Утром того дня в устоявшийся распорядок института внесли сумятицу две телеграммы, каждая с грифом «срочная». Обе были отбиты Сосенковским конезаводом, который требовал назад призовую лошадь.
Сам конь, еще не подозревая о новой вспышке застарелой тяжбы, третий день тосковал по своему жокею. На двери денника, места здешнего его постоя, висела единственная в институтской конюшне табличка:
Между тем институтские, получив телеграмму, преисполненную административной жесткости, стали звонить в больницу, где лежал жокей Толкунов: жив, не жив. Но пока телефонистка долго и без толку, будто с того света, вызывала хоть кого-нибудь на разговор, припомнилась застарелая тяжба с заводскими, и дозваниваться не стали. Ни по первой, ни по второй телеграмме, хотя вторая была послана жокею Толкунову, своему человеку, нельзя было угадать причину спешки.
Так вот складывалось утро, хотя все могло быть иначе, если бы сосенковских сразу, еще позавчера, известили о том, что жокей слег.
Давняя болезнь бралась за жокея каждую весну, едва начинало пригревать солнце. В этот раз она, словно решив испытать человека, долго не покушалась на него и вдруг жадно принялась за свою разрушительную работу. С неделю Толкунов перемогал ее и до того усох и истончился, что на последней выездке пошвырял в траву набор свинчатки, которым доводил вес до нормы — его уже все равно не хватило бы. Прежде, по молодости, от болезни была даже выгода; Толкунов, выдерживая вес, что в жокейском деле почти первейшая забота, обходился без финских и прочих бань, где другие каждодневно сгоняли лишек. Теперь от болезни не стало даже этой малой радости — жокей сгорал; толку ни от лекарств, ни от хороших еды-питья не было, пока не выходил срок.
На последней выездке предчувствие разлуки опечалило обоих. Оба они — человек и лошадь — становились тихими, как бы уходя в прожитое, и неизбежность разлуки печалила одинаково и того и другого.
Фаворит нетерпеливо запереступал, услышав мягкие шаги конюха. Налег длинной шеей на дверь денника, косил горячим глазом. И хотя старик еще не сказал ни слова, по нарочито бодрой его походке, по вымученной улыбке Фаворит догадался: не придет жокей, нет. Резко отвалив от двери, уткнулся головой в угол. И стоял так отрешенно, пока старик разносил воду и задавал лошадям овес.
Конюх выманил его из денника кордой, длинной веревкой. Только на старом манеже, где можно было всласть набегаться, Фаворит забывался. Ступив на прохладную мякоть опилок, он вскидывал голову и плавно, по-кошачьи неслышно пускался по кругу. Работал хорошо, как если бы сам Толкунов стоял в середине манежа, а не старик без силенок, хотя жокей никогда не водил его на корде, выезжал под седлом.
Но сейчас, будто забавляясь, Фаворит взял с места наметом, так что зазевавшийся конюх не сразу завладел кордой. Фаворит сделал круг, еще круг, пока не почувствовал властную руку старика, которая заставила сменить аллюр. Перейдя на рысь, Фаворит пристыженно опустил голову; с этого момента он уже слушался конюха, оберегая его, старого человека, не шалил больше, И старик приноровился к нему, водил коня, довольный им и собой: сердце еще не разучилось принимать чужую красоту и силу, как радость. Чувство лошади, вроде бы и забытое давно, возникло вновь.
Белое тело лошади вытягивалось в полете, и не уследить было за ее легкими, танцующими ногами, когда она меняла аллюр. Глаза старика едва поспевали за ней. Сердце уже не справлялось с игрой потревоженной крови: казалось старику — молодой он еще, совсем молодой. Затуманенным взглядом он ловил лошадь, которая все бежала и бежала, ускользала, как белый дым, снова прояснялась. И вдруг до сладкой и отрадной ясности старик осознал, что между ним и этим конем установилась живая, отогревавшая душу связь.
Солнце светило уже по-дневному, широко и радостно. Достало лучами до зашторенного окна больничной палаты, где жокей Толкунов встречал третье утро. Он лежал на узкой, истерзанной в ночных метаниях койке, медленно засыпал. И желтый свет дня дошел до него как мучительное напоминание о последней зорьке, когда его и Фаворита острая печаль разлуки погнала в красные сумерки. Долго летели они по ветряному раздолью, по гулкой земле… Этой ночью жокей в громком бреду звал лошадь, и лишь под утро успокоила его мысль: Фаворит слышит, ждет. Ни о чем не догадываясь, он заснул. Институтского курьера с телеграммой в палату не пустили.
Тогда сам собой решился вопрос, везти Фаворита сразу или подождать, когда поправится жокей. Институтские уже ссорились из-за него, Фаворита, с коннозаводчиками. Поэтому и в отделах стали гадать: отпустят жеребца или задержат, а если оставят, чем это кончится? Фаворита не все видели в глаза, но кличка его приятно разгоняла утреннюю оцепенелость воображения. Знаком и доступен был другой Фаворит — как бы разъятый на части, в рисунках кардиограмм, в телеметрических записях. За всем этим угадывался отделявшийся от самого коня образ спортивной звезды, ипподромного бойца высшего класса.
И вот, хотя до конца исследований с участием Фаворита было еще недели две, появился приказ: доставить жеребца домой.
Тем же приказом Фаворита сняли с довольствия.
Бумага, быстро пройдя все ступеньки сверху донизу, застряла в руках растерянного заведующего гаражом. Грузить Фаворита было не на что. Спецфургон, о котором было доложено, что он в ходу, стоял наполовину разобранный. Но все решилось само собой, когда появился, чтобы отправиться куда-то, Леха Шавров, шофер самосвала. Взглянули на машину — вполне подходила, с нестандартным кузовом, с наращенными бортами. Отсюда до конезавода, от ворот до ворот, — сплошной асфальт. Комары еще не народились, теплынь…
— Шавров, — сказал заведующий, подойдя к Лехе, который поливал голову из моечного шланга, — ты ведь лошадей возил…
— Ну, — откликнулся Леха. Слышно было в голосе: гулял вчера. — На бойню отвозил, а что?
— Тут не дальше… При строжайшем соблюдении.
— Да я ж отпросился! — вскинулся Леха. — У меня ж дело, вчера еще обмыли.
— Вижу… Но тут пожарный случай, понял?
— Кх-хак! У меня ж тоже горит, черт… Заводские же сами фургон пригоняли.
— Отгул потом дам… Так что подгоняй. — И заведующий добавил: — Выедешь в южные ворота.
Солнце набирало силу, сгоняло с неба живые утренние краски. Странной, шаркающей походкой шел от конюшни к административному корпусу конюх Молчанов, последним узнавший, что Фаворита увозят. Не поверив, шел к заведующему хозяйственной частью, давнему сослуживцу, уточнить. Не застал его, увидел за столами двух новеньких девушек, и почему-то стало ему неуютно перед ними, милыми и опрятными. Не спросив, верно ли, что Фаворита отправляют, как бы уклоняясь от прямого удара, старик сказал что-то о дополнительном пайке для жеребца. И с такой старомодной деликатностью сказал, что девушки даже прыснули, уткнулись в свои амбарные книги. Выяснилось потом, что старик зашел зря: Фаворит среди конского поголовья уже не числился.
Старик вернулся в конюшню. Перед тем как снова вывести Фаворита на проминку, долго скреб совком в своем углу. Набралось овса полмешка — Фавориту в дорогу.
Самосвал Лехи Шаврова на скорую руку приспособили под живой груз. Леха подогнал машину к помосту, обижаясь неизвестно на кого. Он лег грудью на баранку и задумался. Прикидывал, сколько времени займет дорога туда и обратно, если нигде не останавливаться и ехать быстро, — до Сосенок было километров сто сорок. Выходило, что успеет вернуться еще засветло.
Подошел к машине, попросился в кабину Василий Грахов, научный сотрудник; его, видно было, тоже кто-то обидел, но он даже не хлопнул дверью, тихо, будто спросонья поздоровался и вздохнул. Складно сложившийся в уме день, надо же, не обещал теперь ничего хорошего. Почему-то именно ему, Грахову, велено сопровождать лошадь.
Леха сощурился на солнце, на свои часы, спрыгнул на землю и направился к конюшне: пора грузить лошадь.
Фаворит проминался, бежал по кругу манежа. Из опилок кое-где вытягивались бледные побеги овса. Белый жеребец скакал укороченным галопом, быстро выбрасывая и подбирая тонкие, сухие ноги. Старик напряженно следил за его полетом, ловил глазами легкие, ускользающие линии бегущей лошади. Руки его, уже не такие мягкие, какими были, когда старик был помощником жокея, еще не совсем потеряли чуткость. Фаворит охотно слушался, без сбоев менял аллюр, переходя с галопа на рысь, с рыси на галоп. Казалось старику: будет скакать и скакать лошадь и ничто уже не остановит ее.
Леха Шавров с ходу, едва увидев эту картину, крикнул:
— Ты бы дочку свою вот так каждое утро! Чтобы ночью меньше бегала!
И сразу остыл, похоже, смутился. Почему-то уважал и боялся он старика Молчанова, как никого даже из начальства. Было в старике что-то далекое, непонятное для Лехи, а что — не угадать. Будто старик знал о Лехе все, больше того, наперед знал, как он поступит. Сейчас старик словно бы и не слышал его, медленно поворачивался в центре манежа, что-то шептал белой лошади, сам тоже белый — в светлом халате, седой.
Но услышали Леху оба — старик и лошадь. Фаворит засбоил от громкого крика, собрался перейти на шаг, но корда дрогнула, поддержала его; приняв властный посыл, Фаворит стриганул ушами, снова понесся по кругу.
— Грузить пора! — сбавив голос, крикнул Леха.
В железный кузов самосвала была встроена стоечка из обтесанных жердей. Дно устлали подгнившей рогожей, двумя кусками брезента — чтобы не скользили копыта. Обмерить Фаворита не успели — стойка получилась и длинной и широкой.
— Не съезжай с асфальта, особо прошу, — сказал Лехе конюх Молчанов, — не газуй больше тридцати. — Ссутулившись, заторопился в конюшню еще за брезентом: если завести его под брюхо лошади, подоткнуть сена — надежнее.
Грахов уже томился и скучал в кабине. Только раз, когда лошадь, проходя стороной, скользнула по нему терпеливо-печальным взглядом, Грахов пережил что-то похожее на душевную смуту. Не спрашивая себя, отчего бы это, отмахнулся.
К нему, задремавшему, шумно втиснулся Леха, завел машину и нацелился в ворота. Грахов спросонья отметил, как движется со стороны конюшни охапка сена, белеет низ халата, трудно вышагивают сапоги. Покосился на Леху: видит ли старика?
Так, не дождавшись конюха, поехали: сначала тихо и ровно катили вниз.
— «Не больше тридцати»! — передразнивая старика, проговорил Леха. — А меньше не хошь? Да я с людьми в кузове…
— Нельзя его трясти. Конь призовой, — сонно откликнулся Грахов.
— Лошадь, значит, жалко, — окончательно расстроился Леха. — Вот меня бы кто пожалел!..
И ступней, лежащей на педали акселератора, он как бы подстегнул машину.
Фаворита сдернуло и отбросило на заднюю поперечину, она сухо треснула, но удержала его. Тугой ветер ударил в глаза, выдавил слезы. Хорошо хоть, Фаворит не успел испугаться. Низко нагнув голову, он загородился от ветра.
Фаворита, по-видимому, удивило, почему машину рвануло так резко — кругом было ровно. Никто не гнался, не толкнул ее сзади. Теперь она не дергалась, но скорость была большая, и Фаворита будто припаяло к перекладине, ехал он полусидя. Ноги у него занемели. И стала неметь холка — сначала ей сделалось холодно до мурашек, потом жарко, и в том плотном жару выделялись тонкие жгучие иголки; и вот все: холка отнялась. На случай, если упадет, Фаворит косил глазом под ноги.
Он еще не знал, что скоро будет поворот. Что он куда опаснее поворота на ипподроме, где дорожка в закруглении наклонена для удобства под углом в двенадцать градусов — не занесет даже на полных махах.
Постепенно расшатывалась, скрипела и скользила к заднему борту стойка. Фавориту повезло: сзади засигналила машина. Не дорогу просила уступить, а предупреждала того, кто в кабине. Самосвал сбавил ход. Фаворит подался вперед, выпрямил затекшие задние ноги, отдышался. Ветер нес спереди запахи леса, молодого цветочного меда и молока; запахи были слабые, дальние и могли просто почудиться Фавориту.
Блеклая голубоватая дорога бежала по вспаханному полю, и только за холмом, в раскаленной золотистой дали, угадывались зеленые пятна.
Фаворит успокоился и ехал навстречу вольному простору, теплому ветру.
И снова мерещились ему, хмелили голову запахи трав, отогретых солнцем.
Казалось, долго так будет катить машина и до конца дороги будет Фаворита обмывать упругий и светлый воздух. Много-много холмов промчится мимо, пока не обозначится красными кирпичными стенами родной завод.
Но за подъемом, когда в глаза плеснул облегчающий прохладный свет леса, самосвал резко свернул на проселок. И хотя скорость была не та, что прежняя, Фаворита швырнуло к борту.
Услышав шум в кузове, Грахов проснулся, коротко стукнул по Лехиной руке. Леха нажал на тормоза.
— Ничего не понимаю. Зачем сюда? — сказал Грахов.
— По привычке, — ответил Леха, спрыгивая ка землю. Взглянул на Фаворита, только что ставшего на ноги, сказал: — Все в норме. Правда, с носа у него капает…
— Безобразие, — сказал Грахов, тоже выходя на обочину. — Я вздремнул, поскольку не предполагал…
— Ну, завел панихиду… — оборвал его Леха. — Люди вон бьются на дороге, и то ничего.
Фаворит стоял и понимал, что говорят эти двое о нем. Кровь из рассеченной губы тяжелыми каплями шлепалась на дно кузова.
Грахов увидел, что лошадь смотрит на него, отвернулся и затянул узелок галстука.
— Тише надо ехать, Шавров, — сказал он. — Вернемся на асфальт.
— В пятницу грузовая на мотоцикл налетела, — говорил Леха. — Муж с женой ехал. Сам видел.
— Ну и что? — сказал Грахов.
— Жену насмерть. А этот всю жисть на лекарство будет работать.
— Кто же виноват? — уже заинтересованно спросил Грахов. — Пьяный вел грузовик? Или как?
— Трезвый был… — не сразу ответил Леха. — Нечего все на пьянку валить. А ехать лучше по этой дороге, тут ближе.
— Мне бы пораньше вернуться, — сказал Грахов.
— Об чем и речь идет, — повысил голос Леха, глянул на проселок, вздохнул: — Тоска, конечно. Но дальше, за селом, гравий пойдет.
— Вы уверены, что срежем?
— Ежели научно тебе объяснить, по гипотенузе поедем, ясно?
Фаворит следил за ними, знал, что о нем уже забыли; боялся прозевать момент, когда машина тронется. Стоял он теперь на голом железе. Пока вставал, цеплялся подковами за мягкое, подстилка скатилась, уползла из-под ног. Чутьем догадываясь, что ни один из двоих не подойдет к нему, он ни одним движением не выдал своего беспокойства, а только смотрел.
— Ишь, как зенки таращит, — сказал Леха, заметив напряженный, выжидающий взгляд лошади. И мягче, скорее для Грахова, добавил: — Не нарочно ж я. Ну, каюсь…
— Раньше надо было думать, Шавров, — упрекнул его Грахов. — Вы же опытный водитель…
— Маюсь я, — тихо и вяло сказал Леха. — Башка трещит, руки-ноги трясутся. Перебрал вчера…
Грахов опустил голову, поскреб носком ботинка засохшую, выдернутую грейдером дернину; то ли смутило его, то ли позабавило Лехино откровение, не поймешь. Самому Лехе показалось, что он все-таки разжалобил Грахова, чего еще надо?
Постояли еще, глядя в дымчато окаймленную лесом даль, в добела выцветшее небо. Потом Леха, словно боясь разнежиться, передернул плечами, нахмурился и шагнул к машине.
Сели, поехали. Самосвал запрыгал по ухабам, сразу поднялась пыль — высоко, густо. Повалила по ветру, обогнала машину, и Леха поднажал — и так нечем дышать. До Починок, где жил кореш, еще с прошлой зимы задолжавший пятерку, порожняком полчаса езды. Учитывая груз, Леха накинул десять минут, потом ему показалось: много, хватит пяти. Как бы не закрыли — сев не кончился! — магазин. Еще одно беспокоило его: застанет ли дома кореша?
Солнце било сбоку, припекало плечо, тупо ныл затылок. Временами, когда передние колеса срывались в выбоины, острая боль как бы простреливала голову, подгоняла Леху.
Опять забился в угол, по-детски слабо вздрагивал во сне Грахов.
Фаворит путешествовал не первый раз. Он давно привык к железнодорожным вагонам, в которых его возили на конские испытания, как только начинался новый сезон. Чаще всего ездил Фаворит в лошадиных фургонах. Отправляясь в путь, далекий или близкий, он терпеливо сносил мелкие дорожные неудобства, зная, что потом, когда сойдет на землю, набегается и надышится всласть.
В памяти его, хорошо отличавшей каждую поездку от другой, все прежние дороги вытянулись в одну, длинную, светлую. Она-то и виделась ему сейчас, загораживая дорогу теперешнюю. И память, чтобы поддержать его еще и еще, занялась прошлым — то была весна годом раньше. Такая же солнечная, зеленая, как эта.
В вагоне они ехали двое, Фаворит и Толкунов. Жокей кормил его овсом и сеном, расчесывал гриву. Фаворит помнил его руки, мягкие, угадывающие, где боль, теплые.
Перед станциями, когда Фаворит настораживался, ожидая лязга буферов, жокей рассказывал ему какую-нибудь историю. Может быть, сказку. Подступал близко, обнимал и нашептывал на ухо что-то смешное или страшное; и Фаворит, хотя понимал не все, кивал головой, слушал, заслушивался, не замечая, как поезд останавливается. Бывало, Толкунов, устав ходить рядом в своих неслышных жокейских сапогах, ложился на сено, брал книгу и читал вслух, и голос его угасал постепенно — он засыпал. Замирал и Фаворит, и боязно было ему в те минуты невольным всхрапом потревожить жокея.
Так они ехали день, ночь, еще день, потом после недолгой езды в фургоне Толкунов вывел Фаворита в прохладные сумерки. Фаворит увидел ипподром, цветные флаги на высоких шестах, тревожно запереступал. Откуда-то появились дети, шумно окружили, называя его по имени, протягивая к нему тонкие ручонки — угощали сахаром, конфетами.
Утром была пробная скачка. Беря второй старт, Фаворит понял, что ждет его настоящая скачка — полевая, на шесть тысяч метров с препятствиями. Первый его Большой стипль-чез.
Фаворит бежал, запоминал дистанцию, отмечая каждую неровность. Увлекся и не сразу почувствовал, как слабеет тело жокея, недавно перенесшего болезнь. Фаворит испугался за него, сбавил ход, свернул. Постояли в стороне, следили за лошадьми, которые, предчувствуя завтрашнюю трудную работу, тоскливо всхрапывали, ржали. Вдруг Толкунов спешился, разбежался и прыгнул, — перевернулся в воздухе, показал сальто. Он всегда так делал, если Фаворит сомневался, смогут ли они скакать в полную силу.
И все-хаки ночью к Фавориту, запертому в деннике под трибунами, долго не шел сон. Раза два он поднимался на ноги, тыкался горячими ноздрями в решетку, снова ложился. К утру у него разболелась голова. По спине пробегала короткая дрожь, от избытка крови зашумело в висках. И только в загоне, где конюх передал поводья Толкунову, уже бодрому и веселому, с Фаворита снялось напряжение, дышалось легко, свободно.
На параде, за час до скачки, Фаворит, как показалось ему, окончательно успокоился, но вот наступили мгновения, которые всякий раз хмелят голову, — предстартовые. Над полем Большого стипль-чеза празднично озарилось небо; все заиграло, зазвенело кругом, и кони ворохнулись, горячась, выстраивались на линии старта. Фаворит не разжигал себя, но и не сдерживал, пританцовывал на месте, пробуя ногами упругую почву. Будто жглась она под копытами, гнала прочь, в раздолье, но глаза уже вымеривали поле сражения — оно дыбилось препятствиями, дразнило.
После сигнала стартера Фаворит взял с места так резво, что на какое-то время забылся; затем, очнувшись, удивился жестко натянутым поводьям. Он ощутил силу жокейских рук, теперь властных, помогавших ему, Фавориту; слушаясь их, он выровнял бег, точно выбрал точку прыжка, всей мощью задних ног оттолкнулся, взметнулся над плетнем. Он еще слышал, как гудит под ногами других лошадей земля, как посвистывают хлысты, рассекающие воздух, но скоро звуки пропали, и слух его ловил лишь стук собственного сердца.
Жокей пустил его — дал шенкеля, покачал поводьями. Пора! Фаворит, одолев канаву с водой, взял голову скачки.
Расседлывали его в загоне для победителей, покрыли попоной, повели по ипподромной дорожке. В шуме, слетавшем с трибун, Фаворит различил детские голоса, и к горлу его подкатило радостное ржанье, но он удержался, зная, что полагается вышагивать чинно, горделиво. Он перевел взгляд с трибун на жокея, идущего рядом. На пыльную, худую шею, на подшлемник, потемневший от пота. Ему показалось, что жокей пошатывается, слабеет. Круг уже заканчивался, у входа в загон, у весовой, густо толпились люди, ждали. Фаворит подался к жокею в самый раз — рука Толкунова искала опору.
То ли надоело Лехе трястись, то ли побоялся почему-то въезжать в деревню — рывком крутанул баранку, свернул на околицу. В молодой лебеде оставил самосвал, хмуро оглядел четко обозначенные в ясном тихом воздухе крыши, нашел знакомую, подбадривая себя, зашагал. Опасался он не зря: в избе была одна хозяйка. Ни о каком долге она не слыхала. У Лехи подломились ноги, сел на порог, застонал. Не напрасно — хозяйка дала ему взаймы два рубля. С ними Леха и вернулся к Грахову.
Растолкал, дал время опомниться, сказал:
— Будь другом, добавь рупь шестьдесят две.
— На водку, что ли? — недовольно, грубовато спросил Грахов.
— Хотя бы, — проговорил Леха. — Понимаешь, нет у меня сейчас. Этого мусора я долго в кармане не держу.
— Вы же за рулем, — напомнил Грахов.
— Значит, ты меня не знаешь, — обиделся Леха. — Понятно, молодой еще…
Сверху он казался Грахову приплюснутым, вросшим в густую лебеду — с места не сдвинешь, пока не будет денег. Как же иначе?
Леха смотрел спокойно и прямо.
— На троих, — сострил он, глянув на кузов, где Фаворита совсем не было слышно. — Эх, дороги, пыль да туман… — пропел Леха и сплюнул. — Горло хоть прочистим. Быстрее доедем.
Грахов достал кошелек и отсчитал деньги. Подал Лехе и отвернулся. Когда стихли шаги, Грахов вышел из кабины, чтобы размять ноги, и что-то поразило его при виде замершей в кузове лошади. Не сразу догадался, почему не узнал ее: недавно белая, она стала серой от пыли. Дремала или задумалась — последнее Грахов тут же отбросил, — но стояла она в скорбной, почти человеческой позе. Грахов раза два обогнул машину, желая прилечь где-нибудь в тени, но не успел. Возвращался Леха. Пиджак его оттопыривался. Коротким жестом позвал Грахова лезть в кабину; проезжая задами к речке, прищурился на песчаный плес, на блеск воды.
— Так-то лучше, — сказал он, когда колеса, прошуршав по песку, замерли. — Куда торопиться? — Доставая сверток, ведро, подмигнул: — Ну, пошли в тенечек.
— Я подожду, — сказал Грахов. — Только, пожалуйста, побыстрее. Не понимаю… В такую жару.
— Я ить забыл, что ты ученый, — весело улыбнулся Леха. — Она ж вонючая, водка-то. Хотя… На том свете не дадут.
Выдавливая в песке круглые следы, напевая, Леха направился под вербу; звенел ведром, черпал воду, покрякивая, стягивал рубаху, сапоги. И будто провалился — тихо стало. Грахов догадался: пьет. Сам он мало пил водку, от случая к случаю, и хватало ему двух-трех наперстков. Не шла.
И сейчас, подумав о себе чисто, отгородившись от Лехи, Грахов ткнулся лбом в приборную доску.
Но снова, как в институтском дворе, накатило смятение, и Грахов откинулся, открыл глаза. Увидел речку, узенькую, гладкую, затянувшую в петли дымчатые островки краснотала. Истома лежала на всем — на листьях, на песке. Легче не стало, и тишина, и светлая благость тоже давили сердце. Грахов понял отчего: не смог поехать к Марине в Тарабаново, где ждала она его давно, и не потому, что держала его при себе Светлана; сегодня самое время было махнуть к Марине, если бы не этот рейс.
До слуха его долетел Лехин голос, потеплевший, ласковый. Грахов удивился внезапно появившейся в нем злости, которая почему-то пропала, как только он спрыгнул на песок. Духотища… Жмурясь от горячего света, разжигая себя, Грахов двинулся к вербе, где лежал и кричал Леха. Пока шел, отметил, чем тот закусывает, на газете — розовое аппетитное сало, хлеб, соленые огурцы.
— Ну сколько ждать можно? — лениво тянул Леха, не видя Грахова, может быть, вовсе не желая, чтобы тот отозвался, а так, от скуки. — Спишь, что ли, ученый?
— Иду, — сказал Грахов. — Иду, чтобы сказать…
— Потом скажешь, — прервал его Леха, поднимаясь и берясь сразу за бутылку.
— Пить я не буду, — проговорил Грахов, боязливо следя, как из темной бутылки льется в стакан, булькает водка. — Я уже говорил, что надо вернуться как можно быстрее.
— Ишь ты, какой шустрый, — одобрительно сказал Леха. — А я думал, ты только спать умеешь…
— Кроме шуток…
— Бутылку все равно допью, — сказал Леха. — Не здесь, так в дороге. Оставишь, она выдохнется. А мне много. Я ж кричу, надрываюсь: помогите!..
Он жаловался, и не Грахову, а кому-то третьему, кто, будь он рядом, помог бы. Выручил бы. Грахов видел, что Леха уже пьян. Или не столько пьян, сколько уязвлен тем, что Грахов отказался поддержать компанию. Грахову теперь боязно было и пить и не пить. Как перед этим, когда ждал денег на бутылку, Леха говорил всем своим видом: не уговоришь ехать, пока не будет выпита водка. Грахов шагнул в тень — на спину яростно навалился зной. Мельком скользнув взглядом по машине, он с трудом различил склоненную голову лошади, присел.
Фаворита донимала жара. Самосвал стоял среди песка накренившись набок, так что всей поверхностью был обращен прямо к солнцу. Ни пошевелиться, ни сменить ног на косом гладком дне кузова; Фаворит застыл, и пыль на нем притягивала солнечный свет: чем не грязный сугроб? Из-за пыли в глазах Фаворит и видел плохо. Но людей слышал: говорили не о нем. Один, давно подававший голос с берега, уговаривал другого, тот отнекивался, но, как отмечал Фаворит, все слабее и слабее. Потом люди замолчали.
Грахов взял стакан, а Леха медленно съезжал по песку к воде, чтобы не мешать тому справиться с водкой. Уже в воде, как бы собираясь окунуться, Леха одним глазом сторожил Грахова: вдруг захочет выплеснуть. Грахов тоже сторожил Леху, но потом, смутившись, плеснул водку в напряжение открытый рот и проглотил.
Леха шумно окунулся.
Вода заплескалась, протяжно и сладко стонал человек. Фаворит вздрогнул и поскользнулся. Он долго перебирал ногами, ставя их и так и эдак, но лучшего положения не нашел. Горячая спина его подергивалась, будто жила и задыхалась она отдельно, и сильнее, чем сам Фаворит, просилась в тень, к воде. Поморгав, Фаворит ненадолго прочистил глаза, разглядел зеленую воду, плывущего в ней человека, огромную густую тень от вербы…
Грахов как стоял спиной к машине, так и двинулся к воде и сел там на песок. Он приготовился ругать себя за то, что выпил, чтобы, пораздумав, себя же и оправдать: выпил потому, что иначе могли здесь из-за Лехи застрять. Рука его кончила гладить песок, нащупав под жарким его слоем что-то прохладное и нежное. Грахов удивился цветку, который, еще не пробившись в свет, успел набрать его: нераскрытый чашелистник был зелен. Грахову было приятно, что он заметил цветок в песке, что он узнал его, способного к фотосинтезу даже под слоем почвы.
Когда Леха, выйдя из воды, подсел к нему и тоже посмотрел на ямку, Грахов умиленно произнес латинское название цветка, добавил:
— Какая жадность к жизни…
— Это точно, — поддакнул ему Леха, ничего не поняв.
Грахов ощутил, чего не знал Леха, приятную мягкую глухоту. И как ни напрашивался Леха на задушевную беседу, Грахов не отзывался. Он глядел на воду, на дно, где ясно отличались камушек от камушка, смотрел долго, находя в воде, с виду простой, ему лишь ведомую сложность.
Леха уже не приставал к нему, лежал на песке, ни о чем не думая.
Луговой свежестью тянуло с того берега. Раздольная ширь, отгороженная от людей густой листвой, зеленым шумом, хорошо известными запахами тревожила Фаворита. Сгоняя соринки с глаз, он выгибал, сколько позволяла привязь, онемевшую шею, видел луг. Там, казалось ему, все было иное: солнце, небо. Гулял там вольный ветер, гнал по ровной глади короткие серебристые поблески.
Еще недавно жокей Толкунов выводил Фаворита в прохладу раннего сизого утра. Не спеша добирались до поля, где небо раздвигалось, далеко оттесняя край земли. И к нему, недоступному, размытому дымом, скакал Фаворит. И будто бежал навстречу, вырастал лес, еще хранящий ночную мглу. По лесной дороге, по обнаженным корням летели до светлой поляны. Здесь жокей спешивался, бросал поводья. Кружил медленно, слушая птиц. Глядя на него, поставив уши зайчиком, слушал и Фаворит…
В уставших глазах Фаворита струилось и струилось золотистое жаркое небо. Потом оно застыло, оранжево запеклось, и на мгновение Фавориту почудилось: падает оно на него, опрокидывается. Он расслабил шею. В ушах стоял звон. Фаворит снова вскинул голову, еще раз долго смотрел на луг, на полоски бегущего света, и потянуло его туда так сильно, что он, потеряв гордость, длинно заржал.
Леха и Грахов допивали бутылку. Стаканом, где еще оставалось полглотка водки, Грахов черпнул из ведра воды, запил и откашлялся. Грахов услышал, как заржала лошадь, но не обернулся, следил за собой: что делается в нем внутри? Слушал себя и думал: лучше было бы не пить вторую.
Подождав, справившись с собой, вспомнил: Фаворит подал голос.
— Все-таки она умница, — сказал он, оживляясь. — Классная лошадь. Ты ее зря.
— Верно, зря, — легко согласился Леха. — Характер тяжелый. С похмелья я своих дома гоняю. Дурь прет.
— Их на войне семь миллионов полегло. Которые уцелели — на колбасу.
— Верно, нет лошадей, — отозвался Леха, доливая себе остаток из бутылки. — Техника пошла. Сложная, автоматы. Век такой. Возьми самолет…
— Кстати, насчет самолета, — вспомнив, прервал его Грахов. — Та же корова, как сказал один кибернетик, сложнее Ту-104.
— Да ну? Псих, наверно, был. Как же это?
— Надо полагать… — Грахов помедлил, довольный, что озадачил Леху. — Молоко она дает, буренка. Вот в чем сложность…
— Ишь ты, загнул, — изумился Леха. — Хитро… Хотя, взять мою машину, она тоже молоко дает, — подмигнув Грахову, сказал он. — Ты-то ведь понимаешь. Ваш брат, скажем, труды создает, а меж собой, слышал, вроде шутит: детишкам на молочишко. А?
Тоже довольный, прямо посмотрев на Грахова, засмеялся.
— Лошадь хорошая, — повторил Грахов. — И зарабатывает куда больше нас.
— Иди ты!
— Не знал, что ли? Тысяч сто золотой валютой в год.
— Брешешь, — отмахнулся Леха. — Ученый, вот и вешаешь мне лапшу на уши. — Помолчав, расслабленно, ласково сказал: — Но ты парень ничего. Я думал, морду воротит, брезгает.
— Ну зачем, — растрогался Грахов. — Я сам не люблю, когда наш брат чванится… Искупаюсь я.
Он разделся, боязливо вошел в воду. Нырнул в середину течения, поплыл; размашисто, как попало бил руками по воде, лег на спину. Следом плюхнулся в воду короткий, круглый Леха, коротко и кругло похохатывал, пускал пузыри. Расшалившись, стал доставать со дна камни, кидал, пробуя силу руки. Купались до гусиной кожи.
— Как же столько зарабатывает? — спросил вдруг Леха, подойдя к Грахову. — Как?
— Кто? — не понял тот, забыл уже.
— Лошадь.
Грахов сощурился на него, весело потирая мокрую грудь, сказал:
— Пробежит на приз — клади на бочку. — Вдохновился, хвастливо, будто говорил о себе, добавил: — Ты еще услышишь о ней. Она еще покажет всем.
— За что ж ей столько отваливают? — замирая в воде, недоверчиво щурился Леха. Метнул короткий уважительный взгляд в сторону самосвала. — Чудеса!
— На ипподроме был хоть раз? — спросил Грахов.
— На танкодроме был, — нашелся Леха. — Щебень возил по найму. Во где техника. Представь танк… — Он набычился, изобразил. — Новехонький. Так он прет прямо по столбам бетонным, крошит их, как я, скажем, сахар зубами. Силич-ча! Во где гробят технику почем зря… Во где нервы нужны. Глядишь, а тебя аж до кишок пробирает.
— Страсти-мордасти… На ипподроме, там зрелище что надо.
— Прыг-скок… Видел раз по телевизору. Все в кучу — кони, люди. Я, правда, тогда глаза залил, темнота.
— Темнота… — вздохнул Грахов, погружаясь в воду по шею. — Хорошо-то как… Слово «ипподром» еще от римлян идет, — не слушая Леху, будто сам себе сказал Грахов. — Потом уже появились велодромы, танкодромы, космодромы…
— Ну, завелся, — заскучав, протянул Леха.
Он отвалился на спину, отплевываясь, крикнул из воды, из радужных брызг:
— Водичка-то!.. Хах-х!
Легче стало Лехе: день не пропадет зря. Он быстро прикинул, наметил что-то и не стал упрямиться, когда Грахов, вылезая на берег, напомнил: пора сматываться. Показывая, что ловит каждое слово Грахова, ест его глазами, слушается, Леха прытко выбежал на берег.
— Прикажете не одеваться? — обратился он к Грахову. — Не кабина там, душегубка. — И вдруг распорядился: — Воду вылей, ведро захвати.
Повелительный тон вроде смутил Грахова. Он отвел глаза от Лехи и посмотрел на самосвал.
— Есть идея, лошадь напоить, — сказал Грахов. — Она ржала. Не железная.
— Наверно, моя тоже просит, — сказал Леха. — Останется, дольем в радиатор.
Фаворит не шевельнулся, не совсем еще веря, что о нем вспомнили. Позади, забираясь в кузов, громко дышал человек, плескалась, проливалась вода.
Человек срывался, подтягивался, наконец протиснулся вперед. Подтолкнув ведро к Фавориту, взобрался на крышу кабины, смотрел оттуда. Пить Фавориту хотелось давно, он коснулся губами воды. Осторожно, приготавливая себя к тому, чтобы выпить немного, помня, как его однажды опоили. Так сильно, что ноги подломились, упал. Спас его большой шприц — всадили в губу, пустили кровь. Помня это, Фаворит попробовал воду, но пить не смог. Резко подняв голову, раздул тонкие ноздри. На воде плавали радужные пятна, но не от них отшатнулся Фаворит. Ударил в нос, ужалив память, запах водки; перед глазами встал маленький, узкий жокей с папироской во рту, с хлыстом в руке. Им на время заменили жокея Толкунова. Никогда не забыть Фавориту лицо того жокея, острое и опасное, как топор. И запаха, каким веяло от него, когда он приближался, поигрывая хлыстом, в том вагоне, в котором Фаворита везли на испытания, — не забыть. Резкие, жгучие удары — тоже. Будто злобу и лютость хотел он привить Фавориту. До того перестарался, что пользы не было никакой ни ему, ни лошади. В момент, когда Фаворит брал препятствие, жокей потерял стремя, оба упали.
Отходчивое сердце Фаворита простило его, случайного человека, а память — нет.
Сначала Грахов, следивший за лошадью с кроткой, жалостливой улыбкой, замер. Завороженно уставился на лошадь, на глаза с запекшейся по краям черной грязью, отчего они казались подрисованными, как у женщины. На какое-то мгновение у Грахова возникло ощущение гнетущей вины, оно было болезненно, но не страшно. Другое было страшно: сознание, что вина эта копилась долго и долго, изо дня в день откладывалась для ответа, и вот живым упреком и судом за неискупленную перед кем-то вину стала лошадь. И ему вдруг показалось, что лошадь, как только он, Грахов, шевельнется, укусит его. Он почти сквозь слезы пьяно крикнул:
— Укусит она меня!
— Видал! — откликнулся Леха. — Норов свой показывает. — Глянув на застывшую плоскую спину Грахова, достал заводную ручку, протянул: — Держи на всякий случай…
При виде кривой тяжелой палки — Грахов держал ее, не решаясь занести, — Фавориту показалось, что его заставят пить воду силой. Чуть отпрянув назад, он ударом копыта опрокинул ведро.
Грахов выронил заводную ручку, быстро сполз по скосу кабины на капот, не удержавшись, упал вниз, на песок.
— Озверела, что ли? — спросил Леха.
— Оставь меня в покое, — еще не оправившись от страха, простонал Грахов, потирая ушибленный бок.
— Норов свой показывает, — сказал Леха.
Оба подходили к кабине опасливо, будто в кузове затаился человек. Взяв с места рывком, самосвал содрогнулся до самых ржавых креплений, и в шуме не слышно было, устояла лошадь на ногах или нет. С разгона самосвал поднялся на дорогу — на дорогу, которая дыбилась кочками и до дымчатой дальней дали не обещала ни одной живой души.
Судьба заботилась, чтобы он сделался фаворитом, давно — с темного начала. Ходил слух, что его подменили новорожденного, и ходил другой: никакой подмены, в нем возродилась порода.
Родился он в праздничную ночь, и только к утру, когда мать облизала его и высушила своим теплом, поставила на тоненькие гнущиеся ножонки, уже на рассвете увидел его конюх. В ту же ночь родился другой, с виду такой же: беленький, с круглыми и темными, как сливы, глазами. Пока искали дежурного ветврача, оба попали в родильную, ничем сразу не помеченные. Когда конюх, заметив, что оба белой масти, одной кости, спохватился, было уже поздно. Конюх вспоминал, какая из кобыл родила первой: Прелесть или Тальянка, какого жеребенка вынес вначале, — и путал, запутался; боясь за себя, пометил новорожденных на глазок.
Стригунком Фаворит носил кличку Рапид. Был он, как считали, сыном Раската и Прелести — хороших, классных родителей. Но головы кружила другая надежда: ожидаемое потомство Франта и Тальянки — кровь сильного рекордиста в соединении с кровью резвой, гордой ипподромной звезды. Уже в самой кличке, доставшейся их сыну, звучала смутная угроза — Фантом, призрак.
В том, может быть, повезло Рапиду, что до своего часа он оставался как бы в тени. Ни в групповой выездке, ни потом в тренинге его работали не так, как Фантома. Как наследника Фантома торопили к черте, предназначенной давно, едва сошлись его родители, — к славе. Рапид отворачивался, когда видел Фантома после выездок: глаза с мольбой, с безуминкой смотрят в окно денника. Да, слишком жестки шпоры, нетерпеливы руки его жокея. Рапид не то чтоб не любил Фантома, но терпеть не мог, когда еще на гладких скачках тот шел рядом, ноздря в ноздрю, как отражение. Вел скачки Рапид — на силе, ровно, но как его ни посылал жокей, перед столбом он отставал, пропуская Фантома вперед. И всего-то на голову, на две.
Рапид не сразу понял, чего хотят от него люди. Ни шпоры, ни хлыст не пробудили в нем того, что пришло потом. Внезапно, тревожно озарила догадка: хотят, чтобы он побеждал. Он понял, почему люди, сначала тихие на трибунах, меняются, когда скачут лошади. Это красиво, сильно — захватывает дух. Люди смотрят: пролетают над препятствиями, сбиваются в быструю, ускользающую лавину кони; взметываются, мелькают копыта, гудит земля, чиркают-чиркают по воздуху цветные камзолы жокеев, хлысты. Вытягиваясь, уходят к повороту, и на неясном фоне возбужденных трибун слышны всхрапы, вздохи, короткое, сразу оборвавшееся ржание упавшей лошади. И вот они двое в голове скачки — Фантом и Рапид. На последней прямой срывается с трибун, как шквал, зыбится, накатывается, как волна, плотный людской шум. Спереди, сбоку летят, горяча, страстные голоса: одни хотят Фантома; другие — послабее, потише — Рапида. Позади в побитом поле еще бегут, стелются лошади, но их не слышно — ни на дорожке, ни на трибунах.
Но однажды на мгновение все смолкло — трибуны, громкоговорители, даже сама земля. Перед финишем Рапид в неуловимо плавном движении оторвался от Фантома, и несся за его длинным телом, за хвостом белый призрачный след.
На первой этой барьерной скачке Рапид, будто решив, что хватит уступать Фантому, легко ушел от него на пять-шесть корпусов.
Люди решили иначе: была случайность.
Рапид уже значился в списке молодняка для продажи с аукциона.
И был день, была выводка перед аукционом. В комиссии двое новеньких: глава комиссии, тонкий, сухощавый старик с усами и осанкой кавалериста, со взглядом служителя ломбарда; второй — жокей Филипп Толкунов.
Комиссия, сначала полуразбросанная, говорившая вполголоса, постепенно собралась, выжидательно, грустно смолкла — не на празднике… Молодняк был на подбор — кони чистых кровей, классные. Одного за другим выводили под уздцы. Вороные, золотисто-гнедые, пегие, караковые, начищенные до блеска жеребцы и кобылы, будто чуя неладное, пугались, напружинивались. Заслышав имена — свои, родительские, громко произносимые распорядителями выводки, — замирали, навострив уши, ждали, что будет дальше.
Но пока ничего особенного не было.
Приезжий старик говорил что-то негромко, вроде даже не смотрел на очередного коня. Но все знали: он схватывает каждую линию, постав каждой ноги, а последним скользящим взглядом — весь экстерьер. Он советовался, не нуждаясь в советах, с хозяевами; эти знали, чье потомство отдают и почему, старик же полагался на свой опыт и глаз.
Вывели Рапида. Старик по-прежнему, как бы невзначай прищурился на него, сказал что-то. Потом медленно, будто пробуждаясь от тяжелого сна, выпрямил спину, долго смотрел на коня. Холодная, чуточку напускная отчужденность сошла с его лица, оно стало ясным, как если бы от коня легла на него яркая трепетная полоска света. Старик оглядел стоявших рядом. Глаза его остановились на Толкунове. Надо быть самому хоть немного лошадью, чтобы так понимать ее, как понял Рапида старик.
Толкунов был сродни ему: до него тоже дошел загадочно манящий вызов коня, обжег сердце невидимым пламенем.
Всех охватило беспокойство — казалось, белый жеребец знает о глядящих на него людях такое, чего бы они не хотели услышать. Взгляд умен, затаенно дерзок, даже насмешлив. Под тонкой, в яблоках шерстью угадывалась знойная сила, горячий свет струился по гладкому крупу, упругой спине, длинной шее, голубовато плескался в черных шарах глаз. Конь замер, как на картинке, но даже в этой обманчивой покорности чувствовалось ожидание полета.
Послышался короткий, разом снявший тревогу вздох — старик вычеркнул Рапида из списка. Когда жокей Толкунов попросил директора завода дать ему жеребца в езду, никто не удивился. На другой день утром жокей попробовал коня на резвость. Перед проминкой украдчиво присматривались друг к другу. Жокей угощал коня сахаром, похлопывал нежно, седлал. Только раз, уже в круге, жеребец хитро засбоил, поддал снизу крупом: крепок ли жокей в седле? Тот усидел, не наказал — хлыста у него не было, — повел дальше. На прямой дал шенкеля, покачал поводьями. Приняв посыл, жеребец полетел, весь распластавшись, неуловимо быстро выбрасывая и подбирая ноги, радуясь свету, звону ветра. С воробышка величиной фигура человека в конце дорожки прояснялась, казалось, тоже летела навстречу. Знакомый зоотехник, увлекшись, не следил за секундомером — смотрел на ослепительного в беге коня. Еще круг, и засекли время. Спрыгнув на траву, жокей будто задохнулся, не сразу спросил: как? Услышал ответ, ухватился руками за гриву, ткнулся лицом в нее, терпкую, парную. За двадцать лет жокейской карьеры первый раз заплакал. Он не стыдился лошади, которую так долго искал и ждал. Пришло первое, может быть последнее, вознаграждение.
Вот и начали тогда спрашивать, как получилось, что коня чуть не проморгали. Вспомнили и пытали конюха, он отпирался, путался, как и в ту ночь, наедине; и потом уже, чтобы облегчить другим разгадку, заявил: ночь была темная, мог бес попутать. Может, и подменил. Может, нет.
Подобное признание и вовсе сгустило темноту. Темнинка пристала к коню, неразбериха переиначилась в тайну происхождения. Тайна шла впереди коня. А сам он, благородный, с виду хрупкий, будто из снега, источенного ветрами, появляясь следом, ненадолго рассеивал слухи. Ненадолго — до первого старта. Только лошади и самые опытные наездники не обманывались, видя его впервые: вот он, верняк.
Но потом все это было. Пока, как только решили, что Франт и Тальянка его настоящие родители, надо было сменить прежнюю кличку. Жокей Толкунов помнил давнюю традицию: в кличке должны быть заглавные буквы имен родителей. То, что пришедшее на ум слово среди лошадников ходячее, не остановило жокея. Оно пришло, как предвестие, мгновенно и прочно: Фаворит.
Фаворит не справлялся уже со своим занемевшим телом. Упал он сразу, как только машина яростно взяла с места. Передняя поперечина вдавилась в горло. Он попробовал запрокинуть голову, завалиться, но коротко привязанный сыромятный повод вернул его в прежнюю позу. Машина притормаживала на выбоинах, и Фаворит раза два начинал скрести подковами, пытаясь попутными движениями встать на ноги. Напрасно, его сдергивало, когда машина проваливалась в ухабину.
На глаза накатила чернота, рассеялась, снова затмила свет; Фавориту почудилось, будто из густой душной тучи сеется на него мутная горячая влага, сочится по лбу, по глазам, кроваво пузырится на ноздрях. Туча обволакивала, мяла его, ласково приняв на себя боль, усыпляла. Сквозь густой туман промелькивал, падая сверху, солнечный свет, обжигающий, рассыпчатый — будто бросали пригоршнями раскаленные зерна овса. Все тяжелея, наливаясь немотой, Фаворит догадался: так, дразнясь яркими вспышками, уходит жизнь. Не давая угаснуть сознанию, он еще и еще раз дернулся, подмял под себя ведро. Оно легло под брюхо, зато мягче давило шею.
А дорога все стучала снизу, тыкалась кочками в колеса, словно этим могла замедлить скорость самосвала.
Фавориту казалось, дороге этой нет конца, и будет он ехать, не слыша весны, не видя ее солнца и неба, пока не набьются рот и ноздри смоченной пылью, которая запечется в лепешки и удушит. И он не сразу поверил: машина остановилась, заглохла. Отчаянно-радостным усилием выбросив тело, Фаворит поднялся. Стояли в поле, показалось оно Фавориту кроваво-красным. И солнце, набравшее полуденную высоту, тоже было красным, подернулось багровой мглой и тихо звенело, хотя зной в небе убавился. Долго смотреть на сияние Фаворит не мог — пыль заскребла глаза, набежали слезы.
Первым из кабины выскочил Грахов, застенчиво побрел за кювет. Леха постоял тут же, у колеса, тут же прилег: плотный, на траве еще белее, чем на речном песке, голова темная. Возвращаясь, Грахов еще издалека начал смеяться от нелепой, забавной мысли, что Лехины тело и голова долго жили врозь.
— Растрясло меня, — сказал Грахов. — Долго еще по этим колдобинам?
— Кишка тонкая, — охотно отозвался Леха. — Одного вашего, который в котежде живет, я на своем «Запорожце» на рыбалку возил. Так он у каждого столба вылезал. Потешный мужик. Мозги набекрень. Берет торчком, плащ копеечный, в нем и на рыбалку и на работу.
— Лисокомский, что ли? Доктор наук?
— Ну и что, что доктор? — сказал Леха. — Зимой в шапке из кролика. Срам. Мою возьми — каракуль настоящий, за семьдесят целковых. Вот тебе и доктор. Водку тоже не пьет.
— Нельзя же все мерить на свой аршин, на бутылку.
— Бутылка бы не помешала сейчас, — оживился Леха. — Поедем в поселок, сообразим, а? От недопоя мне хуже, глаза бегают.
— Ну нет, — сказал Грахов. — Иначе я сажусь на автобус и домой.
— А лошадка?
Разговор напомнил Грахову что-то другое, и он, кажется, хотел о том сказать вслух, но раздумал. Ему стало скучно, он обвел холодным взглядом Леху, самосвал, недоумевая, почему он здесь — не там, куда его тянуло.
— Ну, скажи, скажи, — поддразнил вдруг Леха, от которого не ускользнуло смятение Грахова. — Что у тебя дома — пожар?
— Человек меня ждет, — вздохнув, сказал Грахов. — Три дня ждет.
— Четвертый подождет.
— Будет уже поздно.
— Кушнова, что ли, Светлана? Что темнишь-то?
— Нет.
— Баба все-таки.
— Не баба, а девушка.
— В Тарабанове ждет, верно?
— А ты откуда знаешь?
— Леха все знает, сколько ни темни. Да ты не бойся. Я не продам. Я еще зимой вас видел, у кафе «Пчелка» стояли. Плохо ты знаешь Леху.
Поднимаясь с травы, Леха легонько хлопнул ладонью по плечу Грахова, как бы снял мимолетным подкупающим жестом остатки волнения. Оба повеселели, быстро влезли в кабину и поехали. Впереди, за широким холмом, обозначилось задымленное небо: там был поселок, бывший районный центр.
Теперь, уломав Грахова, Леха весело сощурился на бойкое место, словно взял его на мушку.
— Видел я вас, — повторил Леха. — Девочка ничего. Игрушка. Поиграться можно. Или для чего другого ты ее держишь?
— Не совсем ясно, что ты имеешь в виду? — сказал Грахов.
— Для баловства или для пользы. Зачем она тебе?
— Это вопрос сложный, — проговорил Грахов. — Нельзя так утилитарно рассуждать.
— А ты не прячься за слова, — сказал Леха. — Ничего тут сложного нет. Я понимаю, вот Светка Кушнова — она для пользы. У нее под ногами земля горит. С такой бабой жить проще. Не особо смазливая, цену себе знает. Бегать не будет, за мужика будет держаться. Если он не тряпка, конечно. А то сразу под каблук. Знаю я ихнее семейство. Как сыр в масле будешь. А с этой игрушкой еще неизвестно, до чего доиграешься. Она ж красивая, верно?
— Красивая, — подтвердил Грахов, становясь рассеянным, нежно расслабленным, как если бы увидел ее сейчас. — Прекрасная.
— Вот и будет она своей красотой жить, — сказал Леха. — Где красота, там не жизнь, а сплошная канитель. Пользы никакой. Говоришь вот: лошадка красивая и талант от природы, а какая нам от нее польза? Наоборот. Хотя вру. Tы-то от нее пользу имеешь. Она тебя кормит.
— Косвенно, да, — согласился Грахов, участвуя в разговоре вполсилы.
— Диссертацию про них пишешь?
Знакомое слово будто толкнуло Грахова, он выпрямился, говоря глазами и всем своим видом, что Леха полез не туда, но что-то помешало ему отдалиться от Лехи. Потом он понял, что причина тому — голые ноги, голый живот, что, как ни смешно, без одежды он не может возвыситься над шофером, который полез в святая святых. Он произнес с издевочкой:
— Пишу сказку про белого бычка. Хочешь знать, как она называется? «Газоэнергетический обмен и метаболизм в пищеварительной системе кобылиц при разных температурах». Не понятно?
— А чего мне понимать, — без удивления сказал Леха. — Я другое понимаю — надо. Не черту лысому, тебе надо. Дураку понятно. И ты понимаешь, что я тоже не одним окладом живу. Кому-то, может, и не нравится. Такой как собака на сене: ни себе, ни другому. Или, как моя Татьянка, по дурости продаст. Дочь у меня, в шестом учится. Задали им сочинение: кто, мол, ваш отец? Что она пишет? Отец продал ворованные доски, напился пьяный, спьяну купил мне пальто. Мне до этого пальта три года расти, не по росту, значит. Прибегает учительница; сует мне сочинение. Что, мол, это значит? Кое-как выкрутился. Хорошо еще, трезвый сидел. Ну, а Татьянке-то я потом всыпал на три года вперед, чтоб знала!
— Так нельзя, — сказал Грахов. — Не тот метод.
— А я так, как учил меня отец язык за зубами держать. Сначала рюмку водки выдаст, потом ремень снимет. И весело, и больно.
Подъем кончился, распахнулась ширь, на ней дымно и тускло тянулся поселок.
— Посмотреть надо, как там лошадь, — сказал Грахов. — И одеться непременно.
— Не бойся, — успокоил Леха. — Я знаю, как проехать. Не первый раз.
— Лошадей возил?
— Кирпич подвозил. Какая разница, тут гаишников днем с огнем не сыщешь. Вы постоите в проулке, а я в чайную сбегаю.
— За бутылкой?
Но Леха уже свернул с дороги, проехал мимо забора, мимо крайнего яблоневого сада, завел самосвал на пустырь. Пока Грахов искал сложенную у ног одежду, Леха, натянув штаны и рубаху, успел убежать.
Вернулся Леха не один. Человек, кативший за ним на велосипеде, отстал у обочины. Леха сел за руль и, разворачивая машину, следил за человеком, тот, медленно вращая педали, поехал впереди. Грахова удивила важность, с какой Леха и незнакомец двигались неизвестно куда. Леха молчал, пока не въехали во двор. Каменный дом, веранда, сарай.
— Лошадь больная, что ли? — спросил хозяин, поставив велосипед в тень. — А то мою скотину заразит.
— Сосенковская, — ответил Леха. — Дорога-то какая… Технику гробишь, себя тоже.
Хозяин с виду казался нездешним, с желтовато-смуглым лицом, но что-то в нем было обтертое, круглое, какая-то особая мягкая неприметность, которая делала его не лишним нигде. Он скользнул взглядом по Грахову так остро, что тот потом долго не мог избавиться от ощущения, будто его взвесили. Будто стрелка весов, незаметно для него показав на деление, чего он стóит, снова замерла на нуле.
Казалось, Леха с хозяином знаком давно, и отсюда приятельская обходительность, отсюда понимание с полуслова. И когда Леха сказал, что лошадь сосенковская, хозяин что-то отметил про себя, успокоился; когда Леха добавил насчет дороги, которая гробит технику, он тоже что-то сообразил.
— Доски у тебя есть? — спросил Леха, не найдя их своими глазами.
— Дверь старая, — сказал хозяин.
— Годится.
Хозяин отправился в сарай.
— Обедать, кажется, заехали, — предположил Грахов, глядя на Леху, чтобы тот подтвердил.
— Угадал, — обрадовался Леха. — Лошадь пока сгрузим, поставим в сараюшке, напоим, накормим. Ей-то тоже отдохнуть малость надо. — Подождав, пока доходило до Грахова сказанное, улеглось, он тихо закончил: — А мы тут съездим недалеко.
— Вот это уж мне не нравится, — сказал Грахов, прохаживаясь по двору. — Вы просто дурака из меня делаете. Что вы надумали?
Голос не сердитый, даже не твердый. Говорил он, как человек, который только готовит себя к окончательному решению.
От Лехи это не ускользнуло.
— Ну и правильно, — сказал он, обрубив разом, а хозяину — он появился с длинной подгнившей дверью в руках — сделал знак, чтобы бросил.
Грахов говорил так невнятно еще потому, что болела голова. Легкий, веселый туман, до этого бодривший, теперь вспухал, давя изнутри. Грахов сел на бревна возле сарая, но голова с пугающей тяжестью клонилась вниз, хоть прямо на навоз.
Леха и хозяин пошептались, ушли в дом, но Леха скоро появился на крыльце, позвал Грахова:
— Иди. Кваску выпей.
Пить Грахову хотелось, и он, помедлив для приличия, поднялся с бревен, пошел следом за Лехой. Перешагнув через порог, невольно одернул пиджак, пригладил волосы, словно по ошибке попал не туда, куда звали. Он увидел черное, блестевшее лаком пианино, ноты с красивой шелковой закладкой, круглый стульчик. Блестел пол, блестели зеркала, стекла в золоченых багетовых рамах, а вот что было в рамах, рассмотреть не удалось — пригласили к столу. Грахов сел, но его все еще тянуло оглянуться на пианино, спросить, кто играет. Хозяин сновал из угла в угол, нежно звенела посуда, и от стола шли нежные запахи моченых яблок, молодой редиски. На запотевшую бутылку Грахов посмотрел равнодушно и не возразил Лехе, когда тот налил и ему.
— Понимаю, не надо, а вот угощают, никуда не денешься, — сказал Леха. — Да и вовремя: клин клином вышибают.
— Помаленьку полезно, — поддержал его хозяин, тоже усаживаясь за стол. — Не пьем, а лечимся. Квас, ребята, прямо из холодильника.
Грахову налили в рюмку из голубого благородного стекла, себе в стаканы. И приятно, и неловко было Грахову оттого, что его выделили, и он, стараясь не морщиться, выпил. Запил холодным квасом, закусил яблоком, редиской, салом, выпил еще. Тяжесть в голове не исчезла, но прежней жестокой боли уже не было, была истома.
Хозяин подал горячую рассыпчатую картошку, нарезал еще розового, как мрамор, сала, и опять выпили. Поднимая третью рюмку, Грахов уже не ощущал запаха водки, не мутило его, как до этого после каждой рюмки. Все, к чему он прикасался, стало мягким на ощупь, щекотало пальцы, мягкими и приятными стали голоса Лехи и хозяина.
— Музыку! — внезапно потребовал Грахов. — Баха!
— Бах-бах! — подхватил Леха.
Хозяин вдруг смутился, но оправился быстро, уклончиво сказал:
— Учиться даже некогда. Крутишься-вертишься.
— Да, — проговорил Леха. — Штучка-то дорогая. — Подумав, добавил: — Ну, не дороже, скажем, мотоцикла «Урал».
— Меня один хотел научить, — сказал хозяин. — Мы на сто первом километре жили. Народу темного жило там уйма. Вот… Ну, играл там один. Музыкант, валютчик. Так он, знаешь, на чем хочешь играл. Возьмет пилу — играет. До того здорово, аж собаки воют. На бутылках еще. Развесит…
— На полных? — перебил его Леха.
— На пустых.
— Это, брат, действительно… Я вот в Киеве прошлое лето был. — Леха напустил на себя важность, приосанился. — Ну, в этой самой были… в лавре. Артисты там поют.
— Богу молятся?
— Да нет. Стоят и поют. Литургию. Ничего, не разгоняют. Плакать, правда, хочется.
— Искусство, — присоединился Грахов. — Таланты и поклонники… Вечная тема. — Не зная, что говорить дальше, желая рассеять сосредоточенность, с какой слушали его хозяин и Леха, продолжал: — Как-то Моцарт, кажется, лежал в своей спальне, слушал, как сын играет по соседству. Играл и не закончил. Оборвал на предпоследней ноте. Ну, скажем… — И он, для ясности выбрав всем знакомое, стал напевать: — Шумел камыш, деревья гнул… Поняли? — спросил он. — Гнул… А нужно было закончить: гнулись.
— «Ись» пропустил, — авторитетно кивнув, сказал хозяин. — Получилось вроде кошки без хвоста.
— Ну и что? — качнулся в сторону хозяина Леха. — Может, надоело, бросил.
— Моцарт лежал, лежал… — продолжал Грахов. — В полночь уже встал, подошел к фортепьяно, ударил по клавише — закончил.
— На «ись» ударил, — догадался хозяин.
— Верно.
Леха насупился, спросил грозно:
— И что этим он хотел доказать? Подумаешь, «ись». Чушь какая!
Грахов хотел пояснить, но не успел, хозяин опередил его:
— А то, что и нам надо ударить.
— Вот! Это я понимаю, — повеселел Леха.
Пили, закусывали, и Грахов постепенно стал пропадать для самого себя, подхватывала его нежная, неустойчивая волна, канала вниз-вверх…
— Знаете, — выговорил он вдруг распухшими, жарко пульсирующими губами. — Как ни странно… лошади иные тоже любят музыку…
Ему стало смешно, легко до одури, запомнил еще Грахов, как подходил к пианино, пробовал играть, листал альбом с фотографиями, сравнивая смуглого пионера с теперешним хозяином, опять смеялся. Потом его куда-то несли, снимали с него пиджак и ботинки, укладывали.
Тяжело сойдя с крыльца, Леха направился к самосвалу. Двустворчатый задний борт был его собственной конструкции, открывался двумя поворотами рычага. Хозяин, подойдя сзади, следил за Лехой недоверчиво, как бы не веря в успех затеи.
— Дверь придержишь, — наставлял Леха, почти засыпая. — Я кузов приподыму. Ну, чего уставился? Ну, закосел малость, пройдет.
Хозяин шевелился вяло, еще и еще раз взвешивая маленькими быстрыми глазами Фаворита. Дверь была прислонена к задней кромке кузова, наклон крутой, но искать иного способа сгрузить лошадь уже некогда. Опять сильно сомневаясь, хозяин хотел возразить Лехе, но тот уже сел в кабину, пустил подъемник.
Кузов дрогнул, Фаворит, сжавшись от толчка и жужжащего звука, подался вперед, заскреб копытами по железу. Смятое плоское ведро, слетев, напугало хозяина. Следом упали на землю заводная ручка, холщовый мешочек, из которого брызнул на траву влажный желтый овес.
Кузов все поднимался, и, как ни старался Фаворит удержаться на месте, его медленно сносило вниз.
Опасаясь не столько за лошадь, сколько за себя — как бы не придавило, — хозяин едва придерживал дверь. Он не сразу заметил, что лошадь повисает на поводе. Последним усилием задних ног лошадь пыталась удержаться в кузове. Дверь отлетела, ноги лошади сорвались, сама она вытянулась в судорогах, захрипела. Хозяин, отпрыгнув на заранее примеченное место, оглянулся сперва на ворота, затем подбежал к кабине. Молча сунул кулак в окно, попал не то в плечо, не то в шею, отчего Леха изумленно и бешено крикнул:
— За что, гад?!
— Висит она, — сказал хозяин придушенным голосом. — Удавится сейчас!
Леха метнулся к лошади, на мгновение отрезвел. Этого мгновения хватило, чтобы понять, что ему, Лехе, грозит.
Лошадь билась на вздыбленном кузове, как огромная длинная, рыба. Что-то охало в ней, собирались в комок, перекатывались мускулы. Она почти доставала землю задними копытами. Голубовато сверкали, стригли траву подковы.
Обратный ход подъемника был холостой, кузов опускался под собственной тяжестью, быстрее — под грузом, если бы он давил на переднюю часть. Леха, сделавшись вдруг тугим и красным, полез под ноги лошади, чтобы, видимо, хоть немного приподнять ее, но от первой же натуги его замутило. Он отполз, скрючился и прохрипел:
— Не стой, дурак! Косу давай!
Хозяин кинулся в сарай. Пока носился туда-сюда, Леха поднялся. Вырвал у хозяина косу, насадил на крепкий сыромятный повод. Коса цеплялась за кожу, гнулась, не резала. Наконец, когда лошадь затихла, Леха зацепил удачно, потянул с вывертом, повод лопнул. Лошадь соскользнула мешком, упала на бок.
Свет долго просачивался в закрытые глаза Фаворита — сначала зеленый сделался красным, знойным, отчего голова разогрелась, размякла. Сухая режущая боль разлилась по шее, кольнула холку, там остановилась, будто за ней уже не было тела. Вот так же долго Фаворит не чувствовал себя когда-то в детстве, упав на лугу. Расшалившись, слепо и радостно кинулся через ручей, слабые его ножки подломились. Мать покусывала и трепала его за уши, чтобы он поскорее очнулся.
Ожили глаза, уши… Возникли булькающие, будто из-под воды, голоса людей.
— Живая, — сказал один.
— Путай ноги, а то еще бросится.
— Может, поедете сейчас, отложим это дело? От греха подальше.
— Кому ты говоришь? Загоним в сарай и смотаемся. Пока ученый дрыхнет.
— Я-то не за себя.
— За себя сам отвечаю. Поднимай коня, а то разлегся посреди двора. Палкой по заду!
Но Фаворит встал сам. Встал и покачнулся: что-то в нем перекатилось с глухим звуком, горлом пошла кровь. Кровь шла недолго, скопилась во рту. Фаворит не показал ее людям.
…Жокей Толкунов распутывал родословную Фаворита не час, не два.
Он не полагался, как раньше, на память, ослабленную болезнью, потому и завел тетрадь, как только была распознана высокая кровь Фаворита. Другой причиной стало неясное, пугающее временами предчувствие, что Фаворит — его последняя лошадь, данная ему не для утешения, а для последнего сильного света в жизни. Еще была причина — желание поверить в то, что найден след крови, когда-то потерянной и разбросанной. Он знал, но мало кому говорил, что по линии прапрадедушки Фаворит идет от орловско-ростопчинской породы. Переписываясь со старыми лошадниками, копаясь в доступных бумагах, он расплетал нити, связывая их, рисовал в уме судьбу этой породы перед ее исчезновением. Последние снимки, донесшие образы горделивых, сильных коней с тем скрытым пламенем во всей осанке, которое пробуждало иные души от дремучего сна, были помечены предвоенными годами. Представляли породу на сельскохозяйственной выставке. И давно обнаружилось, давно волновало не одного Толкунова: лучшую отечественную породу тайно и явно унесла война. Разметала без вести табунками молодняка, прибрала поодиночке. Не один Толкунов искал след крови, но нашел — во что верил с каждым днем все сильнее — пока он один. Медленно и постепенно, от звена к звену, шел Фаворит — носитель высокой крови. Оставалось одно — признать его продолжателем рода.
На скачках другое было. Признали его — любили и боялись. Все чаще в призах он бежал так, как если бы сам искал победу. Казалось, он думал. Как-то после броска — Фаворит сразу навязал темп скачке — жокей придержал его, хотя понял затем: напрасно. Фаворита, опасного соперника, дружно зажали «в коробку». Плотно обложив, скакали впереди, по бокам — нечем дышать. Фаворит до последней прямой бежал взаперти. Жокей сник было. А Фаворит даже не разглядел, а угадал между двумя передними лошадьми просвет, который, если не нырнуть в него мгновенно, мог бы сомкнуться. Фаворит узко, пружинисто вытянулся, скользнул в брешь, и жокей, доверяя лошадиному чутью, пустил ее; сам коротким призывным голосом как бы подстегнул лошадь в ее дерзком, упругом полете. Фаворит на полных махах прискакал к столбу первым.
…Бывали моменты, когда их — человека и коня — связывало особое, тайное родство, сливая в одно целое в едином согласном движении. В этом слиянии было что-то от чуда, но чуда видимого — творилось оно у всех на глазах.
Но не всем нравилось. Не все скачки выигрывали они легко, как могло показаться со стороны.
Прошлой осенью, в пору дождей, один день выдался особенно тягучий, скучный. С мутной моросью, липучими палыми листьями. Дождь, перестав, оставил после себя туман, зыбкий, серый; он растекся по ипподрому, подобрался к трибунам. Фаворит не сразу ощутил сырость, охотно ждал скачку, знал уже, она будет. По денникам разносили питье, задавали овес, и конюх говорил что-то веселое, подмигивал: не подкачай. Был он свой, заводской, приехавший вместе с Фаворитом и Толкуновым, щербатый, уютный конюх Саввич. Тихий, неброский, потому-то и в памяти Фаворита он занимал укромную, невидную ямку.
Фаворита вывели из денника в попоне. Вышел к нему из весовой Толкунов в голубом камзоле, мягких сапогах, шагал по-кошачьи легко, неслышно. Но вот, заметил Фаворит, держал он седло, шлем, скаковые очки вроде бы не так, как обычно. Чем-то был расстроен, взъерошен. Пока жокей седлал Фаворита, застегивал подпруги, поправлял потник, пальцы его в привычном волнении касались боков, крупа, приласкивали. И все-таки Фаворит почувствовал: жокея будто подменили. Нет, не заболел — подкрадывавшуюся к человеку болезнь Фаворит всегда улавливал. Тут было иное.
Загадка прояснилась, когда занимали второй фальстарт. Первый раз соседний жеребец метнулся к Фавориту вперехлест, образовалась толчея. И второй раз Фаворит увидел того жеребца рядом, понял, не случайно. Крупный рыжий жеребец нахраписто лез в соседи, горячился не в меру, караулил фиолетовым глазом Фаворита. Под стать ему наездник — рыжий, щекастый.
Поскакали. Фаворит вырвался сразу — низко, надежно вытянулся; копыта быстро, мягко кидали размякшую землю, и дорожка текла, послушно ложилась под ноги. Взяв препятствие, еще одно, уже в повороте Фаворит оглянулся. Рыжий его нагонял. Жесткий хлыст играл на его боках. Следом за ним, чуть поотстав, кучно шли остальные лошади. Фаворит оглянулся еще: как это рыжий, сырой, закормленный, побьет его?
Толкунов не посылал, словно не замечал ничего, лишь ноги дрожью выдавали волнение. Что же будет?
Фаворит чуть прибился к бровке — скатертью дорога!
Рыжий поравнялся, подоспели другие, но Фаворит чутко следил за ними, чтобы не дать себя запереть. Не ускользнула от него нечестная рука. Детина крепкой этой рукой как бы невзначай качнул рыжего, целясь в грудь Фаворита. Фаворит не успел укоротить махи, и в серой пелене тумана, в недоступном судейскому глазу месте сшиблись с рыжим, скаля зубы, дыша белым паром; помялись друг об друга. Рыжий, ошалело всхрапнув, отвалил, исчез.
Фаворит скакал, ждал, когда справится с собой Толкунов. В мгновение удара Фавориту почудилось, будто жокей и он — одно тело, переплетенное одними сухожилиями, одними напряженно звенящими сосудами, и по ним единственное на двоих сердце гонит одну и ту же кровь. И он сжался, прянул так, как если бы берег не только себя, но и ту часть тела, которой стал для него Толкунов. Он ощутил его взмокшей вдруг спиной, гривой — всем, чем удерживал, не давая сломиться, упасть.
Фаворит так и не дождался посыла. Жокей не дал шенкеля, не покачал поводьями, и Фаворита внезапно осенило: жалел его Толкунов. Фаворит вмиг решил сам: вдогон! Яростный, страстный звон наполнил его, хлестко ударил в ноги, снял тяжесть, понес его всего — ликующего, гневного — в засиневшее пространство. Фаворит разогнался в длинном, упоительно свободном броске, вторым — коротким, точно рассчитанным — настиг лошадей. Оттолкнулся далеко перед плетнем, в прыжке, на лету выиграв два-три корпуса, так же далеко, за плетнем приземлился. Взяв голову скачки, он больше не оглядывался и только на последней четверти последней прямой прислушался — в ушах звенел лишь ветер…
Фаворита завели в сарай. Он слушал: стучали ворота, вкрадчиво шумела машина. Все стихло. Только за стеной, в другой половине сарая, кудахтали куры и сыто хрюкал поросенок. Фаворит успокоенно всхрапнул, утомленно закрыл глаза — потянуло в сон. Дразнил его, будто мерещился, запах влажного овса. Обыскивая сумрачный уголок, Фаворит ткнулся губами в таз, поставленный на ящик. Распаренный, отдающий бензином овес давился на губах мягко, но с резучей болью застревал в глотке. Устав переваливать жвачку во рту, Фаворит с обидой отодвинулся от таза: есть хотелось, а нельзя. Он потоптался, послушал и проверил тело — сильных болей нигде не было, зато чувствовалась расслабляющая водянистая тяжесть. Заметив перед собой щель в стене, он снова замер. В желтом сиянии видны были огород, овражек, посверкивающие макушки верб, дальше — зеленый косогор, на нем белыми пятнами гуси. Выплескивались из овражка, нежно взлетали в небо детские крики, смех. Фаворит вдруг вспомнил себя — он тоже был маленьким, жил с матерью в табуне, выведенном на летние травы.
Так же ярко, как сейчас, не щадя себя, горело солнце над просторами, цвели берега, распадки; хмелили голову летучие запахи, будоражили, поднимали на длинные, уже окрепшие ноги — сосунок рывком уносился по равнине, и казалось ему в эти беззаботные минуты, что все на свете припасено и взращено для его радости. Он летел, чуть пугаясь своего топота, и следом за ним, поставив пушистые хвосты трубами, прижав уши, мчались, будто ловили его, сверстники.
Он подолгу стоял, провожая опечаленным взглядом угасающее солнце, до сумерек, до самой ночи, когда в тишине слышно, как падает сверху, откуда просвечивают звезды, знобкая прохлада, и слышно еще — радуясь неизвестно чему, шуршит, поднимается будто спавшая днем трава.
Потом он лежал, греясь от бока матери, улавливая спросонья, как сочный теплый язык слизывает с остывающей шеи, со спины капли росы.
Всего одно лето — короткое мгновение. Уже в конце его он познал жестокое оголовье, двойные, усмиряющие ярость и страх корды, удила. Так начиналась работа.
Смутная тень, мелькнув за щелью, насторожила Фаворита. Он разглядел мальчика, который поднимался из овражка зябкой походкой. Он вышагивал, нагнув мокрую голову, не разбирая тропинки, цедил сквозь зубы не то стон, не то плач. Фаворит подался, боднул лбом стену — обрадовался. Дождавшись, когда шаги мальчика поравняются с сараем, негромко, чтобы не отпугнуть, протянул: «Пи-и-ить»… Мальчик услышал. Подойдя к двери сарая, долго сдвигал что-то неудобное. Открыл дверь и застыл в проеме, не решаясь войти. Фаворит выгнул шею, пошевелил запекшимися губами.
Мальчик, не догадываясь, быстро прошмыгнул в глубь сарая, к поленнице. Фаворит дал ему рассмотреть себя, стоял, как на выводке: ноги в правильном поставе, уши стрелками, не шелохнется. Мальчик тоже притих, будто и не дышал вовсе, только руки его, загораясь огнем, просились дотронуться до коня, погладить.
Мальчик прижался спиной к поленьям, робко соображая, как вести себя с конем, смотрел-смотрел. И постепенно, будто туманом отделило его от всего, что было ему знакомо в этом сарае, все исчезло, остался один конь, вычерченный стушеванными призрачными линиями. Сошел с картинки, встал перед глазами. И вот ожил, плавно двинулся, раздвоился, и вот их уже три, четыре — много. Быстрые, как вихрь, мчали тачанку, неслись в эскадронах. Летели и летели белые кони по опаленной гулкой земле, падали в пыль и пепел. И хотя мальчик опять видел лишь одинокого, замершего коня в сарае, в ушах его звенел копытный топот, скакали еще лошади на призывный далекий звук боевой трубы.
Мальчик догадывался, что конь падал. Увидев на пыльной, тусклой шерсти куриный помет, щепки, он чуть растерялся и, убедившись окончательно, что конь живой, настоящий, побежал в сенцы, принес ведро с водой, мочалку, мыло. Приблизился нерешительно. Мотнув головой, конь снова пошевелил губами, потянулся к ведру — пить. Мальчик поднес и отошел.
Фаворит жадно втянул первый глоток, подождал со вторым, как бы оценивая вкус воды. Вода была не холодная, не теплая. Боль в горле немного утихла. Тогда он отпил еще и еще. Он бы выпил всю воду, но, помня, чем это кончится, взглянул на мальчика, умоляя убрать ведро. И в этот раз мальчик понял его.
Мальчик, подтащив ближе ящик, взобрался на него, мыл коня осторожно, едва касаясь спины мыльной мочалкой. Смыв пену, попятился, полюбовался на белое пятно, снова принялся мыть, теперь уже смелее.
Когда за сараем послышались шаги, мальчик спрыгнул с ящика, подбежал, чтобы закрыть дверь. Она скрипнула ржавой петлей, выдала.
— Андрюша?
Мальчик успокоился — это была мать.
— Здесь я, — ответил он. — Смотри, кто у нас…
— Кто? — насторожилась мать, успев разглядеть разбитую дверь, следы от машины. — Где отец?
— Смотри, кто у нас, — повторил мальчик.
Мать подошла, долго всматривалась, спросила тихо:
— Откуда такой взялся?
— Как из сказки, правда?
— Не лягается? — спросила мать и, лучше рассмотрев коня, ответила сама себе: — Нет. Добрый конь. Такой не лягается.
— Я его мою, — сказал мальчик.
Расхрабрившись, передвинул ящик, стал смачивать мыльной пеной гладкую шею коня.
— Дай, ма, гребенку, — сказал он. — Я ему гриву расчесывать буду.
— Моя не годится, — возразила мать. — Железную надо.
Сильно припекая, солнце погнало женщину в тень. Пройдя к поленнице, она села на чурак, смотрела на сына, на коня. Потом взгляд ее устремился вдаль, отыскал в ней что-то полузабытое, должно быть, свое. Женщина видела себя — тоненькую девчонку. Стояло раннее лето. Девчонка сидела за плетнем, пугливо и жалостливо глядела на фронтовика, который, поминутно давясь табачным кашлем, водил за уздечку коня. Конь был красивый, черный, как вороново крыло, с сизым отливом. Вместо передней ноги, ниже колена — деревяшка, поэтому конь спотыкался, резко, болезненно вскидывал голову.
Говорили, что Тихон Подъячев, кавалерист, в последний месяц войны на каких-то альпийских лугах чуть не догнал свою смерть. На всем скаку влетел в минное поле.
Сам контуженный, не дал пристрелить коня, залечил рану, привез в деревню.
Девчонкой это запомнила женщина и теперь, еще раз насмотревшись на белого коня, на мыльные напряженные руки сына, снова набрела глазами на свою далекую, будто подернутую дымом фигуру. Ей пошел уже семнадцатый год, когда она, пожив у бабушки в Сибири, вернулась в деревню. Может, и не вспомнила бы Тихона Подъячева с его хромым конем. Не было ни того, ни другого — конь умер на неделю раньше хозяина.
Но раз в сенокосный день, лежа на копне, поймала она слухом конский топот, гадала лениво: откуда бы? Присела. По чисто скошенному лугу ровным наметом нес седока конь — черный, блестящий, будто выточенный из камня. Подскакал прямо к ней, закружился, раскидывая всеми четырьмя копытами сенную труху. Спрыгнул с коня, крепко ступая молодыми ногами, подошел и протянул флягу с водой парень, сын Тихона… С сыном того хромого коня, Жиганом.
Потом, бывало, едва спустится она к реке, не успеет снять с плеч коромысла, возникает вдали знакомый уже копытный стук. И вдруг тесно делалось в груди зачастившему сердцу. Она входила по колени в воду. Полоскала белье, желая, но не смея взглянуть туда, где парень расседлывал Жигана. Вздыхала и пугалась, словно тихие ее вздохи слышала вся деревня. Забываясь постепенно, смотрела, как переплывает реку Жиган, несется, черный и мокрый, по скошенному лугу с черным от загара седоком на спине. Возвращались сухие, обветренные; с пологого берега на всем скаку влетали в воду, и бежала с того места кругами частая зеленая рябь. Проплывая мимо, парень украдчивым движением руки бросал ветку малины с перезревшими уже, докрасна настоявшимися ягодами.
Осенью забрали его в армию вместе с конем. И случилось так, что на письмо его из погранзаставы ответить она не смогла…
— Сынок, — сказала женщина. — Видела я, как коня моют. Его жгутами моют, полотенцем натирают. Тогда он блестит, как орех… Я тебе воды согрею.
— Тебе он тоже нравится? — спросил сын, подойдя к матери, ласкаясь. — Где же еще я его видел?..
Белое пятно, высоко захватив шею и спину коня, клином сходилось к животу, лоснилось. Понемногу мать и сын представили, каким станет конь, если его вымыть всего. Внезапно Андрюша встрепенулся, глаза его округлились, метнули радостный свет. Он вспомнил… На экране — застывшие четкими квадратами войска, Красная площадь. Из Кремлевских ворот выезжает всадник на белом коне. Следом второй — тоже на белом. Два белых коня плавно движутся к войскам, танцующими ногами цокают по брусчатке…
— Ма, — прошептал, рванулся Андрюша. — Ма, он парадный. Юбилейный парад помнишь? Ну, прямо вылитый! На нем парад принимают. Всех родов войск.
— Как же он к нам-то попал?
Андрюша потускнел, сказал боязливо:
— Может, отец… Купить он не мог, конечно.
— Кто ему продаст такого?
— Да я так… Вырвалось. Он же кричал, помнишь: «Я все могу купить…»
— А ты слышал, значит?
— У меня что, ушей нет?
Сильно печалясь, мать привлекла к себе сына, обняла, опять посмотрела на коня, видя в нем другого, надо думать, Жигана.
— У него, кажется, губа в крови, ма…
Она не ответила. Из открытой двери сеней, из дома донесся нечеткий, приглушенный звук, будто там кто плакал.
Грахов проснулся в слезах. Еще во сне неизвестно откуда подобралась к сердцу тоска, от нее сейчас избавлялся Грахов короткими облегчающими всхлипами. Ноздри процеживали запах сухой полыни, и тоска делалась острее, забиралась глубже.
Не помнил Грахов, чтобы он когда-нибудь так вот слезливо жаловался на свою судьбу. Но и беспричинно не мог он плакать. И раньше у него бывали нелады с самим собой. Для ежедневного удобства Грахов заглушал в себе всякую тревогу, придумывая ей первую же легкую, угодливую причину.
Сейчас, глядя на пыльные, позолоченные отраженным светом стропила, он еще раз попытался отстраниться от тоски. И какую-то часть ее неожиданно взял на себя, припомнившись, дядюшка.
Жил Грахов у дядюшки пять лет, пока учился в институте. Не особенно дружил с ним, но не избегал, с самого начала установилось между ними негласное соглашение не навязываться друг другу. С одной стороны — дядюшкина чуть наигранная ироническая откровенность, с другой — граховское снисходительное почтение. Дядюшка, вот кто любил и умел жить, как он сам говорил, не мешая жить и другим. Он охотно пояснял, как это дается: не всегда слышать то, что слышишь, и видеть, что видишь.
Порочная мудрость, облачаясь в речах дядюшки в шутливое одеяние, не настораживала, лишь забавляла. Так же, забавляя других и себя, дядя занимался науками — сразу тремя. Секрет, судя по его исповеди, был несложен. Когда двое, видя велосипед, говорили изобретателю, что перед ними перпетуум-мобиле, он присоединял свой голос, становясь третьим.
Иногда дядя неузнаваемо менялся. Подавленный, с надеждой вглядывался в Грахова; утомленный взор его будто предостерегал и упрашивал: не повтори мой путь. Интеллигентный по всем полагающимся признакам, он вдруг заявлял, что интеллигентом не был, не будет — для этого нужно больше отдавать, чем брать.
Будто раскрывалась в нем рана, и он обнажал ее, сочащуюся перекипевшей кровью. Длилось это недолго — он снова надевал на лицо улыбку, и опять все любили его, расступались перед ним, безобидно потешным, милым и мудрым.
Почему же он не напомнил о себе, когда Грахов, уже сотрудник НИИ, колебался, взять ли ему диссертацию попроще? Или не отказываться от своей, пусть мучительно долгой темы — ведь она была у него, была!
В глазах снова сделалось влажно и темно.
Долго еще тянулись обрывочные нити раздумий, и теперь они, горестные, связывали Грахова со Светланой, подтолкнувшей его в круг легких удач. С Мариной он бы выстоял. Вдруг утомившийся Грахов почувствовал, что ему хорошо. Будто от гнета какого освободилась грудь — сладостно пусто в ней.
На стропилах лениво пошевеливались серые струпья из пыли. Уставясь на них, Грахов начал припоминать, как оказался здесь, в этом сумрачном углу среди старого трепья.
Он встал, вышел на крыльцо. В ярком свете различил женщину и мальчика. Сам не зная зачем, извинился тусклым голосом, стыдливо прикрыл рукой лицо.
— Лошадь в сарае, — сказал мальчик.
— Значит, все-таки уехали, — проговорил Грахов. — Ну я ему устрою… Напоили меня.
— А пусть себе калымят, — по-взрослому серьезно произнес мальчик, чем немного потешил Грахова. — Я коня вашего помою.
— Мне бы самому умыться, — сказал Грахов и стал снимать пиджак и стягивать рубаху.
Умылся, вошел в сарай, увидел лошадь, ее отмытый добела бок, и защемило у него вдруг под сердцем; стараясь не прослезиться, держаться прямо, он приблизился к ней.
Фаворит узнал его и спружинился. Сухими строгими глазами остановил Грахова на полпути.
— Ого, — сказал Грахов, обиженно, украдкой взглянув ка мальчика — тот, удивленный, застыл в сторонке, — сердится…
— Может, на речку его сводить? — предложил мальчик.
— Речка глубокая?
— Мелкая, — вздохнул мальчик.
— Тогда и мыть его не надо. Нам еще ехать.
Говорил Грахов скучно, не слыша себя. Стоял в ушах ровный звон. Он попросил мальчика принести квасу; выпил, почувствовал, как изнутри поднимается новая хмельная волна, звон утихает.
— Как тебя зовут? — спросил он мальчика.
— Андрюша.
— Лошадь нравится?
— Она парадная?
— Верховая, — сказал Грахов, ощущая во всем теле веселящую перемену. — И в парадах, конечно, участвует…
Грахов неожиданно согнулся, не разгибаясь, пошел к забору, где была тень, лег там.
— Вам плохо? — спросил мальчик. — Принести еще квасу?
Грахов не ответил. Муть подкатила к горлу, глаза заслезились, закрылись, завращалась зеленая тьма. Смутно Грахов отметил, как руки Андрюши расстегнули ему воротник рубахи, пиджак. Расслышал слова:
— А вы два пальца в рот. Пройдет.
Мучительно стыдно было оттого, что мальчик здесь, лучше бы ушел. Но через мгновение Грахов снова задохнулся, лег плашмя.
Услышав шум машины, он испугался, но встать не смог: земля притягивала. Муть уже схлынула, зато осталась обезволивающая боязнь, что все повторится.
Самосвал въехал во двор.
— Хорошо на свежем воздухе-то, — сказал Леха, увидев Грахова.
— А ты что тут крутишься! — напустился хозяин на Андрюшу. — Марш в избу! Хотя… Погоди. На-ка вот, сбегай.
— Мне же не дадут, — сказал Андрюша. — Не пойду.
— Я тебе не пойду! Сегодня тетя Кланя торгует, даст.
— Ну тебя!
Андрюша заплакал.
— Мать тогда позови, сопля!
— Она опять на речку пошла.
— Что ты с ним, как с неродным, — проворчал Леха. — Скажи как следует, побежит.
Грахов лежал и, слушая, не слышал. Иначе пришлось бы ему заступиться за мальчика. Он вовсе не отрекся от мальчика, который только что участливо возился рядом. Он лишь внушил себе, что, не вмешиваясь, поможет Андрюше больше: ведь хозяин, отказавшись для приличия от своей затеи, выместит на сынишке потом. Так что лучше будет для Андрюши, если он послушается. И Грахов облегченно вздохнул, когда хозяин, припугнув сына ремнем, послал его за водкой.
— Давай сгружать, — сказал Леха. — Ехать мне еще сколько.
— Надумал сразу, что ли, скинуть? — спросил хозяин. — И не думай. По листу буду подавать.
— Не пори хреновину. Я тут до вечера проторчу.
— Давай хоть сена постелем. Побьются ведь. Добро же пропадет.
Носили и раскидывали сено.
Грахов догадался, привезли шифер. Аисты сыпались один за другим, хозяин оттаскивал. Сенная труха, пыль летели на Грахова, набивались в нос, он, не вытерпев, чихнул.
— Доброго здоровьица! — мимоходом проговорил хозяин. — Извините за беспокойство.
И зазевался — несколько листов грохнулись разом, раскололись. Присевшему Грахову видно было, как хозяин бежит к кабине, трясет кулаком. Когда подъемник замолк, донесся резкий голос Лехи:
— Ну и что! Склеишь осколки, продашь.
Однако, выйдя из кабины, взялся помогать хозяину складывать шифер.
— Шавров, что же вы самовольничаете? — сказал Грахов, встав на ноги, на всякий случай опираясь на забор.
— Как? — непритворно изумился Леха, застыв с листом шифера в руках. — Как это самовольничаю?
— Вы же обещали ехать.
— А вы и не помните, — посмотрев на Грахова, как на несмышленыша, ласково сказал Леха. — Вы же сами потом разрешили. Вот свидетель.
Леха кивнул на хозяина, а тот даже не прекратил работу, не отозвался: мол, и выяснять тут нечего, так было.
Грахову стало одиноко и грустно. Он оттолкнулся от забора, прошагал мимо машины, мимо сарая, на огород. Тропинка повела вниз, на берег, заросший молодым ольшаником, вербами. Грахов не пошел туда, где радостно повизгивала детвора, с разбега влетел в густой тальник, продрался и сразу очутился по колено в воде.
Маленькая мутная речка несла птичий пух и помет. Мелкая и невзрачная, она успокаивала. Словно ее-то Грахову не хватало. Постепенно забывая обо всем, разделся, кинул одежду на кусты. Лег животом на мягкое илистое дно, оставив наверху лишь голову, подпер руками подбородок, вдохнул теплую сырость, горький запах краснотала. Он наслаждался уединением. Он и раньше лечил себя бездумьем. Ни живое, ни мертвое не мешало ему усыпить себя, хотя он и бодрствовал. В такие минуты он становился вне мира, в котором жил, чтобы вернуться в него налегке, словно заново.
Коротко, стомленно заржала в сарае лошадь, в небе протянулся напряженный рокочущий шум реактивного самолета. Но звуки эти жили сами по себе, не трогая Грахова.
Вернулся Грахов в избу успокоенный, прошел к топчану, где оставил галстук, чуть посмеиваясь, слушал, о чем говорит Леха с хозяином.
— …Да он пробежится, клади на бочку тыщи… — говорил Леха, стуча вилкой.
— Новыми?
— Долларами.
— А на кой они мне нужны, доллары эти?
— Вот и я говорю.
— Заезжать-то будешь?
— Смотря как проводишь.
— Я ж тебя не обидел. Хошь, бутылку в дорогу дам?
— Давай. И сыграй мне что-нибудь на прощанье. На этой вот штуке. Дорогая, наверно.
— Не играю я на пианино, сказал же.
— А стоит. Сын играет?
— Мал еще. Пусть стоит, чего ей не стоять. Не корова — есть не просит. Ко мне зять приезжает из города, друзья у него культурные.
— Да, культура, брат, такие деньги требует. Хоть воровать иди.
— Это верно. Держи-ка. Пей, да дело разумей.
Зазвенела посуда, и оба заговорили в один голос. Грахов вышел во двор.
В сарае тихо звякало ведро. Подойдя к двери, Грахов застал Андрюшу за работой: опять мыл коня. Почти забравшись ему под брюхо, увлекшись, старательно водил мочалкой, смывая пену. Только сейчас Грахов заметил, какая у Фаворита гладкая плотная шерсть и как линии спины и груди, плавно сужаясь у шеи, тянутся вверх, очерчивают точеную голову, но не завершаются, будто бы требуя пространства. Чувствуя себя лишним, Грахов направился к самосвалу, влез в кабину, нажал на кнопку сирены. Появился Леха, за ним хозяин; вышел из сарая, грустно уставился на Грахова Андрюша.
— Верно, пора и честь знать, — сказал Леха. — Грузить лошадь не будем, пусть на привязи пробежится до Кислянки, речка тут недалеко есть. Там рыбы много.
— При чем тут рыба? — спросил Грахов. — И кто коня привязывает к машине?
— Доподлинно известно, — важно сказал хозяин, — привязывают лошадей, и ничего, бегут.
— Да и грузить как? — спрашивал Леха. — Там я подгоню к обрыву, делов-то!
— Вы не бойтесь, — вкрадчиво, не глядя ни на кого, внушал хозяин. — У нас улица-то — всего три дома. Если бы из центра выезжать, другое дело. Там пролетарий живет, народ глазастый.
— Пять километров, — говорил Леха. — А то застоится.
— Кончайте базарить, — сказал Грахов. — Я согласен только в том случае, если поедем тихо.
— Как на похоронах, — заверил Леха, отойдя с хозяином в сторонку.
Будто торговались там в сторонке, топтались и кружили, тиская друг другу руки, расходились, снова сходились, лезли целоваться. Наконец Леха оторвался от хозяина, но тот, догнав его, снова обнял, напутствовал:
— На большак не сворачивай. Там сосенковские ездят. Напорешься еще на кого.
Фаворита вывели на корде, заменившей обрезанный повод. В солнечном свете Фаворит казался слепленным из двух половинок: один бок бел и чист, другой, как и был, с плотным налетом пыли.
Леха расхохотался.
— Раз я точно так побрился, — сказал он. — Одну щеку побрил, другую нет, бритва затупилась. Наградил бог волосом, прямо проволока.
Корду привязали слева. Леха обтер рукавом зеркало заднего обзора, чтобы в пути следить за лошадью.
Выехали за ворота. Леха ехал медленно, как и обещал. Фаворит, приноравливаясь, вышагивал по густой траве, широко, чистым боком к мальчику, бежавшему по обочине. Миновали крайние дома, выбрались на дорогу — луговую, мягкую и ровную. Увидев, как понятливо идет лошадь — не отстает и не спешит, — Леха на лужке прибавил скорость. Фаворит перешел на рысь, косил глазом на мальчика. Андрюша бежал, махал рукой, улыбался ему, но скоро, не успевая за машиной, начал спотыкаться, и слышно стало — заплакал, что-то кричал вслед. Фаворит заржал на прощание и потерял его из виду. Корда натянулась, рванула больно.
НИИ физиологии племенных животных и Сосенковский конезавод жили раньше в согласии. До того момента, пока институтские не потребовали Фаворита. Раньше все делалось по первому телефонному звонку из института — названную лошадь грузили, доставляли сами коннозаводчики. Фаворита отпустили не сразу: время неподходящее. На носу весенне-летние конные испытания, запись на призы.
Надо сказать, против отправки Фаворита был жокей Толкунов. Как никогда ни в одну лошадь, жокей верил в Фаворита, ждал нового сезона. Этот сезон должен был стать для лошади триумфальным. Из фаворита — в триумфатора! Поколебать в этой вере жокея не могло бы даже предчувствие близкой кончины. Но смерть взялась бы за него — о чем будто в шутку говорил жокей — лишь со смертью лошади. Где-то далеко притаилась, отстала болезнь, ничем не напомнив ему о себе, не трогала вовсе.
Отпугнул ее человек.
Зимой он лечил лошадь — расправлялся с чужой болезнью, сам того не замечая, лечил и себя надеждой и верой, которые закаляли душу. Фаворит простудился, когда подули обманчиво-теплые весенние сквозняки. Напрасно скармливал ему ветврач антибиотики в толченом сахаре — Фаворит горел огнем. Жокей и конюх Саввич пошептались, смешали камфорное масло со скипидаром, растерли лошадь жгутами, обложили ватой, покрыли попоной. Старый, забытый способ помог. С жаром, горячим потом выходила простуда. Медленно спадала температура. К концу второй ночи Фаворит прояснившимися глазами наткнулся ка жокея, который спал калачиком на охапке сена. Радостным всхрапом разбудил его, прихватил губами поданные пригоршнями отруби.
Тогда-то в человеке светло, звонко укрепился дух, дав сердцу новое свойство: принимать как радость даже печаль. Первый звонок из института не встревожил жокея. Он предложил послать взамен Фаворита другую, тоже классную лошадь. Но институтские стояли на своем, повторили запрос уже телеграфом: только Фаворита! Завод отказал.
Расцвела весна, пробудила во всем живом соки, и будто от самой отогретой солнцем земли взошли к Фавориту упругие силы. Он тревожно и сладостно откликнулся на запахи, занесенные легким ветром с обновленных далей. Запереступал нетерпеливыми легкими ногами; пронизанный предчувствием скорой борьбы, ударил копытами по молодой траве. Он торопился к ипподромным битвам и тонко улавливал любовь и страсть людей, готовящих его к тяжелой, но желанной работе.
Их он тоже торопил. Расшалясь, покусывал даже кузнеца, хотя и не медлил тот, ковал сноровисто, чисто. Фаворит, похваливая его, дергал зубами за рукав, словно бы говоря: «Знаю тебя, коваль ты хороший. Не расчищай глубоко, не подтягивай чересчур гвозди, не сердись, понимаю, не мне тебя учить. Вот спасибо!..»
И сам кузнец любовался на него, когда Фаворит, чутко сбалансированный ковкой, пустился по кругу.
Так жили в ожидании часа, о котором возвестят праздничные трубы, — от тех зовущих, ликующих звуков усталость забудется, светло накатит, облегчит тело благодарный восторг, с каким люди отзовутся на красоту и силу, людьми же сбереженную.
Но вдруг пришло неожиданное, черным по белому: «Командировать в НИИ… для изучения возможностей улучшения пород верховых лошадей с применением научных методов».
Строгая бумага.
Жокей Толкунов погрузил Фаворита в спецфургон.
Блеснула тогда, первой искрой ужалила болезнь.
Пока ехали лугом, Леха посматривал в зеркало заднего обзора, но видел плохо. Веки тяжелели, надвигалась темень. Хоть и вдвоем распивали последнюю бутылку, Лехе опять досталось больше. Он почти спал за рулем, и глаза уже не различали дороги, улавливая лишь зеленый свет луга.
— Не гони, — дремотным, вялым голосом появлялся сбоку Грахов.
— Домой уже не хочешь?
— Хватит, Шавров, об этом.
— Мне-то что… Я о кукле твоей подумал. Гордячки пошли нынче — мансипированные. Ждать не будут долго. Ты-то хоть физиономией удался, не сразу отвернется. Грамотный, с будущим… У меня, брат, другое. Нельзя мне бабами бросаться. Я их с ходу.
— Как это? — спросил польщенный Грахов.
— Просто. Пока не очухалась. Тили-тили, трали-вали. Баюшки-баю…
— Быстрота и натиск.
— Соображаешь. Жисть коротка, как детская сорочка. Для себя некогда пожить. Вот женишься на Светке, детишки пойдут, тогда скажешь: Леха был прав. Или ты на этой, на тарабановской надумал?
— Тогда мне из института придется уйти, — доверительно сказал Грахов. — Заново все начать.
— Что она умеет-то, тарабановская?
— Чертежница, гравер. В институт готовится. В полиграфический, художником будет.
— Цветочки, значит, срисовывать станет. Ох, наплачешься…
— Давай сменим пластинку, — начиная уставать, сказал Грахов. — Лошадь бежит?
— Куда ей деваться….
Дорога, все еще ровная, беззаботно и спокойно лежала под выцветшим небом. Машина плавно катила по ней, мерно, без напряжения, гудел мотор. Сон нападал.
Сильная тряска вывела Леху из забытья. Он заметил: луг кончился, впереди серебрится молодая рожь. Выправив руль, повел машину по дороге и увидел в круглом пыльном зеркале смутные очертания бегущей лошади.
Леха знал по опыту, что даже короткий сон снял бы с него тяжесть. Было время, когда он не нуждался в отдыхе вообще. И пил, и работал. Но вот уже год, как Леха, сколько бы ни пил, внезапно просыпался среди ночи. Пошло это с того дня, когда Леха, возвращаясь из Шуваловского леса с дровами, свалился с самосвалом в овраг, перевернулся два раза. Машину отправили в капиталку, сам Леха недели две задыхался и кашлял, хотя и обошлось без переломов.
Леха еще никому не говорил, что будит его страх. Будто что-то большое, мохнатое, сидя на нем, спящем, медленно сползало с него, когда он просыпался. Билось холодным негреющим стуком сердце, и долго держался в груди остаток удушья. И то неясное, что уползало, не уходило совсем, стояло во тьме. Страх накатывал на Леху, и он, тараща глаза во мрак, слушал.
Или бывало так: он летит в темный колодец, чувствуя холодеющей спиной жуткую глубину. Вверху, куда он, падая, смотрит, уменьшается и постепенно гаснет голубой свет неба.
В последнее время Леха припасал на ночь фляжку, отпивал из нее. Это помогало, но тогда в углу начинали тихо петь песню. Судя по голосам, пели девушки, долго и приятно тянулась песня.
А ведь когда-то — Леха еще учился в ремесленном — отец удивлял его, спрашивая, хорошо ли поют ночью девки. Леха до полуночи лежал, слушая вскрики, пугливо вздрагивая от каждого шороха, дожидался песни, напрасно. Теперь Леха знал, что отцу чудилось. Когда отец был в силе, все строились, а он, плотник, шабашничал где только мог. Поили и кормили там, где рубил избу. Больше поили. Приходя домой, отец добавлял, говоря, что там было для плоти, здесь — для души. Сажал Леху рядом, наливал, и пили, пока не кончится. Постепенно привилось. Гулял Леха широко и ненасытно. И вот с годами залегла в нем темная сила. Может, потому, что не хотел и боялся замечать ее, Леха пил по-прежнему много, по-прежнему шумно, по-молодому держался в застольях. Как молодой — почему он и оставался для всех Лехой, хотя уж и было ему под сорок.
Сейчас, сидя за рулем, Леха пожалел себя, слезы скопились в глазах, мешая смотреть на свет. Он ненадолго отпустил руль, потер ладонями лицо. Машина резко вильнула, будто ударилась обо что-то левым бортом.
Леха затормозил. Грахова толкнуло на лобовое стекло.
— Спишь, что ли? — спросил он, морщась от боли. — Пить надо меньше.
— Полегче, — сказал ему Леха. — Ты тоже хорош, когда спишь.
Самосвал стоял во ржи. Грахов вылез из кабины, подошел к лошади. Она застыла, сторожа глазами человека, не подпуская близко, а в глубине синеватых зрачков уже не было прежнего терпения. Из запекшейся ссадины на губе, пробив плотную пыльную корку, выдавилась кровь.
Грахов медленно отвязал корду, спиной загораживая лошадь, процедил:
— Езжай один.
— Ты сначала подумай, — уныло проговорил Леха.
— Я уже все обдумал, — сказал Грахов, — и тебе советую. Если найдется, чем думать.
— Вот оно что, — всем телом вздрогнул Леха, стукнул тяжелым кулаком по обшивке кабины. — Ну и топай до Сосенок, а то в кабинетах у вас воздух больно вонючий. Подыши чистым.
Самосвал выехал из ржи, запрыгал по дороге. Грахов, подавив в себе желание крикнуть вслед, неуверенно потянул корду. Лошадь пошла за ним, мягко впечатывая ноги в землю. Грахов обрадовался. И напряженно смотрел на белесое облако пыли за самосвалом, почему-то боясь, что Леха развернется за холмом, поедет навстречу. Разжигая в себе упрямство, он решил и в самом деле пройти пешком до завода.
Впервые за день он радостно и ошеломленно огляделся вокруг. От солнца струился, заливая поля, не жаркий, но сильный еще свет. Изнемогали под сонным теплом далекие одинокие деревья, малые холмы. Коротко набегая, слабый ветер вычесывал из ржи парные запахи.
Грахов глубоко задышал, выгоняя из груди бензиновый дух. Сквозь туман головокружения разглядел вдруг близко сидящую на крупном голом камне пташку. Удивился, не узнав ее, — такая пестрая, с дергающимся хвостиком попалась на глаза впервой. Может, в книгах, когда студентом был, встречалась, но забыл, теперь не вспомнить. Грахов замедлил шаги, чтобы получше рассмотреть птаху, храбро постреливающую хвостом. Лошадь нагнала его, слегка задела щекой за плечо, словно приласкалась. Грахов споткнулся от неожиданности, ухватился рукой за упругую лошадиную шею.
Фаворит давно почувствовал, как смягчилось сердце человека, и в нем тоже рассосалось жесткое напряжение. Он сразу, как только самосвал бросил их вдвоем, понял: шедший рядом человек из-за него, Фаворита, поссорился с другим, уехавшим. Этот отвязал его от железа, выручил. Фаворит шел, четко и раздельно ставя копыта на твердь, будто учился ходить. В опасном беге за самосвалом он отвык от собственных ног, и сейчас каждый шаг был ему желанен.
Так они и шли — человек и лошадь — по тихому полю. Поровну падал на них свет солнца, одинаково мягко, ласково обдувал ветер. Оба пошли быстрее и легче, когда за холмом открылась свежая зеленая пойма, блеснула, притягивая, темная вода.
…Перевалив первый холм, Леха хотел вернуться назад, но раздумал. Он знал, что за вторым холмом будет вода: не сама Кислянка, а старая речка. Грахова с лошадью удобно было ждать на ней. Вода приманивала Леху. Он еще у хозяина не зря говорил о рыбе; было у него новое средство, и вот выдался удобный момент испробовать его. В свое время Леха и сетями ловил рыбу, и глушил. Все надоело. Сейчас в жестяной баночке под сиденьем было что-то такое… Не видел он еще, как оно действует.
Поставив самосвал у небольшой заводи, он вышел, осмотрелся. Старица длинно, с поворотами уходила в кочковатый луг, заросший местами мелким кустарником. Вдоль глади водоема узкими полосками бежала светлая рябь, и там, где она тускнела, упираясь в камыш, вода тихо вздыхала. Рыба здесь, заметил Леха, водилась, но не она, тощая в эту пору, нужна была ему. Не ради рыбы как пищи, а ради опыта приступил Леха к делу.
Достав из-под сиденья банку, он открыл крышку и задохнулся: ядовито-желтый дым прыгнул в лицо. Леха откашлялся, вынул из банки оранжевый марлевый шарик. Скатившись с ладони, шарик упал на землю. Трава вокруг него быстро желтела и увядала. Леха отступил, будто красивая ягода могла взорваться.
Он обрадовался, когда на взгорке показались Грахов и лошадь. Леха поспешно сел у заводи, потупился для приличия, но потом, искоса наблюдая за Граховым и лошадью, сообразил: напрасно суетился. Его не замечали вовсе. Леха удивился, затем испугался, глядя, как идут человек и лошадь, будто думают оба, и думают об одном и том же.
— Сюда, ребята! — как на подмогу позвал Леха, вставая и идя навстречу. Когда Грахов и Фаворит, вздрогнув, посмотрели на него, добавил, обращаясь к Грахову, который собрался расположиться поодаль: — Ладно, не дуйся. Дураков, что ли, вроде меня не видел? Иди-ка!
При этом он не отрывал глаз от шарика, налившегося бурой краской. Испепелив под собой траву, марлевый комочек жег теперь землю. Пока Грахов привязывал корду к самосвалу, Леха приделал к шарику хвост из ниток, подвесил гаечку. Подошел Грахов, отрешенный, прямой. На траве лежали уже три шарика с тремя хвостами разной длины. Леха колдовал над ними: на каждый выдавил по капле светлой жидкости из пипетки. Шарики шипели, вспухали, делаясь синими. Леха, стараясь выглядеть важно, подмигнул Грахову, который не то уже простил его, не то витал где-то не здесь. Следя за Лехой, не видел его. Он даже не засмеялся, хотя и было смешно, когда Лехины толстые пальцы скребли траву, никак не захватывая белеющие нитки. Он смотрел, как Леха размахивается, как мелькают в воздухе гайки, плюхаются в воду. Леха, кончив метать, накачал резиновый баллон.
Потом он стоял на берегу, из-под ладони наблюдая за водой. Вдруг что-то узкое, быстрое вспороло воду — зеленая длинная щука метнулась в воздух, выбросилась на мель. Суматошно, будто вода жглась, запрыгали еще две рыбы, затихли в середине, круглые, белобокие. Затем сильно, разом зарябило — заплясала, хватая воздух ртами, мелкая рыбешка, подныривала, но какая-то сила выталкивала ее, клала набок. И плеск стоял, как от сильного дождя.
— Переборщил, — сказал Леха, сплюнув. — Дай ведро.
Он спихнул баллон на воду, лег на него животом, набычившись, пытался охватить взглядом всю рыбу, подсчитать.
— А говорят, рыба перевелась, — сказал он. — Уметь надо.
— Чем же это ты? — спросил Грахов.
— Не знаешь или притворяешься? — Леха заплыл в середину.
Грахов не знал и, кажется, знал; пахло чем-то знакомым, но Грахов, теряясь при каждом стуке, с которым падала рыба в ведро, не сразу признался себе, что запах этот слышал в своем институте, в химлаборатории…
— И много препарата надо? — крикнул Грахов, чтобы меньше слышать предсмертный рыбий плеск. — Доза какая?
— Вроде все вы чокнутые, ученые, — раздумчиво и охотно проговорил Леха. — Изобретаете разное, а как в деле употребить — ни бельмеса. Понятно, не для этого изобрели, паразитов этой штукой морят. Клещей всяких. — Он подкидывал на ладони рыбу, взвешивал, кидал в ведро. — А я не дремлю, кумекаю, брат. Врать не буду, не я первый пробую. Застукал прошлой осенью двоих, раскололись. А ваш брат, он сам придумывает, сам же рот разевает.
— А если нас теперь застукают? — встревоженно сказал Грахов.
— Рыбнадзор, что ли? Смеешься? Бог не выдаст, свинья не съест. Свидетелей нет, лошадь не в счет.
Оставшись один, Фаворит в трех шагах от берега тосковал по воде. Привязали его к машине с подветренной стороны, и на Фаворита несло всю вонь мотора. Походив челноком вдоль самосвала, Фаворит вытянул шею над капотом. Леха как раз швырнул рыбу в ведро, загреб короткими руками к другой, подплыв, поднял ее из воды, решил, что мелковата, отбросил и нацелился в третью. Временами река вскипала и, будто из кипятка, выбрасывались в воздух очумелые рыбы. Затихнув, живой плеск снова возникал, разрастался, и вода шла кругами, качая молодой камыш. Фаворит слышал то, чего не могли слышать люди: рыбьи голоса.
Сильнее всех кричала щука, лежавшая близко на мели. Узкий костяной лоб, обсохнув на солнце, почернел, выпуклые глаза подернулись серой пленкой, но рыба еще жила.
Грахов давно уже посматривал на нее, вид большой рыбы пробуждал в нем затаенный инстинкт — легкая добыча сама лезла в глаза. Подобрав тяжелую головешку, он мелкими осторожными шагами сошел вниз. Высоко поднимая ноги, чтобы не шуметь, подобрался к щуке сзади, ударил.
Запах холодной крови отпугнул Фаворита. Отойдя за машину, он посмотрел в дальний конец старицы. Там раздольно зеленел луг, гладко, как бархат, одевал пологий спад холма, упирался в дрожащую голубоватую линию леса; от него, видел Фаворит, отделились, медленно двинулись пять-шесть точек. Табунок!
Люди не заметили, как обрадовался Фаворит.
— Ого! — откликнулся Леха на удар Грахова. — Во крокодил!
Убитую рыбу Грахов вынес на берег, аккуратно положил на траву.
— Дрова тащи! — крикнул Леха. — Уха будет мировая.
Он плыл к берегу, отгребая рыбу руками, как шугу. Мелкота пугалась, билась еще, но крупная рыба уже не шевелилась, спала мертвым сном.
Грахов огляделся. Берег вдоль воды и далеко кругом не был девственным. Горючего мусора валялось много. Сначала Грахов пошел по кострищам, приносил и складывал возле машины головешки, доски от ящиков, коробки. Раза два он замечал, как смотрит на него Фаворит, кивал головой, обещая заняться им, снова уходил. Набрел на старую одинокую иву. Огромным черным ртом открылось внизу обугленное дупло. Огонь прожег ствол изнутри, вышел наверху, задев основание крепкой ветки. Красные, засохшие листья, все еще держась за ветку, позванивали на ветру. Но ива, даже пустая, стояла еще прочно. Пораскидав ржавые консервные банки, Грахов приготовил для Фаворита стоянку.
Леха быстро запалил костер, сел круглой спиной к огню, перебирал рыбу. Самую крупную отбрасывал, швырял в камыш без досады, словно спал и не видел, что делают руки. Грахов прибавил шагу, ступал нарочито громко. И Леха отозвался:
— Крупная, гляди, моментально дохнет. Во какая отрава. Чтобы крупную в пищу пускать, содовый раствор надо иметь. Забыл я это дело. Три процента соды, остальное вода. Так вот и ученым сделаешься…
Грахов разделся, отвязал Фаворита и повел берегом, отыскивая удобный спуск. За обгорелой ивой Фаворит сам высмотрел хорошее место, скользнул к воде, с ходу погрузился в приятную прохладу. Грахов едва поспевал за ним.
— Слушай, — откликнулся Леха с берега, — заплыви-ка туда, где травили. Покидай рыбу покрупнее в камыш! Едут сюда…
Две машины — «Волга» и «Москвич» — проехали за иву, остановились. Проводив их взглядом, Леха ждал, когда выйдут из каждой, чтобы не гадать потом, кто приехал. Леха считал — четыре молодые пары. Вся компания, пока Леха настроился угадать, опасна ли она, быстро разделась. Девушек Леха сразу начал путать: были они почему-то на одно лицо, он смог отличить друг от друга лишь парней — по росту, еще по голосам. Даже Леху поразило, как все вместе — парни и девушки — двигались скупо, слаженно, составляя единое, заученно обживающее берег и воду.
Запел радиоприемник, затрещал, пустив первый дымок, костер, зазвенела посуда. Деловито, быстро осваивались.
Леха успокоенно улегся возле костра. Тихонько свистнув, махнул Грахову рукой: все в порядке.
Перестав понукать лошадь, Грахов ослабил намотанную на запястье корду. Фаворит облегченно отвалил от дохлой рыбы, от гиблого места, повернул и будто погнался за глотком чистого воздуха. Грахов испуганно прильнул к пыльной его, шершавой шее, почувствовал, как перекатываются, ускользают, играют мышцы коня, сливаются с водой, тоже упруго заигравшей. Отплыв подальше, Фаворит выпустил длинный сырой вздох, сбавил ход, слушал тихие всхлипы в камышах.
С берега повалили два дыма, тяжелые, соединились с водой, стлались, нагоняя Грахова и Фаворита. Лошадь закрутилась, снова устремилась к свежему воздуху, но Грахов, боясь упустить ее, завернул на берег. На мели отдышались, постояли, оба не желая расстаться с водой — она была теплее воздуха. Подождав, пока Леха появится из дыма, Грахов спросил:
— Мыла у нас нет?
— Нет, — сказал Леха, ныряя в дым.
Грахов набрал мягкого сочного ила, стал натирать лошади бок. Досадливо бросил — ил отваливался, сочился по шерсти, не цепляясь за нее.
Отделились от компании, шли берегом две девушки, важно и гордо несли легкие головы. Плотные, слегка тронутые загаром ноги ступали на траву небрежно, уверенно.
Грахов с надеждой, что они-то выручат, мучительно готовился окликнуть их. Потом насторожился. Что-то в их неслышно скользящих фигурах, в тусклых, будто невидящих глазах оскорбило Грахова: вдруг он догадался, что это — холод, примораживающий сердце, подобный тому, каким охватывало и его, Грахова, сердце, когда он, не замечая ничего живого рядом, везде только сам себе виделся. Девушки проходили мимо с нарочитым равнодушием, давая сколько угодно дотрагиваться до них глазами: вот они какие красивые, щедрые.
И все-таки Грахов, пересилив себя, спросил:
— Нет ли у вас, извините, мыла?
Одна остановилась, другая шагала, не взглянув, будто услышала непристойность. Та, что задержалась, была проще, но и она, брезгливо глянув на серую, как валенок, голову лошади, сказала.
— У нас только шампунь.
— Шампунь, — вслух подумал Грахов. — Я у вас куплю. Мне надо лошадь помыть.
Для девушки это прозвучало забавно: посмотрев вслед подруге, она засмеялась, пошла вдогонку; первая уже поравнялась с самосвалом, увидела за камышом рыбу.
— Откуда столько рыбы? — заинтересовалась она. Обернулась к Грахову: — Вы не знаете, что это за рыба?
— Она заснула, — неохотно откликнулся Грахов. — От гербицидов. Тут пролетал самолет, распылил ядохимикаты.
Девушки топтались возле камыша, как возле витрины. Будто приценивались, напряженно соображали, и вот одна, ткнув пальцем в белеющую на воде гущу рыбы, спросила:
— Она не свежая?
— Почему же? — сказал Грахов по-прежнему бесстрастно. — Мы из нее уху варим.
— Достаньте и нам, — предложила вдруг девушка. — Мы вам шампунь дадим.
Даже Фаворит понял: надо заплыть к рыбе, чтобы получить что-то взамен. Когда Грахов толкнул его в ту сторону, Фаворит покладисто двинулся к камышу, к которому ветром и рябью прибило всю рыбу.
Грахов обнял одной рукой лошадь за шею, другой вылавливал и бросал на берег рыбу за рыбой. Не считал даже сколько. Потом ждали плату. Шампунь принес парень. Спустившись вниз, подал флакон, спросил Грахова:
— А шашки у вас больше нет? Для хохмы.
— Какой шашки? — не понял Грахов.
— Ну, какой рыбу глушат.
Грахов невольно смерил его взглядом: парень стройный, гладкий, с ясными хорошими глазами. По виду заводила, затейник, всеобщий любимец. Грахов улыбнулся.
— Мы их в костер подкладываем, дров нет, — сказал он.
Вроде пошутил, а получилось, судя по дрогнувшим ресницам парня, издевка. Грахов отвернулся, повел Фаворита вглубь.
Слышал позади: «Ишака, что ли, моет?» — голос другого парня.
Смеялись громко, обсуждали, кого Грахов моет и кто он сам — джигит или караванщик? Грахов не обернулся, и скоро о нем забыли, даже Леха, позвав раза три, замолчал.
Грахов мыл коня с неожиданной для себя охотой, у него самого тело очищалось постепенно от гнета, свободно, легко дышалось ему. Светлая грусть сеялась из угасающего неба. Со всех сторон подкрадывалась тишина предвечернего часа. Солнце потеряло прежнюю яркость, и свет его косо падал на воду, на сияющие остриями камыши.
В этом беззвучии отдельно и упоенно шумела лишь большая компания. Словно устав от безмолвия в другом месте, наверстывала здесь. Радиоприемники двух машин ловили разную музыку, и танцующие пары сбивались, сталкивались, высоко взлетал смех.
Грахова зазнобило. Выйдя из воды, он почувствовал себя нескладным, смешным в черных прилипших трусах. Он торопливо вывел лошадь на берег, привязал к иве, побежал к костру.
Видно было, Леха уже выпил водки, похлебал ухи. Лежа на спине, не открывая глаз, он протянул налитый, видимо, для себя стакан, сказал:
— Что же ты никак не вылезаешь из воды? Я ж ехать звал.
Грахов взял стакан, и его еще сильнее зазнобило от желания выплеснуть водку. Но на миг он представил, как Леха, вздрогнув белым животом, поднимается, как его красные глаза мечут упрек и обиду, и, холодея от одной мысли о скандале, поднес стакан ко рту. Пил опять неумело: поперхнулся, быстро черпнул ложкой ухи из ведра, обжег и без того обожженный горечью рот.
Внезапная тишина заставила Грахова оглянуться. Пьянея, он сел на теплый пепел, не сразу догадался, кого рассматривает большая компания.
Разглядывали Фаворита. Фаворит стоял под ивой, головой к воде, к золотисто-зеленому лугу за старицей, где он видел что-то ему лишь близкое, к чему тянулся всем своим длинным точеным телом. Он обсыхал и дымился. Прозрачный пар поднимался по тонким ногам вверх; легкий пар живым, трепетным светом обволакивал Фаворита, и казался он невесомым, призрачным сгустком света. Снова чувствуя себя нескладным, ненужным здесь, влюбленно смотрел на лошадь Грахов. Она стояла по-прежнему без единого движения, навострив уши, ловила только ей доступные звуки.
Далеко на лугу Фаворит видел крохотный табун. Лошади, тускло поблескивая спинами, терялись в складках земли, появлялись, словно замирали и звали его. Он еще не слышал ни топота копыт, ни ржанья, но зов слышал — кровью, которая бежала в нем быстро и сильно, как если бы он бежал навстречу табуну сам. Но если и было в этой крови немного дикого, что толкало ударить острой подковой по узлу корды, срезать его начисто, чтобы пуститься потом в безумный, яростный бег, то сама же кровь, выдержанная, чистая, обуздывала себя.
Когда-то, молодой еще, не объезженный, он убежал от людей, долго бродил по полям, набегался и повалялся всласть и сам же вернулся в завод. Не было ни робости, ни смирения; привыкший к людям, к лошадям, он очень скоро затосковал, и тоска эта, пересилив короткую, мимолетную тягу к одиночеству, погнала его назад.
И теперь он, помня те бродяжные опасные дни и ночи, застыл выжидательно, не смел тревожить людей ржанием, только смотрел на движущийся табун. Стриганув ушами, уловил вдруг чуткую изумленную тишину вокруг. Оставаясь в прежней позе, он по взглядам, ощупывающим его, по немому восторгу, от которого стыдливо, тайком подергивалась обсыхающая кожа, догадался — глядят на него люди. Это было знакомо ему, так бывало перед скачкой, когда, убрав попону, прогуливали его.
В глазах Грахова сама собой сгустилась тьма, и в этих странных сумерках отпало, скрылось все лишнее — лошадь стояла одна, и чудилось, будто вглядывается она в оцепеневшие дали пустынной планеты, ждет первого человека. И виделся Грахову этот человек, идущий не один — шагала рядом, преданно держась за руку, девушка. Грахов узнал себя, но не сразу девушку… Мгла рассеялась, и все стало на место — враз заговорившая компания, машины, Леха. Отдельно он высмотрел двух девушек, у которых выторговал шампунь. Казалось, они поблекли, в фигурах, отчетливо неуклюжих, пропала уверенность.
— Хороша, каналья, — как бы подытоживая смотрины, сказал Леха.
— Знаешь, она, оказывается, без подстилки ехала, — прошептал Грахов.
— Верно, недоглядели, — проговорил Леха, как на собрании, легко и без раскаяния. — Впредь не допустим.
— Где грузить будем? — спросил Грахов.
— На мосту. Там подъезжать удобно.
— Затянулась наша одиссея, — вздохнул Грахов. — Пора трогаться. Дорога неважная.
— Не бойся. Я уже в форму вошел.
— Я не за себя.
— Ну, не хрустальная она, не расколется.
Сильно отяжелев, Леха откинулся на спину, закрыл глаза. Грахов заскучал, прислушался: за ивой, где расселась компания, тоже говорили о лошадях.
— У Наполеона был конь Маренго, это верно. А кто скажет, как звали лошадь Александра Македонского?
— А у Дон Кихота?
— Это же анекдот. У одного студента спрашивают на экзамене: что такое Ренессанс?
— А он что?
— Отвечает: лошадь Дон Кихота.
— Значит, не знаете лошадь Македонского? Всем двойка с минусом. Запомните: Бу-це-фал.
— Ты что тут КВН устроил?
— Какая же у Санчо Пансы была лошадь, мальчики?
— У него, дорогая, был осел.
— Интересно, как этого коня зовут?
— Не зовут, а кличут.
— Ну, кличут как? Спросите у того, длинного, он, наверно, наездник.
— Не наездник, а Дон Кихот он и есть.
— А этот? Санчо на самосвале, да? Забавно.
— Они на вас ноль внимания. Конь тоже.
Фаворит следил за табунком, который шел теперь вдоль узкой задымленной лощины. Долетали оттуда, неслись сюда звуки: размеренные поскоки стреноженной лошади, отрывистые всхрапы. Весь уйдя в слух, Фаворит напрягался, как бы помогая незнакомому брату, идущему в путах. Когда табун, обходя болотистый пятачок луга, свернул в заросли, Фаворит призывно рокочуще заржал. И ждал ответа. Но луг не отозвался. Лишь в дальнем конце старицы страстно заквакали лягушки. Потом воздух, мягко и нежно перемещаясь, донес слабый запах табунка — терпкий, горький. Фаворит радостно затоптался, выгибая шею то в одну, то в другую сторону.
Тогда-то среди приглушенных голосов выделился один:
— Застоялся он. Ему бы пару кругов проскакать!
— С таким, как ты, мешком на спине?
— Интересно, седла у них нет?
— Седло не поможет.
— Без седла на нем не удержишься, это точно.
— Плохому ковбою всегда что-нибудь мешает. Верно, девочки?
— Я бы и так проскакал. Только бы дали, — горячил себя парень, знавший клички лошадей великих завоевателей. — Я бы вам показал высш-шую школу верховой езды! Пожалуйста, пьяффе… А вот пассаж…
Парень, изображая лошадь, показывал приемы на четвереньках.
Грахов ясно слышал и слова, и смех и сам посмеивался: забавный парень. Он насторожился, увидел, как парень вдруг рванулся к Фавориту, как догнали его на полпути, закружились. Не замечая в потасовке, куда движутся, оказались возле Фаворита, и чья-то рука ухватилась за корду. Фаворит отпрянул.
Грахов поднялся на ноги. Но Леха, обняв его за колени, усадил.
— Не лезь, — сказал он. — Сами разберутся.
— Они лошадь напугают, отвязать ее надо, — сказал Грахов, вырываясь. — Пусти.
— Она сама за себя постоит, не бойся, — сказал Леха.
Но Грахова отпустил. Сам еще сидел, поджав под себя мягкие ноги, весь ватный, разомлевший. Все резкое, крупное отодвинулось от него, измельчало в глазах, и маленькая белая лошадка не казалась ему настоящей, как и люди. Он ловил крики, шум возни, но Грахова не было слышно, и Леха понял, что нет ничего страшного. Только увидев, как смеются парни, показывая на него пальцем, Леха отметил в голове странное шуршание, отчего все чуть прояснилось. До Лехи вдруг дошел во всей сложности смысл происходящего: обижая лошадь, кто-то обижает Леху.
Он встал и пошел, едва успевая поддерживать ногами тело, несущееся вперед.
— Во накачался верный Санчо!..
Этот крик поддразнивал Леху. Он не помнил, а может, не знал, кто такой Санчо, но по оттенку голоса, с каким произнесли имя, определил, что человеком тот был невеликим, потешным и трогать никого не трогал. Леху явно путали с кем-то.
Леха набрел на Грахова, уже отвязавшего лошадь, почему-то проникновенно, нежно погладил его по волосам, похлопал Фаворита по крупу, сказал загадочно:
— Плыви с ней на ту сторону, плыви. Я вас догоню там, слышь. Не бойся, одежу возьму, все возьму. Плыви…
Грахов не понял, для чего гонит его на тот берег Леха. Так и не спросив, зачем, потянул лошадь, и она охотно бросилась в воду.
— Робя, слушай сюда! — крикнул Леха в сторону большой компании. — Даю вам полминуты, робя. Спасайся, кто может.
— …А вы знаете, что правильный текст не «полцарства за коня», а «полкоролевства за коня», — не обращая внимания на Леху, говорил усмиренный эрудит.
— Ну, чего ты приперся, папаша? — наконец лениво спросил один. — Проспись иди. Мы ведь тоже того… Тяжело же.
— Иди, иди, за бабочками побегай!
Выждав, как обещал, полминуты, Леха сказал спокойно:
— Вы у меня узнаете, почем фунт железа!
Отойдя к костру, для наглядности поднял помятое ведро с остатками ухи, направился к самосвалу.
Грахов уже не видел и не слышал этого. Плыл, повиснув на шее лошади, и все плыло у него перед глазами. Он подтянулся, устроился удобнее, но муть столбом подкатила к горлу — Грахова повалило набок. Он скользнул бедром по гладкой тугой спине лошади, удержался. Вода журчала, цеплялась за ноги, стаскивала. Сквозь знобкий туман проступали камыши, берег был близок. Собравшись с силами, Грахов обернулся, чтобы взглянуть на оставшийся позади берег, но не рассмотрел ничего. Слышал только: прокатывались там, смешиваясь, голоса и рев моторов.
Грахову стало почему-то смешно, весело, и от смеха он совсем обессилел. Потом мгновенно, неизвестно откуда пришел испуг, и Грахов оторвался от лошади, ухватиться за нее больше не смог. Решив достать дно, вытянул ноги, окунулся с головой, чувствуя, как глубина тянет вниз, холодом вяжет ноги. Он забарахтался.
Проглотив воду, вторым глотком подавился, и кричать уже было нечем и некуда: вода сомкнулась.
Руки еще боролись, не находя ничего, кроме воды. Сам Грахов уже задохнулся, тьма уже отняла рассудок, когда вдруг судорожно замирающая рука наткнулась на толстую жесткую шерсть. Пальцы сжались в мертвой хватке, но сам Грахов этого уже не чувствовал.
Лежал он долго. Его пугало то, что голова была ни круглой, ни твердой, а была тьмой без ощутимых границ, и в ней тлела, согревая, горстка углей: совсем немного жизни. Постепенно он ощутил всего себя, но еще не торопился двинуть ногой или рукой.
Жизнь возвращалась к нему волнами, с теплом, которое, возникая в груди, разливалось по всему телу, покалывало. Трава под ним тоже теплела, влажно липла к животу и ногам, и Грахов благодарно вжался в нее, парную, мочалистую. Теперь не вода, а радость душила его. Потом волнение прошло и закрался страх: все ли в нем осталось тем, чем было?
Вот он наконец настоящий — из плоти, воды, и в нем мысль держится, пока плоть цела и невредима. В этот раз смерть лишь слегка задела его, занятая другими, спешила и миновала, и плоть снова живет, и пришла мысль. И надо беречься огня, воды, но прежде избегать того, что возмущает мысль, которая слепо бросает тело в опасность. Теперь, не находя силы для притворства, Грахов признался себе, что он и раньше думал так. Как бы подтвердив это, возникло ощущение уютной, чистой постели, в какой лежал бы не один, — преданно, чутко берегла бы его покой женщина, и обманывать себя он не стал: это была Светлана.
Перевернувшись на спину, он уставился в небо — холодное, глубокое. Он мог уже подняться, но почему-то боялся воды: она затаилась возле ног. Вода еще была в нем, пульсировала в горле, теплой мутью оттягивала желудок. В памяти осталась пустота — с того мгновения, когда он, утопая, не помнил себя, до первого проблеска. Домысливать этот провал было страшно. И только рука, вдруг судорожно вжавшись в траву, вспомнила.
Грахов настороженно притих, вслушался в небо — не уловил ни всхрапа, ни дыхания лошади…
Фаворит не сразу ушел от Грахова. Он дождался того момента, когда человек схватил первый глоток воздуха, когда он, облегченный, оживший, заснул исцеляющим сном.
Чтобы не мешать ему, Фаворит пошел на запах луговой травы, ткнулся в нее, пощипывая.
Его, еще мокрого, обступала прохлада. В глубине луга, вскинув голову, он тревожно всхрапнул: разыгрывалась, чувствуя волю, кровь. Ока туго, горячо ударила в ноги, легко понесла Фаворита по траве — он летел, угадывая лощину, где пасся табун. Поглупев, как попало вскидывая ноги, несся он, и птицы едва успевали вспорхнуть из-под копыт. Кони будто ждали его. Они замерли и так, завороженно глядя на незнакомца, подпускали все ближе. Ни один не шелохнулся. Проскакав остаток расстояния правильным аллюром, Фаворит шагах в пятнадцати встал как вкопанный.
Первым мотнул головой, приветствуя его, старый гнедой мерин, расправил грудь, подобрал вислый живот. Чуть выдвинулся из-за него жеребец, видимо молодой вожак. Драчун в детстве, Фаворит отвык от драк и сейчас, показывая, что пришел с миром, стал пощипывать траву. Он помнил: люди скоро хватятся его, кинутся искать, и было ему важно продлить недолгие минуты случайной свободы. За короткое время лошади, найденные им тоже случайно, не впустят его в табун. Не прогонят, но и не примут; он был чужим среди себе подобных. Он видел, как напряженно разгадывают кони, кто он, откуда пришел. Для них он был не от мира сего.
Будто сочувствуя ему, предлагая скрасить одиночество, робко двинулась к Фавориту вороная кобыла. Молодая, нежная, с гладким отливом, с неожиданной для ее масти пышной светлой гривой. Вздрагивая ноздрями, она доверчиво, ласково потянулась к Фавориту. Тронулся с места, вернул ее назад сердитый вожак. Вороная прянула в сторону, увернулась от белозубого оскала.
Фаворит следил за игрой, заметил, как жеребец, распаляя себя, преследует кобылу. И вдруг по тонким, прочным его ногам, обжигая сухие мускулы, поднялось пламя. Как ножом, он срезал подковой и высоко подбросил траву.
И тут ясное, стеклянно-отзывчивое небо донесло до ушей звук автомобильного мотора. Табун не обратил на него внимания. Один лишь Фаворит, тоскливо вскинув голову, смотрел туда, где люди, ненадолго забывшие о нем, трубили тревогу.
К Грахову приближался самосвал, широкий, приземистый, чем-то похожий на самого Леху. Леха забавлялся, играя сиреной — из коротких, длинных сигналов выстраивалась басовитая морзянка. Подъехал, спрыгнул рядом, наклонился.
— Восемь — ноль в мою пользу, — возбужденно сказал он. — Драпанули!..
Ничего не поняв, Грахов тихо, измученно спросил:
— Лощадь на глаза не попадалась?
— Как? — почему-то развеселился Леха. — Она ж с тобой была? Неужели спрятал?
— Тонул я, — сказал Грахов. — Она меня, по всей вероятности, вытащила. Потом, видимо, отошла.
— Ну, братец, ты меня такими сказками не потчуй, — протянул Леха. — Лошадь его вытащила! Сбежала, факт!
— Она где-нибудь рядом, — боясь, что Леха разозлится, торопливо проговорил Грахов. — Она же хорошо воспитана.
— Чудик ты! — изумился Леха. — Говоришь так, будто она детдомовская. Верно, далеко не уйдет. Мы ж с тобой моторизованные. «И танки наши быстры…» Вставай, хватит утопленника изображать.
— Когда теперь доберемся? — Грахов присел, поеживаясь, посмотрел на солнце. Низкое, с густым красным налетом, оно уже почти не грело.
— Давно б добрались, — быстро и сердито сказал Леха. — Мне старик этот… Молчанов все испортил. Кто его просил указывать мне, где ехать. Если бы не он, по бетонке бы катили, давно б доехали. Знать надо Леху.
— Непростой он мужик, — сказал Грахов. — Интеллигент.
— Он-то! — Леха даже вздрогнул. — Да из самого простого народа он и есть. Всю жисть в навозе копался, лошадям хвосты чистил. А дома у него что? Рыбки да цветочки, коней повырезал из поленьев, по углам наставил — и вся тебе обстановочка.
— Нам его не понять, не доросли еще, — сказал Грахов, как бы подытоживая давние раздумья. — А что касается народа, то мы все из него.
— Да, такая философия, — сказал Леха, удивленный и польщенный тем, что Грахов сказал о нем, как о равном. — Нам их не понять. Они спокойно жить не дадут. Помню, как глянет этот старикашка — хоть раскалывайся во всех грехах, хоть с повинной иди… — поймав себя на том, что начал говорить лишнее, Леха осекся, но успокоился сразу: Грахов не слушал.
Леха взял его за плечи, повернул к кабине. Грахов пошатывался, а самого Леху крепко держал на ногах азарт. Был он похож на охотника, который, закончив гон, пускается в очередной. Напевая, Леха нажал на стартер, мотор послушно отозвался, помчал машину вдоль старицы. Неслись, круто повторяя каждый изгиб берега, заглядывая под каждый куст.
— Денек… — протянул Леха. — Работенка.
— Ни разу столько не пил я, Шавров, — простонал Грахов.
— Пора научиться…
Леха бросил самосвал на сизые заросли тальника, подминая, привстал, издал клокочущий вскрик — увидел табун! Широкое тупое рыло машины наезжало на коней, они ворохнулись в испуге.
— А ты плачешь, лошадей нет, — сказал Леха. — Смотри.
— Музейная редкость, — откликнулся Грахов, хватаясь за что попало: жестко мотало. — Последние аборигены.
Оба обрадовались, увидев Фаворита. Он стоял, не убегая от машины, спокойно наблюдая, свернет она в сторону или покатит на него. То ли зазевалась, то ли умышленно прибилась к нему вороная кобыла. Когда Леха нацелился в нее, чтобы отогнать, Фаворит осторожной рысью увел ее вперед.
— Попался, голубчик! — сказал Леха.
— Не трогай его! — зашевелился Грахов. — Его взять надо, а не гнать.
— А я не его, красотку эту, — сказал Леха. — Иначе не поймаем мы его. Ишь, пристала!
Фаворит понял: не его, а кобылу преследует машина. Резко, сердито тряхнув головой, покосился на нее, веля отстать. Вороная будто ослепла и оглохла, во всю прыть убегала от подстегивающего звонкого гула. Машина нагоняла их, и гудела теперь сама земля под ногами. Фаворит пустился резвым галопом. Ускорила свой бег и вороная, но видел Фаворит: оглядываясь часто, сбивает она себе дыхание, устает. Выкатив блестящие черные шары глаз, она неслась прямо, вовсе не догадываясь, что, сверни она вправо или влево, машина отстала бы. И Фаворит поскакал рядом, поддерживая ее, заботясь о ней.
Прыгало впереди, дробясь на косматые осколки, оранжевое солнце; земля, похолодевшая здесь, в низине, мякотью своей остуживала копыта. Долго летели по ней.
Машина упрямо мчалась за лошадьми, но даже она, железная, начинала сдавать; часто замигав, подала тревогу красная лампочка на панели управления.
Леха не заметил ее. Опьянел пуще прежнего — от озорства, от избытка веселой брызжущей силы. Он видел красивую черную спину кобылы, вспыхивающую белым дымом гриву, два струящихся впереди тела…
Земля, словно желая помочь лошадям, вздыбилась вдруг округлыми мшистыми кочками. Машина колотилась об них, кашлянула искрами; запахло жженой резиной, раскаленным металлом.
Леха лишь напружинился, туго зажал коленями дрожащую колонку руля.
Поддавался азарту и Грахов. Часто моргая, следил, как медленно, гнетуще медленно сокращается расстояние между капотом и крупом кобылы. Он помнил, что Леху нужно остановить вовремя, пока забава не превратилась в игру с огнем; несколько раз слово «стоп!» набухало у него на языке, и всякий раз он откладывал, считал, что еще рано. Да и не было пока ничего особенного; скачут лошади, как скакали бы без них.
Разогреваясь постепенно, Фаворит начинал находить в этом странном беге вкус, тоже входил в азарт. Он принял игру, но была еще вороная. Фаворит на полкорпуса опережал и вел ее, но вот повернуть с ней в сторону, чтобы сбить машину с ровного хода, ему не удалось. Взглянув на вороную, Фаворит понял, что бежит она на «втором дыхании», уже легко и свободно. И в глазах уже не было прежнего ледяного блеска безумия, они были веселые, доверчивые.
Фаворит учуял запах гнили раньше, чем увидел узкий клин болота. Остерегающе всхрапнув, повел глазами на кобылу, позвал ее к себе, отвалил в сторону. Вороная запоздала. Ее, неумело повторившую маневр, развернуло, и задние ноги увязли в цепкой грязи. Она коротко заржала, будто вскричала сдавленно, по-собачьи жалобно потянулась к Фавориту. Он возвращался.
— Теперь ловить будем, — сказал Леха. — Пока она выскочит, мы его и поймаем. Он забыл, что у него корда волочится. Я на эту веревочку и наеду колесом, а? Во башка варит!
Фаворит вернулся к кобыле, стоял возле нее, то опуская, то вскидывая голову. Он насторожился, машина двигалась к ним вкрадчиво, метр за метром. Натужно дернулась вороная. Часто заходили ее бока.
— Может, мне выйти и позвать его? — беспокойно заерзал Грахов. — Он же не дурак, поймет.
— Погоди. Думаешь, обижу я его. Он мне уже нравится. Я бы с ним в разведку пошел.
Грахов хмыкнул, собравшись сказать что-то, но смолчал.
Отвлекшись, Леха забыл, что наезжает на корду. До кончика ее, темного и мокрого от росы, оставалось шагов шесть. Леха подъезжал на самых малых оборотах, делая вид, будто и не едет вовсе, а стоит на месте. Чтобы обмануть Фаворита, он даже не смотрел на него, изредка бросая взгляд на корду, поправляя руль.
Фаворит, прикрывая кобылу, ходил боком. Когда он выжидательно повернулся головой к машине, корда удобно для Лехи потянулась вдоль колесного хода. Принажав на газ, Леха двинул машину быстрее.
Фаворит выжидал до последних метров. Машина все надвигалась, мертвыми белыми зрачками сторожили Фаворита ее глаза. Он не знал, видит ли она ими. Подпустив ее совсем близко, Фаворит встал на дыбы, коротко ударил копытом по правому глазу. Стекло лопнуло, брызнуло осколками на траву.
— Смотри, гад, что делает, — восхищенно сказал Леха, невольно подавая назад. — Я пасую. Твоя очередь. Лови как хочешь. Надо же… Учись!
За всем, что случилось в эти секунды, Грахов следил зачарованно, будто видел сон. Цветной, звуковой — мелькнула белая голова с приоткрытым в оскале розовым ртом, разбилось стекло. Занывшей рукой Грахов вспомнил шершавое прикосновение конской гривы.
— Совершенно справедливо, — старательно выстраивая слова, проговорил он. — Моя очередь. Я перед ним в долгу.
От быстрой езды, от жары и пропахшей бензином пыли в кабине Грахов захмелел заново. Вывалился на пружинистую бархатную почву, поднялся, посмотрел на коней.
Долгим отчаянным усилием вороная выдернула одну ногу, вторую. И пошла прочь, уводя Фаворита.
— Фаворит! — позвал Грахов растерянно. — Мы же с тобой джентльмены, Фаворит! Тпру-у!
Вороная, выравнивая шаг, прибилась к Фавориту взмыленной парной шерстью. Они удалялись, две лошади, обе темные в красном закатном сиянии.
За всю прожитую жизнь — четыре года и три месяца — Фаворит не знал настоящей любви. Сосунком он любил мать — с нежностью, до сих пор вспыхивающей в нем, когда он вспоминал запахи ее кожи, молока. Но в весенние, переполненные истомой ночи накатывала на него тоска иная, огромной неистраченной силой захлестывала сердце.
Другая любовь — мимолетная, расписанная по минутам, когда он сходился с кобылой, — опустошала и пугала его. Он запоминал лишь побеленные известкой стены, стойку, нервную сухую партнершу, очередную даму крови, которая тоже пугалась. Запоминал ненадолго, забывал быстро. Где-то потом рождались сыновья, дочери. Фаворит не видел их, а если бы и увидел, не узнал бы.
Теперь, поднимаясь по склону, поросшему редким дубняком, Фаворит почувствовал странный ток, покалывающий грудь. Шел он от вороной, от низкой терпеливой коротышки, шагавшей рядом. Не знавшая ни славы, ни затейливого жокейского хлыста, она не походила на прежних случайных подруг Фаворита. Ока доверчиво, жертвенно покорилась своему чувству, шла, будто сознавая, с кем идет, кто стал ее защитником, не бросив высокомерно; тихо, радостно взглядывала черными глазами.
За дубняком горбилась вершина. С нее, с клеверного пятачка, виднелась широкая пойма, и дыхание ее, пронизанное запахами остывающих трав, доставало до лошадей, замерших в прощальном свете солнца. Внизу уже хозяйничал вечер, нагнал дыма и тумана в овраги, и в них уже по-другому, по-ночному перекликались птицы.
Сбегая к пойме нестройными улочками, неслышно, отдаленно жила деревня. Лишь ниже, там, где темнел узкий мост на поплавках, еще раздавались ребячьи голоса.
Уставшая на подъеме, легла на клевер вороная. Поймав ее выжидательный взгляд, прилег и Фаворит. И словно укрыла их, лежащих на открытой вершине, тишина, поразив Фаворита тем, что была она звучная. Едва уловимо шелестела трава, шуршала, будто осыпалась почва, и сам воздух, казавшийся неподвижным, тонко звенел в незаметном движении. Земля входила в Фаворита, наливая его приятной прохладной тяжестью.
Прижавшись к нему боком, тихо вздыхала вороная, нежно тыкалась губами в шею, зализывала пораненную стеклом йогу Фаворита.
Глядя на дымчатый простор, на круглое, как оранжевый зрачок, солнце над припухлым краем земли, Фаворит вспомнил море, темные, подернутые кипящим туманом скалы, был он когда-то у большой, гулко вздыхающей воды. Купался в ней, бежал по белой шипучей пене, втягивая живот от острых галечных укусов. Мчал в седле Толкунова, легкого, поджаренного таким же круглым, но очень жарким солнцем; карабкался в гору, высекая подковами искры из камней, и вдвоем они долго смотрели в голубую даль.
Вороная следила за Фаворитом, украдчиво любуясь им. Ей казалось, что она может долго еще смотреть на него, долго, пока не сгустятся сумерки.
Она простодушно, счастливо не следила за временем. Не подозревала вовсе, что их время уже истекло.
Грахову повезло — встретил местного конюха, ехавшего за табуном. Узнав, что вороная кобыла увела неизвестно куда сосенковского скакуна, конюх спешился, закурил. Прикрывая длинный белый шрам на щеке коробкой «Памира», проговорил:
— Я тут последний коневод. Макарыч зовут, по прозвищу Кривой. — Он улыбнулся другой, подвижной щекой, пояснил: — Мамонтовский бандюга шашкой полоснул. Спасибо, хоть глаз не задел…
Скучая, сигналил Леха, торопил, но Грахов отмахивался. Макарыч, кажется, догадывался, где лошади.
— А вы его никак? — спросил Грахов.
— Ну да, так я его и отпустил, — сказал Макарыч. — Дончак подо мной был, горячий, злой, как черт, вот и догнал.
— И что же?
— Силенок было маловато. Я тогда мальчиком был конюшенным. Все равно зарубил…
Видно было по нему, рад новому человеку. Но Леха не дал затянуться знакомству, стал отбивать на сирене морзянку.
Отправились искать Фаворита.
Макарыч ехал к дубняку на гнедой кобыле. Грахов шел. На подъеме конюх предложил ему ухватиться за стремя, и так поднялись на крутизну, остановились. Макарыч увидел наверху: на самом взлобке горушки лежали, светились в угасающих лучах солнца кони. Будто дремала, уткнулась в бок жеребца вороная; задумчиво стерег ее, выгнув белую шею дугой, Фаворит.
— Ах ты тихоня, — прошептал конюх. — Жениха-то отхватила какого. Да что же ты лежишь-то, как на перине? — И сказал Грахову: — Повадилась сюда, мечтает. Ну как не поймет, что не время мечтать! Да я бы ее на руках носил, кабы она сына иль дочку нагуляла с ним. Нет, лежит…
Треснула и обломилась под Граховым сухая дубовая ветка.
— Что же вы стоите? Давайте ловить, — сказал Грахов. — Вы потом свою в Сосенки отвезете, сделают одолжение.
— Ушли уже, — задумчиво отозвался конюх. — Испугались… Чепуха это, везти в Сосенки. Будут они высокую кровь разбазаривать!
— Какую кровь? — спросил Грахов.
— Высокую, — со значением повторил Макарыч. — Я-то думал, имеете к лошадям отношение какое.
— Некоторое, — смутился Грахов. — По научной части.
— Должны бы знать. Высокая — значит, по капельке, как нектар, отобранная. Чистая, как слеза. По ней и лошадь судят.
— Он меня выручил сегодня, — хвастливо сказал Грахов. — Из воды вытащил.
— Где это? На Старой речке, что ли?
— Совершенно верно.
— Этот вытащит, точно. Я вот тоже, можно сказать, жизнью обязан. Слыхали про кавкорпус Белова? Вот в нем я войну встретил. Топорок у меня был, вроде даже застенчивый. Не подумаешь. Из окружения вынес по снегу. Я ему последний сухарь отдал, сам к седлу привязался, чтобы, значит, не выпасть, скелет был фигуральный. Вынес меня и пал, кровь горлом пошла…
Конюх вывел гнедую на поляну, одним легким прыжком оказался в седле. Отвязывая на ходу аркан, сказал Грахову:
— Погуляйте тут. Мне одному сподручнее.
Поляна была маленькая, круглая. Грахов стоял в центре, опасаясь идти дальше, склоны казались отвесными. Возможно, под густой синей пеленой, в какую оделась вся пойма, под ней, пугая, угадывалась глубина, звала и притягивала, внушала Грахову, что ему нечего бояться, он сильный и смелый, и есть у него крылья. Это было похоже на то ощущение, какое появлялось, когда Грахов ехал на свидание с Мариной; и не совсем похоже: если он тогда ощущал это и ехал к ней, то сейчас откупался лишь обещанием поехать.
Он снова видел себя, Марину и будто смотрел со стороны, оттуда, где стоял, разглядывая лошадей. Но воображения не хватало, чтобы увидеть ее и себя, парящими над ширью, взявшись за руки. Грахов горько, издеваясь над собой, засмеялся — крыльев не было.
Внизу, у подножия, быстро застучали копыта, возвращался Макарыч. По бокам его гнедой — Фаворит и вороная. Бежали они понуро, переглядывались.
Здесь, на поляне, горячо запереступали.
— Какая была бы свадьба, — вздохнул конюх. — Забирай, веди его…
Передал корду неохотно, с недоверием оглядев Грахова.
— Веди, веди, — сказал Макарыч. — Сущий он дьявол. Хорош. Не подпускал. Я ее на коленях уговаривал.
Фаворит уперся, выпустив из ноздрей белый пар. Грахов оступился. Стал наматывать корду на запястье.
— Не шали, не надо, — сказал Макарыч. — Веди нормально. Упустишь, не беда. А то понесет, костей не соберешь. — Подумав, добавил: — Другой бы понес.
Начиная тихо печалиться, он привлек голову вороной к себе, обнял ее, прикрыв ладонями глаза, сказал:
— Веди, хватит… И подождите меня там, покажу, как ехать.
Фаворит пошел, и что-то сдавливало ему горло, губы вздрагивали. И как только услышал прорезавшее воздух тоскливое ржание, вскинул и запрокинул высоко голову — в его ответе не было грусти, в нем слышалась надежда.
— Ждать некогда, — отдуваясь, проговорил Леха. — Не видишь?
В той стороне, откуда отъехали часа полтора назад, небо кудрявилось белыми облаками, ниже они темнели, быстро набухали. Еще ниже, по самому краешку земли бесшумно кралась клубящаяся чернота.
— Сюда не дойдет, — сказал Грахов. — Подъедем к мосту, погрузим, спокойно поедем.
— Я не против. — Леха смотрел на лошадь добродушно, даже ласково. — Но пойми, ежели дождь тут застанет, я перевал не возьму. Все колеса лысые, цепей нет. Привязывай, не тяни резину! Где удобнее, там погрузим.
Грахов оглянулся на тучу, стал привязывать Фаворита к своей стороне. Леха заметил, остановил его:
— Слева привязывай, слева. Я же его в кювет могу столкнуть.
И вот уже в который раз тронулись в путь. Через мост, к перевалу, прямо по солнцу. Оно уже не слепило, не грело, мигнув последним красным светом, утонуло. Дорога в гору шла ровная, укатанная, и серые тени ложились на нее, густели. Ударил сзади, приналег первый порыв ветра. Со всего поля легким дымом поднялась пыль, закружилась, соединилась в танцующих расшалившихся веретенах.
Свистел в кабине сквозняк. Мрачнея, Леха поехал быстрее, надвигался на стекло край перевала.
— Посмотри, бежит? — спросил Грахов.
— Бежит, бедняжка, — вздохнул Леха. — Раньше с ним сами заводчики возились. Привозили, увозили сами. Фургон у них — люкс. Мне бы такой. Наш-то утиль.
— Нас бы не послали. Жокей слег.
— Знаю, видел. Доходяга. В седле, правда, как гвоздь, сидит. В чем душа только держится, не пойму. Жил бы, как все. Зарабатывает, что ли, много, жалко бросить?
— Не в этом дело. Не может иначе.
— Я вот тоже без руля не могу. Жить-то надо… фу, черт, мерещится, что ли?
Леха высунулся в окно, притормозил, досадливо глянул на Грахова.
— Вроде скачет кто-то…
— Конюх, — догадался Грахов.
— Вроде нашего Молчанова. Значит, устроит концерт.
— Кавалерист бывший.
— Рубаки они все. Ты давай поласковей с ним.
— Дипломат, — хмыкнув, Грахов поправил галстук, приосанился.
Промчался мимо всадник. Грахов узнал гнедую кобылу, прямую плоскую спину Макарыча. Толкнул коленом Леху, машина остановилась.
— Вы нас извините! — крикнул Грахов, высовываясь из кабины. — Боялись, дождь внизу застанет. Цепей у нас нет.
Макарыч слушал, держась и гарцуя впереди. Потом сердито, резко махнул хлыстом в сторону еще светлого розового горизонта, шагом повел гнедую.
Ветер усилился, хлестко ударил по кабине, и снова сорвалась, теперь уже пепельно-плотная, пыльная завеса. И на мгновение будто застыла, озаренная отсветом молнии.
Догнали конюха, поравнялись. Не поворачивая застывшего темного лица, он ехал, обдумывая что-то, и сейчас его молчание для Грахова было в тягость. Ветер яростно, урывками кидался на выцветшую рубаху конюха, мял кепку.
— Мы боялись… — снова крикнул Грахов. — Потому что…
— Я попону ему дарю, так и скажите, если спросят, откуда, — отозвался конюх. — От Топорка еще, от того еще… — оборвал себя, оглянулся. — А вы… на веревочке.
Оглянулся. Катилась, черно заливала землю, блестела зарницами гроза.
— Сворачивай! — крикнул Макарыч. — Там ямы силосные. Посадим коня…
Безмолвно расстались, молча поехали дальше, в душную, гудящую черноту. Макарыч не сразу отстал, с полверсты провожал Фаворита. То слева, то справа осматривал его. Фаворит стоял надежно на старой мешковине, обложенной прошлогодней соломой. В дареной попоне, которая вздувалась от ветра, заботливо похлопывала по спине, подзадоривала.
Небо будто раскололось, тяжко и сыро вздохнула туча; осветилась широко и раздольно подставила себя под дождь земля. Не дразня первыми одинокими каплями, зашумело, потекло разом.
Согнувшись под тяжестью струи, задымился Макарыч, набежавшей следом упругой волной накрыло его.
Сразу окатило и Фаворита. Загромыхал, наполнился мелкими брызгами, паром, свежестью кузов. Смачивалась, опадала солома, попона, затвердев, тесно обтянула Фавориту бока.
Дождь лил долго и щедро. Сначала теплая, приятная влага сочилась по шее, по груди и ногам, а под конец Фаворита охватило холодное, мокрое оцепенение. Его уже не трясло, не дергало, самосвал мягко скользил и проваливался.
Еще клубилось небо, мертвенно-бледно вспыхивала водяная пыль, косо летящая по ветру; гром ударял в землю, раскатисто обходил далекие поля.
Фаворит давно не попадал в грозу, сейчас, не пугаясь, слушал, впитывал ее загадочную, обворожительную мощь. И ему передалось волнение неба, расшевелило влажно занемевшее тело, кровь, разыгравшись, горячо дошла до копыт. Тесно стало в кузове, в прелой соломе, и Фаворита, налившегося упругой силой, потянуло на простор, на напитанную дождем траву.
Небо не шумело, не лило больше. Чистый, мягкий звон сошел сверху, радостно, благодарно отозвалась земля — всеми голосами, обновленным, умытым своим ликом.
Как никогда, сильно, страстно любил эту родную землю Фаворит. Впрочем, лето он любил всегда. Еще зимой возникало в нем смутное томление — он ждал весну, которая сменится красным летом. Вот с такими быстрыми, окатными дождями, до звонкости ясными рассветами. Однако не сладким пышным пирогом оно снилось ему. Он знал его, как работу — от тренинга к тренингу, от скачки до скачки, и только между ними кажущиеся мгновением свидания с лесами, ручьями, травой. И все-таки не жаловался и ждал лета, счастливо следя за каждой весточкой о нем — вот прострелились листья, пролетели первые стаи птиц, ровно зажурчал усмирившийся после паводка ручей.
До донышка исчерпав себя, день ушел, и, спеша захоронить содеянное им, надвигались сумерки, замерцавшие первыми слабыми звездами.
Старательно трудился самосвал, тревожа колесами зеркально застывшие лужи, вез свой груз в стынущую даль.
В тихом, по-вечернему раздумчивом согласии ехали Грахов и Леха. Предчувствие ночи начинало постепенно глушить дневное, и оба утомленно расслабились. Леха почти лежал на баранке, глаза его устало и дремотно шарили по сумеркам, разбавленным светом подфарников.
Душное тепло убаюкивало, валило набок Грахова. Его пушисто, сладко обволакивала темень, и приснилось: скачет на белом коне, играет хлыстом, бьет по взмыленным бокам — хочет догнать быстрый, ускользающий поезд. В окошке вагона лицо, знакомое и уже отчужденное, неясное…
Он проснулся, удивляясь, заново просмотрел сон, будто прокрутил кинопленку. И снова в зыбком печальном тумане, не прояснившись, не давая разглядеть отдельные черты, утонуло лицо. И плыла на ветровое стекло, забрызганное мертвыми бабочками, густая ночь. Она не торопила мыслей, откладывая их на завтра.
Расшевелился Леха, провел ладонью по замигавшей красной лампочке.
— Вот те на, — проговорил он. — Вода вся выкипела.
Струйка пара бежала по капоту, мохнато разлеталась легкими, призрачными клочьями.
— Ничего, залью где-нибудь, — сказал Леха. — Скоро уж конец. Бетонка скоро. Мигом доедем. Ох и спать буду!..
Долго еще ехали по галечной, бодро постреливающей дороге. Объятая сном земля, заслышав шум машины, провожала ее пугливыми голосами и не успокаивалась сразу.
Фаворит ловил птичьи вскрики, шелест крыльев: пробивались сквозь близкие звуки, отчетливо различались перепелиные удары. Иногда вспыхивали, желто горели в лучах фар чьи-то застигнутые врасплох глаза. Не менялось лишь небо: каждая звезда, каждый светлый росчерк на своем месте. Только раз Фаворит, будто запнувшись, уронил голову, а когда поднял ее, звезды тихо снялись с насиженных мест, заскользили друг к другу, и в этом движении две-три не удержались, упали. Потом впереди, на уровне земли, внезапно выступили яркие, немигающие звезды, и Фаворит догадался: это огни.
Грахов тоже увидел огни, отметил их невольным, застоявшимся в груди вздохом: там бетонка. Взбодрился, выпрямился Леха. Щелкнул по надоедливой красной лампочке.
Дорога, спадая, вела вниз, к узкой галечной дамбе, которая заканчивалась деревянным мостом; мокро блестели по бокам дамбы, отбрасывали длинные шевелящиеся тени мелкие кусты.
Припав к стеклу, Леха высматривал в зарослях лазейку, ему знакомую. Остановил машину, выбрался из кабины, звякнул ведром.
Грахов заскучал, зябко передернув плечами, прижался к теплой спинке сиденья. Езда притупила усталость, загнала ее внутрь, а теперь тело спадало вниз, затяжелели ноги и руки. Сонными глазами Грахов наблюдал за Лехой, видел, как согнула, сдавила усталость и его. Леха взобрался на буфер, щурился от света, разбухшими пальцами скреб заушины, державшие капот. Слабый, рыхлый, придавленный сверху ночной тьмой, Леха разжалобил Грахова.
Потом Леха отгородился капотом, стучал еще, выкручивал что-то. Заклокотав, повалил пар, обдал стекло.
Грахов маялся — надоело сидеть в кабине, хотелось ехать, поскорее добраться до места и лечь там, если кто-нибудь устроит ночлег, в сухую, свежую постель, заснуть до утра.
Ему почудилось даже, что машина, угадав его желание, покатила, поскрипывая галькой. Ткнувшись в боковое стекло лбом, вгляделся в темень: будто плыли мимо, мерцали листвой кусты. Грахов открыл дверь, напрягаясь, заглянул вперед, но из-за капота ему не было видно, стоит ли на буфере Леха. И вдруг его охватило тревожное предчувствие. Пока он справлялся с собой, машина двинулась быстрее, пар шарахнулся вбок, открыв завороженный ярким светом фар, притаившийся внизу мост.
В оцепеневшей голове Грахова промелькнула мысль о двух педалях у подножия руля, о ручном тормозе. И тут машину сильно тряхнуло и все стекло заволокло густо пошедшим паром.
Грахов прыгнул. Упав на кусты, не удержался, сорвался прямо на осоку. Почти не помня себя, поднялся, побежал к мосту, где еще метался свет и слышался сухой треск перил. Слепо кинулся в темноту, и его, бегущего, бесшумно поглотила вода. Уже там, в воде, ударил по ушам тупой глохлый звук, и река на мгновение потекла вспять. И будто повторилось то, что было уже — потянуло его вглубь, вязало ноги; секунды две это длилось и кончилось тем, что, наткнувшись ногами на дно, он встал. Мелко было, по грудь. Зайдя под мост, различил в призрачном звездном свете машину. Черными кругами застыли вздыбленные колеса. В воде, под громоздкой тенью машины, словно варилось что-то, булькал и пузырился пар.
Вдоль дамбы шлепал по болоту, темно надвигался Леха. Он вошел в воду, сгорбился, не найдя сил пройти дальше. Так они и стояли, начиная торопливо, сбивчиво думать уже не о лошади и не о машине: каждый о себе. Но вот Грахов услышал… Он еще не верил, пока не припал ухом к покатому кузову. Лошадь дышала. Шумно втягивала воздух, выдыхала.
— Дышит, — прошептал Грахов и заплакал. — Дышит, ты слышишь?
Тоже припав к кузову, Леха слышал, как дышит и ждет лошадь.
— Там деревня, — рванулся Грахов к берегу. — Я людей позову. Сколько надо? Сто, двести человек? Всех подыму!..
Он выкарабкался на дорогу, побежал. Очнувшись вдруг, сильно и упруго кинулся следом за ним Леха.
На взгорке, откуда до тусклых редких огней деревни было совсем близко, Грахов услышал позади себя топот, потом понял, что скоро Леха догонит его.
Фаворит не знал, не гадал никогда, как придет к нему смерть. Он не знал, какая она, но сейчас виделась и хотелась она ему светлой: в широком ясном просторе, на всем скаку. И чтобы была мгновенной, без этой боли в ногах.
Когда после первой, ослепившей его боли разлилась по телу длинная стойкая боль, оборвалась в коленях, Фаворит понял: задних ног ниже колен нет.
Он еще мог бы жить, ждать два, три, может быть, четыре часа. Но вот он расслабил шею, приник к воде. Было тихо в накрывшем Фаворита темном железном ящике, журчала, тихо кружила вода. Фаворит напился досыта, не боясь уже гибельного опоя. Он пил воду, которая становилась все холоднее, втягивал ее, уже невкусную, ртом и ноздрями.
И все пил, пил.