Звонок раздался в половине пятого. И хотя трубку взял без промедления, успел подумать, что это, наверно, и есть тот звонок, о котором предупреждал Валера в «военном послании».

— Слушаю. Кто говорит?

— Бориска! Это ты?.. Как хорошо, что застала… Здравствуй!

Я ужасно обрадовался.

— Привет, Галя! А Валеры дома нет. В семь часов придет. Так и написал в записке: если позвонят, то скажи, что прибуду в девятнадцать ноль-ноль.

— Кто позвонит? — тихо, словно из другого города, спросила Галя.

— Как кто? Разве не ты? Вечером с Валерой разве не ты была? Я думал, что вместе ходили в ресторан или в гости…

— Я не ходила, — покорно, как вызванная к доске ученица, проговорила Галя и тут нее встрепенулась, переменила тон: — Что это мы — о нем да о нем. Вовсе не Валерию звонила — хотела узнать, какие у тебя новости, как живешь.

— Нормально живу. Скоро в комсомол будут принимать. Троек пока нет…

— А что с Надей? Написала тебе?

Я отвечал на Галины вопросы, она еще о чем-то спрашивала, но я чувствовал: вопросы задает больше из вежливости, сама же думает о другом. Так и было — вдруг оборвала разговор и сказала, что из прежнего высотного общежития их переводят в новое, по улице Кирова, дом десять. А жить будет в двадцать второй комнате. И телефон будет другой.

— Запиши на всякий случай, — предложила Галя, и я под диктовку вывел на листке номер телефона и адрес нового общежития. — Раисе Ильиничне привет передай, — заканчивая разговор, сказала Галя. — И отцу. Обязательно.

— А Валере? — затаенно спросил я.

— Как хочешь… Впрочем, можешь и ему передать. Бориска, будут какие новости — звони. Тебе-то всегда рада. Салют!

«Необязательный» Галин привет я в тот же вечер передал Валере. И положил перед ним листочек с адресом и телефоном.

Листок Валера рассматривал долго, будто хотел навсегда запомнить то, что там было написано. Потом свернул его вдвое и спрятал в записную книжку.

— Больше никто не звонил?

— А кто еще должен звонить? — задал я Галин вопрос.

— Мало ли кто, — машинально ответил Валера. — Друзья могли, междугородная… — И тут же строго посмотрел на меня. — Президент Франции собирался звонить! Ты, старина, что-то стал не в меру любопытен. Давай сразу договоримся, чтобы не было потом недоразумений: совать свой нос в мои дела ты не должен. Понятно? А то и прищемить могу. Не обижайся.

Но я обиделся. Разговаривает со мной, будто я враг ему. Что ж, если не желает, могу и не вмешиваться.

И верно: ни в этот, ни на другой день я даже имени Гали не произнес. Зато рассказал о ней в письме к Наде. Сделать это мне было просто необходимо. Обиду и боль Гали я ощущал, как свою собственную. Ведь звонила она не для того, чтобы узнать о моих новостях, — о Валере беспокоилась. Что случилось с ним? Еще недавно писал ей хорошие письма, сфотографировались на одной карточке, дорогой телескоп подарил, и как-то уже само собой считалось, что они жених и невеста. А теперь избегает ее, злится. Почему?

«Не понимаю, — писал я Наде, — как можно обижать человека, которого еще вчера любил. И какого человека! Галю — прекрасную, добрую, сердечную. Лучшую работницу фабрики и отважную парашютистку, в общем, Человека с большой буквы. Неужели вместо любви, если она кончается, должна прийти жестокость? Значит, не случайна поговорка: от любви до ненависти один шаг? Конечно, я мало знаю жизнь, но мне кажется невозможным, чтобы я вдруг пожелал тебе чего-то плохого или причинил боль. А может, брат по-настоящему не любил Галю? Как все сложно в человеческих отношениях. И непонятно. Я, например, сижу за партой с красивой девочкой, многие ребята вздыхают по ней, а я хоть бы что, равнодушен…»

Теперь, особенно по вечерам, дома у нас поселилась тревожная и тягостная тишина, лишь временами нарушаемая шумом телевизора. Валера и родителям запретил вмешиваться в его личные дела, и никаких разговоров о Гале больше не велось.

Отец (и всегда-то не очень разговорчивый) за последнюю неделю только дважды обратился при мне к Валере. Первый раз — в защиту моего здоровья. Сказал, чтобы Валера в комнате не курил.

— Борис, слава богу, этим у нас не балуется, значит, и приучать его к табачной отраве нечего.

— На лестницу, что ли, каждый раз выходить! — Валера повел нахмуренным взглядом в сторону отца. — Что-то не слышал о таком.

— Если не можешь бросить, значит, будешь выходить. — Твердый и спокойный голос отца как бы исключал всякую попытку продолжать бесполезный спор. — Сидеть Борису в прокуренной комнате и травиться никотином я не позволю.

— Порядочки! — проворчал брат. — Домой, называется, попал!

А второй раз дело было так. Собираясь куда-то уходить, Валера приоткрыл дверь из передней.

— Маман, можно на секундочку?

Отец, понявший, чего он хочет, уменьшил звук телевизора и пальцем поманил Валеру, продолжавшего стоять на пороге в своей нейлоновой куртке с косыми «молниями» карманов:

— Сынок, а тебя на секундочку можно?

Валера насторожился, но решил все обернуть в шутку: парадным шагом подошел к отцу, вскинул ладонь.

— Товарищ командир, рядовой запаса Сомов явился по вашему приказанию!

— Вольно, — без улыбки сказал отец. — Сынок, двадцать один тебе. В такие годы полагается на свои жить.

— Батя, вот на работу устроюсь…

— О том и говорю.

— Между прочим, после армии полагается три месяца законного отпуска.

— Так уж обязательно и три месяца?

— Присмотреться надо, прикинуть, взвесить.

— Пока к ресторанам больше присматриваешься… Раиса, так и быть, выдай ему трешку… Почему бы не пойти куда-нибудь в автохозяйство? Дело знакомое, в армии водил машину. Заработки приличные. А желание будет — поступишь на вечернее отделение института.

— Можно, конечно, и туда, — легко согласился Валера и, взяв деньги, шевельнул в улыбке усами. — Считайте, что в долг беру. А не подкинете по такому случаю еще пару рубликов?

— Хватит, хватит, — сказал отец. — Опять небось в ресторан? С алкашами своими…

— Батя, чего же всех «алкашами» крестить! Приличные ребята.

— Знаю этих приличных! Нет чтобы Галю пригласить.

— Не исключена и такая возможность.

— Возможность! — Отец покривил губы. — Ты сначала прощения у нее выпроси.

Брат самодовольно усмехнулся.

— Это нам, бывалым десантникам, раз плюнуть!

— Слушай, бывалый!.. — Отец, багровея, приподнялся с кресла. — Если в таком тоне посмеешь говорить о Гале, то… не посмотрю, что полтораста килограммов жмешь…

— Отец, все понял, — миролюбиво сказал Валера и приподнял кепку. — Спасибо за доллары. Испаряюсь…

Из этого разговора я так и не понял, как же на самом деле Валера относится к Гале. Неужели и правда воображает, что стоит шевельнуть пальцем, как она все забудет и побежит к нему? А если это лишь слова?..

Я с нетерпением ожидал письма Нади. История Гали и брата вряд ли оставила ее равнодушной. Интересно, что она думает об этом?

Но прежде Надиного я получил другое письмо. Вернее, не я, а Валера. Я лишь достал его из почтового ящика, когда возвращался из школы. Письмо было из того города, в котором проходил службу Валера. Я сразу почувствовал запах, исходивший от конверта. Поднес к носу — точно: пахнет духами. Какие могут быть сомнения — письмо от девушки. Не здесь ли разгадка нового отношения брата к Гале?

Я даже на свет посмотрел конверт, будто мог что-нибудь различить сквозь плотную бумагу.

Держа письмо за уголок, я открыл ключом дверь и вошел в комнату. Валера гладил на кухне брюки. С широкой спиной, в полосатых сиреневых трусах и отцовых шлепанцах без задников, он выглядел смешным и домашним. И зачем только пришло это письмо? Выгладил бы сейчас свои брюки, надел чистую сорочку, красивый галстук и отправился на свидание с Галей. Как было бы хорошо! Так нет, это дурацкое письмо! Спрятать бы его на день или два…

— Что за письмо? — спросил брат. — Не мне?

— Пляши, — невесело сказал я. — Духами пахнет.

— Э, разговорчики! — Валера шмякнул утюг на подставку и поспешно забрал письмо. Тоже понюхал его и, улыбаясь, сокрушенно покрутил головой. — Ну, Наташка! Ну, чертовочка! — Он распечатал конверт и достал листок почтовой бумаги, с голубым цветочком в левом углу.

Смотреть, как брат читает письмо и улыбается (даже нос его, большой, с горбинкой, нависший над пшеничными усами, сморщился от удовольствия), мне было неприятно. Раздевшись, я ушел в свою комнату.

Вечером того же дня в тайнике под эстрадой я нашел Надино письмо. Написанное на простой бумаге, без цветочков, не пахнувшее духами, оно от этого было мне еще дороже.

Шестое письмо Нади. «Здравствуй, мой друг! Какое прекрасное местоимение «мой»! Не чей-то, а мой! (Понимаешь, с какой ужасной собственницей имеешь дело!) Мой друг, когда-то я предложила отвечать на письма через неделю. Тогда это казалось нормальным сроком. А теперь (может, потому, что не стало бабушки, ушли заботы и вечные тревоги за нее), теперь твои письма стали такими необходимыми, что недельный перерыв кажется слишком долгим. И я придумала: если кто-то из нас «без очереди» напишет письмо, то на крайней доске эстрады пусть поставит мелом крестик. А кто забирает письмо, крестик сотрет. Плохо, скажешь, придумала? (Вот с какой хвастунишкой столкнулся! Привыкай!)

Мой друг! История с твоим братом и Галей взволновала меня. Но почему-то кажется, что все у них в конце концов будет хорошо. Почему? И сама не знаю. Возможно, мы, девчонки, так устроены: мечтаем о счастливом исходе. Хотя ты прав, в жизни много неожиданного и горького. Целиком согласна с тобой: жестоко и несправедливо делать больно человеку… Тем паче, любимому.

Мой друг, а та «красивая девочка», с которой сидишь за партой… Ты в самом деле равнодушен к ней? До свидания. Н.»

В кошельке вместе с письмом лежал и маленький кусочек мела.

Ну и умница же! Я тут же сел к столу (благо к вечеру Валера вновь испарился из дома) и на целой странице клятвенно уверял Надю, что сам я тоже, как ни странно, ужасный собственник и что местоимение «моя» — самое лучшее из всех местоимений. Поделился и последними новостями о Валере: «Сегодня он получил письмо от какой-то Наташи. Конверт духами пропах. Мне это особенно не понравилось. Надя, почему ты задаешь странные вопросы о «красивой девочке»? Разве я не писал, что самая умная и самая красивая девочка в Советском Союзе живет в нашем городе и даже в нашем дворе? Номер дома у нее 30, а квартира — 52. До свидания. Тысячу раз твой друг».

Спустившись во двор, где посвистывал холодный ветер, я прошел к эстраде и на крайней доске нарисовал мелом крестик. В темноте он не был заметен, но утром его может увидеть каждый. Увидеть-то может, а догадаться, что обозначает, не дано никому. Только один человек поймет — Надя.

А утром я посмотрел в окно и ахнул — все огромное пространство двора занесено снегом. Вот и зима!

Снег шел весь день. На переменках мы выскакивали на улицу и, шалые от радости, играли в снежки. Казалось, весь город заразился этой веселой игрой. Снежки испятнали бетонные столбы, державшие на вытянутых стрелах троллейбусные провода, стволы деревьев, заборы, спины девчонок.

Снежные нашлепки усеяли и голубые доски дворовой эстрады. Но я все же отыскал глазами белый крохотный крестик и снова порадовался Надиной выдумке.

Крестик на следующее утро исчез. В этот день в снежки уже не играли. Небо очистилось от туч, словно напомнив, какое оно синее и высокое. Молодой снег под лучами солнца блестел ослепительно, было больно смотреть. И мороз покрепчал, пощипывал носы и уши. В кепочке, как два дня назад, не выбежишь.

Настала пора вытаскивать из кладовок санки, лыжи, клюшки. Двор будто исхлестали бичами — во все стороны разбежались лыжные дорожки, а хоккейные шайбы (пока не установили деревянные щиты и не залили лед на площадке) гоняли на каждом подходящем и утрамбованном ногами пятачке.

Вот на таком-то пятачке, недалеко от скамейки, где когда-то я сидел и наблюдал за Надиным балконом, и случилась история, о которой до сих пор вспоминаю с волнением и немножко с гордостью.

Как и многие мальчишки, хоккейную шайбу я начал гонять чуть ли не с самого рождения. Клюшек у меня перебывало не меньше десятка. И самодельные — их помогал мастерить Валера, и обыкновенные палки с загнутым концом, и покупные, из магазина «Спорттовары», — гладкие, клееные, с длинными ручками и широкими, захватистыми крючками, которые я старательно обматывал изоляционной лентой. Играл я вполне прилично, неплохо владел обводкой и не особенно робел, когда надо было вступать в силовую борьбу.

Два дня подряд после школы мы сражались на снежной, утоптанной до ледяного блеска площадке перед тридцатым домом. Конечно, если бы играли на ледяном поле, на коньках, то матчи проходили бы еще азартней, и я мог бы в полной мере показать, на что способен. Но даже и без коньков я лихо метался по площадке, выделывал хитроумные финты и бросал шайбу в узенькие ворота с такой точностью, что сам удивлялся. Я все время как бы чувствовал взгляд Нади. Ведь в любую минуту она может подойти к окну и наблюдать за нами. Несколько раз мне явственно чудилось, что за голубоватым отблеском оконного стекла вижу ее лицо. И не ошибся. Надя это подтвердила в письме.

Седьмое письмо Нади. «Здравствуй, мой друг! Какие мы с тобой собственники — «мой», «моя». А не лучше ли — «наше»? Согласен? Наше солнце, наше небо, наша березка, наша дружба. Значит, общая — твоя и моя. Даже пословица есть: разделенное горе — полгоря, разделенная радость — двойная радость.

Теперь о письме неизвестной Наташи. Мне это тоже не нравится. Представила: вдруг такие же письма, какие пишешь мне, ты стал бы посылать еще какой-нибудь девочке. Ужасно обиделась бы. Это ревность? Ну и пусть! А конверт меня не встревожил. Наоборот. Трудно поверить в глубину чувств, если они нуждаются в опрыскивании духами.

Мой друг, ты снова называешь меня самой-самой… Зачем? Повторяю: я абсолютно обыкновенная, со многими недостатками. К ним теперь прибавился еще один — любопытство. Очень захотелось узнать, кто же наконец ты? В каком доме живешь? В каком классе учишься? Как выглядишь? Даже приходила мысль: не подстеречь ли у эстрады, когда станешь доставать письмо? Но потом сама устыдилась. Нет, лучше увидимся, когда сам этого захочешь. Но любопытство все-таки разбирает. Чуть ли не о каждом мальчике моего возраста (почему-то кажется, что ты мне ровесник) я думаю: не этот ли? Вот сейчас слышу, как на площадке ребята играют в хоккей, и та же мысль: не здесь ли он? Только что стояла у окна. Десять хоккеистов да болельщиков человек пятнадцать. И каждый может оказаться тобой. Нет, не каждый. Того, в желтом свитере, видела в школе — Никонов. И Саша Бубнов не в счет — учится в нашем классе. О Капустине и говорить нечего. Ох, Капустин, Капустин! Как земля таких держит! Мелкий, ничтожный, злой. Даже на такую подлость идет — выкручивает в подъезде лампочки. Еще и хвастает. Подходит ко мне в классе и ухмыляется: «Как у вас в подъезде, светло?» И гадкие слова на стенках пишет. Уверена: его работа. Мстит за мое презрение. Просто видеть его не могу… Где ж все-таки ты? Не в серой мохнатой шапке? Среди болельщиков стоял. Спокойный, приземистый, круглолицый. А может, тот, в синей куртке, что так ловко водит шайбу? Интересный паренек. Тоже не из нашей школы. И когда забросил шайбу в ворота, то поднял клюшку и посмотрел вверх, будто на мое окно. Или мне показалось? Наверно, показалось. Ты почему-то представляешься мне задумчивым, большеглазым, робким и добрым, как Пьер Безухов. Так это не ты стоял в серой кроличьей шапке?.. Мой друг, если я угадала, то прошу — признайся. Ведь когда-то должна тебя увидеть. До свидания. Н.»

Каждое письмо ее было праздником. А это неприятно кольнуло: почему-то во мне не узнала меня. Паренек в синей куртке — это я. Даже заметила, как посмотрел на ее окно. И все же не признала. Подумала на Андрея Смирнова в кроличьей шапке. Что ж, Андрей отличный парень, в девятом классе учится, рекомендацию дал мне в комсомол. Да, Андрей больше ей понравился, хотя в общем и меня назвала «интересным пареньком».

Однако предаваться грустным мыслям у меня, просто не было времени. Перед тем как ложиться спать, я вновь проштудировал Устав ВЛКСМ. Завтра предстоял ответственный день — прием в комсомольцы. Кроме Устава просмотрел последние номера газет.

Отец, с неизменным интересом следивший по газетам и телевизору за событиями зарубежной жизни, посчитал необходимым изложить мне свое понимание «определяющих тенденций современной мировой обстановки». Рассказывал минут двадцать. Отчего Америка — за гонку вооружений, отчего Пентагон рвется в космос, как получилось, что столько стран попало к Штатам в кабалу.

— Главное, Бориска, выработать в себе классовый нюх, чтобы видеть и понимать, откуда дым идет.

— Дмитрий, — миролюбиво сказала мама, — ты про дым-то целый час будешь рассказывать. Лучше посоветуй, что на завтра купить. Отметить надо такое событие. Плов сделаем?

— Можно и плов, — согласился отец. — А если к нему еще пирог с яблоками? Бориска, как относишься к пирогу с яблоками?

— Положительно, — сказал я. — Но не боитесь: пирогов напечете, а меня в комсомольцы не примут?

— Не может такого быть! — категорически заявил отец. — Кого же тогда еще принимать? Учишься хорошо, общественник, недостатки искореняешь…

Отец, оказался прав: томительным было лишь ожидание в вестибюле райкома комсомола. А сам прием прошел без осложнений. Из международной жизни задали всего один вопрос. Да и что это за вопрос. Кто Первый секретарь ЦК Компартии Республики Куба? Любой первоклассник ответил бы.

Из нашего класса принимали девять человек. Не расходились до тех пор, пока последний, девятый, не показался в дверях. Это был юморист Костя Зубкин. Мы все, и мальчишки, и девчонки, принялись на радостях тискать его руку, и Костя, подув на пальцы, сказал:

— Ну вот, сами виноваты! Хотел снимок сделать, а теперь ничего не получится — пальцы отдавили.

Мы вновь накинулись на него, заставили вытащить из портфеля новенький «Зенит» и тут же, у дверей райкома, застыли «живописной группой». Костя уже собирался нажать кнопку спуска, но вдруг завопил:

— Бессовестные! Вас, значит, приняли, а мне, значит, отказали? Такой сюжет не дойдет!

— Хорошо, что рядом оказалась Лена Шумейко из 8 «А». После Костиных наставлений она прицелилась в нас круглым глазом объектива и решительно щелкнула затвором.

Спасибо Лене, — на следующий день я бы уже не решился фотографироваться с ребятами. А карточка первых представителей союзной молодежи нашего класса была очень кстати. Мы с Воликом решили выпустить внеочередной номер «ВЮСа-8 «Б». Надо же было откликнуться на важное событие.

Домой я пришел в самом хорошем настроении. Жаль только, не с кем поделиться новостью. Наде написать про это нельзя — сразу с помощью Лены наведет справки. Гале позвонить бы, но в такое время она на работе. Часы показывали без двадцати четыре.

В кухне пахло сдобным тестом, яблоками. Вот пригласить бы сегодня Галю! Но… об этом надо говорить с братом. А как говорить? Теперь еще и какая-то Вероника появилась у него. Вчера закрылся с аппаратом на кухне и не меньше получаса ворковал с ней.

Обед разогревать я не стал. И времени не хотелось тратить, и наедаться не к чему — вечером столько вкусных вещей будет! Намазав маслом булку, я в одну минуту уничтожил ее, запивая сладким киселем, потом надел синюю куртку, схватил клюшку и побежал во двор — хоть на часик шайбу погонять, пока светло.

Игра шла вовсю. В этот раз и Андрей Смирнов не отсиживался в наблюдающих. Команда, в которой он играл, с большим трудом сдерживала натиск хоккеистов во главе с Валькой Капустиным.

Андрей увидел меня, обрадовался:

— Выручай! Продуваем со страшной силой: три — семь. Как раз одного игрока у нас не хватает.

— Это дело сейчас поправим! — Я покрепче натянул кожаные перчатки и кинулся в гущу схватки.

— Куда, куда приперся! — закричал Валька.

— У них же одного не хватает.

— Мало ли что! Вываливайся!

Я вызывающе усмехнулся:

— Трусишь, значит? Боишься?

— Кого — тебя? Сома сопливого? — Валька длинно сплюнул. — Гляди, сам не испугайся! Становись!

Через минуту, когда я опасно прорвался к воротам, Валька успел зацепить мою ногу клюшкой. Я растянулся на твердом как лед снегу.

— Две минуты штрафа! — твердо сказал Андрей.

— Штрафа тебе! Набрали команду — на ногах не стоят.

— Но это же типичная подножка!

— А ты кто — судья, указывать? Подножка, видишь, ему!

— Конечно! Стопроцентная.

— Чего ерепенишься? — поддержал я Андрея. — Ты, Капуста, зацепил меня клюшкой? Зацепил. А споришь. По правилам надо буллит назначать.

— Ха-ха! — Валька скорчился от смеха, и волосы его, торчавшие из-под шапки, затряслись. — Знатоки! Буллит захотели!

Не известно, чем бы закончилась перепалка, но тут подошел общественник Федор Васильевич и, потирая замерзшие руки, сказал:

— Играете? Молодцы! И кто кого?

— Известно! — Валька выпятил грудь и со смешком кивнул на Андрея. — Несем, как деток! Только успевают складывать.

— Мороз вроде крепче стал. — Федор Васильевич поглядел на синее небо. — Завтра коробку начнем заливать. А сегодня электрический свет должны подключить. Валек, ты уж посмотри за порядком, чтоб лампочки не били. А то какие-то хулиганы в тридцатом доме все лампочки в подъезде пооткручивали.

— Дядь Федь, порядок бу! — Валька сжал кулак и поднял над головой. — Обеспечу! Хулиганов самолично стану наказывать!

Я усмехнулся про себя: «Ну и артист!»

— Так что потерпите немного, — сказал Федор Васильевич. — А когда зальем коробку — играйте на здоровье. Команду собирайте. В соревнованиях на приз «Золотая шайба» участвуйте. Дорога в большой хоккей начинается с дворовой команды…

Пока Федор Васильевич произносил мобилизующую речь, я шепнул Андрею:

— Можешь поздравить — в комсомол приняли.

— Значит, не зря писал рекомендацию. — Андрей пожал мне руку. — Поздравляю! А буллит хорошо бы пробить. Стопроцентный. Только разве докажешь этому хаму!

Действительно, «хаму» доказать было невозможно.

— Пошли вы со своим буллитом! — замахал Валька клюшкой. — Не можете играть, так и скажите: слабаки!

Через несколько минут мы, слабаки, показали себя: одну за другой забросили две шайбы. Игра переменилась. Как и накануне, я был в ударе (снова за голубым стеклом оконной рамы увидел Надино лицо). Мне все удавалось — и передачи, и броски. Валька Капустин начал нервничать. Страсти накалялись. Когда я остановил Вальку силовым приемом, он ударил меня клюшкой по ноге. Я скривился, захромал, но стерпел. Мы еще закинули в ворота шайбу. И тогда Валька выместил злость на Сережке-кисе, который из выгодного положения промазал по воротам. Обругал напарника нехорошим словом и клюшкой мазнул его по лицу. Будто и не сильно мазнул, а красная царапина пересекла Сережкину щеку. Он схватился руками за лицо, заплакал и этим лишь больше разозлил Вальку.

— Перестань! Распустил сопли, как баба!

— Ага, знаешь, как больно…

— Ерунда! Слышал песню: «Трус не играет в хоккей»? Ну-к, покажь, что за рана? — Валька отнял руку Сережки от лица и засмеялся: — Из-за этого реветь! Радоваться должен, если след останется. Какой же хоккеист без шрамов! Саданули, а ты улыбайся… Ну, улыбайся! Не слышишь, что ль, лыбься!

Но бедному Сережке было не до улыбок.

— Кому сказал! — заорал Валька и стукнул клюшкой о землю.

Все смотрели на них и молчали. И я молчал, хотя в груди становилось тесно от волнения и злости. И наконец, не выдержал:

— Чего пристал к нему? Поранил человека, а теперь хочешь, чтобы улыбки строил. Не в цирке ведь.

— Ты, шустряк, захлопни форточку! — Валька свирепо покосился на меня. — У человека настоящий хоккейный характер воспитываю. И дисциплину. Приказал улыбку изобразить — должен подчиниться. А могу приказать, чтоб клюшку поцеловал. Честь ему оказала, боевой след оставила. Пусть в благодарность целует.

Довольный выдумкой, Валька торжествующе оглянулся, однако ни у кого из ребят на лицах одобрения не увидел. Это Вальку не смутило — давно привык поступать так, как взбредет в голову.

— Что, Киса, — вкрадчиво спросил он, — уши заложило? Не слышал, что я сказал? Могу повторить: целуй! — И поднес к Сережкиному лицу широкий конец клюшки, неровно обмотанный изолентой.

Лупоглазый Сережка с недоумением, будто на икону, уставился на косые ряды этой старой, в лохмушках ленты. Царапина на его щеке покраснела еще больше, и мне стало страшно, дыхание перехватило — вдруг обалдевший Сережка в самом деле поцелует клюшку?

— Хватит! — Я оттолкнул Сережку в сторону. — Будто садист. Совесть есть?

И только успел это проговорить — Валька взмахнул клюшкой, и моя, почти новенькая, трехрублевая, от сильного удара переломилась надвое.

Долго, не один месяц и год, вместе со страхом во мне копилась ненависть к Вальке Капустину и обидное, гнетущее чувство своей покорности и бессилия перед ним. Так бы, наверное, со временем это и перегорело во мне, да вот случилась такая минута, будто все вобрала в себя — страх мой, стыд, гнев и отчаянную решимость. Выбросив руку, я рванул к себе Валькину клюшку и что было силы хрястнул по ней каблуком. Результат такой же — два обломка. Длинное перекошенное Валькино лицо стало бледнеть. Он нагнулся и поднял обломок с острым концом, но замахнуться не успел — Андрей выхватил у него палку и сказал сердито:

— Драться, так честно! Руками.

— Руками? — взвизгнул Валька. — Давай! — Он бросил на снег перчатки и сделал страшное лицо. — Пальцем его, падлу, проколю! Всю жизнь на аптеку будет работать!

Я знал: палец — не пустая угроза. Сам однажды видел, как Валька показывал своим прихвостням страшный прием: пальцем ткнуть противника в горло. И еще какие-то приемы демонстрировал. На самом деле знает их или просто хвастался? Надо быть начеку. А если удастся, то и сам поймаю на болевой прием. Или брошу через себя. Тоже кое-что умею…

Валька согнулся в поясе и выставил руки. Я видел: сейчас бросится на меня… Невольно отступил на шаг. Хотя на драку я и согласился, но Вальку все же боялся — и старше меня, и выше, может, и сильнее. Я еще отступил на шаг и вдруг устыдился: «Как заяц убегаю». Тут же сделал ложное движение, кинулся вперед, и Валька не успел среагировать — я присел и сильно дернул его сбоку на себя. Получилось! Валька перелетел через мою спину. Ярость ослепила его. Забыв об осторожности, он дважды с криком набрасывался на меня, и оба раза я кидал его на снег. Особенно удался последний бросок. Я распластался на Вальке и будто клещами зажал его шею. Под одобрительные возгласы ребят стал медленно, с какой-то дикой, охватившей меня радостью, прижимать спину Вальки к земле. И почувствовал: все, не сопротивляется. Сдался. Что ж, теперь можно и освободить. А как не хотелось разжимать сцепленные пальцы, какое испытывал наслаждение от сознания власти над нашим общим мучителем! Но это было уже не по правилам, и я расцепил пальцы, встал на ноги. Не успел я отряхнуть рукав куртки, как неожиданный удар в лицо опрокинул меня на снег. Валька, может, еще успел бы пнуть меня, лежачего, и ногами, но сзади его крепко обхватил Андрей.

В ответ на подлый удар я имел полное право «врезать» Вальке по физиономии. Однако не врезал. Сплюнул кровь и сказал:

— Так подонки бьют да последняя шпана.

— Я — шпана?! — Валька истерично дернулся в руках Андрея и затравленно посмотрел на сгрудившихся, угрюмо молчавших ребят.

Победа моя была полная, и ни кулаками, ни словами ничего уже доказывать было не нужно.

Дома я разделся и, пройдя к зеркалу, долго разглядывал свое перекошенное, будто чужое лицо. Ничего себе красавчик! Посмотрела бы Надя! Хотя драку она, может, и видела. Что ж, пусть, трусом я не был.

— Ничего, — сказал я Пушку, — физия заживет, клюшку починю, а вот негодяя проучил.

Пушок был понимающим котом, мое заявление выслушал с интересом, потом, вытянув лапы, блаженно растянулся на ковровой дорожке.

Мое поведение Пушок одобрял. С мамой было труднее. Я расположился на кухне чинить клюшку и только успел разогреть в консервной банке столярный, каменно затвердевший клей, она и пришла. Еще из передней воскликнула:

— Что там горит! Какая вонь! — И еще тревожней воскликнула, увидев мое лицо: — Бог мой! Кто тебя?

В другой раз ни за что бы не сказал правду, а тут, словно о великой радости, сообщил:

— Валька Капустин! — и добавил: — Ох, и подрались мы!

Ничего другого маме не оставалось, как со страхом додумать — не помутился ли из-за этой драки мой рассудок? Она испуганно оглядела раздувшуюся щеку, которую я и сам видел краешком глаза, и положила руку мне на лоб.

— Ты не больной?

— Нет, мама, я счастливый.

Это вконец перепугало ее.

— Ложись на диван. Температуру измерим.

— Температура нормальная, — успокоил я. — А счастливый оттого, что приняли в комсомол, во-вторых злодею Вальке черную жизнь сейчас устроил.

Вечером, по требованию Валеры, я во всех подробностях рассказал о драке. Не в пример маме, брат полностью одобрил мои решительные действия. Даже подхватил меня под локти и, как маленького, посадил на пыльный шкаф. Я чуть головой о потолок не треснулся.

— Герой! — объявил Валера. — Правильно, братуха, не давай подлецам спуску! И не бойся. Если станет затевать пакость — мне скажи. Потолкую с ним про таблицу умножения.

И отец был доволен. Отрезал кусок пирога с подрумяненной корочкой и подал мне. А следом произнес, можно сказать, торжественную речь, из которой следовало, что хотя оно вроде и не к месту: и в комсомол приняли, и в драку полез, но если с другой стороны поглядеть, то вполне даже к месту. Надо в корень глядеть: во имя чего драка. А раз постоял за справедливость, не струсил перед самим Капустиным, то, может, эта драка весомей всех рекомендаций будет.

Захвалили меня. Хоть снова на шкаф забираться и сидеть там, как памятник самому себе.

На ночь мама сделала мне примочку, перевязала лицо бинтом, однако предательский Валькин удар оказался сильнее примочки — утром щека по-прежнему оставалась перекошенной, и я был в нерешительности: идти в школу или остаться дома?

И если бы на глаза не попался список моих «пороков», в котором я вчера с удовольствием зачеркнул третий пункт «трусость», то в школу, наверное, не пошел бы. Тем более что со вчерашними хлопотами и уроки не успел выучить. Список, словно заноза в пальце, не давал покоя. Если не пойду, то получается, что трушу? Ребята над синяком будут смеяться? Пусть!

И правильно сделал, что пошел. Смеяться надо мной никто не собирался. Весть о поединке с Капустиным долетела и сюда. Мне пожимали руки и на лицо взирали с уважением, точно видели не синеватую раздувшуюся щеку, а новенькую боевую медаль.

Но главная награда, оказывается, была впереди.

Крестик на голубой доске был наверняка нарисован накануне вечером, утром, идя в школу, я не заметил его, просто и не догадался посмотреть на эстраду. Увидел лишь днем. Сначала решил дождаться темноты и тогда вытащить письмо. Однако скоро понял: мучиться до вечера не хватит сил. К тому же, как и обещал Федор Васильевич, жэковский монтер с раздвижной лестницей уже ладил над хоккейной коробкой электрические провода. Значит, и вечером будет светло.

Я вышел во двор и, улучив удобный момент, сунул руку в тайник. Письмо было спрятано в коробочке из-под зубного порошка. Кошелек-то до сих пор лежал у меня в кармане.

Восьмое письмо Нади. «Здравствуй, мой друг! Знаешь ли ты о событиях во дворе? Час назад видела прекрасную драку одного мальчика с Валькой Капустиным. Про Вальку я тебе писала — чудовище! И вот получил по заслугам! Так и надо учить наглецов, не бояться, давать отпор. Этот не побоялся. Я до того обрадовалась, что побежала во двор — что-нибудь узнать о нем. (Не сердись. Может, тебе неприятно это читать, но я честно говорю все, что думаю и чувствую). Мальчик учится в 8-м классе 20-й школы. Зовут — Борис Сомов. Ты, вероятно, знаешь его. Хотелось бы услышать твое мнение. Впрочем, уверена: он и тебе нравится. Ты, по-моему, чем-то похож на него. У тебя тоже сильный характер. Раньше я думала иначе. А может быть?.. Ах, как бы хотела знать твое имя! Опять вспомнила: играя в хоккей, Борис почему-то посмотрел на мое окно. Случайно?..

P. S. Пожалуйста, не сердись. Может, я все-таки перепутала. Но, кем бы ни был, все равно ты мне очень дорог. До свидания. Н.»

Объяснять, какая охватила меня радость, думаю, не надо.

Еще раз перечитав письмо, я задумался: как же быть? Пойти и открыться: «Здравствуй, это я!» Или пока не открываться? Лучше все-таки подождать. Ну как я такой, косоротый, покажусь? Правильно, сначала напишу письмо.

Однако письма в тот день не написал. Просто не знал, как это сделать. Подтвердить ее догадку, точно, мол, это я поверг злодея и страшилу? Не прозвучит ли похвальбой? В самом деле, столько времени скрывался, а тут — вот я, герой, победитель!

Была и другая причина. Когда прятал в нижний ящик стола Надино письмо, то увидел: журнал «Юность» лежит не как обычно — на дне ящика, а поверх старого учебника географии за 6-й класс. Я сразу заподозрил: журнал кто-то брал. А в нем письма! Нет, они все были целы, но их могли прочитать. Мама? Отец? Сомнительно. Валера?.. Неужели читал, не постеснялся?

С братом удалось поговорить лишь на другой день, в воскресенье. Накануне он снова пришел поздно, когда я, измученный мыслями и вопросами, на которые не находил ответа, забылся крепким сном. А если бы проснулся, то наверняка попытался бы вызвать на откровенный разговор. Хотелось знать, читал ли он Надины письма. Но главное было даже не в этом. Мы уже давно ничего не говорили о Гале. Я видел: Валере это неприятно, а может, и неудобно, стыдно. Ведь в размолвке был виноват Валера. Теперь я это знал точно, от самой Гали.

Я позвонил около семи вечера. Вдруг захотелось, услышать ее голос, рассказать о новостях, ведь столько всего произошло за последнее время! Минуты две ждал у телефона, пока ходили за ней в двадцать вторую комнату.

— Боречка! — закричала в трубку Галя. — Целый век не видела тебя! Как живешь? Чего нового? Рассказывай по порядку…

Все выложил, как и просила. Что приняли в комсомол, по плаванию наконец выполнил норму первого разряда, о Наде сказал, про драку с Капустиным, и что хотя принимаю поздравления, но хожу с синяком.

— Ты видела его, этого Капустина, — сказал я. — Мы вышли тогда из подъезда, а он играл на гитаре. Еще сказала, что мне нужна шпага — защищать, тебя.

— Помню, помню, — подтвердила Галя. — Значит, победил? Молодей! Всегда верила в тебя. Поздравляю!

Услышать от Гали такое было особенно приятно, но я поспешил перевести разговор на другое:

— Почему же ты никогда не зайдешь к нам?

Она сразу замолчала и несколько секунд дышала в трубку. Стало нестерпимо жалко ее. Я вздохнул и сказал:

— Твой привет я тогда передал Валере. И номер телефона… Знаешь, он долго-долго смотрел на листочек. А потом спрятал в записную книжку. Правда-правда.

— Бориска, — серьезным тоном сказала Галя, — ты хороший человек, но плохой обманщик. Листочек-то Валерий спрятал, позвонить забыл. Не надо о нем говорить. Насильно мил не будешь. Хоть и трудно мне, но я как-нибудь переболею эту болезнь… Ну, заканчиваю. Тут пришли звонить. Передавай всем привет…

Валеру я видел утром. Лежа на спине, брат смотрел в потолок. В пальцах его была зажата незажженная сигарета. Заметив, что я проснулся, Валера бодрым голосом спросил:

— Ну, рядовой Сомов, покажись — как твоя героическая фотокарточка выглядит?

Такой тон предвещал доброе начало, и я охотно выставил на обозрение свою заспанную физиономию.

— Для торжественного построения, пожалуй, еще не годишься, — констатировал Валера, — но освобождения от зарядки тебе никто бы уже не дал.

— И не собираюсь освобождаться! Раз, два, три! — Я храбро вынырнул из-под теплого одеяла и запрыгал, на стылом полу. — А ты? — с вызовом спросил я. — Трусишь?

— Я-то? — Валера усмехнулся, взбугрил на руках тугие мускулы. — Я, старина, два года закалял дух и тело. Каждое утро — полный гимнастический комплекс. Да еще какой! И чуть не до самых морозов — в одних штанах, без гимнастерки. Вот так-то! Надоело, как перловая каша старшего сержанта Куценко. А теперь и здесь, на гражданке, зарядочка начнется. Решил, братуха, завязывать с вольной жизнью. Железная необходимость — позарез нужны купюры мелкого, а еще лучше крупного достоинства. Куда податься? Можно бы шофером на автобазу, но… крупных купюр там не предвидится. И надоело до чертиков! В армии — за баранкой, здесь то же самое. Не хочу! Поговорил с понимающими людьми — советуют в железнодорожное депо: Например, сцепщик вагонов. Хотя бы на первое время. Дело нехитрое, на воздухе, физический труд. И ходить от нас недалеко. В общем, на днях рабочий класс в моем лице получает надежное пополнение.

Валера потянулся всем своим могучим телом.

— Последние деньки гуляю. — Он вздохнул и, вспомнив о сигарете в руке, сказал: — Открой, старина, форточку. Выкурю одну.

Я почувствовал, что с разговором лучше немного обождать.

Удачный момент представился скоро: мы остались, с Валерой вдвоем (мама уехала проводить экскурсию, отец ушел в пожарную часть), а динамик, висевший на кухне, пожелал нам веселого настроения в заключительной песенке передачи «С добрым утром». Мы сидели за столом, пили чай. Я выключил динамик и спросил напрямую:

— Ты в ящике стола не брал журнал «Юность» за прошлый год?

Брат подумал секунду и, словно выигрывая время, на вопрос ответил вопросом:

— А что, разве журнал исчез?

— Не исчез. Просто лежит не так… Не как раньше.

— А зачем ему лежать особенно? Что-то прятал в нем?

— Ты же смотрел журнал. Знаешь…

Отпираться брату стало совестно, и он, смущенно почесав широкий нос, засмеялся.

— Не ругай, старина, грешен: видел в журнале письма.

— И читал?

— Если без вранья, то было такое дело… Там ведь и про меня есть немного. Про одеколон, видишь, подцепили… Так что прочитал. Каюсь. Ну что теперь делать? Казни. Можешь по шее треснуть. Разрешаю… Интересные, понимаешь, письма этой твоей приятельницы Н.

В признании Валеры чего-то неожиданного для меня не было, потому я и рассердиться по-настоящему уже не мог. Чинить расправу над братом я не стал, лишь спросил с затаенным интересом:

— Тебе правда понравились письма?

— Классика! — восторженно подтвердил Валера. — Как в кино!

Такая похвала показалась мне подозрительной.

— Не шутишь, нет! Правду говоришь?

— Правду хочешь… — Валера согнал с лица улыбку. — Старина, в бутылку не лезь, но если без вранья, всерьез, то эти писульки твоей прекрасной Н. — не из жизни, а из книжечек.

Я побледнел, и Валера сжал мою руку.

— Будь мужчиной. Правде надо смотреть в глаза. Я-то, поверь, побольше твоего знаю жизнь. И про любовь знаю… не из книжечек. Какая еще любовь? Что за овощ? Где она? Сам когда-то верил. А теперь — нет, дудки, нема дураков. Взять ту же Наташку. Помнишь, письмо прислала. Одеколоном надушено. Уж в какой верной любви клялась, какие слезы лила, когда прощались!.. А что вышло? Заказываю три дня назад междугородную. Берет трубку и опять в слезы: «Лерчик, дорогой, прости-извини, вернулся из загранплаваний Петя. У нас с ним старая дружба. Вельветона привез, японского шелка, белые джинсы, две пары кроссовок. Предложение сделал. Не думай обо мне плохо. Всегда буду помнить тебя». Вот и вся любовь! Мы чай тут пьем, а в это время они заявление в загс подают. Все женщины такие.

— И Галя такая?

— А что — Галя? — Валера поморщился, погладил пальцами усы. — Утешится и Галя. Найдет себе парня — про меня и не вспомнит.

— И правильно сделает! Ты же предал ее!

— Ну ты словечки-то выбирай. Предал! — Валера сердито отодвинул на дальний конец стола тарелку.

— Конечно! Разве честно поступил? Она так любит тебя. До сих пор любит.

— Много ты знаешь!

— Знаю. Вчера разговаривал с ней.

— С Галей? — спросил Валера. — Здесь была?

— Как же она может прийти? По телефону разговаривал. А ты ни разу не позвонил. Значит, никогда и не любил по-настоящему.

— Ну, старина, ты делаешь безответственные заявления. И обидные для меня. Галочку я любил. Для чего же тогда переписывался два года? Телескоп ей приволок. На свои, заработанные купил. Невестой называл.

— Вот именно, — воскликнул я, — зачем?

— Необъяснимая ирония судьбы, — философски сформулировал Валера. — Жизнь, братишка, штука сложная. Такие шарады загадывает, что и головы не хватит ответить.

— По-моему, — заметил я, — ты эту философию придумал, чтобы не отвечать ни за что. А я считаю: любишь человека, так надо, веем ради него пожертвовать.

— Братишка, — Валера небольно потянул меня за чуб, — хоть и нахватался ты верхушек, только рано вести тебе такие разговоры. Для тебя жизнь пока в, двух красках — черное, белое.

В это время зазвонил телефон, и Валера, скрывшись за дверью, поднял трубку.

— А! Вероника! — с шумной радостью воскликнул он. — Салям алейкум, привет, моя куколка! — Оставаться в передней или уединяться в комнате Валера почему-то не захотел — вернулся с аппаратом на кухню и сел напротив к столу. Даже подмигнул мне, словно приглашая быть свидетелем разговора. — Что делаю? — игриво переспросил он. — Разве не догадываешься? Жду, когда позвонит одна хорошенькая девушка… Какая? Кудрявенькая, симпатичненькая, глазки голубые, щечки розовые, с ямочками… Как зовут? Вероникой зовут… Ах, Вероника, ничего я не сочиняю. Ты сама не знаешь своей чудесной убойной силы. Твои глаза, как снайперская винтовка с оптическим прицелом, первым же выстрелом поразили мое сердце, а улыбка, как разорвавшийся гаубичный снаряд 152 калибра, взрывной волной бросила мое тело к твоим стройным ножкам…

Еще минут пять я слышал веселый треп брата, глядел на его ужимки, как закатывает глаза, хохочет, поигрывает пшеничными усами, трясет головой, и мне становилось все больше не по себе — зачем это? Почему не помнит о Гале? Она же любит его, мучается…

— Все, моя куколка, — топорща в улыбке усы, сказал невидимой собеседнице Валера, — договорились. Понял, приказ гласит так: в восемнадцать ноль-ноль у кафе «Ласточка»!

Точным движением, как бросок баскетбольного мяча в корзину, Валера водворил телефонную трубку на место и по-приятельски, будто вместе с ним должен радоваться и я, кивнул:

— Так-то, братишка. А ты говоришь — любовь! Жизнь — карусель. Еще и Людочка может позвонить. Тоже объект что надо! Четыре года в балетной студии занималась. Между прочим, с собственной жилплощадью. Папуля с мамулей кооперативное гнездышко построили ей на пятом этаже. С мусоропроводом! Кумекаешь, идеалист, что такое жизнь? А у вас в письмах — сироп розовый: ах, ох, любовь до гроба!.. Не те, Борис, времена. Атомный век. Скорости. Электроника…

Лучше бы не затевать этого разговора — до того на душе стало гадко. Весь день не находил себе места. Неужели и у нас, думал я, может такое случиться с Надей? И все во мне протестовало: нет, никогда! А на ум снова приходили слова Валеры: не знаешь жизни, все у тебя в двух красках…

Уже вечером, когда сделал уроки, я вдруг отчетливо с тревогой подумал: «О красках говорил! А у него-то их сколько? Одна всего — черная. О женщинах рассуждает, как законченный циник. Видно, и поступает так же. Но почему стал таким? Или это в нем всегда было?» Я вспоминал Валеру, когда он был школьником, и на память приходили какие-то эпизоды, говорившие о его грубости, желании кого-то унизить, высмеять или о стремлении любой ценой быть первым.

Никогда прежде не судил брата так строго. Может, это была месть за то, что бесцеремонно и обидно посмеялся над моим чувством к Наде, нашей перепиской. Розовым сиропом назвал! Да что сам-то понимает! Циник! Как только Галя полюбила его?

Я достал из ящика журнал и с первого до последнего перечитал Надины письма. И снова волновался, снова мысленно твердил себе: «Никогда не обижу тебя. Не сделаю больно». Вырвав из тетради листок, я быстро вывел слова: «Здравствуй, моя дорогая Надя!»

Впервые так написал. И не испугался. Иначе не мог сейчас написать. А дальше застопорилось. Минут десять просидел над листком. — ни строки не прибавилось. Мысли роились во множестве. Все было важно, все просилось на бумагу. Но для этого не хватило бы и целой тетради. И я наконец написал то главное, без чего сама жизнь казалась лишенной смысла: «Надя, что бы со мной ни случилось, я никогда умышленно не принесу тебе боли. Никогда не предам. Ты знаешь, как называется это чувство. Любовь. Борис Сомов — это я».

Слово «любовь», которое я впервые написал на бумаге, вызвало во мне испуг и радость. Любовь. Какое удивительное слово. Разве не имею права написать его? Имею, имею — на все лады пело у меня в груди.

Вложив свое короткое и самое важное послание в кошелек, я накинул пальто и спустился во двор.

На улице потеплело. Было тихо, лишь плотно шуршал густо падавший снег. По первой программе показывали детективный фильм, и мне удалось, несмотря на то что над хоккейной площадкой горели четыре лампочки, без помех пройти к эстраде. Вдруг, нагнувшись у тайника, на свежем снегу заметил след — ребристая подошва и глубокая ямка от каблука. «Надин сапожок! — подумал я. — Была недавно». Пальцы под досками нащупали такую же, как в прошлый раз, круглую коробочку. Ай да Надя! Письмо за письмом! Какие же новости у нее? Рядом с Надиным крестиком, белевшим на доске, я нарисовал второй пусть видит и мою весточку.

И вот тетрадный листок — у меня на столе. Дверь закрыта. Мать и отец — у телевизора.

Девятое письмо Нади. «Итак, здравствуй, мой друг Боря! Да, знаю, кто ты. Ведь когда-то предупреждала: я великий детектив. Хотя после знаменитой драки с Капустиным вычислить тебя было уже не трудно. Тем более, кое о чем начала догадываться и раньше. А сегодня расспросила у Лены Шумейко, и все стало ясно. Знаю, что ты стал редактором и выпустил хорошую газету, активно работаешь в ученическом комитете, даже о твоей красивой соседке Кругловой мне известно. Лена показала и окно твоей квартиры. И правда, березка перед ним. Еще узнала, что тебя приняли в комсомол. Поздравляю! Меня, наверное, весной будут принимать.

Боря, может быть, нам встретиться? Так много хочется рассказать. Не побоишься показаться мне с разбитой губой? Не бойся. Если утром в понедельник получишь это письмо, то часа в четыре выйдешь во двор? Ладно? Я буду смотреть в окно. До встречи. Надя».

Утром, когда я проснулся, Валерий как ни в чем не бывало приветливо улыбнулся мне и показал на щеку.

— Вот теперь как огурчик. Хоть на выставку. Не болит?

— Чуть-чуть.

— Старина, бомбу против меня за пазухой не держи. Может, я чего и лишнего сказал. Вообще-то вы с этой Н. — правильные ребята. Кто она? Покажешь?

— Ладно. Когда-нибудь…

Насчет «огурчика» и «выставки» Валера преувеличил. Умываясь, я внимательно рассмотрел в узком туалетном зеркале свое лицо. Щека в самом деле опала, а вот у верхней губы четко проступал синяк. С таким украшением я, пожалуй, не рискнул бы предстать перед Надей. Но раз сказала, чтоб не боялся, тогда и раздумывать нечего.

Этот день я прожил как в беспокойном сне. Сидел за партой, слушал, что объясняют учителя, писал в тетради, отвечал (и, как ни странно, удачно) по историй, обсуждал с Воликом и Костей, который принес фотографию нашей комсомольской группы, номер стенгазеты. Но все время мне казалось, будто я только тем и занят, что думаю о Наде.

Из-за спецномера (мы его все-таки закончили, и газета получилась отличная) я задержался в школе часа на полтора. Когда возвращался домой, то едва сдерживал себя, ноги так и норовили пуститься в бег. Хотя никакой нужды в этом и не было: пообедать — десять минут, рубашку надеть, причесаться, блеск на ботинки навести — и того меньше. А захочу, успею и половину уроков на завтра сделать… Рубашку надену белую. Нет, лучше свитер. В душе-то я понимал: парню не пристало так заботиться о внешности, но что мог с собой поделать — очень хотелось понравиться Наде, выглядеть мужественным и стройным. Даже вспомнил о Галиной венгерской кепке. Надо же когда-нибудь обновить. И мороз, словно специально дожидался этого дня, под натиском южного циклона отступил на север. Совсем тепло стало.

Проходя мимо эстрады, где стайка воробьев отчаянно ссорилась из-за хлебной корки, я увидел: оба крестика стерты. Надя получила письмо! Мне сделалось жарко. Когда же взяла письмо? Утром крестики были. Значит, сейчас, днем? Не побоялась? Впрочем, теперь это не имеет значения. «Почта» больше не понадобится. Мне стало немножко грустно. Столько времени тайник под эстрадой верно служил нам. А теперь… Но я тут же подумал, что совсем скоро увижу Надю. Увижу и буду разговаривать. Впервые разговаривать.

Из дома я вышел за четверть часа до назначенного срока. Не утерпел.

Как хорошо, что на город навалился теплый циклон и едва не целые сутки идет снег. Белыми перинами он лежит на местах недавних хоккейных сражений. Никого не видно и на заваленной снегом площадке перед Надиным домом. Очень кстати. Иначе не избежать бы мне веселых взглядов и шуточек ребят. Досталось бы и модной кепочке с шелковым шнуром. И острую складочку на брюках заметили бы.

Долго выстаивать среди белых сугробов Надя меня не заставила. Через минуту дверь открылась, и в пушистой серой шубке, такой же серой шапке и красных сапожках вышла Надя. Она была так хороша, что я зажмурился. И дышать перестал. И ноги будто плохо держали.

Я почти не видел узкой тропки среди снежных завалов. В трех шагах от Нади, сошедшей навстречу со ступенек, вдруг едва не по колено увяз в сугробе. Надя засмеялась и протянула руку в красной варежке.

— Ну здравствуй, Боря! — певуче сказала она и тут же обеспокоилась: — Снегу в ботинки не набрал?

Я словно не услышал про ботинки. Все смотрел на ее лицо и, кажется, по-прежнему не дышал.

— Здравствуй, — с усилием выдавил я.

Долго не мог я освободиться от гнетущего чувства стесненности. Все дома нашего большого двора миновали, на улицу вышли, направились к безлюдному скверику, а я лишь односложно отвечал на ее вопросы и время от времени с замиранием сердца поднимал глаза на лицо Нади. И она вдруг встревожилась. В аллее сквера, по обеим сторонам которой, будто скучая, стояли скамейки с нетронутым снегом, преградила мне дорогу и внимательно посмотрела в глаза.

— С тобой что-то происходит. Я вижу.

— Ничего, — тихо сказал я. — Не обращай внимания.

— Как не обращать внимания?

— Ты не поняла, — ответил я. — Все в порядке.

— Боря, тебе скучно со мной? Расстроен? Ожидал не такого.

— Что ты! Что ты! — Я только сейчас с испугом понял, о чем она подумала. — Просто… я боюсь.

— Чего боишься?

— Правда ли все это. Понимаю: не сон, а все равно страшно. Так привык думать о тебе, разговаривать мысленно… А вот к такой, настоящей, еще не привык. Не сердись. Просто я совсем-совсем обалдел. А может, это правда сон?

— Сейчас докажу. — Она сгребла со скамейки высокий снег и бросила мне в лицо.

Я стоял и улыбался. Открыв глаза, словно в тумане, увидел Надю — как подошла ко мне и, помогая варежкой, принялась осторожно сдувать с лица снег.

— Проснулся? — Она едва сдерживала смех.

И как-то необыкновенно легко сделалось мне. Скованность исчезла. Я был в состоянии улыбаться, шутить. Тотчас и Надя повеселела. Оказалось (для меня это было неожиданным — я еще так мало знал Надю), что она большая выдумщица и любит посмеяться. От критики ребят моя заграничная кепочка убереглась, а вот Наде на зубок попала. Мы гуляли минут сорок, а может, и целый час, на плечи нам густо нападало снегу, и меховая шапочка Нади была им усыпана. Неожиданно Надя остановилась и, с веселым изумлением разглядывая меня, сказала:

— Ты на генерала похож! Это, — она сняла варежку и прихлопала снег на плечах, — погоны, а это — генеральская фуражка. — И Надя почтительно потрогала витой шелковый шнур на кепке, узенький козырек. Но почтительности хватило на две секунды — тут же лукаво прищурилась Надя. — Ах, потрясающая фуражечка! А шнур! Не ожидала, что ты такой… модный.

Я почувствовал, как краснею.

— Подарок. В Будапеште куплена, — изо всех сил бодрясь, сказал я.

— Прости, не хотела обидеть, — виновато улыбнулась Надя. — Кстати, мне очень нравится. Такая милая фуражечка. Неужели из самого Будапешта?

— Галя подарила. В Венгрию недавно ездила…

— Ой, Галя! Расскажи о ней…

Всего рассказать о Гале и Валере я не успел — в аллеях сквера, куда приглушенно доносился шум улицы, незаметно сгустился сумрак и в одну из минут, когда уже плохо различались заснеженные ветви деревьев, яркими желтоватыми шарами засветилось с десяток фонарей. Надя удивленно сказала:

— Вечер. Как время прошло незаметно.

— Ты уроки сделала?

— Нет, — Надя беспечно засмеялась, и острые ворсинки ее меховой шапки, искрясь, запрыгали в свете желтого фонаря. — Пробовала задачку решить — ничего не получается. А сам-то уроки сделал?

— Брюки гладил.

— Забыла: ты же великий модник! — Надя оборвала смех и спросила: — Боря, тебе… хорошо?

Я подумал и ответил:

— Нет.

— Нет? Почему?

— Разве это то слово!.. Надя, хочешь залезу на дерево? Или взберусь на фонарь.

— Зачем? От полноты чувств?

— От радости.

— Как жаль, что уже нет бабушки. Ты бы ей понравился. Тоже была веселая. Когда не болела… Боря, пора идти домой.

— Пора.

— Ты обо мне своей маме не говорил?

— Не говорил. Только Гале.

— И я не говорила… А если скажу? Можно?

— Как хочешь.

— А ты скажешь?

— Все равно узнают.

— Про что узнают?

— Ну… что дружим.

— Наверно, узнают… Ты не боишься?

— Не буду бояться.

— Ты сильный… Сегодня прочитала твое письмо. Такое короткое.

— Я его долго писал…

— Тоже не стану тебя обижать… И я знаю, почему так написал, — про Галю и брата подумал. Да?

Мы вышли на улицу. Одна за другой с мягким шумом пробегали машины. В свете фар косыми стрелами падал покрупневший снег. Глядя перед собой, я сказал: Бывает, просто ненавижу его…

— Идем. — Надя потянула меня за руку. — Зеленый свет… А может, они помирятся?

В ответ я вздохнул.

— Как там Валька Капустин себя чувствует?

— Восемь-восемь!

— Что? — не понял я.

— Вот и я спросила, что это такое. Подошел сегодня ко мне и улыбается. «Восемь-восемь!» Это у него обозначает все в порядке. В общем, старается делать вид, будто все в порядке. То и дело кричит: «Два глаза — роскошь!» Да не очень-то его боятся. Посмеиваются. Ты хорошо проучил его. Больно было? — Надя участливо взглянула на мою губу.

— Мужчины на это отвечают: «Ерунда!»

— Боря, а какие недостатки ты зачеркнул?..

За разговорами я и не заметил, как оказались возле Надиного дома. Пора было прощаться. От этой мысли стало грустно. Но ведь скоро вновь могу увидеть ее. А когда? Завтра? Мне так хотелось спросить об этом. Но стеснялся. Видно, и Наде неудобно было спрашивать — стояла поникшая и чего-то ждала. Посмотрев на дверь, она быстро сказала:

— Мне очень интересно было с тобой.

И я решился:

— Завтра приду из школы и сразу сяду за уроки. И по дому что нужно сделаю… Можно, если потом увижу тебя? Хоть на десять минут.

— И я так подумала! — радостно сказала Надя. — Все-все сделать и немного погулять. Боря, до завтра.


С Надей мы виделись каждый день. Находили время. Я научился не терять ни минуты. И даже не представляю, как бы смог прожить день, не увидев ее. О чем только не говорили! Открывали свои Америки. Помню, долго рассуждали о «проблеме красок». Как видеть жизнь? В каких красках? И сколько их? В конце концов сошлись на том, что красок и оттенков множество, но главные все же две — белая и черная. Без этих ясных ориентиров можно все запутать, как запутал Валера. О брате говорили часто. И о Гале. Причину их разрыва я объяснял характером Валеры.

— А если мы чего-то не знаем? — возражала Надя. — Может, и Галя в чем-то виновата?

— Никогда не поверю. Она чистый и верный человек. А Валера всегда был эгоистом. Любой ценой хотел быть первым.

И опять сообща искали ответ — можно ли чего-то добиваться любой ценой?

Бывало, и спорили. Например, о Капустине. Я договорился до того, что свою победу над ним объявил бесполезной, даже вредной. Разве исправился он, что-то понял? Только хитрей станет, коварней. Пришлось и Наде согласиться, что кулаками в самом деле мало чего докажешь. Тогда и мелькнула у нее мысль: не попытаться ли приохотить Вальку к занятиям в ансамбле? Он же бренькает на гитаре. Сказала, что поговорит с руководителем школьного ансамбля…

Скучно нам не было. Какое там! Мы просто не могли наговориться. Кроме того, нередко вместе готовили уроки, ходили в кино, гуляли. Открывая мне дверь, Вика прыгала от радости, висла на руке и требовала, чтобы поиграл с ней в прятки или рассказал про Пушка. Мама Нади Людмила Васильевна тоже привыкла ко мне и, бывало, запросто говорила:

— Боря, Надежда, живо к столу! Картошка стынет.

Я же считал своим долгом (поскольку в доме не было мужчин) заменить сносившуюся резиновую прокладку водопроводного крана, починить выключатель лампы, однажды даже снял кухонную дверь — скрипела так, что на лестнице было слышно. Петли смазал постным маслом, и дверь сразу успокоилась.

Иногда и Надя бывала у нас дома. С мамой они быстро подружились, а вот отец, мне казалось, смотрел на нее с подозрением. Вслух об этом не говорил, но я чувствовал: не одобряет моей дружбы с Надей. Опасался, что я стану хуже учиться. Успехи в школьных занятиях и вообще учебы для отца всегда были чуть ли не самым важным в жизни. Ему самому, по причинам, какой выражался, «неумолимых жизненных обстоятельств», удалось закончить лишь девять классов, и, видно, очень переживал из-за этого. А тут еще Валерий подвел — не попал в вуз. Потому-то и боялся за меня отец. А вышло наоборот: именно в последнее время в дневнике у меня чаще стали появляться пятерки. Лидия Максимовна заявила на собрании:

— Есть все основания надеяться, что в следующей четверти Сомов выйдет в отличники.

Видимо, так и сказала — на родительское собрание ходил отец, а он лишнего прибавлять не стал бы. После этого отец впервые ласково улыбнулся Наде.

— Где Новый-то год собираетесь встречать? — спросил он во множественном числе, имея в виду меня и Надю.

— Мы елку сегодня купили, — сказала Надя. А я добавил, потому что не совсем было ясно, кто покупал:

— Красивую выбрали. Пока несли, человек десять спрашивали, где такие продаются.

— Вам повезло, — подтвердил отец и обратился ко мне: — Если крестовина понадобится, возьми в кладовке. Или игрушки какие. И лампочки. Мы-то, видать, не будем ставить елку. Мне, похоже, придется идти на дежурство… В Новый год, — объяснил он Наде, — у нас, как всегда, повышенная пожарная готовность.

— А вы, Раиса Ильинична; — сказала Надя, — приходите к нам на елку. А то знакомых у нас мало, гостей не будет. Двоих девочек из нашего класса звала — сказали, что не могут, дома будут встречать. Правда, приходите.

— Спасибо, Наденька. Может, и соберусь.

В пожарном депо сумели обойтись без отца, и Новый год мои родители встречали у Озеровых. Видимо, взрослым хотелось лучше познакомиться друг с другом, если уж мы с Надей так подружились. Праздник прошел весело. Отец поборол обычную нелюдимость и танцевал с дамами. Огромный, раскрасневшийся, он то маму кружил, то галантно приглашал Людмилу Васильевну.

И мы старались не отставать. Но танцевали по-своему. Даже мелодию «Голубого вальса» приспособили под шейк. Особенно у Вики забавно получалось. Голова с бантами на косичках дергалась, а тело и руки вихлялись так, будто у нее и позвоночника не было.

Мы с Надей были счастливы. Когда забежали на кухню — зажечь газ и поставить чайник, Надя схватила меня за руку.

— Оказывается, я ужасная эгоистка! Знаешь, о чем подумала? Как хорошо, что девочки не пришли на елку. Боря, это плохо, что я такая? Да? Но мне почему-то никого больше не нужно. Так интересно с тобой!

Я взглянул в Надины глаза, серые, блестящие, с черными зернышками зрачков, и сказал:

— Надя, помнишь, что в письмах я писал? И в том, последнем. Это все правда. Хочешь, поклянусь?

Надя на миг прижалась ко мне и отстранилась.

— Больше не говори. Я заплачу.

В ту новогоднюю ночь под бой часов на Спасской башне мы, все шестеро, сидевшие за столом, желали друг друг счастья.

— Главное, чтоб войны не было, — проговорил отец. — Ни атомной, ни космической, ни какой другой.

— Да, да, да, — закивала Людмила Васильевна. — Мир всегда был нужен, а теперь вдвойне.

А моя мама вздохнула:

— И чтоб в новом году нашим детям было хорошо. Всем, нашим детям.

Я понял: она подумала о Валере, который встречал праздник в своей компании. И, наверное, о Гале. На днях Галя приходила к маме на работу в экскурсионное бюро, долго сидела там и, между прочим, сказала, чтобы и выбрал время и зашел к ней в новое общежитие — передаст Валерию его подарок. Теперь, мол, комната на втором этаже, и телескоп ей ни к чему.

Печальная выходила история. Видимо, Галя решила окончательно порвать с Валерием, забыть о нем. Как к этому относиться, я не знал. И Надя, кажется, не видела выхода. «Значит, не судьба быть им вместе», — сказала она.

Жалко. Такого человека потерять. Ну не дурак ли Валера! А хвастался: знает жизнь, понимает людей. И мне когда-то еще внушал: любовь предавать нельзя.

Валера уже месяц работал в железнодорожном депо, на сортировочной горке. Отец не очень, одобрял его выбор, но все же считал: это лучше, чем сидеть дома и выпрашивать трояки. К тому же надеялся, что. Валера возьмется в конце концов за ум, станет готовиться к поступлению в институт.

Вот мама и вспомнила в новогоднюю ночь о старшем сыне, о Гале. Она-то ведь больше всех тревожилась. Она словно чувствовала, какие испытания в недалеком времени ждут ее. Это случилось через две недели, и об этом я расскажу обязательно. А пока наступили зимние каникулы, с морозами и солнечной румяной погодой. Днем едва не каждый: день мы ходили с Надей на каток, брали с собой и Вику. Были в картинной галерее, на зональной выставке, в театре смотрели гоголевского «Ревизора».

Не стану скрывать: я гордился, что дружу с такой девочкой. Мне было необыкновенно приятно идти с ней рядом, разговаривать, смеяться, перехватывать чьи-то любопытные взгляды. Не помню, чтобы кто-нибудь из ребят во дворе подсмеивался над нами. Думаю, ребята мне по-хорошему завидовали.

Надя понравилась и Валере. Как-то в воскресенье брат решил пойти с нами на каток.

— Тряхну стариной, — сказал он.

Валера кокетничал. Катался он — дай бог каждому! Шаги широкие, сильные. Не больше минуты требовалось ему, чтобы обойти стадион по кругу. Я пробовал тягаться с братом. Мы одновременно начинали бег, Надя и Вика кричали мне: «Боря! Боря!», но все было напрасно — через двадцать-тридцать метров Валера шаг за шагом уходил вперед.

— Старина, — сделав очередной круг, подъехал ко мне Валера, — выбор одобряю. — И он посмотрел на лавочку, где Надя перевязывала сестренке шнурок. — Тихарь, тихарь, а девчонку отхватил, будь-будь!

— Перестань! — Я покраснел, и Валера сразу переменил тон.

— Все, старина, понял. Извини. Ты за любовь — всегда со шпагой. Помню. А девчонка в самом деле хорошая. Тебе повезло.

После таких слов сердиться было невозможно.

— Валер, а Галя на коньках катается?

— Галя? — Брат поскреб лед длинным носком конька и будто сам удивился. — Вот про это не знаю. Познакомились весной, в армию ушел осенью. А в письмах про каток не писала.

— Позвонил бы, — сказал я. — Спроси.

— Ни к чему, теперь… — Все же мне показалось, что Валера вздохнул. И только поэтому я не удержался:

— Она же любит тебя. Уверен. До сих пор любит.

— Может быть. — Валера посмотрел на пестрый поток скользивших по льду конькобежцев и уже собрался было поспешить за стройной девушкой в зеленом свитере, но раздумал. — Может, и любит, — повторил он, — да я-то, братишка, может, не стою ее любви. Не дорос. Если уж собирается вернуть зрительную трубу, то… все, конец. Перегорело в ней. Словами она бросаться не будет. Кремень. Да что там — парашютистка! Вся в героическую бабушку. Не рассказывала про бабушку, как еще до войны тренировали их в ночных десантах? Интересно. Над лесом прыгали с парашютом. После приземления парашют надо собрать, уложить, сориентироваться на местности и вернуться на аэродром, километров за пятнадцать-двадцать. А за плечами парашют в пуд весом. Представляешь, девчонка! Только к рассвету приходили. Да и то сразу в тир бежали, потом метали гранаты. Вот так готовили их. И Галинка с такой закваской. Так что дело — труба.

Мы не раз думали потом с Надей о его словах. Да толку-то! Ведь все в конечном счете зависело от них самих — Валеры и Гали. Хотя от брата, может, теперь и не зависело. Галя — другое дело. Единственное, что могли мы сделать полезного, — как бы невзначай рассказать ей о настроении Валеры. Кстати, мне очень хотелось познакомить Надю с Галей. Немного смущало лишь одно обстоятельство: не потребует ли она, чтобы я в самом деле потащил телескоп с подставкой Валере? Но тут уж ничего не поделаешь — как получится.

Однако все наши планы, оказались пустой затеей. Вечером я позвонил в общежитие, и оттуда сообщили, что Гали в городе нет — уехала на трехмесячные курсы подготовки мастеров.

А через два дня (я хорошо помню: мы как раз после каникул пошли в школу) случилось то самое несчастье, о котором я собирался рассказать. Это было страшно и произошло неожиданно, как обвал. Сначала в это невозможно было даже поверить. Брату отрезало ноги. Он поскользнулся на путях и попал под колеса тяжелого четырехосного вагона.

Потянулись нескончаемые кошмарные дни, слагавшиеся в недели и месяцы. В доме поселились тишина и траур, словно в комнате лежал покойник. Не было дня, чтобы мама не плакала. Она похудела и будто состарилась, на ее тумбочке у кровати стояли пузырьки и пахло лекарством.

Валера лежал в хирургическом отделении железнодорожной больницы. Мама и отец ездили туда почти ежедневно, а я за все время был у него пять или шесть раз. И не потому, что сидеть возле брата и смотреть на его бледное, отрешенное лицо было невыносимо тяжело, — просто Валера запретил мне приходить и по-настоящему сердился, когда я все же появлялся в палате.

Особенно запомнилось мое первое посещение брата. Показав глазами на дальний, плоско лежавший край одеяла, он сказал:

— Теперь, братишка, запросто обгонишь меня. Помнишь, на каток-то ходили? Отходился.

И все слова, которые я приготовился сказать, включая и примеры из книжек, застряли у меня в горле.

В больнице брат пролежал семьдесят один день. Наконец его выписали, и тихим солнечным днем, когда звенела весенняя капель и за окном пронзительно кричали воробьи, машина «скорой помощи» остановилась у нашего подъезда. Протезы Валера надевать еще не мог, и на третий этаж санитары, которым помогал отец, внесли его на носилках.

Измученный болезнью и беспомощностью, Валера сделался раздражительным, капризным, беспрестанно заставлял делать то одно, то другое. Мама уже собиралась бросать работу. Но отец убедил не делать этого — иначе совсем сломится. И это было правдой. На работе мама хоть немного могла отдохнуть душой.

А временами брат впадал в такую мрачную меланхолию, что целыми часами лежал как пласт. Однажды, когда он будто стеклянными глазами смотрел в потолок, я попробовал заговорить с ним — Валера в бешенстве запустил в меня тяжелую книгу. Вдобавок ко всему чаще и чаще требовал вина или водки.

— Что косоротитесь! — кричал он. — Имею право. На свои пью, инвалидные!

Выпив, он минут тридцать-сорок не мог успокоиться — шумел, ругался, ползал на коленях, опрокидывал стулья, после чего, обессилевший, с трудом забирался на тахту и затихал в тяжелом, недолгом сне. Случалось, если не хватало сил, засыпал и на полу.

Единственную связь с внешним миром, так сразу отдалившимся от него, мог поддерживать лишь с помощью телефона. Первое время аппарат стоял возле его тахты, и, когда звонили, Валера тотчас хватал трубку. Однако почти всегда тут же в раздражении орал: «Борька! По твою душу!» Или звал маму: «Мать, ты, как министерша, нарасхват». А ему не звонили. Ни Вероника теперь не беспокоила звонками, ни Людочка с собственной кооперативной квартирой, ни межгород. В конце концов Валера приказал убрать телефон.

Не звонила брату и Галя. Может, ее и в городе еще не было — курсы трехмесячные.

О Гале мы вспоминали часто. Особенно после истории с фотографией. Пришел я как-то из школы и вижу: на столе валяется разорванный снимок, на котором Валера и Галя были сфотографированы год назад. Только я взял со стола кремовые кусочки — Валера как заорет с тахты:

— Чего лапаешь! — А потом устало махнул рукой. — Ладно, выбрось к чертовой бабушке.

Выбрасывать мне было жалко. Поискал глазами, куда спрятать обрывки, и положил на прежнее место — за раздвижное стекло книжной полки. Я ожидал, что Валера снова закричит на меня, но тот пустил в потолок струю дыма и сделал вид, будто все, что я делаю, его нисколько не интересует.

Но самое удивительное было не это. Вечером я пришел от Нади (готовили вместе уроки) и глазам не поверил: кремовая фотография, прежняя, целая, которую я привык видеть на полке, вновь стояла на том же месте.

Валера спал. Я на цыпочках подошел к полке и отодвинул стекло. Куски фотографии были тщательно сложены друг с другом и обратной стороной приклеены к прозрачной пленке. Линии разрыва были едва заметны.

Эта история с фотографией меня так взволновала, что я тут же вновь поспешил к Наде. Она даже перепугалась, открыв дверь и увидев меня. Выслушав, Надя уверенно сказала:

— Боря, он любит ее.

На это я печально заметил:

— Но из этого теперь уже ничего не следует.

— Почему? — нахмурила она брови. — Разве ты не уверял, как он был ей дорог.

— Правильно, был. В прошедшем времени.

— А сейчас? Думаешь, ничего-ничего?

— Не знаю. Может, и сейчас что-то осталось, но… как бы это теперь выглядело? Когда здоров был — смотреть на нее не хотел. А теперь чувство вспыхнуло.

— Боря, не сердись, я не согласна. Если человек любит, он готов на многое. На жертву.

— Согласен. Допустим, Галя была бы готова. А Валера? Имеет ли он право? Наплевал, обидел… Ни на что не имеет он теперь права.

Надя покачала головой:

— Ты рассуждаешь, как бухгалтер. Все взвесил и рассчитал. А настоящая любовь не рассуждает…

Я и сейчас, два года спустя, поражаюсь — почему Надя так говорила? Откуда у нее были те убеждения взрослой женщины? А ведь она даже младше меня. На целых четыре месяца.

Сколько раз возвращались мы к разговору на эту тему. Надя убеждала: Галя должна знать правду, а как поступит — ее дело. Сам я, возможно, ни на что не решился бы, а Надя распорядилась по-своему. Однажды утром я собирался в школу, когда в дверь тихонько постучали. Это была Надя. Я по ее лицу сразу понял: пришла не просто так. И действительно, едва спустились с лестницы, она сказала:

— Боря, пожалуйста, не сердись. (Она часто повторяла это «не сердись», будто я вообще мог сердиться на нее!). Ну скажи, не будешь сердиться?

— Буду, — сказал я. — Буду рычать как лев!

— Вчера вечером я звонила в общежитие.

— В какое общежитие? — опросил я, хотя уже отлично понял, куда она звонила.

— Где живет Галя. Она приехала девять дней назад.

Я удивился. Но удивляться было еще рано.

— Мне удалось поговорить с Галей.

Вот так Надя! Но и это было не все.

— Боря, мы с Галей условились, что ты и я придем к ней в гости. В семь часов. Сегодня.

Уф! И это успела!

— А про Валеру, не говорила?

— Не беспокойся. О Валерии не было ни слова. Просто сказала, что много о ней слышала от тебя, что ты звонил, а ее не было в городе. Галя сама предложила увидеться… Ну, что же не рычишь как лев.

От радости я громко поклацал зубами и сказал:

— Ты лучший на свете человек и лучшая на свете шпионка!

Очень довольная, Надя засмеялась.

— Приходи делать уроки. А вечером, к семи… — Она помахала мне рукой и свернула направо, к своей школе.


Под длинный, выступающий на несколько метров козырек входа в новенькое четырехэтажное общежитие по улице Кирова мы вошли в ту минуту, когда зеленые цифры на электронных часах показывали ровно 19.00.

Дежурная за столиком, узнав, кого нам нужно, вдруг приветливо улыбнулась:

— Вы и есть лучшие Галины друзья? Говорила о вас. Ждет. Поднимайтесь на второй этаж.

Как давно не видел я Галю! Собственно, с того дня, когда Валера вернулся из армии. Наверно, и про него будет расспрашивать. Может, про фотографию все-таки не рассказывать?

Надя по лестнице поднималась первая, будто ей хорошо была известна дорога. Она первой увидела дверь с номером «22».

— Волнуешься? — Надя взяла мою руку. — Холодная. Боря, не переживай. Все правильно делаем. — И она постучала в дверь.

Галя открыла тотчас — радостная, маленькая, юркая, в нарядном фиолетовом платье.

— Бориска! — Она затащила меня в комнату, обняла, поцеловала в щеку. — А это Надя? — И Надю обняла и тоже расцеловала, даже в обе щеки. Вот ты какая! Высокая, взрослая, красивая! Бориска, ухаживай за дамой. Помоги снять пальто.

Я повернулся к Наде и только тут заметил худощавого парня, одетого в вельветовый пиджак и коричневые туфли на высоком каблуке, начищенные до такого блеска, что в их круглых носках отражался свет лампочки. Развалясь в кресле, парень без интереса наблюдал за «шумной встречей гостей».

— Это Олег. — Галя показала на парня в пиджаке.

— Он самый, — сдержанно кивнул тот и взял с низенького столика на трех ножках журнал «Крокодил».

— Какие молодцы! Какие умники! — не обращая внимания на Олега, радостно говорила Галя. — Позвонили, разыскали, пришли! Чай будем пить, торт лопать. Вы будете рассказывать, я буду слушать. Потом я буду рассказывать, вы — слушать.

Олег, уткнувшийся в журнал, недовольно заерзал в кресле. Такая «развернутая программа» его, видимо, не очень устраивала.

— Галочка, это что же, и на танцы не попадем?

— Успеем, — беспечно ответила она и принялась разрезать в картонной коробке торт. — Надюшенька, с розочкой?

— Восьмой час, между прочим! — И Олег приподнял руку с часами. — В кино не пошли, на танцы опоздаем.

— А кто виноват? Ты же не предупредил, что придешь. А я гостей ждала. Дорогих гостей.

Парень хмыкнул:

— Дорогих!.. И сколько я, между прочим, еще должен буду ждать?

От этих слов мне стало не по себе.

— Если так не терпится, можешь пойти один.

— Что значит один? — Олег потрогал узел ярко-желтого галстука. — Странно рассуждаешь, между прочим. Я же к тебе пришел. Специально. И приглашаю, между прочим, на танцы тебя. А не кого-то.

— Спасибо, Олежка. — Галя качнула каштановыми кудрями и даже ладонь к груди приложила. — Ценю внимание. Олежка, у тебя сигареты не кончились?

— Целая пачка. Только начал, между прочим.

— А ты купи все-таки еще. Прогуляйся до гастронома. И не очень спеши. Вышагивай, как солдат королевского караула у лондонского дворца. Не видел по телевизору этих роскошных молодцов?

— Ох, Галчонок, дождешься ты у меня! — Олег поднялся с кресла. Я невольно отметил, что он высок и статен. Парень насмешливо добавил: — Не купить ли для такой уважаемой компании чего-нибудь, между прочим, крепенького?

— Перебьемся! — в тон ему ответила Галя. — Но если уж готов сорить деньгами, то купи, между прочим, и коробку спичек себе.

Хоть и здорово его поддела Галя и это было по-настоящему смешно, только все равно я даже не улыбнулся. До улыбок ли! Галочкой называет. Она его — Олежка. Сидит как у себя дома, на танцы приглашает. Ясно: друга завела. Противный какой-то. Одно и повторяет как попугай: «Между прочим, между прочим». Пижон несчастный! Пижон-то пижон, а ей, наверно, мил. Хотя и подсмеивается. Может, про Валеру ничего говорить не нужно? Живет, мол, работает…

Олег надел черный кожаный пиджак и сказал:

— С дорогими гостями на всякий случай прощаюсь.

Когда дверь захлопнулась, Галя молча распечатала пачку чая и насыпала его прямо в чашку.

— Плоховато у нас с посудой. Был чайник, да Марина кокнула без меня… Вот, — обведя взглядом комнату, добавила Галя, — живем здесь с Мариной. Не ссоримся. Тепло. Солнышко по утрам. Радио слушаем. Марина в раскройном цехе работает…

Мне подумалось: Галя все это говорит, чтобы не говорить об Олеге. Видимо, ей было неудобно за него, что так расфранчен, неприветлив и важен.

— А ты тоже в восьмом классе учишься? — словно радуясь новой теме, обратилась она к притихшей Наде.

— В восьмом. Только в другой школе.

У меня сжалось сердце: когда мы шли сюда, у Нади было совсем другое настроение. Это все Олег. А следовало ли нам вообще приходить?

— Молодежь! — встрепенулась Галя. — Что-то закисли, смотрю! Ну-ка, рассказывайте, что стряслось? Поссорились? Бориска, признавайся: обидел Надю?

— Что вы! — вступилась за меня Надя. — Боря никогда не обижает меня. Даже смешно.

— Это я знаю, знаю, — улыбнулась Галя и налила в мой стакан заварки. — Бориска у нас рыцарь. Не чета некоторым…

О ком она подумала? О Валере или о своем пижонистом Олеге? Все-таки, видимо, имела в виду моего брата, потому что следующий Галин вопрос был о нем:

— Как поживает Валерий?

Мы встретились с Надей глазами. Будто спрашивали друг у друга — говорить? Наше замешательство тотчас насторожило Галю. Но подумала совсем о другом:

— Не бойтесь, — она сдержанно засмеялась. — С нервами у меня полный порядок… Он женился?

Теперь не сказать было невозможно. И все же я тянул. Сказала Надя. Проговорила, не поднимая глаз:

— С Валерием большое несчастье.

— Что с ним? — Нож в руке Гали звякнул о блюдце. Она тревожно повторила: — Что с ним?..

Галя слушала, уронив бессильные руки перед собой, ни разу не прервав наш сбивчивый, некороткий рассказ. Лишь в конце, когда Надя сказала о том, как Валерий порвал, а затем вновь склеил фотографию, она медленно из стороны в сторону замотала головой и выдохнула, как стон, как боль, что накопилась в ней:

— Ах, Валерий, Валерий…

Галя поднялась со стула, открыла форточку и, словно нас не было в комнате, стала ходить от окна к двери и обратно. Глаза ее были сухи, руки крепко сцепила на груди. Мы сидели молча, понимали: всякие слова в эти минуты — лишние.

— Так что же торт не едите? — неожиданно и почти спокойно спросила Галя. — Для вас купила. — И опять заходила по комнате, уже не обращая внимания, едим мы торт или желтые кусочки с розовым и коричневым кремом все так же, нетронутые, лежат на блюдечках.

За дверью кто-то слышно прошел по коридору, и я испугался, что сейчас может постучать Олег.

— Галя, мы, наверно, пойдем уже?

— А как же чай? — Галя присела к столу, разлила по чашкам остывший чай и стала пить. Она и кусочек торта съела. И нам ничего другого не оставалось, как последовать ее примеру. Бледность с лица Гали сошла, щеки порозовели, лишь глаза были грустными и неподвижными.

— Боря, — сказала она, — я завтра приду к вам. Вечером… Валерию ничего не говори…

Вышли мы от Гали с тяжелым и смутным чувством. И жалко было ее — нерадостную весть принесли в дом, и в то же время было как-то обидно. Действительно, крепкие нервы — быстро успокоилась. Видно, и правда вся в бабушку. А тут еще противный Олег у входа встретился. Похоже, был слегка навеселе. Оглядел нас усмешливым взглядом.

— Нагостевались? Ну и гуляйте себе. Привет!

На остановке ждали автобуса минут пятнадцать. И когда он подошел, то едва втиснулись в передние двери. Разговаривать в тесноте было неудобно, да и о чем разговаривать? Притиснутый к Надиному боку, я ощущал ее тепло и тихонько дул на выбившуюся из-под берета прядку волос. Волосы щекотали ей кожу, и Надя, будто сердясь, шаловливо косила на меня уголком глаза. А когда стало свободней, шепнула:

— У-у, мучитель! Инквизитор!

— А ты не самая лучшая на свете шпионка.

— Пусть не лучшая. — Надя уже не шутила. — Но, Боря, ведь все равно мы должны были пойти и рассказать. И, знаешь, мне отчего-то кажется, что Галя придет не для того, чтобы сказать «добрый вечер».

— Это завтра, — вздохнул я. — А сейчас?.. Пойдет на танцы? Ведь может пойти… Противная физия у этого Олега!

— Не злись. Лицо у него как раз симпатичное.

— Что! Он понравился тебе?

— Мне?! Ну, Боря, скажешь! Он противный, нахальный, самонадеянный и, по-моему, не очень умен. А лицо тем не менее симпатичное. И фигура хорошая.

Я непримиримо пожал плечами.

— Все равно не понимаю. Галя же умная, деликатная. А вот, видишь, дружит с ним.

— Мы, наверное, многого еще не понимаем, — по-взрослому проговорила Надя.

— Неправда! — возразил я. — Понимаем. Мы, например, я точно знаю: мы с тобой это понимаем.

— Что — это?

— Главное. Что люди совершают поступки. Сами. И старые, и молодые. И как судьба сложится — тоже от них зависит. Прежде всего от них самих. Согласна?

— С этим я согласна, — подумав, ответила Надя.


О том, что Галя собиралась прийти вечером, я, как она и просила, не сказал брату. А мама разволновалась, снова от ее столика запахло лекарством. С утра позвонила в бюро и, сославшись на нездоровье, попросила освободить от экскурсии по городу. Отец принял известие с неожиданной и какой-то легкомысленной радостью. «Что-нибудь вкусненькое соображу для Галочки». Он обещал прийти с работы пораньше.

Мама, кажется, принялась за генеральную уборку. Я из школы вернулся — пол сиял, нигде ни пылинки, на столе белела накрахмаленная скатерть. Хорошо еще, что кухонную плиту не успела очистить от жира и коричневых пятен пригоревшего молока. Пришлось за эту работу взяться мне.

Уборочная суета не осталась не замеченной братом.

— Борька! — крикнул он с тахты. — Долго будешь напильником по нервам елозить? (Я стальной щеткой оттирал плиту) и почему, черт возьми, в доме целый день тарарам? Полковой смотр, что ли? А может Первое мая? Если Первое мая, то почему инвалиду первой группы не дадут в этом доме выпить?

— Успокойся, Валерий. — Мама подошла к нему, подоткнула удобней подушку. — До Первомая еще три недели. — И потрогала лоб. — Как себя чувствуешь?

— Как солдат на марше — протопал тридцать верст, а выпить не дают.

— Свежие газеты принесли. Подать?

— А там не написано, как ноги приращивать?

— Сынок, зачем изводишь себя? Будут и у тебя ноги. Подживут раны — протезы наденешь.

— Пластмассовые!

— Боже, ну кто ж виноват! Люди и на таких ходят.

— Век на деревяшках!

— Судьба, видно, такая.

— Вот за горькую судьбу и поднеси стаканчик.

— Нету дома ничего. Что было — вчера выпил.

— Пусть Бориска сбегает. У него две ноги. Скажет: для меня. Пусть мой паспорт покажет. Слышите! Я же не в долг прошу. На свои, личные…

Я подосадовал, что Галя просила не сообщать об ее приходе. Знал бы Валера — не капризничал бы, не изводил маму. Ждал бы и радовался. Ну и волновался, конечно… Почему Галя просила не говорить? Не была уверена, что сдержит слово и придет? Пообещать-то легко… Да, и так может быть. Значит, правильно: Валера знать не должен. Только не ранился бы. Хитрый — клянчит, требует, а у самого вдруг где-то и припрятана бутылка. Про запас.

Опасения мои подтвердились самым мрачным образом. В шестом часу я вернулся от Нади (помогал ей готовить доклад о художниках-передвижниках на классном часе). Еще на лестничной площадке услышал крик. Так и есть — бушевал пьяный брат.

— Примеры, проповеди! Пошли вы к черту! — неслось в открытую дверь из комнаты Валеры. — Значит, слаб. И плевать! Разве жизнь это! Лучше в туалете повеситься!..

Мама стояла у двери бледная как стека. Отец сидел за кухонным столом, подперев рукой тяжелую голову, сплошь за последние месяцы иссеченную сединой. Губы крепко закушены. Я видел, какого труда стоило ему сдерживаться, не отвечать на безобразные крики. Ввязаться — еще хуже будет, совсем развоюется недавний десантник. Не удержишь. Хоть и долго отлежал в больнице, а силища в руках огромная. Как-то на днях психанул — вмиг из табуретки четыре ножки сделал.

Накричавшись, расшвыряв газеты, Валерий постепенно затих. Мама на цыпочках вышла из комнаты.

Мы сидели на кухне, лепили пельмени, переговаривались вполголоса и все прислушивались — не идет ли Галя? Будто через закрытые двери кухни и передней можно было различить на лестнице ее шаги. И дождались наконец. Бим-бом! — звучно раздалось в передней. Я кинулся открывать. Не снимая пальто, Галя обняла маму и заплакала. И у мамы потекли слезы.

— Вот несчастье у нас какое, — затрясла она головой.

— Я только вчера узнала, — проговорила Галя.

Отец поплотней прикрыл дверь.

— Будет вам, будет! Слезами пожара не затушишь. Дай-ка я тебя, Галя, поцелую. Столько не виделись… Раздевайся. Сапожки сними. Вот тебе тапочки.

— А сам-то он где? — заглядывая через открытую дверь, спросила Галя.

— Спит, — нахмурился отец. — Пусть поспит. А мы на кухне посидим. Пельмешек поешь. С пылу-жару…

Отцу так хотелось накормить Галю! Он уже собирался бросить в клокотавший кипяток порцию пельменей, но Галя сказала:

— Дмитрий Матвеич, как же без Валерия?.. Подождем, когда проснется.

— Да ты ж небось прямо с работы, не ела?

— Еще обо мне будем! Как у Валерия-то дела?

— Какие дела… — Отец пожал плечами. — Пенсию на дом приносят. Несчастный случай на производстве. Хорошую пенсию положили. Другой и с ногами столько не получает.

— Настроение у него… — Мама вздохнула. — Воли не хватает. И выдержки. Вот что тревожит.

— Скажи уж прямо — раскис, в панику ударился. На жизнь ему, видишь, наплевать! Вешаться собрался!

— Дмитрий, ты жесток к нему.

— Жесток? По-твоему, слюни должен ему подтирать? На фронте всякое случалось. А люди жили, боролись. Не хныкали. Знакомый у меня, сейчас на пенсии, фронтовик, так вот рассказывал: капитан у них после ранения вернулся из госпиталя. Без обеих рук вернулся. Батареей командовал. Героя потом заслужил.

— Выпивает, вот беда, — снова вздохнула мама.

— Выпивает! Говори уж как есть. Пьет, себя не помнит. Вот и сейчас — надрызгался, спит… Я, Галочка, не враг сыну, — покаянно сказал отец, — но не могу спокойно видеть, как беда весь белый свет ему заслонила. Зубами бы заскрипеть, на ноги встать, а он…

— Оттого, что поддержки ему нет, — опять заступилась за Валеру мама. — С работы всего раз пришли. Посидели полчаса. Тем и кончилось. А дружок один наведывается, так лучше бы не ходил. Всякий раз с бутылкой. И не звонит никто. Не то что раньше.

Во время этого невеселого разговора я все смотрел и смотрел на Галю. И видел ее, воспринимал иначе, чем вчера. Внешне та же — короткие каштановые волосы в пружинистых кольцах, синие чуть подведенные глаза, маленький нос. И платье было на ней то же самое — фиолетовое, нарядное, с прямоугольным вырезом на шее и золотистыми рядочками пуговиц. Та же будто, вчерашняя. Но оттого, что не было рядом чужого расфранченного Олега, что сидела в нашей тесной кухоньке, горестная, в маминых тапочках с пришитыми, наверно, для красоты комочками серого меха, от этого я воспринимал Галю прежней, которую так знал, уважал и любил. Видимо, и Пушок признал в ней свою, домашнюю. Понюхал мохнатые шарики на тапочках и вспрыгнул гостье на колени. Галя не прогнала его.

За дверью вроде что-то стукнуло. Мама подняла голову, прислушалась.

— Нет, спит. Умаялся… А у тебя-то, Галюша, что нового? — спросила мама и тут же уточнила вопрос, чтобы Галя не подумала, будто она интересуется ее сердечными-делами. (О Галином ухажере маме я рассказал). — Слышала, на курсы ездила?

— Расту, — с грустной улыбкой сказала Галя. — Мастером участка назначили. Новые машины из ГДР устанавливаем. Работа мне нравится. В аэроклуб хожу по-прежнему.

— Вот и я, — кивнула мама, — отдыхаю на работе. Свозишь людей, покажешь, расскажешь — довольны, благодарят. И самой приятно, о горе забываешь. Совсем бы пропала без работы. Ох, Галюша, до чего же за эти месяцы я устала, измаялась. И не докажешь ему, не слушает. Тебя, может, послушает… По старой дружбе.

И только мама успела это сказать — из комнаты донесся хриплый бас Валеры:

— Эй! Мыши амбарные! Шептуны! Есть живая душа в доме? Слышите? Кто там живой! Рюмку нальете?

— Началось! — Мама всхлипнула. — Господи, дай ему силы и разума!

Галя сняла с коленей разомлевшего Пушка и тихо сказала:

— Я зайду к нему.

Какие у Валеры были глаза, когда увидел Галю, я не знаю. Что ни представлю — все не вяжется с тем, чему стал минуту спустя свидетелем. Я ожидал от брата радости, смущения, мог предположить недоверие, даже обиду. Всего ожидал, только не такого.

Галя ничего еще, кажется, не сказала, а квартиру, как грохот колес на бревенчатом мосту, заполнил грубый и злой голос Валеры:

— Что! И ты здесь? Ты! Чего надо? Зачем пришла? Жалеть? Безногого жалеть пришла? Слова говорить? А я плевал на ваши слова! И на вас плюю — на красивых и умных. И правильных. На жалость вашу! Не нуждаюсь! Слышишь, Галка, не нуждаюсь! Не нуждаюсь! Не лезьте ко мне. Может, подохнуть хочу! Ну что выставилась на меня? Любила когда-то? Все! Захлопнулась крышка! Инвалид, калека! Вот, смотри!

Валера не успел сбросить с ног одеяло — Галя подскочила и, коротко размахнувшись, ударила его по щеке. Хлестко ударила. И тут же схватила его взлохмаченную голову, прижала к груди и, не сдерживаясь, в голос, по-бабьи, заплакала.

Отец взял меня за плечи и вывел из комнаты.

Больше часа дверь оставалась закрытой. И почти все это время то громче, то затихая до шепота, оттуда слышался Галин голос. А мы сидели тихо, и каждый думал: о чем она говорит? Что отвечает Валера?..

Дверь неожиданно распахнулась, и Галя, держа наполовину отпитую бутылку водки, направилась в кухню.

— Валерий, — сказала оттуда, — я выливаю.

— Да, — глухо донеслось из комнаты.

Галя наклонила над раковиной бутылку, вылила содержимое и отвернула шумную струю воды.

— Чтобы и запаха не было, — сказала она. — Ну, дорогие родители, пельмени есть будем? Дмитрий Матвеич, я ужасно проголодалась. И Валерий не откажется.

— Да о чем разговор! — по-молодому засуетился отец. — Сейчас, сейчас — в кипяток их! Пять минут, и будут готовы. Борис, неси к Валере столик. Мать, скатерку набрось…

Через пять минут не получилось, но скоро перед тахтой Валерия уже стоял длинный журнальный столик, и на нем дымились пять тарелок с пельменями, источавшими вкусный и ароматный запах.

Оказывается, все проголодались. Галя не уставала нахваливать:

— Прелесть! Даже в Будапеште такого не подавали!

— Ты перчика побольше, — предлагал отец.

А Валерий ничего не говорил, только изредка поднимал на Галю глаза, словно никак не мог поверить, что она сидит рядом.

И мама настороженно молчала — вся была в ожидании.

Это ожидание чего-то важного, самого главного, будто висело в воздухе. С каждой минутой оно будто сгущалось. И Галя, положив вилку на тонкий золотистый ободок тарелки и душевно сказав: «Спасибо, очень вкусно!», обвела всех внимательным взглядом.

— Валера, ты сам скажешь?

— Нет… лучше ты, — ответил он тихо.

— Ладно, скажу. — Галя кивнула. — В общему если вы не против, мы хотели бы расписаться. Заявление решили подать через месяц. Раиса Ильинична, вы как к этому? Не против?

Мама обняла Галю и заплакала…


Вот, пожалуй, и все события, что происходили два года назад и о которых я собирался рассказать по возможности точно и правдиво. Что добавить? В прошлом месяце Валера и Галя на улице Широкой получили квартиру в доме номер семь. Это три остановки от нас. Валерий непременно хотел, чтобы квартира была на самом высоком, последнем, двенадцатом этаже. Галя сначала не соглашалась — вдруг лифт откажет или будут сквозняки, но потом сдалась и была очень рада, когда им выписали ордер на квартиру номер «48» с двумя комнатами, просторной кухней и балконом-лоджией. С лоджии было видно далеко-далеко, а летное тренировочное поле за лесом можно было разглядеть даже лучше, чем с ее прежнего одиннадцатого этажа общежития. Тем более если смотреть в телескоп «Алькор», что стоял тут же на железной треноге.

Дочка у Гали родилась в мае. Я слышал, одна старуха во дворе говорила: «В мае поженились, в мае родила, — всю жизнь будут маяться». Но что-то не похоже. Живут хорошо, дружно. Галя вместе с моим отцом мечтала, чтобы Валера поступил учиться, и он прошлой осенью сдал экзамены на заочное отделение машиностроительного техникума. Работает Валерий на одной фабрике с Галей, наладчиком машин. На протезах брат ходит без палки. Очень любит дочку. Носит на руках и голосом Эдиты Пьехи поет:

Надежда — мой компас земной,

А удача — награда за смелость…

Не случайная песня. Дочке дали имя Надежда. Надя. Я как-то спросил Галю, почему так назвали дочь. Она в ответ лукаво засмеялась:

— Потому что нравится мне. Красивое имя, звучное, ласковое. Разве не согласен?

Мне не быть согласным!

— К тому же, — добавила Галя, — и бабушка моя была Надежда. Надежда Сергеевна.

Сейчас мы с Надей в десятом. По-прежнему дружим. По-прежнему часто видимся. Бывает, что спорим и даже критикуем друг друга. Бывает. Но все слова, которые я ей когда-то писал, которые Надя находила в тайнике под дворовой эстрадой, — это все правда. И еще раз правда. А когда бываем у Гали и брата в их новой квартире и смотрим, держась за руки, с их высоченного балкона в синие дали, то кажется, что вот-вот, через секунду, мы оторвемся от взлетной полосы и поднимемся еще выше, откуда будет видна вся большая наша земля.

Загрузка...