Глава 2

Был хлопо́к, мгновенный и звонкий, какой бывает, когда лопается собака. Знаете такую картину: тонконогий бездомный пес, ещё не съеденный оголодавшими ртами, выбегает на дорогу с обочины, а тут какая-нибудь шальная полуторка? Хлопок без визга, собака не успевает не то чтоб вскрикнуть – хвостом вильнуть. То ли это собачье самоубийство, то ли ноги доходягу не носят – кто их знает, этих сучек и кобельков, обитающих по норам да по оврагам.

Степан сунул лицо в окошко. За стеклом гулял белёсый туман, а над зданием окружкома партии играли с флагом небесные бесенята. Что там хлопнуло, и где, и зачем, – может, банка взорвалась на рыбзаводе, а может, дети балуются с утра, – непонятно, да и нужно ли это знание?

В мастерской командовал полумрак. Рза зевнул и огладил веки. Вся скульптура – и начатая, и конченная – ожидала благословения мастера. Он по очереди благословил каждую, не забыл даже корявую приживалку – деревяшку, подобранную вчера. Из таких вот безымянных коряжек, как из Золушки, вырастают ангелы.

Мастерскую от лежанки и до станка заполняли его работы. Все места, где он жил подолгу (жить подолгу – понятие относительное, иногда это месяц, два, иногда – от полугода и более), заполнялись его трудами. Это было законом жизни их создателя и их покровителя. Пробираясь между ними ночами – осторожно, чтобы не сбить им сон, – он со свечкой приближался к скульптуре, улыбался и шагал дальше.

Лики ангелов и лица людей, ещё сонные после плена ночи, потихоньку приходили в себя. Рза уверенно протиснулся к табурету и от спички запалил примус. Бросил в банку пару кубиков клея и немного постоял у огня.

В Доме ненца, где он временно проживал, было холодно, несмотря на лето. Дров по случаю военной поры поселенцу выдавать не положено, да и были бы дрова – всё равно комендант не разрешил бы топить. Рза согрелся, подышал на ладони и направился к заждавшемуся станку.

Вещь, которой он сейчас занимался, была вещью безымянной пока. Рза не знал, как назвать работу, потому что имя – это закон. Назовёшь её «Тишиной», и имя будет управлять замыслом, руки будут подчиняться закону, установленному существом имени. Точно так же, как и имя у человека тайно связано с миром сил – тех, что имени этому покровительствуют.

То, что Рза называл станком, было толстым металлическим стержнем, на который он насаживал материал. Кусок дерева, надетый на стержень, шишковатый, в волдырях и наростах, был по цвету желтоватый, как мёд. Он уже познал руку мастера – часть поверхности была сточена в глубину, и из сумраком наполненных впадин в мир смотрели два тихих глаза.

Мастер Рза взошёл на приступку, как на кафедру собора священник, взял с подставки насадку с приводом и ногой надавил педаль. Все, кто видел, как он работает, – а особенно коллеги по творчеству, – за глаза посмеивались над мастером, называли его метод машинным. Действительно, поменять резец, молчаливое орудие резчика, на болтливую, неумолкающую фрезу – в этом было что-то от святотатства. Сам Степан измены не признавал, он гордился своей придумкой. Расстояние от замысла до свершения сокращалось с месяцев до часов. Мысль не кисла от долгого ожидания, пока идея обретёт форму.

Он коснулся металлом дерева. Разлетелись желтоватые брызги, словно слёзы или жидкий огонь. Мастер Рза работал сосредоточенно, сосредоточенно гудела фреза, умный лоб в глубоких морщинах сосредоточенно нависал над деревом.

Видно, это и считается счастьем – вот так, без окриков, плети и принуждения уйти в священную рабочую тишину, не оскверняемую мелкими разговорами и прочей бестолочью людских шумов.

Длилось счастье не более получаса.

– Ну и хламу тут у вас, товарищ… э-э-э… Рза. – На пороге стоял Казорин, замначальника Дома ненца, появившийся в мастерской без стука. Он всегда приходил без стука, сообразно социальному статусу. – Ступить некуда от ваших… э-э-э… кикимор.

– Это не кикиморы, товарищ Казорин, это будущие стахановцы, герои фронта и тыла. – Степан Дмитриевич остановил фрезу. – Вы же знаете, что это мой хлеб, мы же с вами всё уже обсуждали.

Гость поморщился, он увидел примус:

– Та-а-ак, и что мы имеем на этот раз? В помещении открытый огонь. – Он печально посмотрел на художника. – Вы хоть сами понимаете, что творите? Прямо хуже диверсанта, ей-богу. Вон, инструкция на стенке повешена, её, по-вашему, для кого вешали? Для людей или для мебели, может быть?

– Это я столярный клей в банке разогреваю.

– Если б я вас не ценил, Степан Дмитриевич, за конкретные заслуги перед культурой, я б давно уже поставил вопрос о выселении вас из данного помещения.

– Я съезжаю, – ответил Рза, отчищая фрезу от крошки.

– Как съезжаете? – не понял Казорин.

– Так съезжаю, перебираюсь западнее.

Рза вложил насадку с фрезой в узкий паз на стойке для инструментов.

Это «западнее» смутило Казорина. Как оплёванный, выпячивая губу, он спросил:

– Западнее чего?

– Западнее Оби, на Скважинку. Промысел номер восемь имени ОГПУ знаете?

На лице товарища замначдома балом правили цвета побежалости – цвет соломенный сменился на золотой, тут же сделавшись пурпурным, как кровь на знамени. Тёмно-красный сдал права фиолетовому, посинел, поскучнел, стал розовым. Индикатор температуры сердца не справлялся с эмоциональным цунами.

Степан Дмитриевич, не глядя на замначдома, пальцем сглаживал на дереве заусенец.

– Не советую селиться при лагере.

Замначдома пришёл в себя.

– А что так? – поинтересовался скульптор.

Равнодушно – любым советчикам он никогда особо не доверял. Он-то знал, что в тени у смерти наилучшая от неё защита. Она ж думает, раз ты к ней всех ближе, значит можно с тобою и обождать, ты и так никуда не денешься. И сперва она берёт дальних – а таких всегда пруд пруди. Он и в Сибирь-то из России приехал, чтоб подальше уйти от лиха, именуемого сердцем страны. Во всяком случае, одна из причин была такая, пусть и не главная.

– А то так, что вы ведь не осуждённый. И потом… – Он зыркнул по сторонам, задержался тяжёлым взглядом на лице Василия Мангазейского, над которым работал скульптор по заказу антирелигиозного кабинета, равнодушно пробежался глазами по фигурам чертей и ангелов, уважительно глянул на Кагановича, сделанного из плотной массы металлических опилок и стружки, спёкшихся под действием кислоты (личное изобретение мастера), вздохнул и спросил с укором: – Всё это добро куда?

– Вам оставлю, а что, откажетесь? – Степан Дмитриевич весело рассмеялся. – Это всё народное достояние, всё, что есть, делалось для людей, даже заказные работы. – Он тяжёлым указательным пальцем выделил приземистую фигуру с напряжённым, очень умным лицом, обращённым щекой к земле. – Видите, каков молодец! Как он слушает ухом землю. Четверы штаны просидел, прежде чем добился характера. Это горный инженер Бондин, мы с ним вместе пол-Урала облазили.

– А на Скважинку, я так понимаю, вы по вашим художественным делам? Тимофей Васильевич вас позвали?

– Не по личным же, – улыбнулся Рза. – Хотя нет, извиняюсь, вру: и по личным, конечно, тоже. У меня ведь тот самый случай, когда личное и рабочее суть одно. Тимофей Васильевич привет вам передавал.

– Да? Спасибо. – Замначдома задумался. – А у нас-то хоть бывать будете? Навещать своё народное достояние?

– Непременно. Да я ж не сразу. Не сегодня ведь съезжаю, не радуйтесь. Наругаемся ещё с вами вволю. А отчего это, товарищ Казорин, вы так болеете за мою судьбу? Вот и в Скважинку меня съезжать отговариваете. Что-то с вами таинственное творится. Не награду ли правительственную ждёте?

– Ну, вообще-то…

В дверь поскреблись.

Так обычно давал о себе известие Еремей Евгеньевич Ливенштольц, старший методист Дома ненца.

– Степан Дмитриевич, Илья Николаевич, – объявил он, сунувшись в дверь, – я по поводу сегодняшнего собрания. Кумача хватает только на четверть зала. Предлагаю сделать агитационные вставки на тему вклада района в дело обороны страны. Ну и ваши работы, товарищ Рза, разместим в зале, как договаривались. Да, ещё накладочка с этим ансамблем ненцев. Говорят, что праздник у них местный какой-то, ну и вроде сегодня не могут быть.

– Как это так не могут! В Доме ненца и без ненцев? Абсурд! Под конвоем, как угодно, но чтобы были!


Весть о том, что Рза съезжает на Скважинку, распространилась, как пламя в сухой траве.

Первым подошёл Ливенштольц.

– Мы-то как же? – спросил Еремей Евгеньевич, крутя на лацкане рабочего пиджака значок передовика тыла. – Ваши лекции, ваша помощь, ваше общее положительное влияние. Вы предмет нашей гордости, Степан Дмитриевич! Наша местная достопримечательность, эталон! Вы – Герой Социалистического Труда, лауреат самой главной творческой премии в государстве. Люди радуются, что рядом – вы. И вдруг, нате всем, – меняете нас… – Ливенштольц запнулся, поводил глазами по сторонам и шёпотом завершил: – На лагерь.

Дело происходило в зале, где художник обустраивал экспозицию из отобранных специально работ. Он обхаживал «Воина-победителя», устраняя невидимые для зрителя недостатки его фактуры. Рза проделывал это штихелем – ковырнёт остриём фигуру и мгновенно отдёрнет руку. Словно опасаясь реакции своего непредсказуемого творения.

На тираду старшего методиста Рза ответил равнодушным кивком. Слово «лагерь» он отметил усмешкой; или эта его усмешка относилась к поведению Ливенштольца – к его запинке и смущённому шёпоту?

Рза убрал инструмент в карман:

– Еремей Евгеньевич, дорогой, видите, «Воин-победитель»? – Рза чуть тронул каменную гранату, сросшуюся с каменной пятернёй. – Его я делал с реального человека, который, кстати, даже не воевал, вернее так, он не доехал до фронта по причинам, от него не зависящим. Но я знаю, попади он на передовую, он не стал бы отсиживаться в траншее, а вот так, с гранатой и автоматом, шёл бы на врага победителем. Это я к тому, что характер проявляется не только в бою. Побеждать можно где угодно. Даже, как вы сказали, в лагере. Это я к вопросу об эталоне. – Степан Дмитриевич взял его за рукав. – Помогите лучше вашей местной достопримечательности справиться вон с тем деревянным юношей, который у колонны лежит. Скульптура называется «Сон», давайте её общими силами ближе к стенке перекантуем. Только осторожней – тяжёлая.


Громко шкрябающий по полу деревяшкой и поэтому слышный издалека, к скульптору прихромал Калягин. В Доме ненца он совмещал две должности – лектора на общекультурные темы и смотрителя антирелигиозного кабинета. Ногу он отморозил сдуру на раскопках мангазейского городища где-то перед самой войной, прикомандированный к археологической экспедиции Ленинградского института археологии. Сам он археологом не был, но, вкусив полевой романтики и наслушавшись рассказов специалистов, увлёкся этим муторным делом и делил теперь свою деятельность между небом (лекторство и смотрительство) и землёй, вернее её изнанкой, – бессистемными любительскими раскопками. Последним увлечением Калягина был поиск следов сихиртя, таинственного народа тундры, предпочёвшего земляные норы жизни под открытыми небесами.

Рза как раз укреплял кумач на стене за «Воином-победителем». Оглянувшись на посапывающего Калягина – тот дырявил его глазами, – мастер сплюнул на ладонь гво́здики, чтобы удобнее было говорить.

– Что вы на меня как на мертвеца смотрите? – шутливым тоном вопросил он.

– Ну… вы ж того, – заспотыкался на словах археолог. – То есть в Скважинку, как я понимаю. Я, вообще-то, вот о чём хочу вас спросить… – Калягин перекосился набок и сквозь брючину почесал свою деревяшку. – Спросить, попросить… не знаю.

– Я догадываюсь, – ответил Рза. – Вы про этих, тех, что «по пуп мохнатые…» Как там дальше? «Линные, на темени рот имеющие». Про сихиртя, правильно я вас понял? Не отыщется ли на Скважинке вход в их тёмное царство? Не отыщется, уверяю вас, Виктор Львович. Там же лагерь, какие там, к чёрту, «линные», извините за грубое выражение.

Осторожно, чтобы не попортить материю, Рза вогнал киянкой в стену гвоздочек. Археолог скрёб деревяшкой пол.

– Там рудник и старые шахты, – говорил он с ртутью в глазах. – Там святилище, ненцы верят, там, на Скважинке, сообщаются две земли – наша и их предков, сихиртя. Мне, как археологу, очень было бы интересно…

– Виктор Львович… – Рза вогнал ещё один гвоздь.

– Да, конечно, лагерь, я понимаю. Только вдруг вы что-то узнаете. Или сами что увидите невзначай.

– «Невзначай» в таких местах не бывает. И не пустят меня в эти ваши старые шахты. Если только не поменяю профессию.

– Тьфу на вас, Степан Дмитриевич, – «не поменяю». С этими вещами не шутят. Да, а как там поживает святой Василий? Я ему уже и место доброе в кабинете выделил. Как раз под надписью «Религия – опиум для народа». Для наглядного, так сказать, примера.

– Будет, будет вам мангазейский праведник. Я свои долги помню.


Шумя носом, задержался возле художника командир кинорубки Костя Свежатин.

– Обещали «Георгия Саакадзе», а привезли «Сокровище погибшего корабля», – пожаловался скульптору Константин Игоревич. – Сюда «Сокровище» пятый… нет, шестой уже раз привозят. А новое, пока досюда доедет, по дороге до дыр засмотрят и списывают потом как ненужный хлам, вроде того. Центр округа, центр округа! Считается только центр, а получается – какие-то выселки. Небось, в каком-нибудь занюханном Горно-Князевске уже дважды «Саакадзе» крутили…

– Ладно, Костя, Константин Игоревич, – успокоил Рза кинорубщика. – Лично я твоё «Сокровище» не смотрел, один зритель у тебя, считай, есть. А что, хорошая картина, смотреть стоит?

– Интересная, ну да, про ЭПРОН. Баталов водолаза играет. Нет, ну правда, Степан Дмитриевич, обидно! Здесь и так с кино безобразие, ещё и новые картины в последнюю очередь. Вон товарищ Казорин меня шпыняет, а я, спрашивается, – что я могу?

Костя робко, будто бы чего-то стесняясь, заглянул Степану Дмитриевичу в глаза. Тень его фуражки со звёздочкой, самовольно навинченной на околыш, – командир кинорубки всё-таки, штурманской боевой части самого важнейшего из искусств, – не скрывала удивлённого блеска его нацеленных на Степана Дмитриевича зрачков.

– Вы ещё вот ухо́дите… – Костя, Константин Игоревич, сморщил свой веснушчатый нос, и сейчас же всё его командирство будто ветошью с лица счистили. Он стал похож на довоенного школьника, не нюхавшего ни смерти близких, ни голода, ни паровозного дыма, ни вымороженных насквозь вагонов, в которых везли на север спасшихся от блокады людей. – Зачем? – Он передёрнул плечами. – Мне вот тоже иногда не сидится, хочется поездить по свету, мир увидеть не в кино, а по-настоящему. Но к убийцам-то переселяться зачем?

– Каким убийцам? – переспросил Рза. Он уставился на Костин бушлат, на сбежавшую из петли пуговицу, усмехнулся, поскрёб затылок. – Ах, ну да, ты про лагерь. Ну, вообще-то, я туда не к убийцам. Меня тамошнее начальство к себе потребовало. Работу дали, оказали доверие. А убийцы?.. Ну что убийцы… Те же люди, только калеченные. С людьми всегда можно найти общий язык. И потом, не тех надо бояться убийц, что тюремным клеймом мечены, а тех, которые ходят рядом и неизвестно, когда от них ждать удара.

Рза опять усмехнулся, горше, чем перед этим.

Костя, командир кинорубки, вразнобой размахивая руками, громко и взволнованно рассуждал:

– Бухаринцы, троцкисты, вредители, вся эта фашистская сволочь, ну, я понимаю, охрана, кому-то надо ведь убийц охранять, но смотреть на их звериные рожи… Я бы точно ни минуты не выдержал, перестрелял бы всех их, к чёртовой матери.

– Всякой сволочи по её делам, – изрёк философически Рза.

– Я фашистов знаю по Ленинграду. – Костя яростно крутил головой. – Видел, как сигнальщики ночью наводят фашистских лётчиков. Зелёная цепочка над крышей, это он, гад, сигналит, наводит, куда бомбить. Я б его, в лагере он, не в лагере, а живым бы не оставил, убил. – Костино лицо было белым. – Я поэтому понять не могу, ну зачем, зачем вы туда, где всё время эти гады перед глазами?

Рза задумчиво посмотрел на Костю:

– Некоторые художники, Костя, ходили специально смотреть на казнь, чтобы полнее ощутить жизнь. Искусство не всегда праздник, дорогой мой Константин Игоревич. Наш социалистический реализм требует серьёзного изучения всех сторон действительности, даже самых тяжёлых. Тем более что идёт война.

– Не понять мне. – Костя вдохнул и выдохнул. – Ладно, пойду к себе, надо подготовить «Сокровище», не то Казорин все мозги выест.


Люди втекали в зал, люди вытекали из зала, но лишь некоторые подходили к Степану Дмитриевичу. В Доме ненца скульптора знали все, и такая нарочитая отстранённость была, в общем-то, по-человечески объяснима – никто толком не знал причину его нежданного переселения в лагерь.

Скоро появился Казорин, замначальника Дома ненца, с ведёрком краски и белохвостой кисточкой, заботливо укутанной в ветошь. Он загадочно подмигнул художнику и направил свой шаг к портрету верховного главнокомандующего над сценой. Поднявшись, ни слова не говоря, он застыл в почтительном одиночестве, потом расслабился, щёлкнул пальцами, и из-за правой кулисы сцены вышел человек со стремянкой. Через минуту белохвостая кисть, уже ставшая золотой, как солнце, облекала текучим золотом траченную временем раму.

Верховный одобрительно щурился, и Илья Николаевич, разрумянившись, отвечал ему таким же прищуром. Эту ответственную работу Казорин не доверил бы никому, совесть коммуниста не позволяла.

За спиной Казорина зашумели. Еремей Евгеньевич Ливенштольц, старший методист Дома ненца, яростно работал руками, как безумная ветряная мельница. Блестя лысиной, посеребревшей от пота, грудью он выдавливал ненцев, нерешительно топтавшихся на пороге в размышлении, входить или обождать.

Казорин обернулся на шум и сейчас же ощутил под рукой не ребристый узор на раме, а натянутый до предела холст. Руку с кистью как огнём обожгло. Он, не веря, что случилось непоправимое, ошалело посмотрел на портрет, на предательский мазок на мундире, лёгший точно между гербовой пуговицей и квадратом накладного кармана. Помощник, придерживающий стремянку, торопливо отвёл глаза. Взгляд верховного стал холоден и задумчив.

Еремей Евгеньевич Ливенштольц, совладав с неуправляемой массой представителей туземного населения, уже бодренько вышагивал к сцене, на ходу вытирая лысину и гармонически пришаркивая подошвами.

Ненцы робко выстроились по стенке, переминались, улыбались по-детски и украдкой поглядывали на дверь. В Доме ненца, в этом праздничном зале, декорированном по всем канонам, они выглядели убого и некрасиво. В малицах, заношенных вдрызг, кое-кто в засаленных пиджаках, в пимах с лезущими клочьями меха, эта робкая туземная братия в полтора десятка мужчин и юношей представляла собой картину, несовместную с обстановкой зала. Где таких набрал Ливенштольц, на каких таких задворках империи, было дьяволу одному известно, не считая самого Ливенштольца. Впрочем, в хмурые военные времена, когда всё – на нужды фронта и обороны, иных ненцев трудно было где-либо отыскать, разве только на картинке в журнале.

Методист уже взбирался на сцену, уже топал прямиком к лесенке, где с трагически застывшим лицом, как скульптурная фигура на постаменте, обливалось холодным потом его тихо матерящееся начальство. Слава богу, лица не видно, замначдома возвышался спиной, прикрывая широким корпусом иезуитское пятно на портрете.

Ливенштольц посвистел ноздрёй, дал понять, что задание выполнено. Обращаться к начальству голосом, когда тот священнодействует перед богом, а тем более к начальнической спине – такого он себе позволить не мог, такое было ни в какие ворота.

Казорин матюгнулся по-тихому: «Еремея мне только здесь не хватало. Он, конечно, не побежит с доносом, но трепануться по простоте может. Вот ведь свинство, и, главное, ничего не сделаешь. Краска только золотая, для рамы. Всё, пропал ты, дорогой товарищ Казорин, не награда тебе теперь, а приговор военного трибунала…»

– Иди, иди, – сказал он, не оборачиваясь. – Не до тебя, не видишь, я делом занят?

– Так ведь ненцы, вы же сами приказывали, – пожал плечами неунывающий Ливенштольц.

– Ненцы, ненцы… Подождут твои ненцы. Не до ненцев, то есть… не отвлекай.

– Еремей Евгеньевич, дорогой! Можно вас сюда не минуту?

Ровный голос Степана Дмитриевича перелетел суматоху зала и вошёл методисту в уши.

Ливенштольц, обрадовавшись оказии, поспешил на своевременный зов.

Рза согнулся возле белой стены над скульптурой под названием «Сон».

Юноша с усталым лицом, полуприкрытым воротником шинели, спал тревожно, как спят солдаты в минуты редкого затишья между боями. Одной рукой он обхватил возвышение, шероховатый бугор земли, на который положил голову, другой цеплялся за торчащее корневище, представляя его в сонном тумане то ли автоматным цевьём, то ли материнской рукой, протянувшейся к нему сквозь войну.

Ливенштольц приглушил шаги, настолько было живо изображение.

Рза к губам приложил палец:

– Тсс! Тихонечко, возьмитесь вот здесь.

Он рукой помахал кому-то, и в момент у фигуры спящего образовалось сразу несколько человек из работников, нашедшихся в зале.

Рза расставил помощников возле воина, каждому определив его место.

– Осторожно, только не повредите, я его полгода в себе вынашивал. Поднимаем! – скомандовал Степан Дмитриевич. – В коридор и… А, Еремей Евгеньевич? Методический кабинет откройте. Нужно эту мою работу ненадолго расположить у вас. Пару недоделок поправить, а то ко мне больно уж далеко.

Старший методист со товарищи осторожненько приподняли спящего, и он тихо поплыл из зала под негромкое посапывание бодрствующих.

Степан Дмитриевич сопроводил их до коридора, затем вернулся и, подмигнув туземцам, отправился спасать замначдома. Он шепнул Казорину, чтоб тот слез, и Казорин ему нехотя подчинился. Рза сменил Казорина на стремянке, из ниоткуда, словно заправский фокусник, вынул горстку тюбиков с краской, выдавил по капле из каждого на рабочий кусок фанеры, дунул, плюнул, повозил пальцем, и буквально через пару минут антисоветское пятно на портрете испарилось, будто его и не было.

Казорин ничего не сказал, он дождался, когда мастер закончит, вновь взобрался на оставленный пьедестал и продолжил как ни в чём не бывало подзолачивать злосчастную раму.

Возвратился с задания Ливенштольц. Казорин уже справился с подзолоткой и хмуро зыркал по лицам ненцев, по-прежнему переминавшихся у стены, по их немыслимо плачевным нарядам, в которых разве что на паперти побираться.

– Ну? – устало спросил он у методиста. – И кого ты мне тут привёл? У нас что, торжественное собрание или карнавал нищих? Еремей Евгеньевич, я не знаю, но мне кажется, в последнее время что-то с тобой не то. Такое у меня подозрение, что ты не хочешь политически мыслить.

– Что нашлось, Илья Николаевич, что нашлось… – Ливенштольц почесал ладони и добавил с наигранной хитрецой: – Да вы не переживайте, до выступления время есть. Всё будет сделано в лучшем виде. В нашем этнографическом кабинете их национальной одеждой семь сундуков набито. Всех оденем, как на всесоюзную выставку. Каждый будет передовиком производства.

– Да уж, – хохотнул замначдома. После камня, брошенного в него судьбой, и чудесного вмешательства скульптора сердце у Казорина пело птицей, выпущенной на волю из клетки. – Только ты их, того, почисти, перед тем как наряжать в праздничное. Не то со вшами замучаешься, сражавшись.

Загрузка...