Я сидел на корточках у газетного киоска, сердце билось о ребра, перед глазами плыли разноцветные круги, но голова была ясной, будто кто-то влажной тряпочкой протер все мои мозговые извилины, и мысль, едва включившись, была четкой и последовательной.
Две минуты одиннадцатого.
Что дальше? — подумал я. Легче мне от того, что я знаю правду о самом себе? Мне не нужен был теперь шнур, чтобы почувствовать, как в квартире на Васильевском острове Зайцев смахнул со стола крошки, оставшиеся после завтрака, и тоже вслушался в себя, не зная, как жить дальше.
Погоди, — сказал я. — Ты — это я. Не бойся. Ты ошибался. Теперь мы справимся.
Я брел по переулку, ноги были ватными, тумбы, колонны, я был памятником, сошедшим с постамента. Тяжело.
Что делать? Стать прорицателем, как Ванга? Я могу. Ванга не знает, откуда в ней представление о будущем, она заглядывает в себя и видит только часть реальности, смутные образы, потому что истинного знания в ней все же нет. Я могу больше, но не хочу.
Я могу лечить, как Джуна, которая тоже ощутила лишь часть себя, только часть, и не поняла истинной многомерной сути человека. Я могу больше. Но не хочу.
Я шел мимо витрин продовольственного магазина, пустой витрины с огромной колбасой из папье-маше — настоящей колбасы в этом магазине не было уже несколько месяцев. Я шел мимо очереди, исчезавшей в дверях магазина «Изумруд». «Как повысилось благосостояние наших людей, — подумал я, — надо же, очередь за драгоценностями!» У меня никогда не возникало этой проблемы, с моими ста восемьюдесятью в месяц я мог жить спокойно.
Что же делать мне в наше смутное время, когда на каждого ортодокса приходится три реформатора, готовых сокрушить все и всех? Я не хочу крушить, не хочу быть Патриотом, потому что никакой чужой народ не может сделать с моим то, что способен он сам сотворить со своей судьбой. Не хочу быть ни убийцей, ни следователем, ни даже обществом или Вселенной.
Я дошел до знакомого сквера, в аллее бегали малыши, две воспитательницы неопределенного возраста тихо беседовали, сидя на скамейке, не обращая внимания на ребятишек. Двое мальчиков бегали за третьим, плачущим, и кричали: «Турка! Турка!»
Я остановился. Господи, кто же — мы? Ведь есть подсознание и у нашего, потерявшего себя общества, и это подсознание тоже кому-то принадлежит. Человеку? Неужели — человеку? Или монстру с иной планеты? Динозавру из мезозоя? А может, наоборот — замечательно разумному созданию из далекого будущего, и для него темные инстинкты — лишь возможность на какое-то время ощутить себя не стерильно чистой мыслящей машиной, но существом эмоциональным, глубоко чувствующим?
Я присел на край скамьи. «Каждый из нас, — подумал я, — приговорен природой к высшей мере наказания, ответственности за весь Мир. Но жить с ощущением приговора невозможно. Невозможно приговоренному улыбаться рассветам».
Куда мы идем? Аэций, монах, Алина — знаете ли вы, куда мы все идем?
Пожалуй, свой путь я знаю. «Турка! Турка!» «Проклятый ниггер!» «Бей жидов!» Не хочу. Не будет этого.
От волнения мне показалось, что я забыл формулу погружения. Слова метались в пространстве мыслей, раскаленный обруч все теснее охватывал голову, и я знал, что делаю это сам — в пространстве совести.
Аэций встретил меня радостным возгласом, он ждал меня.
— Я не могу так жить, — обратился я к римлянину. Я не мог представить его себе целиком во всех измерениях, да это было и невозможно, Аэций явился передо мной в доспехах и шлеме, будто стоял, расставив ноги, в строе «свинья».
— Как — так? — удивился Аэций, и от его движения в одной из галактик местного скопления взорвалось сверхмассивное ядро.
— Люди убивают друг друга, — сказал я. — Люди! Убивают! Друг друга!
Я видел Мир своими глазами, и глазами Патриота Зайцева, и еще чьими-то, о ком прежде не имел представления; я должен был отыскать существо, чьим измерением совести стал мой мир, я должен был сказать, что я о нем думаю.
— Попробуй, — пробормотал Аэций, — но не советую. Мало ли кто это может…
Я не слушал. Видел: сосед бросается на соседа, в руке нож, в мыслях злоба — вчера они вместе пили чай и играли в нарды, сегодня они враги, потому что разная кровь течет в их жилах, разные общественные подсознания гонят их. Видел: толпа, руки воздеты, крики «Прочь!», и оратор, молодой, красивый, усики, горящий взгляд, напряженный голос: «Масоны! Из-за них в стране исчезло самое необходимое, стоят поезда, бастуют шахтеры, из-за них погибло крестьянство, ату!»
Я съежился и отступил перед этой волной ненависти, направленной прямо на меня — в лицо, в разум. Аэций поддержал меня, я падал на его сильные ладони, он говорил что-то, я не слушал. Вот еще: пыльная дорога, печет солнце, толпа, молодые ребята, в руках камни, палки, железные прутья. Крики. Что? Не пойму. Впереди на дороге — автомобиль, за рулем мужчина, смотрит на нас, в глазах ужас, руки стиснули баранку, ехать нельзя — куда? в толпу? Рядом с ним — женщина, глаза закрыты, рот зажат ладонью, чтобы не рвался крик. Вот — ближе. Удары. Мнется тонкий сплав. Нет!
Я вывалился на асфальт, в пыль, которая мгновенно забила мне ноздри, дыхание прервалось. Жара, духота, я — я, Лесницкий? — стоял, прижавшись к капоту, и слышал только хриплое дыхание множества людей. Закричал:
— Стойте! Аллах не простит! Это — люди! Не убивайте себя!
Вокруг меня образовалось свободное пространство. От меня отшатнулись, как от прокаженного, и я смог заглянуть в покореженную кабину. Поздно. Ничего не сделать. Меня мутило, но я смотрел, обязан был смотреть, чтобы знать, что могут сделать с человеком.
Подошел высокий парень, пряди спутанных волос спадали на глаза, я не видел их выражения, но это было неважно. Я знал, что в глазах ничего нет. Ничего. Пусто.
— Ты, — сказал он. — Ты — из этих? Как сюда попал?
Я протянул вперед руки и почувствовал, что мне пытаются помочь все существа и идеи, которые были частью меня.
— Люди! — сказал я и…
И где-то в созвездии Лисички, на расстоянии трехсот световых лет от Земли, вспыхнула Новая звезда. Закричал Зайцев от душевной боли, от неожиданной картины, которую он увидел. Замерло подсознание убийцы Лаумера. В полночь на развалинах дома, где нашел смерть Петр Саввич, появился блеклый призрак, подносящий к глазам окровавленные ладони. В подсознании общества двадцать первого века родился новый инстинкт, а в самом обществе — люди, желающие странного, и ход истории чуть изменился.
Аэций поддержал меня, отвел часть боли, иначе мог бы погибнуть целый мир на планете Альтаир-2, — теряя часть себя, среди боли, проникшей сквозь все мои измерения, я осознал и эту свою глубину, и поразился ей. Подобно маятнику, сознание мое раскачивалось от измерения к измерению, от прошлого к будущему, и вынырнуло опять в страшное утро шестнадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят девятого года, и я на мгновение увидел себя на пустынной уже дороге в Ферганской долине, я лежал и смотрел в небо, и глаза мои были пусты, потому что меня больше не было в этом теле — так уходит жизнь из руки, отделенной от туловища.
И возник туннель, и свет в его далеком, почти невидимом конце, и я увидел всю свою жизнь, и поразился, и услышал голоса умерших родителей и даже бабки с дедом, погибших много лет назад в печах Аушвица.
Я крепко держался за Аэция, который говорил мне что-то ласковое, чего я не понимал сейчас, потому что не хотел уходить из этого жестокого, но моего, все равно моего мира.
Однако, эта смерть, видимо, задела жизненно важные функции, и вместе с Лесницким, страдая, будто насаженная на иглу бабочка, уходил из жизни Патриот — раскаленный шнур прошел сквозь сердце. И был еще один туннель, и еще свет в его конце, и еще одна моя жизнь…
Не удержал. Не смог.
— Аэций, — сказал я. — Как же без них? Не сумею.
— Придется, — отозвался римлянин. — Ты только сейчас и начинаешь жить, понимая себя.
— Нас слишком мало, — прошептал я.
— С тобой — пятеро. А будут миллионы.
— Ждать?
— Что предлагаешь ты?
Я протянул перед собой руки — две отрубленные руки.
— Я вернусь. Ничего еще не сделано.
Вздох. Смех.
— Я вернусь! — крикнул я.
И вернулся. Вы знаете, как и куда.