Перед войной я успел окончить восемь классов московской 379-й школы. В июле в составе группы комсомольцев Сокольнического района, в которую входили восьмиклассники, девятиклассники и студенты ИФЛИ, я уехал на рытье окопов.
Работали на участке, расположенном на левом берегу реки Днепр в районе его пересечения с магистралью Москва-Смоленск. Мы копали противотанковый ров, строили, прикрывавшую его, систему огневых точек. В начале октября нас сняли с этих работ и отправили в Москву. Была полная неразбериха. На станции Вязьма я совершенно случайно встретил своего родного брата, который отправлял раненых в Москву, и он меня и моего товарища воткнул в этот эшелон. Больше я его не видел: вероятно, он погиб в окружении. Приехал я в Москву перед самой паникой. Младшая сестра эвакуировалась вместе с предприятием, на котором работала, в Свердловск. Она забрала с собой меня и маму. Так к декабрю 1941 года я оказался в Свердловске. В городе мы прожили дня три, и мама получила назначение на работу в село Зайково Зайковского района. Меня определили в 9-й класс. Я учился и одновременно работал в колхозе, зарабатывая трудодни. В начале лета 1942 года мама была в командировке в Свердловске, где прочитала объявление, что Уральский индустриальный институт им. Кирова объявляет набор учеников 9-го класса на подготовительное отделение. Она ухватилась за мысль сделать из меня студента: «Я хочу тебя отвезти в Свердловск. В университете есть общежитие, ты получишь рабочую карточку и будешь учиться». Так оно и получилось. Принимали без экзаменов, просто по документам. Конечно, мы не только учились, но и работали, грузили бомбы на вокзале, разгружали вагоны. В комнате вместе со мной жило пять человек. Среди них был такой активный парень по фамилии Каданер. Мы получали рабочие карточки, он их отоваривал, что-то продавал, покупал… И вот где-то в июле он говорит: «Что ж такое?! Все воюют, а мы здесь прохлаждаемся?! Надо идти воевать!» Настроил он нашу комнату на то, чтобы идти добровольцами на фронт, хотя возраст у нас еще только подходил к призывному. На улице Сталина располагался штаб Уральского военного округа, и он нас сагитировал пойти прямо к генералу с просьбой направить на фронт. Так мы и сделали. Пришли. Генерал нас принял, сказал, что понимает наш патриотический порыв, попросил написать заявления. Попросил прийти на следующий день, он нам скажет, где наши документы и когда мы поедем на фронт. Я боялся сообщить маме, что пошел добровольцем. От брата вестей не было уже больше года, а тут я… Всю ночь не спал, думал… Утром мы пришли, генерал выдал нам направление в Сталинский райвоенкомат и документы на питание. Военкомат располагался по той же улице через несколько трамвайных остановок. Что такое военкомат в то время? Это клубок горя и страданий: слезы, прощальные поцелуи, тут же приходят и уходят раненые в бинтах… Все это произвело на меня жуткое впечатление. Военком вызвал нас и определил в команду номер 38: «Команда сформирована, ваши документы у начальника. Завтра утром с вещами: кружка, ложка, паек на три дня. Вы едете на фронт». Я нашел пустые бланки повесток, своей рукой написал фамилию. С этой повесткой пришел к маме, чтобы как-то оправдаться. На следующий день мы были в поезде. Утром подъезжаем к станции. В окошко читаю: «Пермь-2». Командир говорит: «Команда 38, выходи строиться». Вышло нас в общей сложности человек двадцать. Он всех построил, сделал перекличку и повел по улице. Подошли мы к зданию, стоявшему на берегу большой реки (я тогда не знал, что это Кама). Открылись ворота, он чего-то доложил, нас пустили. В зале скинули вещи. Вошел офицер в морской форме и сказал: «Сейчас вас покормят, а потом вы все будете сдавать экзамены. По результатам экзаменов кто-то останется здесь, а кто-то уйдет на пересыльный пункт». Наш заводила возмутился: «Какие экзамены?! Мы должны на фронт ехать!» — «Если будете пререкаться, посажу на гауптвахту». Нас отвели в столовую, покормили и привели в класс. Пришла учительница, продиктовала диктант, мы сдали листочки. Следом пришел учитель математики, задал решать три примера и задачку. Так прошло два письменных экзамена. Через полтора часа выходит офицер, зачитывает пять фамилий, в том числе и мою, и просит отойти в сторону. Мы сдали экзамен, а Каданер и остальные ребята из комнаты — нет. Их построили и отправили на пересыльный пункт. Дальнейшую их судьбу я не знаю.
Нас пятерых, отобранных по результатам экзаменов, отвели во внутреннее помещение. Тут я уже увидел курсантов, молодых мальчиков, одетых в морскую форму. Кого-то из них я спросил, и он мне сказал, что это Военно-морское авиационно-техническое училище имени Молотова. Готовят здесь специалистов по разным авиационно-техническим специальностям. Училище офицерское среднее-техническое, но поскольку курс обучения ускоренный, то выпускают старшинами, а офицерское звание присваивают уже в частях. После обеда нас отвезли за Каму на строительство подсобного хозяйства. Мы там проработали несколько дней, проходили курс молодого краснофлотца, нам читали устав, но шагистики не было. Вскоре нас вернули в училище, где нам пришлось пройти медкомиссию. Прошли всех врачей, а потом нас привели в комнату, где за большим столом сидела комиссия, возглавлял которую генерал. Предстал я перед ними в голом виде. Маленького роста, вес у меня, может, 53–54 килограмма. Врач, такой высокий, крупный мужчина, говорит: «А это что такое?! На флот?! Какой флот?! Ладно, присядь десять раз». Присел. Он пощупал пульс. «Попрыгай 10 раз». Я попрыгал. Опять пощупал пульс. «Хм… А ну-ка, еще 5 раз присядь». Я присел. Он еще раз проверил пульс. «Вот посмотришь — не на что смотреть, а здоровый мальчик — сердце работает хорошо. Ты кем хочешь быть?» — «Механиком». Генерал возмутился: «Да какой из него механик?! Он же даже до винта не дотянется!»
Тут вступился капитан Данченко, который стал моим командиром: «Давайте я его возьму к себе в радиороту. Здесь он в самый раз пройдет». Вот так я попал в 5-ю роту капитана Данченко. Рота готовила радистов, дешифровщиков аэрофотоснимков, и была в ней еще одна специальность под номером. В эту группу, которая готовила специалистов по радиолокации, я и попал, поскольку отлично сдал экзамены. Надо сказать, что из пятерых, которых отобрали после экзаменов медкомиссию, прошло только трое.
В училище меня не готовили для летной работы. Меня готовили для обслуживания наших радаров. Изучали мы две радиолокационных станции: «Пегматит» и Рус-2. Станций в училище не было. Приемное устройство читал ленинградец капитан Шапиро, а передающее — майор, фамилию которого я не помню. Но с передающим устройством было как-то проще. Там неподвижная антенна, ламповое устройство… а вот приемное давалось тяжело. Все было секретно. Все листы, на которых мы писали, были прошнурованы и сдавались в Первый отдел.
Училось в группе всего пять человек, по количеству флотов. На каждом флоте имелся разведывательный авиаполк, причем все они носили номер 15. Эти полки уже имели самолеты ДБ-ЗФ, оборудованные станцией Гнейс-2 (это тот же самый Рус-2, только вместо одного стояло два индикаторных устройства), но еще не было специалистов, умевших ею пользоваться.
Еще раз повторю, что до прихода в полк я самой станции и в глаза не видел.
Помимо изучения радиолокационных станций, изучали еще штурманское дело, работу на ключе, радиостанции РСБ-ЗБИС и А-7.
Что касается самой жизни в училище, то она оставила неизгладимое впечатление своей дисциплиной, серьезностью подготовки и большой интеллектуальной нагрузкой. Командовал нами сначала генерал Кваде, обрусевший француз, которого потом сменил генерал Церулев. В Пермь был эвакуирован Ленинградский театр оперы и балета им. Кирова. Он располагался недалеко, и генерал Кваде ввел обязательное посещение танцевальных классов. С нами работали солисты балета, учили танцевать западноевропейские танцы. Я тогда думал, зачем это нужно, когда война идет? Генерал как-то собрал всех и сказал: «Морские офицеры должны это уметь, чтобы танцевать на празднике победы в Берлине».
Теперь что касается кормежки. Я белого хлеба не видел с тех пор, как уехал из Москвы в 1941 году. А тут мы получали утром на завтрак кусочек белого хлеба, масла 20 грамм и сахара 25 грамм. Однажды я попытался вынести из столовой этот хлеб, намазанный маслом и сверху посыпанный сахаром, командир на выходе заставил вывернуть карманы, взял этот хлеб и выбросил его. От обиды я заплакал. В остальном была курсантская норма, которой мне хватало.
Очень большой была физическая нагрузка. Помимо строевой подготовки, стрелковой подготовки были еще трудовая и химическая. Мы вкалывали до 12 ночи! Все время хотелось спать и кушать. Так всю войну я и хотел спать и кушать. Больше ничего. Причем спать я хотел больше, чем есть. При этом ночью могли поднять роту, привести в актовый зал и показать фильм. Так фильм о Зое Космодемьянской я смотрел между двумя и тремя часами ночи (нужно было пропустить все роты, наша рота попала на это время). Патриотическое воспитание вбивалась в голову хорошим гвоздем, но в нас патриотизм сам по себе был высок — особо воспитывать его было не надо. Мы все знали, что надо защищать свою Родину, все было понятно и ясно. Но новости, последние известия, так называемая политинформация, нам читались. Выпускалась училищная стенгазета. А вот пойти в хорошую училищную библиотеку сил никаких не было.
Могу сказать, что в училище из меня выбили изнеженность и слабость, которую пестовала мама. Я был здоровый мальчик, но не был подготовлен к физическим работам. Мне приходилось тянуться за всеми, если все колют, я должен столько же колоть, если все копают, я должен столько же копать, если все грузят артиллерийские снаряды, и я тоже, но остальным это доставалось легче, чем мне. Я все делал через силу, понимая, что морячки ухватятся за любую слабость, быстро придумают кличку или шутку, от которой потом не отделаешься. Немалую роль играл и национальный вопрос, хотя тогда он не был столь острым. Я всегда знал и чувствовал, что я еврей. И знал, что мне нужно лучше учиться, лучше работать, чтобы доказать, что я могу, что умею. Был у нас один рыжеватый тип, который начал меня задирать. Пришли в баню, я же обрезанный, моемся все вместе. Он говорит: «Во! Жидок!» Я подошел, не помню чем врезал ему, говорю: «Погоди кацап, я тебе дам!» Садимся обедать, у каждого свое место. Он сидит от меня через стол чуть наискосок. Хлеб режут на конце стола. Хлеборез нарезал и передает пайки, я вижу, что ко мне идет горбушка, считалось, что горбушка больше, почему — не знаю. Я уже посчитал, что горбушка должна остановиться у меня, и в этот момент он протягивает с той стороны руку, мне оставляет свой кусок, а мой забирает себе. И хохочет. И все хохочут. Потом он скатал хлебный шарик, положил на ложку и с ручки запустил его в меня. Попал в висок. Вот как стояла эта железная миска с супом, я ее взял и на него вылил. Конечно, командир увидел, и я получил свои первые пять суток ареста, но мой авторитет мгновенно поднялся, и больше до конца моей службы никто и никогда ко мне не приставал.
Как-то училище подняли по боевой тревоге, собрались, дали паек на три дня, в который входила килограммовая банка тушенки, галеты и еще что-то, и отправились на вокзал. Курсанты, офицеры с женами — все ждут эшелон для отправки на фронт. До вечера прождали — эшелона нет. Вокзал — это пересечение дорог и судеб, тут и раненые едут в тыл, из тыла воинские части. Шум. Начался обмен пайка на водку: «А! Все одно на фронт едем!» Кто-то вскрыл банку с тушенкой, а потом, смолов килограмм мяса, животом мучился. Я паек не ел и не менял. Вечером нас вернули в училище.
Это была учебная тревога. Училище было выстроено, и всех проверили на наличие пайка и казенного имущества. Все получили по заслугам и офицеры и рядовые, всех наказал начальник училища, который единственный знал, что это учебная тревога. Таких, как я, было немного. Вторая такая же тревога была химическая. Мы совершали двадцатикилометровый марш полной выкладкой с противогазами. Некоторые, чтобы не тащить лишнюю тяжесть повыкидывали коробки. Привал был в овраге, все расположились, разулись. Лежим. И вдруг в овраг идет плотный дым. Убежать нельзя — овраг оцеплен! Дым накрывает все училище. Я надел противогаз, а у кого его не было, тот прямо в землю лицо засовывал, слезы текут, кашель, ничего не видно. Газ был, вероятно, какой-то учебный, потому что никто не отравился, но нахлебались вот так! Все, кто повыбросили, получили по полной программе.
В свой 15-й разведывательный полк Балтийского флота полк я прибыл в январе 1944 года. Ночью на машине по «Дороге жизни» переправился в Ленинград. Утром пришел в штаб флота, а оттуда, получив предписание в 44-ю эскадрилью, прямиком направился в полк, который стоял на аэродроме Гражданка. Когда я вошел в полуземлянку, в которой жил старшинский состав, то увидел такую картину: возле топящейся буржуйки сидят матросы, что-то пьют, закусывают, громко разговаривают, смеются. Стоит тяжелый дух сушащихся портянок. Я вошел и остановился на последней ступеньке. Стою и даже не знаю, кого и что спросить. Кто-то обратил внимание: «А! Салажонок прибыл!» Один из матросов встает, в руке держит кружку. Подносит ее мне и говорит: «Пей!» Я понял, что это приказ и надо пить. Я сделал два-три глотка, с мороза не поняв, что это за жидкость, и захлебнулся. Другой матрос хитро мне сует граненый стакан. Я думал, что это вода, еще хлебнул — это было тоже самое пойло крепостью не ниже восьмидесяти градусов. И я прямо со ступеньки упал на пол. Кто-то орет: «Братцы, он же помрет, лейте на него воду!» А я ничего не могу сказать — перехватило дыхание. Оттянули мне нижнюю челюсть и из чайника начали заливать воду. Наконец, я вздохнул. Чернобай, как потом я узнал, говорит: «Ну ничего — матрос получится». Когда я очухался, меня отвели в уголочек на нары, говорят: «Ладно, прописался», и я потерял сознание. Когда я утром открыл глаза, увидел, что лежу укрытый. Повернул голову, стеллаж в виде столика, харчи лежат, прикрытые тарелкой, чай. Я потянулся, попил чай, у меня перед глазами все поплыло, и я опять отрубился. И так я три дня я не мог выйти из запоя! Кушать я не мог, а как попью, так меня развозит. Они вечером приходят, пытаются меня привести в чувство, накормить, ставят на ноги, а я пьяный падаю. Ребята потом в шутку мне завидовали: один раз выпил и в кайфе три дня. Надо сказать, что документы мои они сдали, получили на меня обмундирование. Когда их спрашивали, где прибывший специалист, то они говорили, что ушел оформляться. На третий день слышу разговор: «Если мы его сегодня в строй не поставим, то начальство разберется, в чем дело, и тогда будет беда». Чернобай, который был старшим, мне говорит: «Ты сегодня пойдешь в строй». — «Я не могу стоять». — «Ничего, мы тебя будем держать». Вышли на построение, они меня держат. Когда командир полка Филипп Александрович Усачев спросил: «Где Кравец? Где специалист?», кто-то крикнул: «В строю!» Командир: «Кравец, два шага вперед!» Ребята расступились, я вышел. Он на меня посмотрел, и я понял, что ему не понравился. «Ты сможешь включить РЛС?» — «Могу». — «Ну тогда поехали на аэродром». Отрезвел я мгновенно, только руки тряслись не то от страха, не то от голода. Мы подошли к стоявшему в полукапонире ДБ-ЗФ, возле которого была выставлена усиленная охрана. Командир подошел ко мне: «Что тебе нужно?» — «Движок Л-3». Чтобы не сажать бортовой аккумулятор, подключался генератор, который выдавал 27 вольт бортсети. Тут же электрики движок привезли, подключили к разъему. Я полез в кабину стрелка, за мной залезли командир, его заместитель и еще офицеры. Мне некуда было даже двинуться, настолько она была забита! Те, кто не влез, облепили снаружи блистер стрелка. Под блистером стоял индикатор, а блоки были упрятаны в фюзеляж. Вся система электропитания была основана на умформерах, преобразовывавших 27 вольт постоянного тока борт-сети в высокие напряжения переменного тока: на аноды ламп, на экранные сетки — на каждый чих нужен был свой умформер. Экраны стояли у летчика и оператора, размещавшегося в кабине стрелка, причем у меня были дополнительные ручки, с помощью которых я мог рассчитать направление на цель. Экран представлял собой осциллографическую трубку типа А. На ней тушью нанесена градуировка от нуля до 160 километров. Так что я мог определить дальность до цели. Имея штурманскую подготовку, косвенными методами я мог определить местоположение цели. Приемная антенна Удаяги, формирующая вертикальную развертку, стоит неподвижно в носу. Для того чтобы увидеть морскую цель, самолет должен был лететь на высоте 1000 метров. Угол захвата был порядка 35 градусов. По интенсивности отметки цели я мог определить класс корабля, отличить эсминец от крейсера.
Когда я включил индикатор, который засветился зеленым светом, послышались возгласы восхищения — никто ничего подобного не видел. Я включил передатчик, появился зондирующий импульс. Я объяснил, что если появится цель, то будет отметка. Помех, конечно, миллион, весь экран был в блестках от работающих умформеров. Стрелки штурманских приборов ходуном ходили. Когда мы вылезли, командир говорит: «Машину к полету. Готовность 30 минут». Мгновенно все испарились. Остались механик самолета, мотористы и я. Не знаю, что мне делать, стою. В это время подъезжает машина, из машины выскакивают двое хлопцев: они привезли мне комбинезон, парашют, одели меня, подогнали лямки. И я не успел ахнуть, как уже был готов к полету. Подъехала машина командира, вышел он, штурман, который дал мне карту Финского залива со словами: «Выйдем вот в этот квадрат и протралим эту часть акватории. Вот точка, от нее будем ходить в разные стороны, так, чтобы захватить радаром все 180 градусов». Говорил он так, как будто я всю жизнь летал. Меня механик подсадил в кабину, за мной захлопнулся люк, и я впервые в жизни оказался в воздухе.
Вышли в заданный квадрат. Я дал первый курс. Самолет пошел со снижением, поскольку он должен был опуститься до 700 метров. Я включил передатчик. Докладываю: «Цели нет». Вернулись в исходную точку. Новый курс. Самолет начинает снижаться, я включаю передатчик и, на мое счастье, вижу цель: «Вижу цель. Дистанция сто километров. Курс держать». — «Есть курс держать». Через какое-то время летчик говорит: «Вижу цель». Штурману говорит: «Смотри-ка, точно». Это был наш тральщик, который замерз во льдах. Мы над ним прошли, вернулись в исходную точку, еще несколько раз прошлись, но больше никаких целей не обнаружили и вернулись на аэродром. Весь полет продолжался минут 40–50. Когда мы прилетели, командир вышел, подошел: «Молодец, все хорошо». Сел в машину и уехал. Я стою, не знаю, что делать. Подходит механик: «Чего ты стоишь?» — «Я не знаю, что делать». — «Снимай парашют, клади его на свое место, он теперь будет твоим. Иди обедать». Вот так началась моя карьера. Из технаря, сам того не ведая, я перешел в летный состав и был зачислен в экипаж командира полка. А дальше уже жизнь пошла абсолютно другая. Этот самолет больше не летал, никто им не пользовался. Дело в том, что командир полка, конечно, оценил новинку, но перед ним в то время стояла задача найти противолодочные сети, которые перекрывали Финский залив, а радар для этого был не нужен. Поэтому командир отправил меня в качестве стрелка на ораниенбаумский плацдарм. Там, на озере Гор Валдай, которое теперь засыпано, стояли четыре МБР-2. Но, к сожалению, буквально через неделю после моего приезда налетели два «фока» и в два захода сожгли все четыре лодки. Я вернулся под Ленинград.
Тем не менее в апреле мне пришлось участвовать в вылете на поиск этих сетей. Чтобы их сфотографировать нужно сочетание нескольких погодных обстоятельств: море должно иметь волнение не более 1–2 баллов и должна быть солнечная погода. Фотографировать можно только с 12 до 13 часов дня, когда солнечные лучи падают вертикально. В их свете можно увидеть протопленные буи, на которые подвешена сеть. С 1942 по 1944 год на этих поисках полк постоянно нес потери. Немцы прекрасно знали, что, как только наступила солнечная безветренная погода, жди экипаж-фотограф. По агентурным данным было известно, что нужно тралить в районе острова Нарген — мыса Порккала. Вот в такой ситуации мы вышли в море на самолете ДБ-ЗФ. Экипаж состоял из двух человек — летчика и меня, летевшего за стрелка и за штурмана. Мы практически закончили фотографирование, когда на нас навалилось два «мессера». На мой взгляд, они провели грамотную операцию по нашему уничтожению. Один зашел снизу, другой сверху. С первой же атаки им удалось зажечь правый двигатель. Командир приказал готовиться к приводнению. Я скинул блистер, люк, прикрывавший трехместную лодку. Если самолет аккуратно положить на воду, он на ней может лежать двадцать минут, прежде чем утонет. За это время экипаж успеет пересесть в лодку. Конечно, у нас был и спасательный жилет, надувавшийся при соприкосновении с водой, на нем же были прикреплены ласты для рук, но Балтика даже летом холодная, а весной в ней больше десяти минут не продержишься. Истребители нас не преследовали — и так ясно, что далеко мы не улетим. Летчик должен был положить самолет на воду, но рассчитать высоту над водой очень сложно. Он раньше времени убрал газ, и вся эта многотонная махина плашмя ударилась об воду… Земля — это пуховая перина против воды. На землю упадешь, помнешься, а об воду ударишься — все разлетится на кусочки. Так и получилось… Очнулся я в кубрике тральщика, врач которого приводил меня в порядок. Я лежал голый, меня растирали матросы. Оказалось, что они видели, как мы падали, и командир дал команду идти к месту падения, чтобы оказать помощь. Сигнальщик заметил мой спасательный жилет, меня подцепили багром, втянули на борт. Хотя меня вытащили быстро, но все же я обморозил обе ноги, поскольку унты с меня слетели.
Отлежав неделю в госпитале, я вернулся в полк. К этому времени эскадрилья получила пять Пе-2. Две другие эскадрильи получили Як-9 и Ла-5. Летать приходилось очень много, иногда по три-четыре раза в день с разными экипажами. В экипаже командира полка числилось несколько штурманов и стрелков-радистов, вот нами и затыкали дыры, образовывавшиеся в других экипажах.
Один из первых полетов на Пе-2 чуть не закончился для меня трагически. Я еще плохо знал этот самолет и вообще только начал летать. Из оружия у стрелка имелся ШКАС на шкворне, который вставлялся в уключины на правом и левом борту и «березина». Чтобы перекинуть ШКАС с одного борта на другой, я должен был выдернуть его из уключины, втащить в кабину, повернуться, выпихнуть его в дырку и шкворнем попасть в уключину. Из него можно было стрелять с рук, высунув в дырку, прорезанную наверху фюзеляжа. Причем это отверстие не было закрыто ни крышкой, ни козырьком, а высовываться в него приходилось постоянно, потому что из кабины ничего не видно, и наблюдать за воздухом можно, только высунувшись наружу. Хотя одет я был хорошо, но справиться с потоком набегающего воздуха было не так-то просто.
Сиденье на Пе-2 для стрелка не предусмотрено. Я сидел на парашюте на ящике с запасными лампами для передатчика РСБ-З бис боком к продольной оси самолета, чтобы можно было одновременно дотянуться и до приемника УС, и до передатчика.
В принципе за воздухом должен наблюдать штурман, но когда ему? Я пару раз летал в качестве штурмана и знаю, каково ему приходится в полете. Нужно держать карту, следить за временем. Не дай бог отвлекся, пропустил! Если ты летишь над морем, ориентировку не восстановить! Если день безоблачный, на воде нет судов, то ощущение, что тебя подвесили на веревочке и ты висишь без движение. Посмотришь — правая палка крутится, левая палка крутится, а вокруг тебя небо и вода, ничего не меняется. Посмотришь туда, видишь небо и воду, посмотришь сюда — то же самое. Для летчика это опасно потерей пространственной ориентировки. Из навигационных приборов были только компас и часы, стоял радиополукомпас РПК-10, но для его использования надо иметь очень хороший слух. Предположим, я перед вылетом настраиваюсь на станцию, например радио Коминтерна. Возвращаясь, я могу по усилению или ослаблению громкости звучания рассчитать курс. Но если ты побывал в бою, стрелял, самолет сотню раз маневрировал, после этого, даже если ты услышишь станцию, понять, где ты находишься по отношению к ней, ты не сможешь. Конечно, бомбардировщикам легче — там все же экипаж, можно посоветоваться, а у истребителей только своя шкура, свои ощущения. Я думаю, что процентов 30 из них погибло не в боях, а из-за потери ориентировки.
В соседней эскадрильи, летавшей на истребителях, был такой Миша Кузьмин. Личный счет у него был порядка двадцати сбитых. Три раза на него писали представление на «Героя», и три раза возвращали за разные «подвиги». Так вот, Миша Кузьмин однажды столкнулся с четверкой, в которой были и «фоки», и «мессера». Он говорил, что, конечно, мог свалить запросто кого-то из этой четверки, но после этого шансов у него не было. И он решил удирать, развернулся и подул в море. Посмотрел назад — никого нет. Мы сидели в столовой, кушали. Он говорит: «Они в море не могут воевать. Воюют до тех пор, пока видят землю». Я говорю: «Что ты, Миша?! Я встречал их там и там». — «А ты прикинь, где ты встречался? На каком расстоянии?» — «Действительно…» Все слушают, мотают на ус. После этого летчики в трудной ситуации всегда старались уходить в море.
Так вот, возвращаясь к тому полету. Погода была хорошая, мы возвращались с задания, что-то сфотографировали, везли какие-то данные. Я немножко расслабился, высунувшись из верхнего люка, смотрел влево, на приближающуюся землю. Вдруг из облака метрах в 300–400 вываливается «Фокке-Вульф-190» и несется прямо на меня. Все это происходит в какие-то секунды. Я только вижу огромный двигатель и через вращающийся винт — летуна: его голову в шлемофоне, очки, поднятые на лоб, лицо. К счастью, он успел среагировать, взял ручку на себя и взмыл вверх прямо надо мной. Я решил, что сейчас он будет атаковать, опустился вниз, схватил ШКАС, а он не выдергивается. Немец успел сделать круг и дал очередь, но не попал, стал разворачиваться для повторной атаки. Тут уже штурман его увидел, долбит из своего «березина». Все происходило молча, поскольку я растерялся, конечно. Наконец выдернул этот ШКАС, положил его на край кабины, и, когда он подошел, я стал стрелять, держа пулемет за шкворень. Отдачей меня опрокинуло внутрь кабины. А поскольку я не отпустил курок, то выдолбил весь правый борт. Мало того, повредил обшивку, так еще практически перебил троса руля поворота, которые стали на глазах расплетаться. Меня одолел ужас от мысли, что мы сейчас погибнем. На мое счастье, у этого немца, закончились или патроны, или горючее. Во всяком случае, он больше не атаковал. Я быстро скинул парашют, вылез из комбинезона и обмотал им троса. В следующее мгновение я понял, что замерзаю. Вдруг я слышу, как летчик говорит штурману: «Ну, наверное, фриц убил стрелка». Он даже не знал моего имени и фамилии. «Да, слышал, как борт дрожал». — «У меня что-то правая нога плохо слушается. Сколько там еще до аэродрома?» — «Минут 15 полета». Я все слышу, говорить не могу, замерзла челюсть, не движется. Хочу сказать, что жив, но ничего не могу, замерз. Хорошо, думаю, 15 минут как-нибудь продержусь. Для меня эти минуты показались вечностью. Сели, подбежал механик, увидел эти дыры. Меня вытащили, бросили на чехлы, раздели догола, стали меня растирать. Влили спирт. Ждали, когда приедет врач. А в это время вылез командир: «Что, живой?! А мы думали, что умер». Приехал врач, забрал меня в санчасть. Продержали меня там три дня. Вышел оттуда в подавленном состоянии: самолет разбил, задание фактически завалил. Думал, что меня отправят или в штрафбат, или в тюрьму. И вот здесь я должен отдать должное своим однополчанам. Ни один человек не сказал ни слова, хотя все знали, что самолет был разбит изнутри и он на неделю фактически был выведен из строя. Я прихожу на командный пункт. Командир ставит задание, меня не замечает. Никто со мной о том вылете не разговаривает. Как обычно, хожу в столовую, кушаю, так же проигрываем компот один другому на спор. И вот на четвертый день я пошел на аэродром посмотреть на свой самолет. Меня механик встретил: «Ну что ты?! Не переживай! Остались еще сутки, и мы его доведем, перетянем троса — все поправим. Фюзеляж уже заклеили, покрасили». Подходит ко мне оружейник, тот самый Чернобай, с которым я встретился в самом начале. Ему тогда было лет под пятьдесят: «Слушай, дорогой, пойдем, я тебе что покажу. Вот смотри: у тебя стоит ШКАС и «березина». Так вот ШКАС не трогай, нехай он себе стоит. Что ты можешь им сделать? Он стреляет патрончиком от винтовки! Что ты им пробьешь?! У тебя есть «березин» с хорошим боекомплектом. Ты увидел истребитель, скажи своему командиру, он ручку поддернул, мгновенно ты будешь выше, чем он. И не жди, дай в его сторону длинную очередь. Из ствола огонь выходит на метр: он испугается — и отвернет. Сейчас я тебе покажу». Он подходит, залезает в штурманскую кабину: «Смотри!» Он как дал. Я посмотрел — действительно факел. После этого, сколько я потом делал вылетов на Пе-2, я никогда ШКАС не трогал.
Летом 1944 года пришли агентурные данные, что в порту Рига ночью пришли и встали под разгрузку два транспорта водоизмещением десять и двенадцать тысяч тонн. Нужно было обязательно подтвердить эти данные, чтобы затем организовать уничтожение этих транспортов, пока они не разгрузились. Решили послать на разведку Героя Советского Союза Сашу Курзенкова, а штурман его заболел, стрелка в экипаже вообще не было. Задачу ставили рано утром до завтрака, где-то часов в 7 утра. Командир полка говорит: «Курзенков, ты пойдешь в Ригу и сфотографируешь». — «У меня нет штурмана». — «Я тебе дам своего. Кравец, полетишь с Курзенковым. Ребята, если вы зайдете с моря, то Домский собор будет у вас с правой стороны. Он уникальный, так что вы его, часом, не зацепите». Мы стали готовиться к выполнению задачи. Он меня спрашивает: «Ты был над Ригой?» — «Никогда» — «А я бывал. Как мы будем решать задачу?» Войти в порт можно было либо с суши, либо с моря. Причал находился в устье Даугавы практически напротив Домского собора. Сколько мы ни обсуждали варианты, на земле так и не решили, как нам заходить. С суши зайти нельзя — успеют предупредить, с моря — тоже. Пошли к самолету. Курзенков летал на именном с надписью «Герою Советского Союза» и рисунком Золотой звезды Героя. Под конец войны он пересел на Як-9, подаренный ему жителями Наро-Фоминска, откуда он был родом. Взлетели. Саша был очень молчалив в этом полете, сосредоточен. Он тоже не понимал, как туда заходить. Когда мы были уже в воздухе, он меня спрашивает: «Штурманец, как будем заходить в Ригу? Со стороны моря или со стороны суши?» Что я ему могу сказать? Я молчу. «Чего молчишь?» — «Что я могу тебе сказать, ты же командир. Тебе и решать, со стороны моря или со стороны суши. Мое дело или сфотографировать, или зрительно запомнить, что увижу». — «Ладно, ладно. Я предлагаю следующий вариант: уйдем подальше в море, наберем высоту пять тысяч метров, и оттуда я разгоню «пешечку» до звона. Скорость будет 700–750 километров в час. На этой скорости будем двигаться со снижением до бреющего. Мы пронесемся над портом, но уже фотографировать ты ничего не сможешь, потому что высоты не будет, значит, смотри в оба и запоминай. Разворачиваться я буду над этим Домским собором. Уйдем опять в море. А дальше, как бог даст». — «Принимаю». Но он забыл на минуточку, что я не летчик и не имел подготовки к полетам на больших высотах. К тому же кислорода у нас не было. Если самолет поднимался выше 2000 метров, у меня из ушей, из носа лилась кровь. Он набрал 5000 метров, у меня жуткое состояние. Он начал снижаться. Самолет несется, воздух свистит во всех щелях. Когда мы влетели в порт, я даже не видел стреляли они или нет. Я увидел два транспорта, мне показалось, что один транспорт очень большой. Увидел на причале танки, пушки, люди стоят. Все это очень быстро промелькнуло. Разворот, и мы опять в море. Встречал нас командир полка — очень ответственное и сложное было задание. Сразу отправились в штаб писать донесение. Подняли полк Ракова. Они отбомбились по этим транспортам. Вечером Совинфорбюро сообщило, что летчиками уничтожены транспорта противника с живой силой, техникой и так далее. К нам прибежали, говорят, готовьте дырки, получите ордена. Выпили за это. А ночью где-то в 2 часа меня и Сашу подняли и в штаб. Когда я увидел командира, весь хмель выветрился. Он был черный. Спрашивает: «Что вы видели?!» — «Что видели, то и доложили». Английское радио сообщило, что транспорты как стояли, так и стоят под разгрузкой. Тогда вопрос, «Что делал полк Ракова, который потерял 3 экипажа? Что он бомбил?» У меня язык отнялся. Саша тоже молчит. Командир в гневе. Когда, наконец, эта буря прошла, он говорит: «Вы напортачили, вы и исправляйте», начальнику оперативного штаба: «Готовь приказ, они пойдут завтра с рассветом на доразведку». Повернулся и ушел. Штабники разошлись, мы остались с Сашей. Что такое доразведка? Тебя ждут — это уже все… Не могу сказать, что мне было не страшно. Страшно всегда… Наутро машина была готова. Провожал нас механик Саша Морозов. Встали по обычаю над дутиком, написали на него, так чтобы при этом струи пересекались, и полетели. Саша, обращаясь ко мне по имени, говорит: «Наум, что будем делать?» — «Саша, мое мнение такое, не меняй ничего. Повтори сегодня один в один, вчерашний полет». — «Ты же не можешь». — «Ничего. Придумывать сейчас ничего не будем». Ну и Саша все опять повторил. Действительно, стоят два транспорта, люди, пушки — картина не изменилась. Мы также вырвались из порта и вернулись домой. Судя по выражению лица командира, он не ожидал нас увидеть. Наверное, думал отписаться, что послал, но экипаж с задания не вернулся. Мы опять написали донесения. Конечно, какие-то нюансы добавились к уже изложенному ранее. Командир полка прочитал, резко встал, взялся за голову: «Я понял! Я все понял!» и выбежал. Что понял?! Мы были в недоумении. Потом уже выяснилось, что немцы решили сделать ловушку. Выпрямили полузатопленные транспорты, на берегу поставили муляжи техники. Выбросили дезинформацию, которую перепечатали англичане.
Все это с тем, чтобы постараться уничтожить бомбардировщики над ложной целью. Потом пришли уже агентурные данные, которые это предположение подтвердили. Штрафбат нам не грозил, но и орденов не дали.
Со снятием блокады и выходом сухопутного фронта к Балтийскому морю начались операции против конвоев противника, кораблей в портах. Ходили на разведку конвоев. Бывало, что лидировали торпедные катера. Помню, сверху их самих не видно, только буруны… Подвели их к конвою. Дальше их работа как складывается? Они же должны прорвать охранение и топить транспорт. Один катер делает полукруг, пускает дым по ветру, и дымовая завеса накрывает конвой (надо сказать, что с воздуха морской бой это такая красота!). Другие катера, прикрываясь этим дымом, идут в атаку. Мы висим над полем боя, чтобы в конце его сфотографировать результаты. Однажды был у меня такой случай. Один из катеров отряда оторвался от группы и стал обходить дым-завесу, видимо, решив атаковать последние корабли конвоя. В то же время эсминец охранения оттянулся несколько назад. Получилось так, что катер, выскакивая за дымзавесу, оказывался у этого эсминца на ладошке. Я говорю командиру, Павлу Сквирскому: «Павел, видишь катер? Он сейчас подзалетит». — «Ты ему сообщи». Я начинаю голосом требовать от катера изменить курс и даю ему новый. Ни фига — дует и дует. «Командир, он меня не понимает. Знаешь что? Развернись. Пройди поперек его курса, а я дам длинную очередь». Так и сделали. Вся вода перед ним кипела! Они видят, что это свой самолет, кулаками машут, ни хера не понимают. Только со второго захода, когда мы опустились еще ниже и я дал очередь прямо перед их носом, они развернулись и пошли к своим.
Осенью 1944 года полк пересел на «Бостон A-20G». «Бостон» — это уже другой самолет. У стрелка два спаренных пулемета на вращающейся турели. У нас было несколько модификаций «бостона». Стандартно у них в носу было установлено четыре пулемета, но поскольку мы разведчики, то их снимали и в наших мастерских делали остекление. В этом случае штурман садился в получившуюся кабину. Как мы изучали эту технику? Очень просто. Перегонщики пригнали первую партию: пять штук «Бостонов A-20G», один Б-25 с 75-мм пушкой и три «Каталины». Для полетов на «Каталинах» создали отдельный отряд под командованием Корзуна. Нас командир полка выстроил и сказал: «Так! Сегодня мы изучаем, завтра — облетываем, а послезавтра — воюем. Все!» Все кинулись по своим местам искать, где что. Первым делом обнаружили красивое и удобное летное обмундирование на каждого члена экипажа. Я переоделся и стал выглядеть пижоном. Дальше. Читать по-английски никто не умеет. Я вижу кучу разных тумблеров, приборов. Не глядя включаю и смотрю, что происходит. Увидел. Достаю кортик, который всегда был со мной, сдираю английскую надпись и острием пишу название и «вкл. — выкл». Скажу тебе, что я только после войны случайно включил какой-то тумблер и увидел, что вылезла авиационная граната. Сколько летал, так и не знал о ее наличии.
Фактически как командир сказал, так и было — на следующий день летали, а потом боевые задания.
Как я уже сказал, к нам пришел Б-25 с 75-мм пушкой. Командир полка Усачев решил лично его опробовать. Говорит мне: «Собирайся, пойдем подлетнем». Взлетели. Вышли в море. Вместо штурмана, который должен в боевых условиях заряжать пушку, полетел механик. Командир дал команду: «Заряжай!» Механик зарядил. Летчик как шарахнул! Весь фюзеляж в дыму! Самолет практически остановился! Хорошо, что командир был опытный, тут же перевел машину в пикирование! Он говорит: «Немедленно на аэродром!» Возвращаемся, садимся. Усачев говорит: «Вынуть ее!» Сняли эту пушку. Но поскольку не долетали, снова в воздух. Взлетели, а пушки-то нет! Вместо нее ничего не положили, чтобы компенсировать массу. Центровка изменилась, и самолет стал падать на хвост. Командир кричит: «Кравец, лезь в дырку!» Я залез, а там же прямой поток воздуха. Стал замерзать и не могу сказать, что замерзаю. Командир все-таки понял, что самолет валится, приземлился. Так меня уже вытаскивали, я сам не мог вылезти. Он на меня посмотрел, понял, что сделал глупость. Такой был курьез. Вскоре он этот самолет отдал на север, а прибывший следом второй использовал как транспортный.
У истребителей появились «аэрокобры», «кингкобры» и «тандерболты». Последних было штуки три. Рядовые летчики отказывались на нем летать. Для работы двигателя в режиме форсажа у него стоял пятидесятилитровый бак с чистым спиртом. Хоть он был опечатан, но все равно наши нашли способ сливать. А чего там?! Бак большой — на всех хватит. Первым додумался Леша, механик этого самолета. Смотрим, он стал приходить позже всех и в хорошем настроении. Его подчиненные мотористы говорят: «Что-то наш механик нас всегда отправляет на обед, а сам задерживается». А он шланг подачи отсоединит, насосется и идет. Этот самолет не прижился, и командир разрешил перегнать его на север.
Я немного полетал на «Бостоне», когда командир полка отправил меня в командировку в 1-й Гв. МТАП. Им тогда командовал Герой Советского Союза Борзов. Он придумал атаковать немецкие корабли ночью, используя лунную дорожку на море. Предварительный выход на цель должен был осуществляться при помощи РЛС. В полку было несколько самолетов «Бостон A-20G», оборудованных американской радиолокационной станцией, а специалистов, способных ею управлять, не было. Поэтому вызвали меня. Прибыв в полк, доложил Борзову. Он спокойно сказал: «Я готовлю операцию. Твоя задача — ознакомиться с оборудованием и научиться им пользоваться. После этого полетим на боевой вылет». Командир полка представил меня начальнику связи, его заместителю и штурману полка. Они меня подвели к самолету, который был оборудован этой радиолокационной станцией. Сначала я облазил самолет, посмотрел, где что стоит — станция была разбросана по самолету. Все блоки соединил на бумаге, получил кабельную сеть. Долго не мог понять, как она включается. У них было придумано автоматическое отключение питания при посадке. Я-то искал рубильник или выключатель. Много раз проходил мимо агрегата, представлявшего собой закрытую стеклянным колпаком хорошо отполированную хромированную чашечку, в донце которой сверху упирался как бы язык колокола. Потом все же догадался, что это и есть основной выключатель. Двое суток мне потребовалось, чтобы запустить и освоить станцию. Когда я доложил, что к полету готов, Борзов вызвал меня к себе в штаб: «Сегодня постарайся отдохнуть, а часов в 11 вечера будь готовым к вылету. Будем утюжить небо». — «Понял. Маршрут?» — «Маршрута никакого не будет. Я буду двигаться по лунной дорожке». Вылетели. Я смотрю на лунную дорожку, которая красиво блестела, переливаясь. Вскоре мы обнаружили конвой. Командир приказал включить радар, а сам развернулся в море. Мы прошли минут двадцать, развернулись обратно. Говорю: «Вижу цель. Расстояние 200 километров». — «Хорошо». Вернулись к цели. Командир произвел торпедную атаку. Так был совершен первый, ночной торпедный удар на Балтике, в котором был потоплен большой транспорт. Когда мы прилетели, он отвинтил свой орден Красной Звезды, говорит: «Носи мой, когда свой получишь, мне верни».
В марте 1945 года полк стоял в Паланге. Поставили нам задание разведать южную часть акватории моря, постараться засечь конвои. Мы утюжили небо почти два часа, но никого не обнаружили. Командир, царство ему небесное, Никитин принял решение возвращаться домой. Он мне говорит: «Сообщи, что ничего не обнаружено, возвращаемся домой». На подходе к Паланге нас атаковал «Фокке-Вульф». Я его увидел издалека, сразу доложил командиру, но он никаких мер не принимал, не маневрировал. Истребитель развернулся, зашел. Я не успел открыть огонь… Вдарил он хорошо — стрелял он не по мне, а по правому двигателю. Палка встала. Вижу, течет горючее, огня еще нет, но дым идет. Я докладываю: «Командир, правый двигатель разбит». — «Вижу». Истребитель больше не атаковал. Вскоре показалась земля. Летчик, вместо того чтобы развернуться и сажать самолет на живот вдоль берега на ровный песок, как шел, так и решил садиться. И прямо в дюны. Штурман, сидевший впереди, мгновенно превратился в кисель. Летчику прицелом снесло черепушку. А меня зажало в кабине, так что потом пришлось выпиливать. Ручки пулемета сломали несколько ребер. Когда меня извлекли, я вздохнул и захлебнулся собственной кровью — ребра порвали легкие. Потерял сознание. Очнулся в госпитале. Помимо сломанных ребер, у меня оказался осколок в колене, который так и не извлекли. Он оброс тканью, но со временем стал чувствителен к погоде.
— Вы таки оставались главстаршиной?
— Я окончил офицерское училище, и начальник строевого отдела пытался отослать документы на звание, но я его отговорил. Я считал, что если я буду офицером, то мне придется служить до гробовой доски, а я хотел приехать домой к маме. Я уже знал, что папа погиб, старший брат погиб, у нее остались только я и сестра. Тем не менее после войны мне присвоили офицерское звание.
— Вы все-таки относились к летному составу, питались в летной столовой. Взаимоотношения между сержантами и офицерами какие были?
— Хорошие. Правда, я больше общался со стрелками и технарями. Частенько им добровольно помогал. Правда, иногда моя помощь приводила к печальным результатам. Однажды мне поручили свечи завернуть в двигателе. Я так старался, что потом они выворачивались только с телом матрицы. Другой раз попросили меня зачехлить. Завязал я узлы, а на Балтике то сыро, то подмораживает, и они превратились в каменные. Пришлось технику их резать. Как он на меня орал! Конечно, это просто смешные эпизоды, оставшиеся в памяти. Я очень часто делился с ними пайком — кормили механиков совсем по другой норме, хотя они, можно сказать, жили у самолета. Взаимоотношения были братскими. На фронте экипаж: летчик, штурман, стрелок, механик, приборист, оружейник — это была одна команда. Мы верили, что технический состав нас не подведет. Был такой случай. Механиком в полку был Леша Маслов, которому тогда было хорошо за пятьдесят. Совершенно безграмотный человек, он был из тех механиков, которые пришли в авиацию на заре ее становления. Он совершенно не знал теорию работы двигателя, но прекрасно знал, как должен звучать хорошо работающий мотор. Он запускал два двигателя и ходил вокруг самолета: так послушает, этак послушает. Потом кричит своему мотористу: «Выключай!» И тут же ставил диагноз, что нужно посмотреть или поменять. В журнале, где он расписывался, он писал одну фразу: «Машина проверена, моторы работают, как звери. Маслов». Ничего другого он не мог написать. И вот был случай. Мне нужно было лететь на Ту-2. Как этот самолет оказался в полку и куда он потом делся, я не знаю, но почему-то мне нужно было на нем лететь. Мы вылетели, вернулись. Командир полка нас встретил, сказал, чтобы готовили машину ко второму вылету — лететь некому. Заправили машину и снова ушли в воздух. Еще два часа пролетали. Вернулись. Леша нас спрашивает: «Ну как?» — «Все нормально, двигатели работают нормально». Он подходит к одному из двигателей, снимает нижний капот, и мы видим, что головка одного из цилиндров сорвана со шпилек и притянута к картеру тросом, накинутым на звезду и закрученным ломом, заложенным между цилиндрами. Он слышал, что командир сказал, понимал, что надо лететь… Мы застыли в ужасе — на чем же мы летали?! Командир открыл рот, выслушал объяснения, махнул рукой и пошел. Общались мы и с торпедистами. У них всегда был американский лярд — жир для смазки торпед и приборов, такой белый, искрящийся, как снег. Чистая химия. Берешь кусок черного хлеба, мажешь этот лярд, присыпаешь солью — настоящее сало! Вообще-то нам хватало — питались по летной норме. Даже в самые трудные времена на ораниенбаумском плацдарме у был настоящий черный хлеб, белый хлеб, масло. Если не было мяса, то давали рыбу. На плацдарме был батальон, который занимался рыбной ловлей в ночное время. Это была боевая задача, за которую награждали! Потому что немцы устраивали на льду засады. Получал я офицерский доппаек, в котором были папиросы «Беломорканал». Я не курил, а эти папиросы относил в Ленинград своей тетке. Помогал ей выживать. Делал ночью, никого не спрашивая, переход километров двадцать.
— Что можете сказать о фильме «Хроника пикирующего бомбардировщика?»
— Из всех фильмов, посвященных авиации, наиболее правдивый — это «Торпедоносцы». Все остальные фильмы мало похожи на то, что было.
— Женщины в полку были?
— Да. Они работали на метеостанции, в штабе, в санчасти, были оружейницы и связистки. В Паневежисе я познакомился с метеорологом. Мне надо было метеосводки получить, и я пошел на метеостанцию узнать погоду. Познакомились, а в ту же ночь пришел к ней под видом, узнать погоду, да так и остался. Помню, ей нужно было каждые полчаса выходить и делать замеры влажности. Делала она это просто — высовывала руку в форточку, а потом заполняла карту погоды. Я говорю: «Что же ты делаешь, паразитка?!» А ей все равно.
В 1944 году в подчинении у меня была радиомастер Наташа Бакшеева. В ее обязанности входило отнести на зарядку аккумулятор, принести, проверить плотность электролита. Девка была здоровая — запросто брала два аккумулятора по тридцать килограмм и шла с ними через все летное поле. Как-то летом прилетели мы с задания. Была встреча с истребителями противника. Пуля ближе к хвосту перебила силовой кабель, питавший АНО, и прибор «свой-чужой». Надо было восстановить кабельную сеть. Работали мы с ней вдвоем. Она была покрупнее меня и ростом, и… «талантливая». Я ей говорю: «Я залезу в хвост, буду «прозванивать» провода, а ты смотри». Вдруг она говорит: «Мне жарко, сними с меня форменку». Девчонки ушивали их прямо по талии, и одной ей в узкой кабине ее не снять. Она нагнулась, я руки захватил, форменку снял, гляжу — обе сиськи болтаются. Я на них уставился. Она говорит: «Ты что, сисек не видел? На, хочешь, возьми». Тут я совершенно ошалел… После у нас восстановились отношения, а то я все время из-за нее страдал. Ухаживали за ней все офицеры, и где она ночует, я понятия не имел. Утром на построении спрашивают: «Где Бакшеева?» — «Не знаю». — «Двое суток ареста». Правда, когда я попадал на гауптвахту, она мне устраивала житие, как в санатории. Мне носили полнокровный обед. Постель была в моем распоряжении целые сутки. На работу не посылали. Правда, ни разу до конца отсидеть не дали. Только устроюсь, как командир приказывает освободить и отправить на задание. В конце 1944 года ее демобилизовали по беременности.
— Какие взаимоотношения были с местным населением?
— Большую часть времени мы шли по своей территории и территории прибалтийских республик. Надо сказать, что они не были нашими друзьями. Были случаи убийств наших солдат и офицеров. Мы, правда, и сами мародерствовали. В магазинах ничего не было. Где взять? На хуторе. Приходишь на хутор к хозяйке; молоко, сыр, колбаса, окорок — у них это всегда было. Если она говорит, что нет, мы как действовали? Пока я с ней говорю, другой шарит по дому — мы примерно знали, где что хранится. Забирали и уносили. В Пруссии довольно быстро стали открываться лавки. Сто грамм нам давали редко и только за боевые вылеты. В основном пили спирт, который выписывали для промывки радиоконтактов, приборов. Он, естественно, быстро кончался. В этих ларьках продавался очищенный денатурат, который мы за его красивый бледно-синий цвет называли «Голубая ночь». Предназначался он для разжигания примусов, и череп с костями свидетельствовал, что пить его нельзя, но когда мы попробовали — прекрасная водка, пьется легко. В одной из лавок торговал пан Казимир. Поначалу он был в ужасе, когда мы приходили, просили бутылку и стаканы — выпивали по стакану этой «Голубой ночи» и пару бутылок брали с собой. Расплачивались с ним, чем придется — денег не было. Продавали трофейное оружие, обмундирование. Когда и это пойло заканчивалось, переходили на «ликер шасси». Из амортизаторов сливали жидкость, которая представляла из себя смесь спирта с глицерином. Брали рогатину, начинали ее крутить. То, что намоталось на палку, выбрасывали, а оставшуюся мутную жидкость фильтровали через две бескозырки. После этого можно было пить.
Под самый конец войны командир меня пересадил штурманом на летающую лодку. Последний боевой вылет я выполнил уже после войны. По агентурным данным стало известно, что в шведскую военно-морскую базу Карскруна пришел английский флот в составе авианосца, линкора, крейсеров, эсминцев и других кораблей. Эта армада оказалась за спиной у наших войск. Потребовалось подтвердить эти данные, а для этого сделать ночную фотосъемку. Командир полка, получив это указание, решил, что такую задачу может выполнить только самолет-лодка с большим радиусом действия. Вылетали из-под Ростока. Возле него есть местечко Гарц, на озеро возле которого перелетели две лодки. Экипажем, в котором я летел, командовал Корзун. Экипаж был сформирован не полностью — вместо семи человек летело только два летчика, механик и штурман. Надо сказать, что лететь на «Каталине» очень комфортно. Можно ходить, сняв парашют. У штурмана есть стол с лампой. Вышли на цель. Сбросили ФОТАБы. После третьей бомбы начался ураганный огонь, но нас не задело, а вот второй экипаж не вернулся…
9 мая мы встречали на Эзеле. За день до этого погиб Героя Советского Союза Саша Курзенков. Его сбили над Либавой. Он пошел на разведку на своем истребителе, а в пару взял молодого летчика, который все уговаривал взять его на боевой вылет, поскольку война заканчивается. Этот салажонок вернулся буквально через десять минут. Якобы у него забарахлил двигатель. Потом механики мне рассказали, что двигатель у него работал как штык.
Видимо, не было у него опыта полетов над морем, струхнул и бросил ведущего. Саша решил пойти один. От него пришло сообщение: «Вижу 21 вымпел. Меня атакует шестерка». И все… Ночью слышим шум, стрельба. Вбегает кто-то в нашу комнату, орет: «Война кончилась!» В него запустили сапогом: «Заткнись, дай поспать!» Но какой тут сон! Все высыпали, стали стрелять. Я побежал к своему самолету. Залез и начал из пулеметов стрелять, пока стволы не покраснели. Но после этого война для нас не кончилась, и разведку мы вели вплоть до июня месяца.