И СЕГОДНЯ СТРЕЛЯЮТ

Телепатия — дело темное. Оптимисты говорят: передача мыслей на расстоянии вполне возможна. Скептики уверяют, что никакой телепатии нет и быть не может. Я относился к скептикам, пока не познакомился с нашим старшиной. Стоило подумать о нем, как он тут же вспоминал обо мне. Правда, чаще случалось, что он вспоминал обо мне, когда я о нем вовсе не думал. Но, возможно, это как раз то исключение, которое подтверждает правило.

Как бы там ни было, в тот день, сидя в нашей беседке, я думал именно о старшине. Я размышлял о том, откуда берутся суровые прапорщики. Такие, чьи портреты печатает на обложках журнал «Пограничник». Они выглядят старше своих лет, и обмундирование на них всегда с иголочки, и взгляд выражает что-то такое, чего не дано знать солдатам срочной службы.

Если разобраться, то старшина нашей заставы — прапорщик Сутеев — ничем особенным не выделялся. Росту небольшого, и лицо самое обыкновенное — без усов, без волевого раздвоенного подбородка, без хищной горбинки носа. Человек как человек, молчаливый, даже стеснительный. И всего четыре года назад отслужил свою срочную. Но я никак не мог представить его в строю. Все-то он был особняком, и никого, похожего на него, рядом не представлялось.

Беседка стояла в самом тихом месте двора — за спортплощадкой, за невысокой стеной кустарника, — в ней можно было подолгу сидеть, не привлекая внимания всевидящего старшины или всегда озабоченного дежурного по заставе. Здесь отсиживались все в свои нечастые выходные дни, когда не надо было идти в наряд, покуривали, мечтали, глядя на горы, на море.

И у меня в тот день был выходной. Но я почему-то думал о старшине. И додумался. Не прошло десяти минут, как увидел в дверях дежурного по заставе.

— Алексеев! — крикнул он, не удосужившись даже спуститься с крыльца. — К прапорщику!

Н-да, вот так все и началось.

— Возьмите две доски, молоток, гвозди, — подробно проинструктировал меня старшина, — возьмите рядового Курылева и отправляйтесь на седьмой участок на вышку, замените две нижних ступени у лестницы.

— У меня выходной, — осмелился напомнить я.

— Знаю, — удивился старшина, — потому и посылаю вас не в наряд, а на прогулку. Конечно, поглядывайте там, как положено. Пограничник, он ведь даже и не в наряде, все равно пограничник.

Мы шли с Курылевым по тропе и, как полагается, все вокруг оглядывали, примечали. Вот проволока на колышках. Если не знаешь, ни за что не догадаешься, что это забор, ограда. За проволокой, перпендикулярно ей, тянулись по склону другие проволоки на наклонных бетонных столбиках, и на тех других проволоках висели хвостики виноградных лоз, настолько хилые на вид, что невозможно было представить, что именно из них выхлестывают крепкие побеги, обвивают все поле толстым зеленым ковром, вешают на тугую проволоку тяжелые виноградные грозди, налитые солнечным соком. Поле, шагах в ста, упиралось в густую кустарниковую поросль, предмет постоянного нашего внимания. Потому что, окажись в этих местах нарушитель границы, кусты будут лучшим для него укрытием.

Теперь поле было словно контрольно-следовая полоса. Его не миновать, если прорываться от моря до лесной полосы или обратно. На пыльной сухой щебенке отпечатается ясный след.

Я шел и оглядывал это поле, разбирался в следах. Вот острые глубокие отпечатки — это еще месяц назад забрел олень из горных лесов. Вот истоптанная проплешина на взрыхленном пространстве — собаки дрались, катались по земле. А вот и след человека, широкий, петляющий, с запыленными смытыми краями. Это гулял парень из соседнего поселка Приморского. Поссорился с молодой женой и, пьяный, ходил по окрестным полям, переживал.

По другую сторону дозорной тропы хоть не смотри. Там крутой склон, за которым обрыв и синее далекое весеннее море. Тихое море, мирное, доброе. Доброе уже потому, что днем никакого подвоха оттуда ждать не приходится: на много миль оно как на ладони. Впрочем, и ночью по морю никому не пройти незамеченным. Я-то уж знаю — второй год служу прожектористом на ПТН, нашем посту технического наблюдения. К тому же это только должность так называется — прожекторист. А если разобраться, то и оператор радиолокационной станции. Потому что у нас на ПТН — полная взаимозаменяемость. А ведь довольно только раз посидеть у экрана, чтобы окончательно поверить, что никакой самой маленькой лодчонке к нашему берегу незамеченной не подойти. Еще у горизонта нащупает радиоимпульс, отыщет среди волн…

— Алексеев, тебе можно доверять тайны?

Я посмотрел на Курылева, шагавшего следом с двумя досками на плече. Человек как человек, вполне серьезный, только что по-мальчишески конопатый. Пограничник как пограничник, в куртке и зеленой фуражке, только что новичок — всего месяц на заставе.

— Можно, можно, я скрытный. До вечера никто ничего не узнает. Кроме начальника заставы, разумеется. Ему я обязан обо всех тайнах докладывать незамедлительно. Такова служба…

И тут я осекся, потому что испугался за Курылева: толстенький и неуклюжий, он вдруг вытянулся и стал стройным и осанистым, как старослужащий, его маленькие глазки сделались большими, удивленно-восторженными.

— Ты что?

— Кто… это? — спросил он.

Оглянувшись, я увидел девушку. Она стояла на камне и смотрела в небо. За девушкой светилось море, и яркий отблеск его утончал и без того тонкую фигуру, растворяя контуры. Девушка вскинула руку куда-то в сторону и вверх и крикнула знакомым голосом Тани Авериной, учительницы из Приморского. Из-за поворота тропы высыпала орава поселковых ребятишек. Они притихли, увидев нас, побежали к учительнице.

— Здравствуйте! — сказал Курылев каким-то не своим, деревянным голосом.

— Здравствуйте, — ответила Таня, откидывая локон, сползающий на лицо.

— Здравствуйте, — повторил он. — Меня зовут Игорь.

— Мы героев ищем! — сердито закричали школьники, плотным кольцом обступая Таню. — Она наша учительница!

— Здравствуйте!

— Ты чего? — удивился я.

— Чего?

— Заело? Идти надо.

— Пошли, — сказал он. И не двинулся с места.

«Немая сцена» затягивалась. Я отошел в сторону, крикнул школьникам:

— Хотите, патроны покажу?

Мальчишки кинулись ко мне, девчонки за ними. Тане, оставшейся наедине с Игорем, стало неуютно, и она пошла вслед за всеми. И тогда Курылев опомнился. Словно на строевых занятиях, он пошел по тропе, прямой как гвоздь.

— Кто хочет на патроны поглядеть, а заодно и на автоматы, карабины и все такое прочее, вступайте в ряды юных друзей пограничников, — сказал я школьникам, — милости прошу на заставу.

Минут пятнадцать мы с Курылевым шли этаким напряженным шагом, пока не взмокли, преодолевая бесконечные подъемы да спуски. Я думал о том, что в нашей и без того чересчур плотной когорте женихов появился еще один воздыхатель. А предметов для воздыханий было совсем немного: дочка начальника заставы, рыжая, или, как говорит мой сослуживец Костя Кубышкин, золотоволосая Нина да ее подружка Таня, учительница, часто навещавшая нас. Мне нравилась Таня. Почему именно она? Этого я не знаю. Нравилась — и все. Правда, существовал один «нонсенс», как любил выражаться командир отделения сержант Поспелов. «Эпидемия влюбленности», как простуда, поражала нас только в холодное время года. Летом наступала разрядка. Вместе с весенними мотыльками возле заставы появлялись сотни красавиц. В одних шортиках они лазали по камням, сбивая нас с толку глупыми вопросами. Русые косы и белые, совсем выгоревшие на солнце хвосты порхали, как бабочки-махаоны, за каждым поворотом дозорной тропы, отвлекая наших ребят от бдительного несения службы. Хуже всего приходилось часовым на вышке. Внизу, только скоси глаз, лежали эти летние феи, подставляясь солнцу в таком виде, в каком больше нигде и никогда не появлялись.

Дело в том, что застава стоит у самого берега, который на все лето превращается в пляж. Офицеры, приезжающие из погранотряда, говорят, что нам, дескать, крупно повезло — живем на курорте. Но после «курортного лета» наши нервы доходили до того, что хоть отправляй всю заставу в полном составе отдыхать куда-нибудь на необитаемый Север.

Сейчас был март, солнечный, но холодный месяц, когда все уже устали от монотонности «эпидемии», а летние «перелеты» туристок еще не начались. Недели две до этого я не видел Таню и вроде бы стал забывать о ней, но неожиданный восторг Игоря Курылева разбудил во мне «зимнюю печаль», которой еще недавно так томился.

— Какая девушка! — восхищенно сказал Курылев, прервав затянувшееся молчание.

— Девушка как девушка!

— Нет у тебя чувства красоты.

Это было довольно обидно слушать.

— Что я, девчонок не видал?!

— Как бы с нею познакомиться? — напрямую спросил Курылев.

— Конечно! — взвился я. — Спешите, мадам, уже падают листья, и молодость так быстро проходит…

Еще мне хотелось сказать, что больно прытки некоторые новобранцы, что тут старослужащие из-за Тани пуговицы до дыр продраивают. Но он глядел так по-детски восторженно, что я пожалел его: что возьмешь с несмышленыша? Вот лето придет — наглядится на пляжных красавиц, забудет о своих теперешних восторгах.

— А ведь ты хороший человек, — вдруг сказал Курылев.

Я удивленно посмотрел на него: что бы это могло значить? Ответил насмешливо:

— Бабка дома говорила: «Хороший, пока спит».

— Да нет, я же вижу. Все посмеиваешься, а ведь добрый, жалостливый.

Вот те на, с каких это пор жалостливость стала достоинством?! Я, например, всегда считал наоборот и, даже когда в самом деле было кого-то жалко, старался помалкивать, чтоб не заметили этого «бабьего чувства». Помню, еще в третьем классе завидовал соседу Тольке, который мог, не моргнув глазом, шмякнуть лягушку о стенку.

— Жалел волк кобылу… — сказал я миролюбиво.

— Да нет…

— А с чего ты-то расчувствовался?

И тут до меня как следует дошло: все из-за учительницы. Я вдруг вспомнил, что побыть рядом с Таней, поболтать — и то удовольствие. Все-то она знала, а когда смеялась, так щурила глаза, что у меня язык отнимался.

— Гляди, Курылев, — сказал я со значением, — не больно активничай, это тебе не на политзанятиях.

Он как-то странно посмотрел на меня, будто я ему бог знает какой красивый комплимент выразил. И сказал непонятное:

— Я все-таки думаю: тебе можно доверять.

— Давай, давай.

— На, — сказал он и вынул из кармана сложенную старую газетную вырезку.

— Что это?

— Прочитай.

Я развернул газету и начал читать:

«Как спасли корабль. Быль.

…Северный ветер гнал навстречу тысячи белопенных, невидимых в темноте волн…»

Я сразу подумал, как это автору удалось разглядеть в темноте белопенные волны, раз, по утверждению, они были невидимы, но решил пока отложить критический разбор.

«…По-разбойничьи свистели ванты, и брызги пулеметными очередями били по стеклам рулевой рубки. Ночь укутывала море, помогая сейнеру незаметно приблизиться к занятому врагом берегу.

Их было шестеро. Тесно, плечо к плечу, стояли в рубке, всматриваясь в темноту. Никто не боялся врага, боялись с полного хода врезаться в прибрежные камни, погубить сейнер и тем сорвать выполнение боевой задачи. Задача была непроста: снять с камней потерпевший аварию торпедный катер и доставить его на базу. За неделю до этого катер был атакован фашистским самолетом. Отбивался, как мог. Сильно поврежденный, уходя от бомб, приблизился к берегу и здесь потерял управление.

— Как снимать-то будем? — спросил молодой матрос Коля Переделкин. — На шлюпке в такую погоду не больно походишь.

Ему никто не ответил. Еще надо было дойти, да чтобы немцы не обнаружили, а уж тогда думать о том, что делать. Но берег был где-то близко и вопрос становился актуальным.

— Начальство знает, — попытался отшутиться единственный кадровый моряк в команде — Алексей Попович, суровый парень с багровым ожогом в половину лица.

Все посмотрели на командира спасательной группы — молоденького лейтенанта Михеева. Но он отмалчивался.

— Может, и вплотную подойдем, — послышалось из темного угла рубки. — Там глубоко. Бухту отсекает каменная гряда. Всего скорей, на ней и засел катер.

— Ты что, знаешь бухту? — заинтересовался Михеев.

Это был Иван Курылев, человек молчаливый и в чем-то загадочный. Таких угрюмых на море не любят. Но Курылев носил зеленую фуражку, какой не было ни у кого на базе, и это заставляло относиться к нему с почтением.

— До гряды глубина большая, не то что сейнер, крейсер подойдет. А за ней мелковато, дно видать. Купались мы в той бухте.

— А гряда сплошная? — спросил Михеев. — С берега до катера можно добраться?

— Если знать подводную тропу. По грудь в воде…

— А подходы к бухте?

— Один подход — дорога от Приморского. Вокруг обрывы — не подступишься. А дорога хорошая, хоть и крутая.

— Значит, если ее перекрыть?..

— Если перекрыть, то можно хоть чаи распивать на гряде. Никто не подойдет.

— Отлично! — воскликнул Михеев. — Вот ты и пойдешь в охранение. Возьмешь Переделкина с «дегтярем» и прикроешь.

— С «дегтярем» я и один прикрою. Если еще гранат…

И тут все услышали близкие ухающие звуки. Толкая друг друга, выскочили на мостик. Это ухал прибой. Скоро равномерная тьма ночи стала словно бы пятнистой — то густо-черной, то серой.

— Камни, — сказал Курылев. — Теперь ясно, где мы. Давай влево.

На самом малом сейнер пошел вдоль берега. Справа, совсем близко, прыгали буруны над каменной грядой. Но катера нигде не было видно.

— Да вот же он! — неожиданно крикнул Алексей, в волнении потирая обожженную сторону лица, словно она у него чесалась.

Катер меньше всего походил на боевой корабль. Затопленный по самую палубу, с развороченной взрывом рубкой, он был как один из камней, обступивших его.

— Н-да! — сказал Коля Переделкин. — Спасать-то нечего.

— А знаешь, какие там двигатели? — напустился на него Алексей. — Моторесурса не отработали.

— Ну, сдернем, — не унимался Коля. — Так ведь он тут же и потонет. Дыр в нем…

— Нету дыр, нету! Есть одна, так я ее бушлатом затыкал.

— Ты?!

— Я, кто же еще? Думаешь, чего мы сюда поплыли? Мне в штабе аэрофотоснимок показали. И я сказал, что катер целехонек, спасти можно.

— Тихо! — приказал Михеев. — Берись за багры, ребята. Гробанет волной, сами тут останемся.

Они подтянулись к катеру, пришвартовались понадежней. Курылев скинул шинель, быстро и ловко замотал в нее гранаты, получившийся толстый жгут повесил себе на шею, взял дегтяревский пулемет и перепрыгнул на соседний камень. Затем он сполз с него в воду, которая оказалась ему по грудь.

— Я буду тут, на дороге, — крикнул Иван. И пропал в темноте.

Это были его последние слова…»

«Н-да, вот тебе и новичок Курылев, — подумал я, отрываясь от газеты. — Выходит, вовсе не случайно попал, он в Приморское, как все мы, бедолаги». Было ясно, что пойдет он по дворам спрашивать о другом Курылеве, который кем-то ему приходится. Непонятно только, чего он до сих пор ждал. Ведь уже месяц на заставе! Почему не рассказал? Начальник заставы, конечно, поддержал бы. Я-то его знаю, изучил за два года службы. Он нас изучил, а мы его. Уж он-то не упустил бы случая лишний раз повоспитывать нас на таком необычном деле, как разматывание этой истории с Иваном Курылевым. Всю заставу можно поднять на ноги, а Игорь боится. Почему?

Я думал об этом все время, пока мы возились у вышки, меняли, как было приказано, две нижние ступеньки. Потом не выдержал:

— А катер спасли?

— Да, потом он воевал.

— Откуда ты знаешь?

— Слышал.

— А что это за вырезка?

— Из старой фронтовой газеты.

— Так ведь продолжение должно быть.

Он пожал плечами.

— А что значит — «это были его последние слова»?

— Остался он тут.

— Зачем?

— Оставили его.

— Как это — оставили?

Игорь снова пожал плечами. Это ни «да» ни «нет» раздражало.

— А где ты взял газету?

— У отца была.

— А кто он тебе, Иван?

— Родственник. По матери. У нас полдеревни — Курылевы.

— А где он теперь?

— Говорят же, оставили его. Погиб, наверное.

— Здесь, в Приморском?

— Эх! — сердито сказал Игорь. — Я думал, на тебя можно положиться, а ты — что да как?

Это меня разозлило. А кого не разозлит такое?

— Я тебе не ботинок нужного размера, чтобы меня, не спросясь, примеривать. Рассчитываешь на помощь — давай в открытую. Расскажем начальнику заставы, он тут всех знает.

— А вдруг это неправда? Только Зря переполошим.

Подивившись его неожиданному волнению, я полез на вышку. Хоть и выходной, а раз уж пришел — огляди местность. Это, собственно, была не вышка, а только верхняя ее часть: двенадцать ступенек и площадка с перилами и застекленной будкой, в которой стояла стереотруба. Но и этой высоты было довольно: с горы весь берег как на ладони.

Внизу, неподалеку от вышки, темнела окаймленная обрывами бухта, та самая, о которой писалось в газетной вырезке и куда мы в летние выходные организованно ходим купаться. Сверху бухта казалась пестрой: на ее дне меж редкими заросшими камнями светлели песчаные пятна. С моря бухту отсекала каменная гряда, над которой в штормовые солнечные дни обычно вздымался красивый прибой. Сегодня прибоя не было: море до самого горизонта лежало ровненькое, как в блюдце. За грядой, неподалеку от берега, стоял ПСКР — наш пограничный сторожевой корабль, отсыпался перед очередной бессонной ночью. Дальше в сплошном блескучем мареве шел рыбацкий сейнер.

Я осмотрел берег, заметил, что острый приметный камень, с осени державшийся на тонюсенькой перемычке, наконец-то обвалился, и я подумал, что надо будет доложить об этом начальнику заставы. И еще что-то новое белое лежало на отмели. Поглядев в стереотрубу, я понял — доска, выброшенная морем, измочаленная о камни.

От бухты до расщелины поднималась дорога. Дальше она бежала по полого спускавшемуся полю к крайним домам поселка Приморского. Слева от поселка, на отшибе, четким прямоугольником оград и заборов выделялась застава с длинноногой вышкой над нашим двухэтажным домом. За вышкой была другая ограда и еще дом, поменьше. Там жил наш начальник капитан Суровец Евгений Спиридонович со своей дочкой Ниной и женой тетей Машей. Там в холостяцком одиночестве жил и старшина заставы прапорщик Сутеев Иван Иванович.

Отличная вещь стереотруба — все видно. Я разглядел даже разжиревшую на казенных харчах дворнягу Кнопку — предмет неистребимой ненависти всех наших служебных собак. Потом скользнул взглядом по поселку, по дороге, ведущей к бухте, и стал осматривать берег, морскую даль.

На высоте было довольно прохладно. Но я не забился в стеклянную середину вышки. Мне нравилось стоять на ветру, слушать эту великую тишину, обозревать знакомый до мелочей «мой мир» и чувствовать удовлетворение от его неизменности. Так, наверное, олимпийские боги со своим знаменитым спокойствием созерцали землю, замечая каждый шаг каждого живого существа.

И вдруг я услышал сухой хлопок, донесшийся откуда-то снизу, из густого сосняка у обрыва. Я оглядел сосняк и успокоился, решив, что это — камень. Когда они с обрыва падают, бывает, еще и не так бьют.

Тут зазуммерил телефон, я схватил трубку, услышал сердитый голос дежурного по заставе:

— Что там у вас?

— Все в порядке.

— Докладывают: вроде — выстрел.

— Камень, наверное…

— «Ка-а-мень», — передразнил он. — А ну, проверить!

Оставив Игоря наблюдать, я спрыгнул на землю и быстро пошел по склону, оглядываясь на вышку, стараясь, чтобы она все время была видна мне. Все нависавшие опасные камни были у нас наперечет, и не составляло труда осмотреть их, проверить, какой сорвался. Но чем дальше я шел, тем меньше верил в это. Больно уж звук был непохожий: и верно, как выстрел, только не такой, к каким мы привыкли на стрельбище, — короткий, сухой. Кусты цеплялись за куртку, камни попадались под ноги все какие-то скользкие, неустойчивые. Известно же — когда торопишься, даже на знакомой тропе встречаешь массу препятствий. Это я давно понял: чтобы препятствий было меньше, надо почаще ходить знакомыми тропами в необычном темпе. И давно уж не сердился на начальника заставы, восполнявшего тишину нашего участка границы учебными тревогами.

Я бежал по склону, все больше взвинчивая себя подозрениями. И вдруг остановился. Еще не понимая, что такое привлекло внимание, вернулся, осмотрелся и увидел на белом камне небольшое пятно еще не почерневшей крови. Мне стало холодно: с детства не терпел вида крови и отворачивался даже, когда в медпункте кололи палец. Но тут отворачиваться было никак нельзя. Я присел и прислушался. Под обрывом вздыхало море, лениво пересыпало гальку на берегу. Совсем успокоившись и даже чуточку устыдившись, я собрался встать, но вдруг рядом услышал тяжелое дыхание и увидел в кустах что-то шевельнувшееся, темное. Я вскочил, коротким броском пересек поляну. Под кустом лежала коза, испуганно смотрела на меня большими глазами.

— Тьфу, чертовка рогатая! — выругался я и оглянулся: не видел ли кто моего конфуза. — Что, поранилась?

Осмотрев козу, я увидел на животе два кровяных пятнышка, темневших симметрично, как соски́. Сначала я подумал, что она шла и напоролась на сучок. Но как могла пораниться сразу с двух сторон? Может, не она поранилась, а ее поранили? И кровяные пятнышки — входное и выходное отверстия? И, значит, непонятный звук был-таки выстрелом?

Я разыскал замаскированную телефонную розетку, доложил на заставу о своих подозрениях и стал ждать тревожную группу. Мне было не по себе. Выстрел на границе — всегда ЧП. Выстрел, произведенный неизвестно кем, — ЧП вдвойне. Об этом станет известно в отряде, в округе, может, даже в Москве.

С тревожной группой прибежал сам начальник заставы. Неторопливо и основательно, как всё, что он когда-либо делал, начальник осмотрел козу, которая совсем уже закатывала глаза, и решительно пошел вниз к большому, с дом величиной, камню, возвышавшемуся над обрывом, где была ближайшая розетка.

— Дежурный? — сказал он, включившись в линию. — Заставу — в ружье! Перекрыть все тропы, незнакомых задерживать. — И, неуловимым движением выдернув штепсель, не меняя интонации, только повернув голову, по чему мы поняли, что это касается нас, добавил: — Обшарить все вокруг, осмотреть каждую травинку. Должна быть гильза.

На штурмовой полосе под низкой колючей проволокой мы не ползали так старательно, как в этот раз. Даже наш собаковод ефрейтор Кучкин, считавший ниже своего достоинства заниматься чем-либо, кроме своего рыжего Грома, даже он встал вместе с нами на колени, привязав собаку к деревцу. Гром рвался на длинном поводке, тонкое деревце гнулось, и мы побаивались, как бы это милое существо, ненавидящее, казалось, все человечество, кроме своего ненаглядного Кучкина, не сорвалось и не приняло нас за объект поиска.

— Чего ты ее привязал? Пусть тоже ищет.

Кучкин не поворачивал головы, не удостаивал внимания такие глупые рассуждения. Собака не человек, ей — ювелирная работа.

Сухая трава кололась. Мелкие сосновые шишечки, попадавшиеся под руку, то и дело сбивали с толку. В одном месте я наткнулся на остромордого ежа, непонятно зачем вылезшего из своей зимней норы в такую рань. А гильзы не было, как испарилась. Мы расширяли круг поиска, и все напрасно.

— Н-да, — сказал начальник заставы. — Ну-ка вы попробуйте. — И многозначительно посмотрел на Кучкина.

Тот дело знал, этого у него не отнимешь. Без слов метнулся к своему Грому и через минуту уже водил его по поляне, окруженный почтительно стоявшими вокруг пограничниками.

— Ищи, Гром, ищи!

Гром недоуменно глядел на своего хозяина, словно спрашивая, чего, мол, искать, когда ничего нету. Но послушно совал морду в траву. Вдруг он насторожился, повел носом в сторону большой каменной глыбы, полез куда-то под нее, в кусты. И тотчас вылез обратно, держа в зубах скомканную зелененькую обертку от конфеты «Белочка».

Никто не засмеялся, хотя по лицам было видно, что конфетная обертка всех развеселила.

— Гром зря ничего не берет, — виновато сказал Кучкин, подавая обертку начальнику заставы.

Тот взял ее аккуратно, двумя пальцами, развернул, положил в записную книжку.

— Продолжайте поиск.

Гром побегал возле каменной глыбы, потом быстро пошел в гору, выбежал на дорогу и здесь заметался, потеряв след. Если это и в самом деле был тот след, какой надо.


Застава бодрствует круглосуточно. Но следующие сутки она бодрствовала почти в полном составе. Офицеры, приехавшие из штаба отряда, опрашивали пограничников. Шофер заставского уазика не вылезал из машины, метался по кривым пограничным дорогам, ездил к соседям. Все дороги были перекрыты, осматривалась каждая машина, опрашивался каждый человек. Но через сутки тайна оставалась такой же темной, какой была накануне.

Получив наконец разрешение идти отдыхать, я вышел во двор и остановился у забора, за которым бежала тропа к крайним домам поселка, задумался. Думать мне, собственно, было не о чем: все уже передумал, а нового ничего придумать не мог. Только и было моих заслуг, что нашел раненую козу. Специалисты из отряда пришли к выводу, что выстрел был сделан, вероятно, из револьвера системы «наган», который не выбрасывает гильз, что скорей всего стрелявший просто испугался мелькнувшей в кустах тени, иначе совершенно было непонятно, зачем ему понадобилось убивать козу. Знал же он, что выстрел в этих местах всполошит всю границу.

С моря тянуло холодом. Подрожав да поежившись, я совсем уже собрался идти, как вдруг увидел на тропе Таню Аверину. Она шла быстро и не замечала меня, повисшего на заборе, с жадным волнением рассматривавшего ее красивые ноги. Были у Татьяны и другие достоинства, но я, когда видел ее, первым делом почему-то всегда смотрел на ноги — любовался.

— Таня!

Она вздрогнула, испуганно посмотрела на меня. И взгляд ее, долгий, испытующий, доставил мне несказанное удовольствие.

— Думаете, мне легко на заборе висеть? У меня руки отнимаются, когда вы так смотрите.

— М-могу и не смотреть, — сказала она, мило заикаясь. Она всегда заикалась, когда волновалась, и это я относил к одному из ее достоинств. — Н-не нашли, кто стрелял?

— Это военная тайна.

— Про вашу т-тайну весь поселок знает.

— Если знает, о чем говорить?

— П-подумаешь! — Она капризно пожала плечами. — Нина расскажет.

— Нина не ведает тревог.

— Много вы знаете.

— Такова служба.

Она насмешливо посмотрела на меня и, ничего не сказав, пошла по тропе.

— Та-ань! — заорал я. — Таня, погодите, дело есть!

— Знаем мы ваши д-дела.

Но она все же остановилась, оглянулась в ожидании. А я лихорадочно придумывал, что бы такое сказать посущественней.

— Хотите, я на сверхсрочную останусь?

— Слыхали.

— А у меня есть тайна, — выпалил я, вспомнив про историю Ивана Курылева. Тайну вообще трудно в себе носить. Но быстрей всего она выскакивает, когда надо срочно что-то сказать пооригинальнее, а ничего не придумывается.

— У меня есть сердце, а у сердца песня, а у песни тайна… — скороговоркой пропела Таня.

— Да нет, настоящая.

— Сердечные т-тайны, значит, не настоящие?

Вот и поговори с этими девчонками. Все не по ним!

— В самом деле — серьезное.

Мне вдруг пришло в голову, что она могла бы подговорить своих мальчишек и девчонок на поиск. Под известным школьным девизом «Никто не забыт и ничто не забыто». В два дня обойдут поселок, разыщут стариков, кто помнит довоенную заставу, кто был при немцах. И я принялся рассказывать все, что вычитал вчера из газетной вырезки. Знал, что Таня обрадуется предложению начать поиск, но она, казалось, совсем обезумела от восторга. В конце концов я понял из ее восклицаний, что про Ивана Курылева она знает, что он собирался жениться на Анне Романько, родной тетке Тани, старшей сестре ее матери. Тетку свою Таня никогда не видела, потому что та сгинула на неметчине, куда ее угнали в сорок втором году, но мать рассказывала, что, когда была совсем маленькой, видела веселого пограничника Ивана, приходившего в дом.

— П-позовите эт-того Игоря, — торопила Таня, — хочу на него поглядеть.

— Чего на него глядеть? — забеспокоился я.

Но пошел, раздумывая по дороге, что как бы там ни было, а лучше пусть они поговорят в моем присутствии.

В спальне, как всегда, было сумрачно и душно. То есть я знал, что это не духота, даже как-то лучше спалось в привычных ароматах родной казармы, но после свежести раннего утра воздух тут показался просто спертым. Солнце, поднимаясь над морем, пробивалось через мелкие щели в плотных гардинах окон, десятками зайчиков испестрило противоположную стену и почти погасило синюю лампочку над дверью. Я подошел к койке Игоря, услышал его спокойное посапывание и остановился в нерешительности. Всю ночь ведь не спал, как и я, стоит ли беспокоить? Тумбочка у койки Игоря была распахнута настежь. Я наклонился, чтобы закрыть дверцу, и увидел на полке книгу с интригующим названием «Приключения». Взял ее и раскрыл как раз там, где лежали пожелтевшие от времени газетные вырезки. Их было две.

Я недолго мучился сомнением насчет права читать чужое. Успокоив себя убедительным аргументом, который так любил повторять старшина — «в дружном коллективе даже сердечные тайны не должны быть тайной», — я пошел с газетными листками к своей койке, поймал солнечный лучик и стал читать:

«…Катер, казалось, намертво засел в камнях. Алексей, обвязавшись веревкой, чтобы не унесло волной, в несколько минут с кошачьей ловкостью облазил его весь, и с палубы, и вдоль бортов, ныряя в ледяную воду.

— Порядок! — крикнул он. — Пускай помпу!

Помпа стучала и шипела так, что, казалось, должна была всполошить всех немцев. Но хуже всего было то, что вода в катере совсем не убывала. Тогда Алексей полез в люк. Он нашел пробоину, закрыл ее спиной и держал, упершись ногами в переборку. Вода в люке начала убывать. Катер заскрипел днищем о камни.

И тут с берега донесся выстрел. Потом еще и еще. Простучала короткая очередь «дегтяря», и все стихло.

Матросы выключили помпу. В темноте слышались какие-то крики. Вроде кто-то с кем-то переругивался на самых высоких нотах.

— Может, сдернем катер? — предложил Михеев.

Капитан сейнера посмотрел на небо, начинавшее светлеть над кромкой гор, и вздохнул:

— Можно попробовать.

Снова торопливо застучала помпа. В черные люки катера протиснулись еще трое, вместе с Алексеем принялись забивать пробоины. Михеев послал на берег Колю Переделкина за пограничником Курылевым.

Шли минуты, а на прибрежных камнях все никто не показывался. Потом послышался крик с воды: Коля плыл к сейнеру по прямой, минуя каменную гряду.

— Немцы! — выдохнул он, оказавшись на палубе. — Сам слышал разговор.

— А где Курылев?

— Нету.

Стало ясно: схватили Курылева. А раз так, то надо было уходить немедленно. Завели буксир.

— Давай помалу! — крикнул капитан.

Сейнер вздрогнул, что-то отчаянно взвизгнуло, заскрежетало, и катер закачался на волне, поплыл. Вот уже и гряда пропала в сером тумане, и отвесная стена скал, обступившая бухту, стала растворяться, исчезать. Только вершины гор долго еще выделялись на светлеющем утреннем небе. Потом повалил снег, и в десятке метров ничего не стало видно.

Когда снег прекратился и открылась даль, все увидели прямо по курсу немецкий военный катер. Он спокойненько шел навстречу, словно специально дожидался.

— Эх, Иван, Иван! — вздохнул Михеев. — Что бы тебе еще чуток продержаться…

Было ясно, что, схваченный фашистами, Курылев не выдержал истязаний и рассказал, зачем он тут оказался. Все знали: фашисты — мастера вынимать из человека душу…»

Дальнейшее, о том, как сейнер и катер чудом были спасены оказавшимся поблизости советским эсминцем, я читал невнимательно. Все возвращался к страшному предположению о предательстве Ивана Курылева. А потом и вовсе перестал читать, думая только о человеке, оставшемся на берегу, чья судьба через десятилетия перехлестнулась с судьбой моего, нашего сослуживца.

Положив листки на место, я вышел на крыльцо и остановился в растерянности. Узнай я такую историю на гражданке, просто не придал бы ей никакого значения. Но здесь надо было что-то предпринимать. Ломая голову над этой дилеммой, я пошел к забору, собираясь посоветоваться с Таней. Но ее уже не было.

Тут я разозлился на себя: если на то пошло, я просто не имел права молчать. Много лет прошло с того предательства? Но Игорь почему-то ведь скрывает? Хочет в одиночку дознаться истины? Но пограничнику не положено утаивать такое. Не зря начальник говорит, что на границе, как на фронте, — каждый должен быть ясен.

Когда колебания между долгом товарищества и долгом службы вконец измучили меня и я, как принц Гамлет, совсем потерял голову от размышлений, услышал вдруг твердый знакомый голос:

— Рядовой Алексеев, ко мне!

На крыльце заставы стоял наш прапорщик, как всегда подтянутый, отутюженный.

— Вы почему не спите?

— Да так…

— Отвечайте, когда спрашивает начальник.

— Да это… — замялся я. И ответил бог знает где вычитанной фразой: — Тут замешана женщина.

— Женщина?

— Ну, девушка, в общем…

Он, не мигая, посмотрел на желтое солнце, уже совсем поднявшееся над морем, и начал говорить о том, что если пограничник влюблен, значит, он не спит, если не спит, то не бдителен на посту, а если не бдителен… И так далее и тому подобное. Я уже знал, что если молчать, не оправдываться, то через пару минут старшина выговорится, подобреет и отпустит с миром. Поэтому стоял, не шевелясь, стараясь изо всех сил изобразить на лице внимание.

— Идите, и чтобы через минуту видеть сны. Я проверю.

В другое время, пусть даже рискуя нарваться на замечание, я бы непременно поинтересовался содержанием снов, которые будет проверять старшина. Но теперь мне почему-то совсем не хотелось шутить. Козырнув, как положено, я пошел в спальню и, видно, в самом деле уснул через минуту. Как, впрочем, засыпал каждый раз, залезая под свое синее жесткое шерстяное одеяло.


Граница не знает сна, поэтому на заставе нет общего отбоя. Но общий подъем есть. В тринадцать часов дежурный распахивает темные гардины на окнах, и для тех, кто в это время не на службе, начинается обычное солдатское время с физзарядкой, построениями, занятиями.

Но в этот день всем было не до нас. Начальник заставы, озабоченный, невыспавшийся, уехал куда-то с офицером штаба. Старшина был занят всякими организационными делами, которые свалил на него начальник. Командиры отделений все до единого находились в усиленных нарядах, и нас, семерых рядовых, оставшихся не у дел в этот горячий день, по указанию старшины просвещал восьмой, такой же рядовой, отличавшийся только тем, что был длиннее всех, Коля Силкин. На гражданке он работал в телевизионном ателье и считался знатоком техники. Технику он и в самом деле знал неплохо, и это, на первый взгляд, было кстати, поскольку наша самодеятельная команда почти целиком состояла из специалистов поста технического наблюдения. Но командир Коля был никакой, и очень скоро служебное время занятий мы превратили в личное время.

Правда, прослужив без малого два года, я так и не уяснил себе разницу между временем служебным и личным. Поскольку, даже когда выпадала свободная минута, каждый из нас шел на тот же спортгородок, где мы только что занимались в обязательном порядке, или забирался куда-нибудь в угол ленкомнаты с книгой по радиотехнике. Разве что в личное время каждый сам себе командир: захотел — потянулся или зевнул, захотел — покурил, прошелся по заставе, поспорил с оператором о том, почему перегорают дроссели на радиолокационной станции…

Но старшина точно улавливал эту разницу. Увидев, как мы занимаемся, он сразу нашел нам дело, заставив перекапывать слежавшиеся за зиму опилки в ямах у спортснарядов.

Утром сомнение уже не мучило меня. Теперь я знал, что сразу, как увижу, скажу Игорю о том, что все знаю, и заставлю его пойти к начальнику заставы. Не мне же туда идти. Ведь тогда Игорю не оправдаться перед самим собой.

Но увидеть его мне удалось только мельком, когда вечером собирался в наряд. Я не успел ему ничего сказать, ушел на ночное дежурство.


Наш пост технического наблюдения находится на каменистом мысу, вдающемся в море. Поодаль от берега стоят два белых домика — дизельная и операторская, а у самой воды — еще один домик, высокий, с дверями во всю стену, с рельсами, выбегающими из-под дверей. В этом домике мой пост, моя боевая техника — прожектор. Когда я прихожу на ПТН, то заглядываю в свой домик лишь на несколько минут, чтобы осмотреть прожектор. Смотреть, собственно, нечего, знаю его до каждой царапины на угольных стержнях, до каждого пятнышка на зеркале. Но так уж положено — смотреть, заступая на пост.

А потом я иду в операторскую и сижу там, подменяя операторов у экрана. Это непросто — долго и неотрывно смотреть, как бегает по темному полю светлая полоска развертки, как вспыхивают и медленно гаснут извилистые очертания берегов, светлые пятнышки проходящих по фарватеру теплоходов. В центре экрана словно бы клубится белая пена. Это отражения от морских волн. И надо быть очень внимательным, чтобы не проглядеть цель, которая может мелькнуть в этой «пене».

Временами мы завидуем довоенным пограничникам, от которых требовалось только смотреть да слушать. Ну еще, конечно, стрелять хорошо, совершать долгие переходы по каменистым тропам, разбираться в следах, часами неподвижно сидеть в секретах. Все это мы тоже умеем. Во всяком случае, так нам кажется и так говорит начальник заставы в минуты неторопливых перекуров в беседке. Но, кроме того, мы обязаны хорошо разбираться в радиоаппаратуре. Потому что нынешняя граница охраняется более зрячей и чуткой, чем просто глаза и уши, современной техникой.

Говорят, когда-то прожектора на границе светили чуть ли не всю ночь. Теперь мы включаем их лишь изредка и не как-нибудь, а точно в нужном направлении, чтобы осветить цель, посмотреть, что такое появилось в пределах досягаемости радиоволн — шлюпка заблудившегося в море рыбака или в самом деле нарушитель границы. А поскольку такие случаи редки, то получается, что включение прожектора для нас, прожектористов, радостно, как праздничный фейерверк.

Это очень красиво, когда дымящийся световой столб падает на волны. Сразу в луче появляется множество мельтешащих серебристых точек — ночных жучков и мотыльков. Ослепительно вспыхивают пенные барашки. Кажется, что они торопятся, бегут и не могут убежать, завороженные светом. А луч невесомо скользит над волнами, замирает у берега, и ты видишь, как возникает из тьмы чудная картина в черной раме — живописное нагромождение прибрежных камней, живая радуга над прибоем, склонившиеся над водой кривые сосны, белые на фоне угольной ночи. И тогда совсем немного нужно воображения, чтобы представить себе фантастический мир, выхваченный из неведомых далей вселенной, показанный нам чудесным лучом.

Каждый раз, когда выкатываю свое зеркальное чудо из домика на открытую площадку, я говорю себе, что не имею права увлекаться красотами природы, что мое дело — искать не фантасмагорию, а самое обыденное. Но всегда на какой-то миг забываюсь и, да простит меня наш строгий начальник, хоть на секунду, а все же задерживаю луч, исходя вовсе не из потребностей службы.

И в этот раз, когда среди ночи производил минутный контрольный осмотр своего сектора, залюбовался прибоем на соседнем мысу. Есть там такая щель в камнях, откуда даже при слабой волне выбрасывает высокие фонтаны брызг. Сейчас волна шла балла на четыре, и из щели выхлестывал сверкающий веер, растекался по ветру и опадал, оставляя медленно тающую радугу. И вдруг я увидел в этой радуге, как что-то серебристое шевельнулось среди таких же серебристых камней. И я разглядел в луче силуэт человека с большим полотнищем в руках, показавшимся мне приготовляемой к плаванию надувной лодкой. Человек присел, закрывшись от слепящего света, слился с камнями Но я уже держал его, зная, что никуда он теперь не денется, что в луче невозможно даже на секунду открыть глаза, не то чтобы бегать по камням.

«Вот, значит, кто убил козу, — сразу поверил я. — Вот из-за кого мы изодрали коленки в поисках гильзы». И обрадовался горделивой радостью охотника, до конца выследившего дичь.

Вскоре в луче показалась вызванная с заставы тревожная группа, и я выключил прожектор, чтобы не мешать своим.

Я точно знал, что там происходило, на берегу. Еще ничего не видя после прожекторного света, нарушитель таращит глаза в темноту, стараясь разглядеть пограничников, обступивших его. Подавленный и испуганный, он идет, куда ему велят, забыв про свое имущество. Но пограничники дело знают: осмотрят каждую впадину между камнями, подберут каждую брошенную или спрятанную вещь, каждый клочок бумаги.

Но все это, называемое интригующими словами «брать нарушителя», происходит без меня. Я сделал все, что от меня зависело, и теперь должен, как говорится, продолжать нести службу. То есть делать то, что делал вчера, и позавчера, и каждую предыдущую ночь, когда не было никаких нарушителей и вообще ничего не происходило. Это кажется мне немного обидным: я обнаружил и я же в стороне. Но делать нечего, приходится утешать себя привычной мыслью, что граница только тогда надежно охраняется, когда каждый пограничник хорошо выполняет то, что ему положено. И не суется не в свое дело.

Наверное, я был похож на кота, у которого отняли мышь, потому что, когда вернулся в операторскую, сразу услышал слова утешения.

— Ничего, скоро рассвет, на заставе все узнаем, — сказал сидевший у экрана оператор рядовой Кузовкин.

— Отставить разговоры! — сердито крикнул начальник РЛС младший сержант Байрамов.

Мы удивленно посмотрели на него. К разговорам в операторской сам же Байрамов всегда относился снисходительно: разговоры поддерживали служебный тонус, потому что в долгой тишине под мерный гул преобразователей недолго было и задремать с открытыми глазами. Бывало такое: смотрит человек на экран, а ничего не видит, спит.

— Отставить разговоры! — повторил Байрамов. — Теперь глядеть надо. У нас говорят: змеи никогда не приходят в одиночку.

На все у этого Байрамова своя примета или присказка. Не всегда он высказывал их к месту, но теперь возразить было нечего. И в самом деле, так хотелось поговорить о таинственной белой фигуре, мелькнувшей в луче, повспоминать то, что было и чего не было. Но не следовало отвлекаться.

Оставшиеся до рассвета два часа мы просидели почти молча. Еще несколько раз бегал я к своему прожектору, обшаривал голубоватым лучом волны и камни. Но все было тихо, как вчера, и позавчера, и каждую предыдущую ночь.

— Ничего, — утешал меня Кузовкин, когда мы по серой утренней тропе возвращались на заставу. — Тебе еще повезло. Другой за два года службы ни разу живого нарушителя не увидит.

— Чтоб их вовсе не видеть!

Но я лукавил. Очень даже хотелось поглядеть вблизи на «своего» нарушителя. И очень я опасался, что начальник заставы не учтет этого моего желания.

Так и получилось: к нашему приходу нарушитель был уже отправлен в отряд. Как и вчера, сидел у телефонов дежурный, как вчера, стоял на крыльце прапорщик Сутеев, выглаженный, отутюженный, встречал восход солнца. Я взглянул на тропу, ведущую к поселку: может, и Таня придет, как вчера? Но Таня, видно, спала в это утро спокойным сном. И я, помаявшись в одиночестве с еще не остывшим своим возбуждением, пошел спать.


Утром, то есть уже днем, когда подняли нас по общему подъему, прибежал в спальню дежурный по заставе, крикнул с порога:

— Алексеев — к начальнику!

«Вспомнил наконец», — подумал я, не торопясь оделся и пошел в канцелярию выслушивать заслуженную (как мне казалось) благодарность.

Начальник заставы сидел зеленый, невыспавшийся. У него были пухлые щеки добряка. На первом году службы я думал, что вид этот обманчив — так безжалостно выматывал он нас учебными тревогами, — потом понял, что начальник-таки добр. Только армейская доброта отличается от гражданской. Она суровее, беспощаднее и… самоотверженнее: когда надо было позаботиться о ком-то из нас, бестолковых и неумелых, начальник не жалел себя.

Сейчас начальник показался мне обрюзгшим и постаревшим. Он устало из-под бровей посмотрел на меня и сказал:

— За бдительность вам будет объявлена благодарность…

Я стоял и молчал. Не кричать же «Служу Советскому Союзу!», когда тебе говорят, что благодарность не объявляется, а будет объявлена. К тому же теперь я понял: совсем не за этим вызвал меня начальник, совсем не за этим.

И тут он вынул и положил на стол знакомые мне газетные вырезки.

— Читали?

— Так точно.

Он снял фуражку, строго, совсем как наш учитель по физике, поднял глаза и постучал пальцем по листикам.

— Вы понимаете, что здесь задет не только лично Курылев, но и честь заставы?

— Так точно! — машинально ответил я. Хотя, если говорить совсем откровенно, о чести заставы я как-то и не подумал.

— Некий литератор, видимо имея только предположения, бросил тень подозрения на память человека. Наш долг опровергнуть это. Или… или подтвердить. Вы меня понимаете?

Воодушевленный таким доверительным разговором, я начал выкладывать свой план насчет того, что хорошо бы встретиться с Таней и через нее организовать из школьников группу поиска, пустить их по дворам…

— Погодите с оглаской, — сказал капитан. — Поговорите сами со старожилами в поселке. Вы и Курылев, пока достаточно. Обязательно зайдите к хромому Семену Чупренко, он был тут в оккупации. Ваша Таня покажет его дом.

Я задохнулся от таких слов: «Ваша Таня!» Если начальник так говорит, значит, ему Нина уже напела про наши отношения. А Нине могла сказать сама Таня… Оглушенный музыкой, звучащей во мне, я думал, что она звучит и вокруг. Так глухарь ничего не видит и не слышит, когда поет.

— Слушаюсь, товарищ капитан! — гаркнул я, не в силах спрятать распиравшую меня радость. — Разрешите выполнять?

Моя беда в том, что я не умею скрывать своих чувств: что на душе, то и на лице. Потому-то ребята, проходившие мимо канцелярии, когда я вышел, все, как один, уставились на меня.

— Отпуск получил? — спросил дежурный.

— Больше!

Дежурный в недоумении пошевелил губами и, так и не придумав поощрения, которое могло быть больше отпуска на родину, отвернулся к своим телефонам. А я побежал искать Игоря Курылева.

— Молодец! — сказал ему, хлопнув по плечу. — Так и знал, что сам расскажешь начальнику.

— Да я не хотел, — замялся Игорь и смешно сморщился, отчего все веснушки на его круглом лице еще больше потемнели. — Он сам откуда-то узнал. Чего уж было, пришлось рассказывать.

Моя восторженность сразу оплыла, как рисованная красота девушки, попавшей под дождь. И все перевернулось. Простые слова начальника показались снисходительными намеками, улыбки — усмешками. Значит, он знал, кто первый начал разносить тайну? Я сказал Тане, Таня — Нинке, Нинка — отцу. Но не бежать же объясняться? Тем более что у меня имелось четкое задание начальника, от которого мне совсем не хотелось отказываться. Оставалось сделать вид, что все в порядке, и замаскировать свое смущение повышенной активностью.

Я дозвонился до Тани, потребовал, чтобы она бросала свои уроки для более серьезного дела — для встречи с нами. Таня сначала рассмеялась, потом обиделась. Но, узнав, в чем дело, согласилась выйти на пару минут показать дом, где живет Чупренко.

Оказалось, что этот дом я и сам мог найти с закрытыми глазами. Жила в нем двенадцатилетняя девчонка по имени Воля, которую на заставе все хорошо знали и называла не иначе как Волчонком, потому что была она хуже любого мальчишки, лазала по границе, совсем не считаясь с нашими пограничными правилами. А еще мы называли ее «нашим проверяющим»: не проходило месяца, чтобы по ее милости не поднималась «в ружье» тревожная группа. То Волька наследит, где не надо, то удерет купаться, переполошив всю заставу. Она и внешне походила на мальчишку — длинная, худющая, с короткой прической. Сколько я видел ее, всегда щека у Вольки оттопыривалась: чаще за щекой была конфета, а то просто камешек или еще какая «детская драгоценность». Отца у Вольки не было — бросил еще до ее рождения. Мать работала бригадиром в колхозе и всегда была занята. Воспитанием девочки занимался ее дед, тот самый Семен Чупренко. Но воспитатель он был своеобразный: считал, что мир вокруг правильный и воспитывает лучше всякого педагога. Короче говоря, он просто не обращал внимания на внучку, и она росла сама по себе, делая что ей вздумается, верховодя и мальчишками и девчонками.

Похоже было, что «педагогическая теория» Семена Чупренко оправдывалась. Несмотря на беспокойный характер, а может и благодаря ему, Вольку все любили. Потому-то в карманах ее мальчишеских брюк всегда были конфеты.

Все это я знал из Таниных рассказов, которую возмущал такой метод воспитания. Меня же это смешило. Разумеется, если разговор происходил не сразу после того, как по вине Волчонка нас среди ночи поднимали «в ружье». Всегда ведь относишься с юмором к тем заботам, которые тебя не касаются.

И на этот раз я увидел Вольку с конфетой за щекой. Торопливо, словно боясь, что мы помешаем, она сунула за щеку еще одну конфету, смяла, отбросила обертку и уставилась на нас настороженными круглыми глазами.

— Чего ты испугалась? — ласково спросила Таня.

— И не думала, — с вызовом сказала Волька и, смешно пошевеливая бедрами, что, вероятно, означало полную независимость, прошла за угол дома. И тотчас выглянула оттуда, наблюдая за нами.

— Семен Иванович дома?

Она пожала плечами и ничего не ответила.

Чупренко сам увидел нас в окно, стуча протезом, вышел навстречу, морщась в улыбке, пригласил в дом.

— Мы к вам, Семен Иванович, — сказала Таня. — Вы ведь п-первый старожил в п-поселке, скажите, не помните ли такого человека — Ивана К-Курылева? До войны он тут н-на заставе служил.

— Курылева-то? Как же его не помнить, как же! — обрадовался Чупренко. — Курылева да не помнить! Геройский был человек, геройский.

Мы переглянулись.

— А что вы о н-нем помните?

— Да все. Старое-то лучше помнится. Куда вчера очки задевал — вышибло, а старое — вот оно…

— Ой, ребята, б-бежать мне надо, — спохватилась Таня. — Но ведь вы расскажете, п-правда?

— Хороший был человек, хороший, — без прежнего воодушевления заговорил Чупренко, проводив Таню глазами. — Помню, еще за Анной Романько ухлестывал. Свадьбу собирались играть, а тут война. Красивая была Анна-то, вот как ваша учительница. Они ведь сродственницы.

Игорь даже, привстал, услышав такое, и расцвел, покраснел весь. Ясное дело, ему эта родственность показалась знаменательной: не удалась любовь одному Курылеву, так, может, удастся другому! И он принялся расспрашивать об этой родственной связи.

— Семен Иванович, — прервал я Игоря, — а не помните ли вы катер в нашей бухте? Он тут в сорок первом разбитый на камнях сидел.

— Как не помнить! Он тогда же и утонул, как Иван тут объявился.

Игорь побледнел, уставился в пол.

— Что же, сам и объявился?

— Сам не сам — не знаю. А только ночью пошел немецкий патруль к берегу, ан нет, не пускают. Мы было обрадовались, когда стрельба началась, думали — наши пришли. А наших-то было всего ничего — один Иван. И откуда он только взялся?!

— Значит, он стрелял?

— А что делать, когда обступили. Был тут гауптман Кемпке, прямо пеной изошел, пока кричал на своих. А они только сунутся, глядишь, кто-то уж лежит. Метко стрелял Иван, это я еще по довоенному знал.

Теперь мы с Игорем переглядывались поуверенней. Все-таки свидетельство: если отбивался, значит, не попал в руки немцев, не предал. И значит, приврал тот, кто писал «быль».

— А вы уверены, что это был именно Иван Курылев? — осторожно спросил я.

— Да ведь назвался.

— Кому?

— Немцам. В переговоры вступил. Сказал, что утром в поселок придет, сдастся. А утром немцы сунулись, а он их пулеметом… Ну а потом я его и сам видал.

— Убитого?

— Зачем? Парламентером к нему ходил… Чего вы уставились? Гауптман Кемпке приказал. Велел записку передать, ультиматум, значит. — Чупренко постучал кулаком по твердому колену. — Тогда у меня своя нога-то была…

Слова обрушивались на нас, как лавина. Не успеешь опомниться от одной новости, как тут тебе вторая и третья.

— Погодите, Семен Иванович! Какой ультиматум?

— Записку. Я ж говорю: гауптман Кемпке послал. Он тут в поселке главным был. Велел передать в собственные руки обороняющемуся Ивану. Я и пошел с той бумагой, как с белым флагом.

— А что в бумаге?

Он посмотрел на нас снисходительно, как на детей.

— Если вы думаете, молодые люди, что у гауптмана Кемпке можно было своевольничать, так очень даже ошибаетесь.

— Испугались?

Спросил я это, может, самую малость с ехидцей, потому что непонятно было, как это держать в руках такую бумагу и не заглянуть в нее.

Чупренко очень точно уловил это мое ехидство, сразу взъерошился весь, вскочил, забегал по половику, задевая протезом за стулья. На полу лежали, резко контрастируя с сумрачной хатой, полосы солнечного света. И это мелькание из солнца в тень и обратно еще усиливало впечатление его нервозности и суеты.

— Вот что, молодые люди, молодые, да ранние, если думаете, что я пособником немцев стал, так идите вы отсюдова, идите и идите…

— Нельзя же так, — возмутился я. Но было уже поздно.

— Идите и подумайте дорогой, что есть храбрость, а что — глупость. Я и тогда постарее вас был. Пусть-ка приходит ваш начальник, он уж поймет, ему и расскажу.

Наша экспедиция позорно проваливалась. Страшно было подумать, что скажет начальник заставы, когда мы доложим об этом инциденте. А может, ничего не скажет, только посмотрит с укоризной, что ничуть не легче. Может, даже и тяжелее, потому что всегда тяжко, если тобой недоволен человек, которого ты уважаешь.

— Извините, Семен Иванович, — промямлил я. Но он уже ничего не хотел слушать. Покружив вокруг стола и сбив все половики, он нырнул в соседнюю комнату и затих там.

— Н-да, выяснили! — со злостью сказал Игорь, не глядя на меня. — Надо Таню звать, теперь только она поможет.

Уж не знаю, с чего он взял, что Таня окажется красноречивее нас. Наверное, все время думал о ней, вот и сказал. Но, странно, меня как-то не задела эта мысль. Может, потому, что я уже придумал, как обойти строптивого Семена Чупренко.

— Надо разыскать окоп, в котором был Иван. Раскопаем, гильзы найдем, может, и оружие…

У меня не повернулся язык сказать, что там же могут оказаться останки и самого Ивана. Если он погиб в своем окопе, то там его и закопали.

— Как мы найдем? — сказал Игорь.

— А я покажу, — послышался нервный тонкий голосок. В углу сидела Волька, про которую мы совсем забыли за разговором, сосала свою конфету.

— Откуда ты знаешь?

— Дедушка говорил. Ходили купаться в бухту, он и говорил. Я еще гильзу нашла. — Она стремительно нырнула под кровать, громыхнула там каким-то ящиком и протянула нам позеленевшую помятую гильзу, каких теперь не увидишь на заставе, — большую, с узким горлышком для пули.

— Ух ты, молодчага! — Обрадованный, я схватил Вольку за узкие плечи, но она вырвалась и отскочила, словно ее собирались укусить.

Торопясь и толкаясь, мы вышли на крыльцо. И тут услышали голос Чупренко, выглядывавшего в форточку:

— А чего вы вспомнили его, Ивана-то?

Это был резонный вопрос, и странно, что он не задал его в самом начале разговора.

— Это мы и собирались сказать, да ведь вы сами не захотели слушать, — сказал я елейным голосом.

— Не захотели, не захотели, — проворчал Чупренко, через минуту выходя на крыльцо. — Али нашли чего?

— Нашли. Родственника. Вот он — Курылев.

Чупренко скептически оглядел Игоря с ног до головы и сказал, обращаясь к нему:

— Ну пошли, раз так, покажу.

Мы шли по поселку своеобразным строем: впереди Чупренко, за ним мы с Игорем, дальше Волька с гильзой в кулаке. На нас оглядывались, спрашивали, посмеивались: что, мол, такое натворил Чупренко, что его ведут пограничники? Мы проходили молча, но у Вольки язык был не завязан, и она, не останавливаясь, охотно разъясняла, что приехал родственник убитого в войну пограничника, и теперь они идут искать его могилу. Такое сообщение, необычное в тихом поселке, привлекло внимание, и к окраине мы подошли уже с порядочным эскортом мальчишек. И только там, на окраине, я вспомнил предупреждение начальника заставы не разглашать пока истории с Иваном. Но теперь тайны больше не существовало, и нам оставалось только одно: самим лишить эту историю ореола тайны и тем исключить слухи.

Громко, чтобы все слышали, я начал рассказывать про катер, упуская, разумеется, все лишнее. Чупренко слушал вполуха. Так мне казалось, потому что он был возбужден, то и дело оглядывался. Иногда забегал вперед и шагал задом, смешно дергаясь, прихрамывая на своем протезе. И поминутно перебивал.

— Значит, не утонул катер-то? А чего они Ивана оставили?

Ответ на этот вопрос мы и сами хотели бы знать. Уж я думал: может, матрос, которого посылали за Иваном, просто испугался, что уйдут без него, и вовсе не искал? Никак не укладывалось в сознании, что так вот просто взяли и бросили товарища на верную гибель.

За окраиной поселка начиналось поле, полого поднимавшееся к морю. Оно было еще по-зимнему серым. Кое-где росли упругие мелкие кусты, и повсюду были разбросаны белые камни, похожие издали на высушенные ветром кости сказочного древнего побоища.

Чупренко провел нас по окраине поселка и свернул на знакомую дорогу, ведущую к бухте. Теперь говорил он, торопясь, словно боясь не успеть, рассказывал, как шел этой степью, думая только об одном: чем бы помочь Ивану. Была б винтовка — залег бы рядом и принял бы вместе с ним геройскую смерть. Но не было винтовки, и он надумал только одно: договориться с Иваном о совместном плане действий. Что ночью он устроит в поселке какую-нибудь заваруху, пожар там или еще что, а Иван чтоб уходил куда-нибудь. Только когда увидел Ивана, понял: не уйти ему — израненный весь, лицо черное от пыли и крови, а правая рука висит плетью, перебитая.

Он притопывал протезом, и желтый ботинок его левой ноги сухо стучал об окаменевшую дорогу.

— Закурить попросил. Был у Ивана кисет, да развеяло табак по табачинке, когда осколком ударило. Ведь из миномета стреляли, когда так-то не смогли. Отдал я ему все, что было в карманах, стал свой план объяснять, да Кемпке, видно, в бинокль подглядел, саданул из пулемета. Очнулся я только на третий день в поселке, бабы уж хоронить собрались. С тех пор и стучу этой деревяшкой.

Он похлопал себя по протезу, остановился, осматриваясь, и шагнул вправо от дороги, полез по склону к кромке обрыва.

— Вот здесь, кажется. Позасыпано все, уж и не найдешь.

Со склона хорошо просматривалась дорога, видно было бухту и каменную гряду, отсекавшую ее от моря. Но само море скрывала пологая выпуклость над обрывом. Мне подумалось, что пограничники, копавшие окоп в начале войны и ждавшие нападения с моря, должны были выбрать позицию повыше. Я поднялся туда, к кромке обрыва, увидел спокойную ослепительно синюю даль. В другой стороне, метрах в сорока, проходила дорога. Отсюда она была видна вся до самого поселка, белевшего вдали россыпью одноэтажных домиков. С той стороны к дороге подступал крутой склон, ближе к бухте он становился отвеснее. И бухта тоже была видна, но каменную гряду скрывал острый выступ горы. Этот выступ, закрывший то место, где был катер, и убедил меня, что остатки окопа надо искать не там, а именно тут. Иначе бы Иван мог все видеть. Темны ночи зимой, но насмотрелся я на них за ночные дежурства, знал, что можно разглядеть во мраке, а чего нельзя.

— Может, здесь? — спросил я.

— Кто его знает, столько лет прошло.

Все неясности давней «были» вдруг сомкнулись между собой, образовав кольцо логически связанных фактов. Иван, вышедший в охранение, вспомнил про удобную позицию и занял ее. Матрос, посланный за ним, не зная об этом, шел по дороге, шел, несомненно, крадучись и поэтому не обнаружил Ивана.

— Вот тут и будем копать, — сказал я, остановившись возле оплывших неровностей на склоне, напоминавших давний окоп.

— Сейчас? — испуганно спросил Игорь.

— Кто и когда будет копать, это решит начальник. Наше дело доложить.

И подумал, что надо попросить начальника заставы отправить Игоря в наряд или еще куда-нибудь, чтобы не мешал при раскопках. Разрывать могилы вообще удовольствие небольшое, а под вздохи родственников — и совсем невозможное.


За что я люблю жизнь на заставе, так это за покой. Вроде бы откуда ему взяться? Ведь говорят же: граница не знает покоя. Только, бывает, вспоминаю гражданку и своего отца. Как часто приходил он домой взъерошенный, нервный. То у него конец квартала, то комиссия или еще что. И у нас бывают комиссии. Одни итоговые проверки чего стоят. А если на границе что случится! И в дополнительные наряды мы ходим, и по учебным тревогам бегаем. А ведь еще надо подтянуть огневую, строевую, физическую, специальную пограничную подготовку…

Все бывает на границе, все, кроме пустой суеты. Уверенность, пожалуй, первое слово, которым можно определить пограничную службу.

Вот и теперь: выстрел на границе — ЧП, нарушитель — ЧП. А вечер на заставе — как и всегдашний вечер: свободные от службы ребята весело режутся в волейбол на едва подсохшей площадке.

— Именинник пришел! — заорал Костя Кубышкин, мой тезка, языкастый парень, который почему-то не терял момента, чтобы подковырнуть меня. Как, впрочем, и я его тоже. — Отпускной чемодан приготовил?

— Не задержимся.

Он послал в меня мяч. Я отбил его так, чтобы сбегал подальше. Но Костя не сразу побежал, еще оглянулся, крикнул с веселым злорадством:

— Там тебе во-от такой отпускной выписали!

Это звучало подозрительно, и я замаялся. Краткосрочный отпуск на родину, конечно бы, не помешал. Только прежде я о нем не думал, чтобы не спугнуть «птицу счастья». А теперь начал думать. Ведь не было еще случая на заставе, чтобы за обнаружение нарушителя не предоставлялся краткосрочный отпуск.

Помаявшись, решил ускорить развязку и прямо спросить обо всем у начальника заставы. Тем более что все равно надо было идти докладывать.

Теперь я начал мучиться оттого, что Игорь куда-то пропал. Все, кого я спрашивал о нем, говорили, что он только что был тут. Был да сплыл. Тогда я сам постучался в дверь канцелярии и увидел Игоря мирно беседующим с начальником.

Игорь рассказывал о наших поисках. Рассказывал совсем не так, как собирался говорить я. По его выходило, что мы вроде бы совсем ни при чем, что главный герой — Семен Чупренко. А раз так, то благодарности не жди. И продолжения поиска — тоже. Чего искать, когда все найдено и подтверждено!

Я слушал и удивлялся: дурак он или сроду так? Ведь и неверно, что все найдено, есть только предположения. Надо бы еще походить по высотке со щупом, оглядеться. И надо бы Таню привести туда, посоветоваться. Может, даже вечерком привести, чтобы легче было вообразить себя на месте Ивана Курылева, понять его действия и тем точнее определить место его окопа, его гибели.

Я не хитрил, ну, может, самую малость был себе на уме. Но начальник, когда я начал выкладывать ему эти свои соображения, только свел свои тяжелые брови в одну линию.

— Еще походите. Даже и с Таней.

До Игоря, видно, только теперь дошел его промах, сидел, хлопал глазами. Это была его привычка: когда волновался, часто жмурился, словно подмигивал обоими глазами.

— Что ж, завтра воскресенье, завтра и начнем раскапывать, — сказал начальник заставы. — Идите отдыхать.

Он опустил голову к своим бумагам на столе еще до того, как мы повернулись кругом. Мы безукоризненно проделали эту солдатскую процедуру, и Игорь сразу шагнул. А я задержался на мгновение, снова повернулся и, словно ненароком, толкнул плечом дверь, чтобы закрылась.

— Товарищ капитан, разрешите вопрос?

Он поднял глаза, в которых больше было удивления, чем интереса.

— Вчерашний задержанный в самом деле был нарушителем или как?

— Для вас это не имеет значения, — сказал он. — Нарушитель есть нарушитель. — Подумал и добавил: — Это был обычный турист, незнакомый с пограничными правилами.

— «Подснежник»?

— Кто?

— Первый турист. Мы их так называем.

Он усмехнулся и уже с любопытством посмотрел на меня.

Я хотел высказать сомнение, что, мол, больно рано появился первый «подснежник» в этом году. Да и готовил же он надувную лодку, сам видел. Но начальник опередил меня:

— Спать собирался на камнях у моря. Расстилал спальный мешок.

— Ясно, товарищ капитан. — Ругнув про себя всех этих чудиков, которым не спится дома, я щелкнул каблуками. — Разрешите идти?

— Минуточку.

Начальник заставы все думал о чем-то, глядя на пряжку моего ремня. А я маялся, жалея, что не вышел вместе с Игорем. Начальник, каким бы хорошим он ни был, все равно начальник. Дел у него невпроворот, а людей для выполнения разных поручений всегда не хватает.

— Хочу поручить вам одно дело, — сказал он, и я чуть не засмеялся своим мыслям, так они точно пришлись.

Но то, о чем он заговорил дальше, сразу излечило меня от желания улыбнуться. Я слушал и вспоминал свою бабушку, которая говорила в аналогичных случаях, что, мол, есть бог, все-таки есть.

— Не исключено, что выстрел на границе — дело рук кого-то из местных мальчишек, — сказал начальник. — Сходите в поселок, поговорите с ребятами об умении стрелять и прочем. Прямо не спрашивай, чтобы не напугать, больше слушай, раззадоривай их.

Я даже не заметил, как он перешел на «ты», что означало высшую степень доверительности.

— Для отвода глаз пригласи кого-нибудь, хотя бы мою Нину. В крайнем случае, иди один.

Это было всем заданиям задание. Такие я готов был выполнять хоть каждый день. Только вот Нина на этот раз была мне совсем ни к чему.

Ребята во дворе все еще прыгали на волейбольной площадке. Я дождался, когда Костя Кубышкин погасит свою коронную свечу и подобреет, отозвал его в сторону, поднял обе руки в знак примирения и покорности.

— Чего надо? — спросил догадливый Костя.

— Нину хочешь увидеть?

Костя был первый Нинкин воздыхатель, и, хоть никогда не говорил об этом, она — вот ведь женское чутье! — отлично все понимала и жмурилась, как кошка, когда Костя начинал фланировать вдоль забора, заглядывая в щели и не решаясь позвать ее, сидевшую на своей скамеечке, врытой по другую сторону забора.

Обычно хитроватый и подозрительный, Костя совершенно терял эти свои способности, когда речь заходила о Нине. Ее именем Костю можно было «купить» даже в день всеобщих розыгрышей — первого апреля.

Мы дошли с ним до калитки, через которую ходил домой начальник заставы, и я крикнул Нину.

— Ну, — сказала она, появившись на пороге и небрежно прислонившись спиной к косяку.

— Сегодня ты на весь вечер поступаешь в мое распоряжение.

Я нарочно сказал это с вызовом. Костя насторожился, а Нина, как я и предполагал, взъерошилась.

— Чего это ты раскомандовался?

— Приказ начальника заставы.

— А я присягу не принимала.

— Значит, отказываешься? Вот и отлично.

Оставив удивленных, ничего не понявших влюбленных у калитки, я помахал им рукой и побежал по знакомой троне к поселку, раздумывая на ходу, где теперь может быть Таня: в школе или дома?

Но задача, поставленная мне, все же оставалась задачей, которую надо было выполнять в первую очередь. Поэтому, увидев трех шагавших посреди улицы мальчишек, я направился прямо к ним. Ребята были заняты делом, которое предпочитают всем делам деятели этого возраста, — фланировали по поселку, ища знакомств и общений.

— Мальчики! — бодро крикнул я. — А где теперь можно разыскать учительницу Татьяну Аверину, в школе или дома?

— В магазине, — басом ответили мальчики.

— Чего она там делает?

— Русский преподает.

Им хотелось позубоскалить. А я ломал голову, как бы разговорить этих оболтусов. Чтобы ничего не сказать, а все выспросить. Никогда я не жаловался на свой язык, всегда мне говорили, что он подвешен как надо. А тут заело. Поскольку теперь надо было не просто болтать, а выполнять задание.

— А… в ЮДП вы состоите?

— Состоим.

— А стрелять умеете?

— Из охотничьего, — ответил один. — У моего брата есть.

— А из боевого? Сумеете?

— Сумеем.

Куда-то не туда меня заносило. Какой мальчишка скажет, что не сумеет!

— А приходилось?

— Не-а, вы только обещаете.

— Мальчики, — сказал я, еще не отдавая отчета своим словам. — Мне поручено провести с вами занятия по стрельбе. На кого из ваших поселковых я мог бы положиться? Кому приходилось держать в руках настоящее оружие?

Ребята переглянулись, пожали плечами.

— Ладно, до встречи на стрельбище, — сказал я и пошел по улице, ища глазами еще кого-нибудь и жалея, что у меня нет ничего этакого, скажем, ракетницы. Чтобы пальнуть над домами и собрать всех пацанов сразу.

Свернув очередной раз за угол, я оказался перед магазином — большим белым одноэтажным домом со стеклами во всю стену, над одной половиной которого было написано «Гастроном», над другой — «Промтовары». Как ни были запылены окна, я все же увидел свою Таню, рассматривавшую шляпки в «Головных уборах». Она делала это с таким напряженным вниманием и такой осторожностью, словно перед ней были живые и очень нежные существа.

— Кому это мы хотим понравиться? — спросил я, неслышно подойдя к ней.

— Себе, конечно, — ответила Таня, ничуть, казалось, не удивившись моему появлению.

— Какой эгоизм!

— Нравиться — в-возвратная форма глагола.

— С мягким знаком слово или без?

— Ск-кажите на милость, мы еще не забыли школьных уроков.

— Теперь я русский зубрю заново. Чтобы разговаривать с некоторыми учительницами на одном языке.

Вскоре у меня в руках оказалась Танина сумочка и стопка тетрадей. Тетради все время разъезжались, и мне приходилось нести их, по-учительски прижимая к груди. Был вечер, тихий, по-летнему теплый, и я изрядно парился в своей шинели, обязательной по еще не отмененной зимней форме одежды.

— Сегодня я на весь вечер в вашем распоряжении.

— Поощрение?

— Так точно. Для нас обоих.

— А мы, од-днако, самомнительны.

— Что поделаешь — служба.

— Служба? — переспросила она, подозрительно оглядев меня.

— Как говорила моя бабушка, «не заслужишь — не поедешь».

Я выкручивался как мог. Всегда так с моим языком: сначала брякнешь, потом оправдываешься.

— Уд-дивительная у вас способность запутывать с-серьезный разговор, — сказала Таня. — Жонглируете слов-вами, независимо от их смысла.

— А у нас разве серьезный разговор?

— Вы, по-моему, н-не умеете серьезно-то.

— Давайте попробуем.

Тем временем мы дошли до Таниного дома, сели на скамью у ворот, упрятанную под голые нависающие ветви, разгородились стопкой тетрадей.

— Я-то думала: хоть в-вы новенькое скажете, — вздохнула она.

— Новизна относительна.

— Как м-мода?

— Мода?! — обрадовался я.

Это был мой конек. О моде я мог говорить хоть до утра, потому что ненавидел ее как мог. Эта капризная и непостоянная дама, сколько помню себя, никогда не хотела со мной знаться. В десятом классе была у нас королева школы — Альбина Комаровская, этакая фифа из журнала мод. Парни ходили за ней табунами, и я в том числе. Но, большая модница, она не удостаивала меня даже взгляда. Только потому, что, в отличие от главного ее поклонника Вольдемара Сурикова (так он себя величал), я никак не мог уразуметь, чем длинная прическа лучше короткой, зачем надо часто гладить штаны, почему так уж необходимо беречь ноготь на мизинце. Она презирала меня за мое недомыслие, а я понемногу научился презирать ее, усвоив тем самым известную истину, что от любви до ненависти — один шаг. С тех пор мода всегда представлялась мне в виде деспотичной Альбины. С которой, хочешь не хочешь, приходится сидеть в одном классе.

Тогда же я усвоил, что на все есть своя мода — на ботинки и авторучки, на штаны и галстуки, на прически и мысли, даже, говорят, на лекарства и болезни. Есть мода и на книги. То мы начинаем повально увлекаться фантастикой, то жаждем критического реализма. Возможно только книги о путешествиях и приключениях не так подвластны моде. Потому что они напоминают об играх нашего детства, о юношеских мечтах, о необычайном. А по отношению к своему детству мы не меняемся. С годами только набираемся скепсиса.

— Вы рассуждаете, как человек, много п-поживший, — сказала Таня, когда я умолк, чтобы перевести дух.

— О да, я много пожил! Иногда мне кажется, что я живу тыщу лет, что все уже позади. Ведь не числом же лет измеряется жизнь?! Иногда я думаю, что современный гомо сапиенс живет не в три раза дольше, чем гомо сапиенс каменного века, а может, даже в сто раз. Целое племя тогдашних дикарей за всю свою жизнь не видело, не узнавало, не переживало столько, сколько один-единственный наш великовозрастный юнец с гитарой. И если мы в свою очередь называем его дикарем, так это по нашим меркам ценностей, предполагающим особую тонкость и многогранность чувств…

Таня рассмеялась. Это был очень даже доверительный смех. И я отважился, протянул к ней руку. И она тоже протянула ко мне руку. Как потом выяснилось, лишь передразнивая меня. Но любой парень на моем месте расценил бы ее жест совсем иначе. И я взял ее за тонкие пальцы, холодея от собственной решимости, потянул к себе. И она вроде не сопротивлялась.

Но тут перед нами невесть откуда взялась Волька. Постояла, брезгливо передернула плечами.

— Целуетесь?!

— Что ты выдумываешь? — вскинулась Таня.

Волька демонстративно, с вызовом, отвернулась и пошла, на ходу разворачивая очередную конфету. Смяв обертку, она обеими руками скатала ее в жгутик и бросила на дорогу.

И тут меня как ударило. Ведь я уже видел недавно точно так же смятую конфетную обертку. Ту самую, которую нашел в кустах пронырливый Гром. Я искал мальчишку, совсем забыв, что в наше время полная эмансипация зацепила также и девчонок.

— Волька! — заорал я. — Постой!

Но мой крик только подстегнул ее, она пустилась бегом и скрылась за углом.

— Что эт-то вы за ней п-побежали? — с хитрой усмешкой спросила Таня.

— Да так.

Я думал, как бы теперь поделикатнее удрать. Потому что надо было поскорее доложить начальнику заставы о своих подозрениях.

— Таня, мне срочно надо на заставу, — сказал я, так ничего путного и не придумав.

Она вроде ничуть не удивилась, сказав подчеркнуто равнодушно и даже заикаясь не больше обычного:

— То в-весь вечер своб-бодны, а то — надо б-бежать?

— Я же пограничник.

— Знаю, что не к-космонавт.

Я ничего не ответил и пошел прочь. Так-таки взял и пошел, зная, что Таня мне никогда этого не простит. Но почему-то даже не сожалел. Заслоняя все, маячила передо мной тревожная и зовущая версия: револьвер прячет Волька! И я уже ничуть не сомневался в этом. Только удивлялся: как раньше не додумался? Конечно же, на такое не был способен ни один мальчишка в поселке. Только Волчонок.


Странно, но первой команды я не слышал. Проснулся оттого, что в глаза ударил яркий свет, такой непривычный в нашем спальном помещении. Думал, уже день, но тяжкая истома во всем теле говорила, что спал я совсем немного, гораздо меньше, чем собирался спать, когда ложился. До сознания доходил какой-то шумок, он то проваливался, то вновь усиливался, смутно беспокоил, требовал чего-то. Мне чудилось, будто я тону, выныриваю на шум и свет и снова с головой ухожу в темную, глухую трясину. И снова тороплюсь вынырнуть, боясь этой заволакивающей, усыпляющей бездны.

— Застава, в ружье!

Я даже обрадовался, поняв наконец, в чем дело, вскочил, не открывая глаз, протянул руку, схватил штаны, лежавшие рядом на табуретке, рванул их на себя, крутнул портянки, сунул ноги в сапоги и вскочил. На потолке горели все плафоны. В дверях стоял дежурный по заставе сержант Поспелов и собирался третий раз подать команду. Все пограничники топтались возле своих коек. Мой сосед Костя Кубышкин, еще не проснувшийся, ловил штанину, никак не мог попасть в нее. И я понял, что проснулся не позже других, и еще успел удивиться, каким долгим может быть одно-единственное мгновение перехода от сна к бодрствованию.

— Застава, строиться! Без оружия!

Я облегченно вздохнул: если строиться да еще без оружия, значит, ничего особенного не произошло и можно не слишком торопиться. Я даже чуток обиделся, что без нужды подняли в такую рань. Хотя что такое рань, а что позднота, совсем уж забыл за два года службы. Дома я мог спать только по ночам, да и то если ложился попозже. Здесь спал преотлично в любое время. Обычно на заставе с этим не обижали: положено восемь часов — начальник заставы сам следил, чтобы не было недосыпов. Он говорил, что это необходимо для боеготовности. Да и все мы понимали: какая бдительность, если идешь и зеваешь? Но тот же самый заботливый начальник заставы время от времени становился неузнаваемым: поднимал «в ружье» и днем и ночью, устраивал нам, невыспавшимся, долгие кроссы в полном боевом. Странно было: машины стояли во дворе под навесом, а мы бегали как ненормальные по горным дорогам. Это в наш-то век техники?! А начальник опять говорил: для боеготовности. «Техника техникой, — говорил он, — а что как она сломается?»

Обычно мы как бы предчувствовали приближение таких периодов учебных тревог. Есть, например, у птиц биологические часы. Почему же человеку не выработать у себя что-то подобное? Обычно тревоги врасплох не заставали. А эту я начисто прозевал. И, вслед за всеми выбегая на плац, не в силах успокоиться от неожиданности, все чувствовал какую-то внутреннюю дрожь. Но, увидев старшину, непривычно мятого, тоже невыспавшегося, и начальника, застегивающего китель, я понял, что тревога всех застала врасплох, а значит, она все-таки настоящая. И это вдруг успокоило, и сонная вялость улетучилась, будто перед этим спал все свои положенные восемь часов. И я увидел небо, чуть розовеющее над морем, и одинокую тучу со слабо подсвеченной нижней кромкой, и влажную от ночного тумана крышу навеса, под которым уже гудел стартером наш заставский «зис».

— Пожар на седьмом участке! — коротко сказал, как скомандовал, начальник заставы. — Забрать топоры, лопаты, весь инструмент, какой есть. Бегом!

Теперь и совсем все стало ясно. Ясно и спокойно. Недаром еще Суворов говорил: каждый воин должен понимать свой маневр. Понимаешь — значит, знаешь, что делать, значит, ты смел и инициативен. Мы разбежались по двору и через пару минут все уже были в кузове машины, вооруженные, словно какие повстанцы, кто чем. Но это, наверное, только со стороны так показалось бы, каждый из нас знал свое противопожарное оружие не хуже боевого и был полой уверенности в окончательной победе.

Машина вылетела за ворота и помчалась по знакомой дороге к вышке. Мы вытягивали головы в надежде увидеть впереди огонь и дым, но ничего не видели, разве только белесый туман над дальним сосняком.

Остановились неподалеку от того места, где накануне искали гильзу.

— За мной! — крикнул начальник заставы, выскочив на дорогу.

Мы побежали за ним привычным темпом кросса, бежали молчаливой толпой, лавируя между сосенок и колючих кустов и недоумевая: где же он может прятаться, этот пожар, если не видно ни огня, ни дыма?

Но оказалось, что были и огонь, и дым, что во всем виноват ветер, гнавший их в другую сторону — под обрыв. Правда, и того, и другого было настолько мало, что казалось, один пограничный наряд, с остервенением топтавший дымившуюся землю, вполне с ними справится. Но и после того, как мы все кинулись на поляну, дыма не убавилось, он все сочился из сухой травы, из-под кустов. Мне даже показалось, что его стало больше, и я крикнул об этом старшине, который топал рядом, не жалея своих хромовых сапог.

— Дыма больше — огня меньше, — крикнул он. — Глядите за струйками, которые без дыма!

Я не понял, о чем он говорит, и остановился с очередным вопросом. И тут сам увидел огонек, струйкой метнувшийся к ближайшей сосне. Он был настолько мал, что я не придал ему значения. Но, вспрыгнув на сосну, огонек тотчас превратился в огонь, побежал по сухой коре. Я сбивал его сапогами, бил по коре лопатой, но он был проворней меня, ускользал на другую сторону ствола и там забирался выше. И тут я почувствовал настоящий страх. Подумал, что вот сейчас огонь вспорхнет в крону, и тогда его не достать никакой лопатой — побежит по верхушкам, не догонишь. И, совсем не отдавая себе отчета, кинулся на сосну, сбивая огонь, чем только мог, даже рукавами своей мигом почерневшей куртки. Я прыгал возле сосны, удивляясь тому, что никто не бежит ко мне на помощь. Мне казалось, что тут у меня самая главная позиция.

Уже потом, когда мы, черные, неузнаваемые, покуривали в стороне и, поглядывая на обгоревшую поляну, радостно вспоминали эпизоды этой короткой схватки, до меня вдруг дошло, что у каждого была своя главная позиция. Поэтому мы и справились с пожаром, что каждый осилил его на своем месте. Так, наверное, бывает в бою: побеждают только тогда, когда побеждают все. Нет в бою не важных позиций, потому что, через любую может просочиться враг.

Всходившее над морем солнце румянило все вокруг. Даже лицо старшины, с грустью оглядывавшего наше обмундирование, выглядело в розовом утреннем отсвете вполне жизнерадостным.

— Ох уж этот седьмой участок! — вздохнул старшина.

И только тут до меня по-настоящему дошло: не слишком ли много событий для одного места? Случайны ли совпадения? Я встал, оглядываясь, и вдруг увидел за обгоревшим кустарником у подножия большого камня черное пятно ниши. Раздвинув кусты, заглянул внутрь. Ниша была неглубокой, в ней лежала россыпь сухой пыльной щебенки. Хотел полезть туда, в эту нишу, да посмотреть. Но тут услышал команду:

— Застава, строиться!

Едва мы вернулись на заставу, как началась обычная наша круговерть, еще ускоренная тем, что старшина определил коротко и ясно: «Привести себя в порядок». Дома такое событие, как тушение лесного пожара, каждого из нас на неделю выбило бы из колеи. Свалив испачканную, порванную одежду на многотерпеливых мам и бабушек, мы ходили бы в кино, пили лимонад или еще что-нибудь, пропускали уроки в школе. Здесь на всё старшина дал два часа. А кому, согласно боевому расчету, надо было на службу — и того меньше.

А потом пришла Таня, подозвала меня к калитке, сказала обиженно:

— Вы что же, заб-были?

— О чем? — взволновался я. Не столько тем, что мог что-то забыть — это со мной бывало, — сколько ее тоном, заставившим меня судорожно соображать: не пообещал ли вчера чего лишнего.

— Там уже м-мальчишки начали к-копаться, а вы все тянете.

— Я тяну?!

Мне хотелось сказать, что сегодня такой день — не до раскопок, но устыдился: ведь и в самом деле не вспомнил о них. К тому же меня обеспокоили эти мальчишки. Разве их теперь остановишь? Найдут старый окоп, разроют, расхватают все…

— Погоди, Танюша, — сказал я, с нежностью погладив ее по плечу. И, даже не обратив внимания на ее округлившиеся от такой фамильярности глаза, побежал в канцелярию.

Начальник и теперь оказался на высоте. Ничего не сказал, только поморщился, когда я напомнил об обещанных на сегодня раскопках. Посмотрел какие-то свои записи и махнул рукой:

— А, ладно, зовите прапорщика.

Через четверть часа мы, все еще неотчищенные, стояли в строю и слушали вдохновенный рассказ начальника заставы об Игоревом письме, без его концовки, разумеется, о наших поисках Иванова окопа, о необходимости произвести раскопки.

Скучать на заставе никому не приходится, но я не знаю ни одного пограничника, которого не мучила бы жажда приключений. Желающих теперь же взяться за лопаты оказалось даже больше, чем лопат. Начальник заставы сам отобрал шестерых, как он сказал, менее занятых по службе. Игорь Курылев тоже оказался в числе «незанятых», что меня вначале удивило — ведь говорил же о его боязни. Но, поразмыслив над этим решением начальника, я согласился с ним: что за анахронизм — боязнь у пограничника?! Боишься или нет, будь добр, если надо, взять себя в руки.

Мы принялись копать, окруженные кольцом поселковых пацанов. Девчонки вместе с Таней и Ниной сидели поодаль на небольшом курганчике, выделявшемся на пологом склоне, боязливо посматривали в нашу сторону. День был совсем уж по-весеннему жаркий, и мы, с разрешения старшины, осуществлявшего, так сказать, административное руководство нашими археологическими изысканиями, разделись до пояса, с удовольствием подставив солнцу свои белые спины. Падкие до подражаний пацаны тоже принялись раздеваться, и вскоре наша толпа на склоне начала напоминать цыганский табор. Старшина походил вокруг, все более хмурясь, и вдруг сердито прикрикнул на пацанов, чтоб отошли подальше.

— Разыгрались, — обращаясь уже к нам, ворчал он. — Это вам не праздник-субботник.

Он явно был недоволен тем, что с самого начала не оценил траурной торжественности момента.

— Это вам не яму копать, — поддакнул я. — Надо осторожно, не торопясь.

Старшина обрадовался поддержке. Как-никак, а я в этот день был кем-то вроде научного руководителя.

— Точно, — сказал он, по-своему поняв мои слова. — Всякое можно выкопать, даже гранату. — И сделал неожиданный вывод: — Всем одеться!

Грунт был слежавшийся, каменистый. Из-под лопат летела белая щебеночная пыль. Но это был все же не скальный монолит, и сразу чувствовалось: здесь когда-то копали.

Еще в школе мне приходилось участвовать в раскопках. Как-то наш историк, раздобыв в музее разрешение, повел нас раскапывать древнее захоронение. Помню, первый штык мы снимали смело, потом перетирали в пальцах каждый комок, чтобы не выбросить с землей чего-либо ценного, а потом и вовсе стали ковыряться щепочками. Помню, как холодели при виде серых человеческих костей и как постепенно этот холод перерастал в нетерпение, в неистовое любопытство. И сознание того, что мы впервые за десять прошедших веков брали в руки найденные черепки и браслеты, наполняло нас ощущением почти мистической важности совершаемого. Будто разрытая могила была окном и мы, минуя бездну веков, заглядывали через это окно в давно минувшее.

И теперь, сказав, чтобы не больно спешили копать, перебирая рассыпающийся щебень, я, как тогда на могильнике, чувствовал волнение и нетерпение и трепетал душой от странного ощущения близости эпох. Будто не три десятилетия назад, а только вчера обрушило взрывом этот окоп, и мы должны, непременно должны найти засыпанного в нем человека.

Пришел Чупренко, остановился на бруствере рядом со старшиной. Волька тоже явилась вместе с ним, постояла, поковыряла ногой землю и пошла к девчонкам, молчаливо сидевшим на холмике. Я смотрел ей вслед и старался угадать: сказала она про револьвер или, как всегда, отнекалась. Я догадывался, почему так поздно пришел Чупренко: видимо, был у него начальник заставы, расспрашивал.

— Чи здесь, чи не здесь? — задумчиво сказал он, разглядывая кучу щебенки. — Тогда ведь тут гильз было, что гальки на берегу.

И сразу пропало мое мистическое предчувствие чуда, и я понял, что волновался главным образом потому, что в этом старом окопе, разрытом уже по грудь, ничто не напоминало о бывшем бое.

— Конечно, не здесь, — сказал Игорь Курылев. Я понял его. Ведь если окоп тот самый, а следов боя нет, значит, Иван попал-таки в руки фашистов. И что бы ни говорил Чупренко, это не снимет тяготевшего над всеми нами обвинения.

— Не было такого длинного окопа, только ячейка, — сказал Чупренко. — Точно помню, Иван коленками в стены упирался. Может, это потом выкопали? Меня-то не было, но, говорят, в сорок четвертом, после освобождения, в поселке наши солдаты стояли.

Мы перестали копать, вопросительно посмотрели на старшину. А старшина уставился на меня, словно спрашивал: что, мол, научный руководитель, обмишурился? Трудно сказать, сколько бы мы вот так играли в гляделки, если бы от курганчика, на котором сидели девчонки, не послышался, взволнованный говор. Мы все повернулись туда и вдруг вздрогнули от леденящего душу вопля.

Я давно заметил, что человек лучше всего определяется его отношением к крику другого человека. Эгоистичные пацаны тотчас кинулись врассыпную. Все мы, стоявшие с лопатами, застыли на месте, не зная, что делать. И только старшину как ветром сдуло — кинулся туда, на крик. Поймал, грубо схватил за плечи бежавшую навстречу Нину.

— Там! — Нина спряталась за старшину, как за столб.

Я сразу подумал, что тоже мог бы побежать и так же вот схватить Таню. Но бежать было уже поздно: паника опадала, как грунт, вскинутый взрывом.

— Там! — твердила Нина. — Ремень…

Смущенная, подошла к старшине Таня. Из ее взволнованного рассказа стало ясно, что произошло. Они спокойно сидели на своем бугорочке, ковыряясь в земле. И вдруг Нина вытянула странный плоский корешок. Наклонилась поближе, чтобы рассмотреть, а Волька как раз в этот момент в сказала, что это ремень того самого пограничника, которого ищут, что он тут и лежит мертвый.

Мы подошли, быстро разрыли остатки ремня и выкопали совсем зеленую, почти черную командирскую бляху со звездой.

— Точно, тут и было, — сказал Чупренко обрадованно. — Еще я подумал: хорошая позиция у Ивана, вся дорога как на ладони.

И в самом деле, с этого места дорога просматривалась лучше. А вот бухту совсем не было видно, только море. Это, наверное, и смутило меня в прошлый раз: как же выбирать позицию, если не видно самого главного — бухты. Но у тех, довоенных, пограничников, должно быть, имелся еще и другой окоп, специально для наблюдения за бухтой. И бугор меня смущал: кто ж на таком пупе окоп копает? И только теперь я подумал, что это не окоп вовсе, не боевая позиция, а прежде всего наблюдательный пункт. А ему самое место — повыше.

Начав копать, мы сразу поняли: точно тут. Вместе со щебенкой с лопат посыпались гильзы, большие, с узким горлышком, довоенные. Мы складывали их горкой на подостланную газету. Скоро рядом с гильзами легли несколько колец с чеками от гранат. Потом нам попался пустой диск старого дегтяревского пулемета и порванная осколком алюминиевая фляга с ясно различимыми, глубоко выцарапанными инициалами «И. К.».

Было странно и страшно держать в руках наши находки, потому что уже не оставалось сомнений, что все это — следы боя. С каждым найденным предметом росла уверенность: не мог человек, вставший один против целого гарнизона без каких-либо надежд на победу, не мог он живым попасть в руки врага.

Нашли мы и ствол пулемета, бесформенный, тяжелый, как палица, с приросшими к нему окаменевшими комьями земли. А вот невыстреленного патрона не было ни одного. Это убеждало: Иван дрался до последнего. Но это же наводило на тревожную мысль: а что было потом, когда патронов не осталось? Тревога росла по мере того, как мы углублялись в землю, потому что никаких останков человека в окопе не было.

Игорь, не спрашивая разрешения, отошел в сторону, сел там и мучился в одиночестве, стараясь не смотреть в пашу сторону и поминутно взглядывая на нас. Копали мы по очереди, осторожно кроша землю, выбрасывая ее руками, потому что с длинной лопатой в узкой ячейке было не развернуться. Старшина и Семен Чупренко коршунами нависли над ячейкой, растирая каждый ком земли. Поодаль терпеливо сидели поселковые ребятишки. Мы копались в земле уже четвертый час, а они все ждали чего-то, не расходились.

И снова подошла моя очередь лезть в ячейку. Я спрыгнул в нее и почувствовал под ногами словно бы подвижный гравий. Копнул лопатой и выложил на бруствер сразу пригоршню гильз. Стало ясно, что это дно ячейки и дальше копать бессмысленно. Я машинально ковырял сразу уплотнившийся грунт, все не веря, не решаясь вылезти из ячейки. Но тянуть дальше было уж совсем нелепо, я выпрямился, огляделся последний раз и увидел в стенке небольшую осыпавшуюся ямку. Покопавшись в ней, понял, что это была ниша, в какие солдаты обычно складывали боеприпасы. Я и копался в расчете найти именно боеприпасы. А нашел массивный потемневший портсигар. Потер его о рукав, а потом, скорее из любопытства, чем на что-то рассчитывая, потянул створки в разные стороны. Портсигар неожиданно легко раскрылся. В нем, сложенная вчетверо, лежала толстая вощеная бумага. Не говоря ни слова, я протянул раскрытый портсигар наверх и выпрыгнул из ячейки. Старшина присел на щебенку, принялся разворачивать ломкий лист.

— Бумага? — оживился Чупренко. — Кажись, та самая, та самая, кажись. Погоди-ка, очки достану.

Он засуетился, шаря по карманам. Краем глаза я видел, как оживились пограничники, сидевшие в стороне, как насторожился Игорь, начал уже вставать, чтобы подойти, посмотреть. А старшина тем временем осторожно приоткрыл листок, чтобы не сломался на сгибах. Но он все равно сломался, раскрылся широко, и я не то чтобы прочел, а как-то сразу охватил взглядом трудно различимые карандашные каракули.

Старшина тут же снова сложил бумагу и захлопнул ее в портсигаре.

— Ничего не разберешь. Надо экспертам отправить. — И подозрительно посмотрел на меня. — Верно говорю?

— Так точно! — машинально ответил я. И лишь после этого удивился странному поведению старшины, потому что написанное на листке было ясным и понятным.

«Любый Иване зачем зря погибать сдавайся немецкому командованию они с нами обращаются хорошо гауптман Кемпке обещал простить тебя и отпустить ко мне твоя Анна Романько».


Ну и денек выдался на мою долю! Не было таких в моей жизни и, наверное, не будет. С утра — пожар, потом — раскопки и эта проклятая записка. А потом и еще чище…

Едва мы вернулись на заставу, как меня вызвали в канцелярию. Там был уже старшина, что-то горячо доказывал начальнику заставы. Когда я открыл дверь, они оба повернулись и посмотрели сурово, осуждающе. И долго молчали, словно придумывали, что со мной делать — поощрить или наказать.

— Записку читал? — наконец спросил начальник. — Что в ней?

Я слово в слово пересказал содержание. Всю ведь дорогу думал об этой записке, и если вначале улавливал только смысл, то потом она вся восстановилась перед глазами. Как фотоснимок, который видел мельком и который после долгих воспоминаний врезался в память единым цельным образом. Восстановилась до каждой запятой. Впрочем, ни запятых, ни вообще каких-либо знаков препинания там, не было. Из чего можно было заключить о «высокой» грамотности «соблазнительницы Анны».

— Во глаз! — восторженно сказал старшина. — Пограничный глаз. Я и прочесть как следует не успел, а он — сразу.

— Ну, что скажете? — спросил начальник. — Ведь она приходится теткой вашей Тане.

Вот те на! Я пришел сюда выслушивать, а мне высказываться велят. Что я могу сказать?

— Кто еще знает о записке?

— Товарищ прапорщик.

— Только вы двое?

Я понимал деликатность начальника. Верняком, хотел спросить: не проболтался ли? А я, честно говоря, вовсе и не думал секретничать, просто не успел никому ничего сказать.

— Никому ни слова, ясно? — сказал начальник и, задумавшись, посмотрел в окно.

За окном было солнечно и тепло, и я видел, как сержант Истомин, раздевшись до пояса, крутил на турнике свое коронное солнце. Воскресный день давно перевалил за середину, а мне еще предстояла уйма дел. Надо было стирать и зашивать — устранять последствия «героической борьбы с пожаром». И письмо домой собирался написать, на которое уже две недели не мог выкроить минуты. И еще поспать следовало, и за прошлую ночь, и за будущую, поскольку вечером предстояло идти в наряд на ПТН. И еще подумать надо было, хорошенько подумать о Тане и ее тетке Анне.

— Вот что, — после некоторой паузы сказал начальник, — от службы я вас сегодня освобождаю. Опять пойдете в поселок.

Я затосковал. Идти в поселок значило встретиться с Таней. А как с ней разговаривать? Легкой болтовни, к какой я привык, сегодня бы не получилось, а быть с Таней серьезным я просто не умел.

— Задание вчерашнее, — сказал начальник. — Попытайтесь еще поговорить с этим… Волчонком. Она к вам относится… не как к другим. Ясно?

Мне ничего не было ясно. Но я не стал спрашивать, потому что думал о том, как теперь спасти самолюбие гордой Тани. Лучше всего бы взять да сжечь проклятую записку. Зачем ворошить прошлое?! Но мне казалось, что это невозможно. Прошлое уже взяло нас за горло, и просто зажмуриться, не замечать его никак было нельзя. Оно жило, это прошлое, оно надвигалось, словно танк, и единственное, что нам оставалось, — встретить его как подобает — с открытыми глазами.

— Товарищ капитан, — сказал я, — а может, показать Тане записку? Она найдет какие-нибудь старые письма. Сравним почерк, докажем, что это не Анна писала записку.

— А кто ее мог писать?

— Мало ли… Полицай какой-нибудь. От имени Анны. Весь же поселок знал об их отношениях.

— Та-ак! — Он с любопытством рассматривал меня. — А если не докажем? Разворошим поселок, как улей, а ничего не докажем? Ведь ей жить тут, Тане…

Я был подавлен аргументами. Поселковые такие: никто ничего не скажет, но никто ничего и не забудет. И в первую очередь не забудет сама Таня. Как ей тогда жить с этой памятью?


И снова был вечер, снова я шел в поселок, не шел — тащился, больше всего опасаясь встретить по дороге Таню. Прежде я думал, что балагурить и балаганить — мое призвание. «Соврешь — недорого возьмешь», — говорила моя бабушка. И еще: будто мне обмануть — раз плюнуть. Но оказалось, соврать — это одно, а обмануть — совсем другое. Я вдруг с удивлением понял, что обманывать просто не умею. Получалось, что я в своей жизни еще никого и никогда не обманывал…

Поселок был пустынен. Несмотря на воскресенье, все взрослые находились в поле: в наших местах день прозевать — год прозевать, так быстро пересыхает земля. По улицам слонялись одни пацаны того счастливого возраста, когда ходить хвостом за папами и мамами уже совестно, а бегать за девчонками еще неохота, когда все заботы сводятся к борьбе со свободным временем. И снова, глядя на эти группы слоняющихся без дела мальчишек, я подумал, что неплохо бы почаще проводить с ними занятия в группах ЮДП. И нам польза, и родители спасибо скажут. И решил, как разделаемся со всеми заботами, серьезно поговорить об этом с начальником заставы. Пусть хоть мне поручат пацанов, уж я бы им показал, почем грамм солдатского пота…

Встречавшиеся по дороге мальчишки сворачивали ко мне так уверенно, словно я бесплатно раздавал конфеты. Я болтал с ними и посматривал по сторонам. И все больше утверждался в мысли, что надо не убегать от Тани, а искать ее. Проследить, когда она придет домой, и сразу постучаться. И оглядеться там: может, удастся найти образец почерка Анны, ничего не говоря Тане.

Потом я увидел Вольку. И обрадовался, решив выспросить ее и заодно использовать в качестве прикрытия. Сказав, что нужно серьезно поговорить, я провел Вольку на улицу, где жила Таня, выбрал поодаль от ее дома укромную скамеечку, сел и задумался. Надо было сказать Вольке что-то посущественнее. Иначе глупышка глупышкой, а и с ней можно было себя перехитрить.

Волька стояла рядом, колючая, настороженная, глядела мимо меня.

— Эх ты, Волчонок, — сказал я как можно ласковее. — Садись, чего стоишь?

Она передернула острыми плечиками и ничего не ответила. Стояла в двух шагах от меня, тоненькая, стройная. И мальчишечьи джинсы, вытянутые на коленках, и тесноватая в груди куртка, которые, мне казалось, так уродовали ее, теперь были полны изящества и какой-то берущей за душу бравады.

— А ведь ты, наверное, красивая будешь, — сказал я, любуясь ею.

Снова она дернула плечами и вдруг покраснела так, что мне самому стало неловко. И тут же я испугался, как бы она не убежала и не оставила меня одного в этой дурацкой засаде у Таниных ворот.

— Почему ты в ЮДП не состоишь? — спросил я.

— А девчонок берут? — заинтересованно спросила Волька.

— Еще как берут! Во всяком случае, прими мое персональное приглашение.

— А разве вы… с ЮДП занимаетесь?

— С тобой буду заниматься только я.

Черт знает, чего меня понесло. Но уже не мог остановиться, принялся разрисовывать ей прелести занятий в группе юных друзей пограничников, как я сам покажу ей учебный городок, и устрою экскурсию по границе, и свожу на вышку и на наш пост технического наблюдения, где стоит чудо из чудес — прожектор, и покажу место, где обнаружил нарушителя, и сосну, которую спасал от огня…

Как ни был я увлечен рассказом, все же заметил ее встревожившиеся, забегавшие глаза. И сам насторожился.

— Можно тебя спросить кое о чем?

— Ну.

— И ты нукаешь? — изумился я.

— Все так говорят.

— А ты не говори, ладно?

— Ладно, — глухо ответила она, словно это был заговор между нами.

— Скажи, ты в лесу, там, над берегом, когда была последний раз?

— А сегодня утром.

— Утром? — машинально переспросил я. И спохватился: — Никого посторонних не видела? Утром кто-то лес поджег.

— Я не поджигала! — с вызовом ответила она.

Меня кинуло в жар от ее слов.

— Да? — сказал я как можно спокойнее, боясь спугнуть минутную доверчивость. — А от чего он загорелся?

— От газеты.

— От какой газеты?

— От «Пионерской правды». Я хотела пещеру поглядеть…

— Какую пещеру?

— А у камня.

— У камня? Ниша такая за кустами?

— Вы в нее лазили?! — почему-то с испугом воскликнула она.

— Куда там лезть? Она ж неглубокая.

— Да-а, неглубокая. Там дыра такая сбоку, конца не видно.

— И ты туда лазила?

— Не, не лазила. Хотела посмотреть, а газета упала и траву зажгла. Я испугалась и убежала.

Ну вот, теперь все ясно. Так и знал, что это Волька набедокурила. Но, странное дело, я нисколько не сердился на нее. Надо же, такая она пронырливая! Настоящий волчонок…

Тут я увидел Таню с тетрадками, нырнувшую в свою калитку, и похлопал Вольку по плечу:

— Подожди меня здесь. Мы с тобой сходим посмотрим эту пещеру. Возьмем фонарь, хороший, пограничный, и посмотрим.

— Не, не надо.

— Почему?

— Сейчас не надо, — замялась она. — Потом.

— Почему потом?

— Так…

«Ну и Волька! — с неуместным восхищением думал я, направляясь к Таниной калитке. — Наши ребята узнают, по чьей милости сегодняшний недосып, они ей зададут. И так накопилось против нее, а теперь увидят на берегу — нарушила или не нарушила, — все равно задержат. На всякий случай. Чтобы опять чего не натворила».

Но мне не хотелось ее ругать. Она была моим пленным. Говорят, так было даже на фронте: солдат, взявший «языка», берег его пуще самого себя, даже гордился им.

— Вы? — удивилась Таня, увидев меня на пороге. — Проходите, раз уж п-пришли.

— Тань, — сказал я, чтобы только не молчать. — Как вы относитесь к сверхсрочникам?

— Хорошо. А чт-то?

— В мае мне домой. Может, остаться?

— Серьезный вопрос, — улыбнулась она, как мне показалось, насмешливо. И вдруг спросила: — А вам не п-попадет? За то, что ко мне зашли.

— Что вы, наоборот…

— Как это «наоб-борот»?

— Ну… — смутился я. — Меня на весь вечер отпустили.

— За что начальник к вам п-подобрел? Прежде ведь не отпускал.

— Все течет, все меняется. — Я пытался кинуться в стихию привычного трепа, но прежней легкости не получалось, на душе была какая-то тяжесть, словно я проштрафился и жду последствий.

— Ладно, разберемся, — многозначительно сказала Таня. — Давайте пока чай пить.

Я всегда говорил, что Таня — умница. Вот ведь взяла и выручила, пошла на кухню. Но мне тут же стало нехорошо от мысли, что она все поняла и сама за чаем хочет вытянуть из меня жилы. Я ее пытаю, а она меня? И будущая семейная идиллия, которую я не раз рисовал в своем воображении, вдруг представилась мне совсем в другом свете. Это ж вся жизнь как в аквариуме. Она со своим умом все мои мысли будет наперед знать, не спрячешься.

«Ну, это мы еще увидим, кто кого!» Я встал и принялся осматриваться. Комната была как комната, только что не в меру чистая. Посредине стол, покрытый белой скатертью, как во всех домах поселка, стулья, расставленные с точностью до сантиметра. В углу — Танина кровать, не кровать — кроватка, и коврик над ней совсем детский — с зайчиками. На стене в белой рамке — цветная репродукция «Девятого вала» Айвазовского, ничуть не тревожного, кажущегося просто красивой деталью, дополняющей одним-единственным беспокоящим штришком больничную аккуратность этой комнаты. И больше ничего на стенах — ни зеркал, ни фотографий, на которые я так рассчитывал и с которых намеревался завести разговор о тетке Анне.

Я внимательно осмотрел книжные полки в расчете найти какой-нибудь альбом. Взял бы тогда, не спрашивая. Рассердится Таня, да уж поздно, альбом-то раскрыт. «А это что за пупсик? Ах, это вы и есть во младенчестве? Ай-яй, как похожи! А это и есть тетка Анна? А что там на обороте? Интересно, как писали в стародавние времена? А может, и письма ее сохранились? Любопытно бы взглянуть. Может, она об Иване Курылеве пишет? Ведь он как-никак история заставы…»

Так я представлял себе дальнейшее. Главное, не робеть — и все будет в порядке. Женщины на смелость не обижаются, они не любят нерешительных. Я и сам не знал, откуда взялась во мне эта аксиома, во всяком случае, не из своего опыта, но я в нее крепко верил.

Альбома я не нашел и к тому моменту, как вернулась Таня, не придумал никакой другой программы действий.

— Так что же вы хот-тели мне сказать? — Таня расставляла на скатерти чашечки, вазочки, всякие ненужные розе-точки и, не поднимая глаз, лукаво улыбалась.

— Чистенько у вас, — сказал я первое, что пришло в голову. — Как в санчасти.

— Это — комплимент? Не густо для вашей фантазии. Ну, так что же вы хот-тели сказать?

— Что я хотел?

— Про сверхсрочную.

— А… Да вот, не знаю, как быть.

— И вам не с кем посоветоваться? Бед-дненький.

Тут до меня дошло, что она надо мной просто насмехается. И чтобы разом усерьезнить разговор, нахмурился и сказал:

— Не «не с кем», а «ни с кем». Ни с кем не хочу советоваться. Кроме вас.

Она опустила глаза, ожидая, что еще скажу. А у меня будто язык отсох. Разглядывал ее через стол, можно сказать, совершенно нахально любовался синеватыми, чуточку подведенными ее глазами, мягким локоном, падающим на плечо, сиреневой кофточкой, плотно обтягивающей грудь, немел от восторга, а сказать ничего не мог. Раньше и про любовь говорил, и даже про женитьбу. Но то была игра, хоть и не без намека. Теперь же все выглядело серьезнее. А сказать девушке всерьез: «Я вас люблю, чего же боле, давайте жениться», — сказать это, не выяснив ее доподлинных чувств, мне казалось, все равно что оскорбить. К тому же, если честно говорить, всерьез-то я еще и не думал об этом.

— А все т-таки, зачем вы п-пришли? — спросила Таня, прервав затянувшуюся паузу.

Я почувствовал себя так же, как было со мной четыре года назад, когда, убегая от парней с соседнего двора, с которыми мы то и дело дрались, вдруг оказался в тупике между заборами. Тогда я в злобном отчаянии кинулся на преследователей, и они, двое, побежали от меня одного. И теперь было такое же. Я зажмурился и решительно сказал самое главное:

— Тань, покажите мне письма вашей тетки Анны. Может, там есть что-нибудь от Ивана? Он ведь история заставы?…

Таня медленно поставила чашку, поднялась и ушла на кухню.

— Н-нету никаких п-писем, — крикнула оттуда. — В-все в в-войну сгорело, вместе с домом. Так и д-доложите.

— Тань! — позвал я нерешительно.

Она не отозвалась. Мне бы пойти на кухню, встать на колени или сделать еще какую-нибудь глупость, чтоб не обижалась, но я сидел как истукан, испытывая только неловкость. За окном уже посумеречнело, и я думал о том, что следовало бы пораньше лечь спать, потому что по опыту знал: если понадобится, начальник прикажет разбудить, даже не вспомнив про свое обещание не поднимать на службу. Граница есть граница, ее требованиям, на заставе подчинено все, — и личные страсти, и общественные заботы, и сама наша жизнь.

— Таня! — снова позвал я. Подождал немного, встал, походил по комнате и крикнул через закрытую дверь. — Тань, я пойду. Не обижайся, ладно?

Прохладный ветер на улице подбодрил меня. Вольки нигде не было видно, и я пошел домой, чувствуя необычайную усталость и мечтая лишь о том, чтобы поскорее завалиться спать.

— Товарищ! Погоди, эй!

Оглянулся, увидел Семена Чупренко, торопливо ковыляющего на своем протезе.

— Ну, что там, в записке? — спросил он еще издали.

— Не знаю, — сказал я. И спросил, чтобы только переменить разговор. — А чего вы… не отдыхаете?

— Да Волька пропала. Чертова девка, сладу с ней нет.

У меня защемило в груди.

— Куда пропала?

— Черт ее маму знает. Всех переспросил.

— Найдется, не иголка, — сказал я и заторопился к заставе, полный какого-то беспокойства. И остановился от новой неожиданной мысли, крикнул: — Семен Иваныч, вы ведь были тут в сорок первом. Не помните ли, куда перед немцами колхозные документы дели?

— Бумаги-то? В колодец кинули. В коробки из-под кино, помню, складывали, воском залепляли.

— В какой колодец?

— А что у сельсовета был. Теперь магазин на этом месте.

— А коробку потом достали?

— Чего не знаю, того не знаю. Доставать-то, поди, нечего — столько лет под водой. А чего вспомнил-то? Али старые колхозные бумаги собираете?

— Нет, это я так.

— А чего так-то?

— До свидания, Семен Иванович, — бесцеремонно пресек я его любопытство, и повернулся, пошел на заставу.

Едва переступил доску у ворот, как сразу же понял: что-то опять случилось. Шофер заставского уазика бежал в гараж, ефрейтор Кучкин торопливо шел за баню, где в загончике у забора уже гавкал в нетерпении его Гром.

У ворот топтались, застегивая куртки и оглаживаясь, трое наших ребят. Все говорило о том, что только что, сию минуту, тревожная группа была поднята «в ружье».

— Что стряслось? — спросил дежурного.

— А! — он махнул рукой. — Опять этот седьмой участок. Бродит там кто-то…

Не дослушав, я кинулся в канцелярию и налетел в дверях на выходившего навстречу начальника заставы.

— Разрешите мне, товарищ капитан. Это, наверное, опять Волька.

Начальник заинтересованно повернулся ко мне, подумал мгновение и приказал:

— Бегом!

Ученого учить не надо. Через секунду я был в комнате оружия, схватил автомат, подсумок и, выбежав, уже на ходу прыгнул в распахнутый сзади кузов уазика.

Мы мчались по серой вечерней дороге, заранее привставая на знакомых ухабах. Море багрово горело отражением закатного солнца, гладкое море, непривычно тихое в эту весну. Море мельтешило за соснами, и мы то слепли от его сияния, то таращили глаза в контрастно темном лесном сумраке.

— Почему вы считаете, что это Волька? — спросил начальник, не оборачиваясь, не отрывая взгляда от дороги.

— Дед ее разыскивает. И потом… Там, оказывается, пещера есть, и Волька туда лазает. Сегодня утром лазила. С факелом из бумаги. Траву подожгла.

— Она?! — изумился начальник и, обернувшись, с недоверием посмотрел на меня.

— Точно, товарищ капитан, сама призналась.

— А чего теперь полезла?

— Думаю, у нее там спрятано что-то. Я ей сказал, что пойду вместе с ней пещеру смотреть. А она все отнекивалась, боялась чего-то. Потом сбежала от меня. Решила, видно, перепрятать свои «сокровища».

— Чертова девка! — совсем так же, как Семен Чупренко, выругался начальник.

Оставив машину на дороге, мы цепью пошли по редкому лесу. Совсем уверившийся в своей правоте, я, обгоняя всех, побежал прямо к тому месту, где была ниша под камнем. И обрадовался, увидев Вольку, внимательно рассматривавшую какой-то камень, который она держала в руках. За ней был обрыв, и багровое вечернее море силуэтом высвечивало ее всю, тоненькую, напрягшуюся, словно в руках у нее был не камень, а по меньшей мере еж колючий.

— Волька! — крикнул я.

Она вздрогнула и выронила камень. И вдруг прогремел выстрел. Так я подумал в первый миг. Но сразу вспомнил, где слышал такой звук — на полигоне, когда выполняли упражнение по метанию боевых гранат. Тогда точно так же глухо, совсем по-мирному, стучали капсюли-детонаторы. И тут же меня ожгло страшной мыслью, что если это ударил капсюль, то сейчас, сию минуту, будет взрыв. Значит, в руках у Вольки был вовсе не камень, а боевая граната…

Это уж я потом выстроил в цепочку все, пронесшееся в голове в одно мгновение. А тогда дико закричал что-то (после мне говорили, что кричал: «Ложись!»), бросился вперед, с разбегу пнул сапогом этот тяжелый камень, сбил Вольку с ног, навалился, прижал к земле ее тонкие плечи.

Взрыв оглушил. Осколки тяжелым дождем прошлись по вершинам сосен. Задыхаясь от запоздалого страха, я сел на траву, оглянулся на Вольку и увидел, что она сидит рядом и улыбается. Словно все это было детсадовской игрой в пугалки.

— Дура ты! — заорал я и, не в силах удержать нервную дрожь, не помня себя, ударил ее по щеке.

Она закрылась руками и заплакала громко, навзрыд. И сразу улетучилась вся моя злость. Я смотрел на бегущего ко мне начальника и морщился от непонятной, охватившей всего меня жалости к Вольке.

— Ладно, не реви, — сказал я. И неловко обнял ее. И вдруг почувствовал под ладонью что-то мягкое, упругое. Я не мог понять, что это такое, а когда понял, отшатнулся, испугавшись сам не знаю чего. Она тоже вся сжалась и, опустив руки, смотрела на меня с каким-то новым испугом.

— Что, ранены? — крикнул начальник заставы. — Чего же слезы? Никто не ранен? — Нервно, торопливо оглядывая подбегавших к нам пограничников, он в то же время как-то странно, не по-начальнически, тормошил, трогал меня и Вольку, с виноватым видом обессиленно сидевших перед ним.

Огромный Гром рвался на поводке, волоча за собой ефрейтора Кучкина, словно и ему тоже не терпелось излить на нас свои чувства. Волька опасливо косилась на собаку, пряталась за меня.

— А там, под обрывом? Вдруг кто-нибудь там был? — Начальник махнул рукой Кучкину и всем ребятам: — Осмотреть местность!

И мы остались втроем.

— Где ты взяла гранату? — спросил начальник.

— Тама. — Волька небрежно махнула рукой в сторону большого камня. Она уже приходила в себя, снова становясь обычной, замкнутой, по-детски упрямой.

— Где «тама»?

— А в пещере.

Мы переглянулись, и я, сразу поняв все, кинулся к знакомой нише. И остановился под строгим окриком:

— Отставить! Где была одна граната, там может быть и другая, — добавил начальник миролюбиво.

Обломав сапогами черные обгорелые кусты, он встал на колени, заглянул внутрь. И я тоже не утерпел, наклонился. Из ниши несло холодом, и ничегошеньки в глубине ее не было видно.

— Принеси фонарь.

Я сбегал к машине, через минуту ткнул в темень ослепительным лучом и сразу увидел в стене черную щель, ведущую куда-то вправо.

Начальник заставы отобрал у меня фонарь, приказал отойти подальше и пополз внутрь, осторожно обшаривая на дне каждый камень. Уж и ребята все собрались, и солнечный блик на море погас, и совсем потемнело меж сосен, а начальник все копошился в пещере, и мерцание света в глубине, немое, без каких-либо звуков, будило в душе тревогу, зудящее любопытство, очень похожее на то ощущение, что еще помнилось с детства, со сказок о гномах, занятых в подземельях своими всегда таинственными делами.

Но вот свет стал приближаться к выходу, и вскоре мы увидели начальника, все так же осторожно выползавшего из пещеры. В одной руке он держал фонарь, в другой — какой-то непонятный круглый предмет. А из-за пояса, что было уж совсем поразительно, торчала белая от пыли рукоятка револьвера. И глаза у него были какими-то незнакомыми — испуганными, грустными, удивленными.

— Вот, — сказал он растерянно, протянув мне круглый предмет. Я взял его и увидел, что это сморщенная от времени пограничная фуражка с еще не потускневшим зеленым верхом. На обратной стороне ясно были различимы вышитые нитками две буквы: «И. К.».

Начальник вынул из-за пояса револьвер, недоверчиво понюхал ствол, глянул на Вольку:

— Из этого стреляла?

— Угу, — ответила она, не поднимая глаз.

Я ждал сердитых слов о том, что граница есть граница и это должны понимать все школьники, даже если они не состоят в ЮДП. Но вместо этого начальник медленно, как-то церемонно снял фуражку и сказал:

— Там он… лежит… бывший пограничник Иван Курылев… Его останки. — Начальник говорил прерывисто, словно задыхался после хорошего бега. — Видимо, он знал об этой пещере. Спрятался в ней и оставил в глубине у поворота последнюю свою гранату. Разогнул чеку, привязал к кольцу кусок проволоки. Если бы враги полезли за ним, ему достаточно было потянуть, чтобы чека выскочила. Так он и умер, держась за эту проволоку…

Стянув с головы фуражку, я мял ее в руке со смешанным чувством страха и любопытства взглядывая на черное пятно ниши. И хотелось мне радоваться, что разрешилась наконец мучившая нас загадка, и плакать от жалости к Ивану. Словно он умер только теперь, при мне. И хотелось бежать куда-то, что-то делать, чтобы погасить обжигавшую меня горечь и злость…


…А еще я люблю жизнь на заставе за неизменность распорядка. Что бы ни случилось, в свой час будет обед и политбеседа, общее построение и уборка территории. Будет и боевой расчет, когда каждому определяется место в его главном деле — охране государственной границы.

Я чувствовал себя героем дня ив глубине души рассчитывал, что сегодня для меня будет сделано исключение. Но, как сказала бы моя бабушка, перед службой мы все равны, как перед богом. В боевом расчете и мне, как обычно, было уготовано место — идти на вышку старшим наряда. Вместе с Игорем Курылевым. Не знаю, чем руководствовался начальник, посылая нас вместе, но я сделал из этого свой вывод: значит, после всего случившегося надо побыть рядом с ним. Ведь человек — это уравнение с тысячей неизвестных, корень квадратный из неведомого числа. Бывает, год проживешь рядом, узнаешь о нем все, а случится непредвиденное — и выплеснется из глубин души способность необычайная, то ли возвышающая, то ли позорящая.

Не знаю, чего хотел начальник, но я, еще когда мы шли на вышку, начал прощупывать Игоря, заговорил о том, что всем нам не давало покоя, об открывшемся вдруг факте гибели Ивана. Было жутко, почти невозможно представить его безысходность: выйти из пещеры — значит попасть в руки врага, остаться — наверняка умереть от ран, голода и жажды. Одни из наших ребят говорили, что они на месте Ивана обязательно попытались бы уйти в горы, другие — что поползли бы к поселку: были же там свои люди?! Третьи твердили о поговорке насчет того, что умирать, так с музыкой: поднять руки, а потом, как в кино, взорвать себя последней гранатой вместе с врагами. Объединяло нас одно — страстное желание задним числом найти для Ивана другой, как нам казалось, более достойный выход. И было в этом желании что-то от себя, от начитавшейся о войне самоуверенной молодости, не приемлющей безвыходных положений.

Игорь не принимал в этих дискуссиях никакого участия, был замкнут и печален. И теперь мне не удалось расшевелить его.

Тогда я переменил тему, заговорил о Вольке. Еще вчера, когда начальник заставы только вылез из пещеры, я подумал о недетской ее храбрости. Но оказалось, что она какого-то метра не дотянулась до человеческих останков. И всю дорогу, пока мы ехали обратно, жалась ко мне, дрожа, как в ознобе, от одной мысли, что могла увидеть их.

— Повезло девке, — сказал я Игорю. — Как пить дать угробила бы себя этой гранатой. А может, и не только себя.

Игорь снова не отозвался, сопел за моей спиной на положенной дистанции и молчал. И я, совсем уж не зная, что еще говорить, подзадорил:

— А хорошо бы снова повстречать Таню с ребятами!

Теперь я оглянулся и остановился, поджидая его. Мы постояли, посмотрели в светлую морскую даль.

— Не наговорился? — угрюмо сказал Игорь.

— О Тане-то? Это такое дело, чем больше, тем лучше.

— Ты любишь ее?

— А как же! — с вызовом ответил я.

— Не-ет, — грустно сказал Игорь. — А она, кажется, любит.

Сначала меня обрадовали его слова (любой прибавляет в весе, когда слышит такое). А потом удивили.

— Тебе разве не все равно?

Он отвернулся и промолчал.

— Больно ты быстрый, — сказал я назидательно. — Не успел приехать — и нате вам…

— Не надо… — жалобно откликнулся Игорь. — Не надо… на службе вести посторонние разговоры.

— Как это — посторонние?!

Я чуть не сказал, что разговоры про Таню скоро, может, станут самыми актуальными во всем поселке, но удержался.

— Ладно, пошли.

Мы вскарабкались по знакомой тропе, задыхаясь от крутизны, выбрались к наблюдательному посту и рядом с нашими ребятами, которых собирались сменить, увидели прапорщика Сутеева, нашего несгибаемого старшину. Удивительней всего было то, что все время, пока мы получали боевую задачу да заряжали оружие, старшина, точно помню, был на заставе. Как он успел на пост раньше нас, оставалось загадкой.

— Это вы, товарищ прапорщик?! — удивленно спросил я.

— А это вы? — точно парировал он, поняв сразу все, что я имел и не имел в виду. — Вам полагалось быть на посту ровно десять минут назад.

Это была проверка, обычный контроль, строгость которого отчасти и обеспечивает особую дисциплинированность пограничных войск. Прежде я относился к таким проверкам как к должному, понимая, что нашему брату только дай волю — и армейскую дисциплину под себя приспособят. Но после всего случившегося в последние дни, когда, я думал, могу рассчитывать на особое к себе отношение, такая проверка меня обидела.

— А мы… переобувались, — смело сказал я, не задумываясь о последствиях.

Старшина как-то странно посмотрел на меня и произнес, четко и медленно выговаривая слова:

— Хорошо. О подробностях этого переобувания расскажете в канцелярии. А потом на комитете комсомола.

И я понял, что снова влип со своим языком. Слово, как говорится, не воробей, если уж вылетело, то любой его может поймать и выпотрошить, как хочет.

— Извините, товарищ прапорщик, — сказал я, раскаиваясь, как мне казалось, совершенно искренне. — Замешкались по моей вине.

— Принимайте пост.

Пост принять недолго. Чего там принимать? Стереотруба, да бинокли, да телефон, да силуэты самолетов в рамке, да четыре стороны света с синей морской далью, распахнувшейся на полгоризонта. Две минуты — и мы остались одни на вышке с Игорем Курылевым, да с ветром вольным, да со своими думами.

Солнце висело над морем, заливая синий простор ослепительным сиянием. Посредине этого сияния, как в луче прожектора, шел белый теплоход. Я знал, что он торопится изо всех сил, но скорость его, съеденная расстоянием, совсем была незаметной. Будто был он маленькой игрушкой, раз и навсегда приклеенной к серебристой бумаге. «Вот так и мы спешим со своими желаниями, — думалось мне. — А взглянуть со стороны — все топчемся на месте. Жизнь огромна, как море, а мы — крохи, затерянные в ее просторах, плывем друг за дружкой, боимся отстать, потеряться в этом безбрежье».

«Хватит! — сказал я себе. — Пора за ум браться». В чем это должно было конкретно выражаться, я и сам толком не понимал, знал только, что надо серьезнее относиться к самому себе, и к Тане, и к этому молчальнику Курылеву, и ко всем товарищам, включая зануду Костю Кубышкина. И, конечно, к хитрому нашему старшине — хватит уж рассчитывать на его снисходительность…

Многих перебрал я в уме, перед многими мысленно покаялся. И, как это часто бывает, когда перестараешься, почувствовал облегчение, будто уж и не я виноват перед своими начальниками и товарищами, а вроде они передо мной. Знавал такой хитрый выворот за собой. Но я сумел не расхныкаться от жалости к себе, как не раз бывало, стал всматриваться в тихие воды с таким вниманием, словно хотел разглядеть и то, что под водами.

Прошло много времени, не знаю уж сколько. Серебряное сияние на морской глади давно погасло, солнце зашло за гору, и зажглись редкие облака над потемневшим горизонтом. Тогда я заметил, что Игорь недоуменно косится на меня. Но не обернулся.

— Ты чего? — наконец не выдержал Игорь.

— Смотри себе. — Мне не хотелось разговаривать. Не только потому, что знал: старшина не бросает слов на ветер. Но еще и тошно мне было от своей собственной болтливости. Первый раз в жизни тошно. Так дома однажды, не слушая увещевания бабушки, ел да ел свое любимое сливовое варенье. И вдруг оно само собой опротивело мне. Объелся.

— Чего смотреть-то? — сказал Игорь. — Уж и не видно ничего.

Я позвонил дежурному, доложил, что возвращаемся, и мы, спустившись с вышки, пошли на заставу. Дорогой снова навалилась на меня обида. Ведь сколько хорошего сделал! Одна граната чего стоит! Растеряйся я хоть на миг, было бы ЧП на границе, какого во всем отряде не бывало. Конечно, понимал, что между гранатой и опозданием на пост нет никакой связи, но обида не проходила. И чтобы разом избавиться от нее, а заодно, может, от обещанного старшиной «собеседования», решил опередить события, сегодня же зайти к начальнику заставы, объясниться.

Сдав патроны и почистив оружие, я пошел в ленкомнату, где по телевизору показывали мои любимые мультфильмы. Но и мультфильмы не развлекли. Тогда я вышел во двор, забрался в пустующую в этот поздний и холодный час беседку у забора, откуда лучше всего было видно море. Но скоро продрог там без куртки и вернулся на заставу. Постоял в нерешительности у двери канцелярии и постучал.

— Разрешите обратиться по личному вопросу? — как полагается, доложил я начальнику заставы, сидевшему за столом, устланным белым разлинованным листом расписания занятий.

— Серьезный вопрос? — спросил он, подняв глаза от бумаги.

— Очень серьезный.

Начальник вздохнул, как-то грустно посмотрел на меня и отложил ручку.

— Садись, коли так.

Но едва я открыл рот для длинной и страстной тирады, как вошел дежурный, доложил, что у ворот какая-то женщина спрашивает начальника. И он встал и вышел. И вернулся только минут через десять. Сказал, печально улыбнувшись, что эта женщина из поселка, просит приструнить разбуянившегося мужа.

— Я ей про участкового милиционера, а она: «Дак он с ими вместях пьет». Один раз вмешался и, пожалуйста, — авторитет участкового подорвал…

Я понимал: какой ему собеседник? Да, видно, наболело, а пожаловаться некому, вот и начал он рассказывать все это мне, пряча усталость за бодрыми интонациями голоса.

Еще не закончив фразы, начальник подтянул к себе толстую тетрадь с надписью на обложке «Книга пограничной службы», раскрыл и взял ручку.

— Чего молчишь? — спросил он, написав целый абзац. И вдруг посмотрел на меня пристально. — Все хочу спросить: о сверхсрочной службе не думаете?

— Никак нет, товарищ капитан. Какой из меня сверхсрочник? Таким, как наш прапорщик, мне не стать.

— Каким «таким»?

— Строгим, требовательным…

— Вы можете стать таким, — уверенно сказал он. — У вас для этого есть главное качество — доброта.

— Доброта?

— Вот именно. Доброта и строгость — две стороны одной медали. Наш прапорщик потому и требовательный, что очень заботлив…

Его прервал телефон, тренькнувший на столе. Звонил кто-то из отряда, потому что начальник первым делом доложил, что на заставе без происшествий, а потом долго слушал, торопливо записывал какое-то очередное ЦУ.

Положив трубку, он посмотрел на меня вопросительно и удивленно, словно собирался спросить, чего это я тут расселся. И я принялся было объяснять причину моего визита. Но тут вошел дежурный по заставе и стал докладывать обстановку. Что ночью температура воздуха опустится до плюс семи градусов, а завтра днем поднимется до шестнадцати, что ветер будет северо-западным до трех баллов, что рыбаки, которые выходили в море, все вернулись, что ночью курсом на юго-запад пройдет итальянский теплоход «Прима», что личный состав находится в классе на самоподготовке и что ужин готов и повар приглашает к столу.

— Ну как, потерпишь до послеужина? — спросил начальник.

Но мне уже ничего не хотелось. Четко и ясно, чтобы не подумалось ничего плохого, я попросил разрешения не приходить после ужина, поскольку все старые вопросы уже прояснились, а новых не предвидится, и, повернувшись как можно старательнее, даже прищелкнув каблуками, шагнул за дверь.

«Идиот! — ругал я себя, по инерции все тем же строевым шагая по коридору. — Возвел свою изжогу до уровня мировых проблем, лезу с нею к занятым людям. Подумаешь, обиделся! На себя обижайся. Свое дело получше делай, свое!..»

Я вышел на крыльцо, подставил лицо холодеющему ветру. Всходила луна, и морская даль, словно золотым шнурком, была отрезана от черного неба. По плацу, печатая шаг, ходил часовой. Как всегда монотонно, гудела на вышке вращающаяся антенна. И, как всегда в тихие вечера, доносился из поселка разноголосый гомон — всплески чьего-то смеха, песни, лай собак, сонное мычание коров. Я стоял и слушал, как затихают эту звуки, гаснут, словно их, как свет в домах, выключают один за другим. И во мне тоже что-то выключилось, спала нервозность, липнувшая целый день, и я все больше желал только одного — спать.


Утром меня разбудил Игорь.

— Иди, тебя Семен Чупренко спрашивает.

— Чего ему не спится? — спросил я, потягиваясь. Не только куда-то идти, но и вылезать из-под одеяла не хотелось. Оно, родное, казалось, вовсе приросло ко мне, как вторая кожа.

— Ну! — изумился Игорь. — Скоро общий подъем. Ты знаешь, сколько проспал?!

Это само по себе было поразительно. Чтобы наш всевидящий старшина просмотрел такой случай?! Обычно он точно знал, кому когда полагалось вставать. У него было особое чутье на всех праздно шатающихся или слишком заотдыхавшихся, и он быстро пристраивал таких к очередному своему хозяйственному делу, которых у него на заставе всегда было превеликое множество.

— А где старшина?

— Только что был во дворе.

— Странно, что не поднял.

— Так он сам не велел тебя будить.

От такой новости я даже привстал. Может, мне уже и отпускные выписали? Или к медали представили? За отличие в охране государственной границы… Но реальней было другое: старшина решил, что хозяйственные дела от меня не уйдут, и просто дал отоспаться после всего. Нервы даже у пограничников не железные. Вчерашний день тому пример: сорвался, как салажонок первого месяца службы.

— Так ты идешь или нет? — рассердился Игорь.

— А чего ему надо? — Мне не хотелось вставать, и я, понимая, что не миновать неприятной процедуры подъема, все же тянул, рассчитывая сам не знаю на что.

В дремотном застое спального помещения слышно было, как билась о стекло ожившая муха.

— Сам спросишь, — сказал Игорь. — Иди, он в беседке сидит. Со своим Волчонком.

— С Волчонком? — Это было уже интересно. Чего Вольке-то надо? Может, проняло ее наконец, извиняться пришла? Как-никак, а страшновато мне было вспоминать гранату. Когда бежал к ней, ничего не чувствовал, а потом, как вспоминал, не знал, куда деваться от жути: рвани она на секунду раньше — и напоролся бы я с разбега на острые осколки.

Быстро одевшись, я сбегал к умывальнику, ополоснул лицо, погляделся в зеркало и уже без спешки вышел на высокое крыльцо заставы.

Семен Чупренко и Волька встали, увидев меня. Такого я еще никогда не удостаивался, и мне приходилось выбирать: краснеть от неловкости или принимать церемонию с юмором.

— Спасибо тебе, — сказал Чупренко и неожиданно дал Вольке подзатыльник. — Благодари человека, благодари, тебе говорят.

Она смотрела на меня, и в ее взгляде я не видел ни испуга, ни вины, только любопытство. Словно был я игрушкой, которую ей не терпелось выпотрошить, чтобы узнать, что там внутри.

— Ладно, мы с ней сами разберемся, — сказал я, вспомнив пощечину.

Эти мои слова словно бы освободили. Чупренко от несвойственной ему скованности. Он затоптался на месте, стуча протезом и подталкивая Вольку.

— Чертова девка! — то ли восхищаясь, то ли возмущаясь, заговорил он. — Тринадцатый год ведь, почти невеста. В мое время таким приданое готовили, а эта — чистый мальчишка…

Волька вдруг вырвалась и убежала, а Чупренко, словно того и дожидался, уцепил меня за рукав, усадил на скамью.

— Послушай, а ведь я найду тебе бумаги-то колхозные…

Я оглянулся, чтобы, не дай бог, начальник или старшина не услышали.

— …Не те, конечно, до тех не докопаешься. Но ведь осталось у людей что-нибудь. Сам обойду всех, соберу.

— Спасибо, Семен Иванович.

Что-то перевернулось во мне за это время, и не было уже того нетерпения во что бы то ни стало раздобыть образец почерка Анны Романько. Теперь я был совершенно уверен: писала не она. Не могла она, колхозный счетовод, писать так неграмотно. А если даже и выяснится, что почерки совпадают, все равно это никому ничего не даст. Не будет же начальник заставы рассказывать об этом по поселку, портить жизнь Татьяне Авериной…

— Чего спасибо, — зашевелился Чупренко. — Тебе спасибо.

— Не до того сейчас, Семен Иванович. Хоронить будем Ивана-то, сами знаете сколько хлопот.

— Как не знать! — быстро согласился Чупренко и задумался, как все старые люди, когда речь заходит о вечном покое. — Меня не забудьте позвать.

— Всех позовем.

Меня опять заносило. Конечно, я знал, что предстоит захоронение останков Ивана Курылева, но не имел представления, какую роль во всей этой процедуре отведут мне. Я говорил уверенно, наверное, потому, что не мог изображать незнайку сразу после того, как пережил (все-таки пережил) гордое чувство исключительности, когда меня встречали стоя.

— Некогда мне, Семен Иванович, честное слово.

Я поднялся, и он тоже вскочил, торопливо начал жать мне руку:

— Заходи, если что, в любой час заходи, мы с Волькой всегда будем рады…

Он еще что-то говорил вслед, а я уже шел, почти бежал к спасительному крыльцу, радуясь такому ко мне отношению и не зная, куда деваться от непривычных для себя похвал.

Но дел у меня в тот час не было никаких. Как воробей, которого спугнули с облюбованного места, я, прослонявшись по заставе, снова вернулся в беседку, сел на скамью и стал смотреть на море, вновь и вновь вспоминая Волькин восторженный взгляд и дедовы торопливые слова. «Странно человек устроен, — размышлял я, почему-то сразу кинувшись в обобщения. — Жаждет похвал, а сам убегает от них, а потом снова ждет, когда похвалят. Словно он всю жизнь — ребенок, которого надо гладить по головке». И еще я подумал о роли похвалы в воспитании, по-новому оценил любимую фразу бабушки: «Не похвалишь — не поедешь». А поскольку похвала — та же благодарность, то мысли мои тотчас и перекинулись на нее, словно я уже сверхсрочник, и стал прапорщиком, и обязан думать, как пронять нашего брата.

— Костя?!

Голос был таким, что я его вначале и не расслышал. Да и никто на заставе, кроме двух-трех приятелей, не называл меня по имени. В армии, как известно, у человека остается только фамилия. С прибавлением воинского звания.

— К-костя! — Теперь в голосе звучали уже настойчивость и обида.

Оглянувшись, я увидел Таню, стоявшую у входа в беседку. В белом платье и белых, никогда мною не виданных туфельках она была как фея из праздничного сна.

— Доброе утро.

— Д-да какое же утро?!

— Это там день, — я кивнул в сторону поселка, — а у нас еще подъема не было.

— Ну вы и сони!

Она засмеялась тихо, смущенно. И до меня вдруг дошло, что она имеет в виду не всех пограничников, а меня одного. А раз так, то, стало быть, она давно тут, и знает, что я завалился спать еще с вечера, и ждет, когда соизволю проснуться. Теплая волна признательности окатила меня. Захотелось сказать ей что-нибудь особенное, чтобы и она тоже поняла, что ничего я не забыл, а только подрастерялся после проклятой записки. Но вместо этого выпалил банальную фразу:

— Солдат спит, а служба идет.

Она замолчала, посмотрела на море, на небо и снова на меня.

— Вот вы к-какой, ок-казывается, смелый!

— Да разве я смелый! — Но человеку, видать, свойственно стремиться к соответствию с мнением о нем. Холодея от собственной решимости, я добавил: — Был бы смелый, еще в прошлом году поцеловал бы вас.

— Да?! — деланно изумилась она. И лукаво сощурилась, и задрожала губами, собираясь сказать еще что-то. А я ждал, думая, что если теперь не обидится, то возьму и поцелую, не обращая внимания, что окна заставы все нараспашку и что оттуда, из глубины, может, смотрит сам начальник. Но тут рядом послышался радостный возглас:

— Вот вы где!

Рыжая Нинка обежала беседку и явилась перед нами, тряхнула кудрями, плюхнулась на скамью напротив.

— А я думаю: куда это Таня вырядилась? А она — на свидание.

Таня сразу переменилась: сидела пай-девочкой, положив руки на колени, полуобернувшись, смотрела в море.

— А чего тут Волька делала? — холодно, с явным намерением переменить тему разговора, спросила Таня. — В калитке чуть не сшибла меня, так бежала. Я подумала: уж не натворила ли еще чего?

— А она влюбилась! — захохотала Нинка.

— В кого?

— В кого, в кого, вот в него.

В первый миг я был возмущен. Но возмущение как-то сразу улетучилось, и вместо него заметались в душе удивление, смущение, радость. Что меня обрадовало, я и сам не знал, сидел, глупо улыбаясь, не решаясь взглянуть на Таню.

Вслед за Нинкой, как дух из-под земли, явился Костя Кубышкин, затоптался возле беседки, не решаясь войти. За ним пришел Игорь Курылев, сел на скамью, не глядя на Таню. На крыльце нетерпеливо похаживали еще двое наших. Они поглядывали поверх беседки и поправляли ремни, что означало последнюю готовность присоединиться к нашей компании.

— Скоро подъем? — спросил я, ни к кому не обращаясь, чтобы хоть как-то нарушить затянувшееся молчание.

— Все уже поднялись, — тотчас отозвался Костя. — Сейчас построение будет.

— Да? — изумился я так, словно это было для меня внове. — Мне ведь еще побриться надо…

Но я не успел даже встать, как у ворот требовательно загудела белая «Волга». Тотчас на крыльцо вышел начальник заставы, быстро сбежал по ступеням и, поправив ремень, крикнул:

— Застава, смирно!

И пошел строевым шагом через плац навстречу въезжавшей во двор машине.

Из «Волги» вышел худощавый, почти весь седой начальник политотдела отряда полковник Игнатьев, вскинул руку к фуражке, выслушал обычный доклад, что на заставе без происшествий, и оглянулся на ворота, в которые въезжал большой крытый «зил». Он остановился возле газона, отгораживавшего плац от нашей спортплощадки, и из кузова сразу же, словно торопясь куда-то, начали выпрыгивать сержанты и прапорщики. Первые спрыгнувшие протянули руки к кузову точно так, как делают мужчины, когда собираются помочь сойти женщинам. Из кузова им подали ослепительно сверкавшие на солнце оркестровые трубы. Они положили трубы на траву, снова протянули руки и приняли осторожно из кузова… красный гроб.

И сразу все стало ясно. Я думал, что меня это никак не обойдет, а оказалось, что все уже решено и вот и начальник политотдела прибыл с оркестром, чтобы отдать последний долг бывшему пограничнику, геройски погибшему Ивану Курылеву.


Три часа мы долбили камень на высотке у бухты, копали Ивану могилу. Узкая, длинная, глубокая, она была похожа на отрезок траншеи. Потом под плач оркестра, под всхлипывания женщин, собравшихся со всего поселка, мы от самой заставы несли на плечах наглухо заколоченный гроб. Он был легок, но нам все же приходилось сменяться: никогда не думал, что так может утомлять медленный шаг и сама траурность обстановки.

Мы поставили гроб на краю могилы, положили сверху новую зеленую фуражку (старая заняла место среди экспонатов комнаты боевой славы), построились напротив и замерли, ожидая команды.

Первым выступил полковник Игнатьев, сказал что-то короткое и энергичное, с непонятным ожесточением кидая слова в толпу, обступившую нас. Похоже было, что проснулось в нем забытое и незабываемое от тех пережитых тяжких лет, которые нам, не видавшим войны, казались только романтичными. Попытался высказаться дед Семен, но сразу же сбился, заерзал протезом по сухой щебенке и отошел к толпе. Затем на пыльную кучу щебня взобрался начальник заставы. Я слушал его и не слушал, потому что чувствовал себя не просто участником, а чуть ли не виновником происходящего. У наших ног стоял красный гроб. То, что в нем лежало, трудно было назвать человеком — все, что осталось от Ивана Курылева, исключая только фуражки, ржавого ствола пулемета да револьвера, бог весть каким образом сохранившегося в сухой пещере.

По другую сторону могилы стояла толпа — чуть не весь поселок. Впереди — дед Семен со своей Волькой, Таня и Нина.

Таня неотрывно глядела мимо меня. И я понял, куда она глядела, — на Игоря, стоявшего рядом со мной. И стало мне от этого ее пристального взгляда неспокойно и тоскливо.

«Придется, видно, и впрямь на сверхсрочную оставаться, — подумал я. — А то что же получится: я уеду, а Игорь останется? И будет морочить Татьяне голову? И ведь заморочит. Любовь, повторенная через поколение, это же почти родство. Конечно, можно бы сделать красивый жест. Как в песне, где поется про третьего, который должен уйти. Или взять да всерьез предложить Татьяне руку и сердце?» Но почему-то не хотелось мне торопиться. И уезжать тоже не хотелось.

И тут я заметил, что Волька рассматривает меня пристально, словно диковинный музейный экспонат. Совсем забыв об обстановке, я взял и подмигнул ей. Она покраснела, спряталась за деда и, длинная, тут же испуганно выглянула из-за его головы.

«Эх, Волчонок, — мысленно сказал я ей. — Погоди, придет время, скрутит тебя непонятное, по-другому забегаешь…»

— …Прошлое — это не камень от забытого дома, — говорил начальник заставы. — Прошлое живет в нас, сегодняшних, влияет на наши мысли и поступки, каждый день, каждый час болью и радостью отзывается в наших сердцах. Мы сами убедились: старые гранаты и сегодня взрываются, старые патроны и сегодня стреляют. Так и старые дела приходят к нам примерами мужества. Каждый день и каждый час их надо оберегать от старых и новых провокаций, от равнодушия и забвения. В этом залог нашей чистоты и последовательности, нашей верности Родине…

Над берегом парили чайки, крутили черными головами, что-то выискивая со своей высоты. Под их беспокойные крики мы опустили гроб, первыми прошли мимо могилы, бросая вниз комья сухой земли, незнакомо и тревожно стучавшие по гулкой крышке. И все поселковые прошли, не проронив ни слова. И долго в застоявшейся тишине стучали камни, то одиноко ухая, то рассыпаясь дробью ударов, похожих на далекие пулеметные очереди. А потом щелкнули затворы и прощальным эхом прогремели отрывочные сухие залпы.

Чайки шарахнулись в сторону, но сразу же вернулись, снова застонали, заплакали над обрывом, словно знали, что эти выстрелы неопасны.

Загрузка...