И зря обиделся. Алик имел в виду то, что Фокину — и не только Фокину — будет трудно понять и правильно оценить метаморфозу, происшедшую с Аликом. Да что там Фокину: Алик сам недоумевал. Как так: вчера не мог, сегодня — запросто. Бывает ли?..

Выходило, что бывает. После вчерашней разминки-тренировки Алик больше не искушал судьбу и сейчас, сидя в раздевалке, побаивался: а вдруг он не сумеет прыгнуть? Вдруг вчерашняя удача обернется позором? Придется из школы уходить…

Вышел в зал, занял свое место в строю. Вопреки ожиданиям, никто не вспоминал прошлый урок и слова Бима. Считали, что сказаны они были просто так, не всерьез. Да и кто из учеников всерьез поверит, что преподаватель разрешает не посещать кому-то своих уроков? А что дирекция скажет? А что районо решит? Все время вдалбливают: в школу вы ходите не ради оценок, а ради знаний, умения и прочее. А отметки — так, для контроля… Правда, хвалят все же за отметки, а не за знания, но это уже другой вопрос…

Бим поглядел на Алика, покачал головой, но ничего не сказал. Видно, сам понял, что переборщил накануне. В таких случаях лучше не вспоминать об ошибках, если тебе о них не напомнят. Но Алик как раз собирался напомнить.

Побегали по залу, повисели на шведской стенке — для разминки, сели на лавочки.

— Объявляю план занятий, — сказал Бим. — Брусья, опорный прыжок, баскетбол. Идею уяснили?

— Уяснили, — нестройно, вразнобой ответили.

Строганова руку вытянула.

— Чего тебе, Строганова?

— Борис Иваныч, а что девочкам делать?

— Все наоборот. Сначала опорный прыжок, потом брусья. Естественно, разновысокие. Еще вопросы есть?

— Есть, — сказал Алик.

Класс затих. Что-то назревало. Бим тоже насторожился, состроил кислую физиономию.

— Слушаю тебя, Радуга.

— У меня к вам личная просьба, Борис Иваныч. Измените план. Давайте попрыгаем в высоту.

Захихикали, но, скорее, по инерции. Вряд ли Радуга станет так примитивно подставляться. Ясно: что-то задумал. Но что? Надо подождать конца.

— А не все ли тебе равно, Радуга, когда свой талант демонстрировать? — не утерпел Бим, уязвил парня.

— Не все равно. — Алик решил не молчать, действовать тем же оружием. — Да и вам — из педагогических соображений — надо бы пойти мне навстречу.

Поймал округлившийся взгляд Фокина: ты что, мол, с катушек совсем слез? Не слез, лучший друг, качусь — не останавливаюсь, следи за движением.

Бим играет в демократа:

— Как, ребята, пойдем навстречу?

А ребят хлебом не корми, дай что-нибудь, что отвлечет от обычной рутины урока. Орут:

— Пойдем… Удовлетворим просьбу… Дерзай, Радуга…

Бим вроде доволен:

— Стойки, маты, планку. Живо!

Все скопом помчались в подсобку, потолкались в дверях, потащили в зал тяжеленные маты, сложили в два слоя в центре зала, стойки крестовинами под края матов засунули — для устойчивости.

— Какую высоту ставить? — спросил староста класса Борька Савин, хоть и отличник, но парень свой. К нему даже двоечники с любовью относились: и списать даст, и понять поможет — кому что требуется.

— Заказывай, Радуга.

Алик подумал секунду, прикинул, решил:

— Начнем с полутора.

— Может, не сразу? — усомнился Бим.

— А чего мучиться? — демонстративно махнул рукой Алик. — Помирать — так с музыкой.

— Помирать решил?

— Поживу еще.

Сам подошел, проверил: точно — метр пятьдесят.

— Начинай, Радуга.

— Пусть сначала Фокин прыгнет. Присмотреться хочу.

— Присматривайся. Пойдешь последним.

Отлично. Посидим, поглядим, ума-разума наберемся. Ага, при взлете правую ногу чуть-чуть согнуть… Левая прямая… идет вверх… Переворачиваемся… Руки — чуть в стороны, в локтях согнуты… Падаем точно на спину… Кажется: проще простого. Кажется — крестись. Джинн с бабой-ягой и Брыкиным сказали: прыгать будешь. А как прыгать — не объяснили. Халтурщики…

Он даже вздрогнул от этой мысли: значит, все-таки — джинн, баба-яга, Брыкин? Вещий сон?

— Радуга, твоя очередь.

Потом, потом додумать. Пора…

Побежал — как вчера, в саду, — оттолкнулся, легко взлетел, планку даже не задел, высоко прошел, лег на спину. Вроде все верно сделал, как Фокин.

В зале тишина. Только Фокин, лучший друг, не сдержался — зааплодировал. И ведь поддержали его, хлопали, кто-то даже свистнул восторженно, девчонки загалдели. А Алик лежал на матах, слушал с радостью этот веселый гам, потом вскочил, понесся в строй, крикнув на бегу:

— Ошибки были?

— Для первого раза неплохо, — сказал Бим, явно забыв, что прыгает Алик не первый раз. Другое дело, что все прошлые попытки и прыжками-то не назвать…

— Поднимем планку?

— Не торопись, Радуга, освойся на этой высоте.

— Я вас прошу.

— Ну, если просишь…

Поставили метр шестьдесят. Все уже не прыгали. Девчонки устроились у стены на лавках, к ним присоединились ребята — из тех, кто послабее или прыжков в высоту не любит. Были и такие. Скажем, Гулевых. Один из лучших футболистов школы, как стопперу — цены нет, а прыгать не может. И, заметим, Бим к нему не пристает с глупостями: не можешь — не прыгай, играй себе в защите на правом краю, приноси славу родному коллективу. Славка Торчинский на вело педали крутит. За «Спартак». Ему тоже не до высоты. Лучше не ломаться зря, поглядеть спокойно, тем более что урок явно закончился, да и вообще не получился: шло представление с двумя актерами — Бимом и Радугой, «злодеем» и «героем», да еще Фокин где-то сбоку на амплуа «друга героя» подвизается.

Не только Фокин. Еще человек пять прыгало. По той же театральной терминологии — статисты. Метр шестьдесят взяли все. Двое — со второй попытки. У Бима азарт появился.

— Ставь следующую! — кричит.

Метр семьдесят. Немыслимая для Алика высота. Фокин взял, остальные не стали пробовать. Алик пошел на планку, как на врага, взмыл над ней — готово!

— Ты что, притворялся до сих пор? — вид у Бима, надо сказать, ошарашенный.

А вопрос нелепый. С какой стати Алику притворяться, когда гораздо спокойнее таланты демонстрировать.

— Не умел я до сих пор прыгать, Борис Иваныч.

— А сейчас?

— А сейчас научился, — потом объяснения, успеется. — Ставим следующую?

Метр семьдесят пять. Фокин не бросает товарища. Ну, он эту высоту и раньше брал, и сейчас не отступил. Ну-ка, Алик… Разбег. Толчок. Хо-ро-шо!

— Хорошо! — Бим даже руки от возбуждения трет. О том, что Радуга «запоздал в развитии», не вспоминает. Да и зачем вспоминать о какой-то ерундовой оговорке, реплике, в сердцах сказанной, если нежданно-негаданно в классе объявился хороший легкоатлет, будет кого на районные соревнования выставить.

— Ставим метр восемьдесят, — решил Фокин.

Он не ведает, что у него роль «друга героя», а «герой» о такой высоте никогда в жизни не мечтал — смысла не было, мечты тоже реальными быть должны. Фокин, как и Бим, завелся. Не было в классе соперника — появился, так надо же выяснить: кто кого.

— Хватит, Фокин. — Бим уже отошел от «завода», не хочет превращать тренировку в игру.

— Последняя, Борис Иваныч, — взмолился Фокин.

И Алик поддержал его:

— Последняя, — и для верности добавил: — Чтоб мне ни в жисть метр двадцать не взять…

Почему-то никто не засмеялся. Шутка не понравилась? Или то, что казалось веселым и бездумным в начале урока, сейчас стало странным и даже страшноватым? В самом деле, не мог Радуга за такое короткое время превратиться из бездаря в чемпиона, не бывает такого, есть предел и человеческим возможностям и человеческому воображению.

И Алик понял это. И когда лучший друг Фокин с первой попытки взял свою рекордную высоту, Алик так же легко разбежался, взлетел и… лег грудью на планку. Она отлетела, со звоном покатилась по полу.

Было или почудилось: Алик услыхал вздох облегчения. Скорее, почудилось: ребята далеко, сам Алик пыхтел как паровоз — попрыгай без привычки.

А может, и было…

— Дать вторую попытку? — спросил Бим.

— Не стоит, — сказал Алик. — Не возьму я ее.

— Что, чувствуешь?

— Чувствую. Вот потренируюсь и…

Победивший и оттого успокоившийся Фокин обнял Алика за плечи.

— Ну, ты дал, старик, ну, отколол… Борис Иваныч, думаю — в секцию его записать надо. Какая прыгучесть! — И, помолчав секунду, признался, добрая душа: — Он же меня перепрыгнет в два счета, только потренируется.

Бим нашел, что в словах Фокина есть резон — и в том, что тренироваться Радуге стоит, и что перепрыгнет он Фокина, если дело так и дальше пойдет, — но вслух высказываться не стал, осторожничал.

— Поживем — увидим, — сказал он. — А что, Радуга, ты всерьез решил прыжками заняться?

— Почему бы и нет? — Алик стоял — сама скромность, даже взор долу опустил. — Может, у меня и вправду кое-какие способности проклюнулись…

— Может, и проклюнулись, — задумчиво протянул Бим.

Что-то ему все-таки не нравилось в сегодняшней истории, не слыхал он никогда про спортивные таланты, возникшие вдруг, да еще из ничего. А Радуга был ничем, это Бим, Борис Иваныч Мухин, съевший в спорте даже не собаку, а целый собачий питомник, знал точно. Но факт налицо? Налицо. Считаться с ним надо? Надо, как ни крути.

— Если хочешь, придешь завтра в пять в спортзал, — сказал он. — Посмотрим, попрыгаем… — не удержался, добавил: — Самородок…

И Алик простил ему «самородка», и тон недоверчивый простил, потому что был упоен своей победой над физкультурником, да что там над физкультурником — над всем классом, над чемпионом Фокиным, над суперзвездами Гулевых и Торчинским, кто остальных в классе и за людей-то не считал, над ехидным ангелом Дашкой, которая сегодня же сообщит своей маман о невероятных спортивных успехах Алика, а та не преминет вспомнить, как вышеупомянутый лодырь и прогульщик тренировался в саду во время уроков.

— Приду, — согласно кивнул он Биму, а тот свистнул в свой свисточек, висевший на шнурке, махнул: конец урока.

И все потянулись в раздевалку, хлопали Алика по спине, отпускали веселые реплики — к случаю. А он шел гордый собой, счастливый: впервые в жизни его поздравляли не за стихи, написанные «к дате» или без оной, не за удачное выступление на школьном вечере отдыха, даже не за победу на районной олимпиаде по литературе. Нет — за спортивный успех, а он в юности ценится поболее успехов, так сказать, гуманитарных.

Сила есть, ума не надо — гласит поговорка. А тут и сила есть, и умом бог не обидел, не так ли? Алик твердо считал, что именно так оно и есть. Теперь — так.

Одно мешало триумфу: воспоминание о снах. Ведь были же сны — чересчур реальные, чересчур правдивые. Все сбылось, что обещано. Только, помнится, условие поставлено…

7

После уроков подошла Дарья свет Андреевна.

— Ты домой?

Ах, мирская слава, глория мунди, сколь легки твои сладкие победы!..

— Домой. А что?

— Нам по пути.

Странный человек Дашка… Будто Алик не знает, что им по пути, так как живут они в одном подъезде: он — на шестом этаже, она — на четвертом. Но самая наибанальнейшая фраза в устах женщины звучит откровением. Кто сказал? Извольте: Александр Радуга сказал. Вынес из личного опыта.

— Пошли, если тебе так хочется.

Даша посмотрела на него с укоризной, похлопала крыльями-ресницами: груб, груб, неделикатен. Промолчала.

— Что ты будешь делать вечером?

Хотел было заявить: мол, намечается дружеская встреча в одном милом доме. Но вспомнил о «пограничных условиях» из сна, и что-то удержало, словно выключатель какой-то сработал: чирк и — рот на замке.

Сказал честно:

— Не знаю, Даш. Скорей всего, дома останусь.

— Дела?

— Сегодня отец из командировки прилетает.

— Ну и что?

Вот непонятливая! Человек отца две недели не видел, а она: ну и что?

— Ну и ничего.

— Алик, а почему ты мне все время грубишь?

— С чего ты взяла?

— Слышу. Ты меня стесняешься?

— С чего ты взяла?

— Ну, заладил… Надо чувствовать себя легко, раскрепощенно и, главное, уважать женщину.

Алик и сам не понимал, почему с Дашкой он не чувствует себя «легко, раскрепощенно». Он — говорун и остроумец, не теряющийся даже в сугубо «взрослой» компании, оставаясь один на один со Строгановой, начинает нести какую-то односложную чушь, бычится или молчит. Ведет себя как надувшийся индюк. Может, не «уважает женщину»? Нет, уважает, хотя «женщина» по всем данным — вздорна, любит дешевое поклонение, плюс ко всему ничего не понимает в поэзии. Однажды пробовал он ей читать Блока. Она послушала про то, как «над бездонным провалом в вечность, задыхаясь, летит рысак», спросила: «А как это — провал в вечность? Пропасть?» И Алик, вместо того чтобы немедленно уйти и никогда не возвращаться, терпеливо объяснял ей про образный строй, метафоричность, поэтическое видение мира. Она вежливенько слушала, явно скучала, а потом пришел дылда Гулевых и увел ее на хоккей: они, оказывается, еще накануне договорились, и Даша не могла подвести товарища. Товарищ! Гулевых, который в сочинении делает сто ошибок, но его правой ноге нет равных на территории от гостиницы «Украина» до панорамы «Бородинская битва»…

Видимо, Гулевых приелся. Нужна иная нога. Вот она: левая толчковая Алика Радуги. А то, что, кроме ноги, есть у него и голова с кое-каким содержанием, — это дело десятое. Не в голове счастье. Выходит, так?

— Я, Даш, уважаю прежде всего человека в человеке, а не мужчину или женщину. При чем здесь пол?

— При том. В женщине надо уважать красоту, женственность, грацию, умение восхищаться мужчиной.

С последним, надо признать, трудно не согласиться…

— А в мужчине?

— А в мужчине — силу, мужественность, строгий и логический ум…

Хорошо, хоть ум не забыла…

— Даш, а ты меня уважаешь? — спросил и сам застыдился: вопрос из серии «алкогольных». Но сказанного не воротишь.

— Уважаю, — она не обратила внимания на формулировку.

— А за что?

— Ну-у… За то, что ты человек с собственным мнением, за то, что следишь за своей внешностью. За сегодняшнее тебя тоже нельзя не уважать…

— Прыгнул высоко?

— Не так примитивно, пожалуйста… Нет, за то, конечно, что не смирился с поражением, потренировался — мне мама рассказывала, как ты в саду прыгал, — и доказал всем, что можешь.

Хорошая, между прочим, версия. Благодаря ей Алик будет выглядеть этаким волевым суперменом, который, стиснув зубы, преодолевает любые препятствия, твердо идет к намеченной цели. И ничто его не остановит: ни страх, ни слабость, ни равнодушие. Только она, эта версия, — чистая липа. Иными словами — вранье. А врать не велено. Баба-яга не велела. И джинн Ибрагим, ныне артист иллюзионного жанра. Как быть, граждане?

Один выход: говорить правду.

— Я не тренировался, Даш. Просто я вчера проснулся, уже умея прыгать в высоту.

— Скромность украшает мужчину.

Фу-ты, ну-ты, опять банальное откровение. Или откровенная банальность.

— Скромность тут ни при чем. Я во сне видел некоего джинна, бабу-ягу и профессора Брыкина. — Алик усмехнулся про себя: звучит все полнейшей бредятиной. А ведь чистая правда… — И за мелкие услуги они наградили меня этим спортивным даром. Поняла?

Даша сморщила носик, губы — розочкой, глаза сощурила.

— Неостроумно, Алик.

— Да не шучу я, Даш, честное слово!

— Я с тобой серьезно, а ты…

Быстро пошла вперед, помахивая портфелем, и, казалось, даже спина ее выражала возмущение легкомысленным поведением Алика.

— Даш, да погоди ты…

Никакой реакции: идет, не оборачивается. Ну и не надо. Дружи с Гулевых: он свой футбольный дар всерьез зарабатывал, без мистики. Сто потов спустил…

— Даш, а за что ты Гулевых уважаешь? Сила есть — ума не надо? — Эх, ну кто за язык тянул…

Она обернулась, уже стоя на ступеньках подъезда.

— Дурак ты! — вбежала в подъезд, дверь тяжко хлопнула за ней: любит домоуправ тугие пружины.

— А это уже совсем не женственно, — сказал Алик в пространство и подумал с горечью: и вправду дурак.

Сел на лавочку, поставил рядом портфель, вытянул ноги. Ноги как ноги, ничего не изменилось, никакой дополнительной силы в них Алик не чувствовал. Тощие, голенастые, длинные. Школьные брюки явно коротковаты, надо попросить маму, чтобы отпустила. Дашка сказала: «Следишь за своей внешностью». А брюки носков не прикрывают, позорище какое…

Итак, не в ногах дело. Как, впрочем, не в руках, не в бицепсах-трицепсах. Дело в бабе-яге. А что? Вещие сны наукой не доказаны, но и не отвергнуты. Помнится, сидел в гостях у родителей какой-то физик, заговорили о телепатии, так физик и скажи: «Я поверю в физический эффект лишь тогда, когда сумею его измерить». — «Чем?» — спросил Алик. — «Неважно чем. Линейкой, термометром, амперметром — любым прибором». — «Но ведь телепатия существует?» — настаивал Алик с молчаливой поддержки отца. — «Пока не измерена — не существует». — «А может существовать?» Тут физик пошел на уступку: «Существовать может все». — «На уровне гипотезы?» — «На уровне предположения».

И то хлеб. Предположим, что телепатия существует — когда-нибудь ее «измерят». Предположим, что вещие сны тоже существуют. Теперь доведем предположение до уровня гипотезы. Вещий сон есть не что иное, как форма деятельности головного мозга, при коей в работу включаются те клетки, которые до сих пор задействованы не были. Этот процесс приводит к перестройке всего организма по определенной схеме. Вчера ходил — сегодня прыгаешь.

Красиво? Красиво. Вполне в стиле Никодима Брыкина из последнего сна. Много слов, много тумана, ясности — никакой. А как, дорогой товарищ Радуга, вы объясните указание не лгать «ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости»? Проще простого: пограничные условия, Брыкин точно сформулировал. Когда врешь, включается еще одна группа клеток мозга, которые начисто парализуют работу той, новой группы — ведающей спортивными достижениями.

Во бред! Но и вправду красиво…

Можно, конечно, спросить у мамы, да только реакция на рассказ о снах будет примерно той же, что и у Дашки, не облеченной дипломом кандидата наук. Не в дипломе дело. В умении верить в Необычное, в Незнаемое, в Нетипичное. Давит, ох как давит нашего брата стереотип мышления. Любимая фраза: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Все, видите ли, измерить надо! Пощупать и понюхать. Пожевать и выплюнуть: не годится, не стоит внимания. А что стоит? Все, что внесено в квадратики определенной системы, вполне обеспечивающей душевное равновесие. Отец — уж на что передовой человек, а и то не поверит. Порадуется: мол, я говорил, есть в тебе огромные потенциальные возможности, да ленив ты, нелюбопытен… А в бабу-ягу не поверит. И в Ибрагима тоже. А мама приведет в дом настоящего Брыкина, и тот вместе с родителями посмеется над фантазиями Алика.

Но любая более или менее приемлемая версия будет лживой. Как тогда жить прикажете? Все-таки говорить правду. С милой улыбкой. Ах, Алик, он такой шутник, спасу нет, вечно разыгрывает, вечно балагурит… Как прыгать научился? Да, знаете ли, нырял в реку, нашел кувшин с джинном, а тот — в благодарность за освобождение — наградил талантишком… А если серьезно? А серьезно, знаете ли, такие вопросы не задают… И отойдет вопрошающий, смущенный справедливым упреком.

Но дар даром, а тренироваться не мешает. И еще: волей-неволей придется идти на мелкую ложь, но, помня о «пограничных условиях», стараться, чтобы она для тебя была правдой. Иначе всемогущее «так не бывает» вызовет кучу подозрений. Алик вспомнил настороженное молчание класса, когда он наперегонки с Фокиным брал высоту за высотой. «Так не бывает!» Вовремя остановился, не стал прыгать дальше. Соврал, что не сможет взять метр восемьдесят? Отчасти соврал. Но и правду сказал: не сможет, потому что это вызвало бы антагонизм одноклассников, обиду лучшего друга, подозрения Бима. По моральным причинам не сможет, а не по физическим.

Так держать, Алик!..

Вечером, когда отец, уже отмытый от командировочной пыли, сытый и добродушный, уселся в кресло и задал традиционный вопрос: что происходило в его отсутствие? — Алик не удержался, похвастался:

— Сегодня Бима наповал сразил.

— Каким это образом? — спросил отец, не выясняя, впрочем, кто такой Бим. Несложная аббревиатура в доме была известна.

— Прыгнул в высоту на метр семьдесят пять, — сказал небрежно, между прочим, не отрываясь от книги.

Отец даже рассмеялся.

— Красиво сочиняешь.

— Кто сочиняет? — возмутился Алик. — Позвони Фокину, если не веришь.

— Алик, чудес не бывает. До моего отъезда ты не знал, с какой стороны к планке подходить.

— А теперь знаю.

— Ты потрясаешь основы моего мироощущения. — Отец любил высказываться красиво.

— Придется тебе их пересмотреть. Факты — упрямая вещь.

— Так-таки взял?

— Так-таки взял.

— С третьей попытки? — отец еще на что-то надеялся.

— С первой. — Алик безжалостно разрушал его надежды.

— Чудеса в решете! Слушай, а может, ты с Фокиным сговорился? — отец искал лазейку, чрезвычайно беспокоясь за свое мироощущение. Ему не хотелось пересматривать основы: лень и трудно.

Алик обиделся. Одно дело — не верить в бабу-ягу, другое — в реальное, хотя и удивительное явление. Тем более, свидетелей — навалом. И если Фокин не внушает доверия…

— Можешь позвонить Биму, Строгановым, отцу Гулевых — ты же с ним в шахматы играешь.

— Подтвердят?

— Трудно опровергнуть очевидное.

— Ну, ты дал, ну, молодец! — Тут отец повел себя совсем как Фокин в спортзале. Даже встать не поленился, ухватил Алика обеими руками за голову, потряс от избытка чувств. — Как это ты ухитрился?

Предвкушая развлечение, Алик заявил:

— Понимаешь, сон вчера видел. Вещий. Будто выпустил джинна из бутылки, то есть из кувшина. А он мне, на радостях, говорит: будешь прыгать в высоту «по мастерам».

— Кто говорит? Кувшин?

— Да нет, джинн.

— Так-так. А как его звали? Омар Юсуф ибн Хоттаб?

— Можешь себе представить — Ибрагим.

— Редкое имя для джиннов… А что-нибудь пооригинальнее ты не придумал?

— Можно и пооригинальнее. Во втором сне я в трубинском лесу на бабу-ягу напоролся. Отгадал три ее загадки — между прочим, плевые, — она мне и говорит…

— «Будешь прыгать в высоту „по мастерам“… Понял». Третьего сна не было?

— Был, — сказал Алик, наслаждаясь диалогом. — Будто я в воскресенье попал в мамин институт. А там Брыкин меня отловил, усадил в какое-то кресло, подвел датчики и перестроил мне это… как его… модуляционное биопсиполе в коммутационной фазе «Омега».

— И ты стал прыгать в высоту «по мастерам»?

— Ну, это уж — факт.

Отец упал в кресло и захохотал. Он всегда долго хохотал, если его что-то сильно смешило, всхлипывал, повизгивал, хлопал в ладоши, вытирал слезы. Мама сердито говорила, что смеется он крайне неинтеллигентно, но сама не выдерживала, начинала улыбаться: уж больно заразителен был «неинтеллигентный» смех отца.

Алик ждал, пока он отсмеется, сам похмыкивал. Наконец отец утомился, вытер слезы, спросил:

— А если серьезно? Тренировался?

Что ж, вчерашние прыжки в саду можно назвать тренировкой. Пойдем навстречу родителю-реалисту.

— Было дело.

— И прыгнул?

— И прыгнул.

— Я же говорил, что есть в тебе огромные потенциальные возможности, да только ленив ты до ужаса, ленив и нелюбопытен.

Алик отметил, что отец дословно повторил предполагаемую фразу. Отметил и похвалил себя за сообразительность и умение точно прогнозировать реакцию родителей. Это умение здорово помогает в жизни. Кто им не обладает, тот страдалец и мученик.

— Как видишь, я не только могу стихи писать…

Подставился по глупости, и отец тут же отреагировал:

— Стихи, положим, ты не можешь писать, а только пробуешь. А вот прыгать… Скажи, метр семьдесят пять — это очень много?

Вот тебе раз! Восхищался, восхищался, а чем — не понял.

— Достаточно много для первого раза.

— Будет второй?

— И второй, и десятый, и сотый. Я всерьез решил заняться легкой атлетикой. Завтра в пять — тренировка. Бим ждет.

Отец снова вскочил и запечатлел на лбу сына поцелуй — видимо, благословил на подвиги.

— Если не отступишь, буду тобой гордиться, — торжественно объявил он.

— Не отступлю, — пообещал Алик.

Да и куда отступать? Сказал «а» — перебирай весь алфавит. Кроме того, глупо обладать талантом — пусть с неба свалившимся — и не пользоваться им. Как там говорится: не зарывай талант в землю.

8

Когда Алик подошел к школе, электрические часы на ее фронтоне показывали шестнадцать пятьдесят. До начала тренировки оставалось десять минут. Чуток подумал: прийти раньше — посчитают, что рвался на тренировку, как восторженный пацаненок; опоздать минуты на две, на три — рано записывать себя в мэтры. Пока размышлял, большая стрелка прыгнула на цифру одиннадцать.

Пробежал по холлу, где висели коллективные фотографии выпусков всех лет, красовалась мраморная доска с именами отличников, спустился по лестнице в подвал и… оказалось, что Бим уже выстроил в зале спортсменов. Наскоро переоделся, встал в дверях.

— Извините за опоздание, Борис Иваныч.

Ребята бегали по залу, все время меняя ритм. Бим посмотрел на часы, крикнул:

— Резвее, резвее… — подошел к Алику. — Почему опоздал?

— Не понял: только прийти в пять или это — уже начало тренировки.

— Запомни на будущее: если я говорю — в пять, в три, в семь, значит, в это время — минута в минуту — ты должен стоять в строю. Идею уяснил?

— Уяснил.

— Все. Марш в строй!

Пробегавший мимо Фокин махнул рукой. Алик рванулся за ним, пристроился сзади. Думал: зачем ненужная и выматывающая беготня, если он пришел сюда прыгать в высоту? А Бим, словно нарочно, покрикивает:

— Темп, темп… Радуга, нажми, еле ноги переставляешь.

Ясное дело: еле переставляет. Хорошо, что двигаться способен, впору — язык на плечо, брякнуться на маты где-нибудь в темном уголке и подышать вволю.

Фокин обернулся:

— Крепись, старикашка. Ничто не вечно под луной…

Каков орелик! Побегаешь так — поверишь, что и ты не вечен, несмотря на твои щенячьи пятнадцать лет.

А Бим знай шумит:

— А ну, еще кружочек… В максимальном темпе… Наддали, наддали… Радуга, не упади…

Смеются… Откуда у них силы смеяться? У Алика не было сил даже обидеться, свое уязвленное самолюбие потешить. Но именно оно не позволяло ему выйти из строя, плюнуть на все и умотать домой. Бежал, как и все. Помирал на ходу, но бежал. Сила воли плюс характер… Берите пример с Александра Радуги, не ошибетесь…

— А-атставить бег! — зычно командует Бим.

Наконец-то… Алик обессиленно плюхнулся на лавку: передохнуть бы. Как же, ждите!

— Радуга, почему расселся? Быстро в строй!

Вскочил как ужаленный, зашагал вместе со всеми. Подлый Фокин смеется, подмигивает. Подножку Фокину… Так тебе и надо, не будешь злорадничать.

— Радуга, прекратить хулиганство. На подножки силы есть, а на тренировку — извини-подвинься?

— Я нечаянно, Борис Иваныч. С непривычки ноги заплетаются.

— А ты расплети, расплети. А я помогу.

Интересно — как поможет?

— Всем на корточки! Па-апрыгали!..

Ох, мука… А Бим-то, оказывается, садист, компрачикос, враг подрастающего поколения, достойной смены отцов. На что сгодится поколение, которое еще в отрочестве отдало все силы, прыгая на корточках? Черт, икры будто и не свои… А негодяй Фокин коленкой норовит в зад пихнуть.

— Борис Иваныч, Фокин ведет себя неспортивно.

— Фокин, веди себя спортивно.

— Борис Иваныч, я Радуге помогаю, подталкиваю, а он — неблагодарный…

— Радуга, разрешаю один раз тоже повести себя неспортивно.

Благородно со стороны Бима. Не будем торопиться, подловим моментик, отметим неразумным хозарам. То бишь Фокину.

— Закончили прыжки. Сгруппировались у дверей… По трое, через зал — прыжками… Па-ашли!.. Левая нога, правая нога, левая нога, правая… Радуга, шире мах!..

Раз, два, левой, канареюшка жалобно поет…

— Следите за Радугой… Радуга, а ну-ка, сам, в одиночестве… Левая нога, правая нога, левая нога… правая… Вот такой шаг должен быть, а вы все ляжки бережете, натрудить боитесь. Начали снова… Левая нога, правая нога…

Алик прыгал и чувствовал нечто вроде гордости. Впервые в жизни его поставили в пример, и не где-нибудь — в физике там или в литературе — в спо-о-орте! Не фунт изюму, как утверждает отец. В свое время фраза показалась элегантно-загадочной, начал вовсю щеголять, потом как-то наткнулся в словаре Даля: фунт — четыреста граммов; все сразу стало будничным и скучным.

— Радуга, о чем думаешь?

— О разном, Борис Иваныч.

— То-то и плохо, что о разном. Думать надо о том, что делаешь. В данном случае — об упражнении. Отвлекся — уменьшил шаг.

Вот тебе и раз! Алик до сих пор считал, что бег, прыжки или там плавание не требуют сосредоточенности. Оказывается, требуют, иначе ухудшаются результаты. Но зачем об этом знать ему, если он прыгает, так сказать, по доверенности: он — исполнитель, сколько надо, столько и преодолел, и думать-то не о чем. Выходит, есть о чем, если Бим говорит: уменьшил шаг. Может, сие самих прыжков в высоту не касается? Проверим впоследствии…

— Стоп! Кончили упражнение. Три минуты — перерыв. Расслабились, походили… Не останавливаться, Радуга…

Никто и не останавливался. Алик ходил вдоль стены, чувствуя смертельную усталость. Почему-то саднило горло: глотаешь — как по наждачной бумаге идет. Ноги гудели, и покалывало в боку. Стоит ли ломаться ради полной показухи? — думал Алик. Ведь он и так прыгнет выше всех, кто пришел на тренировку, и выше Фокина распрекрасного. Ишь — вышагивает, дыхание восстанавливает… Алик попробовал походить, как Фокин, — вроде в горле помягче стало. И все-таки: зачем ему эта выматывающая тренировка? Плюнуть на все и — прыгать, как получается. А получиться должно, Алик свято уверовал в силу джинна, бабы-яги и брыкинского инверсора-конвергатора.

— Борис Иваныч, частный вопрос можно?

— Валяй спрашивай.

— Может, я без тренировок прыгать буду?

— Без тренировок, парень, еще никто классным спортсменом не стал.

— А если я самородок?

— Любой самородок требует ювелирной обработки, слыхал небось?

— А в Алмазном фонде лежат золотые самородки, и никакой ювелир им не требуется.

— Потому и лежат, Радуга. Камень и камень, только золотой. Как говорится, велика Федора… А вот коснется его рука мастера, сделает вещь, заиграет она, заискрится, станет людям радость дарить. Это и есть искусство, Радуга. Так и в спорте, хотя аналогия, мягко говоря, натянутая… Идею уяснил?

— Уяснил.

А у Бима-то, оказывается, голова варит. Ишь какую теорию развернул. Демагогия, конечно, но не без элегантности. Пожалуй, Алик к нему был несправедлив, когда считал его «человеком мышцы вместо мысли». И мышцы налицо, и мысли наблюдаются. Что-то дальше будет?

А дальше придется ходить на тренировки. Бим — человек принципиальный, ему «лежачие самородки» не нужны. Выгонит из зала за милую душу, и останется Алик при своих волшебных способностях на бобах. Можно, конечно, явиться в Лужники, разыскать тренера сборной, упросить его, чтобы посмотрел Алика. Не исключено — оценит, возьмет в команду. Только опять-таки тренироваться заставит. Талант — талантом, а труд — трудом. Не поверит же он в версию «бабы-яги»?

Ладно, придется стиснуть зубы и потерпеть — до той поры, пока признают. Станет знаменитым — начнет тренироваться «по индивидуальному плану». И пусть тогда попробуют вмешаться в этот «план», пусть сунутся…

— Закончили перерыв. Подготовить сектор для прыжков. — Бим засек время и ждал, пока вытащат маты, поставят стойки. — Быстрее надо работать, копаетесь, как жуки… Вот что, ребяточки, в воскресенье — районные соревнования по легкой атлетике. Сейчас попрыгаем, посмотрим, кто из вас будет защищать честь школы. Контрольный норматив — метр шестьдесят. Идею уяснили?

Попрыгать — это дело душевное, можно и себя показать и к другим присмотреться. Прыгнул — передохнул, посидел…

А у Бима — иное мнение.

— Для разминочки установим высоту метр сорок и — пошли цепочкой через нее. Темп, темп, ребяточки…

Опять — двадцать пять! Бегом — к планке, перелететь через нее (высота — детская!), прокатиться по матам, бегом обратно, снова — к планке, снова — взлет, падение (больно падать: маты — не вата…), снова бегом…

— Резвее, резвее, Радуга, ты же — самородок, не отставай, в породе затеряешься…

Запомнил Бим, змей горыныч, не простил вопроса. Все-таки не любит он Алика, старается уколоть. Ничего, Алик ему покажет, что такое «модуляционное биопсиполе в четвертом измерении», дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток.

— Стоп! Закончили… Подготовиться к прыжкам.

А как готовиться? Как Фокин: приседая, с вытянутыми руками. Сил нет. Лучше посидеть, расслабиться… Ох, до чего же приятно…

Бим пошел к планке, проверил рейкой высоту.

— Итак, метр шестьдесят. Начали!

Кто прыгнет? Фокин. Соловьев из девятого «б». Двое парней — тоже из девятого. Алик был не знаком с ними, видел на переменках, но даже не здоровался. Двое — из седьмого, «олимпийские надежды».

Высоту все взяли с первой попытки, семиклашки тоже. Поставили метр шестьдесят пять. Все взяли, семиклашки завалились. Один, что подлиннее, со второй попытки перемахнул. Другой не сумел. Пошел на третью попытку — опять сбил планку.

— Отдохни, Верхов, — сказал ему Бим.

Фамилия — Верхов, а верхов взять не может. Сменить ему за это фамилию на Низов.

Метр семьдесят. Фокин — с первой попытки. Радуга, Соловьев — тоже. Двое девятиклассников прыгали трижды, один — взял, другой — отпал. Семиклашка тоже сдался. Гроссмейстерская высота!

Метр семьдесят пять. Фокин — вторая попытка. Соловьев — третья. Радуга — из тактических соображений — вторая. Безымянный девятиклассник — побоку.

— Прекратим на этом, — сказал Бим.

— Борис Иваныч, давайте еще… — взмолился Фокин.

— Успеешь, Фокин, напрыгаться. Объявляю результаты. От нашей школы в команду прыгунов включаю Радугу, Соловьева и Фокина. Думаю, что на соревнованиях наши шансы будут неплохими. Метр восемьдесят — метр восемьдесят пять: надо рассчитывать на такую высоту, Фокин и Соловьев вполне ее могут осилить. Ну, а тебе, Радуга, задача: для первого раза попасть в командный зачет.

«Невысоко ж ты меня ценишь», — подумал Алик и спросил не без ехидства:

— А если я в личном выиграю, что тогда?

— Честь тебе и слава.

— Думаете, не сумею?

— Не думаю, Радуга. Все от тебя зависит. Пока нет у тебя соревновательного опыта — ну, да это дело наживное. Не гони картину, Радуга, твои рекорды — впереди.

Спасибо, утешил. Алик и без него знал все о своих рекордах. Можно, конечно, выждать, не рыпаться сразу, уступить первенство на этих соревнованиях кому-нибудь — тому же Фокину, лучшему другу. Но снисходительная фраза Бима подстегнула Алика. Сам бы он сказал так: появилась хорошая спортивная злость. Какая она ни хорошая, а злость компромиссов не признает. Нет соревновательного опыта? Он и не нужен. Будут вам рекорды, Борис Иваныч Мухин, будут значительно раньше, чем вы ждете, если ждете их вообще от нескладного и нахального (по вашему мнению) парня, которого вы вчера еще и за человека-то не держали.

Шли с Фокиным домой, купили мороженое за семь копеек в картонном стаканчике — фруктовое, лучшее в мире. Фокин сказал невнятно, не выпуская изо рта деревянной лопатки-ложки:

— Ты на Бима не обижайся.

Получилось: кы на кина не окикася. Алику не впервой, понял.

— За что? — он сыграл недоумение, хотя прекрасно знал, что имел в виду Сашка Фокин.

Фокин доскреб палочкой остатки розовой жижицы, проглотил, причмокнул, с сожалением выбросил стаканчик в урну.

— Ну, Бим сказал: командный зачет. Это он в порядке воспитания, ты ж понимаешь.

Алик пожал плечами, помолчал малость, но не стерпел все-таки:

— А воспитывать меня поздновато. Да еще таким макаром. Человек, брат Фокин, любит, чтобы его хвалили. У него от этого появляется стимул еще лучше работать, учиться или там прыгать-бегать.

— Не у всякого появляется. Кое-кто нос задерет.

— Но не я, брат Фокин, не я, не так ли?

— Черт тебя разберет, Алька, — в сердцах сказал Фокин. — Мы с тобой два года дружим, как ты в нашу школу поступил. И до сих пор я тебя до конца не раскусил.

Алику польстила откровенность друга. Выходило, что он, Алик Радуга, личность загадочная, неясная, местами демоническая. Но для приличия решил отмести сомнения.

— Не такой уж я сложный. Парень как парень. И оттого, что прыгаю чуть лучше других, нос задирать не буду. Не в том счастье, Сашка… Вот ты спортом всерьез занимаешься. А зачем?

— Как зачем? — не понял Фокин.

— Очень просто. Хочешь стать чемпионом? В тренеры готовишься? В институт физкультуры двинешь?

— Ты же знаешь, что нет.

— Верно, ты на физтех пойдешь, у тебя физика — наиглавнейшая наука. Тогда зачем ты нервы в спортзале тратишь?

Фокин усмехнулся. Сейчас он чувствовал себя намного мудрее друга, который — хоть и считает себя гигантом мысли — вопросы задает наивные и нелепые.

— Если бы я нервы тратил, бросил бы спорт. Я, Алька, ради удовольствия над планкой сигаю, о чемпионстве не думаю. Да и возможности свои знаю: не чемпионские они.

— С чего ты так решил?

— Посуди сам. Знаменитый Джон Томас в шестнадцать лет прыгал на два метра и два сантиметра. Какую высоту он брал в пятнадцать — не знаю, не нашел данных, но, думаю, не меньше ста девяноста пяти. Мне пятнадцать. Мой потолок сегодня — сто восемьдесят. Ну, одолею я через пару лет двухметровый рубеж — что с того? А ведь Томас давно прыгал, сейчас планка заметно поднялась…

Алику захотелось утешить друга.

— Неужели среди чемпионов не было таких, которые «распрыгались» не сразу, не с пеленок?

— Были. Брумель, например. В наши пятнадцать он брал только сто семьдесят пять, и всерьез в него мало кто верил.

— Вот видишь. А ты, дурочка, боялась.

— Так то Брумель, Алька…

— А чем хуже Фокин?

Он только рассмеялся, но без обиды — весело, легко, спросил неожиданно:

— В кино смотаемся? В «Повторном» «Трех мушкетеров» крутят.

— Идет, — сказал Алик.

И они пошли на «Трех мушкетеров», где обаятельный д'Артаньян показывал чудеса современного пятиборья: фехтовал, стрелял, скакал на лихом коне, бегал кроссовые маршруты. Только не плавал. И чемпионские лавры его тоже не прельщали, он искал первенства на дворцовом паркете и мостовых Парижа.

Алик смотрел фильм в третий раз (если не в пятый), но мысли его были далеко от блистательных похождений бравого шевалье. Алик считал, прикидывал, сравнивал.

Джон Томас — сто девяносто пять. Вероятно, нынешние чемпионы в свои пятнадцать лет прыгали метра на два — не меньше. Что ж, чтобы не шокировать почтеннейшую публику, установим себе временный предел: два метра пять сантиметров. С таким показателем ни один тренер мимо не пройдет. Другой вопрос: сумеет ли Алик преодолеть двухметровую высоту? Он надеялся, что сумеет, верил в надежность вещих снов. Пока они его не подводили. Да и он не подвел своих «дароносцев»: никого не обманул «ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости». И условие это сейчас казалось Радуге нехитрым и легким: зря он его опасался.

9

До стадиона Алик добрался на троллейбусе, закинул за плечи отцовскую «командировочную» сумку, поспешил к воротам, над которыми был вывешен красный полотняный транспарант: «Привет участникам школьной олимпиады!»

«Стало быть, я — олимпиец, — весело подумал Алик. — Это вдохновляет. Вперед и выше».

Взволнованный Бим пасся у входа в раздевалку под трибунами, мерил шагами бетонный створ ворот, поглядывал на часы.

— Явился, — сказал он, увидев Алика.

— Не буду отрицать очевидное, — подтвердил Алик, спустил на землю сумку.

Бим тяжело вздохнул, посмотрел на Алика, как на безнадежно больного: диагноз непреложен, спасения нет.

— Язва ты, Радуга. Жить тебе будет трудно… — Счел на этом воспитательный процесс законченным, спросил деловито: — Ты в шиповках когда-нибудь прыгал?

— Борис Иваныч, я не знаю, с чем это едят.

— Плохо. — Бим задумался. — Ладно, прыгай в обычных тапочках. Результат будет похуже, да только неизвестно: сумеешь ли ты с первого раза шиповки обуздать? Не стоит и рисковать…

— А что, в шиповках выше прыгается? — заинтересовался Алик.

— Повыше. Ничего, потом освоишь спортивную обувку. Иди переодевайся и — на парад.

Форма школы: белые майки, синие трусы с белыми лампасами. Алик вообще-то предпочитал красный цвет: с детства за «Спартак» болел. Но ничего не поделаешь: Бим в свое время стрелял по «бегущему кабану» за команду «Динамо», отсюда — пристрастие к бело-синему…

Прошли неровным строем вдоль полупустых трибун, где пестрыми островками группировались болельщики — папы, мамы, бабушки, школьные приятели и скромные «дамы сердца», приглашенные разделить триумф или позор начинающих рыцарей «королевы спорта». Родители Алика тоже рвались на стадион, но сын был тверд. «Через мой труп», — сказал он. «Почему ты не хочешь, чтобы мы насладились грядущей победой? — спросил отец. — Боишься, что мы ослепнем в лучах твоей славы?» — «А вдруг поражение? — подыграл ему Алик. — Я не хочу стать причиной ваших инфарктов».

Короче, не пустил родителей «поболеть».

— И правильно сделал, — поддержал его Фокин. — Я своим тоже воли не даю. Начнутся ахи, охи — спасу нет…

Постояли перед центральной трибуной, выслушали речь какого-то толстячка в белой кепке, который говорил о «сильных духом и телом» и о том, что на «спортивную смену смотрит весь район». Под невидимыми взглядами «всего района» было зябко. Набежали мелкие облака, скрыли солнце. Время от времени оно выглядывало, посматривало на затянувшуюся церемонию. Наконец избранные отличник и отличница подняли на шесте флаг соревнований, и он забился на ветру, захлопал.

— Трудно прыгать будет, — сказал Фокин.

— Почему? — не понял Алик.

— Ветер.

— Слабый до умеренного?

— Порывистый до сильного.

— Одолеем, — не усомнился Алик.

— Твоими бы устами… — протянул осторожный Фокин.

Он надел тренировочные брюки и куртку, медленно-медленно побежал по зеленой травке футбольного поля вдоль края. Алик тоже «утеплился» — слыхал, что нельзя выстуживать мышцы. С трудом преодолевая четкое желание посидеть где-нибудь в «теплышке», последовал за Фокиным: если уж держать марку, так до конца. Посмеивался: Бим сейчас зрит эту картину и радуется — был у него лодырь Радуга, стал Радуга-труженик, отрада сердцу тренера.

Впрочем, долго «отрадой» побыть не удалось. Фокин досеменил до сектора для прыжков, притормозил у длинного ряда алюминиевых раскладных стульев, именуемых в просторечии «дачной мебелью».

— Садись, Радуга.

— А разминка? — спросил удивленный Алик.

— Береги силы.

— Ну уж дудки, — возмутился Алик. Как так: он с Фокина берет положительный пример, тянется за лидером, а лидер — в кусты?

Отошел Алик в сторонку, начал приседать. Потом к наклонам перешел. Видит: кое-кто из прыгунов тоже разминается. Кое-кто, как Фокин, силы бережет. Нет в товарищах согласия. Поодаль за алюминиевым столом судейская коллегия расположилась. Две женщины и Бим. Еще два парня, по виду — десятиклассники, у стоек колдуют, начальную высоту устанавливают. Положили планку, на картонном табло цифры умостили: один метр шестьдесят сантиметров. Сакраментальная высота!..

На старте бега судья из пистолета выстрелил — понеслись шестеро, отмахали сто метров. Предварительные забеги. В секторе для метания ядра о землю бухают.

— Начали и мы, — сказал Бим.

На груди у Алика пришит номер — седьмой. У Фокина — шестой. У Соловьева, соответственно, — пятый. Всего участников — Алик посчитал — двадцать три.

Фокин и Соловьев — в шиповках, Алик — в полукедах. Посмотрел по сторонам: ага, не один он такой сиротка, есть и еще «полукедники». Все они, ясное дело, считаются резервом главных сил — набраны для полного комплекта. «А вот мы покажем им полный комплект», — злорадно решил Алик, не зная, впрочем, кому это «им» собирается показывать.

Прыгнули. Мама родная, сразу девять человек отсеялось, метр шестьдесят одолеть не смогли. И даже один в шиповках все три попытки смазал, наобнимался с планкой. А трое «полукедников», напротив, остались, включая Алика. Алик невольно начал болеть за свой «антишиповочный клан». Кто в нем? Один — рыжий, длинный, рукасто-ногастый, на чем только майка держится. Дал ему Алик — про себя, разумеется, — прозвище «Вешалка». Второй — тоже не лилипут, но поменьше Вешалки, крепыш в красной майке — «Спартаковец».

Десятиклассники повозились у стоек, приладили картонки: метр шестьдесят пять. Еще трое «сошли с круга». Вешалка и Спартаковец продолжают соревнования, хорошо. Правда, Спартаковец три попытки использовал, чтобы планку укротить.

— Кто такие? — спросил про них Алик у Фокина.

— Первый раз вижу, — презрительно ответил Фокин, опытный волк районных соревнований, знающий в лицо всех основных конкурентов.

Значит — не конкуренты. Но, тем не менее, прыгают. Вешалка метр семьдесят с первой попытки взял. А Спартаковец не сумел, завалил планку. Будь здоров, Спартаковец, не поминай лихом…

Метр семьдесят пять — уже серьезный рубеж. Прыгают восемь человек. Бим за столом, вероятно, рад до ужаса: вся его команда уцелела, не споткнулась ни об одну высоту. А кстати: имеет ли Бим право судить соревнования, если в них участвуют его питомцы?

Алик спросил об этом у многоопытного Фокина.

— Не имеет, но пусть тебя это не волнует, — объяснил многоопытный Фокин. — Да здесь все такие: преподаватели физкультуры из разных школ. Кто бег судит, кто метания. А ученики соревнуются.

— Семейственность развели, — проворчал Алик.

— Попадешь на городские соревнования, такого не увидишь. Там — уровень!

Алик кивнул согласно, будто проблемы попасть на городские соревнования для него не существовало. И вправду не существовало…

Вероятно, там и стадион будет получше, и обстановка поторжественней. И попадут туда только самые сильные, самые талантливые — элита! И среди них — Александр Радуга, надежда отечественного спорта…

Размечтался и — свалил планку. Прав Бим, нельзя отвлекаться от дела. Спокойнее, Алик, сосредоточься… Вон она, милая, застыла в синем небе, чуть-чуть облако дальним концом не прокалывает. Высота!.. Пошел на нее, толкнулся левой, перенес послушное тело — сделано!

— Ну, ты меня испугал, старичок, — сказал Фокин.

— Бывает.

— Чтоб не было больше.

— Есть, генерал!

Больше не будет. Надо поставить за правило: любую высоту — с первой попытки. Не думать ни о чем постороннем, не отвлекаться. Есть цель — звенящая планка над головой. Есть и другая цель — подальше, побольше… Не будем о ней.

Бим за судейским столом даже не смотрел в сторону своих учеников, что-то чертил на листе бумаги. Характер показывал. Холодность и беспристрастность. Валька Соловьев развалился на стуле, вытянул ноги, закрыл глаза, руки на груди скрестил, и будто бы ничего его не касается — ни накал борьбы, ни страсти на трибунах. Завидная выдержка. Алик подумал, что такой стиль поведения можно и перенять без стеснения: и сам отдыхаешь, «выключаешься», и на соперников твое спокойствие влияет не лучшим образом.

Метр восемьдесят. Шестеро в секторе. Соловьев, Фокин, Радуга. Еще двое и… Вешалка. Вот вам и резерв главных сил. Молодец, «полукедник»!

Первый — Соловьев. Пошел на планку, сначала — шагом, потом все быстрее, толчок… Лежал, смотрел вверх. Планка, задетая ногой, дрожала на кронштейнах, позванивала — удержится ли? Нет, свалилась — то ли ветерок подул, то ли добил-таки ее Соловьев. Он встал, невозмутимо подошел к стулу, натянул штаны, куртку, сел, закрыл глаза — ждал второй попытки.

Очередь Фокина. Разбежался… Есть высота? Подлая планка опять дрожит… Устоит? Устояла!

— «Облизал» планочку, — сказал кто-то позади Алика. Он обернулся: Вешалка.

— Что значит «облизал»?

— На одной технике прыгнул. Больше не возьмет.

— Сначала сам прыгни, потом каркай.

— Я-то прыгну. Сейчас твоя очередь.

Обозлившийся за друга Алик время не тянул, не ломал комедии. Быстренько преодолел высоту, даже, кажется, с запасом. Проходя мимо судейского столика, наклонился к Биму:

— Борис Иваныч, кто этот парень? Рыжий, длинный, под пятнадцатым номером…

Бим ответил шепотом: неудобно судье с участником на посторонние темы разговаривать.

— Пащенко. Сильный спортсмен. Чемпион Краснопресненского района.

— Чего же он в нашем районе делает?

— Переехал с родителями. Теперь у Киевского вокзала живет.

Алик вернулся на место, сказал Фокину:

— Плохо конкурентов знаешь. Этот рыжий — чемпион.

— Фамилия? — Фокин был лаконичен. Видно, расстроил его последний прыжок.

— Пащенко. Слыхал?

— Приходилось. Он же из другого района?

— Переехал.

— Понятно. Ты не отвлекайся и меня не отвлекай, — сел, уставился на сектор. А там как раз Пащенко готовился.

Не хочет Фокин разговаривать — не надо. Обиделся Алик. Как и Валька Соловьев, натянул тренировочный костюм, уселся, закрыв глаза: черт с ним, с Пащенко, пусть прыгает. Однако не утерпел, приоткрыл один глаз — щелочкой. Вешалка зачастил в своих полукедах-скороходах, каждый шаг — километр, прыгнул — планка не шелохнулась. И верно — ас. Ишь вышагивает, оглобля рыжая…

— А почему он не в шиповках? — забыв об обиде, спросил Алик.

— Значит, так ему удобнее.

«Может, и мне так удобнее? — подумал Алик. — В шиповках я, чего доброго, и прыгать-то разучусь…»

Соловьев так и не взял метр восемьдесят — ни со второй, ни с третьей попытки. Невозмутимо оделся, сунул туфли в спортивную сумку с белой надписью «Адидас» — чемпион! — ушел, не попрощавшись.

— Не заладилось у него сегодня, — сказал Фокин, будто извиняясь за невежливость коллеги. — Случается такое, имей в виду.

«Ну уж фигушки, — решил Алик, — если я еще от нервов зависеть буду, от погоды или от настроения родителей, то к чему вся эта волынка с даром? Прыгать так прыгать, а переживать другим придется…»

Установили метр восемьдесят пять. В секторе — уже четверо. Фокин побежал — сбил. Бим Алику машет: твоя, мол, очередь.

И тут Алик принял неожиданное — даже для себя — решение. А может, повлияло на него поведение заносчивого Пащенко, проучить чемпиона вздумал.

Встал, крикнул судьям:

— Пропускаю высоту!

И, ликуя, поймал изумленный взгляд Вешалки.

Бим вылез из-за стола, направился к Алику.

— Подумал, что делаешь? — даже голос от негодования дрожит.

— Подумал, Борис Иваныч. — Алик — сама смиренность. — Я и так уже в зачет попал. Возьму я или нет эту высоту — бабушка надвое сказала. А рыжий пусть поволнуется.

Бим усмехнулся:

— Твое дело.

— Конечно, мое, Борис Иваныч. — Это чтобы последнее слово за ним было, не любил Алик в «промолчавших» оставаться.

Так и есть, верная политика: сбил Вешалка планку. Побежал по футбольному полю — разминается, готовит себя ко второй попытке. А Алик ноги вытянул, руки скрестил, глаза зажмурил. Как раз солнышко выглянуло — тепло, хорошо. Прыгайте, граждане, себе на здоровье, тренерам на радость.

Решил проверить волю: пока все не отпрыгают на этой высоте, глаз не открывать. Мучился, но терпел.

— Опять пропустишь?

Открыл глаза: Вешалка рядом стоит, посмеивается. А в секторе следующую высоту устанавливают: метр девяносто.

— Кто остался?

— Ты да я, да мы с тобой.

— Годится.

— Ну, держись.

— И ты не упади. — Опять последнее слово за Аликом.

Взглянул на Бима. Тот выглядел явно расстроенным, хотя судье и не пристало показывать эмоции. Рано рыдаете, Борис Иваныч, еще не вечер. Фокин молчит, амуницию свою собирает. Тоже считает, что Радуга подвел команду. Если бы взял предыдущую высоту — поделил бы первенство с Пащенко. А так — Пащенко на коне, а Радуга, выходит, сбоку бежит, за стремя держится. Да только не знает милый Фокин, лучший друг, что у Алика есть некий волшебный дар, а у Вешалки его и в помине нет.

— Ты на всякий случай имей в виду, что Пащенко — кандидат в юношескую сборную страны, — сказал Фокин, не поднимая головы от сумки, сосредоточенно роясь в ней.

— Ну и что?

— Ну и ничего.

То-то и оно, что ничего. Был Пащенко кандидат, станет Радуга кандидатом. А пугать товарища накануне ответственного прыжка негоже. У товарища тоже нервы есть.

С первой попытки высоту брать или чуток поиграть с Вешалкой? Решил: с первой. Не стоит мучить Бима и Фокина. Разбежался, сильно оттолкнулся и — словно что-то приподняло Алика в воздух, перенесло над планкой: в самом деле волшебная сила! Упал на маты, поглядел вверх: не шелохнется легкая трубка, лежит, как приклеенная.

Аплодисменты на трибунах. Интересно, кому? Вскочил, понесся, высоко подняв руки, как настоящий чемпион, — видел такое в кинохронике, по телику. А стадион аплодирует, орет. Фокин сбоку вынырнул — куда обида делась? — обнял, зажал лапищами.

— Сломаешь, медведь… Погоди, еще рыжий не прыгал.

Рыжий потоптался на старте, пошел на планку… Нет, звенит она, катится по земле.

— Сломался соперник, — заявил Фокин.

— У него еще две попытки.

— Поверь моему опыту, вижу.

И Бим улыбается во весь рот, опять забыв о своей должности. Не рано ли?

Нет, не рано. И во второй раз планка летит на маты. Рыжий подошел к судьям, что-то сказал. Бим встал, объявил:

— Пащенко, пятнадцатый номер, от третьей попытки отказывается. Соревнования закончены.

— Подождите. — Алик сорвался с места. — Я еще хочу.

— Может, хватит? — с сомнением спросил Бим.

— Почему хватит? — В разговор вступил какой-то мужчина в тренировочном костюме, куртка расстегнута, под ней — красная водолазка, а сверху секундомер болтается. Алик до сих пор его не замечал, видно, недавно подошел. — Участник имеет право заказать следующую высоту.

— Факт, имею, — подтвердил Алик.

— А возьмешь? — улыбнулся мужчина.

— Постараюсь, — вежливо ответил Алик.

Стадион замер. Даже метатели к сектору для прыжков подтянулись, стояли, держа в могучих пятернях литые ядра. Судьи с других видов тоже здесь собрались: соревнования подошли к концу, один Алик остался. Скажешь отцу — не поверит, опять придется к свидетельству Фокина взывать.

Давай, Алик. Сосредоточься, построй в воображении крутую траекторию, нарисуй в воздухе гипотетическую кривую — уравнение прыжка. Икс равен ста девяноста пяти сантиметрам…

Пошел, как выстрелили… Рраз и — на матах! Ах ты, черт, задел планку второпях… Ну, подержись, подержись, родная… Стадион молчит, замер — тоже ждет… Лежит, лежит голубушка… Наша взяла!

Что тут началось! Фокин с матов встать не дал, прыгнул сверху, навалился, норовит поцеловать, псих ненормальный. Еле выбрался Алик, соскочил на землю, а тут Бим навстречу:

— Поздравляю, Радуга.

— Не ожидали, Борис Иваныч?

— Честно — не ожидал.

— А я знал: точно буду первым. Всегда первым буду!

— Не торопись, Радуга.

— Наоборот, Борис Иваныч, поспешать надо.

— Парень верно говорит: поспешать надо…

А это кто такой в разговор встрял? Тот же мужик в красной водолазке. Ему-то что за дело?

— Давай познакомимся. Тебя Александром зовут? Значит, тезки. Я — Александр Ильич. Тренер юношеской сборной по легкой атлетике. Давно прыжками занимаешься?

Держитесь, Александр Ильич, не падайте…

— Уже неделю.

И глазом не повел. Решил, что шутит Алик — пусть глупо, но что не простишь новому чемпиону района?

— Солидный срок. На каникулы куда собираешься?

— На дачу, наверно.

— А может, к нам, на сборы?

— Не знаю…

— Подумай. Я еще о себе напомню.

И ушел, помахивая секундомером на длинной цепочке. Пообещал конфетку и скрылся. Интересно, не забудет?

— Ну, Радуга, считай, повезло тебе, — сказал Бим.

— А ему?

— Не знаю, — засмеялся Бим. Он уже перестал обращать внимание на мальчишескую задиристость Алика. — Ему, надеюсь, тоже… Давай, давай, пьедестал почета ждет чемпиона, на самом верху стоять будешь.

И началось награждение победителей.

10

Когда награждали, вручали хрустящую грамоту со множеством витиеватых подписей, а также звонкий будильник, красивый будильник в полированном деревянном футляре, когда по-взрослому жали руку и поздравляли с победой, не до того было.

А потом вспомнил.

Бим подошел, по плечу похлопал, сказал:

— Так держать, Радуга.

А Сашку Фокина, занявшего третье место, обнял за плечи, увел в сторону, и они долго сидели прямо на траве, на футбольном поле, о чем-то говорили. Бим блокнот вытащил, рисовал в нем какие-то штуки. Так долго сидели, что Алик не стал дожидаться Фокина, переоделся, влез в троллейбус и прибыл домой — с победой.

Все было, как положено: ахи, охи, кило сомнений и тонна восторгов, обед в столовой, а не в кухне, сервиз парадный, «гостевой», скатерть крахмальная, отец по случаю победы от сухого вина не отказался, и Алику домашней наливочки из летних запасов предложили, но он-то — спортсмен, чемпион, «режимник», сила воли плюс характер — отверг с негодованием нескромное предложение.

Как сказал поэт: «Радость прет, не для вас уделить ли нам? Жизнь прекрасна и удивительна…»

Все так, но точил червячок, портил праздничное настроение: чем он, Алик Радуга, Биму не угодил? Выиграл первенство — слава Б. И. Мухину, воспитавшему чемпиона. Но Б. И. Мухин — человек честный, не нужна ему чужая слава, не воспитывал он феноменального Радугу. Но тогда можно просто порадоваться за ученика, который еще вчера был бездарь бездарем, но переломил себя, не прошел ему даром горький урок, преподанный Б. И. Мухиным, талантливым педагогом — куда там Макаренко… Ах, не урок это был, не ставил Б. И. Мухин никаких далеко идущих целей, выгоняя Радугу из зала и обещая ему твердую «четверку» за год: переполнилась чаша терпения Б. И. Мухина, и сорвал он злость на нерадивом ученике. И не надо вешать на него тяжкие лавры великого педагога, оставьте Б. И. Мухина таким, какой он есть: бывший спортсмен, волею судьбы пришедший в школьный спортзал, любящий тех, кто любит спорт, и не любящий тех, кто, соответственно, спорт не любит.

Пусть так. Но ведь человек же он — этот загадочный Б. И. Мухин, есть у него сердце, душа! Должен же он понять, что пареньку, впервые вкусившему сладость победы, впервые узнавшему, что спорт может быть не в тягость, а в радость, этому до чертиков счастливому пареньку очень нужна похвала того, кто всегда ругал его, смеялся над ним.

А вдруг Бим просто не верит в победу Алика?

Как так не верит? Вот же она, победа, ясная для всех, убедительная, осязаемая, можно потрогать, понюхать, в руках подержать — весомая! Но не похож ли Бим на тех скептиков, что некогда смотрели в телескоп Галилея, вежливо поддакивали старику и уходили, убежденные в реальном существовании слонов, китов и черепахи, на коих покоится их мир? Их, а не Галилея.

Сравнение натянуто? Смещены масштабы? Ничего, в несоответствии масштабов — наглядность сравнения. Ведь воскликнул же кто-то из древних: «Умом приемлю, а сердце протестует!» Воскликнул так и был по-своему прав. По-своему…

И Бим по-своему прав, если влезть в его шкуру. Что такое — преподаватель физкультуры? Одна из самых неблагодарных профессий. Очень многие всерьез считают — даже учителя! — что физкультурнику и делать-то в школе нечего. Подумаешь, занятие: помахал руками, попрыгал, побегал.

Но ведь «помахать, побегать, попрыгать» — для этого педагогом быть не надо. Такого учителя и не запомнить. А Фокин Бима явно запомнит, хотя и не станет спортсменом. Запомнит как педагога, а не «учительскую единицу», потому что сумел Бим что-то расшевелить в Фокине, стать ему близким человеком, с которым можно и горем поделиться, и радостью. Как они на поле устроились — голубки!

И Вальке Соловьеву Бим на всю жизнь запомнится, и Гулевых, и Торчинскому. Смешно сказать, но и для Алика Бим — не просто «один из преподавательской массы». В конце концов, хотел того Бим или нет, а вещие сны пришли к Алику как раз после того — наипечальнейшего! — урока. А вот Алик для Бима по-прежнему — «один из…». И все его спортивные доблести — мимо, мимо, Фокинское третье место Биму дороже.

Что ж, наплевать и забыть?

Наплевать, но не забыть. Кто для кого существует: Бим для Алика или Алик для Бима? Факт: Бим для Алика.

Подумал так Алик и застыдился. Никто ни для кого не существует, каждый сам по себе живет. И ничего-то Бим ему не должен. А коли случай представится, Алик вспомнит, что именно Борис Иваныч Мухин привел его в Большой Спорт. В переносном смысле, конечно, не за ручку…

Решил так и успокоился. Вздумал пойти погулять. Воскресенье, день жаркий, к неге располагающий. Наверняка кто-то из знакомых во дворе шляется, на набережной лавочки полирует, гитару мучает.

Вышел во двор — Дашка Строганова навстречу плывет. Узкая юбка, на батнике — газетные полосы нарисованы, волосы распущены, легкий ветерок поднимает их, бросает на плечи. Гриновская Ассоль.

— Далеко собрался? — спрашивает.

Вот она — суеверная вежливость: не «куда» а «далеко ли», ибо «закудыкивать» дорогу почему-то не полагается. Тысячелетний опыт предков о том говорит. Вздор, конечно…

— Куда глаза глядят, — сказал Алик, да еще и ударение над «куда» поставил.

— Я слышала, тебя можно поздравить?

— Можно.

— От души поздравляю.

Ах, ах, «от души». Бывает еще — «от сердца». Или — «искренне». Как будто кто-то признается в «неискреннем поздравлении»…

— Спасибочки.

— А чем тебя наградили?

Обычная женская меркантильность — не больше. Говорит: «от души», а душа ее жаждет злата. Прямо-таки алкает…

— Должен огорчить вас, Дарья Андреевна, золотого кубка не дали. Вручили будильник на шашнадцати камнях, деревянный, резной, цена доступная.

— А за второе место?

— Автомобиль «Волга» с прицепом. Владелец живет у Киевского вокзала, но он тебе не понравится.

— Почему?

— Худ, рыж, самоуверен.

— Ты тоже не из робких.

— Я — другое дело.

— Что так?

— Ты в меня влюбилась без памяти.

Фыркнула как кошка — только спину мостом не выгнула, глаза сузила, сказала зло:

— Дурак ты, Радуга! На себя оглянись…

«Дурак» — это уже было, отметил Алик. И еще отметил, что и тогда, и теперь Дашка, кажется, права. Неумное поведение — прямое следствие смятения чувств. А чего бы им, болезным, метаться? Уж не сам ли ты, Алик, неравнодушен к юной Ассоль с Кутузовского проспекта? Способность трезво оценивать собственные поступки Алик считал одним из своих немногочисленных достоинств. Похоже, что и вправду неравнодушен. А посему не надо вовсю показывать это, бросаться в нелепые крайности. Ровное вежливое поведение — вот лучший метод.

— Прости меня, Даша, сам не ведаю, что несу.

Простила. Заулыбалась.

— Погуляем?

Ох, увидят ребята — пойдут разговоры, шутки всякие из древнего цикла «тили-тили тесто». Ну и пусть идут. У каждого чемпиона должны быть поклонницы. Они носят за ним цветы, встречают у ворот стадиона, пишут умильные записки, звонят по телефону и молча дышат в трубку.

— Погуляем.

Двинулись вдоль газона, провожаемые любопытными взглядами пенсионеров — местных чемпионов по домино, их досужих болельщиц, восседающих на скамье у подъезда. По странному стечению обстоятельств среди них не присутствовала мама Анна Николаевна. Уж она бы «погуляла» своей дочечке, уж она бы ей позволила беседовать с «нахалом и грубияном» из ранних… А, впрочем, почему бы нет? Времена меняются. Был Алик для мамы Анны Николаевны персоной «нон грата», стал — вполне «грата». Одно слово — чемпион. Завидное знакомство…

— Что-то твоей мамы не видно. Ей, кажется, прогулки прописали?

— У нее сердце больное, верно. Они с папой на дачу поехали, там воздух дивный. Никаких канцерогенов.

Эрудиция — болезнь века. Гриновская Ассоль слова «канцерогены» не знала. А Дашка знает. Но зато Дашка не знает, как пахнет мокрая сеть, брошенная на морской берег; как прозрачен рассвет, заглянувший в иллюминатор каюты; как опасен свежак, задувший с моря. Показать бы ей все это, забыла бы она о «канцерогенах»… Но, если честно, Алик и сам не тащил в шаланду полную скумбрией сеть, не встречал рассвет на палубе гриновского «Секрета», не подставлял хилую грудь крепкому черноморскому свежаку. Он вообще ни разу не был на море, и вся романтика его школьной поэзии родилась из книг, которых к своим пятнадцати годам он прочел уйму — тонны две, по мнению мамы. Но у романтики не принято спрашивать «паспортные данные». Да и какая разница, где она родилась, если чувствовал себя Алик опытным, пожившим, усталым человеком, и чувство это было ему отрадно, потому что шла рядом прекрасная девушка, добрая девушка, лучшая девушка класса, и майский вечер был сиренев и душен, и Москва-река внизу чудилась Амазонкой или, на худой конец, Миссисипи в ее девственных верховьях.

— Ты знаешь, — сказала Дашка, — мама как-то показывала твои стихи одному писателю — он к ним в министерство приходил, просил о чем-то, — и писатель сказал, что из тебя может получиться настоящий поэт.

— Какие стихи? — быстро спросил Алик. Мнение писателя было ему небезразличным.

— Про Зурбаган.

— Откуда они у твоей мамы?

— Они же были в нашей стенгазете в прошлом году. Ну, я их и переписала…

Вот тебе и раз!.. Сразу два шоковых момента. Первый: Дашка переписала стих. А Алик ее считал абсолютно глухой к поэзии. К его, Алика, тем более. Второй: Дашкина маман показывает кому-то стихи «нахала и грубияна». А раз дело происходило в министерстве, где Анна Николаевна работает референтом, значит, она специально носила их туда. А Алик ее считал старой сплетницей, «жандармской дамой», которая его, Алика, и на дух не принимает. Поневоле придешь к выводу, что ничего в людях не понимаешь… С одной стороны — обидно разочаровываться в себе, с другой — приятно разочаровываться в собственном гнусном мнении о некоторых небезынтересных тебе объектах.

— Какому писателю? — хрипло спросил Алик. Лучшего и более уместного вопроса в тот момент он не нашел.

— Не помню, — сказала Дашка. — Я его не читала, поэтому фамилию не запомнила. Мама знает.

— Мама на даче…

— А тебе обязательно сегодня знать надо? Потерпи до завтра, я выясню и скажу.

Алик наконец полностью пришел в себя, обрел способность рассуждать здраво. И немедленно устыдился идиотского вопроса.

— Нет, конечно, не обязательно. Главное, что они тебе нравятся. Ведь нравятся?

Конечно же, это было главным. Дашкино мнение, а не мысли вслух какого-то неведомого писателя, который мог только из расчетливой вежливости похвалить слабенькие стихи: ему ведь в министерстве что-то нужно было…

И мнение не заставило себя ждать.

— Нравятся, — сказала Дашка, сказала просто, без обычного «взрослого» выламывания.

И тогда Алик, сам не зная отчего, начал читать стихи. Чуть слышно, словно про себя.

— …Заалеет влажный, терпкий день… в полумраке зыбком и неверном… И на бухту маленькой Каперны… упадет заветной сказки тень… Пристань серебристая седа… Полумрак раскачивает реи… Засыпают фантазеры Греи… о чужих мечтая городах…

— Влажный, терпкий день… — повторила задумчиво Дашка. — Знаешь, Алик, я ни разу не была на море. А ты?

Он помедлил немного, но желание казаться многоопытным и мудрым, бывалым, просоленным — наивное желание выглядеть, а не быть — оказалось сильнее.

— Был, — и ужаснулся: соврал. Но его уже несло дальше, и для остановки времени не предусматривалось. — Как бы я написал о море, если бы не видел его? Знаешь, как пахнет мокрая сеть, брошенная на морской берег? Знаешь, как прозрачен рассвет, заглянувший в иллюминатор каюты? Знаешь, как опасен свежак, задувший с моря?

— А ты знаешь?

— Конечно.

— Счастливый… Как здорово ты говоришь об этом. Алик, тот писатель не прав: ты уже настоящий поэт.

Ради этих слов стоило жить.

И даже соврать стоило.

И вообще: какой замечательный день выпал сегодня Алику, просто волшебный день!..

11

А ночью ему опять приснился странный сон.

Будто бы идет он по Цветному бульвару мимо старого цирка и видит у входа огромную цветную афишу. На ней изображен неуловимо знакомый субъект в ослепительно белом тюрбане с павлиньим пером. У субъекта в руках — золотая палочка и тонкогорлый кувшин, из которого идет белый дым. И надпись на афише: «Сегодня и ежедневно! Всемирно знаменитый иллюзионист и манипулятор Ибрагим-бек. Спешите видеть!»

«Батюшки, — думает Алик, — да ведь это хорошо известный джинн Ибрагим. Устроился-таки, шельмец, в иллюзионисты. Ну, да ему все доступно…»

И возникает у Алика естественное желание: зайти в цирк, навестить знакомца, рассказать о том, что дар действует безотказно, а заодно расспросить его о новом цирковом житье-бытье.

Заходит. И ведь что странно: ни разу в цирке за кулисами не был, а видит все так реально и точно, будто дневал там и ночевал… Проходит мимо спящего дежурного, крохотного старичка, уткнувшегося носом в ветхий стол, идет по пустынному фойе — спектакль еще впереди, время репетиционное, — упирается в фанерную стенку с дверью. На двери надпись: «Посторонним вход воспрещен». Толкает без страха эту заколдованную местным администратором дверь и шествует по темноватому бетонному коридору, уставленному ящиками, какими-то стальными ажурными кострукциями, тумбами, на которых слоны стоят на одной ноге, и другими тумбами, на которых суперсилачи выжимают свои гири, штанги и ядра. Поднимается по широкой лестнице на второй этаж, среди множества дверей безошибочно находит нужную, стучится.

Слышит из-за двери:

— Входите. Не заперто.

Входит. Перед трехстворчатым зеркалом типа «трельяж» за маленьким столом, на котором бутылочки, баночки, кисточки, лопаточки, парички, гребешочки, вазочки с бумажными цветочками — пестрое, пахучее, блестящее, игрушечное на вид, среди всего этого хрупкого добра сидит джинн Ибрагим, ныне всемирно знаменитый иллюзионист и манипулятор Ибрагим-бек, спокойно сидит и читает книгу. Пригляделся Алик — знакомая книга: «От магов древности до иллюзионистов наших дней» называется. Видно, набирается творческого опыта новоиспеченный артист цирка, не пренебрегает классическим наследием.

— Привет, Ибрагимчик, — говорит Алик.

Джинн отрывается от книги, смотрит без интереса.

— А-а, — говорит, — явился спаситель. Чего тебе?

— Шел мимо, дай, думаю, загляну, проведаю…

— Контрамарку хочешь?

Опешил Алик.

— Зачем она мне? Я и билет могу купить, если что.

— Купил один такой. Аншлаг в кассе. Билеты продаются за год вперед.

— Из-за чего такой бум?

Грудь выпятил Ибрагимчик, черный крашеный ус подкрутил — не без гусарской лихости.

— Немеркнущее иллюзионное искусство всегда влекло людей к магическому кругу арены.

— Из книжки цитата? — спрашивает с ехидцей Алик.

— Язва ты, Радуга, — говорит Ибрагим, как давеча Бим. — Мои слова. Нет мне равных в искусстве фокуса.

— А Кио?

— Слаб, слаб, все у него на технике, никакого волшебства.

— А как вы свое волшебство дирекции объяснили?

Джинн морщится. Похоже, что воспоминания об этом удовольствия ему не доставляют.

— Запудрил я им мозги. Слова разные употреблял.

— Какие слова?

— Умные. Говорю: всем управляет конвергационный инверсор, препарирующий мутантное поле по функции «Омега» в четвертом измерении.

«Не хуже Никодима Брыкина шпарит», — изумляется Алик и с интересом спрашивает:

— А где инверсор взяли?

— Это мне — плевое дело. Я его на минуточку из института мозговых проблем телетранспортировал.

— Брыкинский аппарат?

— А хоть бы и брыкинский, мне без разницы. Показал я его дирекции и обратно вернул.

— Поверили?

— Как видишь.

— Вы, Ибрагим, настоящий талантливый джинн, — с волнением произносит Алик. — Все вам доступно. — Уж очень его потрясла история с телетранспортировкой прибора. Или — нуль-транспортировкой, как утверждают иные писатели-фантасты.

— Будто раньше не понял, — пыжится джинн. — Как прыгучесть? Не подводит?

— Исключительная вам благодарность, — витиевато закручивает Алик. — Вчера как раз чемпионом района стал с результатом один метр девяносто пять сантиметров.

Джинн кисточку со стола берет, в баночку с пудрой окунает, по усам ведет — приняли они благородный кошачий седоватый колер.

— Пустяшная высота, — говорит. — Ради нее и трудиться не стоило. Потренировался — сам бы осилил, без моей помощи. Ноги-то у тебя вона какие — чисто ходули…

— Что вы, Ибрагиша? — удивляется Алик. — Я до нашей встречи вообще прыгать не умел.

— Все мура, — заявляет джинн и примеривает к лысинке черный паричок с кудряшками. — Знаешь песни: «Тренируйся, бабка, тренируйся, Любка…», «Во всем нужна сноровка, закалка, тренировка…», «Чтобы тело и душа были молоды…» — И несколько невпопад: — «Не думай о секундах свысока».

Хотя, может, и не совсем невпопад: секунды все-таки, в спорте ими многое измеряется.

— По вашему, прыгнул бы? — настаивает Алик.

— По-моему, прыгнул бы, — упорствует джинн.

— Но не сразу?

— Ясно, не сразу.

— А мне надо было сразу.

— А если надо было, почему условие не соблюдаешь? — сварливо спрашивает джинн.

«Знает, — с ужасом думает Алик. — Кто донес?»

— Откуда узнали?

— От верблюда. Я бы — и вдруг не узнал! Шутишь, парень. Все мне про тебя доподлинно известно: как ешь, как спишь, как прыгаешь, как учишься, с кем дружишь, что врешь, о чем думаешь. Ты теперь под моим полным контролем. Зачем Дашке сочинил про море?

Алик ежится под его цепким взглядом.

— Для форсу.

— Ах, для форсу… Плохо.

— Нравится она мне.

— Уже лучше.

— Как будто вы, Ибрагимчик, никогда девушкам не заливали, — храбрится Алик.

— Не наглей, — строго говорит ему джинн. — Обо мне речи нет. А женишься ты на ней, попадете вы на море, как ты ей в глаза глядеть будешь?

— Ну, уж и женюсь, — смущается Алик, даже краснеет, но мысль о женитьбе ему не слишком неприятна.

— Это я гипотетически, — разъясняет джинн.

— А-а, гипотетически, — с некоторым разочарованием тянет Алик.

— Тебе хоть стыдно? — спрашивает Ибрагим.

— Есть малость.

— Если честно, дар у тебя теперь навек исчезнуть должен, как не было. Но уж больно симпатична мне Дашка, можно тебя понять. Ладно уж, останется твой дар с тобой, но наказать — накажу.

— Как? — пугается Алик.

— Не соврал бы — в следующий раз на два метра сиганул бы. А теперь погодить придется.

— Долго?

— Как вести себя будешь. А там поглядим… — Тут он взглядывает на часы над дверью, ужасается: — Мать честная, курица лесная, уже звонок дали. Выматывайся отсюда, парень, мне к выступлению готовиться надо, — вскакивает, бесцеремонно выталкивает Алика за дверь.

И Алик уходит. Спускается по лестнице, идет все тем же бетонным коридором с тумбами и ящиками. И сон заканчивается, растекается, уплывает в какие-то черные глубины, вспыхивает вдалеке яркой точкой, как выключенная картинка на экране цветного «Рубина».

И ничего нет. Покой и порядочек.

Баба-яга и Никодим Брыкин в эту ночь Алику не снятся.

12

Если Ибрагим сказал: не прыгнешь! — значит, прыгнуть не удастся. Джинн, как давно понял Алик, слову не изменяет. Тут бы смириться, послушаться, не лезть на рожон — к чему? Бесполезно…

Бесполезно? Ну, нет! Пять сантиметров — величина не бог весть какая. Сто девяносто пять Алику обеспечены. Что ж, пять сантиметров он прибавит сам. Есть кое-какой опыт — мизерный, но уже не будет пугать неизвестность. Главное: есть желание. Есть злость — та самая, спортивная. Есть самолюбие — его Алику всегда хватало с избытком, и мешало оно ему, и помогало. Пусть сейчас поможет. А все эти качества, помноженные на постоянную величину «сила воли плюс характер», не могут не дать кое-каких результатов. Да и надо-то — тьфу! — пять сантиметров…

Аксиома, выведенная темными суеверными предками, — «вещие сны сбываются» — требовала корректив. Алик назвал бы их «переменной Радуги» или «поправкой на упрямство». В конечном виде аксиома должна звучать так: «Вещие сны сбываются в той степени, в какой позволяет разрешающая способность сновидца».

Красиво. Рассказать Николаю Филипповичу, школьному математику, — одобрит терминологию. Но суть его возмутит, не оценит он сути. Скажет: «Вы бы, Радуга, лучше на логарифмы навалились, чем антинаучный вздор множить». А чего на них наваливаться? Они для Алика — открытая книга. Сам Никфил пятерку влепил…

«„Никфил — влепил“ — прескверная рифма. Деградируешь, Радуга», — подумал Алик. А в голове уже вертелось начало нового стихотворения…

«Откуда шло вдохновение… К Моцарту или Верди?.. — напряженно сочинял Алик. — Верди, Верди, Верди… Вертер! Попробуем… Так-так… А потом — о сне… Смысл: сон — ерунда, ложь, пусть даже и вещий, все делается наяву вот этими руками…» — посмотрел на руки. Руки как руки, ничего ими толком не сделано, много сломано, немало напортачено, но все еще впереди.

«Откуда шло вдохновение… К Моцарту или Верди?.. Где же родился Вертер… в яви или во сне… Или еще на рассвете… когда, ничего не ответив… сон отлетает, как ветер… рванув занавеску в окне?»

Еще раз повторил про себя придуманные строки, восхитился: здорово! Ай да Радуга! Ай да сукин сын! Не останавливаться, не тормозить, пока вдохновение не покинуло. Подлая штука — вдохновение, так и норовит сбежать. Надо его — цоп! — и придержать…

«Но сон — это только туманность… несобранность, непостоянность… намек на одушевленность… а в общем, не злая ложь…»

Точно сказано: не злая ложь. Ибрагим — существо доброе, но с твердыми принципами. А мы его принципы опровергнем…

«Если картины — смутны… если идеи — путанны… распутица и распутье… не знаешь, куда идешь…»

«Ложь — идешь» — тоже не Пушкин. Ну, да ладно: шлифовкой потом займемся. Сейчас — костяк идеи и формы…

«Не знаешь, чему поверить…»

И в самом деле: чему верить? Слишком много таинственного — уже рутина. Привычная и надоедливая. Веришь в сказочное без всякого восторга, скорее — по привычке, по надобности…

«И что отобрать без меры… и что полюбить без веры… запомнив и записав…»

«Полюбить без веры» — это какая-то катахреза, как отец изъясняется. Явная несовместимость. Любишь — значит, веришь… Да и рифма-то опять — «верить — веры»… Детский сад… Потом, потом исправим…

«Но я снов не записываю…»

Вот она — главная мысль высокохудожественного произведения, добрались до нее, наконец…

«Не помню, не перечитываю…»

Так их всех! Не помню никаких снов!

«Я вижу живую и чистую… не в сонном наплыве явь».

Точка. Все! Вижу явь. И наяву — два метра. Пусть Ибрагим кусает локти.

Время было позднее, и Алик помчался в школу, задержавшись лишь на минутку, чтобы записать так внезапно и здорово родившиеся строки. Вечером он прочитает их отцу, тот раздолбает стихи в пух и прах, выделив, впрочем, одну-две строки, «достойные мировых стандартов». А пока стихи нравились Алику целиком, и он даже подумал: а не показать ли Дашке? Решил: рано. Доведем, домучаем, тонкой шкуркой отшлифуем, лаком покроем — любуйтесь.

Отец разобрал стихи по косточкам, спросил напоследок:

— Тебя, сын, в последнее время на «сонную» тематику потянуло. То ты прыгать во сне научился и доказывал мне с ценой у рта, что сон — лучшая школа жизни. Теперь сам себя опровергаешь: «Я снов не записываю, не помню, не перечитываю»? Где истина?

— Как всегда, посередине, — туманно ответил Алик. — Хороший вещий сон нуждается в реальной надстройке.

— Ну-ну, — сказал отец. — Валяй надстраивай. И поработай над виршами, есть над чем. Может неплохо получиться… — И спросил между прочим: — А где это ты сегодня допоздна шлялся? С верным Фокиным небось?

— Без Фокина. Тренировался.

— На большие высоты замахиваешься?

— На задуманные, — сказал Алик.

Слово с делом у него не расходилось. После занятий он, переодевшись, бегал по набережной, пугая юных матерей и молодых бабушек, управляющих детскими колясками. Подтягивался на перекладине в саду: сначала — восемь раз, потом — шесть. А через час неожиданно тринадцать раз подтянулся. Так это Алика обрадовало, что он пропрыгал на корточках вокруг всего сада, не обращая внимания на вопли малышей, гулявших здесь после дневного сна. Толстая воспитательница отгоняла от него своих настырных питомцев, приговаривая: «Не видите: дядя тренируется. Дядя — чемпион».

В ее словах для Алика было два приятных момента. Во-первых, его не часто пока называли дядей. Во-вторых, его еще никогда — кроме воскресенья — не нарекали чемпионом.

Дядя-чемпион нашел здоровенный булыжник, уложил его на плечо и, придерживая рукой, начал приседать. Присел так двадцать раз — больше сил не хватило, да и на двадцатый раз булыжник с плеча свалился, «выпал из обессиленных рук» — как писали в старинных романах.

На сем Алик вечернюю тренировку завершил, оставив прыжки в высоту на завтра, вернулся домой, пообедал, приготовил уроки, тогда и состоялся разговор с отцом, описанный выше.

На следующий день перед занятиями Алик побегал по набережной, даже к реке спустился — как раз там, где во сне выловил со дна плененного Ибрагима. Попробовал рукой воду — ха-ала-ди-на!.. Нет, к водным процедурам он еще не был готов. По крайней мере — морально. А после уроков, подсмотрев, что Бим ушел из школы, Алик спросил у дежурной нянечки разрешение, заперся один в спортзале и прыгал через планку до изнеможения. Ибрагим не соврал: два метра Алик взять не мог. Метр девяносто пять — пожалуйста. Плюс пять сантиметров — уже заколдованная высота. Поступил иначе: прибавил к освоенной высоте один сантиметр. Разбежался — сбил. Еще раз… Разбежался — сбил.

Сел на лавку — анализировать происходящее. Что мешало прыгать? Припоминал: правая маховая нога переходит планку точно… дальше понес тело… Левой сбивает? Нет, раньше, раньше…

Спустил планку на метр восемьдесят, трижды перепрыгнул, стараясь следить за каждым движением. Техника, конечно, оставляла желать лучшего, но грубых ошибок вроде не было. Так, во всяком случае, казалось. Хорошо бы кто-нибудь со стороны посмотрел. Скажем, Бим. Но Бим в преддверии конца учебного года тренировок не назначал, даже любимчика Фокина в спортзал не пускал; сидел бедолага Фокин дома, штудировал учебник по литературе, готовился к итоговому сочинению. А самому Алику напрашиваться не хотелось. Хотя Бим не отказал, пришел бы в зал… Но нет, нет, гордость не позволяла, то самолюбие, которое заставляло Алика тягаться даже не с высотой — с хитрым и коварным запретом Ибрагима.

Поставил метр девяносто пять. Прыгнул. Облизал планку, как сказал бы Вешалка. А поначалу брал — даже не дрожала она. Устал?

Плюнул, решил уходить. Напоследок выставил метр девяносто семь, разбежался… Мама родная: лежит железяка на своих кронштейнах, не шевелится. Взял! Взял!

Хотел на радостях еще раз опробовать высоту, но одумался. Не стоит искушать удачу, да и действительно устал. Прыгнул на одних нервах. Убрал стойки, маты, планку — чтоб никто не заподозрил! — ушел домой.

На следующий день опять прыгал. Метр девяносто семь стабильно брал. Дальше — ни в какую. Удивлялся себе: откуда взялось упорство? Никогда им не отличался: не получалось что-нибудь — бросал без сожаления. А сейчас лезет на планку, как бык на красную тряпку…

Нет, нужен перерыв. Хотя бы на денек. Тем более что к сочинению кое-что подчитать следует. Из пропущенного. Засел дома, как Фокин, а наутро в школу явился — лучший друг новость преподносит:

— На тебя бумага пришла из сборной.

— Какая бумага! — не понял сразу.

— Запрос. У них сборы с первого июня. Требуют ваше легкоатлетическое величество.

Та-ак… Не забыл мужик в водолазке о своем посуле, прислал-таки обещанную конфетку. А в ответ показать ему — увы! — нечего. Как нечего? А метр девяносто семь — шутка ли? Не шутка, но и не та высота, с которой Алик хотел прийти в сборную. Наверняка в ней есть ребята, которые и повыше прыгают. А быть последним Алик не хотел.

— Не ко времени бумага пришла, — с искренним сожалением сказал он.

— Почему не ко времени? — Фокин даже опешил. — Каникулы же…

— Ох, да причем здесь каникулы? С чем я в сборной появлюсь?

— Ну, брат, ты зажрался, — возмутился Фокин. — Прыгаешь чуть ли не «по мастерам», а все ноешь: мало, мало…

— И верно мало.

— Сколько же тебе надо? Два сорок?

— Хорошо бы… — мечтательно протянул Алик, представив себе и эту огромную рекордную высоту, и рев стадиона, и кричащие заголовки в газетах: «КТО ПРЫГНЕТ ВЫШЕ РАДУГИ?»

— Сколько тебе лет? — ехидно спросил лучший друг.

Вопрос риторический, ответа не требует. Но Алик любил точность. Спросили — получите ответ.

— Пятнадцать, с твоего позволения.

— То-то и оно, что пятнадцать. Помнишь, я тебе говорил, что Джон Томас в твои годы тоже сто девяносто пять брал?

— А мне Джон Томас не в пример. Его давным-давно «перепрыгнули».

— Алик, две недели назад ты еще не знал, что такое высота.

Вот это был хороший аргумент в споре, не то что про Томаса…

— Ладно, уговорил. Поеду на сборы.

— А я тебя не уговаривал, — фыркнул лучший друг. — Не хочешь — не езжай, тебе же хуже. А потом, вопрос еще не решен. Ехать на сборы — значит, практику на заводе пропускать. Что директор скажет?

— Отпустит, — уверенно сказал Алик.

И зря так уверенно. Он не знал, что происходило в кабинете у директора — позже, после уроков, когда в школу пришла вызванная телефонным звонком мама.

— Ваш Алик начал проявлять незаурядные способности в легкой атлетике, — сказал директор.

— Знаю, — осторожно кивнула мама. Она не догадывалась, зачем понадобилась директору: учится сын неплохо, ведет себя — тоже вроде нареканий нет…

— Он стал чемпионом района по прыжкам в высоту. — Директор шел к цели издалека.

— Слышала.

— Его наградили почетной грамотой и ценным подарком.

— Ценный подарок хорошо будит его по утрам.

— Почитайте-ка. — Директор прервал затянувшееся вступление и решительно протянул маме бумагу с могучей круглой печатью в правом нижнем углу.

Мама быстро ее пробежала. Гриф спорткомитета и фиолетовая печать не произвели на нее особого впечатления.

— А как же практика? — спросила она.

— В том-то и проблема, — сказал директор. — С одной стороны, глупо не отпускать парня на сборы: может, это начало большой дороги в спорте. А с другой стороны, кто нам позволит учебный процесс ломать?

Мама оглянулась по сторонам, ища поддержки. На нее смотрели учителя Алика. Преподаватель литературы — с улыбкой. Преподаватель математики — сурово. Преподавательница истории — безразлично. Преподаватель физкультуры — с любопытством. И это любопытство, ясно читающееся на лице Бима, особенно разозлило маму.

— А как считает Борис Иваныч Мухин? Отпускать или не отпускать? — громко спросила она, но не у Бима, а у директора.

Директор взглянул на Бима, но тот как раз перевел глаза на потолок, рассматривал там трещину явно вулканического происхождения и отвечать не собирался. Спросили директора — пусть он и выкручивается.

— На практике мальчик приобретет полезные трудовые навыки, — сказал директор.

— А на сборах он повысит спортивное мастерство, — гнула мама в стиле директора. Для нее вопрос был решен.

— А что скажет районо? — упорствовал директор.

— Районо я беру на себя, — быстро вставил преподаватель литературы, он же — заведующий учебной частью школы.

— Ну, если так… — мямлил директор, не желая принимать окончательного решения.

И тогда Бим прекратил изучение трещины.

— Спорим о ерунде, — веско сказал он. — Такое выпадает раз в жизни. Пусть Радуга едет на сборы, если кого-то интересует мое мнение… — Помолчал и вдруг добавил: — Правда, я лично не верю в его стремительный взлет.

— Это почему? — ревниво спросила мама, а все педагоги изумленно уставились на Бима: как так «не верю», когда взлет — вот он, парит Алик Радуга выше всех, ловите…

— Слишком быстро все получилось. Спорт — это, прежде всего, огромный труд. Ежедневный, до пота. А на одном таланте чемпионом-рекордсменом не станешь… Хотя, — тут Бим такое лицо состроил, будто чего-то кислого проглотил, — разведка доносит мне, что Радуга этот пот потихоньку выжимает из себя…

Вот так: разведка доносит. Выходит, нельзя верить нянечке, продала она Биму вечерние бдения Алика.

Но вопрос решен: едет Радуга на сборы под Москву. Первого июня отходит автобус от станции метро «Киевская». Осталось только написать сочинение, собрать чемодан, попрощаться с родными и близкими и — пока!

Но о сочинении забывать не стоило.

13

Завуч объявил: сочинение на вольную тему.

Абсолютно вольная тема: хочешь — пиши о прочитанном, анализируй книги, которые «проходил» по литературе, хочешь — пиши о себе, о друзьях, о своих мечтах, замыслах…

— Радуга может написать стихи — если получатся, — сказал завуч.

Он был в превосходнейшем настроении: учебный год позади не только для школьников. Учителям летние каникулы радостны гигантским — двухмесячным! — отпуском, отдыхом от тетрадей, контрольных, опросов, отметок, прогульщиков, отличников, сбора металлолома и макулатуры, родительских собраний и педсоветов. В эти вольные два месяца педагог может позволить себе никого не воспитывать, никого не учить, никому не читать нотаций, спать по ночам и бездельничать днем. Завидная перспектива!

Она маячила перед довольным жизнью завучем, и он захотел напоследок почитать в тонких ученических тетрадках не стандартные блоки «на тему», списанные из учебников или — в лучшем случае — почерпнутые из умных литературоведческих фолиантов, а собственные мысли своих учеников, двадцати пяти индивидуумов — зубрил, тихонь, заводил, остряков, ябед, задир, пай-мальчиков и пай-девочек, маленьких мужчин и маленьких женщин.

— Пишите, о чем хотите, — повторил он и, поставив стул у открытого окна, принялся рассматривать лето, вовсю хозяйничающее в городе.

Сашка Фокин в тоске заскрипел зубами: стоило почти неделю корпеть над учебниками, если тема — вольная. Но не пропадать же благоприобретенным знаниям! Он раскрыл тетрадь и недрогнувшей рукой написал заголовок: «Тема труда в поэме В. В. Маяковского „Хорошо“».

Даша Строганова тоже раскрыла тетрадку, подложила под правую руку розовую промокашку, вытерла шарик своей авторучки чистой суконкой, попробовала его на отдельном листке бумаги — не мажет ли? — и только тогда написала ровным круглым почерком: «Что для меня главное в дружбе?» Выбирая тему, она думала об Алике, но писать о нем Даша не собиралась: даже вольная тема школьного сочинения не предполагала, на ее взгляд, полной откровенности.

А Гулевых, ликуя от собственной предусмотрительности, осторожно выложил на крышку парты вырезку из журнала и, поминутно заглядывая в нее, написал: «Пеле — футболист века».

Только Алик не спешил заполнять тетрадку. Что-то мешало ему писать, отвлекало от создания очередного стихотворного шедевра. Как будто витала рядом какая-то мысль, а ухватить и укротить ее Алик не мог и мучился оттого, даже злился.

Завуч отвлекся от заоконного вида, спросил:

— Из-за чего задержка, Алик?

— Сей минут, сей секунд, — забормотал Алик, не слыша, впрочем, себя: он ловил порхающую мысль. Вот, вот она — совсем рядом, накрыть ее сачком, как яркую бабочку, просунуть под сетку руку, зажать в ладони — здесь!

Схватил ручку и написал, словно кто-то подталкивал его: «Фантастический рассказ». А вернее, рука сама написала эти два слова, а Алик только смотрел со стороны, как его собственная правая пишет то, о чем он, Алик, никогда бы и не подумал: не любил он фантастики, не понимал ее тайных и явных прелестей, не читал ни Бредбери, ни Ефремова, ни Лема, ни Кир. Булычева.

Но, не вдаваясь в механику странного явления, начертал строчкой выше еще два слова: «Таинственный эксперимент». Это было название рассказа, который Алику предстояло создать за сорок пять минут урока плюс десять минут перемены. Именно так: предстояло создать. Или даже высокопарнее: предначертано свыше. И Алик не противился предначертанию, даже не пытался догадаться — откуда свыше поступило дурацкое предначертание, гонял ручку по строкам, создавал «нетленку».

«Было раннее летнее утро. Солнце вставало с востока, озаряя своими жаркими лучами все окрест. Конус солнечного света медленно и неуклонно двигался по стене Института мозговых проблем. Вот он добрался до закрытого наглухо окна лаборатории инверсионной конвергации, и сумрачное помещение ожило, заиграли, заискрились приборы, вспыхнули стекла. Профессор Никодим Брыкин распахнул настежь окно и воскликнул, дыша полной грудью:

— Да будет свет!

Конечно же, профессор имел в виду свет знаний, яркий свет небывалого научного открытия, озаривший недавно скромное, но достойное помещение лаборатории.

Добровольный помощник профессора, юный лаборант Петя Пазуха, сидел за столом и считал в уме. Еще неделю назад он сидел не за столом, а в огромном сурдокресле, и его ладную голову охватывали датчики импульсной пульсации, соединенные с аппаратом профессора, названным им инверсионным конвергатором. Поле, создаваемое аппаратом, проникало посредством датчиков в мозг юного лаборанта и, генерируясь там, перестраивало функциональную деятельность мозга по задуманному профессором плану.

Еще неделю назад Петя Пазуха с трудом мог в уме умножить 137 на 891, а сегодня с легкостью невероятной множил, делил, складывал, извлекал корни, брал логарифмы; и числа, которые фигурировали в этих действиях, пугали даже профессора Брыкина, привыкшего и не к таким передрягам.

Уже через сутки после эксперимента они проверили на Пете всю книгу таблиц Брадиса, и результат превзошел самые радужные ожидания: юный гений Пазуха не ошибся ни разу.

Однако эксперимент поставил милейшего П. Пазуху в крайне неудобное положение. То ли контакты на аппарате были плохо зачищены, то ли напряжение на входе конвергатора несколько отличалось от напряжения на выходе, то ли конденсатор пробило, то ли искра в землю ушла, но эксперимент получился нечистым. „Поле Брыкина“ задействовало группу клеток, ведающих устным счетом, — это так. Но то же поле почему-то задействовало группу клеток, что ведает реверсивной системой „правда — ложь“. Говоря человеческим языком, Петя больше не мог врать. А если врал, то система „правда — ложь“ включала реверсивный механизм, срабатывала заслонка, и группа клеток, ведающих устным счетом, прекращала свою полезную деятельность.

— Я никогда не буду врать! — вскричал Петя Пазуха, не желавший потерять свой чудный дар, гарантирующий ему безбедное существование где угодно: то ли на эстраде в роли математического гения, то ли в науке в должности арифмометра типа „Феликс“.

И все было бы расчудесно, но минувшим воскресным вечером Петя катался в парке на лодке со своей подругой Варей.

— Сколько будет шестью семь? — спрашивала Варя.

— Сорок два, — безошибочно отвечал Петя.

— А корень квадратный из шестисот двадцати пяти?

— Двадцать пять.

И Петя таял под лучистым взглядом синих глаз Вари.

Но уже прощаясь, Варя спросила:

— Скажи, Петя, а мог бы ты для меня прыгнуть с десятого этажа в бурное море?

И Петя ответил, не задумываясь:

— Мог бы!

Стоит ли говорить, что его ответ был чистой ложью, ибо кто в здравом уме станет нырять в море с десятого этажа? Верная смерть ожидает внизу безрассудного смельчака, и ни одна девушка не стоит такой бессмысленной жертвы. Да ни одна девушка и не потребует от своего возлюбленного подобной глупости. Все это лишь „слова, слова“, как говаривал принц Гамлет в бессмертной пьесе В. Шекспира.

Но за словами Пете теперь следовало следить неусыпно: любое изреченное слово могло оказаться пусть невольной, но ложью. Так и случилось.

И назавтра Петя не мог взять даже пустячного кубического корня из 1.397.654.248…

А мог только квадратный…

Из этого профессор заключил, что дар не исчез вовсе, но сильно ослаб. Этот вывод подтвердило и испытание на вибро-эмоцио-седуксенном стенде типа „Гамма-пси“.

— Я верну себе свое умение! — вскричал Петя.

— Но как? — вопрошал убитый горем профессор.

— Терпение и труд, профессор. Упорство и усидчивость.

И Петя начал считать сам. Он считал днем и ночью, утром и вечером, и в снег, и в ветер, и в звезд ночной полет. Тренировки сделали свое дело. Сегодня утром он явился в лабораторию и сказал гордо:

— Спрашивайте, профессор.

Профессор, конечно, спросил, и ответы Петра Пазухи были безошибочны.

Тогда Никодим Брыкин вновь подверг лаборанта тщательному исследованию на стенде „Гамма-пси“, и оно показало, что дар вернулся к обладателю.

Недаром русская пословица утверждает: терпение и труд все перетрут.

— Но лгать вам, Петя, по-прежнему не стоит, — сказал профессор. — Эффект Брыкина восстановлен, но опасность не миновала.

— Знаю, профессор, — отвечал Петя. — Я буду говорить только правду, всегда правду, одну правду.

И слово свое сдержал.

Открытие профессора Брыкина переворачивало науку, то есть делало в ней переворот. Солнце напрямую било в широкое окно лаборатории».

Алик положил ручку, взглянул на часы. До конца урока оставалось пять минут.

— Я готов, — сказал Алик, закрывая тетрадь.

— Как следует проверил? — поинтересовался завуч.

— Как следует все равно проверите вы.

— Что верно, то верно, — засмеялся завуч. — Гуляй, Радуга.

Алик вышел в коридор — пустой и гулкий от его шагов. Когда шли уроки, коридор, казалось, обретал свой микроклимат, отличный от климата в классе или в том же коридоре, но на переменке. Во время уроков здесь всегда было прохладно — и зимой, когда к батарее не притронешься, у окна стоять невозможно; и летом, в жару, когда через открытые окна в школу проникали циклоны, забежавшие в Москву из Африки. В который раз Алик снова подивился этому необъяснимому физическому явлению, пошел вдоль стены, размышляя о сочинении.

Что было? Явная подсказка со стороны. Как будто некто «свыше» вложил в голову дурацкий сюжет про Брыкина с соответствующим выводом: упорством верни свой талант. Другое дело, что фантазия Алика чувствовала себя достаточно свободно и в рамках заданного сюжета неплохо порезвилась. Во всяком случае, Алик был доволен собой. И ошибок вроде не сделал. Орфографических — точно, а за синтаксическими мог не уследить. Ну, да ладно, последнее сочинение, отметка за год уже выставлена…

Но главное, понял Алик, состояло в том, что этот «некто свыше» таким хитрым и изощренным способом сообщал Алику, что его усилия в тренировках даром не пропали, замечены благосклонно, и с сего момента он может по-прежнему пользоваться своим даром. Но не врать.

Кто обещал ему вернуть дар? Джинн, ставший иллюзионистом. Но откуда джинн знает про Брыкина? Знает, он сам говорил про инверсор-конвергатор, телетранспортированный для убеждения цирковой дирекции. Да и связаны все три сна одной веревочкой, нет в том сомнений. А где ж тогда уважаемая баба-яга, костяная нога? Забыла Алика? Ох, думалось Алику, не забыла, еще заявит о себе, пригрозит сварить в щах за непослушание. Придется слушаться…

Хотелось тут же мчаться в сад, выставлять планку и проверять: вернулся ли дар. Но началась перемена, школьный народ повалил в сразу потеплевший коридор, вышла Дашка, спросила:

— О чем писал, Алик?

— Да так, рассказик. Вроде пародии на фантастику.

— А я не стала рисковать напоследок. Проверенная тема: «Что для меня главное в дружбе?» А ошибок, ты знаешь, я почти не делаю.

— Раз про дружбу, значит, обо мне?

— Какой ты самоуверенный… Нет, о тебе я не стала писать.

— А могла бы…

— Зачем завучу знать о наших с тобой отношениях?

— Значит, есть отношения?

— А как бы ты хотел?

Типично женское коварство: отвечать вопросом на вопрос. Алик хотел отношений — вполне определенных, и не знал: есть они или только намечаются. Да и как вообще Дашка к нему относится? Тогда, в воскресенье, он сморозил глупость, ляпнул о ее влюбленности, чуть было не поссорился с девочкой…

— Даш, а как ты в самом деле ко мне относишься?

Склонила голову набок, глаза широко-широко раскрыла.

— А как бы ты хотел?

Тот же ответ на примерно тот же вопрос. Вредное однообразие…

— Хотел бы, чтоб положительно.

— Ну, так я очень положительно к тебе отношусь. Пошли в класс, звонок…

Так и остался в прискорбном неведении. А после уроков явился завуч, уже успевший прочитать несколько сочинений, похвалил Алика, сказал:

— Неплохую пародию написал, Радуга. Будем печатать ее в стенгазете, если не возражаешь.

Алик не возражал.

14

Что рассказывать о поездке на базу сборной? Сел у Киевского вокзала в красный «Икарус», умостился на заднем сиденье у окна, смотрел на дачные поселки, пробегавшие мимо со скоростью восемьдесят километров в час, на негустые леса, бесстрашно выходившие прямо к автомобильно-бензиново-угарному шоссе. Два часа ехали, а никто в автобусе и не заметил присутствия Алика. Сел человек и сидит себе. Значит, так надо. Да и не все ребята, ехавшие на сборы, знали друг друга. Кто постарше — семнадцати-восемнадцатилетние, — те встречались на соревнованиях. Они уселись рядком впереди, негромко говорили о чем-то. Ровесники Алика виделись впервые, робели, больше помалкивали. Заметил Алик и Вешалку Пащенко, и тот его сразу узнал. Однако оба почему-то сделали вид, что незнакомы.

Доехали наконец. Давешний мужик в водолазке встречал их у высоких тесовых ворот с резными столбами, крашенными под золото. К золотым столбам чья-то безжалостная рука гвоздями присобачила полинявший от времени транспарант с традиционной надписью: «Добро пожаловать!» Надпись эта, по-видимому, встречала не одно поколение спортсменов.

Мужик в водолазке — тренер сборной — был на этот раз в синих трикотажных шароварах, оттянутых на коленях, и в пестрой ковбойке. Он дождался, когда все ребята вышли из автобуса, столпились рядом, сложив на землю свои чемоданы, сумки, рюкзаки, оглядел их скептически, зычно гаркнул:

— Здорово, отцы!

«Отцы» отвечали вразнобой, и это тренеру не понравилось.

— Что за базар? — недовольно спросил он. — А ну, построиться!.. — Встал у забора, вытянул вбок левую руку.

«Отцы» выстроились слева от него, постарались по росту. Тренер отошел, наблюдал построение со стороны, раз-другой на часы глянул. Снова сказал:

— Здравствуйте, товарищи спортсмены!

Отсчитали про себя положенные для вдоха три секунды, ответили:

— Здра жла трищ трен!

Вышло здорово — стройненько, громко. Тренер улыбнулся.

— Так и держать, отцы… Сейчас я вам тронную речь скажу. Я — ваш тренер. Зовут меня Александр Ильич, кое-кто со мной уже познакомился. Вы прибыли на базу сборной. Но сие вовсе не означает, что вы уже — члены лучшей юношеской команды. Пока мы к вам приглядываемся, прицениваемся. Оценим — возьмем, если подойдете. Оценивать будем две недели. За это время лично я выжму из вас все соки — и морковный, и яблочный, и желудочный. — Кто-то в строю хихикнул, но тренер грозно посмотрел на весельчака: мол, нишкни, время для шуток еще не пришло. — Прыгаете вы высоко, но плохо. За две недели ничему серьезному не выучить, но кое-что показать сможем. Лодырей, симулянтов, зазнаек не потерплю. Выгоню в шею. Распорядок дня объявлю после завтрака. А сейчас — марш в корпус!

Речь тренера Алику показалась толковой — краткой, ясной, без слюнтяйства, без ненужных посулов. Не понял он лишь это — «прицениваемся». Странная терминология. Рыночная. Но торопиться с выводами не стал: у каждого есть свои любимые словечки, привычный жаргон. У Алика в речи — тоже немало слов-паразитов. Отец говорит: «Поэт и жаргон — понятия чужеродные. Жаргон — это улица, а поэт — это студия». Но Алик не согласен с отцом. Студия — это камерность, замкнутость. А поэзия — это душа народа. Пусть звучит высокопарно, зато верно. Ну, а народ по-разному изъясняется…

Народ в лице тренера изъяснялся кратко и афористично. В речи его изобиловали тире и восклицательные знаки. Говорил — как стрелял.

— Работать будете в поте лица, — сказал он, когда ребята закончили завтрак. — Подъем — в семь утра! Зарядка! Кросс! Завтрак! Тренировка — до двенадцати! Вода! Душ, если холодно! Пруд, если тепло! Час — отдых! Обед! Полчаса — отдых! Тренировка — до семнадцати тридцати! Вода! Полчаса — отдых! Кросс! Ужин! Кино, телевизор, книги, шахматы! Сон! Впрочем, сами грамотные — прочитаете. Расписание висит в столовой на стене. Сейчас быстро — по комнатам, занять койки, переодеться и — на плац. Побегаем, разомнемся, а то растряслись в автобусе, жиры развесили, смотреть на вас тошно.

В большой комнате, похожей на классную, двумя рядами стояло десять кроватей с деревянными спинками и панцирными сетками. Спать на такой кровати, Алик знал, было мукой мученической: сетка слушалась любого движения тела, прогибалась, норовя сбросить спящего на пол. Подумалось: при таком спартанском расписании стоило завести деревянные топчаны с хлипкими матрасиками поверх досок. Кстати, на даче Алик спал как раз на таком топчане и прекрасно себя чувствовал. А родители скрипели панцирными сетками, и по утрам на них больно было смотреть.

Кроме вышеупомянутых «коек» в комнате размещались тумбочки — по одной на брата, десять штук; четыре платяных шкафа и фикус на табуретке, развесистый фикус — мечта бабы-яги из второго сна Алика. Алик ухитрился занять кровать у окна, уложил на нее чемоданчик, щелкнул замочками, достал синий тренировочный костюм — недавний подарок мамы, новенький, коленки еще не оттянуты. Переоделся, побежал вон, краем глаза углядев, что Вешалка попал ему в соседи.

Выскочил на площадку перед корпусом, а тренер Александр Ильич уже прогуливается, на часы посматривает. Увидел Алика.

— Кто такой?

— Радуга я, Александр Ильич. Из пятьдесят шестой школы.

— Да помню я, — отмахнулся тренер. — Метр девяносто пять, Киевский район. Не о том речь. Почему так оделся? Холодно?

— Нет, — пожал плечами Алик. — Скорее жарко.

— То-то и оно. Форма одежды — одни трусы.

— Босиком? — не утерпел Алик.

Но тренер не заметил иронии.

— Босиком тяжко будет. Да и ноги посбиваете. В тапочках.

Помчался снимать костюм. В коридоре встретил Вешалку в таком же костюмчике, позлорадствовал про себя: сейчас назад побежит. Так и есть: на обратном пути опять встретились, Вешалка сердито на Алика глянул, и Алик подумал, что зря злорадствовал, мог бы и предупредить парня. Все-таки две недели бок о бок жить, не два часа…

Минут через десять все наконец выстроились.

— Копаетесь, — сказал тренер. — Чтобы первый и последний раз… На построение — минута. С переодеванием — четыре. Побежали…

И потрусил впереди всех по дорожке, ведущей за ворота в лес.

Лес березовый, осиновый, еловый, таинственный, просвечивающий насквозь. Под ногами мягкая, усыпанная хвойными иголками земля, пружинит, помогает бежать. Тропинка неширокая, утоптанная, легкая тропинка. И темп бега невысок, прогулочный темп, Алик дома по набережной куда быстрее носился. Легкий ветерок упруго ударяет в разгоряченное жарой лицо, холодит грудь. Впереди, шагах в двух, машет ходулями Пащенко — как он ухитрился рядом попасть, вроде кто-то другой стоял. Как бы то ни было, а за Вешалкой хорошо бег вести: он не частит и не семенит, бежит ровно. Отдых, а не бег.

Увы, недолго так «отдыхать» пришлось.

Тренер в голове колонны, видно, припустил, потому что Пащенко чаще ногами заработал, и Алик, чтоб не отстать, тоже прибавил ходу. Стало потруднее. Местность пересеченная, то подъем, то спуск, поворотов — не счесть. Ветер уже не охлаждал лицо — жестко бил по нему, пот тек в глаза, слепил, ел солью. Солнце пропиралось сквозь кроны деревьев, норовило достать бегунов, ошпарить на ходу, поддать жару. Откуда-то взялись ветки по бокам тропинки — не было их раньше! — ударяли по телу. Все как в бане: жара, пот, березовые веники. Но Алик баню терпеть не мог, не видел в ней удовольствия, не сумел отец приучить его к парной.

Бежал из последних сил, ждал второго дыхания, а оно не являлось, и неизвестно было — существует ли оно на самом деле или это — выдумка досужих репортеров, которые сами не бегают, не прыгают, не плавают, не крутят педали, а лишь пишут о том, как «на двадцать пятом километре к нему пришло долгожданное второе дыхание». Где оно, долгожданное?

Так и не пришло.

Зато тренер темп сбавил, и Алик почувствовал, что еще может бежать, еще не падает. Пожалел, что майки не было. Сейчас бы сорвать ее, вытереть на бегу пот… Рукой вытирать приходится. А рука — сама мокрая, как из воды.

Интересно, сколько они бегут? Часы не взял, оставил на тумбочке… А бежать-то полегче стало, и ветерок опять холодит. Что за чудеса? Ах, елочки какие красивые — словно ныряют в овражек. За ними, за ними… А тренер — железный он, что ли? — опять темп взвинтил, и замелькали по сторонам елочки. Красивые? Черта с два, не до красоты больше. Вверх по склону, носом чуть землю не пашут. Вдоль оврага — быстрей. Сердце колотилось так, что казалось — выскочит, не удержится в грудной клетке. Алик прижал его рукой, но тут же убрал руку: труднее бежать, дыхание сбивается. Хватит ли его — дыхания? А Пащенко еще быстрее помчался, и Алик опять попытался удержаться за ним, но понял, что не удастся, отстанет он от длинноногого Вешалки. И вдруг — как знамение — увидал впереди знакомый забор с золотыми воротами, желтенькие корпуса базы за ним и понял с облегчением: конец мукам.

Да, это был конец, но — первой серии. Без передышки железный тренер повел их на задний двор, где они яростно пилили на козлах еловые стволы, кололи поленья. Впервые в жизни — если не считать сна с бабой-ягой — Алик взял в руки топор и, памятуя «сонный опыт», тюкнул, размахнувшись, по свежеспиленному кругляку. Топор со свистом рассек воздух и воткнулся в землю рядом с поленом. Оно даже не шевельнулось. Алик озлился, повторил замах и попал-таки в дерево. Топор вошел в него на полполотна, застрял — ни туда, ни сюда.

— Так дело не пойдет, — сказал Александр Ильич, заметив тщетные потуги ученика. — Сегодня вечером вместо отдыха будешь тренироваться с топором. А пока не теряй темпа, иди попили. Это проще…

Не так-то и просто оказалось. Звенящее полотнище двуручной пилы гнулось и застревало в стволе. Напарником у Алика был Вешалка Пащенко. Алик ждал насмешки, но Вешалка только сказал:

— Не толкай пилу. Тяни ее. Ты — на себя, я — на себя. Раз-два, раз-два… Поехали.

Поехали. Выходило толково. Рука уставала, но уже не от беспорядочной суетни, а от четкого ритма: раз-два, раз-два. И усталость эта была приятной.

— Где ты пилить научился? — спросил Алик Вешалку.

— У деда в деревне. Мужчина должен уметь делать все, иначе — грош ему цена.

— Всего не охватишь.

— Создай себе базу. Ты сейчас пилой помахал, навык появился. Попадется тебе завтра другая работа, где без пилы не обойтись, справишься. Справишься?

— Не знаю…

— Справишься, справишься — база есть. Так и во всем. Научись чему-то одному, другое само получится.

— Научись бегать кроссы, прыжки сами пойдут. Так, что ли? — с иронией спросил Алик.

— А что ты думаешь? Бег — основа спорта. Как раз та самая база…

— А пилка-рубка — тоже основа спорта?

Тут серьезный Пащенко позволил себе улыбнуться, даже пилу бросил, выпрямился, утер пот.

— У каждого тренера свой метод. Знаешь, как спортсмены нашего Александра Ильича зовут? Леший… — засмеялся. — Да и то, как на его метод посмотреть: с одной стороны — блажь, а с другой — большие физические нагрузки на свежем воздухе. Группы мышц задействованы — те, что нужно. Ты подожди, то ли еще будет…

Многое было. Находили тяжелые валуны и таскали их на плечах по оврагу — вверх, вниз. Пащенко обозвал упражнение — «сизифов труд». Лазили по деревьям. (По классификации Пащенко — «игра в Маугли».) На скорость рыли ямы. («Бедный Йорик».) В позиции «ноги вместе» выпрыгивали из ям на поверхность. («Кенгуру».) До одурения скакали на одной (толчковой) ноге кроссовым маршрутом. («Оловянные солдатики».) И снова рубили дрова, бегали — уже на двух ногах — знакомой лесной тропинкой, подтягивались на ветках деревьев.

К середине срока Алик легко раскалывал топором внушительное полено, бегал кросс почти без одышки и начисто опережал Вешалку в рытье ям. Оказалось, что Валерка Пащенко — не зазнайка и не гордец, а отличный «свой» парень, много читавший, много знающий, веселый и остроумный. Вообще Алик пришел к выводу, что нельзя оценивать людей по первому впечатлению. Зачастую ошибочно оно, вздорно. А копни человека, поговори с ним по душам, заставь раскрыться — совсем другим он окажется. Как Вешалка. Как Дашка. Да и маман ее Алик тоже за «формой» не углядел…

Алик начал присматриваться к окружающим и понимать, что негромогласный Леший, строгий Александр Ильич, не прощающий никому ни слабости, ни лени, распекающий виновного так, что ветки на деревьях дрожали, по вечерам один играет на баяне, напевает тихонько, чуть ли не шепотом, старинные романсы; лицо его в эти минуты становилось мягким, рыхловатым, глаза — мечтательные.

Да и извечная поза Алика: томный, скучающий поэт, любимец публики: «Ах-ах, вы меня все равно не поймете…» Где она, эта поза? Забыта за недостатком времени и сил: надо колоть дрова, скакать на одной ножке, бегать до посинения. Тренер не наврал: соки из своих питомцев он выжимал деятельно и умело.

Но, между прочим, прыгать не давал.

Говорил:

— Успеете, сперва мясца накопите…

В воскресенье поутру привел всех на спортплощадку за футбольным полем, усадил на траву рядом с сектором для прыжков.

— Теперь и попрыгать можно, — сказал, потирая руки. — Наломались вы, как черти. Хорошо, если по полтора метра возьмете.

И вправду взять бы… Алик твердо считал, что не перепрыгнет планку даже на привычной высоте сто восемьдесят сантиметров. И у Пащенко сомнения имелись. Шепнул Алику:

— Впору три дня трупом лежать…

Ошиблись оба. Сам Пащенко метр восемьдесят пять перемахнул, метр девяносто свалил. А Алик его на десять сантиметров обошел, чуть в первачи не выбился. Большую высоту — два метра ровно — взял только Олег Родионов.

Но ему — восемнадцать, он на первом курсе Инфизкульта учится, за ним не угонишься… И то: сел, в затылке почесал.

— Где мои два десять? — говорит.

А тренер доволен.

— Сегодня вы без подготовки показали приличные результаты. Обещаю: через неделю каждый из вас прибавит к личным рекордам по три — пять сантиметров. Поспорили?

Поспорили. Никто не отказался. Если выигрывает тренер, все в последний день перед отъездом бегут двойной кросс. Проиграет Леший, освобождает ребят от бега, зато сам дистанцию дважды бежит.

Лесные тренировки Александр Ильич не отменил вовсе, только сократил, выделив вечером по два часа на прыжки. Прыгали тоже по его методе: до упаду. Результаты потихоньку росли. Алик прыгал, не вспоминая о джинне Ибрагиме, и о его условии не вспоминая: врать было незачем и некогда. По вечерам с Пащенко уходили в лес — благо погода не подводила, жарой одаривала, — болтали о разном. Возвращались к отбою или к вечернему фильму по телику, по четвертой программе, проходили мимо «лесопилки», как окрестил Пащенко дровяной склад. Алик лихо хватал топор, взмахивал — напополам разлеталось полешко.

— Кое-какой бицепс наличествует, — скромно говорил Алик, щупая мышцы.

Пащенко с завистью смотрел на него.

— А мне все не впрок, — досадовал. — Кругом мускулистые, а я жилистый, как из канатов связан.

— На результаты комплекция не влияет, — успокаивал его Алик и был прав: у обоих показатели в прыжках, отмеченные красным карандашиком на листе ватманской бумаги, в столовой на стене, выглядели неплохо.

Стоит ли говорить, что в последний день сборов Алик преодолел планку на высоте два метра три сантиметра, а Пащенко сто девяносто восемь сантиметров осилил.

— Придется вам, братцы, бежать, — злорадно сказал Александр Ильич. — Долг чести не прощается…

И побежали как миленькие. Дважды кроссовым маршрутом прошли. Хотели в запале третий раз уйти на дистанцию, да тренер остановил:

— Хватит, хватит… А то, может, до Москвы своим ходом? Так я автобус отпущу…

Раздал каждому по тонкой тетрадке, в которой — индивидуальный план тренировок на лето.

— Будете тренироваться больше, чем я требую, — будет лучше. Каши маслом не испортить. Кто живет высоко, лифтом не пользоваться! О трамваях-троллейбусах забыть! Не ходить — бегать! В магазин — бегом! В кино — бегом! С девушкой гуляете — бегом!

— С девушкой бегом — неудобно, — сказал Родионов. Он про девушек знал все, сам рассказывал.

— Много ты понимаешь, салага! Быстрее бежишь — быстрее роман развивается. Все на бегу! Жизнь — бег!

— И прыжки, — вставил Алик.

— Вестимо дело, — согласился Александр Ильич. — А ты, голуба душа, далеко не исчезай. Через две недельки — городские соревнования в твоей возрастной группе. Будете участвовать вместе с Пащенко. Так что, кому сейчас отдых, а вам — самая работенка.

— Практика у нас, — сказал Алик.

— Где?

— На стройке.

— Отлично! — обрадовался тренер. — Таскать поболе, кидать подале! А по утрам-вечерам — работать, работать. И чтоб пот не просыхал…

Напутствовал так и в автобус отправил. Стоял у ворот, махал рукой, пока не скрылся «Икарус» за лесной стеной. Ехали иначе, чем в первый раз: гомон стоял в автобусе, пение, ор, шутки. А Алик думал с удивлением, что за минувшие две недели его ни разу не посетили вещие сны. Ведь джинн с Брыкиным, хотя и разными способами, но явились Алику, а бабулька-яга игнорирует, не кажет носа. Или не достоин он высокой чести? А может, повода не было, чтоб сон показывать, ни в чем не провинился? Скорее всего, так. Ну, это и к лучшему: городские соревнования на носу.

15

Утром Алик привычно бежал по набережной Москвы-реки и сам себя спрашивал: зачем он надрывается? Зачем этот бег, если он свято блюдет «пограничное условие», а значит, умение высоко прыгать его не покинет и без тренировок? Казалось бы, глупость. Но Алик ловил себя на том, что не может он жить без утреннего «моциона», без каждодневных физических нагрузок, даже без хождения пешком на шестой этаж — как и велел Леший. Привычка — вторая натура. Коли так, вторая натура Алика была особой настырной и волевой. Она начисто забила первую — томную, изнеженную, ленивую, которая по утрам не хотела вставать, а холодный душ для нее был равносилен инквизиторским пыткам. Алик легко мирился с новой расстановкой сил, давил в себе лень, что нет-нет, а заявляла о своем существовании.

«А может, не стоит идти в спортзал»? — спрашивал он себя.

И сам отвечал: «Отчего же не пойти? Хуже не станет, а для разнообразия — приятственно».

И шел. И прыгал на тренировках на двести пять сантиметров. Правда, впритык к планке, но ни джинн, ни Брыкин, ни пропащая бабуля и не обещали ему чемпионских результатов. Помнится, разговор шел о прыжках «по мастерам». А двести пять сантиметров и есть тот предел, который Алик себе поначалу установил. Конечно, аппетит приходит во время еды, но и он не должен быть слишком зверским…

Алик не афишировал своих тренировок и по-прежнему занимался один — по тетрадке Александра Ильича. Бим знал об этом, но по молчаливому уговору не встревал. Спросил только однажды:

— Тебе не помочь?

Алик отрицательно помотал головой.

— Не стоит. Я сам.

Да и зачем ему помощь Бима, если весь тренировочный комплекс — лишь дань обнаглевшей второй натуре, а вовсе не первейшая необходимость. Прыгает он и так — будь здоров, а тренируется по вечерам только затем, чтобы из хорошей формы не выйти, здоровью не повредить. А то были нагрузки и — нет их. Так и растолстеть можно, сердце испортить. Видел он старых спортсменов, которые резко бросили тренироваться. Смотреть на них противно…

Бим руководил практикой девятиклассников на строительстве жилого многоквартирного дома. Дом огромный, длиннющий, одних подъездов — двенадцать штук. И этажей двенадцать. «Упавший на бок небоскреб», — шутил лучший друг Фокин, и Алик отмечал, что сам Пащенко не сострил бы лучше.

Он сравнивал Фокина и Пащенко. Вешалка — остряк, умница, с ним интересно потрепаться. Алик, считавший себя начитанным «под завязку», рядом с Валеркой терялся, больше слушал, меньше говорил, и это немного мешало ему — он привык быть первым. С Сашкой Фокиным значительно легче. Здесь Алик первенствует заслуженно и безоговорочно. Что он скажет, то и закон. Зато Фокин — надежнейший человек, не подведет никогда. С таким, как говорится, хоть в разведку иди, хоть в атаку. И ни в кого не играет. Он — Сашка Фокин, и никто иной.

Пащенко тоже не особо актерствует — по крайней мере, с Аликом, — но поза в нем чувствуется. Поза этакого доброго хорошего малого, который только чуть лучше друга, чуть умнее, чуть образованнее. Но это «чуть» никому не заметно, не выказывает он свое «чуть», прячет глубоко-глубоко. А все же у Алика зрение стопроцентное: как глубоко ни прячь, а углядит…

И вот ведь что: он сам себя с Фокиным точно так же ведет. И точно так же думает, что Фокин того не замечает. А если замечает? Не надо недооценивать лучшего друга…

Алик старался цепко ловить «миги ложного превосходства», как он называл их, быть естественным, самим собой.

Фокин как-то сказал ему:

— Здорово ты изменился, пока на сборах был.

— В чем изменился?

— Меньше выпендриваться стал, — охотно и просто объяснил лучший друг.

Значит, видел он, что «выпендривался» Алик, видел и не обращал внимания: первому все простительно. А может, прощал он Алику его фортели, потому что сам сильнее был. Не физически, нет — характером. Недаром мама Алику всегда в пример Фокина ставила: «Саша занимается, а ты ленишься… Саша — человек целенаправленный, а у тебя — ветер в голове…»

Что ж, так и было. А нынче «ветер в голове» поутих, и Сашка это почувствовал. И сказал про «выпендреж», потому что увидел в Алике характер. Равным себе признал — опять-таки по характеру. А что Алик книжек побольше его проглотил — не считается. Дело наживное. Так что Пащенко тоже пусть не шибко задается…

Между прочим, виделись они с Пащенко пару раз, принес Вешалка воспоминания об Анатоле Франсе. Алик прочитал — скучной книжица показалась…

И Дашка уловила в Алике перемены.

— Ты стал каким-то железным, — сказала она.

— Много звону? — пошутил Алик.

— Слово «надо» для тебя значит больше, чем слово «хочу».

— Это плохо, по-твоему?

— Не плохо, но странновато. Ты или не ты?

— Я, я, — успокаивал он Дашку, а сам подумал: «Быть железным не так уж скверно. Мужское качество».

И все-таки Дашка ему льстила: не такой он железный, как хотелось бы. Суровое «надо» далеко не всегда перевешивало капризное «хочу». И с этой точки зрения Алик не слишком изменился. Во всем, кроме тренировок.

Но слово сказано. И Алик невольно поглядывал на себя со стороны не без гордости: и когда нес кирпичи по качающимся дощатым мосткам на последний этаж (хотя мог воспользоваться грузоподъемником), и когда тащил на плече чугунную мойку для кухни (хотя Фокин предлагал помощь), и когда остервенело рыл траншею для кабеля (хотя все ждали юркий тракторок «Беларусь» с экскаваторным ковшиком). Все это было нужно и не нужно Алику. Нужно, потому что Александр Ильич не зря советовал «брать больше, кидать дальше» — этакая строительная формулировка тренировочного метода Лешего. Не нужно, потому что нагрузки эти сильно попахивали показухой. Не мог-таки Алик избавиться от роли, которую нравилось ему играть, от красивой роли железного человека, для кого «нет преград ни в море, ни на суше», как пелось в старой хорошей песне.

А почему, собственно, роль? Разве Алик не был именно таким человеком? Разве не преодолел он себя, свое безволие, свою мягкотелость? Захотел стать первым — стал им.

И странная штука: он совсем не вспоминал о своих вещих снах. А в первых-то он оказался лишь благодаря их загадочной и неодолимой мощи — и только так. Но пропали они, не снились больше, спал Алик без сновидений, уставал за день — ужас как, влезал вечером под одеяло, обнимал подушку и отключался до утра. И ночь пролетала, как миг: только-только заснул, а уже пора вставать, пора бежать на Москву-реку, пора отмахивать свои километры, а потом лезть под довольно противный, но крайне необходимый организму прохладный душ. Словом, вовсю доказывать свою замечательную «железность».

Короче говоря, забыл он о первоисточнике своих грандиозных достижений, поверил в себя, и только в себя. Еще бы: сила воли плюс характер, как уже не однажды было отмечено.

Но в этой выведенной Аликом прекрасной математической формуле имелось еще одно слагаемое. «Сказка», «небыль», «миф», «фантастика», «сверхъестественная сила» — как угодно назовите, не ошибетесь. И не учитывать его — для вычисления конечного результата — опасно. Говорят же: чем черт не шутит…

Как-то после работы, ближе к вечеру, поехали они с Дарьей свет Андреевной в Сокольнический парк — покататься на аттракционах, поесть мороженого, побродить по лесным дорожкам. Скинулись наличными, почувствовали себя миллионерами. По нынешним временам аттракционное веселье стоит недешево: тридцать копеек за три минуты сомнительной радости. На все хватило. Поахали на «Колокольной дороге», протряслись на «Лохнесском чудовище», промокли под фонтанными брызгами на «Музыкальном экспрессе», в кегельбане выиграли для Дашки блескучее самоварное колечко с ярким пластмассовым самоцветом. В «Пещеру ужасов» не попали: очередь в нее казалась ужаснее самого аттракциона. Купили по стаканчику шоколадного, двинули в лес. Хоть и невелик он в Сокольниках, зато тих, веселящаяся публика не бродит по его тропинкам, сюда больше влюбленные парочки забредают. А чем Даша с Аликом от них отличались? Ничем. Разве тем, что скрывали они друг от друга свою робкую влюбленность, так старательно скрывали, что всем вокруг она ясна была. Всем, кроме них.

Как непохож он был — этот парковый чистенький лесок, ухоженный горожанин, старательно притворяющийся диким и грозным, на тот лес в двух часах езды от Москвы, где Алик на своих двоих познавал тяжкую науку «быть первым». Как, тем более, не похож он был и на темный, грибной да ягодный трубинский лес, где тропки не утоптаны, трава не примята, где жила веселая баба-яга, большая любительница человечины.

Лес-притворяшка ничем никого не пугал, потому что отовсюду слышались совсем не девственные, не лесные звуки: автомобильный гуд, запрещенный звон клаксонов, отдаленное пение репродукторов в луна-парке и близкое пение гуляющей публики, нестройное пение «Подмосковных вечеров», «Уральской рябинушки» и «Арлекино».

Парк гулял.

Но Алику с Дашей все эти посторонние звуки были, как говорится, до лампочки, ничего они не слыхали, и лес в их присутствии сразу почувствовал себя настоящим дремучим бором, каким, собственно, они и хотели его видеть. Шли они, шли, ели мороженое, говорили о пустяках: о практике, о грубом прорабе, который «девочек за людей не считает»; о Биме, который трижды вступал в справедливый спор с грубияном и выходил из него победителем; о стихах, которые Даша прочла, пока Алик «рубил дрова» на спортивной базе; о дровах, которые Даша видела только в кино, ибо никуда из Москвы не выезжала дальше пионерлагеря, а там, как водится, паровое отопление. Шли они так и чувствовали себя если не на седьмом, то — не ниже! — на шестом небе.

И вдруг — сюрприз. Неприятный. На полутемной аллейке образовалась компания подростков — не старше Даши с Аликом. Трое парней-волосатиков, две русалочки в джинсах, непременная гитара — семиструнная «душка», непременная же бутылочка на скамейке, заветная полулитровочка с дешевым крашеным портвейном. Подрастающее поколение ловило «кайф». И видать, словило оно этот не ведомый никому «кайф», потому что дрожали струны гитарные, тренькали под неумелыми пальцами, качали бедрышками русалки в такт струнам, тянули хрипловатыми «подпитыми» голосами нечто заграничное, влекущее, вроде: «Дай-дай-гоу-бай. Бай-бай-лоу-лай». Или что-то похожее.

— Алик, давай повернем, — прошептала Даша. Ей стало страшновато.

— Почему? — твердо спросил Алик. Ему тоже было страшновато.

— Я тебя прошу, — настаивала Даша.

— И не подумаю, — сказал Алик, и сказал это довольно громко, потому что гитарист перестал бренчать, русалки умолкли, и все повернулись к Даше с Аликом.

— Смотри-ка, — удивленно произнес один из парней. — Влюбленные.

Судя по тону, он был потрясен тем, что увидел. Или, скорее, вошел в роль. Роль паркового супермена, повелителя аллей, Джека-потрошителя-почтеннейшей-публики — не из последних любителей «кайфа». Согитарники не желали уступать премьерства в этом амплуа.

— У них глубокое чуйство, — сказал второй супермен, сложив губы трубочкой.

— Ромео и Джульетта, — не остался в стороне третий, видимо самый начитанный.

Девицы хихикали. Поворачивать было поздно, и Даша поспешила дать еще один совет:

— Не обращай внимания, Алик.

Алик и рад был бы не обратить внимания, пройти мимо с независимым видом: ну, поиздеваются, позлословят — что за беда! Так он и поступал когда-то, случались с ним подобные приключения раза два или три, и ничего — чистеньким из них выбирался. Но тогда не было Дашки… Мелькнула мыслишка: а не дернуть ли отсюда? Схватить Дашку за руку и — ходу. Дашка поймет и простит: она сама перепугана до смерти, поджилки трясутся — на весь лес слышно.

Дашка-то простит, верно, но простит ли он себе сам? Сумеет ли он встретиться с ней завтра, послезавтра, через месяц? Он — железный человек, «сила воли плюс характер»? Может быть, и сумеет, да только тошнехонько будет…

И все-таки шел молча, держал Дашку за локоть, чувствуя, как напряглась ее тоненькая рука. Вдруг пронесет?

— Парень, закурить у тебя не найдется? — Это была уже классика, знакомая Алику по книгам и фильмам, да и парням этим по тем же источникам знакомая. «Литературщина», — сказал бы отец.

— Не курю, — ответил Алик проверенной фразой.

— А девчонка?

— И она не курит, — стараясь говорить твердо, объяснил Алик, сильно сжав Дашкин локоть.

— А это мы щас проверим, — произнес один из суперменов, но неуверенно произнес. Знал, что роль требует продолжения, требует крепких слов и красивых действий, но нечасто он играл эту роль, не обтерся в ней. И Алик почувствовал неуверенность парня, осторожно шествующего к Дашке, почувствовал, и легко ему стало, легко и пусто, как перед самым первым прыжком — тогда в саду, всего на метр сорок.

— Осади назад, — сказал он парню.

— Повтори, не слышу, — старательно смягчая гласные — о, всесильная роль! — потребовал супермен.

— Осади назад.

— Поучи его, Кока, — капризно протянула русалка.

Кока шагнул к Алику, но Алик не стал дожидаться «урока». Он ударил первым. Ударил так, как видел в десятках фильмов. Ударил в нахально выдвинутый подбородок Коки, вложив в удар всю тяжесть своего тела. И Кока упал. И остался лежать. Это был чистый нокаут, выключивший супермена из действительности по меньшей мере на минуту. Впору бежать за нашатырем, махать мокрым полотенцем, — делать искусственное дыхание. Две недели истязаний по методу Лешего, две недели рубки и пилки дров, таскания булыжников и рытья траншей сделали свое дело. На это Леший и рассчитывал, хотя в его расчеты явно не входила встреча с суперменами.

Алик не стал дожидаться, пока Кока очухается или же его малость остолбеневшие кореша придут ему на помощь. Он перешагнул через нокаутированного соперника, подхватил массивную садовую урну, стоящую около скамейки, рывком поднял ее.

— Убью, сволочей! — надрывно заорал он и пошел на изумленную компанию, держа урну перед собой.

И супермены дрогнули. Не то чтобы они испугались явно сумасшедшего влюбленного. Просто их ни разу в жизни не били урнами, а неизвестность всегда пугает. И когда Алик, не в силах больше удерживать вонючую громадину, по-извозчичьи ухнув, метнул ее в прямо лежащую на земле гитару, и гитара треснула, как взорвалась, зазвенели порванные струны — тут уж супермены дали деру.

— Бежим, — шепнул Алик Дашке.

И они помчались. Супермены через некоторое — очень небольшое — время придут в себя, поймут, что их одурачили, заметят, что их все-таки трое против одного, пусть даже боксера (удар-то техничным вышел, кого угодно смутит…), вернутся мстить. А мстить некому: обидчики скрылись. И скрываться не показалось им стыдным: первая победа осталась за Аликом, первая и теперь окончательная.

Алик бежал легко — привычка! — тащил за собой Дашку. Когда они выскочили на центральную аллею, ведущую к выходу, Дашка взмолилась:

— Алик, я не могу больше…

Он притормозил. Далее нестись как угорелым было бессмысленно. Супермены с русалками затерялись позади, топота погони не слыхать, да и погоня здесь обречена на провал: вон милиционеры на мотоцикле проехали, вон дружинники газировку с сиропом пьют, по сторонам поглядывают.

— Хочешь, посидим, передохнем? — спросил Алик. Он уже ничего не страшился.

— Ой, что ты, поехали домой. Я вся дрожу.

«Я вся дрожу» — явно из чьего-то репертуара. То ли леди Гамильтон, то ли Бекки Тэтчер из великой книги Марка Твена. Но Алик не пытался обнаружить источник реплики, он просто обнял Дашку за плечи — впервые в жизни! — прижал ее к себе, почувствовав, что она и вправду дрожит — скорее от испуга, чем от холода. Да и какой холод — под тридцать по Цельсию, несмотря на вечернее время…

Так они и дошли до метро. И в вагоне он не убрал руку, а Дашка не протестовала. Ехали — молчали, не вспоминали о происшедшем. И только когда шли от метро к дому по яркому и людному Кутузовскому проспекту, Дашка рассмеялась.

— Ты что? — спросил Алик.

— Как ты их… урной… — Она уже и говорить не могла — от смеха.

И Алик охотно вторил ей, вспоминая, как возвышался этаким Гераклом, швырял чугунный сосуд, как взрывалась гитара, не привыкшая к столь грубому обращению.

Отсмеявшись, сказал:

— Перетрусил я — стыдно признаться.

— А вот врать не надо, — строго сказала Дашка.

— Я не вру, — опешил Алик. Стоит правду сказать, как тут же во лжи обвиняют. А соврешь — верят без оглядки. Где справедливость?..

— Врешь, и бесстыдно. Если бы перетрусил, я бы чувствовала. А ты шел, как статуя Командора, ни жилочка не дрогнула. Говорю: железным стал. Прямо стальным.

А в подъезде на лестнице у своей двери встала на цыпочки, быстро поцеловала его в щеку, шепнула:

— Спасибо тебе, — и скрылась за дверью.

Когда она только отпереть ее сумела? Чудеса…

Алик остался на площадке — дурак дураком. За что спасибо? За то, что «спас ее из лап разъяренных хулиганов», как пишется в переводных детективных романах? Или за неудачный вечер?

Неправда, удачным он был. Неожиданным. Счастливым. И «спасибо» вовсе не Алику адресовано, точнее, не только Алику. Спасибо суперменам за то, что они позволили ему выяснить, наконец, отношения с Дашкой. Спасибо им за то, что он поверил в себя…

Подведя итог вечеру столь высоким «штилем», Алик потопал на свой шестой этаж. Размышлял: верно, что не пропали даром трудовые деньки на спортивной базе. И на практике не зря мойки взад-вперед носил, кирпичи на двенадцатый этаж втаскивал. Кое-какая силушка появилась. А с ней — и умение той силой пользоваться.

Но Дашка-то: «врать не надо»… Алик даже головой покрутил от удовольствия. Эдак, охулкой, и дара можно лишиться. Слышал бы джинн сие обвинение…

Пришел домой, поужинал, родителям про драку не стал рассказывать. Сообщил только, что катались на аттракционах, ели мороженое: отчитаться следовало, поскольку деньги на парк ссужали они. И лег спать.

И спал опять без всяких сновидений.

16

Стройка — дело суетное. По утрам стоит шум в прорабской, ругаются бригадиры: то не так, это не так. Прораб лениво отругивается — скорее по привычке, чем по злобе. Накричавшись, успокаиваются, наскоро курят, расходятся: работать надо. Монтажники довольны: дом собран, стоит коробка, щерится целыми окнами. Теперь трудятся отделочники — маляры, штукатуры, сантехники.

Алик пробирался по утрам в прорабскую, сидел тихонько, слушал — дивился. Казалось, не устоять стройке: раствор не подвезли, трубы дождем мочены, рукавицы рваные, монтажники нахалтурили — в швах ветер свистит. Но держится дом. Запущен в ход дневной механизм работ, аукаются в пролетах девчонки-малярши, слепят синим пламенем сварщики — «зайчика» не поймай, не ослепни, пылят колесами МАЗы и ЗИЛы. И раствор откуда-то взялся, и трубы, оказывается, дождем не погублены, и рукавицы справные, а что до швов — держатся швы, свой срок выстоят.

Живет стройка особой жизнью. Крику много, а работа идет: крик — не помеха работе.

Алика определили учеником слесаря-сантехника. Он пришелся в бригаде ко двору, заимел кепку с пуговкой — как у бригадира, вечно таскал за поясом комбинезона разводной «газовый» ключ — для форсу, как тяжелый знак профессии. Пользоваться им пока не приходилось. Сварщики варили трубы, а бригада устанавливала батареи центрального отопления — деликатная работа, куда ученика не допускали. Смотреть смотри, а ключиком не лезь.

Смотрел. Помнил пащенковское: мужчина должен уметь все. Мама вызывала слесаря, когда тек кран или засорялась труба, вся семья взирала с благоговением на великого умельца, ничего не понимая в его деле. Теперь не придется «варяга» звать, Алик сам справится. Он — мужчина.

Дашка работала в бригаде маляров, и ей уже доверялся даже краскопульт. Девчонки в бригаде — немногим старше Дашки, только-только из профтехучилища. Бригадирше, пожилой женщине, все равно, кого учить: их или Дашку. Дашка прослыла способной, удостоилась лестного бригадиршиного предложения:

— Закончишь школу — айда ко мне в бригаду. К делу ты с душой относишься, а заработки у нас хлебные.

Дашка обещала подумать, чтобы не обижать бригадиршу. Сама для себя все давно решила: станет геологом. Или географом. В общем, путешественником. Горячили ей лоб вольные ветры дальних странствий. Одно теперь останавливало: как с Аликом быть? Он в Москве, она в экспедиции — нехорошо. Утешалась: школу надо закончить, в институт поступить, почти шесть лет проучиться — срок немалый. Там видно будет.

Алик знал о ее мечтах, но всерьез к ним не относился. Его не волновали завтрашние заботы, нынешних по горло хватало. Через несколько дней — городские соревнования. Бим подходил, напоминал, и Александр Ильич домой звонил, спрашивал: как успехи? А какие успехи? Двести пять — ни сантиметром выше. Да и этот результат не очень стабилен. Нет-нет — а собьет планку. Понимал, что у каждого возраста есть свой предел. И так он свой предел с помощью «нечистой силы» легко приподнял. Такая высота в его годы — почти сенсация. Из молодежной газеты корреспондент на стройку приходил, интервьюировал Алика. В воскресном номере появилась заметка под названием: «Есть смена мастерам!» Корреспондент не утерпел, воспользовался подсказанной Аликом фразой-каламбуром, написал в конце: «Кто прыгнет выше Радуги?» По всему выходило, что — никто. Но Алик нервничал: не шла высота. Похоже, что у дара оказалось еще одно «пограничное условие» и выполнялось оно без исключений: двести пять сантиметров, дальше — потолок, как ни изнурял себя Алик тренировками.

И не соревнования тревожили Алика. Соревнования — ерунда! Выиграет он их. Но что дальше будет? Прибавит ли он когда-нибудь толику к заколдованным двумстам пяти? Прыгнет ли «выше Радуги»?

Поделился заботами с Дашкой:

— Тренируюсь, как псих, сама знаешь, а с места не сдвигаюсь.

— Может, стоит отдохнуть? — сердобольно посоветовала Дашка. — Есть такой термин в балете — «затанцеваться». То есть — переработаться. Мне кажется, ты затанцевался.

Похоже, Дашка права. Буркнул нехотя:

— Отдохну. Отпрыгаю соревнования и месяц к планке не подойду. Гори она ясным огнем…

Они сидели на подоконнике в квартире на втором этаже. Широкий подоконник, жильцы загорать смогут. Дашка обняла двадцатилитровый бидон с краской, который какой-то умник забыл на окне. Алик мельком подумал: снять бы его, переставить на пол, не ровен час — загремит вниз. И еще подумал: лучше бы Дашка не бидон обнимала, а его, Алика. Но не сказал о том вслух, постеснялся. Только накрыл своей ладонью Дашкину — узенькую в белых пятнах краски. Так и сидели.

— А Фокина мне жалко, — сказала Дашка.

— Почему? — удивился Алик.

— Был первым прыгуном, в ус не дул, а лучший друг ему такую свинью подложил.

— Какую такую?

— Вот такую, — осторожно высвободила ладонь, широко развела руки, показав, какую свинью Алик Фокину подложил, а потом опять аккуратно просунула свою ладошку под Аликову — на место. Засмеялась, довольная шуткой.

Алик возмутился ее словами. При чем здесь он? Если Фокин завтра начнет писать стихи лучше Алика, то выходит, называть его предателем? Вздор!

— Не я, так другой. Прыгать лучше надо.

— Он неплохо прыгает. Бим так считает.

— Бим с ним и носится, на меня — ноль внимания.

— А ты и обиделся. Ой, сиротка…

— Думаешь, не обидно? Я как спортсмен сильнее, мне знания тренера необходимы.

— Он их слабому отдает.

— Помогут они слабому как мертвому припарки…

И ведь понимал, что глупость говорит, гадкую глупость, а не мог остановиться, несла его нелегкая: злость подавила разум. И откуда она взялась — чертова злость? Копилась подспудно: злость на неудачи (не идет высота…), злость на Бима (даже не заглянет в спортзал, как будто не существует никакого Радуги). Пустая и вздорная злость — от непривычной усталости, от постоянного нервного напряжения. И подавить бы ее, посмеяться вместе с Дашкой над не слишком ловкой шуткой, забыть… Поздно.

— Знаешь, о чем я думаю? Завидует мне Фокин. И Бим завидует, — вскочил, заходил по комнате. — Один — успеху, а другой — тому, что не он этот успех подготовил…

— Алик, ты с ума сошел! — закричала Дашка. — Прекрати сейчас же! Ты сам не веришь в то, что говоришь.

Не верил. Конечно, не верил…

— Не верю? Еще как верю. А если ты Фокина с Бимом жалеешь, не по пути нам с тобой.

Сказал и увидел, как наливаются слезами Дашкины синие глаза-блюдца.

— Не по пути? И пожалуйста! — резко соскочила с подоконника, оттолкнувшись от него руками, и, видно, задела бидон — непрочно он стоял, сдвинутый к самому краю. Алик так и замер на мгновение с открытым ртом, увидев, как покачнулся тяжелый бидон. Потом рванулся к окну, оттолкнув Дашку, и — не успел. Только упал грудью на подоконник, обреченно смотрел вниз: бидон медленно, как в рапидной съемке, перевернулся в воздухе — только плеснулась по сторонам белая масляная краска из широкого горла — и грохнулся на ящик внизу у стены. И в немую доселе картину нежданно ворвался звук: мерзкий хруст раздавленного стекла. Алик вспомнил: в ящике хранились оконные стекла, с трудом «выбитые» прорабом на складе управления. Вчера утром на планерке он с гордостью сообщил о том бригадирам. Алик тоже был на планерке, слышал.

— Что я наделала? — Дашка лежала рядом на подоконнике.

Слезы, что грязноватой дорожкой прошлись по ее щекам, мгновенно высохли — от испуга. Алик взял ее за руку, притянул к себе, погладил по волосам — осторожненько. И она опять заплакала — в голос, по-бабьи, прижалась лицом к замасленному комбинезону Алика. Алику было не очень удобно: разводной ключ за поясом больно впился в живот. Но он стоял не шелохнувшись.

Забыты все слова, только что сказанные, зачеркнуты напрочь — не было их. И ссоры не было. А был только день, обычный летний день, а посреди дня — двое. Он и она. Как в кино.

Ну и, конечно, — разбитое стекло внизу. Этого не зачеркнешь, как ни старайся.

Алик нехотя отодвинул Дашку.

— Перестань реветь. Подумаешь, стекло. Не человека же ты убила?

— Да-а, «поду-умаешь», — всхлипывала Дашка, вытирала грязными ладошками слезы. Скорее — размазывала по щекам. — Что теперь будет?

— Ничего не будет. Слушай меня. Я — железный, сама говорила, — и подтолкнул ее к выходу. — Пошли вниз. Там уже хватились.

У ящика со стеклом стояла, казалось, вся стройка. Стоял прораб. У него было лицо человека, только что приговоренного к повешению: веревка намылена и спасения нет… Стояли бригадиры, вполголоса переговаривались, соболезнующе поглядывая на приговоренного прораба… Стоял Бим, явно взволнованный. Во всех неполадках на стройке он тайно подозревал своих учеников и панически боялся, что подозрения когда-нибудь оправдаются. До сих пор он ошибался — до сих пор… Стоял Фокин, тяжко задумавшись о собственном будущем. Он работал со стекольщиками, и с завтрашнего дня они как раз собирались приступить к замене расколотых стекол в квартирах. Теперь придется передохнуть… Стояли Торчинский с Гулевых. Этим было просто любопытно знать, как развернутся события: шутка ли — такое ЧП!..

Алик протиснулся сквозь плотную толпу любопытствующих и подошел к прорабу. Громко, чтобы все слышали, сказал:

— Моя работа, товарищ прораб.

— Не мешай, парень. Не до тебя, — отмахнулся прораб.

— Как раз до меня, — настаивал Алик. — Это я сбросил бидон со второго этажа.

Тут до прораба дошел наконец смысл слов Алика. Он оторвал взгляд от любезного ему ящика и уставился на школьника, как будто впервые увидел.

— Каким образом? — только и спросил, потрясенный откровенным признанием.

— Нечаянно. Какой-то идиот оставил его на подоконнике, окно было раскрыто. Я хотел переставить бидон на пол — от греха подальше — и не удержал.

— Ты-ы… — прораб глотнул воздух, словно ему его не хватало, хотел добавить что-то крепкое, соленое, но сдержался, только рукой махнул.

— Я найду деньги, — быстро сказал Алик. — Я заплачу.

— Деньги… — сказал прораб. — При чем здесь они? Ты мне стекло найди. Последний ящик со склада выбил, надо же… Чем теперь окна забивать? Фанерой?

— Подождите, стойте! — к месту действия продиралась зареванная Дашка, до которой (далеко стояла, не решалась подойти ближе) только сейчас дошел смысл происходящего. — Это не Алик! Это я толкнула.

— Нечаянно? — с издевкой спросил прораб.

— Нечаянно.

— Тоже переставить на пол хотела?

— Нет, я с подоконника спрыгнула, а он упал.

— Подоконник?

— Да бидон же…

— Не слушайте ее, товарищ прораб, — твердо вмешался Алик. — Несет чушь. Дев-чон-ка! — постарался вложить в это слово побольше презрения. — Я свалил и — точка, — и подмигнул Фокину: мол, уведи Дашку.

И верный Фокин мгновенно понял друга, схватил плачущую Дашку в охапку, потащил прочь, приговаривая:

— А вот мы сейчас умоемся… А вот мы сейчас слезки вытрем…

Дашка вырывалась, но Фокин держал крепко. Еще и Гулевых с Торчинским вмешались — помогли Сашке: тоже не дураки, сообразили, что Дашка Алику сейчас — помеха в деле.

— Погоди, прораб, — вмешался бригадир слесарей, руководитель практики у Алика. — У смежников на доме третьего дня я видел такой же ящик. А они, как ты знаешь, сдавать дом не собираются. Кумекаешь?

Прораб взглянул на бригадира с некой надеждой.

— Точно знаешь?

— Не знал бы — не лез.

— Бери мою машину и — пулей к ним. Проверишь — позвонишь. А с их прорабом я договорюсь, — потер в волнении руки. — Неужто есть спасение?

Публика потихоньку расходилась. Прораб строго посмотрел на Алика, сказал:

— Хорошо, что честно признался, не струсил. А заплатить, конечно, придется. В конце практики твой заработок подсчитаем и вычтем, что положено. Понял?

— Понял, — с облегчением ответил Алик.

Он был искренне рад: история заканчивалась благополучно. В том, что у смежников стекло найдется, не сомневался даже прораб: знал, что бригадир впустую не говорит, не обнадеживает. И Алик это давно понял: не первый день с бригадиром трудится.

Бим к нему подошел.

— Скажи честно, Радуга, взял грех Строгановой на себя?

— А если бы и так? — запетушился Алик.

— Если так, то неплохо. Мужчина должен быть рыцарем.

Что это все стараются Алику объяснить, каким должен быть мужчина? То Пащенко свой взгляд на сей счет доложил, теперь Бим. А Алик, выходит, — копилка: что ни скажут — собирает и в себе суммирует.

А Бим — с чего бы? — похлопал его по плечу, бросил, уходя:

— Растешь в моих глазах, Радуга. Не по дням — а по часам.

Как будто Алику так уж и важно, растет он в глазах Бима или нет. А все-таки приятными показались Алику последние слова педагога. Что за примитивное существо — человек: обычной лести радуется…

Потом к Фокину подошел, спросил:

— Куда Дашку дел?

— Домой отвел.

— Брыкалась?

— Не то слово. Просто психическая…

— Спасибо тебе.

— Рады стараться, ваше благородие!

И все. Ни слова больше. Старая и крепкая дружба не терпит лишних слов, боится их. Гласит поговорка: сказано — сделано. У Сашки с Аликом — все наоборот: сделано — значит, сказано.

Разошлись по рабочим местам: еще целый час до звонка. Алик думал с раскаянием: «Подонок ты, Радуга. Заподозрил друга черт знает в чем, наговорил Дашке с три короба. Выдумал тоже: завидуют тебе… Скорее ты Сашке завидовать должен: это он — настоящий мужик, а ты — истеричная баба…»

Таскал на этаж радиаторы центрального отопления, представлял, как позвонит вечером Дашке, что они скажут друг другу.

17

Под городские соревнования отвели Малую спортивную арену в Лужниках. Каков уровень! Поневоле зазнаешься… Наро-оду на трибунах — пропасть! Места бесплатные, погода отличная, зрелище любопытное — отчего же не посетить. Свистят, орут знакомым на поле, едят мороженое. Репродукторы надрываются: «Мы хотим всем рекордам наши звонкие дать имена…»

Алик вышел из раздевалки, посмотрел по сторонам, послушал — даже поежился. Привык он бороться один на один с планкой, в пустом школьном зале, куда только нянечка иногда заглянет, скажет: «Еще не отпрыгался, болезненький?» И никого больше. А тут — зрители. Хлеба и зрелищ им подавай. Хлеба они дома поели, а за зрелищами сюда явились. Будет им зрелище.

На футбольном поле возле ворот одиноко сидел Пащенко. Алик увидел его, закричал обрадованно:

— Валерка! — помчался к нему.

Обнялись, похлопали друг друга по спинам — давно не виделись, нынче уже третий день пошел, как Алик к Вешалке домой заезжал, книгу отвозил.

— Как самочувствие? — строго спросил Пащенко.

— Жалоб нет.

— Какие прогнозы?

— Думаю всем рекордам дать мое звонкое имя.

— «Имя рекорда — Радуга». — Пащенко произнес это и прислушался: как звучит? Звучало красиво. Заметил с сожалением: — Не то что — «Имя рекорда — Пащенко». Скучная у меня фамилия.

— Прыгнешь на двести сорок — зазвучит царь-колоколом.

— Лучше ростовскими колоколами. Царь-колокол никогда не звонил, если ты помнишь.

Алик засмеялся. Опять уел его всезнайка Пащенко. Знал Алик историю самого большого колокола, который так и не удалось повесить в звоннице, знал, да запамятовал. А Пащенко ничего не забывает, тягаться с ним бессмысленно.

— Где Леший?

Пащенко огляделся по сторонам.

— Только что был здесь… Придет, куда денется. Он помнит, что у вас, сэр, сегодня дебют.

— И у вас дебют, сэр, — в том же стиле ответствовал Алик.

— Куда нам, грешным… Вы, сэр, — премьер, а мы — статисты в вашем спектакле.

— Валерочка, не лицедействуй, — опять смеялся Алик, но шутливое замечание Вешалки было ему приятно. «Мания грандиоза», — сказал бы в таком случае отец.

Невесть откуда вынырнул Александр Ильич в своем «соревновательном» костюме: синяя куртка и красная водолазка, на шее — секундомер болтается.

— Готовы, отцы?

— Немного есть, — ответил Алик.

— Плохо, — поморщился Леший. — Скромность, конечно, украшает, но злоупотреблять ею не следует. Какой последний результат на тренировке?

— Сто девяносто восемь, — ответил Пащенко.

— Отлично. А у тебя?

— Двести пять, — сказал Алик.

Леший даже присвистнул.

— Ну, отец, ты дал! Никак, на рекорд мира замахнулся?

— Не буду злоупотреблять скромностью.

— И правильно. Если не остановишься, годика через три-четыре начнем штурмовать. А пока с осени — оба в мою группу. Возражения есть?

Возражений не было.

— Кто из сильных сегодня выступает? — спросил Алик.

— Советую присмотреться к двоим, — сказал Леший. — Номер семь — Баранов и номер одиннадцать — Файн.

— Ты их знаешь? — обратился Алик к Пащенко.

— Фаина знаю. Длинный такой, в очках. Стилем «фосбюри» прыгает.

— Спиной к цели, — презрительно протянул Алик.

— Когда цель не видишь — не так страшно, — пошутил Леший и, посоветовав напоследок: — Бойтесь Фаина, опасный конкурент, — умчался дальше — другим советы раздаривать.

Репродуктор потребовал участников соревнований к построению на парад. Построились. Под гремящий металлом марш прошествовали мимо трибун, встали на футбольном поле. Выслушали три кратких речи, вытянулись по стойке «смирно», пока флаг поднимали. Все как в районе, только поторжественнее. Разошлись кто куда. Бегуны — к месту старта. Метатели — к своему бетонному кругу. Прыгуны — в сектор для прыжков. Судей на сей раз за алюминиевым столом было побольше, знакомых среди них что-то не видно. Обеспечено максимальное беспристрастие. У Алика — семнадцатый номер, у Вешалки — третий.

— Не повезло, — посетовал Валерка.

— Не бери в голову, — утешил его Алик. — Борись не с соперником, а с планкой. Она без номера.

Начальная высота — сто шестьдесят сантиметров. Детские игрушки…

Никто не сбил планку. Даже вторая попытка никому не понадобилась. Сразу видно: собрались лучшие в городе.

Сто шестьдесят пять. Ветерок откуда-то возник, нагонял тучу.

— Как бы дождь не полил, — сказал Валерка.

Вот когда придется пожалеть о том, что не в шиповках прыгаешь. Размоет сектор, начнут тапочки по грязи елозить — разве прыгнешь? Станешь думать, как бы не упасть… Нет, зря Алик шиповками пренебрег. Говорил ему Александр Ильич: пожалеешь, намаешься в тапочках, не в зале прыгаем. Кто не в зале, а Алик как раз в зале тренируется. Решил: с завтрашнего дня переходит на шипы. Просит у отца деньги, едет в магазин «Динамо» и отоваривается. Хватит кустарничать! А тренировки перенесет на свежий воздух, на площадку в саду. И плевать на малышню: пусть смотрят на «дядю чемпиона», не сглазят…

Сто семьдесят на табло. Осмотрелся: борьбу продолжают все, никто не вылетел. Однако новая высота пошла труднехонько. Кому-то три попытки для ее одоления потребовалось, а кому-то и трех не хватило.

— Меньше народу — больше кислороду, — пошутил Пащенко, и по неожиданно плоской шутке Алик догадался, что друг волнуется.

— Все будет тип-топ, Валера, держи хвост трубой.

Самому Алику тревожиться не о чем. Прыжки идут, как отрепетированные. Да они и вправду отрепетированы.

Сто семьдесят пять.

А занятно Файн прыгает. Разбегается по дуге к планке, взвинчивается в воздух штопором, зависает на долю секунды, прогнувшись, и — взял высоту. С первой попытки. Пижонит: толчковая нога — в шиповке, правая — в одном носке.

Алик примерился к высоте, отсчитал шаги до места начала разбега, пошел на планку. Толкнулся сильно, взлетел хорошо, а при переносе тела задел планку коленом, упал на маты вместе с ней.

— Толчок слабый, совсем без запаса прыгнул, — сказал Валерка. — Что с тобой, Радуга?

Сам-то он высоту одолел, не поскользнулся.

— Спасибо за совет, — буркнул Алик, не надевая тренировочный костюм, побежал по полю: двадцать метров вперед, двадцать назад — для разминки.

Догадывался: не в толчке дело. Хороший толчок был, как обычно. Не почувствовал тела — вот беда. Соберись, Алик, не расслабляйся…

Вторая попытка. Разбег… Толчок… Есть!

Пошел на место, недовольный собой. Натянул костюм, сел, ноги вытянул.

— Опять запас минимальный, — недоумевал Пащенко. — Силы бережешь?

Алик промолчал. Сил он не берег, прыгал «на полную катушку». Что-то не срабатывало в отлаженном механизме прыжка. Что? И откуда-то вдруг появилось волнение, мандраж какой-то. В животе засосало. От голода?

Встал, сделал несколько наклонов, приседаний. Вроде отпустило. Пащенко на него с удивлением поглядывал, но в разговор не вступал: захочет Алик — сам заговорит, а пока пусть отмалчивается, если такой стих напал.

Тактичный человек Вешалка…

Высота — сто восемьдесят. Человек десять в секторе осталось. Пащенко уже первый прыгает.

Взял с первой попытки. Красивый у него полет. Все-таки «перекидной» — это вам не «фосбюри-флоп», тут — естественность, легкость, стремительность. А «фосбюри» — придуманный стиль, вымученный.

Файн так не считает. Берет высоту «вымученным» стилем с первой попытки.

Алик еще раз разбег проверил: двенадцать с половиной шагов — точно. Когда он прыгал, не видел никого, даже трибун не слыхал — начисто выключался.

Но в голове словно контролер включился. Следил за тем, как Алик бежал, даже шаги подсчитывал, учел силу толчка, положение тела при взлете. И, как бесстрастный свидетель, отметил холодное прикосновение планки к левому колену. Сбил!

Сороконожку спросили: с какой ноги ты начинаешь идти? Сороконожка задумалась, принялась считать, перебирать варианты и… не сумела шагнуть. Она не знала, с какой ноги начинать.

Алик сейчас напоминал себе эту сороконожку. Просчитывает, как бежит, как летит, а в результате — фиг с маслом. Отключить бы проклятого контролера, не думать ни о чем — только прыгать. Автоматически, запрограммированно… И все же: где ошибка? Что-то не получается при переходе через планку… Не скоординированы движения. Как? Маховая нога идет над планкой… Здесь все в порядке. Дальше — таз и толчковая нога. Вот где ошибка! Не успевает вытащить ногу. Надо резче…

Но во время прыжка — не думать о нем. Приказал себе: слышишь? Не думать!

Легко сказать — не думать. Пошел на вторую попытку, сконцентрировал внимание только на планке. Вон она — тоненькая, матовая, легкая. А если представить себе, что нет ее вовсе? Прыгай для собственного удовольствия и — повыше… Нет, есть планка, лежит она на крошках кронштейнах, чуть подрагивает…

Взял высоту.

Но как тяжко идет дело! И вроде спал нормально, никаких волнений не наблюдалось, с Дашкой не ссорился, с родителями — мир и благолепие… Перетренировался?

А Валерка Пащенко уже впереди Алика — по попыткам. И летающий Файн впереди. А у Баранова тоже два завала имеются. Остальные участники — подальше, отстали.

Сколько остальных? Раз, два, три… Пятеро. Алик — шестой.

Высота — сто восемьдесят пять. Еще вчера — тренировочная высотка. Как сегодня будет?

Пащенко… Зачастил ногами-ножницами, рыжие кудри — в разные стороны под ветром, толчок… Молодец, Валерочка! Чистым идет, все рубежи — без осечек.

Очередь Алика.

— Отец, толкайся на полстопы ближе к планке.

Обернулся. Александр Ильич стоит, лицо сердитое…

Не оправдывает ваш талантливый ученик надежд… А совет испробуем. На полстопы ближе — значит, отсюда.

Вернулся к началу разбега, сосредоточился.

— Резче разбег!

Это уже в спину крикнул Леший. И Алик припустился к планке, оттолкнулся, перелетел через нее и, видно, задел напоследок: закачалась она, одним концом даже запрыгала на полке. Удержится?.. Удержалась.

Алик полежал секундочку на теплых матах, успокаиваясь. Что ж, вторая попытка на сей раз отменяется. Может, пошло дело, вырвался из заколдованного круга? Будем надеяться…

Вернулся, молча посмотрел на Александра Ильича: как, мол?

Тот сердит по-прежнему.

— Облизываешь планку. Силы где? Шлялся по ночам?

— Спал дома.

— Так я тебе и поверю… Такое ощущение, что ты потерял прыгучесть. Прыгаешь, как приготовишка…

Ушел. Всего хорошего, Александр Ильич. У вас одно ощущение, у Алика другое. Ощущает он, что любите вы одних чемпионов-рекордсменов. Двести пять — такой результат вас устраивает. Сто восемьдесят пять сантиметров — побоку ученика, бездарен он, неперспективен. Обидно…

— Распрыгался, наконец? — спросил Пащенко.

— Надеюсь.

— А может, ты хочешь мне первенство уступить? Спасибо, не приму подарка. Только в день рождения.

— А я авансом.

— Скорее долг отдаешь. День рождения у меня в апреле был.

Посмеялись, и вроде легче стало. И следующая высота уже не казалась Алику неодолимой. Подумаешь — сто девяносто сантиметров. Брали — не промахивались…

Между прочим, хваленый Баранов выбыл из соревнований. Пошел отдохнуть. Похоже, еще одна надежда Лешего не оправдала себя. А почему, собственно, еще одна? Алик-то прыгает и сдаваться не собирается. Сто девяносто, говорите? Подать сюда сто девяносто!..

Пошел Пащенко. Раз, два, три — высота наша!

— Хорошо, Валера!

— Тебе того же, Алик.

Спасибо… Разбежался. Толчок… Ах, черт, опять ногу не вытянул вовремя…

— Алик, у тебя зад не поспевает за всем прочим.

— Чувствую.

Прав Пащенко. А почему не поспевает? Не хватает толчка? Сильнее надо? А сильнее вроде некуда…

Файн, между прочим, тоже сбил планку. И тоже задом. Хоть слабое, но утешение.

Вторая попытка. Разбег… Не получилось. На этот раз Алик сбил планку грудью, даже не допрыгнул до высоты.

Пришел страх. Что-то больно сжималось в груди, как перед экзаменом — бывало такое знакомое ощущение! — когда из тридцати билетов пять не успел выучить. И думаешь с замиранием сердца: а вдруг попадется как раз один из пяти? Здесь то же: а вдруг не возьму высоту?

Утешал себя: вздор, высота обычная, привычная высота. Но сороконожка уже принялась за отвлекающий внимание подсчет, а страх делал ноги ватными, беспомощными: не то чтобы толкнуться как следует — и разбежаться-то трудно…

Короче, не взял высоту. Снова сбил планку, пошел к своему стулу, молча одевался.

— Уходишь? — спросил Пащенко.

Он понимал, что товарищу сейчас не нужны утешения. Особенно от того, кто счастливо продолжает прыжки, претендует на победу.

А ведь все вышло по-пащенковски: подарил ему Алик первенство в счет грядущего дня рождения. Нет, не подарил — в борьбе уступил, с великой неохотой, с душевными муками. Уступил, потому что оказался слабее — он, Радуга, который Пащенко до сих пор за равного соперника не считал!..

— Пойду. Счастливо допрыгать.

— Я позвоню.

— Ага.

Пошел вдоль гаревой беговой дорожки к раздевалкам. Уже ныряя под трибуны, обернулся, увидел: Пащенко преодолел сто девяносто пять сантиметров, бежал от планки, высоко, по-чемпионски, подняв руки.

Алик не понимал, почему он, одолевавший на тренировках два метра пять сантиметров, не сумел показать здесь хотя бы близкий результат? Двадцати сантиметров до собственного рекорда не допрыгнул. Почему? Почему? Почему?..

А если…

Нет, не может быть! Алик даже головой затряс, как намокший кот. Здесь что-то иное — обычное, спортивное.

И все же другого объяснения не было: дар пропал. Без предупреждения, без снисхождения — как и было обещано.

Когда Алик нарушил условие? Вроде не было такого — не солгал никому. И вдруг вспомнилось: стройка, комната на втором этаже, бидон с краской, разбитое стекло…

Он же обманул прораба, спасая Дашкину честь! Ну и что с того? Главное — обманул, а причины обмана никого не интересуют. Как сказано: «ни намеренно, ни нечаянно, ни по злобе, ни по глупости, ни из жалости, ни из вредности».

Но ведь три дня с тех пор прошло, а дар исчез только сегодня. Сегодня ли?..

В Алике боролись двое: один — испуганный, сопротивляющийся, не верящий в беду; другой — холодный, рассудительный, все понимающий. И этот «холодный» знал точно: в последние дни на тренировках Алик в высоту не прыгал. Только — бег, перекладина, физические нагрузки на воздухе. А дар, естественно, исчез как раз в тот момент, когда Алик произнес сакраментальное: «Моя работа, товарищ прораб!»

Хотел быть рыцарем? Будь им, на здоровье! Только прыгать-то уже не придется. Ходи по грешной земле, дорогой рыцарь Радуга…

И, только подъезжая к дому, сообразил: а как же сто восемьдесят пять сантиметров? Взял он их или нет? Выходит, что взял: дело наяву происходило, при большом скоплении свидетелей. Без всякого дара взял, сам по себе…

18

А ночью Алику снова приснился вещий сон — пятый по счету за такое короткое время. В самом деле, другим за всю жизнь и одного вещего сна не положено, обычные донимают, а пятнадцатилетнему гражданину — сразу целых пять. Да приплюсуйте к тому сеанс телепатии — на уроке по литературе, когда «нечистая сила» общалась с Аликом посредством школьного сочинения. Явный перебор.

И тем не менее — пятый сон.

Будто послала мама Алика на рынок — картошки купить, редиски, лука зеленого, петрушки, укропа. Помидоров — если недорогие. А Алик двугривенный в кармане заначил — на семечки.

Идет он вдоль рядов, выбирает редис покрупнее. У одной тетки хорош, крепок, да мелковат. У другой — крупный, но стриженый — без хвостиков. А Алику редиска в пучках нравится. И вдруг — есть, голубчик. Как раз то, что хотел, что доктор прописал, как говорится.

— Почем редиска? — спрашивает.

— Пятачок пучок, — слышит в ответ.

Удивился: что за цена такая странная? Больно дешево. Посмотрел на торговку — ба, знакомые все лица!

— Здрасьте, бабушка.

— Здоров, коли не шутишь, — отвечает ему торговка, в которой — как мы уже поняли — Алик признал веселую старушку из трубинского леса, могущественную бабу-ягу, властительницу Щелковского района, а может, и всего Подмосковья. Кто знает?..

— Поговорить надо. — Алик строг и непреклонен.

Но и бабка не сопротивляется.

— Да я для того и на рынок вышла.

— А редиска как же? — удивляется Алик.

— Камуфляж, — бросает бабка, — чтоб не заподозрили враги.

Алик не выясняет у нее, каких врагов она опасается. Просто спрашивает:

— Где побеседуем?

— А здесь и побеседуем, — чуть ли не поет бабка. — Ты за барьерчик зайди, сядь на бочечку. Она хоть и сырая, зато крепкая.

Алик ныряет под прилавок, ощупывает бочку.

— Что там?

— Огурчики, — суетится бабка. — Тоже для камуфляжа.

— Малосольные?

— Они. Никак, хочешь?

Любит Алик хрупать малосольным огурцом, трудно отказаться от искушения.

— Пожалуй, попробовал бы, — борясь с собой, говорит он и тут же сурово добавляет: — Для камуфляжа, конечно.

— Да разве я не понимаю? — Бабка достает огурец — крепкий, лоснящийся от рассола, в мелких пупырышках, а к нему — горбуху черного хлеба. Царская еда!

Алик даже забыл, зачем ему баба-яга понадобилась. Но ничего, зато она помнит.

— Как соревнования прошли? — интересуется.

— Плохо, — отвечает Алик с набитым ртом.

А бабка-иезуитка хитренько спрашивает:

— Что так?

— А вот так. Ваша работа?

— Отчасти моя, — серьезно говорит бабка. — Отчасти — коллеги постарались.

— Какие коллеги?

— Ты с ними знаком. Почтенный джинн Ибрагим Бекович Ибрагим-бек и уважаемый профессор, доктор наук Брыкин.

— А вы и Брыкина знаете?

— Не имею чести, — поджимает губы баба-яга. — У него другие методы волшбы — современные, научные. И другой круг общения — чисто академический.

Чувствовалось, что бабка не одобряет ни научных методов Брыкина, ни его коллег-академиков. Не любит нового, по старинке жить предпочитает.

— Чем же я вам помешал? — В голосе Алика слышится неподдельное горе. — Прыгал себе, никому о вас не рассказывал…

— А рассказал бы — поверили?

— Нет.

— То-то и оно. Ты нас, внучонок, сюда не приплетай. Предупреждали тебя: соврешь — прощайся с даром. Предупреждали или нет?

— Ну, предупреждали… Что ж я, нарочно соврал?

— А то нечаянно? — возмущается баба-яга. — Все продумал, прежде чем на себя напраслину взять.

— Так ведь напраслину…

— А нам какая разница? Есть факт.

— Даже суд не берет в расчет голый факт, всегда рассматривает его в совокупности обстоятельств, — сопротивляется Алик. — А у меня налицо — смягчающие обстоятельства.

Баба-яга ловко отрывает от пучка головку редиса, трет ее о рукав телогрейки, кидает в рот, хрустит. Говорит равнодушно:

— Обратись в суд. Так, мол, и так, обдурила меня баба-яга, отняла умение прыгать через палку, не вникнув в суть дела. Подойдет? — и хрустит редиской, и хрустит. Прямо как орехи ее лопает.

Алик отвечает:

— Вы меня не поняли. Я про суд для примера сказал.

— И я для примера. Пример на пример — копи опыт, пионер.

— Я — комсомолец, — почему-то поправляет Алик.

А она и рада поправке.

— Тем более. Где твоя комсомольская совесть? Обещал условие блюсти? Обещал. А нарушил — плати.

В ее руке, откуда ни возьмись, появляется еще один огурец. Она протягивает его Алику, и он машинально начинает хрустеть — не тише, чем баба-яга редиской.

— И потом, чего ты суетишься зазря? — спрашивает она. — Тебе дар просто так отвесили, а ты его зачем-то начал тренировками подкреплять. Наподкреплялся до того, что и без дара выше головы сигаешь. А ведь еще месяц назад не мог. Не мог, внучок?

— Не мог.

— А сейчас можешь. Ну и прыгай себе на здоровье, Дашке на радость. Тренируйся — «по мастерам» запрыгаешь. Без нашей помощи.

— Не запрыгал же…

— Да ты, милый, совсем обнаглел. За паршивый месяц Брумелем захотел стать? А вот фиг-то!

Вокруг них живет базар, живет своей угодливо-равнодушной жизнью. Вокруг них продают и покупают, разменивают десятки на рубли, а рубли на гривенники. Вокруг них спорят и ссорятся, милуются и ругаются, ликуют и страдают, и никому нет дела до крепкой бабки в телогрейке и валенках и ее внучка-переростка. Но вот кто-то останавливается рядом, щупает бабкину редиску.

— Почем овощ?

— Обед у меня, — огрызается баба-яга. — Не видишь, любимый внучок мне полдник притаранил. Имею я право на обеденный перерыв, имею или нет?

Перепуганный страстным напором покупатель немедленно соглашается, теряется в толпе, а довольная баба-яга обращается к Алику:

— Вот что, милый, иди-ка ты домой, отоспись как следует — без сновидений. Забудь о неудаче на этих… состязаниях. Бери поутру свою Дашку распрекрасную, катай ее на речном трамвае, редиской угощай. Отдыхай, в общем. А отдохнув, начинай прыгать. Ведь есть у тебя план, что лесной тренер составил, ведь есть?

— Есть.

— Осваивай. Под лежачий камень вода не течет. И забудь о вещих снах напрочь. Не будут они тебе больше сниться. Никогда в жизни.

Она гладит Алика по волосам заскорузлой, разбитой работой крестьянской рукой. Да и в самом деле, откуда у нее маникюру взяться? Дрова наруби, печь протопи, редиску-картошку прокопай, прополи, корову подои — тяготы. А колдовство — это так, забавка…

— А зачем вы мне явились? — недоумевает Алик. — Зачем эти сны?

— Глупый, — улыбается баба-яга. — Очень ты своей слабостью в физкультурной науке расстроен был. Помнишь: мщения возжаждал? Ну, решили мы тебе помочь…

— Помогли, называется, — саркастически замечает Алик.

— Неблагодарная ты скотина, — возмущается баба-яга. — А то не помогли? Работать мы тебя научили, а это — главное. А насчет высоты — не расстраивайся. Что тебе твой Фокин сказывал? Брумель в пятнадцать лет всего на сто семьдесят пять сантиметров прыгал. А ты у нас сто восемьдесят пять запросто убираешь, — помолчала, вспомнила: — Да, кстати: ты Фокина держись, друг он настоящий… Да и рыжий энтот — тоже ничего. Хотя и пижон… Ну, а Дашка — совсем золото. Сколько людей хороших мы тебе подсунули…

Поморщившись от неблагозвучного «подсунули», Алик замечает:

— Фокина с Дашкой я и раньше знал.

— Знал, как же. Знаком был, а не знал. Это, внучок, глаголы са-авсем различные. Ну иди, иди, тебе просыпаться пора. Возьми редисочки в сумку, отсыпь поболе — для камуфляжа…

И Алик уходит. Но вспоминает что-то, возвращается.

— Бабушка, а почему вас трое было? Неужто кто-то один не справился бы? Скажем, вы…

— Почему трое? — вопрос явно поставил бабу-ягу в тупик. Она даже в затылке поскребла — через платок. — Кто его знает… Видать, для таинственности, для пущей наглядности. — Вдруг рассердилась, закричала: — Трое — значит, трое! Три — число волшебное. Три медведя. Три богатыря. Три желания. Три толстяка. Три товарища… А ну, дуй отсюда, пока не сварила!

И тут Алик уходит окончательно.

И просыпается.

19

Великая сила — привычка. Казалось бы: каникулы, валяйся — не хочу. А проснулся в семь утра. Зарядку сделал. По набережной побегал. Покряхтывая, стоял под холодным душем, вызывая уважение у отца (он еще в постели нежился) и щемящую жалость у матери (она завтрак готовила).

Только-только из-за стола встали — звонок в дверь. Лучший друг Фокин явился — не запылился.

— Привет!

— Здорово.

— Что случилось?

— А что случилось?

— Ты мне невинность не строй, — рассердился Фокин. — Докладывай: почему проиграл?

— Знаешь уже?

— В «молодежке» информация напечатана.

— Что пишут?

— Первое место у Пащенко. — Достал из кармана смятую газету, прочитал вслух: — «К сожалению, юный и перспективный спортсмен Александр Радуга, о котором наша газета рассказывала читателям, не сумел показать хорошего результата и не попал в тройку призеров». Почему не попал?

Версия имелась, придумывать нечего. Да и врать нынче можно без опаски.

— Перетренировался.

— Говорил я тебе…

Алик не помнил, чтобы Фокин говорил о том, но удобней согласиться, не спорить.

— Дураком был, не слушал умных речей.

— Теперь слушай. Собирайся — едем в Серебряный бор купаться.

— Не-а, — лениво сказал Алик. — Дома останусь, — подумал, еще раз соврал: — Отец просил в бумагах помочь разобраться.

— Надолго?

— На весь день. (Врать так уж врать.)

— Жалко… А может, выберешься? Попозже…

— Если только попозже. Скорей бы уходил лучший друг, хотелось побыть одному, подумать кое о чем, а поедешь с Фокиным — разговоров не избежать, всяких бодреньких утешений, восклицаний типа: «Все еще впереди!»

— Постарайся, старикашка, будем ждать.

Скрылся. Только дверь за ним захлопнулась — телефон трезвонит. Вешалка прорвался.

— Привет!

— Здорово.

— Что случилось?

— А что случилось?

Сложилось неплохое типовое начало беседы-соболезнования. Но дальше Пащенко ушел от фокинского варианта.

— Я тебе вечером звонил, а ты уже спать улегся.

— Устал как собака.

— Видно было.

— Поздравляю тебя с победой.

— Надолго ли? Ты к осени совсем озвереешь, на двести десять летать станешь. Как кенгуру.

— Кенгуру прыгают в длину, а там другие рекорды. Боб Бимон: восемь метров девяносто сантиметров.

Теперь Алик уел Пащенко. Пустячок, а приятно. Хотя кто его знает: Вешалка мог с кенгуру нарочно подставиться — для утешения…

— Сдаюсь, эрудит. Двинули в Нескучный сад?

Конец разговора — по типовому варианту.

— Не могу. Отец просил помочь разобраться в бумагах.

— Вечерком увидимся?

— Звони…

Сострадатели… Что-то Дашка запаздывает, не звонит — пора бы. Она тоже «молодежку» выписывает. А, вот и она, Дарья свет Андреевна…

— Алик, что ты делаешь?

Ни тебе «здрасьте», ни тебе «что случилось?»…

— Говорю с тобой по телефону.

— Неостроумно.

— Зато факт.

— Алик, поехали к нам на дачу, шашлыки будем жарить, в лес пойдем, там лес хороший, светлый, хулиганов нет…

Умница Дашка! Ни полсловечка о вчерашних соревнованиях. Чего-чего, а такта ей хватает.

— Дашк, не могу я.

— Почему?

Врать Дашке по шаблону Алик не собирался.

— Есть дело.

— Какое? Секрет?

Ну, какие у Алика от нее секреты? Но говорить не стоило: увяжется с ним, а хотелось побыть одному.

— Потом скажу. Вечером.

— Тогда я тоже не поеду на дачу. Дома посижу. Дождусь, пока позвонишь.

Такой жертвы Алик принять не мог.

— Не выдумывай глупостей. Поезжай, тебя родители ждут. А часам к семи вернешься. Сможешь?

Обрадовалась:

— Конечно, смогу.

— Тогда я вас целую. Физкультпривет.

Собрал отцовскую сумочку, с недавних пор перешедшую к сыну по наследству, закинул ее за спину.

— Ма, к обеду буду.

И отправился знакомой дорожкой в школу. Поздоровался с нянечкой, спросил: открыт ли зал? Переоделся в пустой раздевалке. Никто сюда не заглянет. Нянечка информировала: безлюдно в школе. Половина учителей в отпуск разошлись, а остальные — кто не успел уйти — раньше полдня не заявятся: нечего им здесь делать.

Притащил из подсобки в зал маты: тяжело, конечно, одному, но посильно. Установил стойки. Высоту определил: сто семьдесят пять сантиметров. На ней вчера впервые споткнулся, с нее и шагать решил. Размялся хорошенько. Отмерил разбег. Пригляделся, где толкаться станет. Пару раз с места на планку замахнулся: вроде руки-ноги шевелятся. Можно начинать.

Разбежался, стараясь держать шире шаг, толкнулся в полную силу — шел, как на рекорд. И прошел над планкой — не шелохнулась она. Полежал на матах, улыбался, смотрел на высокий потолок — весь в грязных разводах, как небо в облаках. Лето — время ремонтов. Забелят маляры облака на потолке — смотреть не на что будет.

Вскочил, снова разбежался, полез на высоту и… Что за чертовщина: только что одолел планку с привычной легкостью, а сейчас — вот она, лежит рядом на матах. Почему?

— Левая нога у тебя, как чужая…

Резко вскочил с матов: кто сказал? У стены на низкой скамеечке сидел Бим.

Алик уставился на него, спросил глупо:

— Откуда вы взялись?

— Из двери, — сказал Бим и встал. — Будем прыгать по порядку. Начнем с техники. Она у тебя минимум пять сантиметров съедает. Спусти планку на метр шестьдесят.

— Не мало ли? — попытался сопротивляться Алик, но Бим мгновенно пресек сопротивление:

— В самый раз. Не до рекордов пока. И не спорить со мной!

И Алик покорился Биму. Более того: покорился с непонятной радостью, как будто отдавал свою судьбу в хорошие руки. Как щенка.

Только спросил:

— Как вы думаете, что-нибудь получится?

— Из чего? — не понял Бим.

— Ну, из меня…

Бим по-прежнему недоумевал:

— Ты же прыгал на двести пять сантиметров?

— Прыгал… — не объяснять же ему, с чьей помощью прыгал.

— А будешь выше. Иначе я на тебя время не тратил бы. И чтоб осенью обставить Пащенко! Не как вчера…

— А откуда вы знаете про вчера? — спросил и сам удивился: что ни вопрос — глупость несусветная. А ведь вроде малый — не дурак…

— На трибуне сидел, — язвительно сказал Бим. — Ряд двенадцатый, место тридцать второе. Еще вопросы ожидаются?

— Нет, — засмеялся Алик. Легко засмеялся, без напряжения. Как будто и не было вчерашнего провала и жизнь начиналась только сейчас — в этом светлом и прохладном школьном зале.

— А раз так, начнем помаленьку.

И они начали. И тренировались всего полтора часа; больше Бим не разрешил. Сказал:

— Хватит надрываться. Нагрузки надо прибавлять постепенно. Придешь завтра в десять ноль-ноль. Идею уяснил?

— Уяснил, — ответил Алик.

А после обеда закрылся в своей комнатенке и написал стихи. Такие.

Один сантиметр — как прелюдия боя.

Один сантиметр — и кончается планка.

Разбег и… паденье, как плата за плавность

Полета. А планка уже под тобою…

Трибуны кипят торопливой рекою

Под небом, смешно облаками измятым.

Один сантиметр остается невзятым.

Один сантиметр до чужого рекорда.

Так в планах — как с планкой.

И в спорах — как в спорте:

Без жалости схватка и без сантиментов.

Но вдруг не хватает всего сантиметра

(Проклятая планка!..) для взятья рекорда.

И что остается? Постыдность побега?

Беспечность уступки? Покорность расплаты?

Нет! Снова упрямо взлетаешь над планкой…

Какое желанное слово: победа!

Прочитал себе вслух, подумал: неплохо получилось. И главное, с ходу, залпом. Есть, конечно, шероховатости, рифма не везде удалась. Отец скажет: мыслишка — из банальных. Так ведь не для печати писал — для себя. А для него сия банальная мыслишка сейчас — самая важная, самая главная.

Кто прыгнет выше Радуги?

Да сам Радуга и прыгнет.

Сам.

Без помощи вещих снов, без мистики, без антинаучной фантастики. А кто не верит — пусть кусает локти: приятного аппетита.

На радостях позвонил Дашке.

— Ты дома? А я стих написал…

— Ой, Алик, прочитай!

— Когда?

— Немедленно.

— Тогда жду тебя во дворе через минуту.

— Через полминуты… — повесила трубку.

Через полминуты — это он успеет. Сунул в карман листок со стихами, хлопнул дверью — чуть штукатурка не обвалилась. Помчался вниз, перепрыгивая сразу через три ступеньки — все-таки шестой этаж, а не четвертый, у Дашки — преимущество в расстоянии. Бежал — улыбка в поллица. Шуму — на весь подъезд, как только жильцы терпят. Выскочил во двор, а Дашка уже стоит ждет, тоже улыбается.

Ох, и счастливый же человек, этот Алик Радуга, позавидовать можно!..

Загрузка...