Я жил в чуме бригадира Ардеева, и с каждым днём всё ближе становились мне тундра и люди, веками кочующие по ней. Я многое видел своими глазами, но есть вещи, которые случаются редко, и, чтобы знать их, надо годами жить с ненцами. И всё же я кое-что узнал, потому что мой хозяин оказался на редкость словоохотливым и доброжелательным человеком.
Он помнил тысячи случаев из своей жизни, сказок, обычаев; он весь прямо-таки был набит шутками и присловьями. И, честное слово, каждый его рассказ был для меня откровением. Жаль только, поговорить с ним удавалось редко: с утра до ночи ездил он по тундре — то выискивал пастбища, то инструктировал пастухов, то сам дежурил в стаде. В чуме я почти не видел его.
Вот почему все наши разговоры проходили в открытой тундре, на бегущих нартах. Он сидел у передка, спиной ко мне, держа в одной руке вожжу, в другой — хорей; я усаживался сзади, с правой стороны нарт, — стараясь не мешать ему, и голос его не умолкал.
Временами свой рассказ он прерывал гортанным, подстёгивающим оленей возгласом «Охэй!», иногда, если мы подъезжали к глубокому болоту, он соскакивал с нарт, бежал вперёд, измерял хореем глубину, сожалеюще цокал языком, и мы по скату сопки далеко объезжали болото. Он продолжал рассказ точно с прерванного места. Нас поливал дождик, сек по лицу крупный осенний град, я болезненно ёжился, а он как ни в чём не бывало говорил и говорил… Он был неистощим, и запаса его энергии и жизнелюбия хватило бы на десяток людей.
Стараясь особенно не надоедать ему, я всё же не терял случая попасть на его нарты.
Вот и сегодня мы ехали с ним в стадо, и навстречу нам мчались карликовые берёзки, холмики, болотца… Ардеев говорил и одновременно хлестал вожжой по боку передового, иногда устрашающе кричал и тыкал хореем в крупы остальных пелеев, посылая их через высокие заросли осоки и камыша.
Он удивительно хорошо правил упряжкой, выбирал единственно верный путь, потому что в тундре нет дорог и всякий раз приходится выбирать её на ходу. Ардеев отлично помнил каждый кустик, бугорок и ручей в тундре. Если для меня все они были, в общем, одинаковы, то для него каждое озерцо и сопка имели своё лицо, свою душу. До войны он окончил совпартшколу в Нарьян-Маре, был начитан, когда-то работал председателем оленеводческого колхоза. Но его любовью, его жизнью была тундра, её просторы. Полвека прожил он здесь, более пятнадцати тысяч дней, а каждый день что-нибудь да случается, и о каждом подчас можно говорить двое суток.
Бывало, мне казалось: всё рассказал Ардеев, исчерпался. Но нет. Наступал новый день, новая поездка, и он заводил речь о чём-то новом, неслыханном. В нём жила мудрость его народа, малого по числу, но великого по упорству и трудолюбию, — мудрость, переданная ему отцом, дедом, прадедом… Может, мудрость десяти поколений спрессовалась и отстоялась в нём, смешливом и коренастом ненце с весёлым нравом и крепкой душой…
Внезапно он замолк. Отчего — понять я не могу. Оттого ли, что устал говорить, оттого ли, что просто захотел помолчать, подумать о чём-то другом. А может, потому, что я не задаю вопросов, и он решил, что слушать его мне неинтересно.
Он замолк, и теперь всё его внимание было поглощено оленями. Под их ногами звучно чмокала топь, потом глухо застучала тандара — место бывшего стойбища. Когда олени пытались, на бегу ухватить свежие листки берёзок, он покрикивал на них и безжалостно гнал вперёд: пастись так пастись, а ехать так ехать! Иногда перед крутым подъёмом Ардеев спрыгивал с нарт, приободрял быков криками, хлопал ладонью по тёплым спинам и что-то говорил по-ненецки.
— Что вы говорите им, Андрей Петрович?
Бригадир усмехнулся:
— Что говорю? «Ничего, олешки, говорю, потерпите, скоро в стадо приедем. Отработали вы на сегодня своё. Будете траву кушать. Перегоню стадо на хорошее место. А для работы других быков возьмём».
Ненцы любят оленей с северной сдержанностью. Они знают их повадки и прихоти до мельчайших мелочей.
До сих пор остаётся для меня загадкой, как Ардеев может быстро отыскать в стаде одного-единственного нужного ему чёрного оленя, хотя там сотни других, точно таких же, как он.
Я люблю оленей. Да их и трудно не любить. Удивительно ладно скроены они: гордо поставлены рога, ноги стройные и крепкие, а морда невероятно симпатичная. В каждом их движении, в каждом повороте головы — изящество и благородство.
Олень неприхотлив и по-северному скромен. Он никогда не напомнит о себе и редко издаёт какие-нибудь звуки. Шесть дней может он стоять без корма и не погибнет. Двести километров может пробежать он, тяжело дыша и вывалив изо рта язык, и с ним, как говорят, ничего не случится.
Однажды мы, перекочёвывая на другое место, ломали чумы, и нам пришлось самим метров на пятнадцать перетащить по сухой земле нагруженные нарты. Мы, три мужика, с трудом проволокли их, и я, едва дыша, спросил: «А оленям-то каково? Сотни километров тащат…» Ардеев ответил: «Сказать олень не умеет, каково ему. А умел бы — сказал бы…»
Так мы ехали в стадо, молчали, и перед нами, широко раскидывая задние ноги, бежала пятёрка оленей. Они то скакали галопом, то переходили на мелкую рысь. Из-за туч показалось солнце и жёлтым светом залило тундру. Стало теплей.
Ардеев откинул с головы пыжиковый капюшон малицы, и ветерок гулял в его спутанных черных волосах. Он молчал; не вступал в разговор и я. Но всё же, видно, бригадир не мог долго молчать: большую часть жизни провёл в тундре, где и поговорить-то не с кем, и поэтому при малейшей возможности хотел наговориться на неделю вперёд, на месяц, на год.
— Вот мы о разных людях толкуем, — начал он. — А возьмём оленя — он ведь тоже очень разный. Двух одинаковых не встретишь. Глянь на нашего передового — умница, учёный олень. Хорошо чует вожжу. Только и ждёт приказа. Куда дёрну, туда и потянет и четырёх пелеев за собой поведёт, и они будут послушно держаться в ногу ему. Потому и зовётся — передовой. Он, видишь, не привязан к нартам, как остальные, а только к первому пелею. Тянет меньше других. Его дело — быстро соображать и пастуха слушаться. Своим оленьим чутьём чует он, глубока ли речушка, можно ли её перейти вброд. Помнит он, где чум стоит, за двадцать километров унюхает стадо. Едешь, бывало, ищешь в тумане оленей, а он вскинет голову, хватанёт ноздрёй ветерок и гонит прямо к стаду. Редко когда ошибётся. И четыре других верят ему: вроде командира он у них…
А вон видишь — справа от него бежит первый пелей, чёрный, с обломанным пальцем рога. Добрый бык! Исправно работает в упряжке, добросовестно. Всегда следит за передовым, не отстаёт ни на шаг; куда тот, туда и он тянет остальных за собой. Даю отдых — он отдыхает, хватает ягель или зелёный лист, а как махну хореем — сразу вскачь. Отличный пелей, что и говорить. Все бы такими были. Недаром стоит первым.
А вон второй, что бежит рядом с ним. Это великий хитрец. Редко бывает натянута его постромка: всё норовит за счёт товарищей выехать, тащить не любит, а пожрать — перво-наперво. Лодырь из лодырей. Не жалею на него хорея, да и он привык к нему: лучше получить удар, чем тащить, выбиваясь из сил. Ох, сволочуга!
А теперь четвёртый… ну, вон тот, самый крайний. Сильный, да норовистый больно, всё прыгает, играет, шалит. То на дыбы вскочит, то соседа рогом боднёт, то бегущую рядом собаку лягнёт. Забавляться бы ему, а не работать. Этому тоже от меня достаётся…
— А почему вы о третьем пелее ничего не сказали? спросил я, кивая на чёрного, самого худого быка, который тащил нас, изо всех сил отталкиваясь ногами от топкой земли. Его розоватый язык торчал наружу, изо рта густо струился пар.
— А ты заметил, что я пропустил его? И правильно сделал. О третьем пелее нарочно не сказал ни слова. Особая речь о нём. Редкий это олень. Если б все такие были — как самолёт, летели бы нарты по тундре.
— Почему? — удивился я. — Разве он такой сильный?
— Не сильный. Дурной он. Не жалеет он себя, этот олень. Не считается ни с чем. Ни со своими силами, ни с погодой, ни с местом, по которому его гонят. Тянет и тянет. Нет-нет, не подумай, что он глупый какой-нибудь или там верный служака… Нет. Он просто слишком доверчив и серьёзен, чтоб обманывать. И слишком знает себе цену, чтоб дешевить. Ему кажется, что товарищам трудней, чем ему, что он тянет в треть силы. Вот и старается работать так, чтоб больше ему этого не казалось. Он тянет за добрых троих своих товарищей, и те волей-неволей пользуются этим. Смотри, как он исхудал! Он тащит, пока есть силы, пока держится на ногах. Такие долго не живут.
— А случается, что олени погибают в упряжке?
— Бывает… Этот не первый у меня. Ехал, помню, лет пять назад. Был в упряжке такой же. Часов семь нёс без передышки. Потом гляжу — упал. Думаю, запутался в упряжке; кричу — ни с места. Трогаю хореем — лежит. Тогда я подошёл к нему, схватил за уздечку, а он мёртв. Сердце, поди, разорвалось, не выдержало. Р-раз — и готово! Пропал.
Ардеев замолк. Не было желания говорить и у меня.
Вокруг без начала и конца простиралась тундра. Было очень тихо, и в этой тишине особенно отчётливо раздавался стук оленьих копыт: мягкий — о зыбкую, болотистую землю, тупой — о твёрдую почву сопок и едва слышный — о прибрежные пески речушек и ручьёв. Разные мысли приходили в голову. Их было много, и они не походили одна на другую.
Потом мы сделали остановку. Ардеев отошёл в сторонку за кустики, а я слез с нарт и, неуверенно ступая замлевшими от долгого сидения ногами, медленно подошёл к оленям. Они с жадностью хватали кустики яры, низкую травку, сухой сизоватый ягель и стаскивали нарты с места.
Менее охотно, как мне показалось, ел третий пелей — тот самый, о котором только что рассказывал бригадир. Он был горяч и худ. Я тронул его за тёплую холку, и он посмотрел на меня огромными измученными глазами с белой каёмкой белка. Глаза у него были тёмно-карие и странно, не по-звериному глубокие, преданно-печальные. Иногда их закрывали веки, и тогда мне казалось, что олень хочет чем-то поделиться со мной. В его глазах, выпуклых и блестящих, отражалось неяркое солнце, жидкая белизна первого снежка. В них я видел самого себя в длинной ненецкой малице, смешного и уменьшенного в десятки раз.
Я провёл рукой по его тёплой, в слипшихся волосках морде, и он не шарахнулся в сторону, не отвёл морду.
Эх ты, дурной! Дуралей… Не думай слишком плохо о всех нас, о тех, кого ты возишь. Ведь и мы, люди, если говорить честно, тоже немножко олени и такие же непохожие друг на друга, такие же разные…
1959