Николай РубцовЯ буду долго гнать велосипед…

Волны и скалы (1962 г.)

Элегия

Брату Алику

Стукнул по карману —

не звенит.

Стукнул по другому —

не слыхать.

В коммунизм – безоблачный зенит —

полетели мысли

отдыхать.

Но очнусь,

и выйду за порог,

и пойду на ветер, на откос —

о печали пройденных дорог

шелестеть остатками волос.

Память отбивается от рук,

молодость уходит из-под ног.

Солнышко описывает круг —

жизненный

отсчитывает

срок…

Ленинград,

март, 1962

В океане

Забрызгана крупно

и рубка, и рында,

но румб отправления дан, —

и тральщик тралфлота

треста «Севрыба»

пошел промышлять в океан.

Подумаешь, рыба!

Подумаешь, рубка!

Как всякий заправский матрос,

я хрипло ругался.

И хлюпал, как шлюпка,

сердитый простуженный нос.

От имени треста

треске мелюзговой

язвил я:

«– Что, сдохла уже?»

На встречные

злые

суда без улова

кричал я:

«– Эй вы, на барже!»

А волны,

как мускулы,

взмыленно,

пьяно,

буграми в багровых тонах

ходили по нервной груди океана,

и нерпы ныряли в волнах.

И долго,

и хищно,

стремясь поживиться,

с кричащей, голодной тоской

летели большие

клювастые

птицы

за судном,

пропахшим треской!

Ленинград,

июль, 1961

Фиалки

Я в фуфаечке грязной

шел по насыпи мола.

Вдруг откуда-то страстно

стала звать радиола:

«Купите фиалки,

вот фиалки лесные.

Купите фиалки,

они словно живые…»

…Как я рвался на море!

Бросил дом безрассудно.

И в моряцкой конторе

все просился на судно —

на буксир, на баржу ли…

Но нетрезвые, с кренцем,

моряки хохотнули

и назвали младенцем!

Так зачем мою душу

так волна волновала,

посылая на сушу

брызги быстрого шквала?

Кроме моря и неба,

кроме мокрого мола

надо хлеба мне, хлеба!

Замолчи, радиола…

Сел я в белый автобус,

в белый, теплый, хороший.

Там вертелась, как глобус,

голова контролерши.

Назвала хулиганом,

Назвала меня фруктом.

Как все это погано!..

Эх, кондуктор, кондуктор!

Ты не требуй билета,

увези на толкучку.

Я, как маме, за это

поцелую Вам ручку!

…Вот хожу я, где ругань,

где торговля по кругу,

где толкают друг друга,

и «толкают» друг другу.

Рвут за каждую гайку —

русский, немец, эстонец!..

О!.. Купите фуфайку.

Я отдам – за червонец…

Ленинград,

март, 1962

«Я весь в мазуте, весь в тавоте…»

Я весь в мазуте,

весь в тавоте,

зато работаю в тралфлоте!

…Печально пела радиола:

звала к любви,

в закат,

в уют!..

На камни пламенного мола

матросы вышли из кают.

Они с родными целовались.

Вздувал рубахи

мокрый норд.

Суда гудели, надрывались,

матросов требуя на борт…

И вот опять – святое дело:

опять аврал, горяч и груб…

И шкерщик встал

у рыбодела,

и встал матрос-головоруб…

Мы всю треску

сдадим народу,

мы план сумеем перекрыть!

Мы терпим подлую погоду,

мы продолжаем плыть и плыть…

…Я юный сын

морских факторий —

хочу,

чтоб вечно шторм звучал,

чтоб для отважных

вечно —

море,

а для уставших —

свой причал…

Ленинград,

март, 1962

На берегу

Однажды

к пирсу

траулер причалил,

вечерний порт приветствуя гудком.

У всех в карманах деньги забренчали,

и всех на берег выпустил старпом.

Иду и вижу —

мать моя родная! —

для моряков, вернувшихся с морей,

избушка

под названием «пивная»

стоит без стекол в окнах,

без дверей!

Где трезвый тост

за промысел успешный?

Где трезвый дух общественной пивной?..

Я первый раз

зашел сюда,

безгрешный,

и покачал кудрявой головой.

И вдруг матросы

в сумраке кутежном,

как тигры в клетке,

чувствуя момент,

зашевелились глухо и тревожно:

– Тебе чего не нравится,

студент?!

– Послушайте, —

вскипел я, —

где студенты?!

Я знаю сам моряцкую тоску!

И если вы – неглупые клиенты,

оставьте шутки,

трескайте треску!

Я сел за стол с получкою в кармане.

И что там делал,

делал или нет,

пускай никто расспрашивать не станет.

Ведь было мне

всего шестнадцать лет!

…Очнулся я, как после преступленья,

с такой тревогой,

будто бы вчера

кидал в кого-то кружки и поленья,

и мне

в тюрьму

готовиться пора!..

А день вставал!

И музыка зарядки

уже неслась из каждого окна.

И, утверждая

трезвые порядки,

упрямо

волны

двигала

Двина!

Родная рында

звала на работу.

И, освежая головы,

опять

летел приказ

по траловому флоту:

– Необходимо

пьянство пресекать!

Ленинград,

январь, 1962

«Бывало, вырядимся с шиком…»

Бывало,

вырядимся

с шиком

в костюмы, в шляпы, и – айда!

Любой красотке

с гордым ликом

смотреть на нас приятно,

да!

Вина

веселенький бочонок —

как чудо,

сразу окружен!

Мы пьем за ласковых девченок,

а кто постарше,

те – за жен…

Ах, сколько их

в кустах

и в дюнах,

у белых мраморных колонн, —

мужчин,

взволнованных и юных!

А сколько женщин! —

Миллион!

У всех дворцов,

у всех избушек

кишит портовый праздный люд.

Гремит оркестр,

палят из пушек,

дают

над городом

салют!

Ленинград,

март, 1962

Портовая ночь

Старпомы ждут своих матросов.

Морской жаргон

с борта на борт

летит,

пугая альбатросов…

И оглашен гудками порт!

Иду. (А как же? – Дисциплина!)

Оставив женщин и ночлег,

иду походкой гражданина

и ртом ловлю роскошный снег,

и выколачиваю звуки

из веток, тронутых ледком,

дышу на зябнущие руки,

дышу свободно и легко!

Пивные – наглухо закрыты.

Темны дворы и этажи.

Как бы заброшенный,

забытый,

безлюден город…

Ни души!

Лишь бледнолицая девица

без выраженья на лице,

как замерзающая птица,

сидит зачем-то на крыльце…

– Матрос! – кричит. – Чего не спится?

Куда торопишься? Постой!

– Пардон! – кричу. – Иду трудиться!

Болтать мне некогда с тобой…

Ленинград,

март, 1962

Имениннику

Валентину Горшкову

Твоя любимая

уснула.

И ты, закрыв глаза и рот,

уснешь

и свалишься со стула.

Быть может, свалишься

в проход.

И все ж

не будет слова злого,

ни речи резкой и чужой.

Тебя поднимут,

как святого,

кристально-чистого

душой.

Уложат,

где не дует ветер,

и тихо твой покинут дом.

Ты захрапишь…

И все на свете —

пойдет

обычным чередом!

Ленинград,

декабрь, 1961

Морские выходки

(по мотивам Д. Гурамишвили)

Я жил в гостях у брата.

Пока велись деньжата,

все было хорошо.

Когда мне стало туго —

не оказалось друга,

который бы помог…

Пришел я с просьбой к брату.

Но брат свою зарплату

еще не получил.

Не стал я ждать получку.

Уехал на толкучку

и продал брюки-клеш.

Купил в буфете водку

и сразу вылил в глотку

стакана полтора.

Потом, в другом буфете —

дружка случайно встретил

и выпил с ним еще…

Сквозь шум трамвайных станций

я укатил на танцы

и был ошеломлен:

на сумасшедшем круге

сменяли буги-вуги

ужасный рок-энд-ролл!

Сперва в толпе столичной

я вел себя прилично,

а после поднял шум:

в танцующей ватаге

какому-то стиляге

ударил между глаз!

И при фонарном свете

очнулся я в кювете

с поломанным ребром..

На лбу болела шишка,

и я подумал: – Крышка!

Не буду больше пить!..

Но время пролетело.

Поет душа и тело,

я полон новых сил!

Хочу толкнуть за гроши

вторые брюки-клеши,

в которых я хожу…

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

Долина детства

Мрачный мастер

страшного тарана,

до чего ж он все же нерадив!

…После дива сельского барана

я открыл немало разных див.

Нахлобучив мичманку на брови,

шел в театр, в контору, на причал…

Стал теперь мудрее и суровей,

и себя отравой накачал…

Но моя родимая землица

надо мной удерживает власть.

Память возвращается, как птица —

в то гнездо, в котором родилась.

И вокруг долины той любимой,

полной света вечных звезд Руси,

жизнь моя вращается незримо,

как Земля вокруг своей оси!

Ленинград,

9 июля 1962

«Я забыл, как лошадь запрягают…»

Я забыл,

как лошадь запрягают.

И хочу ее позапрягать,

хоть они неопытных

лягают

и до смерти могут залягать!

Мне не страшно.

Мне уже досталось

от коней – и рыжих, и гнедых.

Знать не знали,

что такое – жалость.

Били в зубы прямо

и в поддых!..

Эх, запряг бы я сейчас кобылку,

и возил бы сено, сколько мог!

А потом

втыкал бы важно

вилку

поросенку жареному

в бок…

Ленинград,

1960

Видения в долине

Взбегу на холм

и упаду

в траву.

и древностью повеет вдруг из дола.

Засвищут стрелы, будто наяву.

Блеснет в глаза

кривым ножом монгола.

Сапфирный свет

на звездных берегах,

и вереницы птиц твоих,

Россия,

затмит на миг

в крови и жемчугах

тупой башмак скуластого Батыя!..

И вижу я коней без седоков

с их суматошным

криком бестолковым,

Мельканье тел, мечей и кулаков,

и бег татар

на поле Куликовом…

Россия, Русь —

куда я ни взгляну!

За все твои страдания и битвы —

люблю твою,

Россия,

старину,

твои огни, погосты и молитвы,

твои иконы,

бунты бедноты,

и твой степной,

бунтарский

свист разбоя,

люблю твои священные цветы,

люблю навек,

до вечного покоя…

Но кто там

снова

звезды заслонил?

Кто умертвил твои цветы и тропы?

Где толпами

протопают

они,

там топят жизнь

кровавые потопы…

Они несут на флагах

черный крест!

Они крестами небо закрестили,

и не леса мне видятся окрест,

а лес крестов

в окрестностях России…

Кресты, кресты…

Я больше не могу!

Я резко отниму от глаз ладони

и успокоюсь: глухо на лугу,

траву жуют

стреноженные кони.

Заржут они,

и где-то у осин

подхватит эхо

медленное ржанье.

И надо мной —

бессмертных звезд Руси,

безмолвных звезд

сапфирное дрожанье…

Ленинград,

1960

Березы

Я люблю, когда шумят березы,

когда листья падают с берез.

Слушаю, и набегают слезы

на глаза, отвыкшие от слез…

Все очнется в памяти невольно,

отзовется в сердце и крови.

Станет как-то радостно и больно,

будто кто-то шепчет о любви.

Только чаще побеждает проза.

Словно дунет ветром хмурых дней.

Ведь шумит такая же береза

над могилой матери моей…

На войне отца убила пуля.

А у нас в деревне, у оград —

с ветром и с дождем гудел, как улей,

вот такой же поздний листопад…

Русь моя, люблю твои березы:

с ранних лет я с ними жил и рос!

Потому и набегают слезы

на глаза, отвыкшие от слез…

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

«Мы будем cвободны, как птицы…»

– Мы будем

cвободны,

как птицы, —

ты шепчешь

и смотришь с тоской,

как тянутся птиц вереницы

над морем,

над бурей морской…

И стало мне жаль отчего-то,

что сам я люблю

и любим…

Ты птица иного полета…

Куда ж мы

с тобой

полетим?!

Ленинград,

март, 1962

Утро утраты

Человек

не рыдал,

не метался

в это утлое утро утраты.

Лишь ограду встряхнуть попытался,

ухватившись за копья ограды…

Вот пошел он,

вот в черном затоне

отразился рубашкою белой.

Вот трамвай, тормозя, затрезвонил:

крик водителя:

– Жить надоело?!

Шумно было,

а он и не слышал.

Может, слушал,

но слышал едва ли,

как железо гремело на крышах,

как железки машин грохотали…

Вот пришел он,

вот взял он гитару,

вот по струнам ударил устало…

Вот запел про царицу Тамару

и про башню в теснине Дарьяла.

Вот и все…

А ограда стояла.

Тяжки копья чугунной ограды.

Было утро дождя и металла.

Было утлое утро утраты…

Ленинград,

1960

Сто «нет»

В окнах зеленый свет,

странный, болотный свет..

Я не повешусь, нет,

не помешаюсь, нет…

Буду я жить сто лет,

и без тебя – сто лет.

Сердце не стонет, нет,

Нет,

сто «нет»!

Ленинград,

сентябрь, 1961

Ненастье

Погода какая!..

С ума сойдешь:

снег, ветер и дождь-зараза!

Как буйные слезы,

струится дождь

по скулам железного Газа…

Как резко звенел

в телефонном мирке

твой голос, опасный подвохом!

Вот, трубка вздохнула в моей руке

осмысленно-тяжким вздохом,

и вдруг онемела с раскрытым ртом…

Конечно, не провод лопнул!

Я

дверь автомата

открыл пинком

и снова

пинком

захлопнул!..

И вот я сижу

и зубрю дарвинизм.

И вот, в результате зубрежки —

внимательно

ем

молодой организм

какой-то копченой рыбешки…

Что делать? —

ведь ножик в себя не вонжу,

и жизнь продолжается, значит!..

На памятник Газа

в окно гляжу:

Железный!

А все-таки… плачет.

Ленинград,

1960

Волны и скалы

Эх, коня да удаль азиата

мне взамен чернильниц и бумаг, —

как под гибким телом Азамата,

подо мною взвился б

аргамак!

Как разбойник,

только без кинжала,

покрестившись лихо

на собор,

мимо волн Обводного канала —

поскакал бы я во весь опор!

Мимо окон Эдика и Глеба,

мимо криков: «Это же – Рубцов!»,

не простой,

возвышенный,

в седле бы —

прискакал к тебе,

в конце концов!

Но наверно, просто и без смеха

ты мне скажешь: «Боже упаси!

Почему на лошади приехал?

Разве мало в городе такси?!»

И, стыдясь за дикий свой поступок,

словно Богом свергнутый с небес,

я отвечу буднично и тупо:

– Да, конечно, это не прогресс…

Ленинград,

лето, 1961

Левитан

(по мотивам картины «Вечерний звон»)

В глаза бревенчатым лачугам

глядит алеющая мгла.

Над колокольчиковым лугом

собор звонит в колокола.

Звон заокольный и окольный,

у окон,

около колонн.

Звон колоколен колокольный,

и колокольчиковый звон.

И колокольцем

каждым

в душу —

любого русского спроси! —

звонит, как в колокол,

– не глуше, —

звон

левитановской

Руси!

Ленинград,

1960

Старый конь

Хоть волки есть

на волоке

и волок тот

полог,

едва он сани

к Вологде

по волоку

волок.

Все небо

звездным пологом

светилось.

А ему

Казался волок

волоком,

закутанным во тьму…

И вдруг заржал он

молодо,

гордясь без похвалы,

когда увидел

Вологду

сквозь заволоку

мглы!

Ленинград,

1960

На перевозе

Паром.

Паромщик.

Перевоз.

И я

с тетрадкой и с пером.

Не то,

что паром паровоз —

нас

парой весел

вез паром!

Я рос на этих берегах!

И пусть паром – не паровоз!

Как паровоз

на всех парах —

меня он

в детство

перевез!

Ленинград,

1960

Маленькие Лили

(для детей)

Две маленькие

Лили —

лилипуты

увидели на иве желтый прутик.

Его спросили Лили:

«Почему ты

не зеленеешь,

прутик-лилипутик?»

Пошли

за лейкой

маленькие Лили,

на шалости не тратя и минуты,

и так усердно,

как дожди не лили,

на прутик лили

Лили —

лилипуты.

Ленинград,

1960

На родине

Загородил мою дорогу

грузовика широкий зад.

И я подумал: «Слава Богу!»

Село не то, что год назад!

Теперь в полях везде машины,

и не видать худых кобыл.

Один лишь древний дух крушины

все так же горек, как и был…

Да, я подумал: «Слава Богу!»

Но Бог-то тут причем опять?

Уж нам пора бы понемногу

от мистицизма отвыкать!

Давно в гробу цари и боги!

И дело в том, наверняка,

что с треском нынче демагоги

летят из Главков и ЦэКа!

Ленинградская обл.,

пос. Невская Дубровка, 1959

Репортаж

К мужику микрофон подносят.

Тянут слово из мужика.

Рассказать о работе

просят —

в свете новых решений ЦэКа!

Мужику

непривычно трекать.

Вздох срывается с языка.

Нежно взяли его за локоть:

тянут

слово

из мужика!..

Ленинград,

апрель, 1962

О собаках

Не могу я видеть без грусти

ежедневных собачьих драк…

В этом маленьком захолустье

поразительно много собак!

Есть мордастые – всякой масти,

есть поджарые – всех тонов.

Подойди —

разорвут на части

иль оставят

вмиг

без штанов…

Говорю о том не для смеху.

Я однажды подумал так:

«Да, собака друг человеку, —

одному…

А другому – враг!»

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

На строевом смотре

Я марширую на плацу.

А снег стегает по лицу!

Я так хочу иметь успех,

я марширую лучше всех!

Моя веселая родня

письмо получит про меня.

Его

любимая моя —

прочтет, дыханье затая.

Довольны мною все кругом!

Доволен мичман и старпом!

И даже – видно по глазам —

главнокомандующий сам!

Ленинград,

9 июля 1962

Жалобы алкоголика

…Ах, что я делаю?

За что я мучаю

больной и маленький

свой организм?..

Да по какому ж

такому случаю?..

Ведь люди борются

за коммунизм!

Скот размножается,

пшеница мелется,

и все на правильном

таком пути!..

Так, замети меня,

метель-метелица…

Ох, замети меня,

ох, замети…

И заметет!..

Ленинград,

декабрь, 1961

Праздник в поселке

Сколько водки выпито!

Сколько стекол выбито!

Сколько средств закошено!

Сколько женщин брошено!

Где-то дети плакали…

Где-то финки звякали…

Эх, сивуха сивая!..

Жизнь была… красивая!

Ленинградская обл.,

пос. Невская Дубровка, 1959

«Снуют. Считают рублики…»

Снуют. Считают рублики.

Спешат в свои дома.

И нету дела публике,

что я схожу с ума!

Не знаю, чем он кончится,

запутавшийся путь,

но так порою хочется

ножом…

куда-нибудь!

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

Да, умру я!

Да, умру я!

И что ж такого?

Хоть сейчас из нагана в лоб!

Может быть,

гробовщик толковый

смастерит мне хороший гроб…

А на что мне хороший гроб-то?

Зарывайте меня хоть как!

Жалкий след мой

будет затоптан

башмаками других бродяг.

И останется все,

как было —

на Земле,

не для всех родной…

Будет так же

светить Светило

на заплеванный шар земной!..

г. Ташкент,

1954

Разлад

Мы встретились у мельничной запруды,

и я ей сразу

прямо все сказал!

– Кому, – сказал, – нужны твои причуды?

– Зачем, – сказал, – ходила на вокзал?

Она сказала: – Я не виновата…

– Ну, да, – сказал я, – кто же виноват?

Она сказала: – Я встречала брата.

– Ха-ха, – сказал я, – разве это брат?!

В моих мозгах чего-то нехватало:

махнув на все, я начал хохотать!

Я хохотал. И эхо хохотало.

И грохотала мельничная гать.

Она сказала: – Ты чего хохочешь?

– Хочу, – сказал я, – вот и хохочу!

Она сказала: – Мало ли, что хочешь!

Тебя я слушать больше не хочу!

Конечно, я ничуть не испугался.

Я гордо шел на ссору и разлад.

И зря в ту ночь сиял и трепыхался

в конце безлюдной улицы закат!..

Ленинград,

1960

Утро перед экзаменом

Тяжело молчал

валун-догматик

в стороне от волн.

А между тем —

я смотрел на мир,

как математик,

доказав с десяток теорем!..

Скалы встали

перпендикулярно

к плоскости залива.

Круг луны.

Стороны зари равны попарно,

волны меж собою

не равны.

Вдоль залива,

словно знак вопроса,

дергаясь спиной и головой,

пьяное подобие матроса

двигалось

по ломаной кривой.

Спотыкаясь даже на цветочках —

(Боже! Тоже пьяная «в дугу»!..) —

чья-то равнобедренная дочка

двигалась,

как радиус в кругу!

Я подумал, это так ничтожно,

что о них нужна, конечно, речь,

но всегда

ничтожествами

можно,

если надо, просто пренебречь!

И в пространстве —

светлом,

чистом,

смелом —

облако – (из дальней дали гость) —

белым,

будто выведенным мелом,

знаком бесконечности неслось!

Ленинград,

1961

МУМ (Марш уходящей молодости)

Стукнул по карману, – не звенит:

как воздух.

Стукнул по другому, – не слыхать.

Как в первом…

В коммунизм – таинственный зенит

как в космос,

полетели мысли отдыхать,

как птички.

Но очнусь и выйду за порог,

как олух.

И пойду на ветер, на откос,

как бабка,

о печали пройденных дорог,

как урка,

шелестеть остатками волос,

как фраер…

Память отбивается от рук,

как дура.

Молодость уходит из-под ног,

как бочка.

Солнышко описывает круг,

как сука, —

жизненный отсчитывает срок…

Как падла!

Ленинград,

апрель, 1962

«Ты называешь солнце блюдом…»

Валентину Горшкову

Ты называешь солнце

блюдом…

Оригинально. Только зря:

с любою круглою посудой

Светило

сравнивать нельзя!

А если можно,

значит можно

и мне,

для свежести стишка —

твой череп,

сделанный несложно,

назвать…

подобием горшка!

Ленинград,

1960

«Поэт перед смертью…»

Поэт перед смертью

сквозь тайные слезы

жалеет совсем не о том,

что скоро завянут надгробные розы

и люди забудут о нем,

что память о нем —

по желанью живущих

не выльется в мрамор и медь…

Но горько поэту,

что в мире цветущем

ему

после смерти

не петь…

Ленинградская обл.,

пос. Приютино, 1957

Сказка-сказочка

Влетел ко мне какой-то бес.

Он был не в духе или пьян,

и в драку сразу же полез:

повел себя, как хулиган!

И я спросил: – А кто ты есть?

Я не люблю таких гостей.

Ты лучше с лапами не лезь:

не соберешь потом костей!

Но бес от злости стал глупей

и стал бутылки бить в углу.

Я говорю ему: – Не бей!

Не бей бутылки на полу!

Он вдруг схватил мою гармонь.

Я вижу все. Я весь горю!

Я говорю ему: – Не тронь!

Не тронь гармошку! – говорю…

Хотел я, было, напрямик

на шпагах драку предложить,

но он взлетел на полку книг:

ему ещё хотелось жить!

Уткнулся бес в какой-то бред

и вдруг завыл: – О, Божья мать!

Я вижу лишь лицо газет,

а лиц поэтов не видать…

И начал книги из дверей

швырять в сугробы декабрю…

Он обнаглел, он озверел!

Я… ничего не говорю.

Ленинград,

1960

Поэт

Глебу Горбовскому

Трущобный двор.

Фигура на углу.

Мерещится, что это Достоевский.

И ходит холод ветреный и резкий.

И стены погружаются во мглу.

Гранитным громом

грянуло с небес!

Весь небосвод в сверкании и в блеске!

И видел я, как вздрогнул Достоевский,

как тяжело ссутулился, исчез.

Не может быть,

что это был не он!

Как без него представить эти тени,

и странный свет,

и грязные ступени,

и гром, и стены с четырех сторон?!

Я продолжаю верить в этот бред,

когда в свое притонное жилище

по коридору,

в страшной темнотище,

отдав поклон,

ведет меня поэт…

Он, как матрос, которого томит

глухая жизнь в задворках и в угаре.

– Какие времена на свете, Гарри!..

– О! Времена неласковые, Смит…

В моей судьбе творились чудеса!

Но я клянусь

любою клятвой мира,

что и твоя освистанная лира

еще свои поднимет паруса!

Еще мужчины будущих времен,

(да будет воля их неустрашима!) —

разгонят мрак бездарного режима

для всех живых и подлинных имен!

…Ура, опять ребята ворвались!

Они еще не сеют и не пашут.

Они кричат,

они руками машут!..

Они как будто только родились!

Они – сыны запутанных дорог…

И вот,

стихи, написанные матом,

ласкают слух отчаянным ребятам,

хотя, конечно, все это – порок!..

Поэт, как волк, напьется натощак,

и неподвижно,

словно на портрете,

все тяжелей сидит на табурете.

И все молчат, не двигаясь никак…

Он говорит,

что мы – одних кровей,

и на меня указывает пальцем!

А мне неловко выглядеть страдальцем,

и я смеюсь,

чтоб выглядеть живей!

Но все равно опутан я всерьез

какой-то общей нервною системой:

случайный крик, раздавшись над богемой

доводит всех

до крика и до слез!

И все торчит:

в дверях торчит сосед!

Торчат за ним

разбуженные тетки!

Торчат слова!

Торчит бутылка водки!

Торчит в окне таинственный рассвет.

Опять стекло оконное в дожде.

Опять удушьем тянет и ознобом…

…Когда толпа

потянется за гробом,

ведь кто-то скажет: «Он сгорел… в труде.

Ленинград,

1–9 июля 1962

Лесной хуторок

(идиллия)

Я запомнил, как чудо,

тот лесной хуторок.

Хутор – это не худо:

это мир, не мирок!

Там, в избе деревянной,

без претензий и льгот,

так, без газа, без ванной

добрый Филя живет.

Филя любит скотину,

ест любую еду.

Филя ходит в долину,

Филя дует в дуду!

Мир такой справедливый,

даже нечего крыть…

– Филя, что молчаливый?

– А о чем говорить?..

Ленинград,

1960

Загрузка...