Глава двенадцатая

На новом месте жизнь пошла правильная. Не было больше Халвы, даже Виталька остался только для родителей. Для всех остальных существовал Родька, от фамилии Родин, — ничего, в общем, обидного.

И когда однажды под вечер, в сумерки, в тени густого инжирового дерева Родька увидел притаившегося человека и узнал в нем Кубика, показалось, будто кто-то трахнул его по затылку палкой так, что в глазах потемнело.

— Здорово, парень, — прошептал Кубик, — узнал?

Родька молчал.

— Да ты что, онемел? Или знаться не хочешь?

— Век бы мне тебя не видеть, — пробормотал Родька, — откуда ты взялся, как ты меня нашел?

Кубик ухмыльнулся.

— Сам ведь адрес показывал. Я думал, ты рад будешь.

Тон у Кубика был заискивающим, но в то же время почти неуловимая нахальная, насмешливая нотка проскальзывала в нем.

Родька разозлился.

— Знаешь, катился бы ты отсюда! — сказал он. — Не хочу больше никаких приключений и колонии больше не хочу. Сыт.

— Гонишь, значит? — горько проговорил Кубик. — А я-то надеялся… Ты погляди на меня. Загнали, как зверя. Розыск объявлен, никуда не сунешься. Поесть хоть вынеси.

Кубик был жалок. Оборванный, грязный, с голодным блеском в глазах, он стоял перед Родькой, с тоской и надеждой вглядывался ему в лицо.

Родька заколебался.

— Мне бы несколько дней отлежаться, отдохнуть, а потом я уйду, — говорил Кубик.

— Ладно, — решил Родька, — эту ночь переспишь у нас в сарае. Поесть сейчас принесу. А завтра отведу тебя в горы. Есть там одна пещера. Я ее случайно нашел. По орехи ходил и нашел. Там и отлежишься.

Рано утром, до школы Родька отвел Кубика в горы. Тот выглядел отдохнувшим. И прежняя наглость вернулась к нему.

— Ну, жратву мне сюда приносить будешь ты, — сказал он. — И еще мне надо достать шмотки поприличнее.

— Где же я тебе их достану? — удивился Родька.

— Ха, делов-то. Сходи на пляж. Помнишь, как у пижонов вещи в песок закапывали? Раз плюнуть.

— Вот сам иди и закапывай, — отрезал Родька.

— Чудак человек! Да меня в этих лохмотьях первый же мент заметет. Небось у них во всех отделениях моя вывеска известна. А меня заметут — и про тебя все узнают, усек?

— Ах ты… ах ты подлец! Вот ты как заговорил? Запугиваешь?

— Что ты, Виталька, что ты! Ей-богу, достанешь одежку — и только меня и видели. Уйду. Я ведь не только о себе, о тебе тоже беспокоюсь.

— Благодетель, — процедил Родька, — чтоб ты провалился!

— И провалюсь, Виталик, и провалюсь! К Черному морю подамся. В Сочи куда-нибудь. Хочешь со мной?

— Иди ты к чертям!

Родька лихорадочно думал. Он был в смятении. Он чувствовал, что Кубик загнал его в угол. Ни за что на свете Родька не хотел, чтобы новые друзья, весь класс, Таир с Володькой узнали о том, что он бывший вор.

— Ладно, Кубик, я тебе помогу. Но поклянись, что ты сразу же уберешься отсюда.

— Виталик, кореш! Клянусь! Век свободы не видать!

— Ну, гляди!

И снова началась для Родьки постылая двойная жизнь. Когда после той истории с джинсовым костюмом он узнал, что Кубик не ушел, а костюм продал, то понял, что влип окончательно, попался на крючок.

Кубик теперь выглядел вполне прилично. Он купил себе трикотажный спортивный костюм, кеды — ну просто прелесть: турист, который обожает горы.

И с каждым днем Кубик наглел все больше.

Вот тогда-то Родька и попросил маму поехать в Баку, удалить гланды. У него частенько болело горло, не раз ему предлагали операцию, но он отказывался. Теперь решился. Он надеялся, что за три дня его отсутствия голод прогонит Кубика из его убежища. И он, Родька, избавится наконец от постылой и стыдной зависимости. Избавится от страха. Не вышло. Кубику здесь нравилось.

Родька шел все медленнее. Наконец остановился.

«А ведь дальше будет все хуже. Ведь он уверен, что прижал меня к стенке. Да так оно и есть, — думал Родька, — но ведь это Кубик. Он только тогда страшный, когда его боятся. Он ведь сам сейчас трясется, как овечий хвост. Нет, надо кончать!»

Родька повернулся и побежал в гору. Он не видел ни голубого грабового леса, ни кустов орешника, он даже тропинку потерял, он шел напролом. Шел, бежал, задыхался, снова шел. Ветки хлестали по лицу, какой-то сухой сук с треском разорвал рубаху. И когда Родька выскочил на поляну перед пещерой, выглядел он, очевидно, настолько дико, что Кубик оторопел. Странно, но Родька отчетливо видел себя со стороны, видел, как лениво покуривающий Кубик, безмятежно лежащий на сочной траве, резко вскочил и уставился на него, будто увидел привидение.

— Случилось чего?

Родька говорить не мог, он задыхался.

— Слу… случилось, — прохрипел он.

— Ты их… Ты задержи их хоть на пять минут, понял? Потом не найдут. Далеко они?

Родька уже отдышался. Он глядел на мечущегося Кубика, на его трясущиеся руки, на судорожные бестолковые движения — Кубик зачем-то топтал давным-давно прогоревший костер, рвал траву, забрасывал черное пятно кострища, вдавливал пальцами в землю окурки и бесконечно повторял одно и то же:

— Далеко они? Далеко?

— Далеко, — сказал Родька.

И, видно, сказал он это единственное слово с таким презрением, что Кубик застыл и уставился Родьке в лицо цепким настороженным взглядом. Зрачки его сузились, сделались величиной с булавочную головку.

— Ты зачем вернулся? — Голос Кубика был тусклый, нарочито спокойный.

— Не понял?

Странный это был разговор. Слова ничего не значащие, тихие голоса. Но такое напряжение ощущал каждый, что Кубик не выдержал.

— Ты зачем вернулся? — завизжал он.

Глаза его стали косить, и он мелкими шажками двинулся к Родьке.

— Стой, Кубик! И слушай. — Родька сказал это почти шепотом, но Кубик замер. — Я тебя не боюсь, понял? И больше приходить не буду.

Родька повернулся и пошел прочь. Спина его была напряжена. Каждой клеточкой своего тела он ожидал удара. Но удара не было. Остановил Родьку голос Кубика:

— Виталик! А я? Как же я-то? Пропаду ведь!

И такая тоска, такая безнадежность была в этом голосе, что Родька застыл, потом медленно обернулся. Он глазам своим не поверил — Кубик плакал! Этот наглый, непрошибаемый, как танк, Кубик плакал самыми настоящими, человечьими слезами!

— Пропаду ведь я, Виталик! — причитал он.

Лицо его обмякло, толстые губы распустились… И впервые Родька почувствовал жалость к этому типу. Даже не просто жалость, а жалость с примесью брезгливости.

Взрослый, здоровенный парень хлюпал носом и причитал, бормотал какие-то жалкие слова. Родька не слышал его. Ему было нестерпимо стыдно. Впервые в жизни перед ним так откровенно, так обнаженно унижался человек.

— Ладно, уймись ты, не позорься, — пробормотал Родька, — прокормлю. Живи пока. Но дружков моих, Володьки и Таира, не касайся!

— Да на кой мне эти малявки! Ну, спасибо, Виталик! Ну, кореш!

— Ладно тебе! Только сиди тихо, носа не высовывай!

И Родька ушел.

Загрузка...