Хрущев Арагона в нынешний приезд не принял. У вождей для художников времени всегда в обрез. Государственные мужи!..
Выходит, «умное письмо» мы зря писали. Вернул его Арагон Лиле Юрьевне на Белорусском вокзале при расставании. Не вышло дело.
А как мы старались!
Это был плод коллективного труда. Что-то вроде письма запорожцев турецкому султану. Только с лестью вместо брани: не знает добрый батюшка-царь про злокозни своих министров.
Три писателя приложили руку — Арагон, Триоле, Катанян. И Щедрин, Лиля... От меня осталась лишь первая строка. Обращение: «Дорогой Никита Сергеевич!»
Рву на себе волосы. Затерялось это письмо при переезде на другую квартиру. Вставить бы его в полное собрание сочинений Арагона и Эльзы Триоле. Вот была бы пожива исследователям.
Я вовсю репетировала «Каменный». Старалась с головой уйти в работу. Про апрельский американский тур поменьше думать. Но как отключишься. Театр, как улей, верещит: тот едет, та остается, эта — в резервном списке... Терзания, слезы, жалобы. И чем ближе апрель, тем сильнее электрические разряды страстей. Театр только по названию Большой, а люди в нем маленькие, от обид незащищенные, уязвимые.
Лиля Юрьевна лежать на печи и там страдать не давала.
— С походом Арагоши сорвалось. Другой путь поищем!..
Втайне от меня Лиля, Катанян и Щедрин выработали план «весеннего наступления». Родион должен во что бы то ни стало допроситься на прием к Шелепину и гениально объяснить тому всю абракадабру и муку происходящего.
Катанян давал маленького отступного:
— И к заму Шелепина, Лилик, было бы недурно...
Маяковский, по воспоминаниям, признавал, что Лиля всегда и во всем права, если скажет, что мы на голове ходим, — так тому и быть. По отношению к жителям Боливии — так оно и есть...
— Никаких Замов. Только к Первому. У Советов дистанция между Первым и Вторым, как между Первым и Сороковым в Англиях...
Из-под земли раздобыла телефон шелепинской приемной на Дзержинского. Городской номер телефона, не «вертушки». Связи у Лили Юрьевны и тогда еще мощные повсюду были. И, не откладывая, Щедрин из квартиры Бриков набирает таинственные цифры. Лиля у отводной трубки разговор слушает. Василий Абгарович тоже ухом прильнул.
Щедрин представился, кратко объяснил, кто такой, зачем, почему, и попросил приема. На другом конце провода пожелали, чтобы свой номер телефона на всякий случай оставил. Когда лучше звонить, справились. Вежливо попрощались.
Лиля недовольна. Сердится.
— Вы робко говорили. Без огня. Так на прием не просятся, Вас не примут. Впустую телефон откапывала...
Но первый раз за жизнь ошиблась Лиля.
Через пару дней поутру раздался телефонный звонок. Низкий мужской голос попросил Родиона Константиновича Щедрина. Я протянула Родиону трубку. Звонили нам всегда вдоволь, и никакого значения раннему басовому голосу я не придала. Кроме того, что подумала: в театральный дом в такую рань звонить не очень-то принято. План «весеннего наступления» верстался сугубо в тайне, за моей спиной, и, что решается судьба моя, мне было невдомек. И седьмое чувство дремало — никакой подсказки...
Краем уха ухватила, что Щедрин переспрашивает неведомые мне имена-отчества и еще какую-то ерунду. Я отправилась на кухню к Кате чаевничать.
Щедрин, не дождавшись моего отъезда в театр, внезапно умчался к Брикам. Это было непривычно. Наши дружеские общения более всего происходили вечерами...
Теперь поведу рассказ со слов Родиона. Этот ранний звонок был с Лубянки. Из КГБ. Из приемной Шелепина. Председатель, как объяснили, извините, очень занят, принять не сможет, а примет его зам — Евгений Петрович Питовранов. Запомнили? Пропуск там-то, подъезд такой-то, снизу позвонить надо по такому-то номеру, Вас встретят. Прорепетировав последний раз у Бриков свой предстоящий гамлетовский монолог, Родион отправился на площадь Дзержинского.
Питовранов внимательно, ни разу не перебив, выслушал все «мужнины метания». Задал вопросы. Родион позже сказал мне, что Питовранов, как толстовский Хаджи-Мурат, умел слушать. И после конца чужой фразы выдерживал некоторую паузу — не скажет ли говорящий еще что. Что Родион говорил, расписывать смысла нету. Полистай все предыдущие главы, читатель. Всю мою «невыездную одиссею»...
«Заговорщики» ввели меня в курс дела. Щедрин рассказывал:
— Мне показалось, что Зам мне поверил. Убегать ты не собралась. Отсеките мне руку! Он так пристально в меня вглядывался. До самой печенки...
Резюме разговора было: я должна написать еще одно письмо Хрущеву. Очень личное. Искреннее. Критическое, как выразился Питовранов (к самой себе, разумеется). Убедительное (иди-убеди, я уже шесть лет убеждаю). Краткое (что краткость — сестра таланта, как философствовал Чехов, я познала уже у окошек московского телеграфа, откуда шли мои петиции-телеграммы правительству, не доходившие до адресатов). Ну и так далее.
Новым и, главное, человеческим было обещание Питовранова передать мое письмо прямо в руки Хрущеву.
Свое слово Евгений Петрович сдержал. Его институтский товарищ, помощник Хрущева Владимир Лебедев (я уже упоминала его влиятельное имя в предыдущей главе), лично вручил письмо «царю Никите». Но обо всем этом я узнала значительно позднее.
Письмо тотчас было написано, передано секретарю Питовранова. Оставалось ждать.
Сейчас на дворе, увы, время черной неблагодарности. В той стране, где я родилась. Люди напрочь позабывали все добро, сделанное им другими людьми. Плохим тоном стало считаться простое упоминание, что кто-то когда-то тебе помог. И учителей своих даже позабывали: я, мол, как Бах, — самоучка, никогда ни у кого не училась. Встала в пятую позицию и сразу затанцевала (вирус забывчивости особо обрушился на вагановских учениц... Бедная Агриппина Яковлевна...).
Я же не забыла и никогда не забуду, что Евгений Петрович Питовранов принял участие в моей запутанной судьбе. И тогда, в 1959 году, и позже... Да, он работал в КГБ. В чине генерала. Для нас сегодня КГБ — страшный безликий тарантул, жаливший насмерть миллионы людей. Это чудовище поубивало и моих близких. Но там были разные люди. Казните меня, но я убеждена в этом. Негодяи, кровопийцы, палачи, беспрекословно выполнявшие любые команды солдаты, садисты. Но были и исключения. С несколькими из них сводила меня судьба.
Питовранов недолгое время был начальником контрразведки Советского Союза. Наш советский адмирал Канарис, если хотите. Профессиональный контрразведчик. В 1952 году по злобному доносу его арестовали и приговорили к расстрелу. В подвалах той же Лубянки — пытали. Жена Елизавета Васильевна с тремя маленькими детьми жила на то, что распродавала книги из домашней библиотеки. Мужество, с которым он держался на допросах, и смерть Сталина сохранили ему жизнь. Я не знаю всех извивов и перипетий его биографии. Но знаю, чувствую, что трагизм собственной судьбы отозвался участием в моих злоключениях. А если бы у Шелепина был другой Зам? Отпетый, бесчувственный, черствый негодяй? Безразличная сволочь? И мой гнусный шпионский хвост тянулся бы еще годы, подведя в черный день к прыжку из окна или горсти снотворных пилюль? У людей печенки, кишки, мочевые пузыри — одинаковые. А человеческие характеры да добродетели — разные. Не старайтесь убедить меня в обратном...
Попавшееся мне на глаза полтора десятилетия назад американское издание книги «KGB» прямо начинается с описания летнего вечера в Ницце. Обаятельный рослый русский, в отлично сшитом смокинге, только-только победивший всех соперников на теннисном корте, музицирующий на рояле, знаток поэзии, сводящий с ума всех влюбчивых французских женщин... Автор книги ехидно предупреждает: не торопитесь подпасть под чары этого русского, дамы. Это крупнейший советский разведчик генерал Питовранов. Не знаю, как по делам разведывательным, но обаяние в этом человеке взаправду немалое. Агент 007, но... русоволосый и в очках!..
Через несколько дней Питовранов позвонил нам домой.
— Майя Михайловна, говорит генерал Питовранов. Завтра в 10 утра Вас примет наш председатель Александр Николаевич Шелепин. Вы ведь с ним знакомы? Пропуск ждет на...
Вот он счастливый конец, словно в сказках Перро.
Или нет?
За полчаса до назначенного срока выхожу из метро на площадь Дзержинского. Через площадь высится грозное здание. Насупленный, каменный, но «железный» Феликс в долгопятой шинели недоверчиво всматривается в московский люд. Кто там из метро выходит?.. Такой Командор своим каменным рукопожатием кого хошь со свету сживет. Я не фантазирую. В память врезалась моя мысль — сравнение Дзержинского с Командором. Куда уйдешь от театральных ассоциаций? Но нет теперь больше памятника. Умыкнули. Поделом ему...
Вхожу в мрачный грязно-красный подъезд. Расшаркивающийся, вышколенный адъютант поджидает меня с пропуском возле мраморной, аляповатой, грузной лестницы. Два юнца-часовых в новеньких фуражечках с синими околышками сосредоточенно сверяют мой паспорт с пропуском. Такие фуражки продают сегодня за немецкие марки любопытствующим туристам у Бранденбургских ворот...
Адъютант часовых не торопит. Служба. Учреждение серьезное.
Двинулись.
Руки и ноги зазябли. Какая-то жуть берет. Сколько же здесь...
Через какие подъезды?..
По этим ли коридорам?..
Этой ли лестницей?..
Где спуск в страшные подвалы преисподней?..
Где шли расстрелы?..
Или этот подъезд только для героев сказок Перро?..
Адъютант открывает внушительную дверь. Просторная приемная. Помощники, секретари у столиков с тысячью телефонов. От их обилия рябит в глазах. Небось, концы со всей страны сюда ведут. Двести двадцать миллионов тут «под колпаком»...
Ровно в 10 из дверей выходит высокий, стройный мужчина с внимательным взглядом серых глаз через стекла очков.
— Здравствуйте, Майя Михайловна. Я — генерал Питовранов. Вчера Вам звонил. Вы точны. Александр Николаевич Вас ожидает.
Вхожу. Из-под портрета Хрущева возникает железный... но не Феликс, а Шурик Шелепин. Улыбается. Пододвигает казенный стул.
На Шелепине черный костюм, белая рубашка, вишневый галстук. Это уж вождистское наказание — члены Политбюро и самые важные другие партийные птицы всегда должны в темном быть, при белой рубашечке. Запечатлят ненароком фотокорреспонденты — узрит народ любимого вождя во всем официальном величии.
На ногах черные полуботинки. С ненавистью к себе понимаю, что неуместно ерничаю: ожидаю привычных мне приспущенных носков, хлюпавших, как ласты, в фестивальном поезде...
Шелепин чуть кривит рот, очерченный тонкими недобрыми губами.
— Присаживайтесь, Майя Михайловна. После фестивалей давно вас не видел.
Присаживаюсь.
— Я всю нашу литературу, музыку по фестивалям знаю. И мужа Вашего по варшавскому фестивалю помню. Премию ему за «Конька-Горбунка» вручали.
Принято у советских боссов издалека начинать. Дело на самый конец отнести.
Но вот подступаем, кажется. Я вся напрягаюсь. Отлет в Америку через три дня. Опять мне нос утрут — или?..
— Прочел Никита Сергеевич Ваше письмо. Просил нас тут разобраться. Мы посоветовались и думаем — надо Вам с товарищами вместе за океан отправиться.
Душа моя в пятки уходит. Неужто выпустят?..
— Никита Сергеевич Вам поверил. У нас тоже оснований не доверять Вам нету. Многое из того, что нагородили вокруг Вас, — ерундистика. Недоброжелательство коллег. Если хотите, профессиональная зависть. Но и Вы много ошибок совершили. Речи свои и поступки контролировать следует...
Я все еще в свое избавление поверить не могу. Какого-либо подвоха жду. И вот неожиданно:
— Дядя Ваш, господин Плезент, умер 7 апреля 1955 года в Нью-Йорке... Два его сына с семьями... Можете повидаться... Чинить препятствия не будем... Ваше дело...
В общем, все то говорит, о чем я в третьей главе уже рассказала.
У порога Шелепин просит передать привет Щедрину. Растягивает тонкие губы в подобие улыбки.
— Пускай на роялях спокойно свои концерты играет. Мы ему рук в заклад рубить не будем. Вот если не вернетесь, — грозит Председатель пальцем...
Юмор мрачный.
Лихорадочно собираю дома чемодан. В этот раз загодя и зубной щетки не запасла. Сглаза боюсь.
_______
...Рецензия Джона Мартина в «Нью-Йорк тайме» на мой первый спектакль в «Метрополитен» кончалась словами:
SPASIBO NIKITA SERGEEVITCH!