СТЕПАН АГАПОВ

***

Стынущим взглядом провожал Степан колхозную машину: увозили остатнее добро Петруниных. Шофер Серега Анисов, краснолицый крепыш и насмешник, высунулся из кабины, помахал ему на прощанье:

— Эй, дядя Степан, поедем, пока не поздно! Заметет тебя снегом или волки съедят, пропадешь!

У Степана рука не поднялась помахать отъезжающим, бормотнул отчужденно:

— Ладно, проживу как-нито.

Коренастый, словно обрубок, в расхожей ватной стеганке, он стоял на пригорке, будто в землю врос, смотрел за поле холмистое, где исчезла машина, и суровел. Там, за полем и низиной, да еще за ними бугор одолеть, — там и есть теперь главная колхозная усадьба. Туда, в большое село Доброполье и потянулись Петрунины — кума, она же двоюродная сестра Нюша да мать ее старуха, тетка Настасья. Там и Серега Анисов шоферит, и Рыжов Александр — в председателях ходит. И все остальные из Агаповых двориков кто куда: одни на усадьбу центральную, другие на станцию, третьи в города ударились.

Вечер надвигался по-осеннему серый и знобкий. Кругом пустынно хмурились поля, в туманной мгле терялся горизонт, и не на чем остановиться взгляду. Где-то дальше, невидные за пашнями-холмами, живут еще деревни, как жили его дворики. Да только и до них небось дойдет такой же черед.

Заглохли Агаповы дворики с той поры, как пошли объединяться мелкие колхозы. Летом вольготно тут было и работы всем хватало. Зимой же приходилось дома сидеть или в Доброполье отправляться за три версты: там и правление, и фермы, и дел для всех, хоть отбавляй. Хотел было Степан туда переселиться, да передумал: а вдруг, мол, опомнятся люди, вернутся из городов — и снова воскреснут Агаповы дворики…

У Степана скривились губы, защемило в груди. Страшнее зверя лютого показалось ему одиночество. Где дымили недавно по утрам, отдавая жилым духом, избы, где стояли дворовые постройки и густели сады, там бугорки остались погребные, редкие лозины да кустики сирени, вишенника, бузины. Всего четыре дома на месте Агаповых двориков: три пустых да его, Степана, от ополья крайний.

Как бы поняв настроение хозяина, затянул вдруг низким, подземельным взвывом Дикарь — лютая темно-серая овчарка. Набрехавшись вволю при виде машины, он сидел теперь у конуры перед крыльцом, наблюдая за хозяином, и умные глаза его тоскливо влажнели. «В сенцы придется забрать кобеля, — подумал Степан. — Ненароком волк бродячий наскочит, что мне тогда без собаки? Сам завоешь навроде волка»…

Он прошелся по пригорку, оглядывая безлюдные, в бурьянной щетине, подворья, и жутко сделалось от этой гробовой пустынности. Как перст остался он, Степан Агапов, на всю округу.

Как в поле воин

Во дворе заблеяли овцы, и Степан спохватился: время задавать корм.

Желтым пузырем маячил перед глазами фонарь «летучая мышь», слабо освещал просторный, с темными и как бы затаившимися углами двор. Хозяин расчетливо наделял сеном корову, бычка-летошника, бестолково-суетливых овец.

— Под ноги-то не теряйте, — поучал их наставительно. — До весны ить полгода цельных, не хватит — што тогда мне с вами, ревьмя реветь?

Правда, сена он приготовил немало: все бугры пообкосил, все ближние ополья. И соломы перед домом — ометушко дай боже, в пять машин не увезешь. Но мало ли что может приключиться, вдруг да растянется зима до благовещенья, а то и до пасхи — где тогда кормецу-то возьмешь?

Он снял с гвоздя фонарь и задумался. Полон двор скотины, только бы радоваться. Да каково одному-то управляться, все в одни руки? Хорошо, не привык сиднем сидеть, а то бы давно отказался от таких хлопот…

Вечером сидеть одному показалось еще тошнее. Он подпустил вовсю фитиль десятилинейки и взялся было за книгу: присоветовала на днях библиотекарша, когда ходил он на центральную усадьбу. Интересная, мол, книга — про шпионов да разведчиков. Называется «По тонкому льду», а толстая — пожалуй, и за зиму не одолеешь. Полистал, полистал и снова задумался, будто затмение нашло.

Поднявшись из-за стола, заковылял взад-вперед по избе, разглядывая, словно впервые видел, домашнюю утварь. Останавливаясь перед каждой вещью, разговаривал с ней, как с живым собеседником. Вот гардероб с зеркалом — покойная Пелагея настояла купить. Это когда дочка с сыном подрастали, о них и заботилась наперед.

— Ну, кому ты теперича нужен-то? — вопрошал Степан, оглаживая полированные боковины гардероба. — Молодые поразлетелись кто куда, сама на тот свет отправилась, а мне зачем эти моды-комоды? Есть пинжачишко, по праздникам надевать, есть одежонка расхожая — и хватит с меня…

Вот кровать с блестящими никелированными шишками, с пышной периной да крутой подушкой из гусиного пера: как заправила ее дочка два года назад, так и стоит нетронутая… Диван под серым от пыли чехлом…

— Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала, — бормотнул любимое свое присловье. — Кабы знато, поразлетятся-то все, — не старался бы зазря…

Он поддернул гирьку ходиков — чугунную сосновую шишку, постоял-постоял, задумавшись, и встрепенулся: надо бы письмецо сыну отписать, отозваться на его посылку. Охотником до «писулек» он не был, посылал их сыну или дочери два-три раза в год, когда случалась неотложная нужда. И потому долго и трудно сидел над бумагой, выводя каракули, царапая тетрадные листы поржавелым «рондышком». Жидкие, разбавленные в который раз чернила, налитые в непроливайку, брызгали, разводили на бумаге хвостатые подтеки и кляксы, и пока корпел он, сочинял письмо, весь перепачкался, как незадачливый первоклассник, не раз отирал потеющий лоб…

«Добрый день возможно вечер.

Здравствуйте дорогие мои детки сынок Славик, сношенька Ниночка, а также внучки мои ненаглядные Саничка и Таничка. Ниско кланиюсь вам и шлю поклон от сибе лично, также от хресной вашей, моей кумушки Нюши да от тетки Настасьи, нонче увезли они свое последнее добришко и также картошку из погреба, а я им помогал.

Посылаю вам свой сердешный поклон и всякие добрые пожелания вашей молодой цветущей жизни и здоровия на долгие годы, не болеть. Ето основное.

А теперича перехожу к общему описанию своей сиротцкой биограхвии, каков мой быт и каковы дела протекают на нонешный день. Собшаю вам, што мы все живы и здоровы, то исть я и скотинка также наша. При сырой погоде болела у мине инвалидная нога, коленка то исть, а теперича ништо, прошла навроде. Надысь также приболел наш бычок, так и пришлося шастать на хверму Доброполевскую к витенарке. Дала она какова-то там средствия, и бычок теперича при полном здравии. Задно и телушку свою посмотрел, на хверме колхозной стоит. Гладкая она стала, ажник боднула мине, не узнала стал быть хозяина свово. А протчая наша личная скотинка жива и здорова, только шамать успевай подавай. Окроме двух овечек, каковых продал я в закуп и баранчика, какова сам доедаю, да старого Петю петуха, попал он в мою личную лапшу на Покров. А што, думаю сибе, сам выхаживаю и мучаюсь навроде ишака, сам хоть и курятинки отведаю. И на вашу долю хватит, ежели приедете в гости на Октябрискую. Три петушка молодых дожидаютца вас да валушек зимовой на цельный пудок потянет. А ежели понуждаетеся, можно и боровка заколоть, пуда на три вырос. Или пускай до весны сибе растет, авось картох ноне зиму невпроворот.

Одним словом, всем нам полное довольствие, скотине корму, а мине разной продукции. Всем без обиды, тепло и радосно на серце. А главное и основное, я свой домок на зиму крепко обигорил. Пришлося даже на крышу залезать, чуть не сорвался, а трубу печную перемазал всеж таки, теперича не дымит.

В колхозе у нас также порядок полный, што на хвермах и што во всем быту. Дома в Доброполье строют новые, на вид крепкие и кирпишные. Куме моей и вашей хресной как доярке обещают новый, а покуда она старый прикупила, а кирпич свой в колхоз здала. За сах. свеклу колхозники большую деньгу огребли, скоро им сахару дадут. А надо мной тут кой хто надсмехается, навроде я единоличная личность, откололся ото всего колхоза. Ну ладноть, я уж терплю. Авось да поживу ишо на родном любимом местушке, погляжу на море и погоду.

Теперича ишо, чудок не позабыл. Посылочку от вас получил, толька не знаю зачем шиколадками мине баловать навроде дитятки. Лутче Саничке покупайте да маленькой Таничке, им ета штука пользительна, говорят от шиколаду и ото всево сладкова голова работает способней. И письмо ваше получил с картинкой от Санички. Ишь он как малюет, небось ученым либо чиртежником станет, вот и давайте ему побольше шиколаду. Вы там из магазина, на чистую копейку, а я тут на всем на своем. Сами сибе материально не морите, не посылайте мне боле ничево. Окроме фитилей на ланпу дистилинейку и на кирогазку также, потому сижу я как вам известно, на киросине, никто мине одному не подведет суда електричества.

А шерсти вы просили прислать посылочкой, на разные там чулочки и варежки для моих любимых внучков, таковой бы я вам прислал, да дюже пышная, как ее пошлешь-то. Видно етот вопрос вами упущен и его теперича не возвернешь, окроме вашева личнова приезда.

Погода у нас почесть как зимой, сиверко такой завертывает то с дожжем, то со снегом. Одним словом, не за горами зимушка. Оно бы и ништо, только за водой мне неспособно будет ходить да в сельмаг Доброполевский, за три версты. А так не занесет авось, покудова живой.

Скоро Октябриская, поздравляю вас со всем народным праздником. И ждать буду вашего прибытия, милости просим. Затем пишите почаще. Теперича дело к зиме, ночи стали длинные, порой становитца скушно, а получишь письмецо, дело веселее. Отзывайтеся, и я вам буду почаще отписывать. Пускай и не ходит ко мне почтальёнка, все отказалися от родных моих двориков, а я всеж таки сам буду ходить на почту, заодно и в сельмаг за разными товарами.

Писал 21 числа Октибря месяца, девятый час вечера. А завтри пошастаю до самова Доброполья пешим ходом при моей покалеченной фронтовой ноге.

Ежели што не так отписал, не обижайтеся. По части грамотки вы сами знаете, не больно я вострый.

Затем до свиданьица. Остаюсь во здравии ваш покорный Степан Семеныч Агапов».

Наутро управился Степан по хозяйству, вышел из дома — в руке посошок, за спиной рюкзак полинялый, в кармане авоська на случай, если не войдут в рюкзак покупки. Глянул в сторону невидного за холмами Доброполья, нацелился, как землемер, и заковылял через поле в низину, где протекал ручей болотный, заросший порыжелой резикой[1]. Тут он приостановился, выбирая, где бы перейти и не залить за голенища сапог. Обошел повыше, где ручей совсем обрывался, уступая место бочажкам от весенней водополицы, и зашагал по жесткому, шурхающему под сапогами клеверищу.

Дни стояли пасмурные, однако сухие, и шагалось Степану легко, как бы по скошенному лугу. Лишь изредка, когда подвертывалась, попадая в ямки, правая покалеченная нога, чертыхался: «Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала»…

Доброполье завиднелось сразу же, как только поднялся он на горбину высокого холма. Растянутое по скатам бугров, вдоль глубокой низины с узенькой речушкой, село топорщилось голыми макушами лозин, пестрело шиферными крышами, обращенными к Степану задворками.

Колхозная контора виднелась издали красным флагом, приподнятым на тонком шесте. А выше старого, давно обжитого порядка, отступив от задворков в поле, обозначился колхозный центр: магазин с широченными, во всю стену стеклами, первые новые дома, разбросанные тут и там навалом кирпичи, доски, бревна. «Стройку, видать, затеяли немалую, — подумал Степан, деловито обозревая ее с пригорка. — Стал быть, не зря народ-то к центру тянется…»

Первым делом направился он к почте — побеленному домику о трех окнах, обсаженному невысокими березками.

Начальница, не обратив внимания на вошедшего, тюкала и тюкала штемпелем по разложенным на столе конвертам. Знакомая же почтальонка сочувственно откликнулась:

— Ни письма тебе, дядя Степан, ни телеграммы. Отделился ты от всех, и тебя забыли.

Степан обиженно крякнул и смолчал, протянув письмо и поздравительную открытку дочери.

— Пришлют тебе ответ, кто в такую даль понесет? — спросила почтальонка.

— Сам приду, не впервой.

— Ох, дядя Степан, морочишь ты всем голову! — всплеснула та руками. — Люди переехали, а ты все выжидаешь. Ну что у тебя там, в чистом поле? Ни радио, ни электричества. Ни одной живой души…

— Авось не пропанем, — отговорился Степан и поскорее выметнулся на улицу.

В сельмаге среди толпившихся покупателей оказался и свой, Серега Анисов.

— Ну как, дядя Степан, не надумал драпать из нашей Чукотки? — ощерился тот, подмигивая стоявшему рядом молодому трактористу. — А то вот, пока кореш рядом, погрузим твое хозяйство — и враз сюда.

— Молодежь, мать твою бог любил…

— Тихо, в общественных местах не ругаются.

— Нешто я ругаюсь? Раз мать твою бог любил, стал быть, первый сорт она у тебя. Не то што ты.

Серега снова ощерился. Другие весело переглянулись, заулыбались, оглядывая чудаковатого мужичка.

— Только бы вам надсмехаться.

— Какой тут смех, дядя Степан! Просто болеем за твою такую жизнь. Заметет тебя снегом, не миновать заметет. Или волки съедят…

Степан отмахнулся и, дождавшись очереди, принялся называть покупки:

— Селедок пяток, пожирнее каких… Сахару два кило… Баранок связку… Та-ак… Масла постного бутылку… Чаю индийского пачку… Мыла два куска, простого… Та-ак, стал быть… А теперича бутылку красного… вон того, портвейного…

— Брал бы уж беленькую, — усмехнулся Серега.

— Не сумлевайся, возьмем, ежли надобно, и беленькую…

Он неторопливо рассчитался с продавщицей, долго укладывал все в рюкзак и, пристроив его на спину, шагнул к порогу.

— Придавит он тебя, дядя Степан, — посочувствовал Серега.

— Ништо, своя ноша не тянет.

Однако рюкзак в самом деле оказался тяжелехоньким. «Пожалуй, на пуд потянет», — подумал Степан, останавливаясь и неловко его поправляя.

Попутно из сельмага он завернул к знакомой избенке о двух окнах, куда переехали Петрунины. Дома застал лишь тетку Настасью, а Нюша, видно, не пришла еще с фермы.

Настасье за семьдесят, но старуха она еще бойкая, так и суетится вкруг стола, потчует гостя. Степан хватил ломтик-другой ветчины — авось, мол, не голоден, — однако от чая не отказался. Неспешно покусывая пиленый сладкий кубик, также неспешно повел он свой разговор.

— Обвыклись на новом-то месте? — спросил.

— И-и, Степанушка, а долго ли, — словоохотливо отозвалась Настасья. — Нюша-то моя на постоянке теперича, дояркой работает. Хорошую деньгу получает, обижаться не на што. А я вот по дому копаюсь.

— Ну, и что тут хорошего, в этой халупе? — оглядывает он с кислой ухмылкой тесное и невзрачное жилище.

— Да што ж нам, век, што ли, тут быть! — обиженно проговорила Настасья. — Видел, какие дома-то строит колхоз? Ну вот, и нам такой посулили.

— Посулить недолго, а когда вот дадут.

— Не сразу, говорят, Москва-то строилась, дождемся небось.

Степан допивает чай, благодарит хозяйку, но домой не торопится. Думает, как бы подговорить ее за сваху.

— А мне вот теперича, одному-то, совсем неспособно, — вздыхает он, вытирая бисер со лба.

— И так уж дивуюсь, как ты там, в чистом полюшке, — поддакивает Настасья.

— Да как оно выходит-то… Жили люди, и я жил. А как разъехались, тут оно и засвербило…

— Уходил бы ты оттуда. У нас бы пока остановился, не то избенку прикупил бы какую. А то и правда бобыль бобылем.

— Да вот думаю хозяйку себе подыскать.

— А пойдет ли туда какая? Што в лес к волкам, то и к тебе туда…

— Кабы Нюша-то твоя не родней мне была, может, и сговорились бы. Такая уж она труженица у тебя, заботная. Вот бы мне такую подходящую…

Настасья помолчала, перебирая в уме знакомых ей женщин, наконец припомнила.

— Да есть тут одна, как раз под твои-то года. И хозяйка што надобно.

— Ето кто же такая?

— А Паранька Кондратьева.

— Дак у нее ить мать старая… и отец лежит без ног. Рази бросит она родителев? А мине к ним пойдить совсем неспособно, тяжела обуза.

— Тогда и не придумаю, ково уж тебе присоветовать. Пошукать бы надобно… по другим-то деревням.

— Постарайся уж по-свойски-то, — попросил Степан, поднимаясь из-за стола.

— Ладно, попытаюсь как-нибудь…

Идет Степан, покряхтывая, сгибаясь под тяжестью рюкзака. Посмотреть со стороны — ишак ишаком. Он и сам понимает: негоже вроде при его-то летах да покалеченной ноге таскаться с этаким грузом. Но и покинуть родное гнездо тяжелее: сам ведь строил, крепил его из года в год…

С высокого поля, как из ладони, открылся вид на знакомые до последнего кустика подворья. Внизу, по склону оврага — низкорослый дубняк в желто-бурой листве. Выше дубков на пригорках, разделенных лощиной, — кусты садовые, лозины вразброс, четыре домишка поодаль друг от друга. Окна в трех забиты, один только смотрит в поле темными, как глаза тоскливые, стеклами.

— Все поразъехались, — подумал вслух Степан. — А я вот живу и жить буду. Смейтеся, люди, надсмехайтеся…

И с этими мыслями ходчее, насколько мог, зашагал под гору. Зрела теперь у него, бодрила неотвязная задума —

Нужна хозяйка

Сколько пришлось хлопотать Настасье по свашьему делу, про то одна она знает. Подходящие вроде попадались женщины, а как услышат про Агаповы дворики — на смех подымают: куда это, мол, в чистое-то поле подаваться, волкам на съедение?..

В шутку ли, всерьез ли посоветовали ей Лизавету Курилову из Улесья: бабочка-де охотно пошла бы, только намекни. Настасья сразу жениха за бока — не зевай, пока ярмарка…

Перед полуднем, отмерив три километра по полю да столько же, наверное, по улесьевским буграм, Степан оказался наконец возле кирпичного дома, разделенного на две половины высоким крыльцом. Остановился, опасаясь, как бы не выскочила собака, потом неторопливо, по-хозяйски оглядывая чистые ступеньки, поднялся, постучал. На крыльцо вышла приветливая с виду хозяйка: очень уж добрыми были у нее улыбчивые синие глаза.

— Вы будете Лизавета Курилова? — спросил Степан, старательно отирая о мешковину кирзовые сапоги.

— Я, милый, матерью ей буду.

— Н-ну? — не поверил Степан. — Сколь же вам лет?

— Годков-то мне? — улыбнулась хозяйка. — На семой, милый, на семой десяточек.

— Не дал бы столько, вот вам хрест, не дал бы.

Хозяйка польщенно улыбнулась.

— Как величать-то вас? — спросил Степан, переступая порог.

— Михайловна, милый, Прасковья Михайловна.

Усадив гостя на кухонке, досконально расспросила, чей он такой и зачем припожаловал.

— Отца-то я помню твово, ну как же, — оживилась хозяйка. — Бывал он в нашей деревне по молодости, на «улицу» похаживал. Потом-то уж, как постарели, забывать стали друг друга…

Степан не торопясь рассказал о себе, вызнал кое-что и про ту, ради которой явился сюда, в Улесье. Оказалось, живет Лизавета под одной крышей с матерью, в приделе о двух окнах.

— Одна? — полюбопытствовал Степан.

— Есть у нее сынок, учится в ин… ин… тирнате, что ли… не выговоришь, пралик те возьми. Последний годок учится.

Поговорив еще недолго, хозяйка отвела гостя к дочери: как раз та вернулась с работы, собиралась обедать.

— Потолкуйте тут вдвоем, — сказала и догадливо вышла.

Лизавета засуетилась, приглашая гостя к столу. Тот взглянул на крашеный пол, устланный ковровой дорожкой, на пыльные свои сапоги — застеснялся.

— Да что вы, проходите же! — и потянула его за рукав. — Не во дворец пришли, бояться чего-то…

Осмотревшись, он подумал, что бабочка, должно, из аккуратных. Стол накрыт красивой, в крупных яблоках скатертью, и другой — кухонный, клеенкой накрытый — такой же чистый, ни одной посудины на нем. Стулья новые вокруг, желтым лаком блестят. В углу от окна примостился телевизор под вышитой салфеткой…

— Садитесь, садитесь, — улыбнулась Лизавета. — Говорят, хорош тот гость, какой к обеду поспел.

— Ну? — оживился Степан. — Дак што, ежли так…

Лизавета между тем проворно собрала на стол, поставила бутылку вермута. «Запасливая какая», — подумал с одобрением Степан. И когда выпили по стопке, по другой, у него сам собою развязался язык. Пожаловался он, как неудобно сложилась у него семейная судьба, как плохо одному без хозяйки управляться по дому.

— Хозяйку-то недолго завесть, — догадливо отозвалась Лизавета. — Мало ли на свете вдовушек!

— Дак живу-то я где? Не всякая небось согласится-то ко мне. — Побарабанив по столу заскорузлыми пальцами, Степан осмелился напрямик: — Пришла бы ты, Лизавета, ко мне да посмотрела, как живу-то.

— Когда уж тут, — отступилась она, — все дела да дела. Днями на работе пропадаешь, а вечером… куда мне, одной…

— Дак я сам прибуду, — вызвался Степан. — В субботу бы к вечеру, вместе и сходим, а?

Лизавета пожала плечами, впалые щеки ее зарозовели, и Степан обрадовался.

— Ну, ладно, пойду, стал быть, — поднялся он с облегчением. — Дел у меня тоже — поворачивайся знай. Сидишь себе как привязанный, а все ж таки не высидеть одному…

Домой Степан возвращался, ободренный удачной, как ему казалось, беседой. Молодецки и весело шагал он через пустынные, слегка припорошенные снежком, поля. Шагал и мысленно загадывал: «Первым делом в сельмаг теперича, беленькой бутылочку да красненькой, как она женщина. Потом подарочек какой-нито, пусть помнит Агапова Степана… Ну, а ежели согласна будет остаться в родных моих двориках, тогда, как полагается, и вечерок сообразим. В наши-то годы оно и ни к чему такое вроде, да уж на радостях можно…»

Будто во сне перед глазами, даже и не верится Степану…

Сидит за столом Лизавета и посмеивается, раскраснелась с дороги и с первой стопки.

— Медку-то отведай, пользительная штука, — придвигает он тарелку с красноватым душистым гречишником. — Невелика хоть пасека, четыре семейки всего, а мне-то хватает. Да и сынка ишо родного снабжаю. Медок-то у мине свой, не то что поддельный…

В голове у Степана хмельной веселый туман, смотрит на Лизавету — не насмотрится. Метнулся к шифоньеру, протянул гостье перевязанный наискось розовой лентой подарок. Бордовый с переливами шерстяной отрез так и заструился ручьем, зашелестел в руках.

— Ой, чтой-то, Степан Семеныч!

— На память в уважение. Как говорят, дают — бери, бьют — беги.

Приложила Лизавета отрез к груди, повернулась раз-другой перед зеркалом, восхищенно цокнула губами:

— Больно дорогой подарочек-то!

— Не дороже денег.

Метнулся он от стола, принялся хвастать перед гостьей своим достоянием. Распахнул дверцы шифоньера: смотри-де, хватит на нашу жизнь и останется.

Райскую картину рисовал своей гостье. Какое, дескать, тут приволье! Корову ли, телка или овечек выгнать — кругом травы по колено. И усадьба рядом, и сад есть, и пчел разводи сколько хочешь.

— Ех, Лизавета, кабы сынка-то твово завлечь суда, а? После школы-то? Вот бы зажили втроем, вот бы зажи-или!

— Где уж молодежь уговорить! — махнула та рукой. — Кончит школу — разве останется он в этакой глуши? А там и в армию срок…

— Да-а, нонешняя молодежь… Я сам хотел сынка с дочкой удержать, да где там — укатили. А кабы завлечь-то их суда? Ех, и жизня пошла бы у нас!..

Он говорил и говорил, пока не стали слипаться у гостьи глаза, пока и сам еле поднялся из-за стола. Помнил он только, как добрался до постели и, засыпая, все, щупал худое тело Лизаветы, что-то бормотал ей на ухо, в чем-то клялся…

На другой день Лизавета шустро принялась наводить порядок в чужом доме. (Было воскресенье, и в Улесье она не торопилась, сказала вчера матери, что вернется к вечеру.) Добела выскоблила пол, перемыла посуду, перестирала занавески. Посвежело в избе, светлее будто стало.

— Женщина — она и сразу видать, хозяйка, — не удержался Степан от похвалы.

Прибравшись по дому, надумала сходить в Доброполье — родню свою навестить, заодно и посмотреть, как там живут на центральной-то усадьбе.

— Во, как раз и в сельмаг зайдешь, — обрадовался Степан, для которого было обузой ходить туда, за целых три версты.

Проводил он гостью и вздохнул облегченно: «Ну вот, кажись, и пошло у нас на лад, будет с кем коротать бобылий свой век. Двое, говорится, — не один, лошадь отымут — хомут не отдадим»…

Он даже затянул по-своему, себе под нос памятные с фронтовой поры слова:

Ты ждешь, Лизавета,

От друга приве-ета…

В этот день Степан трудился с особенным рвением, хотя и можно бы повольничать, как в праздник. То подлаживал дверцу в закутке, наводил порядок во дворе, то воды принялся запасать. И спохватился уже в сумерках: Лизавета как ушла, так и не появлялась. «Что бы такое? — затревожился он, почувствовав неладное. — Я хромой, косолапый, и то бы уж приплелся. Не заблудилась ли ненароком?» И, подумав так, отправился ее встречать.

Спустился в низину, поднялся на взгорок. Впереди что-то зачернело. Степан прибавил шагу. Подошел ближе и видит: на земле, прямо на снегу лежит Лизавета, а рядом с ней сумка-продуктовка.

— Лиза, Лизавета! — принялся он тормошить ее, перепугавшись. — Да што ето с тобою?

Наклонился поближе и тут только понял: да ведь она же в стельку пьяная! «Баба — так она и есть баба. Выпьет на копейку, а раскрылетится хуже курицы мокрой».

— Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала! — забормотал, не зная что делать: ругать ее или подымать. — Лизавета, да вставай же! Или в поле хочешь окочуриться? Подымайся же, мать твою бог любил!..

Он хотел уже плюнуть да уйти, но тут же ударило в голову: «Замерзнет ишо ненароком, отвечать придется». Кое-как все-таки растолкал ее, приподнял с земли. Опираясь на его плечо, Лизавета побрела, еле переставляя ноги.

— Ну и ну! — укорял ее Степан. — Как же это тебя, бабочка, угораздило-то?

— Ох-х… и п-пияныя я-а, — только и бормотала она.

И так всю дорогу: заплеталась, лопотала что-то бессвязное, жаловалась, а кому и на кого — никак не мог понять Степан. «Хуже нету пьяной бабы», — злился он, поддерживая свою спутницу, которая качалась, как былинка под ветром.

Утром, постанывая и пошатываясь, с водянистыми мешочками под глазами, Лизавета виновато отворачивала взгляд, не знала, что сказать в оправдание.

— Ну и хороша же ты была вчерась! — не удержался Степан. — Не пошел бы навстречу, замерзла бы в поле.

Призналась Лизавета, что зашла к своим, давно не виделись, вот и выпили на радостях. Хорошо, дескать, в колхозном-то центре, не то что тут, в поле, где и одичать недолго без людей. Самое, дескать, милое дело — переехать отсюда. Хоть в Улесье, а хоть в Доброполье.

— Нет уж, никуда я не поеду, — ответил Степан на такие слова. — В Доброполье пока домов подходящих нету, а Улесье, как и дворики мои, того гляди порассыпется. Стал быть, погляжу я на море-погоду.

Лизавета только плечами дернула:

— Ну, как этот тут без людей? Ни электричества тебе, ни магазина рядом. Поле — так оно и будет поле. Не смогу я так, Степан Семеныч, не обессудь уж меня…

— Дело хозяйское, — сердито отозвался Степан. А сам подумал: «Как сходила в Доброполье, так враз переменилась. Отговорили бабочку, не иначе»…

Разбитый и мрачный возвращался Степан, проводив до Улесья гостью. Вокруг лежали пустые и тоскливые по-осеннему холмы. Сыпал сухой мелкий снег, и окрестности от этого мутились как в сумерки. Жутко показалось ему видеть эти немые, холодные, отходящие в долгую зиму поля. Споткнись вот тут, на отшибе от людей, — и пропал тогда, заметет, как брошенную в огороде кочерыжку. При этой мысли от затылка до пят прохватило его мурашками, замерещилась, подступила

Белая скука

Всю ночь ворочался Степан с боку на бок. Ныла простреленная нога, боль переносилась и на другую, примороженную в болотах на Белорусском фронте. Это уж, по верной его примете, к перемене погоды.

И правда что-то рано этим утром забелело в окнах. Вышел на улицу — так и пахнуло в лицо студеностью. Глазам предстало белое, как из заячьего пуха, покрывало.

— Здорово, матушка, свалилась на мою головушку! Совсем припожаловала или так, припугнуть вздумала?..

Две пролетных вороны опустились на голую лозину, на самую макушку. Зорко оглядели единственный жилой дом, над которым куделился лиловый дымок, да тут же снялись и полетели в сторону невидного отсюда Доброполья. «Птица, а тоже соображает, — заметил Степан. — Нечем поживиться, вот и подалась туда, где людей побольше, где прокормиться легче».

Однако стайка воробьев все еще кружилась возле дома, веселила хозяина бойким чиликаньем. Видно, слюбилось им место, где они вывелись.

— Жив, жив? — чиликали птицы.

— Я-то жив! — улыбнулся Степан, проникаясь сочувствием к малым птахам. — Туго вам придется теперича, ох как туго! Да уж не горюйте, одолеем вместе зимушку-стужу.

Облюбовав местечко перед домом, Степан утоптал мягкий снег, посыпал пшена и хлебных крошек. С любопытством наблюдал, как жадно клевали воробьи прикормку. Откуда-то прилетела пара синиц — чистенькие, нарядные, как щеголихи. Смело подскочили к воробьям, отведали по зернинке — не по вкусу, видать.

— Мясца бы вам или сальца, — догадался Степан. — Ладно уж, так и быть. Птица — она ить друг человека, как ее не покормить.

И метнулся в дом, вынес косточек обглоданных, повесил на нижний сук лозины сала шматок: клюйте, пока хозяин добрый…

Наглотавшись свежего, с бодрящим привкусом холодка, Степан не мешкая принялся за дела. Первым долгом задал скотине корму, потом уж про себя вспомнил. Поел наскоро горячей картошки с ветчинной поджаркой, на запивку хватил молока кружку.

Нынче ждала его нелегкая работа: давно уже не стирал белье, целый ворох его скопился. Вытянул из печки ведерный чугун с горячей водой, метнул в корыто с маху, так что пар ударил в потолок. Сыпанул туда чуть не пачку белоснежной «Новости».

— Ех, мать твою бог любил… Спасибо, порошок придумали, облегчение пришло. А то ить, бывало, трешь-трешь, а все как не стирано.

Научился он этому делу, когда овдовел. Женщине, конечно, оно сподручней, не успел бы повернуться, как готово. У него же долго это не клеилось, не раз приходилось к куме да к тетке Настасье обращаться, когда жили они по соседству. А теперь надежда на свои руки. Подумывал он машину стиральную купить, да как покинули его сын с дочерью, так и отказался от этой затеи: много ли ему, одному-то надобно?..

Зимний день, что заячий хвост: мелькнет перед глазами — и нет его. Пока перестирал, пока сходил к ручью пополоскать — время уже к вечеру. А там воды надо припасти (с такой животиной чуть не кадка уходила каждодневно), скотине корму задать, картошки на завтра помыть… И только вечер долгий освобождал его от домашних хлопот. Поужинав, он включал приемник и сидел, слушал песни да музыку, разные новости, какие у нас в России вершились да где-то далеко, в неясном для него великом мире. Он пристрастился к радио, как к живому человеку, — слушал, подпевал, если был к тому настроен, а то и спорил иной раз, негодовал. Особенно возмущали его войны и разные перевороты, которым, казалось, конца не будет. Сколько лет шли сражения во Вьетнаме, потом утихло там, а разыгралось в других местах, заговорили про Ближний Восток, про Чили, Португалию, Анголу… «Мать твою бог любил, когда же примирятся-то люди?» — спрашивал он, не понимая, отчего и зачем все это происходит. Раньше, когда пришел он с фронта, думалось ему, что войн теперь на земле никогда не будет, а выходит — нет в этом мире ни одного спокойного дня. «Из-за власти все это, из-за богатства», — рассуждал Степан по-своему кратко и просто…

В один из таких вечеров, когда он слушал последние известия, кто-то постучал в окно. Метнувшись в сенцы, Степан хотел было открыть — поджидал в гости сына, — однако чужие голоса остановили его.

— Есть тут живые люди? — послышалось за дверью.

— А кто вы такие? — спросил он, придерживая щеколду.

— Охотники мы. Заблудились, никак дорогу не найдем.

Долго расспрашивал Степан незнакомцев, перекрикивая яростный брех Дикаря, наконец решился пустить их в дом.

Пришельцев оказалось трое. По тому, как они вежливо спросили, куда поставить ружья, как бы не помешать хозяину, Степан догадался: ну да, охотники городские, вон и рюкзаки за плечами. Пожилой и полный назвался Николаем Тимофеевичем, все извинялся за беспокойство. И одежду старался сложить в уголок, чтобы не мешала.

— Да вы повесьте ее, повесьте, — уговаривал Степан. — Смотрите, какие мокрые, надо ить обсушиться.

— Ничего, Степан Семенович, не беспокойтесь, пожалуйста. Спасибо, что пустили, а то пришлось бы в потемках плутать.

— Тут у нас овраг на овраге, голову можно сломить. Ночуйте уж, места не занимать.

За столом гости вели себя по-культурному, пристойно. Сперва, как водится, помыли руки, потом уж принялись резать аккуратными ломтиками колбасу, сыр, хлеб. Завидев крутоплечую поллитровку «Столичной», Степан засуетился, принялся протирать полотенцем стаканы, тарелки: и мы-де не лыком шиты, знаем обхождение! Достал из стола последнюю селедку, пригоршню баранок, заодно и непочатую бутылку портвейна.

— Что вы, зачем? — отстранил ее Николай Тимофеевич. — У нас еще есть в запасе, вы уж поберегите свою.

От радости (хоть душу отвести с хорошими людьми!) у Степана пропали все опасения перед незнакомыми. Выпил стопку, другую и разговорился.

— Слабовато вы пьете, — заметил Николай Тимофеевич.

— Не вижу в ней довольствия, — согласился Степан. — Ежели за компанию, дак можно. А так, одному — по мне она сто лет не надобна.

— Одному все плохо, Степан Семенович. И за столом сидеть, и жить тоже. И как это вы решились остаться здесь один, среди поля?

— А я не из пужливых, — храбро отозвался Степан. — Зверей у нас хищных не водится, разбойников и вовсе, чево ж тут бояться?

Признался гостям: привык он, как птица к своему гнезду, вот и не расстанется. Зиму, дескать, перетерпит как-нибудь, а лето придет — не до скуки тогда. Даже и фантазию подпустил: пройдет-де какое-то время, спохватятся люди — глядишь, и вернутся на свои подворья.

— Говорят, в жизни ничего не повторяется, — возразил Николай Тимофеевич. — К примеру, хоть я… или вот товарищ, — кивнул он на своих спутников, которые, раскрасневшись от домашнего тепла и выпивки, согласно поддакивали. — Мы ведь тоже когда-то из деревни уехали. Квартиры, конечно, получили, профессию и все такое. Освоились, короче говоря. Ну, и что же теперь, ехать обратно в деревню?

Хмыкнул Степан на такое пояснение, по-своему рассудил:

— Нужда заставит — поедете. Вы уехали в город, другие да третьи за вами, а землю-то не бро-осишь! Земля — она такая: к ней с приветом, и она с ответом.

— Так посылают же нас по деревням, помогаем урожай собирать.

— Урожай — одно, а вот такое дело, как за скотом ухаживать, молочком да мясом народ снабжать? Што на ето скажете, а?

— Не все же уедут из деревни, кто-то должен остаться.

— А-а, то-то и оно, что не все! — торжествующе воскликнул Степан. — А ежели придет такое время, что все поразъедутся? Как вот наша деревня, от каковой один я остался. Што тогда делать-то, а? Кажный день будете из города ездить или как?

Говорили да спорили, то соглашаясь, то возражая друг другу, пока охотников и самого хозяина не потянуло ко сну…

Утром спозаранок Степан наварил картошки, развел давно уже забытый самовар: сам он чаевничал редко, запивал домашним квасом или колодезной водой, а ради гостей постарался.

Охотники, позавтракав и напившись чаю, настолько оказались довольными, что оставили хозяину карманный ножичек, и тот растрогался:

— Заходите, ребятушки, ежели вздумаете в наших местах-то поохотиться. Завсегда вас встрену, хоть середь ночи.

— Спасибо, спасибо, Степан Семенович, — благодарил его старший. — Уж если придется в другой раз, не обойдем ваш дом, есть где теперь нам остановиться.

— Жалко, ребятушки, ноги-то у меня покалечены, — вздохнул Степан. — А то бы и я ударился с вами… от скуки этакой…

Попрощались с ним охотники и зашагали прямиком по заснеженному полю. Долго смотрел Степан им вслед, будто крикнуть хотел уходившим: ребятушки, на кого же вы меня оставляете?..


Под Новый год погода заломалась, поднялся ветер метельный, белой мглою задернуло все окрест. Будто сетку с ватными хлопьями накинули сверху на землю. Скорее-скорее Степан за водой в колодезь, про запас на случай непогоды. До самых потемок таскал, сливая в кадки, пока не онемели от коромысла плечи. А к вечеру, как угадал, разыгралась такая метель, что носа из дома не высунуть.

Двое суток завывала, не стихая, вьюга, прочесывала поля, заваливала овраги и лощины. Казалось, сидит там, за окнами, волчья стая захлебывается в истошном вое, грозя растерзать все живое в полях и в доме, где отсиживается единственный человек. Голосит, скребет когтями в оконные стекла, ведьмою стонет в печной трубе.

Снилось Степану, будто медведи ломятся в избу, волки лезут в окна. Просыпался он в холодном поту, хватался, обороняясь, за чьи-то лохматые лапы и, опомнясь, спохватывался: «Да ить ето полушубок, мать твою бог любил»…

А то вдруг чудилось, словно болезнь его душит, скрючила так, что ни рукой шевельнуть, ни ногой. Пробует он помощь позвать, да некого — пусто кругом… И снова просыпался, соленым словцом поминал Лизавету, не пожелавшую разделить его долю, и себя, упрямо не покидающего родное подворье…

Так и не выходил он из дому до конца стихии. По прошествии третьей ночи глянул на часы и не поверил: стрелки шагнули на десятый, а на улице — хоть глаз выколи. «Никак совсем замело?» — подумал. Вышел в сенцы, потянул уличную дверь — и правда: перед ним оказалась стена из сплошного снега.

— Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала! Совсем замело, на отделку. Ну, дала ты мне работки, курослепка несчастная…

Только к полудню прорыл он узкий, наподобие окопа, ход через огромный, во весь дом, сугроб. На месте окон оказались узенькие щелки вверху, а с угла сугроб поднялся под самую крышу. Чистил, чистил — как в бане взопрел.

Откуда-то из-под стрехи свалился бурый комочек с коротким клювиком, с окостенелыми коготками на тонких гвоздиках-ножках. Поднял его, подержал на ладони. Неощутимо легонький, замерзший воробышек выглядел таким жалким, что у Степана ворохнулось сердце.

Тихо, мертвенно-глухо после бури вокруг. Так и думалось: смела она все живое в глубокие овраги, похоронила там навечно. Показалось, что и он — один среди сугробов, среди пустынных полей и заметенных оврагов — мог бы тоже закостенеть, вроде этого воробья.

Огляделся — кругом волнистые, источенные поземкой поля, битком набитые овраги. От дубков на соседнем пригорке остались тускло-желтые, встрепанные ветром макушки. На месте заброшенных подворий, в саду и за домом возвышались белые горы. Посмотрел в сторону сада и руками всплеснул: заячьих следов там видимо-невидимо. И яблони, по самые плечи утонувшие в снегу, тут и там пообглоданы. «Начисто теперича обдерут», — подумал озадаченно.

Шагнул было от крыльца — по колено снегу. Где уж тут с его-то ногами! Поскреб под шапкой и стал соображать, как бы выйти из такого положения, добраться до колодезя…

Полез на потолок отыскивать заброшенные Славиковы лыжи. Осмотрел их — ничего будто, сгодятся. Затем принялся сооружать санки. Полозья выстругал из лотков от старой дубовой кадки, копыльца — из деревянных брусочков, к брусочкам прибил дощечки. Санки вышли неказистые, зато легкие, вроде детской игрушки. Поставил на них бидон и двинулся к колодезю. Идет на лыжах, подпираясь палками, за ним — аккурат след в след — санки с бидоном воды. Развеселился, глядя на собственное изобретение:

— Вот ето санки-еросанки!.. Не-е, ребятушки, Степан Агапов нигде не пропадет. Он ишо повоюет!..


Среди ночи Степан проснулся от страшного переполоха во дворе. Даже сквозь стену слышно было, как кричали, будто резали их, куры, как перепуганно кудакал петух и, вторя им, бешено хрипел в сенцах Дикарь. «Неужто зверь какой забрался?» — мелькнуло в голове спросонья. Он чуть не сорвался с печки, не мог отыскать валенки. Прошлепал босиком по холодному полу, торопливо зажег «летучую мышь». Набросив на плечи полушубок, толкнул дверь в сенцы, и слух его резанул пронзительный куриный крик.

— Кыш-кыш! — пугнул он, впопыхах открывая засов.

От света фонаря шарахнулись рассыпанные по двору куры — согнал их кто-то с насеста. Осмотрев двор, заметил в углу белую молодку: из помятого ее крыла сочилась кровь. Одной же курицы так и не досчитался. «Хорек небось, а то лиса, — подумал. — Не вышел бы вовремя, может, всех передушил бы зверюга…»

Из небольшого оконца, заткнутого с осени тряпьем, потянул морозный ветер, и Степан догадался, где пробрался хищник. Пришлось подыскивать чурбан, чтобы закрыть им оконце. «Настанет день, кирпичом заделаю».

В эту ночь он так и не заснул. Сквозь дрему чудилось ему, будто лезет зверь в оконце, шарахаются с насеста куры, и перья летят от них по всему двору. Он поднимал голову, беспокойно прислушиваясь, но во дворе было тихо.

Едва рассвело, он принялся обследовать снаружи двор. Следов тут было путано-перепутано, так что не разобраться, кто же все-таки побывал во дворе. Лишь валялись на снегу выдернутые из оконца, порванные в клочья тряпки. «Ладно, — подумал, — накормлю я тебя курятинкой, позабудешь дорожку»…

Вечером, поплотнее поужинав, он надел на себя все самое теплое, что только можно было надеть, шапку обвязал для маскировки белым платком, поверх полушубка накинул романовский тулуп. На ногах у него по двое шерстяных носков, мягкие валенки просушены, на снегу разостлана шуба. Все равно что на печке.

Из-за дальних холмов выкатилась круглая, помидорного налива луна. Мало-помалу она белела, и от этого вокруг становилось все светлее. Степан уже отчетливо различал каждый узловатый сучок на яблоне. Покажись от лощины или с поля зверь, увидел бы его издали.

Чем выше луна, тем белее снег. Под яблонями, утонувшими в сугробах до нижних ветвей, синими узорами лежали тени.

Посмотреть со стороны на сидящего — копна копной, медведь медведем. И голова повязана белым, и весь побелел от инея, как лунь. Глаза только, как щелки, да ружье на коленях чернеет.

Сколько он просидел так без движения — неизвестно.

Стало зябко. Степан попытался шевелить ногами, но сидя было неловко. Наконец не выдержал и сел на корточки. Но и это мало помогло. Осторожно, чтобы не шумнуть, он поднялся на ноги и принялся покачиваться, подергивать плечами. Движения мало-помалу согрели его, и он уселся снова, закутав шубой ноги. «Ништо, нам не в привычку, — рассудил. — Бывало, на фронте по неделям в теплый дом не заходили, дневали-ночевали на морозе. Да морозы-то были не в пример такому». От этой мысли стало веселее, он решился держаться до последнего…

Долго, ох как долго тянется ночь! Прокричал петух — один раз, другой, третий. «Сколько же раз поет он за ночь?» — спрашивает себя Степан. И усмехается, досадно ему от этой загадки: жизнь прожил, а пустяка не знает.

Не в силах больше одолеть неотвязную дрему, подымается снова, топчется на разостланной по снегу шубе. Похлопать бы рукавицами, да вдруг зверь поблизости, услышит.

Прошел еще, может, час. Степан напрягает глаза, яблони кажутся ему живыми, будто машут руками. Вглядевшись, он видит: неслышно и быстро подвигается по снегу, наискось через сад что-то живое, темное, хвостатое. «Зверь, ну да, зверь», — взволновался Степан, напрягая зрение. Тот остановился на минуту и снова бочком-бочком ближе к двору.

«Давай, давай, подвигайся», — мысленно шепчет Степан, снимая рукавицы и хватаясь за ружье. Рукава полушубка оказываются толстыми, так что не без труда прилаживает он к плечу одностволку, наводит ее на близкую уже цель. Ищет, ищет глазами мушку, а мушки не видно. На глаза набегают слезы, от напряжения ломит в плечах, цепенеют руки, сжимающие ледяной металл ствола. Чуть опустив ствол, он снова видит сидящего неподалеку зверя. Туго прижимая ружье к плечу, чувствуя щекой холодок приклада, решительно нажимает пальцем спусковой крючок.

С морозным треском ахнул сухой и короткий выстрел, закатился эхом в лощину, в пустоту полей. Шарахнулись во дворе овцы, закудахтали куры. «Дернула меня нелегкая, — подумал, — всю скотину перепугал».

Проваливаясь в глубокий снег, добрел он до места, куда ударил заряд, но зверя как в помине не было. Только снег кругом да тени от яблонь. Обойдя кругом сад, ничего не заметив, он снова зарядил ружье, приложился и ахнул в морозную даль: чтобы не повадно было никакому зверю…

А наутро пошел проверить, как это он промазал. К удивлению своему, далеко за оградой сада увидел на снегу алую звездочку, другую, третью… «Ага, поранил», — обрадовался. И тут же метнулся в дом, проворно напялил лыжи.

Не прошло и часа, как лихо, раскрасневшись с мороза, катил он обратно, а на плече у него золотисто-огненным воротником пламенел длиннохвостый зверь с клыкастой мордой и черным пятном на носу.

Потом, навещая изредка сельмаг и почту в Доброполье, будет он расписывать всем встречным, как лисицу застрелил, — кто поверит, а кто и нет, посмеется над «охотником»…


Долго-предолго, длинной резиной тянулась зима; как ни растягивай, а все не обрывается. Даже и домашняя работа не могла заглушить одиночества Степана. Выйдет на улицу — снегу ли покидать после метели, за водой ли сходить в колодезь или так просто, промеж дел поглазеть на белые поля, — сам себе удивлялся, как это решился на такую жизнь. Только и запомнилось, как Лизавета гостевала да раза три после того в Улесье ходил, намереваясь перетянуть ее к себе. Но заупрямилась бабочка, стала на своем — «Не пойду в чисто поле» — и баста.

Размышлял Степан, как уютно было в родных его выселках, когда жили они одним своим колхозом, и как повернула судьба людей к чему-то новому, не совсем понятному. Остановится это новое или дальше пойдет разливаться, захватывая и сметая малые, подобные Агаповым дворикам, деревни?

И снилось, возвращалось к нему в тягучие морозные ночи, когда дремал он на теплой печке, то давнее и недавнее, отодвинутое назад, — виделась наяву

История Агаповых двориков

Началось это вскоре после гражданской войны, когда крестьяне, не желая мириться с нехваткой земли, осточертевшей им при царском «прижиме», стали расселяться из тесных деревень и сел по вольным запольям.

…Бурлила сельская сходка. Больше всех петушился Семен Агапов. Щуплый, затерханный, он мял в руке и без того перемятый картуз, горласто выкрикивал:

— Товарищ Ленин, наш Ильич, што указывал? Землю хрестьянам? Хрестьянам! Хто над ней теперича хозяива? Мы хозяина! Не жалаем боле в тесноте!

— Не жалаем! — поддержал его длинный, как жердь, Илюха Рыжов.

— На выселки давай!

— Пиши бумагу в рик!

Деревенский грамотей Михайло Куракин тут же, прямо на улице принялся царапать под диктовку мужиков «ризилюцию» в земельный риковский отдел.

Подписались под ней пятнадцать хозяев — кто закавыками, кто крестами. Пятнадцать из девяноста хозяйств деревни Страхово захотели вольной жизни, простора на земле…

С гордо поднятой головой, с возгоревшейся усмешкой на губах шагал Семен Агапов по родному Страхову, и ничуть не тревожило его скорое прощание с этим родством. Оглядывая низенькие подслепые избенки, придавленные соломенными крышами, построенные так, что и курице меж них не проскочить, он плевался, матюжил такую тесноту в креста и бога.

— Нешто так живуть? — останавливался он посреди грязной улицы, заваленной кучами мусора, сплошь всковыренной колеями тележных колес да коровьими копытами. И смачно тьфукал при этом.

— Ты штой-то, Семен, навроде верблюда расплевался? — спрашивали его встречные.

— Сами вы… ирблюды, — огрызался он. — Не жалаю жить в такой сумяти, выселяюсь!

Степан, средний из трех его сыновей, тянул подвыпившего отца за рукав и все отговаривал:

— Хватит, папань, темнеет ить на улице. Завалишься в лужу, так и сгинешь.

Кое-как удалось ему затащить в избу отца. Пошумел-пошумел тот и скопылился…

Приехали из рика агроном с землемером. Отмерили на суземье между Страховом и Добропольем две с половиной сотни гектаров, остолбили границу. Избы решили строить на пригорках, неподалеку от каменного обрыва, под которым струился родниковый ручей: как раз тут колодезь можно оборудовать. Ниже родника по склону оврага кустились низкорослые дубки, возраст которых никто не мог определить: очень уж тупо они росли. Должно быть, оттого, что земля была тут бедной — каменистой да иссушенной. Зато лугов в достатке, будет где скотину пасти и корму в зиму наготовить.

Долго толковали и спорили, как назвать будущее поселение. Кто предлагал Новыми выселками, кто — Красным поселком, кто — Страховским.

— Да што вы, мужики, раскудахтались, как бабы! — оборвал всех зычным голосом Илюха Рыжов. — Вон за Добропольем обосновались Новопоселенки, Красный поселок. Так и запутаться недолго. Назовем Агаповы дворики — и делу конец.

Так и порешили, как Илюха сказал. Это потому, что первыми приехали на новое место два семейства Агаповых: сам хозяин с хозяйкой, старухой матерью, сыновьями Степаном и младшим Васяткой да женатый сын Павел с двумя ребятенками. За ними уже потянулись Куракины, Петрунины, Илюха Рыжов, вдова Алена Чубарова с пятью ребятами…

Постоял Агапов-старший на голом пригорке, осмотрелся. Поля были рядышком, под боком, считай, за дубками тянулся длинный луг с болотным ручьем, — это хорошо, что вода неподалеку. А лучше всего — приволье земли-матушки. Где-то за полями тесное его Страхово, Улесье, другие деревни, а тут — любуйся раздольем. Вдохнул он всей грудью, будто враз хотел вобрать освежительный воздух, и перекрестился, суровя брови:

— Ну, с богом!..

На первых порах огородили деревянные времянки, вроде сараюшек, обмазали наспех глиной с навозом. Так и прожили в них зиму. По весне примкнули к ним остальные выселенцы — Кутузовы, Наумовы, Лобановы… Двенадцать дворов обосновались поблизости от колодезя, рассыпавшись по двум пригоркам, а трое к Каменному верху отделились — лесок им по нраву пришелся.

Наставили шалашей, нагромоздили домашней утвари — будто табор цыганский заполонил пригорки. От зари до зари не разгибали спины, друг перед другом, как в артели единой, старались. Глину месили, били да обжигали кирпич — и росли, росли на пригорках красно-розовые стены. Агаповы возвели себе десятиаршинку с тремя окнами по фасаду и одним боковым — куда просторней и светлее старой избенки.

Дворы в ту осень не успели достроить, и скотина ютилась в тесноте, в сараюшках. Зато сами жили в домах, припасли вволю и хлеба и картошки (осень, кстати, выдалась богатой). Ездили по гостям в Страхово, в другие окрестные деревни, зазывали к себе на новоселье. Вольная пошла житуха в Агаповых двориках!

Но тут-то и нагрянула черной тучей нежданная беда, накрыла всю Россию. Среди зимы, морозно-лютым вечером вернулся из Страхова Матвей Петрунин. По дороге зашел он к Агаповым и ахнул, как молотом по голове:

— Ленин… помер.

У Семена на губах ухмылка застыла — не сразу дошло. А когда повторил Матвей, вскочил с табуретки — хвать его за горло:

— Я т-тибе покажу… как насмехаться… чертов брехун!

— Вот те хрест, Семен! Вот ей-бо…

Петрунин торопливо осенил себя троеперстием, но тут же и спохватился:

— Ох, штой-то я!.. Ленин-то безбожник… хучь праведный, а безбожник… Смутил ты меня…

Отмахнулся Семен и тут же послал Степана в Страхово — узнать, сбрехал или правду говорит Петрунин. А через час сбежались, как на сходку, все жители Агаповых двориков.

— Ой, лиха наша доля! Наделил нас землицей заступничек, а сам-то…

— Што же, мужики, делать-то теперича, а? Неужто буржуи возвернутся?

— Налетят пузатые, изничтожут Советску власть.

— И землю опять отберут.

— Эх, кабы знато, погодить бы нам выселяться-то…

Иван Рыжов, единственный в поселке партиец (три года назад с гражданской пришел), пробился в середку и рубанул будто саблей:

— Не хозяевать буржуям, товарищи, отошла коту маслена! А чтобы крепче была наша власть Советская, последуем заветам дорогого товарища Ленина. Будем делать, как указывал он нам. Вот!

— А как делать-то, как?

— А так вот, скажу… Есть у нас пятнадцать дворов — давай соединяться, как пролетарии всех стран. Тозом давайте жить, одним земельным товариществом.

Не было споров, не было отклонений, а были скорбные вздохи да слезы по дорогому человеку…

В тот траурный год сплотились выселенцы единой семьей, как одним домом. И сеяли совместно, и урожаи делили так, что никто не обижался. Председатель тоза Иван Рыжов хоть и горячий был по натуре, а вперед глядел и других к тому подбивал. Сагитировал купить молотилку конную, веялку и самокоску, плугов двухотвальных да борон железных. Построили ригу общественную. Поокрепли, зажили в Агаповых двориках так, что страховцы и все другие ближние соседи завидовать стали да себе про тозы поговаривать…


Невиданным половодьем разлилась, расшумелась весна тридцатого года. Как потревоженные пчелы, загудели окрестные деревни. Там раскулачивали мироедов, а мироеды из-за углов отстреливались. Так раскалывались сельчане на два враждующих стана: на голь бедняцкую да на крепеньких мужичков, для которых колхоз был что нож по горлу. Как на чашах весов шла раскачка: то сторонники колхоза перевесят, то противники их.

В Агаповых двориках все было по-другому. Ни кулаков тут, потому что выселялись бедняки да слабенькие середнячки, ни ахающих из-за угла обрезов. Правда, ходили и тут смутьянные разговоры насчет того, как будут при колхозе все мужики и бабы спать одним гуртом, на одной дерюге. А то-де поотберут последних коровенок да овечек — чем тогда жить крестьянину? Однако приутихли такие разговоришки, когда оказалось, что бабы остались в своих домах и со своими же мужьями и коровенки с овечками преспокойно стояли на родных подворьях.

К новой колхозной жизни Агаповым дворикам не надо было привыкать: пять лет подряд отжили в тозе. Разница была лишь в том, что посвели коней на общую конюшню, да коров и овечек стали заводить общественных, покупая у государства либо у самих колхозников. И земля осталась той же, и обрабатывали ее все так же, то есть плуги ставили не вверх лемехами, а вниз — как и в доколхозную пору.

Председателем колхоза выбрали все того же Ивана Рыжова, сына покойного Илюхи, бригадиром — Степана Агапова, счетоводом — восемнадцатилетнего Ванюшку Куракина, который сумел закончить семилетку. Крупными чернильными буквам на гладко оструганной дощечке, прибитой к дому Рыжовых, Ванюшка старательно вывел:

ПРАВЛЕНИЕ КОЛХОЗА «КРАСНАЯ НИВА»

В ту пору слово «красный» было самым ходовым и потому новорожденные колхозы часто назывались именно с этого слова: «Красное знамя», «Красный путь», «Красный пахарь»…

Новое свое название Агаповы дворики вполне оправдывали. Люди тут работали с неменьшим рвением, чем в год новоселья, урожаи получали такие, что завидовали соседи, а на районных выставках краснонивцам вручали похвальные свидетельства да премии. Правда, фермы у них, как и в других таких же мелких колхозах, были невеликими: двадцать лошадей, восемнадцать коров, овец три десятка, немного свиней да птицы с полсотни. Но и этого хватало, чтобы заповедь перед государством выполнять и даже с превышением. На трудодни доставалось хлеба по два, по три кило в обычные годы, а в особо урожайные — до шести, а то и до восьми. Дружные в работе, они и праздники также справляли. Первого мая и на Октябрьскую устраивали общий колхозный обед, на который звали и дряхлых стариков и всю мелюзгу. Тут все были друг другу — родня, как бы один кровный корень.

На втором году колхозной жизни Степан женился. Невесту сосватали в Страхове, из семьи небогатой, зато известной своим трудолюбием. Пелагея даром что молода, а ловкой была на всякое дело — под стать крестьянке опытной. Не сказать, что красива, но и не обходили ее вниманием. Первый раз Степан увидел ее на троицу, когда в ближней рощице собрались венки завивать. В людском кругу на поляне захлебывалась в восторге ливенка, топотали под частые ее переборы плясуны, и тут, под зеленой, пронизанной солнцем березой, поодаль от людей, посмотрели тогда друг на друга Степан и Пелагея. Женственно ладная, девушка стоя плела венок из гибких березовых веток, и в карих глазах ее, как только поднимала голову, искрились золотники.

— Чтой-то ты, малый, как на новые ворота? — опомнилась она первой, поймав на себе сверлящий Степанов взгляд.

— Так уж и поглядеть нельзя?

— А ты вон туда смотри, — кивнула Пелагея в сторону толпы, где пляска шла и хоровод водили.

— А ежели я на тебя хочу? — вызывающе проговорил Степан. И осмелел вдруг, сам себе удивляясь: — Пойдем походим по лесу, а?

— Надумал! — усмехнулась Пелагея и, круто повернувшись, направилась к хороводу…

А вечером, когда на деревенском выгоне собралась шумная улица, отыскал Степан в толпе знакомый силуэт, став неподалеку, глаз не спускал до конца гулянки. И, как только стали расходиться по домам, тенью последовал за ней. Окликнул уже перед самым ее домом. Пелагея не вздрогнула от неожиданности, не бросилась опрометью в дверь, как делали иные в подобных случаях. Она лишь спросила невозмутимо:

— Ты что, в березочках не наговорился?

— А я венок тебе принес. Вот… сам сплел…

— Во-он что! — воскликнула Пелагея не то насмешливо, не то удивленно. Однако подарок не взяла, шагнула к калитке.

Степан осмелел, протянул к ней руки, намереваясь схватить поперек, и тут же, не сообразив, как это вышло, отлетел к заградке.

— До свиданьица, — только и услышал издевательский голос, а следом и стук двери…

С того вечера до самой осени ни разу не виделся он с этой девушкой: затянула непроглядная, от зари до зари, работа, спешили построиться до холодов.

А в ясный осенний денек, по окончании всех крестьянских дел (даже и капусты нарубили на зиму), сели отец и сын Агаповы в новую телегу, рыжий меринок тоже под новой сбруей. И поехали в Страхово: была не была, от чужих ворот есть поворот…

Родители Пелагеи не отказали, да и сама девушка не ломалась. Дивился Степан такой перемене: уж не тот ли простенький, не принятый подарок из луговых цветов растрогал неподкупное девичье сердце?..

Свадьбу сыграли, вопреки старым обычаям, не на покров, престольный праздник, а на Октябрьскую. Три дня гуляли в Агаповом доме: пили, ели, горланили песни, рвали подметки под ливенку. И все три дня злой был Степан, на жениха не похожий. Не давалась ему Пелагея по ночам, оправдываясь временным недомоганием. Пробовал силой ее взять, да где там — опять, как у заградки, показала свой норов. Лишь на четвертый день, когда молодые загостевали у Пелагеиных родителей, призналась Пелагея, что мучила его из желания сделать так, как хотела — отдаться в своем доме.

Проснулся наутро Степан, осчастливленный, мотая от радости головой. И тогда же дал клятву в душе: не забыть ему этой ночи по самый гроб жизни, не забыть Пелагеи с ее капризным упрямством…


Жить бы, жить народу, а колхозу крепнуть. Да опять налетела туча черная, обвальная. Война!.. Избавились от тесноты на земле, от вековечной нищеты — от войны же избавиться не удалось. Захлестнула она большие дороги и малые тропинки, всю хоженую и нехоженую землю.

С первого же дня молодые мужики отправились воевать: председатель Иван Рыжов, Степан Агапов с братом Павлом, Ванюшка Куракин… Остались старики, бабы да подростки.

Опасаясь грабителей, краснонивцы действовали предусмотрительно. Скотину на колхозном дворе держать не решились: чего доброго, нагрянет враг — поголовно изничтожит. Развели ее по своим дворам да кормили, будто свою. И хлеб раздали по домам до возвращения Красной Армии, — осталось лишь домолотить две небольших скирды. В такую вот пору, во время спешной молотьбы и прибежал к риге Васятка Агапов, закричал истошным голосом:

— Бабы, мужики, скорей ворота закрывайте! Немцы к нам едут!

Семен Агапов (хоть остарел да прибаливал, а молотилку не покидал) сунул сгоряча сноп целиком — барабан захлебнулся.

— Лошадей выпрягай, живо! — крикнул погоняльщику.

Бабы, побросав грабли, подбирая юбки, горохом сыпанули по домам.

А по дороге от Страхова, раскидывая ошметки грязи, катила к поселку запряженная парой бричка, и сидели в ней три немца да страховский мужик, назначенный старостой. Шинели у немцев зеленые, а носы синюшные — не привыкли, видать, к русским холодам.

Староста, мужик свойский, незлобивый, подмигнул украдкой старику Агапову, и тот, поняв его сразу, растолковал кое-как немцам, что беднее их, запольных выселенцев, не было и нету на всем свете и что взять у них решительно нечего. На это староста согласно кивал головой, и немцы, поверив, махнули рукой на малое, отколотое от мира поселение. Однако попавшийся на глаза табунок гусей полоснули из автомата, подстреленных забрали, двух лучших лошадей — погоняльщик не успел отвести их от риги — привязали за бричку и с тем уехали…

Шесть недель ползла по большакам фашистская «грабьармия», опасаясь сворачивать на малые, чуть приметные дороги (это и избавило Агаповы дворики от разорения, чему подвергались другие деревни). Шесть недель на больших дорогах лязгали танки, громыхали кованые сапоги, катилась железная лавина в сторону Тулы, Москвы. Обратно же покрыла все расстояние за каких-то две недели, без оглядки удирая от возмездия. Так, незадолго до Нового года, в заснеженную пору Никольских морозов вымели наши, как метлою, незваных грабителей, — кончилась оккупация!

В Агаповых двориках домолотили последний хлеб, отвезли его в фонд Красной Армии. И потом, пока шла война, делились с фронтом последним. Хлеб, мясо, сало, яйца, овчины на полушубки, варежки-самовязки, носки шерстяные — все отправляли воинам. Ничего не жалели бабы для своих мужей и сыновей, день и ночь работали — лишь бы пришла скорее погибель врагу. И даже те, кто получал похоронную бумажку, наголосившись до одури, снова выходили в поле…

Чем ближе был конец войны, тем больше становилось вдов и сирот в Агаповых двориках. И когда наступила Победа, из двадцати мужиков вернулись с фронта семь.

Медленно, по-черепашьи карабкался после войны колхоз «Красная нива». Не хватало лошадей, не хватало рабочих рук. А тут еще, в самую жатву, наплыли откуда-то мочливые тучи и ну поливать беспрестанно. Много осталось хлеба на полях, а без хлеба какая жизнь? Голодать никому не хотелось, вот и подались люди с насиженных мест по городам, по шахтам да стройкам, где твердые платили деньги.

Именно в ту трудную пору навалились на Степана одна за другой беды. Первой слегла Пелагея. Всю войну была здоровой, работала за ломового, а тут не вынесла — за неделю убралась. Следом, в один год отошли друг за другом старики его, родители.

Сватали Степану женщин, каких после войны без счету было, да не решался он, все думал, никто уже не заменит Пелагею. К тому же и сын с дочерью подросли, помощниками стали в доме. Так и остался бобылем…

На пятом году после войны — запомнилось то лето, — повсеместно началось объединение колхозов. Приезжали уполномоченные из района, доказывали, что мелкими колхозами жить невыгодно, техникой обзаводиться им не под силу, хорошие стройки тоже не одолеть. Словом-де, большому кораблю большое и плаванье, а маленькому суденышку — куда ему: выйдет в море, волной захлестнет. Центрами колхозов избирали большие села, а такие, как Агаповы дворики, оказались как бы не у места.

Объединяться краснонивцы единогласно решили с Добропольем. По той причине, что туда и добираться легче; и станция оттуда поближе, а если в Юсупово пойти, куда примкнули Страхово, Улесье, другие соседние деревни, — так это и дальше, и речки там нет, даже и колодцев хороших.

— Что ж, пусть там колхозом всем правят, а мы будем бригадой своей, — согласно поговаривали в Агаповых двориках.

Но скоро пришлось рассуждать по-другому. Общественный скот перевели на центральную ферму, и зимой народ остался не у дел. Надо было или ходить в Доброполье во всякую непогодь, или сидеть на печи да есть калачи. Но кто же протянет тебе калач, если сам ты его не добудешь? Вот и опечалились люди: без работы не просидишь и ходить за три версты не находишься. Как тут быть?

Первым перевез свою избу в Доброполье молодой шофер — только что вернулся из армии — Серега Анисов. Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше. Так и пошли друг за другом.

Были Агаповы дворики — и рассыпались…


Не будь домашних дел по горло, пропал бы Степан Агапов со скуки, а то и бросил бы, может, обжитое место да и подался бы хоть в Доброполье.

Но как ни тянулась зима с ее морозами да метелями, с надоедливо длинными ночами, а подошел ей конец. Все выше в полдень солнце, все чаще оттепели. Вон уж и кот Тимоха, полосатый, как тигр, ноет да мяучит, то по дому мечется, а то на чердак взберется — орет там утробным голосом. Видно, весну почуял, подругу себе зазывает. Да где ему докликаться: ближе трех верст нет вокруг ни кошки, ни собаки бродячей.

Прыгают перед домом уцелевшие воробьи и синицы, рады-радехоньки, что живы остались. Обласканные теплыми лучами, обдутые влажным ветром, зачернели стволы вишен, яблонь, лозин. Выросли под карнизом хрустальные грабли сосулек, и льются с них, позванивая, чистые веселые слезы.

Выйдет Степан на улицу, посмотрит, щурясь, на солнце, сморщится оттого, что лучи, прокравшись в мохнатые ноздри, пощекочут там, и — а-ап-чхи! Усмехнется от удовольствия: весна!..

Целую неделю откидывал он снег от дома, от двора и погреба, рубил канавки для отвода воды. Спускался к лощине, посматривая, как мертвенно-синими подтеками набухал там расхлябистый снег. И светлели, как дни весенние, у Степана мысли: опять вернулось

Время теплых дней

Слизнуло солнце, что корова, языком, последний снег с полей, и остались от него жалкие клочья, как белесые палаты на неловко зачиненном полушубке.

Была зима — и нет зимы.

В лощине дозванивал свое, вихлял серебряной бечевкой последний ручеек. На трех лозинах возле бывшей конюшни горланили, устраивали драку из-за гнезд черные, как смоль, грачи. При виде их волною радости распирало у Степана грудь, захлебывался он счастливым бормотаньем.

— Вот птица-то, а? Люди, выходит, хуже грачей разлетелись — тютьки их звали. А птица как вывелась тут, так и возвернулась на гнездышко свое…

Любовался, поглядывая, как разгуливали по буграм, долбили землю крепкими клювами эти черные трудолюбы, как в скворечнях, вовремя развешанных им перед домом, поселились веселые певцы, разливались на всякие голоса.

Над темными пашнями, как только подымалось солнце, начинал куриться сизоватый дымок. На глазах просыхали обдутые ветром, обогретые солнцем бугры, лощины. Уже и овцы ходят по пригорку, мемекают, сзывая расшалившихся ягнят. Овца такая скотина: чуть где показалась травка — под самый корешок выберет. И Зорюха с телком, глядя на овец, припали к земле, что там пощипывают — не разобрать: то ли былинки прошлогодние, то ли молоденькие, чуть проклюнувшиеся зеленинки. Разгулялись возле дома и куры, кокочут друг перед дружкой, гребешки покраснели. А петух-то, петух перед ними: как жених обходительный, так и косит крылом.

Дружно загудели выставленные на солнце пчелы. Порасправив крылышки, крутились, крутились поблизости да и завьюжились в сторону речки, где зацвел, наверно, прибрежный ивняк.

Прикидывал Степан, посматривая на живое свое хозяйство, какая к осени может образоваться выгода. Но тут же и хмурился так, что кожа на лбу собиралась гармошкой. Забот-то, забот сколько, пока выходишь всю эту кабалу! Тяжко одному управляться, никак неспособно.

— Ех, — вздыхал, — жизнь моя бекова, взял бы замуж, да неково…

Только сел пообедать — глядь, подкатил к дому «газик». Заметался Степан, выскочил на улицу, усмиряя рвавшегося на цепи Дикаря.

— Ну и кобель у тебя! — не удержался Рыжов, рослый крепыш в болоньевом плаще, в резиновых сапогах. И рассмеялся, подтравливая пса: — У-у, какой нелюдимый, весь в хозяина!

Переступив порог, шутя похлопал Агапова по плечу:

— Не обижайся, Степан Семеныч. Раз отбился от колхоза — принимай пилюлю.

Засуетился хозяин перед нежданным гостем, приглашая его в дом. Услужливо выставил припасенную на всякий случай «Столичную», но председатель только рукой махнул:

— Поставь, где была, не за тем приехал.

— Дак кстати же! — оправдывался Степан. — Угодил к обеду, стал быть, за компанию.

— Какой там у тебя обед! — усмехнулся гость, оглядывая непорядок на столе и во всем доме.

— Дак… чем богаты, тем и рады.

— Богатый ты, да от людей вот отбился. Как дед-лесовик. Думаешь колхозу помогать или совсем хочешь отколоться? Не пойму, как ты тут один? Ну, прямо зимовье на Студеной!

Степан заерзал, вскочил со стула: обидно слышать такое от своего деревенского. От того самого, с отцом и дедом которого строил Агаповы дворики, укреплял родной колхоз.

— Милый ты мой Лексанушка! Дак я же, известно тебе, с твоим же папашей трудился-маялся. И с фронту пришел покалеченный — опять же не сидел сложа руки. До последнего момента, покуда наши дворики стояли. Дак рази был я когда супротив колхозу?

— Знаю, знаю, что не был. А теперь другое время пришло. Или, думаешь, опять вернемся к прежним колхозам? Нет уж, Степан Семеныч, что с возу упало, то пропало.

— Бабушка надвое гадала, — отозвался Степан. — Колхозов прежних не будет, дак бригады должны быть. А то ить до чего же дойдить-то можно? Так и все деревни недолго порешить.

— Все не порешим, а таких вот не будет. Настроим в центре хороших домов, с городскими удобствами, — ну, кто же согласится тогда жить по старинке? Не будем же открывать в какой-то деревушке школу, например, или баню, сельмаг, детсад. Ну, сам посуди…

— А кто землю будет, кормилицу нашу, обрабатывать? Способно ли из центра ездить кажный раз за три версты?

— Зачем — каждый? Трактором посеем, комбайном уберем, а хлеб — на машины, на центральный ток. Что же, по-твоему, из-за двухсот гектаров бригаду тут держать? А зимой без работы сидеть?

— Постройте скотный двор да скотину заведите.

— Строить по-новому надо, комплексы целые. С электричеством да механизмами разными. Не какой-нибудь там дворик, как раньше бывало.

— Ладно, слепой сказал — посмотрим.

— Да что тут ладить-то, Степан Семеныч. Отстал ты от жизни, признайся. — И с этими словами председатель махнул рукой — довольно, дескать, переливать из пустого в порожнее.

Заговорил наконец о главном, ради чего приехал.

— Завтра сеять начнем, а людей нехватка. Думаешь колхозу помогать или…

— Дак я же… милый ты мой Лексаиушка. По всем своим силам-возможностям, душою всей. Только поблизости где-нибудь, от дома чтоб не отрываться…

— Ладно, найдем поблизости. Пока на сеялке поработаешь, а летом тут лагерь телятам устроим, будешь по ночам охранять.

— А с чего бы и нет! — обрадовался Степан. — Самое при моих способностях занятие. И мне хорошо, и колхозу подмога.

— Ну все, договорились. Только с условием: нынешней осенью переедешь на центральную.

С этими словами председатель протянул хозяину руку и, сопровождаемый остервенелым лаем Дикаря, направился дальше — осматривать поля…

На следующий день услышал Степан, как зарычал поблизости трактор. Подхватив кепку, он торопливо выметнулся на улицу. Навстречу от пахотного клина шагали двое. Молодой плечистый, с прищуренными глазами тракторист и сеяльщик. Оба из Доброполья: Степан не раз их видел в магазине, принимая безобидные шуточки.

— Здорово, единоличник! — ощерил сахарные зубы тракторист.

— Какой я тебе единолишник? — взъерошился Степан. — Да я тут колхоз на своих плечах поднимал, а ты мне — единолишник. Молоко ишо на губах, а тоже себе надсмехаться…

— То было когда-то, дядя Степан. А теперь же отделился ты от всех!

— Может, вы от меня отделились.

— Ладно, некогда тут баланду травить, — примирил их сеяльщик. — Видите, поле-то какое, — окинул рукой, — не до разговорчиков…

Погодка выдалась как на заказ. Солнце, чисто умытое, било весенней ярью, манило куда-то вдаль. Свежо было в воздухе и молодо, над пашнями зыбилось прозрачное марево. Земля час от часу просыхала, как бы вздыхая после долгой спячки.

Весело, гогочуще, будто конь гладкий вырвался из конюшни, рванулся трактор, сверкая на солнце бегучей сталью гусениц. Позади него легко взрезали дисками мягкую землю две сеялки. Стосковавшись за зиму по артельной работе, Степан избочась глядел на ровно плывущую пахоту, куда светлыми струйками стекало семенное зерно. Раньше, бывало, при своем-то колхозе, выходил он вот в такой же весенний денек с пудовой севалкой на шее — и давай, пошевеливайся. День таскаешь севалку, другой, третий, неделю. Пока не пригнет тебя от тяжести. А все ж таки за праздник считал такую вот работу, за великий праздник. «Земля — она ить навроде бабы здоровой, — рассуждал он, покачиваясь на сеялке. — Созреет — не зевай, не упускай момента. Ублаготворишь ее — и жди, стал быть, когда родит»…

Но короток был на этот раз для Степана праздник. За каких-то пять дней засеяли все ближние поля, и трактор потянул дальше опорожненные сеялки. И хотя приморился он за эти дни, весь покрывшись серым слоем пыли, но при виде уходящего трактора снова накатила волна одиночества. Была бы в доме хозяйка, разве усидел бы он в такую пору? Хоть на бочке водовозил бы, хоть на сеялке пылился — не забывать бы только крестьянское дело…

— Ех, мать твою бог любил… Никак одному неспособно, не обойдиться, видать, без хозяйки.

Заходил он на днях к тетке Настасье, слыхал от нее: живет в Чермошнах, верст за десять — двенадцать отсюда, тоже, как и он в едином лице, женщина-бобылка, авось-де и согласится разделить с ним судьбу. «Доеду-ка, посмотрю, — заегозился, не теряя надежды. — Одна не согласна, другая да третья, а уж какая-нито найдется…»

В Чермошнах Степан ни разу не был, знал только, что за Орловкой она где-то, от нее совсем близко. А уж до Орловки известна ему дорога: за Дуброво только выехать, за Андреюшкины дворы — и кати себе ровным полем.

Не мешкая, он тут же принялся отлаживать велосипед — наследство сына. Сам он редко им пользовался, в последний раз, наверно, года два назад куда-то ездил, и потому велосипед весь запылился, цепь и педали покрылись ржавчиной, и пришлось полдня провозиться, чтобы очистить его, заклеить прохудившиеся камеры, привести в мало-мальски пригожий вид.

На следующий день он задал пораньше скотине корму, не выпуская ее со двора, чтобы не разбрелась, рассовал по карманам бутылку портвейна, банку консервов да кулек шоколадных конфет и покатил по просохшей бровке луга в неведомые Чермошны. В низине, не доехав до водотечи, где было сыро и местами пятнились грязно-серые остатки снега, Степан свернул направо: тут, на припечной боковине луга, было суше, под колесами захрустела набитая скотом шероховатая тропинка. Покалеченной ногою Степан не совсем доставал до педали, и поэтому велосипед под ним вихлял туда-сюда, от долгого бездействия поскрипывал, повизгивал, постанывал. А хозяин, не обращая внимания на такую музыку, знай нажимал со свежими силами. Быстрая езда возбудила Степана, будто снова оказался он в том возрасте, когда ни заботы за душою, ни печали, когда легко в груди и вольно, как бывает в продутых за зиму и только что вздохнувших по-весеннему полях-лугах.

На развилке луга, уходившего правой вершиной к Холмам, он вспомнил вдруг про давнего холмовского знакомого: изредка встречал в районной газете его подпись «Селькор А. Туркин». «Во, как раз и побалакаю с ним насщет нашей будующей жизнянки. А то попрошу, пускай напишет в главную сельскую газету, он мужик грамотный». Заодно ему захотелось и на Холмы взглянуть: как они там выглядят, тоже небось остались рожки да ножки.

От развилки, чуть поднявшись на бровку, Степан увидел издали встопорщенные верхушки слегка зазеленевших лозин и наддал с новой силой, хотя уже в пот ударило от ходкой езды. Вот уже колодезь перед деревней в низине — приплюснутый от ветхости деревянный сруб. Вот крайние кусты сирени и лозины в ряд, за которыми виднелись… Но что это? От первого дома битый кирпич да камень, от второго жалкие остатки стен, от третьего тоже…

— Мать твою бог любил, богородица ревновала. Што я вижу-то! Куда же Холмы-то подевались, а?

Остановился Степан, руками развел: три избы от деревни, да и те с худыми окнами, с проемами вместо дверей — заходи кому надо. Остановился он перед домом Туркиных, вошел в пустые сенцы. Кругом посуда битая, клочья одежды старой, газет и всяких бумажек, обувка старая, — словом, негодный скарб домашний, который всегда, наверно, как покидают люди обжитое место, образуется невесть откуда.

В доме пахнуло на него нежилым холодным духом, затхлой плесенью от потемневших стен и ободранного потолка, крепко пахло сажей, отсыревшей глиной. Жутко показалось Степану в этом безлюдном кирпичном коробе, взглянул с опаской на потолок: вдруг да обвалится — и крикнуть некому.

Среди раскиданного мусора, рваных обоев и поломанных табуреток тут и там валялись письма, обрывки газет и журналов, тетрадки школьные да книжки.

— Опоздал я, видать, — пробормотал Степан, разглядывая бумажки, — где он теперича, хозяин-то дома? Вишь, как она повернулась, жизнянка-то наша: не успеешь оглянуться и деревни целой нет, как ветром сдуло…

Он машинально повертел, повертел в руках фотокарточки, письма с обратными адресами: «Москва, ул. Дорожная, 28, корп. I, кв. 121», «Московская обл., г. Красногорск, ул. Нар. Ополчения, 5-а, кв. 23». Подумал: не написать ли хозяину? И машинально сунул их в карман.

— Вот тебе и Холмы, — пробормотал, выметываясь из пустого дома. И, не оглядываясь, посуровевший от неожиданного видения, покатил скорее прежнего по старой, едва заметной полевой дороге.

Андреюшкины дворы и вовсе встретили его сплошным опустошением, даже не узнал он эту деревушку, увидев сравненные с землей ее подворья. Да и другие деревни, по которым проехал он в это утро, показались как бы незнакомыми: настолько они поредели.

В Орловке насчитал он двадцать с лишним домов, тут и магазин еще был. Увидев старика, выходившего оттуда с покупками, Степан соскочил с велосипеда.

— Хозяин, как на Чермошны проехать?

Старик не торопясь опустил в авоську буханку хлеба, связку баранок, взглянул на него слезящимися глазами и переспросил:

— Чермошны, говоришь? А ково тебе там, мил человек?

— Да уж кто бы там ни был, — уклонился, не выдавая тайны, Степан.

— Были Чермошны, да сплыли.

— Как так?

— А так-то, мил человек. Осталась там одна, живет-доживает, — усмехнулся старик. И, кашлянув, добавил: — Нормальный-то человек рази останется жить в чистом поле?

Степан хотел было открыться, что и он живет на таком же полозу, один среди поля, да воздержался: чего доброго, назовет таким же ненормальным.

Скоро открылась его глазам неглубокая лощина, по склонам которой тут и там торчали куртинками садовые деревца, пестрели бугорки кирпично-каменного щебня. Несколько разоренных, без крыш домов дополняли этот унылый вид. Поодаль на отлете стояла, будто пришибленная, небольшая избенка. До того она была приземиста и безобразна — с гнилой соломенной крышей, с дырявым закутком вместо двора, — что Степан только головой покачал. Низкая, углубленная в землю дверь, два крохотных окошка, полуразваленная труба ясно говорили, что без хозяина и дом сирота.

До-огорай, го-ори, моя лучи-и-нушка,

До-огорю-у с тобой и я-а-а… —

послышалось из черного зева распахнутой двери. От этой заунывной песни Степану сделалось не по себе.

— Хозяйка, а хозяйка! — крикнул он, не решаясь войти.

В проеме двери показалось сухонькое лицо, закутанное платком, затем раздался испуганный вскрик:

— Ай, хто там?

— Выйди, поговорить с тобою надобно.

Женщина с минуту колебалась, потом как-то боком, нерешительно выдвинулась в сенцы и подозрительно взглянула на незнакомца:

— А чей ты будешь-то, не видала такого.

— Не грабить же я приехал, — успокоил ее Степан.

— А хто ж ее знаить, можа, и грабитель какой. Токмо грабить-то у меня нечево.

Женщина осмелела, ступила на порог. Оглядев ее мельком, Степан невольно поморщился. Видел он неопрятных, а такой не приходилось. Одета в ношеную-переношеную душегрейку, длинная юбка до самой земли, калоши повязаны цветными тесемками. Вроде нищенки-юродивой, что ходили когда-то по деревням. «Неужели такая ты бедная?» — едва не сорвалось у него с языка.

— Чей ты будешь-то? — заинтересовалась она, не заметив в приезжем ничего плохого: и одет прилично, и манера спокойная.

— Из Агаповых двориков я. Не знаешь такие?

— Можа, и знала, да забыла.

— Доброполье-то слыхала?

— Во, ишо бы не слыхать! Там-то и родня у меня была.

— Ну вот, теперича-то и мы туда притулились, всех в один колхоз.

— А зачем ты припожаловал-то сюда?

— А вот к тебе.

— Н-ну? — смутилась женщина. — Так-то и прямо к мине? Да кому уж я надобна, — махнула рукой отрешенно.

— Зови в дом-то, там и потолкуем.

Женщина замялась было, не зная что ответить, наконец решилась пригласить.

— Как величать-то тебя? — спросил он для приличия. — Варварой, говоришь? Ну ладно, стал быть. Так и живешь ты одна?

— Тах-то и живу.

— А сыновья, дочери где же? — полюбопытствовал Степан.

— И-и, нашел ково спросить! Трое было, да все помёрли.

— Как же ты одна-то… не боишься?

— А кому-то я надобна? Взять у меня нету ничевошеньки, козочка одна с овечкой да кошка старая-престарая.

— А ты бы в деревню-то переехала. В Орловку, например. Все повеселее там жить.

— Пределил было колхоз хватеру-то мине. Да ну ее к лихоманке, авось недалеко до Орловки-то, с версту всего. Ноги ходют покедова — вот и живу, а сведет корючкой — отвезут куда следно.

— Да тут и помрешь — никто не узнает.

Слушал он непонятную женщину, сравнивая ее с другими, и невесело кривил губами. Но то, из-за чего приехал сюда, все-таки вырвалось само собой:

— А ежли нашелся бы человек — пошла бы за него, а?

Варвара усмехнулась, опустив глаза:

— Сватать ты приехал, с одново узгляду догадалась. Токмо нихто уж мине не надобен. Семой десяток ить пошел. Какие тут, на старости, сватушки…

«И правда как ненормальная», — подумал Степан, припомнив слова старика. Не понравилась она ему неряшливым видом, просто так спросил. Да и стара для него. «Совсем неспособно, ежели баба старее мужика. Бабе по дому хозяевать, а она будет охи да ахи, — какая уж из такой-то хозяйка!»

Недолго мешкая, он простился и поехал назад, жалея потерянное попусту время, досадуя и на эту чудную бабочку и на тетку Настасью, которая не разузнала, видать, как следно, что за женщина, или подшутил просто кто-то над нею…


Летом в Агаповых двориках гуляй-раздолье. В буйном росте молодые хлеба и травы, куда ни кинуть взгляд — все зелень и зелень. Ходят волны по ржаному полю, зыбью плещутся бархатные ворсы овса и пшеницы. А с ближних лугов, окропленных цветением разнотравья, доносит тонким медвяным настоем.

На ранних зорях объята земля родниковой прохладой, жадно упивается росами. В полдни становится жарко, хотя кругом разливанное море зелени, от которой веет дыханием свежести. А как опустится солнце за дальние холмы — снова пахнет с лугов прохладой, вечерней росой. И тогда под старыми развилками лозин, на сухом пригорке собираются гуртом колхозные телята, подталкивают друг друга, облюбовывая каждый себе место, и, устало подбирая ноги, с шумным и глубоким выдохом валятся на теплую, нагретую за день землю.

Наступает царство никем не нарушаемого сна. Не спится в Агаповых двориках одному Степану. Не раз обойдет он колхозных телят, приглядывая, как бы чего не случилось. И как только светает, принимается жвыкать бруском по лезвию косы. Спешит, спешит управиться до солнцегрева: коси, коса, пока роса. Дал он слово председателю: все межи и гривки, все пригорки и подворья окосить, чтобы не гуляли сорняки по полям. Пусть знают люди, что без пользы Степан Агапов не жил и жить не будет. Даже в покинутых всеми двориках, один среди поля.

Умаявшись, начинает хлопотать по дому. Первым делом берется за дойку. Циркают, шипят в подойнике молочные струи. Мычит на привязи телок, ожидая пойла. И вдруг бросается с хриплым лаем Дикарь, того гляди сорвется.

Хозяин уже знает, кому он понадобился. Не оборачиваясь из-под коровы, сердито замечает:

— Вот жисть-то пришла, а? Мужик корову доит, а бабе молока давай.

— Такая уж, видать, судьба-то наша, — отзывается Прасковья Куракина, старуха в очках, телом пышная и сытая, а здоровьем никуда.

— Не судьба, а баловство, — поправляет ее Степан. — Жили бы да жили себе на старом-то месте. А то ишь чего захотели… город им нужен, удобствия подавай…

Одна рука Прасковьи мелко трясется, другой она поддерживает литровую банку с молоком и, сутулясь от этих слов, уходит по направлению к своей, заросшей одичалым вишенником, избе.

Усмехается Степан, провожая ее беглым взглядом. Чудно, как жизнь меняется! Бросают люди скотину, бросают и дома целиком — в город их тянет. А как подходит лето — так в деревню. Вроде дачников. И хоть Прасковье на восьмой десяток, где уж ей дом содержать, а молодые-то, молодые что делают! Взять того же Ванюшку Куракина. Вернулся с войны вместе с ним, ему бы не остаться в колхозе родном? Ан нет, в город потянуло. Ну, а с таких, как Прасковья, взятки гладки: куда сынки с дочками, туда и они.

Приезжают на лето в пустые свои избы и Агафья Чубарова, и Катерина Лобанова с внучатами — отдыхать на зеленом приволье. Копаются, как куры, в огородцах перед окнами да на загонах с картошкой, — благо, не отбирает колхоз бывшие усадьбы. Да не в усадьбах дело, не жалко там пятнадцать соток, если люди заслужили их прежней работой. Жалко Степану, как улетучиваются по осени «дачники» — вроде птиц перелетных. «Жили бы да жили себе зиму-то, — осуждает он их. — А то ить в город тянутся, где полегче прожить…»


Быстро катится лето, только считай суетные деньки. По времени длинные они, по делу — короткие. Степану в эту пору и вздохнуть некогда: одного сена сколько надо наготовить. А там картошка бурьяном зарастает. Ох-ох, сколько дел-заботушек!..

За все лето Степан только и поработал с мужиками недели полторы: то клевер поблизости скирдовал, то солому. И хотя сторожил он по ночам телят и плату за это получал сносную, однако неловко ему было перед людьми за оторванность от настоящих крестьянских дел. Иногда и руки у него опускались, не хотелось даже в избу заходить. Но, опомнясь, снова накидывался на беспросветные дела.

Больно было видеть, как погибало добро в саду. Вишни краснели такой облепихой, что ветки гнулись до самой земли. Был бы в доме лишний человек, можно бы собрать ее да на базар. Но как тут отойти, отъехать хозяину: прикован, как цепями железными, к домашней заводиловке. Варил, варил эту вишню в сахаре, все банки позаполнил да бросил с досады — черт ее не переварит, такую массу.

А там и яблоки поспели, валом повалили. Как нарочно, такие уродились осыпучие — хоть машину подгоняй, вся земля усеяна бело-розовыми мячиками. Резал, резал на сушку, измучился и бросил. Наберет три-четыре ведра, швырнет корове, поросенку — лопайте, коли так!

— Хоть бы сынок-то приехал, — бормотал Степан, посматривая на яблони, сплошь увешанные румяными гирями. — Пропадает добро-то. На кой только дьявол сажал я вас, старался?..

Не успел оглянуться, как и лету конец, время картошку копать. Да легко ли одному-то, до белых мух не управиться.

— Ех, мать твою бог любил, богородица ревновала, — крякнул он с досады и взялся однажды, когда загнал его в дом холодный и долгий по-осеннему дождь, за письмо сыну: авось приедет да поможет картошку выбрать…

«Здравствуйте и благоденствуйте, дорогой мой сыночек Славик, дорогая сношенька Ниночка, какову я за дочку родную считаю, а также дорогие мои ненаглядные внучки Саничка и Таничка. Во первых строках свово письма всем я вам ниско кланиюсь, а также и от кумы Нюши, вашей хресной и от тетки Настасьи. И кланиются вам все наши распоследние жители, каковых вы знали и теперича живут у нас, поживают навроде дачников.

Разрешите теперича коснутца и отписать про все мои житейские бытовые вопросы, и как живу при своем бобыльем хрестьянском труде.

Огурцы и помидоры и всякие протчие овощи при моем огороди цвели дружно, только огурцы имели сильный пустоцвет. А ишо много их склевали куры. Капуста тоже хорошая. Сичас все мои силы переброшены на картошник. С овощей траву, осот и протчий бурьян два раза вытяпывал, дергал и всеж таки кой как сничтожил. А картошннк упустил несколько, один раз только при моей покалеченной ноге удалось пропахать. Теперича руками травишшу дергаю, совсем она заглушила ботовку, полозию на карячках. И попросить некова на нонешный день, остатные дачники сами на своих огородах траву рвут и тяпают по безумному, как огнем выжигают.

Только я один во все дырки, никак без помощи одному неспособно. Тут и траву тибе полоть, и борову крапиву рвать, и за скотиной присматривать, и корову, доить. Одним словом верчусь навроде волчка.

Колхоз наш, поговаривают, идет прямо в гору. Планы за полгода по всем статьям навроде выполнили и перевыполнили. Виды на урожай дюже завидные…

А теперича, мой дорогой сынок Славик, и также моя дорогая сношенька Ниночка, отпишу я вам самую главную мою прозьбу, черезо што и взялся я ноне за письмецо.

Самый больной у мине вопрос на нонешный день, ето яблоки в саду. Спасу нету, сколь их нонче уродилося, одному невмоготу, гибнет доброе добро. Приезжайте вы вдвоем либо ты, дорогой сынок. Одному мине совсем не способно, хоть разорвися.

А ишо чудок не позабыл. Попрошу тибе Славик, прислать или привесть ежели сам приедешь, батарейки на радивоприемник, а то он хрипит как петушок молоденький на пробе голоса, боюся совсем замолкнет.

На этом кончаю. И желаю вам доброва здравия при вашем труде производственном, равносильно вашей бытовой и семейной жизни.

Жду ответа, а ишо лутче всех вас в гости.

Остаюсь ко сему ваш родитель

Степан Семеныч Агапов».

— Ех, мать твою бог любил, — бормотнул он, закруглив письмо и вытирая взмокревший лоб. — Хорошо, ежели сынок приедет, а то хоть бросай весь дом. Охо-хо-хо, сколько так мучиться-то ишо придется?

Отправил он на следующий день письмо и с нетерпением стал дожидаться, когда к нему явится

Гость дорогой, желанный

Утром Славик сошел на знакомой станции, откуда десять лет назад проводили его в армию, потом встречали тут же, и с этой же станции увез его однажды поезд в город.

Он перешел пути, глянул на простор полей за станционным поселком, — и защемило у него в груди, как от предчувствия чего-то невозвратного. Оттого, наверное, что увиделся ему за опустевшими полями дом родной и отец одинокий, как бы сросшийся вот с этими полями. Припомнилось, как безусым допризывником бороздил их на тракторе, как после армии, глядя на товарищей, махнул на все это и подался в другую жизнь…

Славик вскинул на спину тяжелый рюкзак, подхватил набитый до отказа чемодан и направился к сельповскому магазину, где, бывало, поджидал попутку. На этот раз, сгорая от нетерпения скорее попасть домой, не дождался и двинулся пешком. «Догонит — подбросит, а нет — и так дотопаю».

Чем дальше удалялся он от станции, тем чаще останавливался. Рюкзак сдавливал грудь, тесня дыхание, чемодан оттягивал руки, и в конце концов Славик не выдержал, растянулся в первом же лугу на мягкой освежающей траве. «Ничего, доплетусь к вечеру. Зато батю обрадую. Вот сколько гостинцев ему, не обидится батя…»

С такими мыслями поднялся Славик и снова бодро зашагал пыльным проселком. Сзади послышалось гудение машины, он оглянулся, увидел догонявший его, весь серый от пыли бензовоз.

— Чей такой? — высунулся из кабины пожилой незнакомый шофер.

— Агаповы дворики слышали? — ответил вопросом Славик.

— Да от них уж пустое место. Живет там один чудак, вроде отшельника…

Славик поперхнулся при этих словах, однако смолчал. «И правда отшельник мой батя. Вытягивать его надо оттуда, вытягивать, пока не одичал»…

Длинным ожерельем, в двух местах разрываемом овражками, показалось с холма Доброполье. В центре его, рядом с кирпичным трехоконником, где на памяти Славика находились сельсовет и правление, выросли новые постройки, бугрились навалы кирпича, бревен и досок. Значит, правду писал отец: строится Доброполье, растет колхозный центр.

У сельсоветского дома Славик выбрался из кабины, хотел было направиться на полевую стежку, по которой ходил когда-то в Доброполье, но шофер остановил:

— Не пройдешь там, давно запахали. Вот туда иди, лугом в обход.

Славик только плечами пожал: верно, некому теперь ходить в Агаповы дворики. И направился мимо речки, огибавшей пахотный клин, а там свернул налево и подался лугом.

В последний раз он был на родине три года назад. После шумного города, после многоэтажных зданий четыре остатних, отдаленных друг от друга домика показались до того сиротливыми, что у Славика сжалось сердце. Будь он постарше, может, и пролил бы слезу при виде такого запустения. Но Славик еще молод, он привык уже к городу и заводу, где скоро будет инженером, и потому родной дом показался ему каким-то неестественно жалким, как бы придавленным к земле…

Вот изнутри дома приплюснулось к окну бледное пятно, метнулось там, и скоро щелкнула задвижка в двери, на пороге показался невысокий старик с заросшим щетиной лицом.

— Славик, сынок!.. — не то всхлипнул он, не то вскрикнул.

Замахнулся на взбешенного пса, засуетился перед гостем, пропуская его вперед. Славик, пятясь подальше от собаки, скользнул на крыльцо и, напрягая глаза в темных сенях, ощупкой отыскал дверь в избу.

Тесной, низкой, неуютной показалась ему родная изба: совсем отвык. На столе посуда немытая, пол не то дощатый, не то земляной, возле печки чугунки с картошкой и разлиты лужи.

— Ну, батяня, порядочек у тебя! — не удержался.

— Дак што, сынок… што поделать-то? Без хозяйки и дом сирота.

— Писал ведь я не раз: бросай свою халупу, перебирайся ко мне.

— Ништо, сынок, поживем ишо, подождем у моря погоды.

Принимая от сына всякую всячину — колбасу двух сортов, рыбу копченую, банки с консервами, батоны белые, — укорял его:

— Волок на себе не знам откуда! Ну, што ты надрывался? Да у нас свово тут сколько хошь бери, до сельмага только дойдить.

— А где он, сельмаг-то? — заметил Славик. — Пока проходишь туда, полдня потеряешь.

Растаял Степан от гостинцев и подарков сына, даже и батареи к приемнику тот не забыл.

— Вот угодил-то, вот спасибо-то, Славик!

Суетился, выставляя на стол незатейливую закусь, чистую, как хрусталинка, поллитровку «Столичной». И все приговаривал: Славик да Славик. Для Степана сынок любимый единственный как был Славиком, так и остался. И в десять лет, и в тридцать. Да и как таким не погордиться? Давно ли мальцом был конопатым, а теперь не кто-нибудь, — инженер, считай. Подивился только, когда тот замотал головой, отказываясь от «Столичной».

— Нешто совсем не потребляешь? — Степан метнулся в горницу к буфету, принес бутылку вермута. — А вот красненького, послабее да помягче.

— И от этого отвык, — признался Славик. — Как пошел учиться, так и баста. Не идет с ним в голову ученье.

— Ну, ну, нешто я не верю. Трезвая голова и рассуждает по-трезвому…

Возбужденный встречей с долгожданным гостем, Степан и не заметил за разговором, как засумерило в окнах. Спохватился: пора и про скотинку вспомнить.

— И что ты, батяня, развел такое стадо — не понимаю. Много ли тебе надо одному?

— Дак жалко, Славик, скотины-то лишаться! Продай, к примеру, коровенку, а молочка где возьмешь?

— Ну ладно, допустим, молока тебе нужно. А быка-то с теленком зачем, овец да свиней? Сколько с ними хлопот!

— Ех, Славик, Славик, для хозяйства все ить надобно. Пускай сибе отгуливаются на вольной травке. И боровку хватает корму — картох навалом. Не без хлопот, конешно, приходится. Зато и мясцо у меня круглый год, и молочко с яичками. Всякое довольствие, одним словом. Да скажу тибе, сберкнижку завел, лишние денежки кладу.

— Здоровье дороже денег.

— Ништо, сынок, мы, старики, к труду привышные. И не жадность мине одолевает, как думают иные. А просто пропал бы я тут без дела, без хозяйства. Со скуки пропал бы…

На другой день подался Степан в Доброполье. Вернулся оттуда на крепеньком рыжеватом меринке, запряг его в соху. Увидели такое «дачники», явились с поклонной головой: прими-де в компанию, твоя соха — наши руки. А Степану того и надо: миром работать — дело спорится.

Славик остановил отца на первой же борозде: давно не брался за соху. Однако к вечеру так намотался, что за ужином из ложки суп расплескивал — рука не держала.

И так три дня — от солнца до самых потемок. Дивился, оглядывая вороха картошки, которой забивали погреб, терраску, сенцы.

— Ну куда тебе, батянь, такую массу?

— Ништо, сынок, — отвечал Степан, проворно делая свое дело. — Зима-то длинная, все подберет. А ежели и останется — не беда, продать можно. Весной-то сами приедут — только скажи…

На радостях, по окончании такого тягостного дела Степан захмелел с первой же стопки. Напала на него словоохотливость, принялся изливать перед сыном наболевшее.

— Ех, Славик, жить бы только в деревне-то, а? Налоги скостили, деньгу все получают, как в городе. Воздохнул, одним словом, хрестьянин. Жалко только, крышка приходит малым деревням… Ты, сынок, ученый теперича, газетки там разные читаешь. Скажи мне, охламону старому, — к чему ведет такая арихметика, а?.. А ежели совсем разорится деревня, што тогда делать? Не будут ить люди асфальты да железо глодать!

— Все, батяня, делается к лучшему, — спокойно отозвался Славик.

— Дак где же тут, мать твою бог любил, к лучшему, ежели деревня разоряется?

— Разоряются такие, как наши дворики. Перспективы у них нет, вот и приходит им конец.

— Ишь ты… пир-спи… спи… тьфу, не выговоришь! А сгонят десять деревень в одну, будет тибе пир-спи… спи…

— Порядок будет, батяня. Затем и строют центральные усадьбы, чтобы жили в колхозах не хуже городских. Тогда и в город меньше будут уезжать…

— Ишь, ишь чиво захотели! — вскочил Степан из-за стола. — Удобствия вам подавай, ванные да тувалеты… Все бы вам подать… Построют один пятиэтажный, запрячут туда весь колхоз — и сиди в коробочке. А я хрестьянин природный, мне огородец был бы, да скотинка во дворе, да сад перед окнами. Што на это скажешь, а?

— От огорода, от скотины ты и сам откажешься. Будет в магазине всего — зачем они тебе?

— Будет… От ково это будет-то, а? Опять же от нашего брата, хрестьянина?..

И так и сяк доказывал Степан свою правоту, но сознавал — не в силах сына переспорить. И все ж таки не мог от своего отрешиться, так сразу отрубить — и баста…

Всего недельку пожил в отцовском доме Славик. Картошку помог убрать, сарай над погребом поправить, старую лозину на дрова распилил. И не выдержал:

— Эх, батянь, ну и скучища у тебя! И как ты привык один? Я бы на твоем месте хоть куда уехал. Не в город, так в Доброполье хотя бы.

— Дак верно, сынок, веселого тут мало, — признался Степан. — Летом ишо терпимо, а зимой, хоть, правда, беги.

— Сплавляй-ка ты свое хозяйство да ко мне перебирайся. Заболеешь — и воды подать некому.

— Вот ежели бы ты, Славик, возвернулся, зажили бы мы тут.

— Нет уж, батянь, привык я в городе. Да и жаль терять специальность.

— Ну, ну, тибе видней, — безрадостно согласился Степан. — И я тоже погожу покидать свои дворики, посмотрю у моря погодки…


В дорогу навязал он гостинцев сыну — хоть машину нагружай. Увесистый окорок, меду полпуда, масла топленого, яиц сколько хочешь, варенья разного. Трех петушков опалил да хотел еще валуха зарезать: бери, дескать, сынок, не жалко.

— Да что ты, батянь, ишак я, что ли? — возмутился Славик. — Если понадобится, и в городе купим. Или на весь год хочешь снабдить?

— А мне куда девать? — не отставал Степан…

Проводил он сына до самого Доброполья, сам и на попутную усадил. Наказал начальство свое почитать, с женою в мире жить да деток растить. А чмокнулись — замигал, замигал, смахивая корявой ладонью наскочившие слезы. И долго, пока не скрылась машина за бугром, махал и махал ему рукой.

Скоро после Славика убрались, словно птицы залетные, все «дачники», все гости городские. И телят колхозных угнали на зимние стойла.

Тишина опустилась над Агаповыми двориками. Замелькали хмурые, сдавленные низким подстуженным небом, осенние дни. И снова наступило для Степана бобылье зимовье, опять он остался

Один на один

Так прошел год, другой, третий. Летом Степану тосковать было некогда: по ночам присматривал за колхозным скотом, днями по хозяйству хлопотал, да и городские наезжали — все веселее. Трудней приходилось в зимнюю пору, когда выбирался он только в Доброполье или прохожие охотники забредали случайно. После неудачного сватовства в Чермошнах попытался он сойтись с женщиной из Голагузовки, что жила, как и он, в разъедином доме, поодаль от других деревень. С мужем она давно развелась, на лето к ней приезжали мать да сын из города, а зимой из-за страха уходила ночевать в соседние деревни. Да не заладилось с ней у Степана: вроде тунеядки бабочка-то оказалась. Узнал он от Настасьи, что давали ей квартиру на центральной усадьбе, лишь бы работала в колхозе, да отказалась она, благо алименты на сына получала и хозяйство к тому же развела.

Изредка приезжал к нему на несколько деньков Славик — то один, а то семейкой всей, звал к себе в город. И дочь писала издалека, из неведомого Казахстана, где вышла замуж, как уехала на целину, — тоже звала хоть в гости, хоть насовсем. Да напрасно звали, не думал Степан, пока в силах был, менять на что-то свою привычную жизнь. Приободрялся он, слушая по радио, как повернулось внимание к нечерноземной стороне, как не жалеет государство на это средств. «Спасибо, дочка, своя, выходит, целина-то у нас, — рассуждал, обнадеживая себя. — Может, скоро все наоборот пойдет: то из деревни уезжали, а то из города поедут в деревню. Погодите, настанет время, не каждого и в деревню-то примут»…

Однако ожидания Степана оставались ожиданиями. Да к тому же не в его пользу: прошлым летом не приехали в Агаповы дворики старуха Куракина да Агафья Чубарова — совсем, видно, остарели, — а нынче и вовсе не было ни одного «дачника». То хоть поговорит, бывало, с кем-нибудь, а теперь разве только с пастухами: дневными да случайными захожими. Вдвойне скучнее стало ему теперь, потянуло к людям…

За неделю до покрова праздник новый подошел — День работников сельского хозяйства. Новый, а — крестьянский. Любопытно Степану, как там будут справлять. «И што я, — подумал он, — навроде медведя в берлоге засиделся? Пойду-ка в Доброполье, на людей посмотрю да сам покажусь».

Доброполье к празднику похорошело. Перед правлением и новым клубом пестрели размалеванные красками щиты с призывами и цифрами, над дверьми плескались флаги. Чуть поодаль от них, выдвинувшись в поле, свежо белели под шиферными крышами новые дома с террасками под стеклами, один из них двухэтажный — в Доброполье такой первый.

Людей собралось в клубе — хоть стены раздвигай, еле пробрался Степан. Нарядные все, веселые. Над сценой красное полотнище с лозунгом. И трибуна тоже красная, и стол накрыт красным. В черном костюме и белой рубашке при галстуке, председатель стоял за трибуной и словно бы рисовал картину жизни. Вот пройдет, дескать, каких-то пяток — десяток лет, и станет Доброполье вроде городка, где людям будут всякие блага. И новые дома с городскими удобствами, школа с интернатом, столовая и детский сад, и даже автобус свой помчится по асфальту до станции и обратно…

Слушал Степан и мысленно похваливал: «Молодчина, Лексанушка, ишь как ловко выходит! А ить, верно, заживут в деревне не хуже городских. Жалко только, дворики наши на разорение пошли»…

Потом зачитывали, кто премируется за хорошую работу. На сцену выходили ударники, баянист резво растягивал блестящий, весь из пуговок баян, и все одобрительно хлопали. И Степан тоже хлопал. Особенно когда назвали куму его Нюшу и Федора-пастуха, с каким давно сдружился.

— …Агапов Степан Семенович, — объявил председатель, — за добросовестную охрану телят в ночное время.

Услыхав свою фамилию, Степан опешил, не поверил сначала.

— Просим, Степан Семенович… сюда, сюда, — закивал председатель, отыскав его быстрым взглядом.

Опомнился он, когда на сцене закрылся занавес и народ, густо теснясь у двери, хлынул на улицу. Тут кто-то ухватил его за плечи, потянул назад. Оглянулся — Серега Анисов.

— Здорово, дядя Степан! Ну, как там у тебя — зимовье на Студеной?

В другой раз Степан послал бы насмешника куда подальше, а тут сдержался: вспомнил, что нужен ему Серега, вот как нужен со своей машиной!

— Здорово, Сергунь! — отозвался. И, понизив голос, кивнул в сторонку. — Поди на пару ласковых, а?

— Машина понадобилась?

— Знамо дело, бычка в расход пускаю. Завернешь после праздника?

— Единоличный сектор меня не интересует, — хохотнул Серега.

— Хвать те зубы-то скалить!

— Ладно, — сдался Серега, — так и быть уж, последний раз. А больше ни-ни, крест на твою Чукотку.

— Премного благодарен, как раз вот и в магазин есть с чем зайдить, — похлопал по карману, намекая на премию.

— Ладно, сперва ко мне завернем, — сказал Серега. — Посмотришь, как в новом доме живу. Может, променяешь свою Чукотку на такой же.

— Ну, ну, — согласился Степан, — погляжу, что за дом…

Они прошли три первых одноэтажных, не в пример деревенским старым, просторных и с большими окнами, остановились перед четвертым. С виду дом и правда внушительный. С обоих концов голубые терраски со стеклами: каждому хозяину отдельный ход. Перед окнами, в оградке из свежего штакетника — молодые яблоньки, смородинные кустики. Дом понравился Степану, однако не преминул он заметить:

— Садок-то жиденький.

— А зачем большой? — возразил Серега. — Теперь и так яблок навалом, дешевле картошки.

Степан старательно почистил сапоги о железную решетку, ступил на порожек. В коридорчике, где блестел, как полированный, пол, оглядел еще раз свою обувку и со словами «Ишь, полы-то у тебя!» проворно скинул ее, пошлепал в шерстяных носках.

— Вот кухня у нас, — водил, объясняя, Серега. — Видишь, газовая плита? Только спичку подставь, в любое время жарь и парь.

— А газ откуда?

— Газ балонный, вон в ящике на улице.

— И ванная есть? — полюбопытствовал Степан.

— Есть и ванная, от газовой колонки… Так-то, дядя Степан. Плюнь ты на свою Чукотку да сюда перебирайся. Глядишь, и тебе дадут такую же квартирку.

Степан оглядывал все по-хозяйски, расспрашивал, трогал новенькую, на городской манер, мебель.

— Да-а, малый, тут у тебя и правда всякие такие удобствия. Плохо только, скотинку негде водить — ни двора тебе, ни выгона.

— А вон сарай-то за домом. Пожалуйста, и поросенка держи, и птицу всякую.

— А корову, скажем?

— Что ей делать, коровой-то, день и ночь на нее работать? Было время, убивались из-за этой коровы. А теперь и без нее обходимся. Надо тебе молока — сходи на ферму да возьми…

Странные колебания зарождались у Степана, пока он вел разговор с Серегой да оглядывал его квартиру. Невольно усомнился в себе: может, и правда поставить крест на отшельное свое житье?..


От Сереги вышел он захмелевший. Сумерки густо наплывали со всех сторон. Пока миновал Доброполье, чтобы попасть на луг, стало темно, как в погребе. А тут посыпалась холодная морось. Однако, несмотря на потемки, на зябкую мжицу, настроение у Степана было бодрое. Он даже затянул во всю глотку, размахивая в такт шагам:

Смела-а мы в бой пайде-ё-ом…

Невидимый в темноте ручей обозначил себя близким журчаньем. Теперь надо было отыскать знакомый переход на другую сторону. Степан прошелся туда-сюда по берегу, попробовал на ощупь ногами — камни не попадались. И тогда он стал выбирать наугад, где мелко: не залить бы в сапоги. Изготовился, намереваясь преодолеть ручей одним махом, и…

— Уфф, черт те дери!.. Ы-ыхх! — содрогнулся от ледяной воды, хлынувшей за голенища.

Пока выбрался из трясины, вылил воду из сапог, в озноб ударило. Ощупал авоську с покупками — все мокрое, в липкой грязи.

— Мать твою бог любил… надо же так угодить!

Степан отдышался, пополз наугад вдоль полынной гривки. Осталось обогнуть крутой каменистый обрыв, спуститься в лощину. Ему казалось, что ползет он целую вечность. А когда наконец выбрался на пригорок, донеслось до него, как из-под земли, завыванье Дикаря.

— А-а, мать твою бог любил… стосковался по хозяину… А хозяин-то…

Заскулил, заметался пес, почуяв своего. Казалось, готов был дверь расцарапать в щепки, только бы облегчить участь хозяина. Да где там — крепка больно дверь, из досок вершковых.

Кое-как подтянувшись на порожек терраски, Степан отомкнул замок, кулем перевалился через порог. Дикарь так и бросился к хозяину, завизжал не то от радости, не то от бессилия ему помочь. Ощупкой, придерживаясь за стену, Степан добрался-таки до дивана. Пока снял сапоги, десять потов сошло, слезы ручьем пролились. Подлизавшегося было кота — тот хотел потереться о сапог — так огрел, что кот отскочил мячиком.

С полчаса, наверное, трясло его, как в лихорадке. А согрелся — тотчас же забылся…


Проснулся Степан — в доме светлым-светло. Припомнил вчерашнее, потрогал ногу — хоть на крик кричи. И плечом не ворохнуться. Что же теперь, в больницу, выходит? Если не считать фронтового госпиталя, ни разу не валялся Степан на койке больничной. И теперь эта мысль испугала его, озадачила. Кое-как приподнялся он, опираясь о стену, добрался до подпечка, вытянул оттуда рогач. Приладив его под мышку, запрыгал вроде спутанного теленка. Где ненароком заденет ногу — крякнет, матюкнет сплеча, а дело делать приходится. Надо же скотинку обиходить да самому покормиться: живой по-живому и судит.

К вечеру, наломавшись, он совсем занемог, раскиселился. Хотел на печку взобраться и не смог, так и заснул на диване, укутавшись шубой… Всю ночь ему виделась всячина: то собрание в клубе, то музыкой в ушах отдавало. А то ползет он будто по обрыву над речкой, ах! — и в омут бездонный летит… Просыпался то в жару, то в ознобе, охая от боли, и снова забывался…

А наутро хоть совсем не вставай. Глянул на ногу — как бревно разнесло. Попробовал подняться — в глазах круги плывут. Не на шутку струхнул, припомнив госпитальный случай гангрены, когда хотели ему отсобачить ногу по самое некуда, да спасибо, хирург подвернулся сочувственный.

До обеда провалялся Степан в постели, надеясь отлежаться. Понятливый Дикарь то скулил, а то затянул протяжным воем: почуял, видно, что с хозяином неладно. А у хозяина от такого завыванья мурашки побежали с головы до пяток.

— Ты што же ето, Дикарушка, по покойнику, што ль, затянул? — бормотал Степан. — Ну, нет уж, братушка, помирать-то нам рановато.

Решительно сбросив с себя одеяло, он ступил было раз, другой, да тут же и повалился, как сноп…

Барабанный стук в окно заставил Степана встрепенуться. Охнул он, разомкнув тяжелые веки, видит, как в тумане — приплюснулся кто-то с улицы, дренькает по стеклу.

— Кто там? — простонал, не понимая: сон это или явь?

Стук настойчиво повторился. За дверью удавленно хрипел Дикарь, надрывался, зачуяв чужого. Степан шевельнулся, на карачках пополз к двери: боялся, как бы не ушел человек. Но торопливость его была так медлительна, что тот уже кричал нетерпеливо:

— Эй, да жив ли ты там?

Наконец хозяин дотянулся до щеколды. На пороге перед ним оказался пастух Федор.

— Да что с тобой, Семеныч, а? На тебе лица ить нету!

— Ой, малый, пропадаю, — замотал тот головой. — Совсем пропадаю… Убился прошлой ночью… Нету больше моченьки…

Боком, боком, опасаясь люто рвавшегося кобеля, Федор затащил хозяина в дом, осмотрел его ногу и воскликнул:

— Да что ж ты добивал-то до сего момента? В больницу надо скорее, сейчас же… верхом на лошади, а? Ну жди, я мигом. — И метнулся на улицу, даже напиться забыл, хотя и явился за этим…

Дальнейшее происходило как во сне. Смутно помнил Степан, как рвался и взвывал Дикарь, почуяв расставание с хозяином, как усаживал его Федор на лошадь, придерживая сбоку. Одна только сверлящая тревога втемяшилась Степану в голову:

Какому быть концу?

Белый, как снег, потолок, белые стены. Раздражающе пахнет лекарствами. В правом углу возле двери постанывает тощий старик с вырезанной грыжей. В левом, напротив, сидит, примостившись к тумбочке, читает книгу молодой сосед с забинтованной, подтянутой к плечу рукой. Степан завидует парню: со дня на день тот покинет палату, выйдет на свободу. А ему сколько ждать, уложенному намертво на койку? «Тюрьма-матушка, как есть тюрьма», — думает он мучительно, ожесточаясь на себя и на весь непривычный мир с белыми стенами, с острым запахом лекарств.

Степан отупело переводит глаза на задранную к высокой станине ногу свою — забинтованную, неповоротливую, как бревно, от наложенного гипса, от прицепленного к ступне оттягивающего груза. Лоб у него морщится, губы перекашивает усмешкой. Все испытания, казалось, поднесла ему злая судьбина…

В раскрытых дверях показывается доктор — пожилой, с белобровым, женственно пухлым лицом. Занося ногу в палату, он спрашивает на ходу глуховатым, со скрипом голосом:

— Ну как, мужички-разбойнички, живется-можется, О чем душа тревожится?

От ласково-насмешливых его вопросов всем становится веселее, и даже старик в углу смолкает, забывая на время про боль.

Парня доктор отечески похлопал по плечу, над стариком «поколдовал» и, обернувшись к сестре, которая тенью следовала за ним, наказал ей что-то на своем языке. Перед Степаном остановился, слегка пощупал ногу, провел по плечу и ребрам, тоже забинтованным:

— Хвалю твою закалочку, мужичок-крепачок! Запоздай ты на день, простился бы с этим светом. А теперь, братец, терпи, самое трудное позади.

— Ладно, не в привычку нам терпеть-то, — принял шутку Степан. — Войну под пулями прошли — уцелели. А тут уж выживем как-нито.

— Ну, ну, молодчина. К весне ты как воробей запрыгаешь.

— К весне-е? — испуганно переспросил Степан.

— А что, раньше захотел? Горячий ты, братец!

— Што ты, дохтор, новый год ить только! До весны-то можно раз пять помереть да воскреснуть.

— Теперь, считай, воскрес, не дадим помереть.

— Хоть бы ногу опустили, — попросил Степан, пытаясь шевельнуться.

— Ну, ну, смотри у меня! — погрозил доктор и направился из палаты.


Выписали его в самую ростепель, когда наполовину зачернели поля, набухли водой лощины, а в больничном старом парке громобоем орали грачи. Славик прикатил по телеграмме утром — не успел отец отзавтракать.

— Уф-ф, мать твою бог любил! — выдохнул Степан, выйдя наконец на волю, в своей домашней стеганке, освобожденный от пропахшего лекарствами больничного халата. — Уф-ф, и надоело, сынок! Так надоело, што язык не повернется как сказать. Надо ить такое наказание — полгода почесть продержали! Што больница, што тюрьма, хоть и не сидел я там… не дай бог…

Бледнолицый, с наивно жадным взглядом, шагал Степан не торопясь, ковыляя по сухой асфальтовой дорожке от больницы, и все не мог насытиться весенним духом. Оглядывал районный центр со всей его пестротою, с домами и малыми и большими — в четыре-пять этажей, с лужами воды по обочинам. Слушал звон весны да ахал восторженно при виде всего. Славик бережно поддерживал его одной рукою, а другой нес чемоданчик. Шел и думал, как бы все-таки сагитировать отца к себе на жительство. Перво-наперво надо в гости его затащить, а там уж будет видно.

— Цельную зимушку ить дома-то я не был! — завздыхал Степан.

— Ладно, батяня, что тебе там делать? С хозяйством все в порядке, тетя Нюша приглядывает. А дом твой — кому он нужен, в чистом-то поле? Да и ехать туда не на чем, в такое половодье.

— Молоко небось кажный день на станцию возят. На тракторе доеду.

— Ну да, так и пущу я тебя! Из больницы да сразу в поле куда-то! Ни разу у меня не был, на новоселье даже не приехал. Посмотришь хоть, как живу в новом доме.

— Ну ладно, ладно, ежели так, — уступил Степан. — Погляжу, как ты там оккупировался…


Чувствует Степан: доволен сынок, что отец к нему припожаловал, и невестка с внучатами тоже. Может, и рады поселить его навсегда в этом чистеньком, отполированном улье. Да только не по себе тут ему, закоренелому деревенщику, вдали от своего, давно и прочно обжитого. Не по себе, как рыбе, выкинутой из глубины на берег: вот тебе и травка мягкая зеленая, и солнышко светит, и пташки поют, а рыбе томко, рыба задыхается…

Он подходит к балконной двери, громко щелкает металлической задвижкой, и вслед за этим в комнату врываются гудение машин, громкие крики ребятни, воробьиное чиликанье. Так и охватывает Степана этой яркостью, теплом и духом весны, — хоть сейчас бы полететь в невидные отсюда родные края. К балкону, к такой высоте Степан не привык. Одной ногою он ступает на бетонную площадку, другая остается на порожке, — все ему думается, не выдержит тяжести эта каменная плита, вот-вот сорвется. От этой мысли холодеет у него кровь, мурашки осыпают спину, он крепче хватается за ручку двери и отступает к порожку: лучше из комнаты, из окна смотреть.

У соседнего дома, за оградкой из низенького штакетника суетится высокий пожилой мужчина, ковыряет лопатой землю. Не утерпел Степан, наблюдая за его занятием, увидел в нем себе подобного. «Пойду-ка поболтаю с мужиком».

С виду мужчина постарше Степана. Из-под очков посмотрел добродушно, с той снисходительной усмешкой, как смотрят люди умные, интеллигентные.

— Садочком занимаетесь? — поинтересовался Степан, оглядывая ровные рядки молодых деревцев, затоптанные с осени грядки с былинками прошлогодних цветов да мелких кустарников.

— Занима-аюсь, — степенно отозвался «садовод».

— Да-а, хорошее дело. А перед нашим-то домом все деревья пообломали.

— А что же вы не смотрите?

— Дак я приезжий, из деревни я, — поспешно отозвался Степан. — К сыну в гости приехал.

Разговорились мало-помалу. Степан все нахваливал свою родину, дескать, привольнее ее нет больше места на земле. Любое деревце, любое растение прет там, как на дрожжах, воткнешь палку — оглобля вырастет. Не то что вот тут, среди каменьев да асфальта.

— Поедем к нам в деревню, а? — предложил он попросту.

— Да куда уж мне, на старости лет, — усмехнулся «садовод».

— А я поеду, — горделиво-весело проговорил Степан. — Оставляет меня тут сынок, живи, говорит. А мине не по ндраву такая жизнь.

Поговорив еще недолго, он простился с новым своим знакомым. «И правда надо ехать, — подумал. — В гостях хорошо, а дома лучше…»


Весна для всех — весна.

Мальцу она приносит веселые забавы, юноше — крылатую любовь, старика — омоложает.

Таким омоложенным и видел себя Степан, направляясь ясным апрельским утром к забытым людьми и богом Агаповым дворикам. От Доброполья, от дома Петруниных шел он мимо речки по лугу. Дорога уже отвердела, местами только, в глубоких колеях и колдобинах поблескивали иссыхающие лужицы. На опольной бровке по-над лугом свалянной овечьей шерстью желтела прошлогодняя травка, и Степану захотелось вдруг, как в детстве далеком, разуться да пробежаться, ощущая босыми ногами прохладу и сырость земли. Он распахнул ватную стеганку и шел, торопясь, насколько мог, будто полвека не видел родного подворья.

В низине, где протекала речушка, серыми лохмотьями висел на голых кустах натасканный половодьем мусор, но уже посвистывали там пичуги, кружились, пронзительно чивикая, чибисы. А над пашней курился легкий дымок, и земля, изгоняя из себя простуду, дышала по-весеннему молодо, обдавая парным теплом.

— Ишь, как земелюшка-то оживает, — рассуждал на ходу Степан. — А птахи-то, птахи как разливаются! Гнездушки, видать, облюбовывают.

И так ему стало просторно-весело при виде этой знакомой картины, при мысли, что жив он, здоров и вот опять шагает к своему гнезду, — такая пришла к нему легкость, что в груди защекотало.

Остановился он перед узким коленцем ручья, где раньше переходил по камням. Вода тут не совсем еще опала, и камней не было видно. Миновал просохшей бровкой овражек, увидел в вершине луга мелкую водотечину и тут перебрел ее, слегка только замочив сапоги.

Первое, что бросилось в глаза Степану, когда поднялся он на знакомый пригорок, — непривычная, дикая пустынность. Бугорки и ямы на бывших подворьях, жиденькие кустики вишенок, остатние избы с заколоченными окнами. Даже и грачей на лозине не видно — тоже не могут без людей…

Обошел Степан свой дом — все было на месте, хотя никто за ним не присматривал. И замок висел поржавелый, нетронутый, и окна целы до последнего стеклышка.

В доме пахнуло на него холодной сыростью, тоскливым неуютом. И стены будто помрачнели, и потолок казался ниже. Не по себе вдруг сделалось ему, скорей на улицу выметываться.

Взгляд его остановился на бугорках и ямах — остатней памяти былого жительства Петруниных, Куракиных, Рыжовых, всех известных ему поселенцев… Тут, на грудах каменной трухи да перепрелого от давности мусора показались уже солнцу зеленые ушки крапивы. И мысли Степана обратились на это простое, как бы по-новому глянувшее на него явление. Подумалось о крапиве: вот ведь растение, где человек, там и она. Не сдается упрямица, пока не запашут ее, не сровняют с землей. Будто сходство с собою увидел он в этом невзрачном, обласканном солнцем растеньице…

Наслышался Степан, побывав на людях, великое переселение идет по всей земле российской. Стираются под корень старые деревни, растут поселки, города большие и малые. Может, так и надо, раз люди к тому потянулись, и ему, видать, никуда от этого не деться. Придется к народу ближе, хоть и до слез жалко свои дворики кровные: и простору в них больше, и воздух свой, особый. И если нельзя их вернуть, какими они были, вдохнуть в них все прежнее, то уж память по ним не оставить — грех ему, Степану Агапову, непростительный.

Пригрезилась на месте подворьев, на месте бурьянных куртинок громадная, обставленная липами пасека. Прохаживается будто он, Степан Агапов, колхозный пчеловод меж ульев, а пчелы так и вьются туча тучей над липами, и липы в желтом восковом цвету, мед кругом живой разливается. И не голые пригорки, а сплошное цветение, сплошной пчелиный город видится Степану сквозь нахлынувший на глаза туман… Потому и шел он сюда, пьянея от радости, дивился, как только не осенила его раньше простая затея: завести на этом месте большую пасеку, обсадить все пригорки липами. Чтобы в самые жары, на макушке лета, когда прольется, как молоко из-под коровы, парной теплынный дождик, расцвели бы те липы осыпучим цветом, и полился бы ручьями светлый-пресветлый, как погожий денек, целебный «липец», душистый липовый медок… Не скоро они вырастут, знает о том Степан. Может, и не увидеть их ему своими глазами, не отведать того «липеца», прохаживаясь от улья к улью, с белой, как бы посоленной головой. Ну, а все ж таки посадит он деревца, что бы там ни было. Поговорил он уже об этом с председателем, и тот одобрил такую затею. Для начала прикупит колхоз десятка три ульев да свои отдаст Степан для пользы общей. А там, глядишь, и пойдет дело на радость людям. Не будет Агаповых двориков — будет Агапова пасека.

— Ох, и разукрашу я землю свою, провалиться, разукрашу!.. Человеку, ежели отходит, и то ставят какую-нито память, хоть крест деревянный. А тут ить поселение было… И чтоб стереть его безо всякова следу? Н-ну, нет, братушки, мы ишо повою-ем!..

Так размышлял Степан, вышагивая по пригорку, вымеряя место для будущей пасеки. Пойдет, пойдет — остановится, прикинет, как землемер. Сперва липки вот тут посадить, на пригорке, где дом его. А за колодезем, за дубками вдоль ручья — там ивы побольше, чтоб цвели медоносы ранние. На ближних полях гречки понасеять… А пчельник-то — вот он, дом его порожний, хоть сейчас занимай…

Шагал он, оглядывая бугры, по которым уже брызнула первая, едва приметная зеленинка, и жадно раздувались его ноздри, упиваясь духом парной земли. Дойдя до лощины, Степан невольно остановился, любуясь поблескивающими на солнце ручейками. Тихо было вокруг, только жаворонки сыпали с высоты перезвоны, вода лопотала им в тон. И в этой благостной, напоенной солнцем, звоном птиц и ручьев тишине хорошо думалось. О весне думалось и о жизни. Не хотелось ему видеть ни старости за спиной, ни одиночества на своей земле.

Загрузка...