Александра Федоровича Раскина я знаю с 1942 года. В Великую Отечественную мы вместе плавали на пароходе «Дальстрой». Я был старшим помощником капитана, Александр - матросом 1-го класса. Все называли его Мордвин, и он охотно отзывался, так как принадлежал к этой народности. Работник он был отличный, матрос смелый и расторопный, товарищ хороший.
После гибели «Дальстроя» он ушел в Сахалинское пароходство боцманом, а я — в Дальневосточное, но мы встречались иногда во Владивостоке, что редко бывает у моряков, всегда скитающихся по морям, по-приятельски разговаривали. И вот совсем недавно я узнал, что Александр Федорович плавал на «Индигирке» и был на ней, когда она трагически погибла на рифе у острова Тодо в проливе Лаперуза в 1939 году.
Мне захотелось узнать об этом, и я разыскал старого боцмана.
Мне отворила дверь миловидная молодая женщина, а в прихожей, аккуратно, по–корабельному покрашенной и чистой, встретил сам Александр, все еще здоровый и крепкий, среднего роста широкоплечий мужчина с рябоватым приветливым лицом и ввел в уютную, просто обставленную квартиру. А молодая женщина оказалась его младшей дочерью и, видимо, хозяйкой в доме.
Вот что рассказал мне старый боцман:
— В начале зимы 1939 года мы вышли из Нагаево. Наше судно было грузовое, но мы взяли много пассажиров. Одних только рыбаков, который привез в Нагаево «Орочон», 440 человек.
Капитан сначала отказывался взять людей и говорил, что у него пароход грузовой, но в конце концов, поддавшись уговорам береговой администрации, согласился. Пассажиров разместили во всех четырех трюмах, и мы снялись в море.
11 декабря в пять вечера, когда ужинали, прошли мыс Анива и повернули в пролив. Ветер был не очень сильный, баллов шесть, но временами шел снег и в пурге ничего не было видно.
Мы с моим напарником, мастером на все руки, ленинградцем Павловым стояли вахту с третьим помощником. Когда в 24 часа сменялись, капитан мне сказал: «Раскин, включи у меня в каюте чайник, я спущусь и попью чай».
Я включил чайник, сказал об этом капитану, и мы с Павловым спустились в столовую. Там напились чаю и засели за домино, как обычно. Но играли недолго и ушли спать.
Только разделись и улеглись, как почувствовали удар. Тут же вбежал вахтенный матрос Вася Шевцов и крикнул: «Сели на камни, аврал!»
Павлов кинул в него сапогом: «Какие камни, не мешай спать!» Но тут почувствовали второй, очень сильный удар, и еще, и еще... Тогда мы поняли, что действительно сели на камни, и тотчас же оделись. Я даже рубаху не надел, только брюки, сапоги и полушубок. В это время судно резко накренилось, сначала на левый, затем еще больше — на правый борт.
Мы выскочили на палубу в черную ночь и за старпомом побежали к трюму номер два. В трюме уже была вода, и крен стал таким, что нужно было карабкаться. Переносный трап трюма упал, и пассажиры не могли оттуда выбраться.
Чтобы не свалиться за борт, мы, цепляясь за выступы люков и надстроек, влезли на шлюпочную палубу. Во всех каютах справа уже была вода, а судно все еще валилось на бок.
На шлюпочной палубе несколько пассажиров срезали шлюпочные крепления бритвами, так как у них не было ножей. Кое-как освободили шлюпку и спустили на воду, но ее прижало к борту, и она осталась на талях.
Тут появился боцман Виктор Сандлер с ножом. Он всегда носил его на поясе, как все старые моряки. Виктор обрезал тали, и шлюпку освободили. Но едва в нее сели несколько пассажиров, боцман и матросы Шевцов, Руденко и Дегтярев, как ее отбросило волной и понесло к берегу. На бурунах она опрокинулась и исчезла в темноте.
Вторую шлюпку спустить не удалось. Несколько пассажиров схватилось за нее, но набежавший вал смыл их в море вместе со шлюпкой.
Судно уже совсем лежало на боку. Удары волн были так сильны, что снесло дымовую трубу, мачты ушли в воду. Я оставался на шлюпочной палубе. Вдруг снова появился старпом и, увидев меня, крикнул: «Раскин, надо спасти капитана, он остался в рубке».
Мы докарабкались до мостика и вытащили капитана прямо за ворот полушубка. Он уже был в воде в самом низу рубки и не мог сам добраться до двери, которая была над ним, как люк.
Едва мы слезли с мостика, как сильным валом его вместе с рубкой разбило, и он повалился в воду. Мы же втроем прошли по борту, который стал горизонтальным, и зацепились у края шлюпочной палубы за поручни. Так и сидели там до утра, мокрые, замерзшие и беспомощные.
Перед рассветом недалеко проходило судно, но мы не могли дать ему сигнал, да и вряд ли оно могло помочь нам.
Когда наступило утро, пришли два японских спасателя. Один из них подошел близко, погода стихла. На двух ботах они нас, оставшихся на судне и сидящих на его частях, как зайцы деда Мазая, стали перевозить по десять человек на спасатели. Так перевезли пассажиров и экипаж — 427 человек.
Александр Федорович умолк и задумался. Потом, как бы стряхнув с себя мрачные воспоминания, продолжал:
— Позже узнали, что шлюпку с боцманом Сандлером, которую опрокинуло, вынесло на берег, и Виктор, как вы знаете, он был очень силен, сумел выбраться на песок. Остальных крутило прибоем, и они едва не погибли, но Виктор всех их по одному вытащил и носил на себе за линию прибоя, как детей, где они лежали почти без сознания. Сам же он расхаживал по берегу в трусах и кимоно, смешно болтавшемся на нем. Нарядили его японские рыбаки, прибежавшие из ближайшего поселка на помощь.
К вечеру пришел японский пароход и нас со спасателей и с берега перевезли на него. Многие утонули в прибое, и их выбросило на песок. Другие погибли в трюмах. Когда погода стихла, их похоронили японцы около поселка.
Пароход привез нас в порт Вакканай, а оттуда на пароме мы переехали в Отару. Пришел пароход «Ильич» и увез нас домой.
Сандлер после рассказывал, что ему с берега было видно, как у нашего судна был распорот весь борт. Туда, видимо, и хлынула вода, поэтому оно так быстро и завалилось в сторону больших глубин.
Вася Шевцов, стоявший вахту со вторым штурманом, говорил, что едва только капитан сошел вниз выпить чай, как ему показалось, будто слева фосфорится вода. Вася доложил об этом штурману, но тот ответил: «Тебе померещилось». Может, если бы на мостике был капитан, он бы так не посчитал, и тогда, наверное, успел бы отвернуть от рифов.
Так закончил свой рассказ видавший виды старый морской волк Саша Раскин по прозвищу Мордвин.
Японцы на месте братской могилы, где похоронены погибшие пассажиры и моряки, установили памятник, а в поселке Сарафуцу невдалеке устроили мемориальный музей.
В 1976 году сотрудники Дальневосточного пароходства посетили музей и отвезли туда модель «Индигирки» и другие экспонаты.
Проснувшись от сильного толчка, я сел на койке, свесив ноги и готовясь спрыгнуть на палубу каюты, но, глянув на часы, увидел, что до вахты осталось еще больше часа. Очень не хотелось терять время сна, не так уж много нам его отпускалось в войну.
Подождав с минуту и убедившись, что у судна нет крена и нет сигнала боевой тревоги, я снова лег и крепко заснул под мерное покачивание океана.
Без четверти четыре меня разбудил на вахту матрос. Вскочив и направившись, как обычно, к умывальнику, я вдруг почувствовал, что двигатель не работает, корабль стоит. В тревоге я быстро поднялся на мостик.
Была тихая и черная, беззвездная ночь. На правом крыле мостика в абсолютной тишине при полной светомаскировке неподвижно стояли две едва различимые фигуры. Подойдя ближе, я узнал капитана и вахтенного, второго штурмана. Вахтенные матросы были на левом крыле. Там же стоял и радист с сигнальным фонарем направленного действия. Капитан передавал ему фразы по-английски, а он старался передать их по азбуке Морзе куда-то в темноту. Я спросил штурмана, что случилось.
— Да вот, в темноте столкнулись с каким-то «американцем». Уже час не можем договориться и выяснить, какие у него повреждения. Вон там лежит в дрейфе, — показал он влево от носа.
Взяв бинокль, я едва различил слабый силуэт судна. С него начали передавать неясные, слитые вместе точки-тире, не все знаки можно было разобрать.
Глянув на карту, я увидел, что до устья реки Колумбия осталось тридцать миль. Приняв вахту, пошел на нос судна осмотреть повреждения. Оказалось, что форштевень внизу завален вместе со всей обшивкой носа внутрь судна метра на три, таранная переборка цела и носовой трюм не затоплен. Удар был силен. Представляю, какая брешь у нашего соседа. Только где она у него и не тонет ли он? Мы даже не знаем его названия, так как он умалчивает об этом. В войну ночью все осторожничали.
Мы долго пытались договориться с «американцем» , но тщетно. Нужна ли ему наша помощь, и вызвал ли он буксир–спасатель из Астории, расположенной в лимане реки Колумбии? Но вот часов в пять, когда еще было совсем темно, суда, дрейфуя с разной скоростью, сблизились настолько, что стала слышна речь. И мы услышали... Нет, не пение сирен, едва не погубившее Одиссея. Это было нечто более приятное, учитывая обстоятельства. На чистом русском языке зычный баритон «перемывал» богов и родителей того, неведомого, к кому обращался. Так не мог ругаться ни один иностранец, ни один русский эмигрант на американской службе. Так мог выражаться только боцман нашего родного торгового флота.
Мы с радостью схватили мегафоны:
— Так ваше судно советское, что ли?! Черт вас возьми, почему вы до сих пор молчали?
В ответ последовало весело:
— А вы почему молчали? Мы «Вишера»!
— А мы «Советская Латвия»!
Все выяснилось. Оба судна развернулись и малым ходом пошли к устью реки. С рассветом увидели, что «Вишера» сильно осела кормой. Против кормового трюма зияла брешь, в которой пенился бурун.
Оказалось, что буксир-спасатель уже был вызван «Вишерой» по радио через наше представительство. Вскоре он появился и взял ее на буксир. А мы пошли сами. Оба благополучно добрались до порта. Было досадно, что из-за ремонта потеряно время, так нужное для доставки грузов на Родину. Но в войну нельзя было ходить в море с огнями и в туман давать сигнальные свистки. Радиолокаторов тогда суда еще не имели. В темноте же нередко встречались корабли, силуэты которых видишь уже тогда, когда они проходят мимо в сотне метров, а в туман можно услышать только шум буруна у их носа.
На черном сукне одной из витрин военно-исторического музея Тихоокеанского флота тускло поблескивает холодной сталью самурайский меч. Его двуручную рукоять, изогнутую в ту же сторону, что и лезвие, украшает резьба по слоновой кости с позолотой...
Но это было двадцать лет назад. Теперь он в военно-историческом музее города Петра, что в здании биржи перед ростральными колоннами. Этот трофей отправил туда Борис Александрович Сушков, полковник-топограф, основатель владивостокского музея, мой друг и наставник, человек, никогда не забывавший, что такое офицерская честь.
Какими же дорогами меч пришел к нам?..
Война на западе завершилась парадом Победы. На Дальнем Востоке она еще продолжалась, но уже подходила к концу.
15 августа 1945 года пароход «Дальстрой», выгрузив во Владивостоке привезенный из Канады груз, готовился принять новый, для Магадана. Проходя по палубе, я увидел, что в каюту капитана Банковича прошли полковник с орденами Суворова и Александра Невского и несколько морских офицеров с начальником ВОСО Дальневосточного пароходства Клюквиным.
Едва они ушли, как Всеволод Мартинович вызвал меня и сказал:
— Идем с десантом. Еще не знаю куда. Повезем полк рокоссовцев.
Выйдя от капитана, я увидел, что причал уже заполонили солдаты с артиллерией. С ними со смехом переговаривались корабельные девчонки. Было шумно и весело.
Я вызвал к себе боцмана Сандлера и подшкипера Кравчука. Первый – высокий порывистый цыган с открытым взглядом, черный от загара; на самое трудное приказание он всегда бодро отвечал: «Есть!» и сразу брался за дело. Кравчук же, с мрачным взглядом глубоко сидящих глаз, обычно бубнил под нос: «Все равно не успеем», но я знал, что он скорее умрет, чем сорвет задание.
И вот эти два человека и их лихая команда взялись за дело. Сандлер чувствовал себя в своей стихии, но для порядка покрикивал:
— Давай, давай, ночью отход!
Солдаты помогали им, а капитан-лейтенант Чернышев, начальник нашей артиллерийской команды, и майор Дерябин, начальник полковой артиллерии, показывали, как разместить на палубе минометы и зенитки, чтобы были они на переходе орудиями, а не грузом.
К ночи погрузились и стали на якорь в проливе Босфор Восточный, ожидая приказа начальника конвоя.
* * *
В полночь снялись. Узнали, что идем в Сейсин. Офицеры полка разместились в каютах экипажа, а солдаты - в твиндеках.
Мой диван занял майор Дерябин, молодой человек, спокойный и деловитый. Заметив, что я озабочен, он сказал:
— Не грусти, старпом, это не война, а забава. Настоящая война кончилась. Давай выпьем для настроения. — Он вынул из чемоданчика бутылку, погладил ее: — Посмотри, спиртик чистый-чистый.
Конвой двигался медленно. Сквозь густой туман едва просматривался кормовой фонарь впереди идущего «Ногина». Кораблей охранения не было видно. Но где-то рядом слышался гул их двигателей. Туман затруднял плавание, но и помогал: нас непросто было обнаружить.
Я заступил на вахту в четыре утра. В пять начало светать, туман поредел. На виду все корабли. Впереди минный заградитель «Аргунь», за ним транспорты «Невастрой» и «Ногин», в конце колонны наш «Дальстрой».
Справа и слева, за кормой – корабли охранения, сторожевики «Зарница» и «Метель», десантные, причудливо раскрашенные суда, «морские охотники» и торпедные катера. Тральщики ушли вперед.
В половине восьмого появился капитан. Высокий, почти двухметрового роста, он прошел на левое крыло мостика, стараясь в бинокль разглядеть берег. Но его не было видно. Близость его ощущалась по тяжелому запаху гари. За тральщиками слышались всплески воды и глухие звуки «бум». От этого становилось тревожно. Значит, рейд забросан минами.
Дальстроевцы дежурили у пулеметов и кормового орудия. Все были сосредоточены. В правом барбете Костя Рындин рассказывал что-то веселое, и его товарищи смеялись. На палубах было тихо, и только доносился шум буруна у форштевня судна.
Без десяти восемь на мостик поднялся третий штурман Наумов, моя смена; рулевой Панарин, плотный черноусый мужчина лет сорока, продолжал вертеть штурвал. Вдруг раздалось звучное «бум»! У борта «Ногина» взметнулся грязный фонтан. К нему заспешили «охотники» и «Зарница». Он подорвался на мине. Все умолкли, насторожились. Только солдаты, расположившиеся на палубе, спокойно начали завтракать.
Тишину разорвал оглушительный грохот. Наш огромный пароход будто подпрыгнул. У левого борта поднялся к небу смерч воды, песка, водорослей и обрушился на середину судна.
Меня отбросило к правому фальшборту мостика. Третий штурман ударился головой о подволок рубки и исчез. Рулевой – тоже. На мостике я остался один, не от храбрости, а от внезапного оцепенения. Придя в себя, собрался выполнять свои обязанности, что бы ни творилось вокруг. Оглядевшись, я увидел: судно отклоняется от курса, люди же остались на своих постах у пулеметов. Свободные от вахт сбежалась к шлюпкам, чтобы спустить их. А капитан с маузером в руке и помполит Шевырин отправляли моряков по местам:
— Команды спуска шлюпок не было!
Славные же рокоссовцы продолжали завтракать, лишь стряхнув с себя брызги и водоросли.
В рулевой рубке творилось невообразимое: приборы, телефоны, указатели скорости и оборотов винта висели на кабелях; полки с книгами, рамки с таблицами были разбросаны по палубе вперемешку со стеклом от разбитых плафонов. У компаса лежала телефонная трубка, и из нее слышалось: «Алло, алло, мостик!»
Одной рукой я взял штурвал и начал выводить судно на курс, а другой поднял трубку:
— Мостик слушает.
Звонила от кормового орудия Ольга Панферова, она спросила:
— Что нам делать?
Я ответил:
— Оставаться на местах и быть готовыми к бою!
Приведя пароход на прежний курс, я вышел на левое крыло и крикнул капитану, который спускался со шлюпочной палубы:
— Всеволод Мартинович, рулевого!
Капитан поднял руку: понял. Он появился с Панариным и Наумовым, у которых был виноватый вид.
Из машинного отделения позвонили, что все подшипники гребного вала сорваны с бортов, но машина может работать малым ходом и пробоин в корпусе нет.
Мы продолжали двигаться вперед и успокоились, как будто мин больше не было. Странная уверенность, основанная, видимо, на чутье. Действительно, мы больше не подрывались.
Мимо промчался «морской охотник», и офицер в рупор «утешил» нас:
— Это подлодка! Сейчас она вам влепит еще одну!
Но мы знали, что это была придонная мина, а не торпеда.
Вот и причалы Сейсина. «Аргунь» уже стоит у внешнего волнолома и бьет из всех орудий по долине, что слева. «Невастрой» подходит к причалу, где виден наш полузатопленный тральщик. За нами на буксирах тащится «Ногин». Однако он стал догонять «Дальстрой», а буксирующие его «Метель» и «Зарница» поздно это заметили. «Ногин» врезался в наш борт и сделал пробоину от палубы почти до воды. Какая нелепость – быть потопленными собственным судном! Но нам повезло: авиация противника уже бездействовала, и враг не мог воспользоваться нашим замешательством. Мы пришвартовались и открыли пар на лебедки: забили струи пара из разорванных трубопроводов. Старший механик Цветков и четвертый механик Байков бегали по палубе, пытаясь устранить повреждения, но тщетно.
— Раньше полудня не управимся, — бросил стармех и скрылся в машине: там взрыв наделал делов.
Байков ворчал:
— Это же капитальный ремонт!
Машинист Заволока достал гаечные ключи; кочегар Баранов, пожилой сибиряк с самокруткой из махорки, рассыпая искры, принес гайки и болты.
А пока пришлось разгружаться вручную. Тут и пригодился опыт Сандлера и Кравчука. Они придумывали такие комбинации из тросов и блоков, каких не было и в далекие времена парусного флота.
Через полчаса экипаж и солдаты, кроме тех, которые уже вступили в бой, выгружали на причал мины и минометы. Майор Дерябин с берега кричал, торопил, требовал дать ему возможность скорее начать пальбу по высотам, чтобы не потерять взятый плацдарм. А раз спокойный Дерябин заволновался, значит, это не забава, а настоящая война.
Едва минометы перетащили на причал, как послышались лающие звуки их стрельбы, а на горах появились разрывы, хорошо заметные на яркой зелени.
Бойцы с «Невастроя» с темными от пота спинами бежали с автоматами по порту в город. Что там делалось, с судна не видели, и стрельбы не слышали, так как все заглушали минометы у борта.
Земля у причалов покрылась противогазами, их сбрасывали бойцы, чтобы не мешали в бою. Всюду валялись раскрытые чемоданы, из которых рассыпались пачки денег. Их растаптывали сапогами бегущие солдаты, и никому не нужные бумажки разлетелись по ветру, как воробьи.
Город окутало дымом: в порту горел уголь. По рейду плавали раздувшиеся, как шары, трупы. Мирные жители исчезли.
При каждом залпе «Аргуни» люковые крышки на нашем судне подпрыгивали, а двери хлопали.
Из-за облаков вынырнул японский самолет. Пушки и пулеметы, что были на транспортах, открыли по нему огонь, и он скрылся за облаками.
Вскоре небо прояснилось. Выглянуло солнце, и появились наши пикирующие бомбардировщики. Было видно, как с них летят бомбы в ту же долину, по которой били с «Аргуни». Там все смешалось: вспышки взрывов, облака черного дыма и смерчи пламени от взорвавшихся нефтяных баков.
Под вечер Сейсин пал. Мы все еще стояли у причала. Из города весь в копоти и пыли пришел майор Дерябин, с ним был солдатик с забинтованной головой. Они принесли два самурайских меча: один – простой, в зеленых ножнах; другой – украшенный позолотой и резьбой по слоновой кости.
— Вот тебе на память, старпом, спасибо за все! — сказал майор.
Мы расстались как старые друзья. В городе еще слышались одиночные выстрелы, а над судном посвистывали шальные пули. От этих звуков одни нагибали головы, другие поеживались.
Перед заходом солнца к борту подошел «морской охотник»; с него поднялись офицер и наш судовой плотник Деверцов. Офицер спросил:
— Ваш человек?
Ему ответили:
— Да, наш.
— Забирайте, мы его подобрали на внешнем рейде.
Оказалось, при взрыве Деверцова выбросило за борт. На нем был спасательный жилет, и это его спасло.
Сумерки принесли прохладу. Повреждения в машине были устранены, и судно отошло на рейд. Стояла тихая темная августовская ночь, сияли звезды. Запах гари почти исчез, и если бы не свист шальных пуль, все еще пролетавших над нами, трудно было бы представить, что несколько часов назад на этой земле лилась кровь и умирали люди.
Глядя на плавающие трупы, я думал: «Кто они? И когда их выловят и захоронят?» И мне вспомнились слова подпоручика Михаила Лермонтова из его поэмы «Валерик»:
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет?.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но непрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?»
И другое, пушкинское вспомнил я: «Есть упоение в бою!» Как соединить эти два противоречия? Не вся ли деятельность человека на протяжении тысячелетий состоит из противоречий? Войны были, есть и, вероятно, будут всегда. Во имя чего?
Мы освободили Северную Корею, долго угнетаемую японцами, и помогли США покончить с кровопролитием. Ведь можно было обойтись без Хиросимы и Нагасаки. И все же они были. Во имя чего?
Действительно, прав Лермонтов. Но прав и Пушкин. Жалкий и злой, честолюбивый и ненасытный и в то же время великий и мудрый – человек, одинаковый во все века.
А пули все посвистывали над головой…
В полночь подняли якорь и без охранения пошли во Владивосток. Придя домой, осмотрели корпус судна и обнаружили сорок восемь трещин.
Но это было еще не все. Когда пришли в Ванкувер для ремонта и стали в сухом доке выпаривать топливные танки, корпус судна со звуком, похожим на орудийный выстрел, треснул посередине от палубы до киля. Хорошо, что это не произошло в океане на переходе.
Вот что «подарила» одна придонная мина, разорвавшаяся в нескольких метрах от корпуса судна.
Месяца три мечи висели у меня в каюте, а затем я решил, что место им в музее и передал их Борису Александровичу Сушкову.
Наш пароходик, хотя и носил почетное название «Красное знамя», был ветхий: ему шел уже сорок восьмой год. Правда, у него на передней стенке средней надстройки красовалась медная доска с надписью, что он месяц назад прошел капитально-восстановительный ремонт. Однако лучше не стал, и ход его был всего восемь узлов. Словом, галоша, а не судно. Ухода оно требовало особого. Следовательно, нужен был и опытный старший механик.
И может быть, поэтому нового стармеха Федора Федоровича встретили холодно и с недоверием, когда узнали, что у него немецкая фамилия Гутт. А шел 1946 год, и у всех на памяти были беды и тяготы Великой Отечественной войны.
Но минуло немного времени, и Федор Федорович своим знанием дела, ровным обращением с подчиненными (он никогда не повышал голос, но был требователен) завоевал уважение всего экипажа. Моряки забыли про его немецкую фамилию.
Он был выше среднего роста, широкоплеч, брюнет с темно-карими глазами, несколько медлительный. По своим привычкам чистокровный русак.
Особенно он расположил к себе экипаж после одного примечательного случая.
Пароходик наш стоял на якоре в бухте Угольная на Чукотке. Рейд открытый, если подует ветер с юга, он погонит волну со всего Берингова моря, а летом штормы тут часты.
И вот у одного из наших двух паровых котлов потекли дымогарные трубки. Котел пришлось вывести из строя. На одном же котле наш «летучий голландец» далеко не уйдет, его выбросит на скалы, как пустую бочку. Необходимо было немедля что-то предпринять.
В горячий котел сразу не полезешь, а нужно как можно скорее ввести его в строй. Федор Федорович понимал, что послать в котел, из которого только что выгребли жар и вода в котором имеет температуру сто градусов по Цельсию, никого нельзя.
И тогда он полез сам. Надел ватные куртку и брюки, валенки, рукавицы, закутал лицо, оставив только глаза. Первая попытка влезть в котел ему не удалась. Кочегары вытащили его за ноги и почти без сознания. Стармех отдышался и сказал: «Рано, ребята!» И снова попытался проникнуть в котел. Тоже не вышло. Пришлось ждать. В третий раз Федор Федорович сумел осмотреть повреждения. Лишь после этого разрешил работать в котле своим подчиненным.
Едва закончили ремонт и ввели котел в строй, как подул сильный юго-восточный ветер. Пришлось уходить в море. Успели вовремя.
В конце года я вынужден был расстаться с судном: попал в больницу. Пароход «Красное знамя» ушел в море без меня. Через два года мы встретились с Гуттом снова. На этот раз я принял пароход «Луначарский», где он занимал должность старшего механика.
Вскоре и здесь произошел эпизод, при котором этот скромный человек показал свою самоотверженность. К тому времени мы с ним уже были в дружеских отношениях, и я его ценил не только как хорошего механика, но и как человека.
На якорной стоянке у селения Буревестник на острове Итуруп нас постигла беда. Прорвало трубу, подающую аммиак к холодильной установке судна, и газ стремительно хлынул в машинное отделение. Все, кто там был, бросились к трапу и выскочили на палубу. Кто-то прибежал ко мне и сообщил: «В машине аммиак!» Федор Федорович кинулся в машину.
Я похолодел: погибнет стармех. Потом подумал, что паровые котлы, оставленные без присмотра, заставили его поступить так. Я вспомнил, что в трубе вентилятора кочегарки есть стальные скоб-трапы для аварийного выхода из нее. По ним можно подняться наверх и спуститься туда с верхнего мостика. Влезая в раструб левого вентилятора, я думал лишь об одном: что с Федором? Для меня в трубе вентилятора никакой опасности не было: туда поступала мощная струя свежего воздуха. Едва я достиг нижнего среза вентилятора, как услышал знакомый голос:
— Кто там в вентиляторе? Здесь вокруг аммиак, не уходите в сторону, оставайтесь на месте.
А когда я ступил на плиты кочегарского отделения и увидел Федора Федоровича, который стоял под правым вентилятором, облегченно вздохнул. Стармех сказал:
— А, это вы, Павел Павлович. Я успел прикрыть форсунки, оставил только по одной. Аммиак скоро улетучится через вытяжную вентиляцию машинного отделения. Вы не отходите в сторону, это очень опасно.
Наверху волновались, кто-то кричал в раструб:
— Товарищ капитан, живы ли вы со стармехом? Как вы там?
Минут десять я пробыл в кочегарке и, когда убедился, что Федор Федорович в полной безопасности, а аммиак заметно исчезает, полез по трапу вентилятора наверх.
Через полчаса все машинное отделение очистилось, и вахтенные спустились туда.
Долго на судне помнили об этом смелом поступке Федора Федоровича. Но он, как и все скромные люди, никогда не рассказывал о том, как все произошло. Похвальба была чужда ему.
Синее небо. Синие волны катит Индийский океан. Кто видел живой океан, тот знает, какой он синий. Утро. Солнце в тропиках встает быстро, почти без зари. И уже исчезла утренняя дымка, не успев появиться из темноты.
Мы выходим на палубу. Молчим. Любуемся нежными облаками и наслаждаемся утренней прохладой.
Но что это? Мах! Мах! Крылья! Две цапли опустились на барьер, отделяющий палубу от моря. Бело-розовые. Такие чистые, что кажутся прозрачными, перламутровыми. Розовые клювы, черные лапы. Длинноногие, стройные, задумчивые – устали. Откуда они летят? Куда? И сколько им еще лететь? Сколько еще птиц летает по белому свету из конца в конец?
А мы не такие ли перелетные птицы? Скитаемся по океанам – Тихий, Индийский, Атлантический, Ледовитый. И сколько нас?
Цаплям лучше. Они вдвоем. А нас много на палубе, но мы грустны. Кто из нас и когда найдет свою белую цаплю? А тот, у кого она есть, когда вернется к ней?..
Стояли мы и смотрели на них, а цапли – на нас. Отдыхали они. Перелетали с одного борта на другой. Разговаривали: как дальше полетят? А мы все ходили и смотрели на них, перед вахтой, после вахты. Смотрели и думали, как дальше жить будем.
Только под вечер улетели цапли. Взмахнули крыльями и исчезли вдали. Жалко было, что улетели, но и радостно стало. С ними улетела и наша грусть, наша тоска по дому. Не на что больше смотреть. На океан уже давно не обращаем внимания. Вот и занялись каждый своим делом. А кому нечего было делать, те в домино играли или рассказы товарищей слушали. Так и пошли дальше. Все дальше и дальше от дома.
О пингвинах, этих замечательных существах, написано уже немало. Но один случай, который я наблюдал в море Дейвиса вблизи советской антарктической станции Мирный, заслуживает того, чтобы о нем рассказать.
На острове Хассуэл, в нескольких километрах от Мирного, есть гнездовье пингвинов Адели. Эти небольшие, величиною с домашнего гуся птицы собираются в колонии по нескольку десятков и выводят своих птенцов на прогретых солнцем полярного дня скалах.
Когда птенцы вылупятся, они похожи на серые пушистые шарики. Взрослые птицы собирают их вместе и всячески оберегают от своих лютых врагов, хищных чаек – поморников. Эти разбойники, хотя и питаются мелкой рыбешкой, как и пингвины, но при случае стараются на лету выхватить и пингвиньего птенца, если сторожа зазеваются.
Каждое утро обитатели колоний оставляют несколько взрослых особей сторожить птенцов, а сами ковыляют по льду, забавно растопырив свои куцые крылышки, как руки, чтобы сохранить равновесие. На кромке льдов у свободной поверхности океана они ныряют в воду и плавают также ловко, как и дельфины. Там они наедаются до отвала и к вечеру гуськом возвращаются домой, неся в зобах пищу и для детей, и для сторожей. Так повторяется ежедневно, пока птенцы не вырастут и не пойдут к океану вместе с родителями.
Мы пришли к острову Хассуэл на теплоходе «Кооперация» вслед за ледоколом «Обь» в разгар южно–полярного лета двадцатого января. «Обь» провела нас через плавучие льды и пояс айсбергов и оставила у кромки припая ожидать, пока она пробьет для нас канал во льду к самому Мирному.
Тропы пингвинов пролегали рядом с нашим теплоходом. Поморники летали всюду, и матросы одного из них подстрелили. Он упал недалеко от борта нашего корабля вблизи пингвиньей тропы.
И вот вечером появились они, идущие от кромки льда на остров. Пингвины Адели очень любопытны, как и прочие их собратья. Конечно, их внимание привлекла птица на льду.
Когда они разобрались, что это лежит их враг, то каждый, начиная с вожака, сошел с тропы и клюнул его, бездыханного и уже не опасного.
Солнце всходило рано, часа в два утра, так как ночи еще только начинались, а пингвины уже шли к океану по той же тропе. И все повторилось, как и накануне. Каждый подходил к поморнику и, клюнув его, направлялся дальше. Возвращаясь вечером, они делали то же самое.
Мы стояли в канале три дня, и все эти дни повторялось одно и то же. Поморник лежал замороженный и затвердевший, вокруг него разлетелись перья, а они все клевали и клевали его.
Глядя на это зрелище, можно было понять всю пингвинью ненависть к своему врагу.
На четвертые сутки ветер взломал припай вокруг нас и льдину с поморником унесло, а пингвинам уже не нужно было ходить далеко на кромку льда. Океан подступил к самому острову. А то неизвестно, сколько бы еще длилось это странное зрелище.
У западного берега Камчатки суда разгружаются круглый год. Летом южные ветры часто прерывают работу и делают стоянку неспокойной. В феврале и марте, когда ветер подует с берега, образуется полоса тихой воды, как в реке, шириной миль в пять и разгрузка идет нормально.
Но стоит появиться ветру с Охотского моря, сразу же приносит много льда, и горе кораблю, который своевременно не уйдет от берега – его неизбежно выжмет на песок. Образуется почти сплошной ледяной покров шириной до 30 миль, и лед так смерзается, что по нему не только можно ходить, а даже играть в футбол, что наши парни с теплохода «Зайсан» на досуге и делали.
Но здесь речь не о футболе. Во льду местами остаются небольшие полыньи метра по три в диаметре. И вот в этих полыньях часто показываются нерпы и сивучи, чтобы подышать, а затем опять скрываются.
Около полыньи летают чайки, но добыча в полыньях им перепадает редко. Они питаются главным образом пищевыми отбросами с судов.
И вот однажды недалеко от судна в такой полынье показался сивуч. Он держал в зубах минтая. Все ластоногие обычно рыбу схватывают в воде поперек туловища, затем всплывают, лихо подбрасывают рыбу в воздух и уже на лету хватают ее за голову, причем рыбья голова вся входит в пасть, после этого следует сильный взмах, рыбье туловище отрывается от головы и летит в воду.
Ластоногие едят только голову.
Мы, стоящие у борта, думали, что сивуч поступит именно так. Но он резким взмахом головы выбросил всего минтая на лед, а сам скрылся в воде.
Чайки, их было, наверное, с десяток, моментально налетели на минтая, и через полминуты от него ничего не осталось.
В этом не было ничего необычного, и мы со скукой продолжали обозревать белое поле, простиравшееся до горизонта во все стороны.
Вдруг в полынье снова показался сивуч с минтаем в зубах и снова вышвырнул его на лед, а сам скрылся. Чайки тотчас же налетели на рыбу, но когда съели ее, то уже не взлетели, а окружили полынью в ожидании. И не напрасно. Сивуч снова появился, и снова чайки получили очередное угощение, после которого опять выстроились вокруг полыньи.
Мы стояли, пораженные необычным зрелищем, а когда оно повторилось уже раз в десятый, у борта стоял весь экипаж, кроме вахты в машинном отделении.
В конце концов сивучу, видимо, надоела эта игра, и он больше не показывался. Чайки постояли, постояли, затем одна взмахнула крыльями и поднялась, а за ней и остальные, разом, как по команде, взлетели и понеслись куда-то.
Что это было? Играл ли сивуч? И почему уже после второго выброса минтая чайки встали вокруг полыньи? Они чувствовали, что сивуч еще выбросит им рыбу? Или у них тоже есть способность логически мыслить и они, как и мы, стоявшие у борта, ожидали повторения действий сивуча? Вряд ли. Может, на необозримом пространстве во льду у Западной Камчатки такие случаи нередки и у чаек из поколения в поколение выработался условный рефлекс? Кто ответит на эти вопросы? У природы еще столько загадок!..
Я долго не мог заснуть и в час ночи еще сидел на балконе больницы. Сегодня ко мне приходила дорогая мне женщина и принесла виноград, который ей прислали из Ташкента. Я разволновался и сидел среди ночи и вспоминал о прошедшем. Такая бессонница не угнетает. А вот сразу после операции была мучительная, долгая ночь; казалось, рассвета не будет никогда. Во всей моей жизни была еще только одна такая трудная ночь, но это было в море…
Как-то зимой на старом пароходике «Красное знамя» мы, выходя из Сангарского пролива в Японское море, встретили ураган. Ветер дул с моря на берега Японии. Стоило огромного труда выбрать такой путь, чтобы течение помогло судну выйти из пролива, чтобы оно не погибло на скалах седого от пены и снега мыса Таппи-Саки.
К вечеру мы кое-как отошли от берега, но старое судно не выдержало жестокой качки, и в машине произошла поломка. Через пять минут мы всё исправили, но уже было поздно: старую «галошу» поставило бортом к ветру и понесло вдоль берега, все ближе и ближе к скалам.
Наступила ночь. Положение было отчаянным, восьмиметровые валы швыряли суденышко. Мы были совершенно беспомощны, все наши попытки поставить судно носом против ветра были тщетны, и мы ждали рокового конца.
Я сидел на диванчике в штурманской рубке, упершись ногами в стенку и глядя на путевую карту, старался рассчитать, где и когда волны выбросят наш несчастный корабль на скалы и погубят его вместе с нами.
В ящике стола лежала заготовленная мною для радиста радиограмма, в которую оставалось только вписать цифры широты и долготы места нашей гибели, чтобы дать сигнал «SOS».
В четыре часа утра на вахту к штурвалу встал матрос Бородин. Средних лет, тихий, застенчивый, с глухим голосом, самый старший из команды.
Я слушал вой урагана и рев моря, нервы были напряжены, сердце сжалось в болезненный ком.
Вдруг стало меньше качать, а потом страшная бортовая качка прекратилась вовсе. Судно начало медленно подниматься носом на волну, затем спустилось с нее, шлепаясь брюхом о воду. Ветер ревел. Я вышел из штурманской в рулевую и увидел, что судно держится носом против ветра, то есть от берега, а Бородин смотрит не на компас, а на блеск гребней волны сквозь мокрые от брызг передние стекла рубки. Как ему удалось это сделать? Откуда у него, незаметного парня, такое искусство управлять кораблем? Наверное, он выбрал время между двумя порывами, как обычно дует норд-вест, и крутым поворотом поставил корабль носом против ветра.
В этом было наше спасение. Глядя на уверенные движения его рук, я с беспокойством думал, чтобы он не упустил корабль с курса. Ведь никто из нас до этого не смог его удержать. Но ветер ревел, а корабль держался на спасительном курсе. Так прошел час, другой. Бородин спокойно вертел штурвал, мы отгребали от берега, от нашей смерти.
Наступило серое зимнее утро. В восемь часов я спросил матроса:
— Товарищ Бородин, вы устали?
Он тихо ответил:
— Нет, товарищ капитан. Дайте только чего-нибудь пожевать.
— Хорошо, тогда постой еще, дружок, а я скажу тебе, когда смениться.
Все мы, вахтенные штурманы и матросы, весь экипаж видел, что делает для нас этот скромный парень.
К полудню ветер начал стихать, и Бородина сменили. Все восхищались его мастерством; только он, казалось, не понимал, что сделал что-то особенное. Ну, простоял восемь часов подряд у руля в жестокий шторм. Ведь это море, да еще зимой.
В двенадцать я почувствовал, что хочу спать так, что сейчас упаду, и лег в рубке на диван. Проспал, как убитый, до вечера. Уже показался наш берег. Было морозно, но тихо. Плавал молодой лед. На судне все вошло в обычную колею. Бородин нес свою очередную вахту: час у штурвала, час смотреть вперед. Опасности будто и не было, но след в памяти остался на всю жизнь. Интересно, как это запомнилось Бородину? И где он теперь?
Моя морская карьера началась на яхтах, когда мне исполнилось двенадцать лет. Вместе с Шуркой Редовским, моим одноклассником по реальному училищу, мы нанимались летом караулить «Гитану» и «Ксению» на 19-м километре во Владивостоке. За это, когда их владельцы выходили в плавание по Амурскому заливу, нам разрешили быть на кливершкоте.
Наконец, мы раздобыли маленький списанный швертбот, отремонтировали его, назвали «Пионер», и сами стали ходить по заливу. Но однажды случилась беда. Едва мы отошли от пристани, как налетевший шквал положил наш «Пионер», мачта сломалась, а мы очутились в воде. Глубина была небольшая, мы поставили швертбот на киль, уложили мачту и паруса и прибуксировали его к берегу. С помощью взрослых поставили швербот на место зимовки, так как уже началась учеба.
Дальнейшая судьба «Пионера» мне неизвестна; весной я ушел в море, а Шурка уехал из Владивостока.
Но в дальнейшем, где бы я ни плавал, всегда вооружал один из судовых ботов большими парусами и ходил на них при всяком удобном случае. Бывая в отпуске и пользуясь тем, что у меня были знакомые парни в яхт-клубе Тихоокеанского флота, ходил на «драконе» «Варяг» и на фолькботе «Корсар», причем всегда один.
Еще до начала плаваний на яхтах я часто бродил по порту, бывал на русских и иностранных пароходах, особенно любил шататься по шхунам, нашим и японским — их было много в то время в порту — и мечтал о дальних плаваниях.
В 1927 году в пятнадцать лет я поступил в морской техникум. Тогда мореходов, как нас называли, на первую практику посылали на учебный корабль «Товарищ», на Черное море. Но мы узнали, что на него нас не пошлют, а первая практика будет на сторожевом корабле «Воровский», и это очень огорчило нас. Правда, впоследствии мы не жалели об этом, так как практика на этом военном корабле, бывшей яхте американского миллионера, дала нам очень много.
Окончив второй курс, я сделал попытку устроиться матросом или юнгой на трехмачтовую шхуну «Россинант» американской постройки. Но капитан Яровенко сказал, что мне надо подрасти, и не принял меня. В 1934 году я ушел в Европу четвертым помощником капитана П.П. Белорусова на пароходе «Свирьстрой». После мы стали на ремонт в Керчи.
В один из летних вечеров я увидел на горизонте большие паруса. Это не мог быть черноморский «дубок». Когда судно вошло на рейд и заходящее солнце осветило его, я увидел баркентину, и ее розовые, освещенные заходящим солнцем паруса напомнили мне Александра Грина. Это был учебный корабль Ростовскою училища «Вега». Сделав красивый маневр и закрепив паруса, баркентина стала на якорь.
Утром мы с моим другом, вторым штурманом Всеволодом Банковичем на яле отправились туда. Ростовчане приняли нас радушно, и я, конечно, с разрешения старпома, облазил весь рангоут корабля и даже постоял на пертах бабафиги, как называет бомбрамрей Дмитрий Афанасьевич Лухманов в своей книге «Соленый ветер». Это было мое первое посещение настоящего парусного корабля.
Вскоре мы перешли в Одессу и там увидели «Товарищ», но побывать на нем не пришлось, так как он на следующий день ушел.
И вот, уже в зрелом возрасте, сразу после окончания Великой Отечественной войны (я был старшим помощником у моего друга капитана Банковича на пароходе «Дальстрой») мы зашли в Ванкувер за пшеницей. На другой день видим: в залив втягивается большой четырехмачтовый барк. На носу надпись «Pamir». Да ведь это один из серии немецких кораблей, названия которых начинаются на «Р».
Он как трофей попал к англичанам и плавал на линии Австралия-Ванкувер.
«Памир» ошвартовался у нас по носу. На другой день, попросив разрешения у капитана, я и несколько наших матросов отправились на корабль.
Англичане нас встретили приветливо. Капитан, мистер Champion, молодой человек, стройный и высокий, в морской тужурке и сапогах, пригласил меня в каюту. С его разрешения мои матросы, никогда не бывавшие на высоте пятидесяти метров, в сопровождении матросов корабля полезли на мачты.
Я тоже спросил у капитана разрешения войти на рангоут. Он предложил мне снять мой чистый пиджак и дал свой рабочий свитер. Мы поднялись на палубу, и я направился по левому борту к флокмачте, но капитан показал мне на реи. Я понял: они обрасоплены на левый борт и можно подняться только справа. Смело пошел по правым фокавантам и даже на марс проник не через отверстие в марсовой площадке, а как лихой моряк, вошел по путенсвантам. Капитан следовал за мной. Фокаванты пологи, но когда я добрался до стеньвант, которые почти вертикальны, то подустал. Капитан заметил это и стал меня спрашивать, хорошо ли я себя чувствую, но я ответил:
— Yes, sir. I am all right.
Вот я добрался до салинга на высоте тридцати пяти метров от палубы и увидел вместо вант узкий вертикальный штормтрап, а вверх надо было лезть еще метров пятнадцать. Стало страшновато. Но я решил: лучше сорвусь и разобьюсь насмерть, чем покажу англичанину, что я трушу. А сзади все слышалось:
— Are you all right?
И я отвечал:
— Yes, sir.
И вот передо мной бомбрамрей, я смело ступаю на перты правого нока и иду на конец его. Подо мною Ванкувер. А барк кажется маленьким и узким. Состояние приподнятое. Хорошо! Думаю, как же матросы в море при качке убираются с парусами. Правда, у них пояса с карабинами, которыми они страхуют себя за леер рея. А у меня карабина нет. И они в сапогах, а я в полуботинках. Но меня подбадривает мистер Champion, стоящий на трапе брамстеньги и уже не спрашивает, хорошо ли я себя чувствую, так как видит, что я вполне all right.
Когда спустились и пришли в его каюту, он пригласил меня к обеду. Подали гороховый суп, жаркое и салат. За обедом капитан с грустью сказал:
— У наших парусников есть поговорка: морская вода и машинное масло не смешиваются. Но я с радостью сменил бы этот барк на плохонький пароход. Тяжело плавать на нем. Но делать нечего, безработица заставляет. Где я найду место? Но, несмотря на безработицу среди моряков, и на этот корабль трудно найти хороших, смелых матросов. Молодые не идут, плавать на нем адски трудно.
После обеда капитан проводил меня до трапа. Через несколько лет я узнал, что англичане передали «Памир» немцам, и он плавал снова как учебный корабль и трагически погиб в Атлантике во время урагана на пути из Южной Америки в Германию. Он унес с собой экипаж и несколько десятков курсантов. На месте катастрофы подобрали шесть или семь человек.
Два корабля из этой серии плавают как учебные под нашим флагом. Это «Крузенштерн» и «Седов».
Следуя на пароходе «Луначарский» из Южно-Курильска на остров Итуруп в густом тумане без радиолокатора на подходе по счислению к селению Буревестник в заливе Касатка, я уменьшил ход и уже собрался лечь в дрейф до прояснения, но мое внимание привлек небольшой самолет, появившийся над нами. Туман был низкий, и самолет отчетливо выделялся на глубокой синеве неба.
Летчик зашел с кормы и пролетел над нами нашим курсом, а пройдя вперед, круто повернул влево и исчез в тумане. Не прошло и пяти минут, как он снова появился по корме и лег на тот же курс, снова пролетел вперед и в той же точке повернул влево в сторону залива.
Еще через пять минут он повторил этот же маневр. Тогда мне пришла в голову мысль, что ему сверху виден вход в залив Касатка и он показывает мне точку поворота.
Мы продолжали идти малым ходом, и при следующем заходе самолет повернул влево уже над нами. Его курс вел в залив. Мы повернули за ним.
Когда в пятый раз самолет возвратился и, сделав над нами круг, снова лег на тот же курс, у меня не осталось сомнения в том, что это лоцманская проводка.
Спустя некоторое время мы вышли из тумана и были уже в заливе. Курс вел прямо к якорному месту, и мы благополучно стали на якорь.
Часа через два на катере приехал летчик старший лейтенант. Он спросил:
— Как, товарищ капитан, помог я вам?
— Да, — ответил я, — очень помогли. Большое вам спасибо! Но как вы додумались до этого?
Вот какие бывают летчики. Жаль, не записал его имя и фамилию…
Много нелепостей написано о невероятных способностях полинезийцев в навигации, однако их познания в этой области вполне объяснимы. Они действительно умелые, смелые мореходы и пускаются в рискованные плавания без карты, компаса, лага и секстана.
Я уже слышал, что на Полинезийских островах, в том числе и на Арораэ, самом южном в группе Гильберта, есть какие-то камни, которые островитяне применяют для плаваний. Эти камни туземцы называют «атибу-ни-борау». И когда мы пришли к Арораэ, я отыскал в деревне старика, знатока этих камней, и мы с ним отправились на велосипедах по песчаному пляжу к камням.
Прежде я читал записки мореплавателей о наземных знаках, применяемых островитянами для плавания. В 1824 году капитан Бичи слышал от туземцев Анаа в группе Туамоту, что они плавают на Таити, направляя путь по наземным знакам острова Анаа, причем, Маитаи, первый остров, к которому они пристают, находится в 170 милях. Миссионер Джон Вильямс описал свое первое посещение острова Атиу в группе Кука в 1838 году: «Мы все еще не могли отыскать один остров. Придя к вождю Рома-Тане, человеку умному, мы спросили его, слышал ли он когда-либо о Рора-тонга. «О, да, — ответил он, — мы знаем дорогу туда». Это сообщение обрадовало нас, но когда мы спросили, где остров находится, он показывал то одно направление, то противоположное.
Вскоре все объяснилось. Оказалось, что туземцам не все равно, от какой части острова отправиться в путь, как это делаем мы, а необходимо начинать движение от определенного отправного пункта. В таких местах они имеют наземные знаки, по которым правят, пока не покажутся звезды, и плывут так, чтобы увидеть их, пока не закрылись знаки на земле.
Узнав это, мы решили применить способ туземцев и направили наше судно вокруг острова к отправному пункту. Когда мы туда прибыли, вождь пожелал вести наблюдение за знаками во время медленного движения судна по кругу. И когда его знаки состворились, он закричал: «Вот так! Вот так!» Я глянул на компас и заметил румб SWTW. И этот курс оказался настолько верным, как будто мы получили его от мореплавателя высшей квалификации».
Третье сообщение относится к острову Тикопиа, отдаленному пятнышку между Соломоновыми островами и Новыми Гибридами, населенному полинезийцами, которые сообщаются с островами Санта-Крус, Ванкоро и Анута на каноэ более чем на сто миль. Профессор Раймонд Фирц, антрополог, останавливался на острове в 1929 году. Он обнаружил, что путешественники отправляются на Анута, располагая курс по наземным знакам, ожидая благоприятного ветра, а отплывают ночью, пользуясь путеводными звездами у горизонта в этом 60-мильном плавании.
Ни в одном из этих источников нет описания наземных знаков. Возможно, это были приметные деревья, створившиеся с отдаленными пиками. Но это могло быть на вулканическом Тикопиа. А ведь большинство островов Полинезии плоские, песчаные, с ровной порослью пальм.
Итак, Арораэ. Навигационные камни представляли собой плоские коралловые плиты, поставленные на ребро, трех-четырех футов высотой. Они не могли быть видны. Предполагаю, что над ними дополнительно устанавливались шесты с белыми флагами или факелами.
Камни стояли на неудобных для посадки в каноэ местах из-за рифов, но, возможно, каноэ спускались на воду в других местах и плыли, минуя буруны, к отправному пункту. Думаю, что мореплаватель, прежде чем отправиться в путь, тратил несколько ночей, изучая звезды, по которым он будет ориентироваться.
Я определил магнитные пеленги относительно камней. В двух случаях камни стояли попарно и пеленг проходил между парами. Положив пеленги на карту, я увидел, на какие острова они направлены. Так как Арораэ самый южный из группы Гильберта, то камни показывают между нордом и вестом. Но один из них показывает на норд-ост, хотя там островов нет. Возможно, он служил для отплывающих навсегда.
Три ближайших от Арораэ острова – это Тамана в 52 милях, Нукунау — в 75-ти и Онотоа — в 86-ти. На каждом из них имеются свои створы камней, показывающие на пять градусов восточнее каждого, вероятно, с учетом дрейфа от пассата. Все эти острова могут быть достигнуты на каноэ за одну ночь, чтобы в светлое время следующих суток достичь цели путешествия, поскольку острова открываются за девять миль.
Похоже, что камни на Арораэ – это школа мореплавания в Тихом океане, созданная 500 лет тому назад. Туземцы обосновались здесь давно, еще 400 лет назад их впервые увидели испанцы.
Таким образом, камни имеют тот же возраст, что и школа мореплавания принца Генриха-мореплавателя в Португалии. Развалины ее в Сагресе окружает открытое место, помеченное линиями из камней в виде катушки компаса, показывающей румбы на Англию, Африку, Америку.
Как видим, имеется нечто общее между камнями в Сагресе и на Арораэ.
Опасные плавания побудили полинезийцев и микронезийцев воздвигнуть камни на Арораэ. И сделали это островитяне без помощи компаса.
Мы стояли в порту Компече, что на побережье Мексиканского залива. Разгружались медленно; казалось, стоянке не будет конца.
Я осмотрел два имеющихся в городе музея, полюбовался красотами приморского шоссе и заскучал: ничего примечательного больше не было. Но неожиданно я познакомился в баре гостиницы со служащим фирмы, торгующей красным деревом. Мы разговорились, и он предложил мне съездить с ним на лесозаготовки, на полуостров Юкатан. Я охотно согласился.
Утром следующего дня мы сели в самолет моего нового знакомого и в полдень приземлились в аэропорту небольшого приморского городка Четамал у границы Британского Гондураса. Когда мы обедали в кафе жареной черепахой с бобами, я заметил, что барометр, висящий на стене, показывает низкое давление, но не придал этому значения.
После обеда в служебном джипе мы тряслись по ухабистой дороге в сторону поселка Прогресс, где находился заготовительный пункт. Приехали к вечеру. Поужинали (тоже жареной черепахой с бобами), и прораб участка сказал, что ожидается шторм от приближающегося с Атлантики урагана, и пошутил:
— Почему янки называют их именами своих женщин? Надо называть ураганы именами наших буйных мексиканок: Кормелита, например, или Люпа. Это больше подходит к свирепой природе ураганов. Разве может холодная североамериканка стереть с лица земли наш Прогресс?
Но нам с моим спутником стало не до шуток. Особенно, когда радио из Мериды подтвердило движение центра урагана прямо на Четамал. Католики, услышав это сообщение, зажгли свечи у распятий и стали молиться о спасении поселка. Я не имел желания попасть в ураган и считал, что надо переждать его здесь, но мой спутник заявил, что мы едем тотчас же обратно, чтобы успеть улететь из Четамала до начала урагана. Он боялся потерять свой самолет.
Опасаясь, что другой оказии уехать из Прогресса не будет, я согласился. Мы проехали не более часа, как поднялся ветер. В полночь он уже выл, и его порывы выворачивали наизнанку, как зонтики, громко хлопающие листья банановых деревьев по краям дороги. Затем начался потоп, дорогу развезло; наш джип нырнул в одну из ям и выбраться из нее уже не смог.
Мы пошли. Вернее, поползли. Но добрались только до вершины горного гребня. Далее не пустил ветер. Это и спасло нас от смерти, так как мы укрылись за скалистым кряжем. Но и здесь ветер был так силен, что выдувал воздух из легких, не давая дышать. Некоторое время мы видели внизу огни городка, но вскоре они погасли. Наступил мрак.
Когда рассвело, стало видно, что ураган согнал с гавани воду, обнажил ил, и его несло над городком вместе с железом, сорванным с крыш, досками от разрушенных деревянных построек. Бетонные скамьи с площади ветер тащил по улице. Весь верхний деревянный этаж универсального магазина снесло, и остался только нижний, бетонный. По городку, переваливаясь с боку на бок, прокатился каркасный дом и на окраине застрял. Позже мы узнали, что в нем уцелели все двадцать его обитателей.
Над нашими головами ветер нес кокосовые орехи, рыбу, доски, мусор, и все это исчезало в джунглях позади нас. Внезапно наступила зловещая тишина. Казалось, буйство урагана закончилось. Но снова рванул ветер - и море с шипением и грохотом обрушилось на городок, чтобы разметать то, что еще осталось. Через полчаса все стихло.
Промокшие и подавленные увиденным, мы спустились в городок. Немногие уцелевшие постройки были покрыты илом, сползающим с них и распространяющим зловоние. Повсюду валялись ананасы, принесенные с плантаций, и другие фрукты. В лужах шлепалась рыба. Около здания таможни были сложены трупы, некоторые – без голов: сорванное ураганом кровельное железо рассекло людей. Из ила торчали столбы фундаментов дощатых домов, деревянный фонарный столб расщепился...
Самолет исчез. На его месте лежало рыболовное судно.
Вскоре появились спасательные отряды из Британского Гондураса, а мы поехали на одной уцелевшей машине в ближайший аэропорт городка Белизе. Шофер всю дорогу молчал и, когда мы подъехали к Белизе, только и сказал:
— Вот это дуло, ребята!
Небольшой пассажирский пароходик «Вьюга» стоял у причала Владивостокского порта. До отхода по приморской линии оставалось несколько минут, и посадка пассажиров заканчивалась. Было тихое прохладное летнее утро, и многие из пассажиров оставались на палубе, глазея по сторонам.
Второй помощник капитана в форменном кителе с двумя золотыми галунами, уже немолодой, полнеющий мужчина небольшого роста, очень важный, с пушистыми усами, распоряжался у сходни. По старой боцманской привычке он зычно покрикивал на матросов, проверяющих билеты и вносящих багаж, хотя и без этого все было, как надо.
Владимир Степанович стал штурманом недавно, с большим трудом он окончил школу судоводителей маломерных судов, что было подвигом при его четырехклассном образовании. И конечно же, он имел все основания выглядеть важным и строгим начальником.
Посадка закончилась; он поднялся на мостик, позвонил капитану, что все готово к отходу, и нажал рукоятку судового гудка, чтобы дать третий отходной сигнал - один длинный и три коротких.
Над бухтой понесся приятный баритон. На «Вьюге» можно было служить только из-за одного гудка. Владимир Степанович отпустил рукоятку – и заметался по мостику, утратив всю свою важность: гудок все гудел и гудел. Владимир Степанович дергал рукоятку, тросик, соединяющий ее с гудком, но тот не замолкал: заело клапан.
Через несколько секунд выбежали на мостик капитан, старпом, еще несколько человек, все кричали и махали руками, кто-то звонил в машинное отделение, но к телефону не подходили ни механик, ни вахтенный машинист.
Тут на мостик вбежали боцман и матросы с парусиновым мешком. Они быстро вскарабкались по вертикальному трапику на дымовую трубу судна, вверху которой была площадка под судовым гудком, и рискуя обжечься паром, накинули на гудок мешок и завязали его. Гудок засипел, звук ослаб, но все еще был слышен далеко.
Только минут через пять нашли механика и машиниста. Они закрыли на котлах клапан, подающий пар на гудок.
Внезапно наступила мертвая тишина. Пассажиры, собравшиеся на носовой палубе и ожидавшие, по-видимому, что-то интересное, разочарованно расходились. Прозвучала команда убрать сходню, и судно начало отходить от причала.
У всех на мостике был обескураженный вид, особенно у Владимира Степановича. Он почему-то чувствовал себя виновником нелепого случая и ушел на корму, где 6ыло его место по расписанию при отходе судна.
На другой день уже в море после завтрака капитан поднялся на мостик, чтобы подписать судовой журнал. Он увидел такую запись: «Закончили посадку и дали третий гудок. Клапан заело. Пока искали механика, чтобы закрыть пар, гудели две минуты так и две минуты в мешке». Яснее не напишешь, тем более при четырехклассном образовании.
Есть поговорка, кажется, французская: кому быть повешенным, тот не утонет. И русская: от судьбы не уйдешь.
Я трижды погибал. Первый раз – в девятнадцать лет провалился под лед. Второй – в тридцать три года при взрыве парохода «Дальстрой» летел по воздуху, и когда упал, рядом со мной шлепнулся мусорный рукав судна полтонны весом. Третий раз – в пятьдесят три года в проливе Босфор Восточный при штормовом ветре в декабре прыгнул с катера на трап, сорвался и упал в воду. На катере был наряд пограничников. Они меня и выудили.
Но здесь речь не обо мне, хотя тоже о случае, который доказывает, что, если не судьба, не погибнешь. Рассказал мне эту историю капитан Виктор Константинович Ясинский.
Учебное судно ДВВИМУ «Полюс» стояло на зимовке кормой к берегу у тридцатого причала во Владивостоке. Справа от него, тоже кормой к берегу, стоял пассажирский пароход «Анива». На нем жили грузчики.
Виктор Константинович тогда был на «Полюсе» вторым помощником капитана и находился на суточной вахте. Около полуночи к нему вбежал взволнованный курсант и доложил, что под полубаком (где находится гальюн) кто-то стонет.
Осмотрели носовые помещения, но ничего не обнаружили, а слабые стоны продолжали доноситься. Поднялись наверх к брашпилю и услышали стоны за бортом.
Судно стояло на двух якорях. Льда в бухте еще не было, но на о6еих якорь-цепях образовались ледяные глыбы. На одной из них, обхватив ее руками, держался человек в плавках.
Сыграли тревогу «Человек за бортом!» Принесли штормтрапы. У «Полюса» форштевень сильно наклонен вперед, и спущенный трап оказался над человеком . Его обвязали тросом и еле оторвали от обледеневшей цепи, так крепко он держался. Это была мертвая хватка погибающего. Несчастного подняли на палубу. Он перестал стонать и не шевелился, все еще держа руки так, будто обхватывал глыбу на якорь-цепи. Когда его внесли в душевую и открыли горячую воду, он зашевелился, открыл глаза и попытался встать, но не смог. От него сильно разило алкоголем, но взгляд уже казался трезвым.
Спасенного перенесли в лазарет, и с ним начал возиться судовой врач. Утром незнакомец пришел в себя и попросил принести его одежду с «Анивы». Оказалось, что это грузчик. Вчера он с приятелями пил весь вечер. Затем поспорил, что доплывет от кормы «Анивы» до ее носа и обратно, причем, раздевшись.
До носа он доплыл, когда же повернул обратно, то понял, что не доплывет. Удержаться можно было на якорь-цепи «Полюса». Уцепиться за обледенелые звенья он не смог и обхватил руками ледяной бульб на цепи.
Не пойди курсант под полубак и не услышь стоны, «пловец» неминуемо погиб бы.
А его собутыльники? Они продолжали пить и забыли о споре. Утром с тяжелого похмелья даже и не вспомнили о своем товарище. Вахтенный же на «Аниве» ничего не видел. Спал, вероятно.
Покончили с ремонтом, сходили на испытания, расписались в документах и устроили прием. Стол был накрыт по-русски, и за него уселись приглашенные с завода «Кулун-док» англичане и представители нашего судна. Гости скоро ушли, тепло простившись, а нашим, расположившимся за столом капитально, пришлось напомнить, что пора сниматься с якоря. Наконец уходим из полного экзотики, но изрядно надоевшего Гонконга.
И вот мы в море. Крепкий летний юго-западный муссон подгоняет наш «Воскресенск», и он бежит по 16 узлов домой, на Родину.
Но едва прошли сотню миль, как входит в мою каюту встревоженный судовой врач и докладывает, что у электромеханика острый аппендицит. Сразу вспомнилась тревожная ночь моего недавнего дежурства в пароходстве, когда на одном из наших судов в середине Тихого океана скончался от аппендицита радист только потому, что вызванный с Гавайских островов вертолет не успел вовремя подойти.
Поворачиваю судно на обратный курс. В эфир летит радиограмма английской администрации с просьбой снять больного вертолетом, больной же уже два часа корчится от боли в судовом лазарете.
Вскоре перед заходом солнца появились два вертолета Королевских воздушных сил. Мы легли в дрейф; больного, жалобно стонавшего, привязали к тросику, и английские морские летчики ловко втащили его в кабину висевшего над нами вертолета. Через пять минут они уже скрылись за горизонтом.
С рассветом следующего дня снова прибыли в опостылевший Гонконг. Морской агент, черноглазый молодой метис мистер Ренфро принес несколько местных свежих газет, которые в ярких красках под броскими заголовками расписывали, как Королевские военно-воздушные силы и военврач их госпиталя бескорыстно спасли советского моряка от смертельно опасного аппендицита, случившегося с ним в море.
Но не прошло и полдня, как из госпиталя сообщили, что можно забрать больного, он в полном порядке. В чем же дело, а как же с операцией? Ведь с аппендицитом не шутят. Еду в госпиталь. Больной уже ожидает в коридоре. Вид у него почему-то смущенный. Зайдя к хирургу, чтобы поблагодарить его, я спросил, почему больной выздоровел так быстро.
Врач отвел меня в сторону и тихо сказал:
— Только никому не говорите, капитан, ведь напечатано во всех газетах. Никакого аппендицита не было. Судовой врач ошибся. Больному ничего не угрожало, кроме неприятных болей, даже если бы я не влил в него тройную дозу касторки. Он попросту объелся. Только никому не говорите, ведь во всех газетах…
Я дал слово и сдержал его. Но «больному» долго не мог простить его болезни, так как помнил, что он последним встал из-за стола. Что же касается начальства, то меня спасли от выговора за лишний пробег в двести миль два обстоятельства: бескорыстие Королевских воздушных сил и свежая еще память о случившемся в Тихом океане.
В 1930 году я был штурманским учеником на пароходе «Камчадал» и в портах стоял на самостоятельной вахте как штурман.
В то время на судах женщины еще не работали и общение с ними было возможно только на земле, а в рейсах мы подолгу их не видели. Представляете, как сорвались на владивостокский берег все свободные от вахты после двухмесячного рейса.
Наш капитан Василий Александрович Скибин, солидный мужчина с окладистой седой бородой, плавал еще в Добровольном флоте. У него в каюте висела икона Николая Угодника - покровителя моряков. Появление женщины на судне капитан считал плохой приметой и требовал, чтобы их никогда не допускали на борт «Камчадала». И я, вахтенный штурман, должен был строго соблюдать этот нелепый порядок.
Был теплый октябрьский вечер. Я ходил по палубе и с жадностью глядел на близкий город и оживленную толпу на Ленинской, до которой было совсем близко. Вижу, кочегар Сморчков, небольшого роста, всегда веселый, идет от ворот порта с миловидной девчонкой лет восемнадцати, из девиц той профессии, которая во все времена так нужна морякам, не имеющим ни жен, ни подруг на земле.
Вот Сморчков остановился и ждет, когда я повернусь спиной к сходне и пойду на нос, чтобы в это время проскочить с девчонкой в кубрик. Разгадав его намерения, я остановился и тут почувствовал, что кто-то сзади коснулся моего плеча. Обернувшись, увидел Володю Мордвинова — моего однокурсника, который был матросом на нашем судне и стоял вахту у сходни. Он мне сказал тихо:
— Павлик, сделай вид, что не видишь, пропусти девчонку, пойми ребят. Они возненавидят тебя, если не пропустишь.
Я заколебался. Нарушить приказ капитана? Я не имел на это права. Но что-то подсказывало мне, что Володя прав. Я точно знал, что никто из парней не принес на судно водку — значит, пьянства не будет и уставной порядок будет соблюден. А насчет женщин в уставе ничего не сказано.
Я повернулся и медленно пошел на нос. Минут через десять вернулся на среднюю надстройку. В кубрике кочегаров было тихо: ни песен, ни игры на гитаре.
На судне, кроме меня, были на вахте четыре человека: два матроса, кочегар и машинист. И все они заходили в кочегарский кубрик. Значит, девица обласкала не одного поклонника, причем добровольно.
Волнуясь, я проходил по палубе всю ночь, хотя и мог бы прилечь на диване в каюте. Я думал, что стал невольным сообщником моих подчиненных.
В семь утра пришли повар и дневальный. Подали завтрак. Девушка еще была на судне, и я с нетерпением ждал ее ухода, так как к восьми придет старпом и может узнать обо всем. Но в половине восьмого из кочегарского кубрика вышла целая процессия: впереди девица с гордо поднятой головой; ее за руку ведет Сморчков; остальные следуют за ними и, когда девица входит на сходню, низко кланяются ей, как даме.
Сморчков свел ее под руку по сходне и проводил до ворот порта; прощаясь с ней, я не поверил своим глазам, он поцеловал ей руку.
А ведь некоторые моралисты, живущие всю жизнь на земле и не лишенные человеческих радостей, считают, что моряки, особенно кочегары, грубый народ и не способны на проявление нежных чувств. А эти морские бродяги, работающие у топок котлов при жестокой качке, как черти в аду, в дыму и угольной пыли, отнеслись к бульварной проститутке, которая на одну ночь сделала их счастливыми, так, как не всякий поступит и со своей женой.
То, о чем я расскажу, происходило за несколько лет до ванинской трагедии. Тогда этот поселок, постепенно выраставший в город, жил шумной трудовой жизнью. Но страшный лесной пожар, добравшийся до арсенала, почти уничтожил Ванино: раскаленные снаряды летали всюду, уничтожая строения и людей, объятых ужасом.
Как человек неблагонадежный, за десять лет сменивший десять судов, по воле начальства попал я, наконец, на «Минск», ходивший по линии Ванино-Нагаево и иногда в порты Чукотки. Этот пароход был лишен загранплавания, не знаю почему. Таким образом, мы были с ним товарищи по несчастью. «Минск» — оригинальное судно. Построенный специально для линии Гамбург — Южная Америка, имел осадку в полном грузу двадцать четыре фута и мог входить в устья рек и даже в Анадырский лиман. Все суда его тоннажа имеют пять трюмов, он же при длине сто сорок два метра имел семь трюмов при трех палубах, что позволяло удобно размещать несовместимые грузы.
«Минск» отличался красотой и изяществом. Надстройки и леерное ограждение от носа до кормы мы окрасили «слоновой костью», и его стали называть корабль-лебедь.
Я любил этот корабль-лебедь, как мог любить капитан клипера «Catty Sark» свою «Нэн – Короткую Рубашку».
Но это присказка, а сказка, братцы, впереди.
В то время я уже не пил спиртного, а покупал в поселке молоко у старушки. Узнал, что у нее горе: схоронила старика. Не хотел ее тревожить. Решил поискать еще молоко в поселке и направился по долине, застроенной домишками. Долинка грустная. Редкие молодые березки и лиственницы, посредине кочки и ручей.
Люблю такие скромные пейзажи. На картине Нестерова «Видение отроку Варфоломею» такой же пейзаж, а отрок — будущий Сергий Радонежский, который благословил Димитрия Донского перед битвой на Куликовом поле и основал Троицке-Сергиеву лавру.
В долинке, приметил я домик и стожок сена рядом. Значит, тут есть корова. Едва подошел к калитке, навстречу вышла женщина, дородная, румяная, красивая. Я поздоровался. Увидев у меня банку, хозяйка певуче проговорила:
— Вы ж по молоко. Входыте у хату.
А из хаты — шум, гам, как в детском саду. Вхожу в опрятную комнату. Полным-полно детворы. Старшенькая, лет шестнадцати, – русая красавица. Хлопчик лет четырнадцати, черный, как цыганенок; другой поменьше, рыжий, как огонь, весь в веснушках; и еще девочки и мальчики, все разные.
Говорю, подделываясь под украинский:
— Что же воны у вас, мамо, уси разные?
— Та воны вид разных мужиков. Перший женився та вмер. Другий женився та бросыв. Третий теж вмер. Та и ще булы.
— Как же вы живете?
— Та в порту работаю, у столовой. И старшенькие вже ж помогають. Так и живемо.
Вот же живет человек, думаю, и не тужит. На таких держится Русь. Монгольское иго свалила. Смутное время пережила. Наполеона, Гитлера тоже.
И реформы переживет, и никакие ЦРУ с Алленом Даллесом и его чудовищными планами убить все живое в нашем народе не смогут, не уничтожат жизненной силы в нем. Нет, не уничтожат.
С такими мыслями простился я с приветливой хозяйкой и бодро зашагал в порт.
Мы его побаивались. Мы — это мореходы, выпускники Владивостокского морского техникума, бывшего училища дальнего плавания имени императора Александра I.
Государственные экзамены были уже позади, а чувство страха не покидало нас довольно долго. Председатель комиссии задавал такие вопросы, на которые мог ответить только тот, кто очень хорошо учился.
Плавая младшим штурманом и видя его у машинного телеграфа на мостике ледокола «Добрыня Никитич», я восхищался им. Казалось, он сливался с кораблем воедино.
А однажды, проходя по кают-компании парохода «Свирьстрой», я увидел этого человека, сидящим рядом с нашим капитаном Павлом Петровичем Белорусовым. Это был тот страшный экзаменатор Николай Максимович Штукенберг, капитан ледокола «Добрыня Никитич» и художник-профессионал.
Поздоровавшись с обоими, я, сделав несколько шагов, услышал, что Павел Петрович говорит Штукенбергу:
— Николай, а мой молодой, как и ты, тоже мажет. У него в каюте висит акварель, которую он скопировал с моей английской.
— Интересно посмотреть, — произнес Штукенберг и направился вместе со мной, растерянным и смущенным.
Внимательно рассмотрев мою работу, он спросил:
— У вас есть еще что-нибудь?
— Да, — робко ответил я.
— Вы сегодня не на вахте? Тогда забирайте всю свою мазню и приходите ко мне сегодня в восемь вечера.
И вот без одной минуты восемь стою я у двери его дома и ровно в восемь нажимаю на кнопку звонка. Слышу рычание. Дверь открывает хозяин. Огромный серый дог зло глядит на меня.
— Это свой, иди на место! — приказывает Николай Максимович псу и приглашает меня пройти.
Я сразу заметил, что Николай Максимович дома совсем другой, чем на экзаменах или на мостике. Передо мной не капитан, а художник.
Раскладываю свои бумажонки. Он придирчиво их смотрит, некоторые откладывает в сторону и говорит:
— У вас талант, его надо развивать дальше. Если не будете пить водку, играть в домино и связываться с корабельными девчонками, вы станете художником.
И он дал мне урок по живописи: о перспективе, светотени, о смешении красок и о многом другом, что нужно знать художнику.
— А теперь я вам покажу, чем мы занимались в Академии художеств.
Он достал из-под дивана большой чемодан и высыпал его содержимое на ковер. Это были небольшие листки ватмана с акварельными этюдами. Чего там только не было: белье на веревке, бутылка вина и хлеб, цветы и всякая всячина.
— Вот этим и занимайтесь. Учитесь у природы. Не копируйте. Делайте хуже, но свое.
Затем он провел меня в свою мастерскую. Там висели на стенах и стояли на мольбертах его замечательные картины на разные темы. Особенно мне запомнилась одна: Ледокол «Красин» в шторм. Была и символика: жертвенник, атрибуты самодержавия на свалке истории, всенощная в соборе.
Николай Максимович сказал с досадой:
— Вот море у меня плохо получается. Всю жизнь плаваю, а передать не умею. Вы только начинаете, а оно у вас живое.
Я расстался с ним, полный надежд. И всю жизнь помнил его наставления.
Не знал, что больше его не увижу. Надвигался тридцать восьмой год…
С первым начальником политотдела Дальневосточного пароходства Сулимовым прибыла и первая группа помполитов. Трое ничем особенно не отличались. Но Тимофеев был статен и красив. Говорили, что он имеет именную саблю от Семена Буденного. Его послали на наш «Свирьстрой».
Мы пошли круговым рейсом по Охотскому морю. Сразу заметили, что новый помполит тщательно изучает нас и наши условия работы. Понравился он и нашему капитану Павлу Петровичу Белорусову. Мы пришли во Владивосток и стали под погрузку консервов на Англию, и наши ретивые кадровики, имея в резерве своих так называемых перегонщиков, решили сменить весь экипаж, за исключением капитана. Эта коварная затея стала известна нашему помполиту, он пошел к Сулимову и добился, чтобы оставили весь экипаж, и затея «кадров» не удалась. Так мы и узнали, чего стоит наш помполит.
Алексей Васильевич и далее показал себя. Тогда мы еще не догадывались, что он будет после этого рейса назначен начальником Дальневосточного пароходства.
Наше судно прошло капитальный ремонт в Керчи и пришло домой.
Тут-то и начались мои испытания. Шел 38-й год, я стал сыном «врага народа», и меня сняли со «Смоленска». Я пришел к Алексею Васильевичу и доложил ему об этом. Он сказал:
— Не беда, пойдешь капитаном на «Андреев».
Меня, двадцатишестилетнего, послали на это судно сменить Артюха. Я проплавал год, и тут снова пришла беда. Алексея Васильевича сняли с должности: не хотел выполнять нелепые распоряжения крайкома. Он уехал в речное пароходство в Новосибирск. Меня же послали на пароход «Луначарский» плавать по Курилам, и затем – на «Дмитрий Лаптев» Сахалинского пароходства. Я оказался в группе капитанов, с которыми что хотели, то и делали. На каждого было возбуждено какое-нибудь дело, нам не давали зарплату. Но русские люди добрые, каждого из нас кто-то приютил.
Когда вернулся начальник Сахалинского пароходства Коробцов, человек порядочный, он сразу отменил приказ Сафарова, вызвал нас к себе и сказал:
— Вы сами понимаете, я вас держать как капитанов не могу. Могу вам сделать перекомандировку, кто куда захочет.
Один Рябоконь сделал умный шаг — он перекомандирован был в Новосибирск, где работал Тимофеев. Остальные ушли к рыбникам, а я попросил перекомандировать меня во Владивосток в Севморпуть под начало Готского – выдающегося капитана, и Колотова, начальника Севморпути. Но и тут я не удержался. Колотов вызвал меня и сказал, что приказано меня выгнать. И я оказался вольным слушателем, уничтожая девиацию на малых рыболовных судах. Меня часто вызывали в милицию. И однажды я узнал, что мой отец расстрелян, и понял, что во Владивостоке мне оставаться нельзя.
Придя из милиции, я собрал свои акварели и продал их Сушкову в музей, получив за них 800 рублей. В тот же вечер с чемоданом поднялся на Орлиное гнездо, простился с родным городом, сел на вечерний поезд до Новосибирска и сказал жене, если будет повестка в милицию — я уехал в неизвестном направлении.
Через несколько суток в Новосибирске я обратился к Алексею Васильевичу за помощью. И стал дублером капитана «Козьмы Минина». Весной из КГБ поинтересовались, что я здесь делаю, но Алексей Васильевич и тут выручил. Сказал, что я у него прохожу стажировку.
Следующим летом я встретил Алексея Васильевича в городе, а он и сказал:
— Вот как жизнь крутит; министр Зосима Шашков посылает меня снова к вам, во Владивосток. Приеду, разберусь и пришлю ответ.
Но не пришлось Алексею Васильевичу быть еще раз начальником Дальневосточного пароходства: он заболел и умер в кремлевской больнице.
Я завербовался к рыбникам, штамп в паспорте: житель Приморского края. Потом рыбники сделали мне перекомандировку в ДВМП. Послали меня на «Аскольд» к балтийскому капитану — так я оказался снова в моем пароходстве. От судьбы не уйдешь.
Если вам скажут о высокомерии Владимира Клавдиевича Арсеньева, не верьте. В обращении он был прост, доброжелателен, приветлив.
Арсеньев — настоящий путешественник, человек с сильной волей. Живые глаза, глубоко сидящие, притягивали к себе внимание, и мы, восемнадцать юношей, слушали его, как завороженные: рассказчик он был изумительный. Такие люди не бывают высокомерны; высокомерие и ум – несовместимы.
В 1928 году во Владивостоке не было специальных учебных заведений по рыбному промыслу, поэтому в программе мореходки было всё, что могли встретить штурманы торгового флота в работе на море.
Арсеньев преподавал нам ихтиологию и все, что относится к рыбному хозяйству. Предмет он давал просто, интересно, а слова «радиолярия», «диатомея», «глобигерин» звучали, как что-то из сказочного мира.
Когда материал по программе заканчивался, а до конца урока оставалось еще минут десять, он рассказывал нам какие-нибудь занятные истории. О том, что все в природе взаимосвязано. Например, что общего между старыми девами и клевером. Однажды швейцарцы заметили, что клевер начал особенно пышно цвести. Это произошло оттого, что исчезли шмели, которые гнездились в почве. А шмели исчезли потому, что их гнезда разрушали фокстерьеры, которых привозили старые девы по весне в Швейцарию.
Арсеньев говорил: природе все равно, что сто тысяч человек, что сто тысяч тараканов. Человек вовсе не царь природы, как считают некоторые умники.
Рассказывал он о своих встречах со староверами на приморском побережье:
— Стою как-то на берегу у мыса Олимпиады с пассажным инструментом и жду, когда солнце покажет полдень. Подходит знакомый старовер из деревни Кузнецово (они все меня знали) и спрашивает: «Что ты тут, Владимир Клавдиевич, делаешь?» Ну, как ему объяснить? Говорю: «Тут через вашу деревню проходит круг. А он: «Да ну? Где? Покажи». — «На карте, — говорю, — вот жду, когда солнце покажет полдень, и этот круг нанесу на карту поточнее».
Рассказывал и про Дерсу. Мне помнится, он произносил «Узaла», делая ударение на втором слоге «за», а не на третьем «ла», и не превращал своего друга во француза.
Тому, что я внимательно стал относиться к стилю изложения своего письма, обязан Владимиру Клавдиевичу. Как-то в письменной работе о коралловых атоллах я что-то нагородил нескладно. Владимир Клавдиевич за знание поставил десятку (у нас была десятибалльная система), а внизу приписал: «У вас получается: шел дождь и два студента, один в пальто, другой в университет. Обратите внимание на изложение, иначе это будет мешать в дальнейшем».
Он советовал нам всегда носить с собой какую-нибудь книгу. Всегда везде говорят: «Подождите несколько минут», а приходится ждать полчаса и более. Вот и не пропадет время, если что-нибудь прочитать.
Его уроки обычно были последними, и по окончании их мы, кто жил в городе, выходили с ним и стайкой шли до трамвая, и он по дороге еще что-нибудь нам рассказывал. В трамвайчиках, а они тогда были маленькие, узенькие и мы рассаживались, и рассказ Владимира Клавдиевича прерывался…
Летом 1930 года на Ленинской, недалеко от ворот порта, появился человек. Он развлекал прохожих, громко выкрикивая:
— Ешьте, товарищи, черный хлеб!.. Был царь-дурак, был хлеб пятак!..
Милиция его не трогала. А он пошумит-пошумит и уйдет в порт.
Тем же летом мы — шестеро мореходов со второго курса морского училища — изучали морское дело на пароходе «Астрахань». Этих грузопассажирских пароходов постройки балтийского завода, «невок», как их называли, плавало в Совторгфлоте шесть. Кроме «Астрахани», еще «Эривань», «Томск», «Симферополь», «Тобольск» и «Теодор Нетте». Они имели каюты первого и второго классов; салон, облицованный красным деревом; в средней части и в носовом твиндеке двухъярусные койки без всяких удобств для пассажиров третьего класса.
Старший помощник капитана Мелехов и боцман Заньков давали нам самую грязную работу. Мы чистили твиндек и ящики с содержимым пассажирских желудков, так как постоянная качка изматывала их до полусмерти; убирали палубу за скотом, который всегда возили на Камчатку, чистили льяла трюмов, выносили ил из цепного ящика.
Моей обязанностью, как самого младшего в группе (мне минуло только шестнадцать), была чистка льял под диптанками. Взрослый туда не мог проникнуть, я же был и мал, и тощ, и поэтому ползал по черной жиже. И все это называлось морской практикой.
Нас изредка в виде поощрения даже ставили к штурвалу и доверяли покраску, но чаще мы мыли надстройки.
Меня определили в помощники кочегарскому дневальному. Четыре раза в день он подавал еду в эмалированных мисках двенадцати кочегарам, а я четыре раза в день мыл эту посуду. Если я недостаточно быстро шевелился, дневальный давал мне подзатыльники. Никому другому он не позволял тронуть меня пальцем.
И этим дневальным был тот самый человек, который развлекал прохожих на Ленинской. Звали его Ося Концевич, и служил он когда-то боцманом на крейсере «Жемчуг».
Вот что он мне рассказал.
В первую мировую войну «Жемчуг» стоял в Пенанге. Он был из тех трех крейсеров, которым удалось уйти из цусимского ада в 1905 году. Кроме «Жемчуга», это были «Олег» и «Аврора», та самая «Аврора», которая стоит в Петербурге как мемориал.
В Пенанге было спокойно. Война далеко. И наши флотские «развесили уши».
В тот роковой день и командир, и старший офицер были на берегу.
Со стороны моря показался корабль, четырехтрубный, какими были английские крейсера. Вахтенный офицер «Жемчуга» и принял его за «англичанина». Идет союзник, зачем же расчехлять орудия?
«Союзник» остановился совсем рядом, спустил английский флаг, сбросил фальшивую трубу, поднял германский флаг и открыл огонь изо всех орудий по «Жемчугу». Борт крейсера был разорван, и он пошел ко дну. А «союзник» развернулся — это был «Эмден» — и скрылся.
Ося успел вылезти в иллюминатор. После этого испытания он слегка тронулся умом и поэтому чудил на улице.
Недавно Владивостокское радио передало статью на историческую тему, записанную в 1987 году. В ней сказано несколько слов о Концевиче. И я вспомнил о старом моряке...
Наши предки, добираясь до берегов Тихого океана и пускаясь в плавание, наносили на карту все, что видели. Они были смелыми людьми, наделенными фантазией, но не имея специальной подготовки, составляли карты неумело.
В петровское время начались более систематические исследования. Евреинов и Лужин, например, были гидрографами, и, плавая на байдарах, более точно наносили на карту свои наблюдения.
Первый серьезный труд по описи наших дальневосточных морей я увидел у Деливрона. Мне понравился его стиль. Описывая восточную Камчатку, он образно отметил, что ее мысы «один другого зубастее». Главное же описание дальневосточных морей принадлежит трем мореплавателям, имена которых мы не должны забывать. Первым был вольный шкипер Фридольф Гек. В конце прошлого века на кораблях «Сибирь» и «Сторож» он описал побережье от Посьета до мыса Дежнева; глазомерно нанес многие бухты и дал им названия, которые закрепились за ними. Борис Владимирович Давыдов описал Охотское море и восточную Камчатку на транспорте «Охотск» в начале века, имея в своем распоряжении уже более совершенные средства. Леонид Александрович Демин – составитель отличных карт Чукотского полуострова до мыса Дежнева. Его экспедиция проходила в первой половине двадцатого века на корабле «Красный вымпел», бывшем «Адмирале Завойко».
Теперь расскажу, какое отношение имеет моя деятельность к этой последней экспедиции.
В 1928 году первый курс мореходки, 18 мальчиков, послали изучать морскую науку на сторожевой корабль «Воровский», бывшую яхту американского миллионера «Лизистрату».
В первое же плавание мы пошли с гидрографическим разрезом по Японскому морю. Руководил этой экспедицией Леонид Александрович Демин. В группе я был самым младшим, мне едва минуло 15 лет. Как-то, сидя на кнехтах с альбомом, зарисовывал побережье. Леонид Александрович подошел и сказал:
— У вас, молодой человек, неплохо получается. Если будете плавать, не бросайте этого дела. Может пригодиться.
Вскоре он пришел в нашу мореходку преподавать начала высшей математики и теорию девиации магнитных компасов. Он мне напомнил о моем занятии и таким образом дал заряд на будущее. Уже будучи капитаном, я вдруг оказался сыном «врага народа»; это было для меня катастрофой. В мореплаватели я подался из желания посмотреть весь мир, а тут такая беда.
Постепенно я пришел в себя. Двадцать один год проплавал в глухом каботаже и старался что-то сделать для мореплавания. Начал с зарисовок видов берега, вспомнив наказ Леонида Александровича. За десять лет зарисовал все побережье от Посьета до мыса Дежнева. Хорошо изучил все, что нанес на карту в свое время Фридольф Гек, и проникся глубоким уважением к этому человеку.
Еще я делал галсы по Охотскому и Берингову морям с промером эхолотом. Это помогло мне обнаружить трехметровую банку в десяти милях от устья реки Инь в Охотском море.
Все, что сделал за эти годы, я собрал в альбом на 26 листах. Этот альбом увидел у меня Константин Константинович Мусатов, начальник гидроотдела Тихоокеанского флота, взял его у меня и передал в Главное гидрографическое управление в Ленинграде. Мои рисунки попали в лоции Тихого океана.
Теперь снова о шкипере Геке.
Еще в мореходке я познакомился с его внуком Клавдием Васюкевичем. А будучи капитаном, встретился со вторым внуком Гека Юлием Васюкевичем, тоже капитаном. Жаль, что уже не было их матери Елены. Она, со слов ее сыновей, прекрасно владела морской наукой, которой ее обучил знаменитый отец.
Жизнь и деятельность этого замечательного мореплавателя прекрасно описана в очерках Л.В. Александровской в газете «дальневосточный моряк». Эти очерки будут изданы книгой в Обществе изучения Амурского края.
В заключение скажу, что Леонид Александрович Демин, когда он был уже в Ленинграде в чине адмирала, редактировал два тома морского атласа, этого шедевра советского и мирового картографического искусства.
Еду в поезде. В стекло окна бьется оса, тщетно пытаясь вылететь на волю.
Жалею этих вечных тружеников: муравьев, ос, пчел, шмелей. Решил помочь осе. Вынул носовой платок и, подождав, пока она будет отдыхать и сложит крылья, осторожно взял ее. Но почувствовал укол — жало вошло в палец сквозь платок.
У пчелы жало с зазубринами и после того, как она ужалит, остается в теле ужаленного, и пчела погибает. У осы оно гладкое, и она может им жалить много раз.
Сделал вторую попытку, свернув платок плотнее. Выпустил осу.
Пассажиры с любопытством смотрели на мои манипуляции. Что они думали?..
Девочки построили песочный городок. Играют в магазин и продавцов.
Вдруг явился сорванец лет шести, все растоптал, разметал и удалился, гордый содеянным.
Так и все в этом грешном мире. Одни строят, другие рушат. В кинокартине «Андрей Рублев» сидят монахи. Рублев и Максим Грек. Отдыхают. Рублев и говорит:
— Для них стараешься, строишь, душу вкладываешь. А они наехали, все порушили, пожгли. Доколе так будет?
А Грек ему отвечает:
— Всегда так будет!
Иду мимо кондитерской фабрики. Лето. Жарко. Фабричные окна у самого тротуара, открыты. Из них доносятся шум и брань. Останавливаюсь. Картина: три чана с тестом. Из одного вытекло на пол. Три женщины в белых халатах, косматые ведьмы со сбившимися чепцами, это тесто толкают с пола в чан и матерятся.
Черт побери! С тех пор не ем сдобных булочек.
Лето. Вечер. Открытое окно. Четвертый этаж. Комары не долетают. Легкий ветерок шелестит листвой акации во дворе.
Вдруг внизу чистый, звонкий, мальчишеский голос запел:
— Я не папкина, я не мамкина, я на улице росла, меня курочка снесла.
Говорю в темноту:
— Милый, у тебя талант. Такой голос! Учись!
Все затихло…
Утро. Окно открыто. На подоконнике рассыпаны крошки хлеба. Прилетели два воробушка и сели на ветку акации. Птичка поменьше, видимо, самочка, осталась на ветке, а воробей сел на подоконник. Он склевал одну крошку, а другую отнес своей подруге и вложил ей в открытый клювик, как птицы кормят птенцов.
Это повторялось много раз, пока воробушки не насытились и не улетели. Какая трогательная сценка!
Парочка голубей несколько лет кормилась у меня на подоконнике.
И вот вижу: прилетел один. На одной ноге. Поклевал и улетел. Где же его подруга? А она появилась с другим, здоровым.
Такова жизнь. Кому нужен безногий?