В тот день он разыскивал Кортмана. Это стало чем-то вроде хобби: свободное время он посвящал поискам Кортмана. Это было одно из немногих более или менее постоянных развлечений, одно из тех редких занятий, которые можно было считать отдыхом. Он занимался поисками Кортмана всякий раз, когда в доме не было срочной работы и не было особой нужды ехать куда-либо. Он заглядывал под машины, шарил в кустах, искал в котельных домов и клозетах, под кроватями и в холодильниках. Короче, всюду, куда можно было бы втиснуть полноватого мужчину среднего роста и среднего телосложения.
Всякий раз Бен Кортман мог оказаться в любом из этих мест. Он наверняка постоянно менял свое укрытие.
Несомненно было, что Кортман знал, кого день за днем разыскивает Нэвилль — его, только его одного, и больше никого.
С другой стороны, Нэвиллю казалось, что Кортман, чувствуя опасность, словно смакует ее. Если бы не анахроничность формулировки, Нэвилль сказал бы, что у Бена Кортмана был особый вкус к жизни. Порой даже казалось, что Кортман теперь счастлив, так, как никогда в жизни.
Нэвилль медленно брел по Комптон-бульвару к следующему дому. Утро прошло без неожиданностей. Кортмана найти не удалось, хотя Нэвилль знал, что тот всегда прячется где-то поблизости. Это было абсолютно ясно, поскольку вечером он всегда появлялся первым. Остальные, как правило, были приблудными. Текучесть среди них была велика, потому что утром большинство из них забирались в дома где-нибудь неподалеку, Нэвилль отыскивал их и уничтожал. Но только не Кортмана.
Нэвилль бродил от дома к дому и вновь размышлял о Кортмане: что же с ним делать, если наконец удастся отыскать. Правда, его планы на этот счет никогда не менялись: немедленно уничтожить. Но это был, конечно, поверхностный взгляд на вещи. На самом деле Нэвилль понимал, что сделать это будет нелегко. И дело не в том, что он сохранил к Кортману какие-то чувства, и даже не в том, что Кортман олицетворял что-то от той жизни, которая канула в небытие. Нет, прошлое погибло без возврата, и Нэвилль уже давно смирился с этим.
Это было что-то другое. Может быть, — решил Нэвилль, — просто не хотелось лишаться своего любимого занятия. Прочие казались такими скучными, глупыми, роботоподобными, а Бен, по крайней мере, обладал некоторым чувством юмора. По всей видимости, он почему-то не так оскудел умом, как остальные.
Иногда Нэвилль даже рассуждал о том, что Бен, возможно, был создан для того, чтобы быть мертвым. Воскреснуть, чтобы быть. Понятия как-то плохо стыковались между собой, и собственные фразы заставляли Нэвилля криво усмехаться.
Ему не приходилось опасаться, что Кортман убьет его, вероятность этого была ничтожно мала.
Нэвилль добрался до следующего крыльца и опустился на него с тяжелым вздохом. Задумчиво, не попадая рукой в карман, он наконец вытащил свою трубку. Лениво набил ее крупно резанным табаком и утрамбовал большим пальцем. Через несколько мгновений вокруг его головы уже вились ленивые облачка дыма, медленно плывшие в неподвижном разогретом дневном воздухе.
Этот Нэвилль, лениво поглядывающий через огромный пустырь на другую сторону Комптон-бульвара, был гораздо толще и спокойней прежнего Нэвилля. Ведя размеренную отшельническую жизнь, он поправился и весил теперь двести тридцать фунтов. Располневшее лицо, раздобревшее, но по-прежнему мускулистое тело под свободно свисавшей одеждой, которую он предпочитал. Он уже давным-давно не брился, лишь изредка приводя в порядок свою густую русую бороду: два-три дюйма — вот та длина, которой он придерживался. Волосы на голове поредели и свисали длинными прядями. Спокойный и невыразительный взгляд голубых глаз резко контрастировал с глубоким устоявшимся загаром.
Он прислонился к кирпичной завалинке, медленно выпуская клубы дыма. Далеко, там, на другом краю поля, он знал, еще сохранилась в земле выемка, в которой была похоронена Вирджиния. Затем она выкопалась.
Мысль об этом не тронула его взгляд ни болью, ни горечью утраты. Он научился, не страдая, просто перелистывать страницы памяти. Время утратило для него прежнюю многомерность и многоплановость. Для Роберта Нэвилля теперь существовало только настоящее. А настоящее состояло из ежедневного планомерного выживания, и не было больше ни вершин счастья, ни долин разочарования.
Я уподобляюсь растению, — иногда думал он про себя, и это было то, чего ему хотелось.
Уже несколько минут Роберт Нэвилль наблюдал за маленьким белым пятнышком в поле, как вдруг осознал, что оно перемещается.
Моргнув, он напряг свой взгляд, и кожа на его лице натянулась. Словно вопрошая, он выдохнул и стал медленно подниматься, левой рукой прикрывая глаза от солнца. Он едва не прокусил мундштук. Женщина.
Челюсть у него так и отвисла, и он даже не попытался поймать вывалившуюся под ноги трубку. Затаив дыхание, он застыл на ступеньке и вглядывался.
Он закрыл глаза и снова открыл их. Она не исчезла. Глядя на женщину, Нэвилль почувствовал все нарастающее сердцебиение.
Она не видела его. Она шла через поле, склонив голову, глядя себе под ноги. Он видел ее рыжеватые волосы, развеваемые на ходу теплыми волнами разогретого воздуха, руки ее были свободны, платье с короткими рукавами… Кадык его дернулся: спустя три года в это трудно было поверить, разум не мог принять этого.
Он так и стоял, не двинувшись с места, в тени дома, уставившись на нее и изумленно моргая.
Женщина. Живая. И днем, на солнце. Он стоял, раскрыв рот, и пялился на нее.
Она была молода. Теперь она подошла ближе, и он мог ее рассмотреть. Лет двадцати, может быть, с небольшим. На ней было мятое и испачканное белое платье. Она была сильно загорелой. Рыжеволосой. Нэвилль уже различал в послеполуденной тишине хруст травы под ее сандалиями.
Я сошел с ума, — промелькнуло в его мозгу.
Пожалуй, к этому он отнесся бы спокойней, чем к тому, что она оказалась бы настоящей. В самом деле, он уже давно осторожно подготавливал себя к возможности таких галлюцинаций. Это было бы закономерно. Умирающие от жажды нередко видят миражи — озера, реки, полные воды, море. А почему бы мужчине, двинувшемуся от одиночества, не галлюцинировать женщину, прогуливающуюся солнечным днем по полю?
Он переключился внезапно: нет, это не мираж. Если только слух не обманывал его вместе со зрением, теперь он отчетливо слышал звук ее шагов, шелест травы и понял, что это все не галлюцинация — движение ее волос, движение рук… Она все еще глядела себе под ноги. Кто она? Куда идет? Где она была?
И тут его прорвало. Внезапно, мгновенно. Он не успел ничего понять, как инстинкт взял верх, в одно мгновение преодолев преграды, выстроенные в его сознании за эти годы. Левая рука его взлетела в воздух.
— Эй, — закричал он, соскакивая с крыльца на мостовую. — Эй, вы, там!
Последовала внезапная пауза. Абсолютная тишина. Она вскинула голову, и их взгляды встретились.
Живая, — подумал он. — Живая. Ему хотелось крикнуть еще что-то, но он вдруг почувствовал удушье, язык одеревенел и мозг застопорился, отказываясь действовать.
Живая, — это слово, зациклившись, раз за разом повторялось в его сознании. — Живая. Живая, живая…
И вдруг, развернувшись, девушка обратилась в бегство — что было сил рванулась прочь от него, через поле.
Нэвилль неуверенно замялся на месте, не зная, что предпринять, но через мгновение рванулся за ней, словно что-то взорвалось у него внутри. Он грохотал ботинками по мостовой и вместе с топотом слышал свой собственный крик:
— Подожди!!!
Но девушка не остановилась. Он видел мелькание ее загорелых ног, она неслась по неровному полю как ветер, и он понял, что словами ее не остановить. Его кольнула мысль: насколько он был ошарашен, увидев ее, — настолько, и даже много сильнее, ее должен был испугать внезапный окрик, прервавший полуденную тишину, а затем — огромный бородач, размахивающий руками.
Ноги перенесли его через пешеходную дорожку, через канаву и понесли его в поле, вслед за ней. Сердце стучало словно огромный молот.
Она живая, — эта мысль занимала теперь все его сознание. — Живая. Живая женщина!
Она, конечно, бежала медленнее. Почти сразу Нэвилль заметил, что расстояние между ними сокращается. Она оглянулась через плечо, и он прочел в ее глазах ужас.
— Я не трону тебя, — крикнул он, но она не остановилась.
Вдруг она оступилась и упала на одно колено, вновь обернулась, и он опять увидел ее лицо, искаженное страхом.
— Я не трону тебя, — снова крикнул он.
Собрав силы, она отчаянно рванулась и снова кинулась бежать.
Теперь тишину нарушали только звуки ее туфель и его ботинок, приминавших густую травяную поросль. Он выбирал проплешины и участки голой земли, куда нога ступала тверже, стараясь избегать густой травы, мешавшей бегу. Подол ее платья хлестал и хлестал по траве, и она теряла скорость.
— Стой! — снова крикнул он, но уже скорее инстинктивно, нежели надеясь остановить ее.
Она не остановилась, но, наоборот, прибавила скорость, и Нэвиллю, стиснув зубы, пришлось собрать силы и окончательно выложиться, чтобы продолжить эту гонку.
Нэвилль преследовал ее по прямой, а девчонка все время виляла, и расстояние быстро сокращалось. Ее рыжая шевелюра служила отличным маяком. Она уже была так близко, что он слышал ее сбившееся дыхание. Он не хотел напугать ее, но уже не мог остановиться. Он уже не видел ничего вокруг, кроме нее. Он должен был ее поймать. Ноги его, длинные, в тяжелых кожаных ботинках, работали сами собой, земля гудела от его бега. И снова полоса травяной поросли. Оба уже запыхались, но продолжали бежать. Она снова глянула назад, чтобы оценить дистанцию, — он не представлял, как страшен был его вид: в этих ботинках он был шесть футов три дюйма ростом, огромный бородач с весьма решительными намерениями.
Выбросив вперед руку, он схватил ее за правое плечо.
У девушки вырвался вопль ужаса, и она, извернувшись, рванулась в сторону, но оступилась, не удержала равновесие и упала бедром прямо на острые камни. Нэвилль прыгнул к ней, собираясь помочь ей подняться, но она отпрянула и, пытаясь встать, неловко поскользнулась, и снова упала, на этот раз на спину. Юбка задралась у нее выше колен, едва слышно всхлипывая, она пыталась встать, в ее темных глазах застыл ужас.
— Ну, — выдохнул он, протягивая ей руку.
Она, тихо вскрикнув, отбросила его руку и вскочила на ноги. Он схватил ее за локоть, но она свободной рукой с разворота располосовала ему длинными ногтями лоб и правую щеку. Он вскрикнул и выпустил ее, и она, воспользовавшись его замешательством, снова пустилась бежать.
Но Нэвилль одним прыжком настиг ее и схватил за плечи.
— Чего ты боишься…
Но он не успел закончить. Жгучая боль остановила его — удар пришелся прямо по лицу. Завязалась драка. Их тяжелое дыхание перемешалось с шумом борьбы — они катались по земле, подминая жесткую травяную стернь.
— Ну, остановись же ты, — кричал он, но она продолжала сопротивляться.
Она снова рванулась, и под его пальцами треснула ткань. Платье не выдержало и разошлось до пояса, обнажая загорелое плечо и белоснежную чашечку лифчика.
Она снова попыталась вцепиться в него ногтями, но он перехватил ее запястья. Теперь он держал ее железной хваткой. Она ударила ему правой ногой под коленку так, что кость едва выдержала.
— Проклятье!
С яростным возгласом он влепил ей с правой руки пощечину.
Она закачалась, затем посмотрела на него — в глазах ее стоял туман — и вдруг зашлась беспомощным рыданьем. Она осела перед ним на колени, прикрывая голову руками, словно пытаясь защититься от следующего удара.
Нэвилль стоял, тяжело дыша, глядя на это жалкое дрожащее существо, съежившееся от страха. Он моргнул. Тяжело вздохнул.
— Вставай, — сказал он. — Я не причиню тебе вреда.
Она не шелохнулась, не подняла головы. Он стоял в замешательстве, глядя на нее и не зная, что сказать.
— Ты слышишь, я не трону тебя, — повторил он.
Она подняла глаза, но тут же отпрянула, словно испугавшись его лица. Она пресмыкалась перед ним, затравленно глядя вверх…
— Чего ты боишься? — спросил он, не сознавая, что в его голосе звучит сталь, ни капли тепла, ни капли доброты. Это был резкий, стерильный голос человека, уже давно уживавшегося с бесчеловечностью.
Он шагнул к ней, и она в испуге отпрянула. Он протянул ей руку.
— Ну, — сказал он, — вставай.
Она медленно поднялась, без его помощи. Вдруг заметив ее обнаженную грудь, он протянул руку и приподнял лоскут разорванного платья.
Они стояли, отрывисто дыша и с опаской глядя друг на друга. Теперь первое потрясение прошло, и Нэвилль не знал, что сказать. Это был момент, о котором он мечтал уже не один год, во снах и наяву, но в мечтах его не случалось ничего подобного.
— Как… Как тебя зовут? — спросил он.
Она не ответила. Взгляд ее был прикован к его лицу, губы дрожали.
— Ну? — громко спросил он, и она вздрогнула.
— Р-руфь, — запинаясь, пролепетала она.
Звук ее голоса вскрыл что-то, до поры запертое в тайниках его тела, и с головы до пят его охватила дрожь. Сомнения отступили. Он ощутил биение своего сердца и понял, что готов расплакаться. Его рука поднялась почти бессознательно, и он почувствовал дрожь ее плеча под своей ладонью.
— Руфь, — сказал он. Голос его звучал пусто и безжизненно.
Он долго глядел на нее, потом сглотнул.
— Руфь, — снова сказал он.
Так они и стояли, двое, глядя друг на друга, мужчина и женщина, посреди огромного поля, разогретого солнцем.
Она спала в его кровати. Была половина пятого, и день клонился к закату. Раз двадцать, по крайней мере, Нэвилль заглядывал в спальню, чтобы посмотреть и проверить, не проснулась ли она. Сидя в кухне с чашкой кофе, он нервничал.
— А что, если она все-таки больна? — спорил он сам с собой.
Эта тревога пришла несколько часов назад, когда она не проснулась в положенное время, а продолжала спать. И теперь он не мог избавиться от опасений. Как он ни уговаривал себя, ничего не помогало. Тревога, словно заноза, накрепко засела в нем. Да, она была загорелой и ходила днем. Но пес тоже ходил днем.
Нэвилль нервно барабанил пальцами по столу.
Простота испарилась. Мечты угасли, обернувшись тревожной реальностью. Не было чарующих объятий, и не было волшебных речей. Кроме имени, он ничего от нее не добился. Скольких усилий ему стоило дотащить ее до дома. А заставить войти — и того хуже. Она плакала и умоляла его сжалиться и не убивать ее. Что бы он ни говорил ей, она лишь плакала, рыдала и просила пощадить.
Этот эпизод раньше представлялся ему в духе продукции Голливуда: с влажным блеском в глазах, нежно обнявшись, они входят в дом — и кадр постепенно меркнет. Вместо этого ему пришлось тянуть и уговаривать, браниться, убеждать и упрашивать, а она — ни в какую. О романтике оставалось только мечтать. В конце концов, пришлось затащить ее силой.
Оказавшись в доме, она дичилась ничуть не меньше, и, как он ни старался ей угодить, она забилась в угол, съежившись точь-в-точь как тот пес, и больше от нее было ничего не добиться. Она не стала ни есть, ни пить то, что он предлагал ей. В конце концов ему пришлось загнать ее в спальню и там запереть. И теперь она спала.
Он тяжело вздохнул и поправил на блюдце чашку с кофе.
Все эти годы, — думал он, — мечтать о напарнике, и теперь — встретить и сразу подозревать ее… Так жестоко и бесцеремонно обходиться…
И все же ничего другого ему не оставалось. Слишком долго он жил, полагая, что он — последний человек, оставшийся на земле. Последний из обычных, настоящих людей. И то, что она выглядела настоящей, не имело значения. Слишком много видал он таких, как она, здоровых на вид, сморенных дневной комой. Но все они были больны, он знал это. Одного только факта, что она прогуливалась ярким солнечным днем по полю, было недостаточно, чтобы перевесить в сторону безоговорочного приятия и искреннего доверия: на другой чаше весов были три года, в течение которых он убеждал себя в невозможности этого. Его представления о мире окрепли и выкристаллизовались. Существование других таких, подобных ему, казалось невозможным. И после того, как поутихло первое потрясение, все его догматы, выдержанные и апробированные за эти годы, вновь заняли свои позиции.
С тяжелым вздохом он встал и снова отправился в спальню. Она была все там же, в той же позе. Может быть, она снова впала в кому.
Он стоял и глядел на нее, раскинувшуюся перед ним на кровати.
Руфь. Ах, как много он хотел бы знать про нее — но эта возможность вселяла в него панический страх. Ведь если она была такой же, как и остальные, — выход был только один. А если убивать, то лучше уж не знать ничего.
Он стоял, впившись взглядом в ее лицо — голубые глаза широко раскрыты, руки свисают вдоль туловища, кисти нервозно подергиваются.
А что, если это была случайность? Может быть, она чисто случайно выпала из своего коматозного дневного сна и отправилась бродить? Вполне возможно. И все же, насколько ему было известно, дневной свет был тем единственным фактором, который этот микроб не переносил. Почему же это не убеждало его в том, что с ней все в порядке?
Что ж, был только один способ удостовериться.
Он нагнулся над ней и потряс за плечо.
— Проснись, — сказал он.
Она не реагировала.
Его лицо окаменело и пальцы крепко впились в ее расслабленное плечо.
Вдруг он заметил тонкую золотую цепочку, ниткой вьющуюся вокруг шеи. Дотянувшись своими грубыми неуклюжими пальцами, он вытащил цепочку из разреза ее платья и увидел крохотный золотой крестик — и в этот момент она проснулась и отпрянула от него, вжавшись в подушки.
Это не кома, — единственное, что промелькнуло в его мозгу.
— Ч-что… тебе надо? — едва слышно прошептала она.
Когда она заговорила, сомневаться стало значительно труднее. Звук человеческого голоса был так непривычен, что подчинял его себе как никогда ранее.
— Я… Ничего, — сказал он.
Неловко попятившись, он прислонился спиной к стене. Продолжая глядеть на нее, он, после минутного молчания, спросил:
— Ты откуда?
Она лежала, глядя на него абсолютно пустым взглядом.
— Я спрашиваю, откуда ты, — повторил он. Она промолчала.
Не отрывая взгляда от ее лица, он отделился от стены и сделал шаг вперед…
— Ин… Инглвуд, — неотчетливо проговорила она.
Мгновение он разглядывал ее — взгляд его был холоден, как лезвие бритвы, — затем снова прислонился к стене.
— Понятно, — отозвался он. — Ты… Ты жила одна?
— Я была замужем.
— Где твой муж?
Она напряженно сглотнула.
— Он умер.
— Давно?
— На прошлой неделе.
— И что ты делала с тех пор?
— Я убежала. — Она прикусила нижнюю губу. — Я убежала прочь оттуда…
— Не хочешь ли ты сказать… Что с тех пор ты бродила — все это время?..
— Д-да.
Он разглядывал ее молча. Затем вдруг, не говоря ни слова, развернулся и вышел в кухню, тяжело грохоча своими огромными башмаками. Он зачерпнул в кладовке пригоршню чеснока, всыпал на тарелку, поломал его на кусочки и раздавил в кашу — резкий запах защекотал в носу. Когда он вернулся, она полулежала, приподнявшись на локте. Он беспардонно сунул тарелку ей прямо в лицо, и она отвернулась со слабым возгласом.
— Что ты делаешь? — спросила она и кашлянула.
— Почему ты отворачиваешься?
— Пожалуйста…
— Почему ты отворачиваешься?!
— Оно так пахнет, — ее голос сорвался на всхлипывания. — Не надо, мне плохо от этого.
Он еще ближе придвинул тарелку. Всхлипывая, словно задыхаясь, она отодвинулась, прижавшись спиной к стене, и из-под одеяла показались ее обнаженные ноги.
— Пожалуйста, перестань, — попросила она.
Он забрал тарелку, продолжая наблюдать за ней. Она была вся напряжена, мышцы подрагивали, живот конвульсивно дергался.
— Ты — одна из них, — злобно сказал он.
Голос его звучал глухо и бесцветно.
Вдруг выпрямившись, она села на кровати, вскочила и мимо него пробежала в ванную. Дверь захлопнулась за ней, но он все равно слышал, как ее рвало. Долго и мучительно.
Напряженно сглотнув, он поставил тарелку на столик рядом с кроватью. Он был бледен.
Инфицирована. Это было совершенно ясно. Еще год назад, и даже раньше, он установил, что чеснок является сильным аллергеном для любого организма, инфицированного микробом vampiris. Именно поэтому внутренняя инъекция действовала слабо: специфические вещества не достигали тканей. А действие запаха было весьма эффективно.
Он тяжело опустился на кровать. Реакция этой женщины была явно не нормальной.
Новая мысль заставила Нэвилля задуматься. Если она говорила правду, она бродила уже около недели. В таком случае — усталость и истощение — в ее состоянии такое количество чеснока могло вызвать рвоту.
Он сжал кулаки и медленно, с силой, вдавил их в матрас. Значит, он ничего не мог сказать наверняка. И, кроме того, он знал, что даже то, что кажется очевидным, не всегда оказывается правдой, если тому нет адекватных доказательств. Эта истина далась ему трудом и кровью, и он верил в нее больше, нежели в самого себя.
Он все еще сидел, когда она открыла дверь ванной и вышла. Мгновение она задержалась в холле, глядя на него, и прошла в гостиную. Он поднялся и последовал за ней. Когда он вошел, она сидела в кресле.
— Ты доволен? — спросила она.
— Не твое дело, — ответил он. — Здесь спрашиваю я, а не ты.
Она зло взглянула на него, словно собираясь сказать что-то, но вдруг сникла и покачала головой. На какое-то мгновение прилив симпатии захлестнул его: так беспомощно она выглядела, сложив тонкие руки на исцарапанных коленках. Похоже, что рваное платье ее вовсе не заботило. Он смотрел, как вздымается ее грудь, в такт дыханию. Она была стройной, худой, линии ее тела были почти прямыми. Никакого сходства с теми женщинами, о которых он грезил иногда…
Не бери в голову, — сказал он себе. — Теперь это не имеет никакого значения.
Он сел в кресло напротив и посмотрел на нее. Она не встретила его взгляда.
— Послушай, — сказал он. — У меня есть все основания считать, что ты больна. Особенно после того, как ты реагировала на чеснок.
Она не ответила.
— Ты можешь сказать что-нибудь? — спросил он.
Она подняла взгляд на него.
— Ты считаешь, что я — одна из них, — сказала она.
— Я предполагаю это.
— А как насчет этого? — спросила она, приподнимая свой крестик.
— Это ничего не значит, — сказал он.
— День, а я не сплю, — сказала она, — не впадаю в кому.
Он промолчал. Возразить было нечего. Это было так, хоть и не утоляло его сомнений.
— Я часто бывал в Инглвуде, — наконец проговорил он. — Ты ни разу не слышала шум мотора?
— Инглвуд не такой уж маленький, — сказала она.
Он внимательно посмотрел на нее, отстукивая пальцами по подлокотнику.
— Хотелось бы… Хотелось бы верить, — сказал он.
— В самом деле? — спросила она.
Живот ее снова схватило судорогой, она застонала и, скрипнув зубами, сложилась пополам.
Роберт Нэвилль сидел, пытаясь понять, почему его больше нисколько не влечет к ней. Чувство — это такая штука, которая, однажды умерев, навряд ли воскреснет, — подумал он, не ощущая в себе ничего, кроме пустоты. Все прошло, и ничего, абсолютно ничего не осталось, только пустота.
Когда она вновь взглянула на него, ее взгляд было трудно выдержать.
— У меня с животом всю жизнь были неприятности, — проговорила она. — Неделю назад убили моего мужа. Прямо на моих глазах. Его разорвали на куски. Двое моих детей погибли во время эпидемии. А последнюю неделю я скиталась, приходилось прятаться по ночам, мне едва удалось несколько раз подкрепиться. Я так перебоялась, что не могла спать, и просыпалась каждый раз, не проспав и часа. И вдруг этот страшный крик — а потом ты преследовал меня, бил. Затащил к себе в дом. И теперь ты суешь мне в лицо эту вонючую тарелку с чесноком, мне становится дурно, и ты заявляешь, что я больна!
Она обхватила руками колени.
— Как ты думаешь, что будет дальше? — зло спросила она.
Она откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Нервным движением попыталась поправить болтающийся лоскут платья, приладить его на место, но он не держался, и она сердито всхлипнула.
Он наклонился вперед. Чувство вины овладело им, безотносительно всех его сомнений и подозрений. С этим невозможно было бороться. Но женские всхлипывания ничуть не трогали его. Он поднял руку и стал сконфуженно приглаживать свою бороду, не сводя с нее глаз.
— Позволь, — начал он, но замолчал, сглотнул. — Позволь мне взять твою кровь для анализа. Я бы…
Она внезапно встала и направилась к двери. Он вскочил следом.
— Что ты хочешь сделать? — спросил он.
Она не отвечала. Ее руки беспорядочно пытались совладать с замком.
— Тебе нельзя туда, — сказал он удивленно. — Еще немного, и они заполонят все улицы.
— Я не останусь, — всхлипнула она, — какая разница. Пусть лучше они убьют меня…
Он крепко взял ее за руку. Она попыталась освободиться.
— Оставь меня, — закричала она, — я не просила тебя затаскивать меня в этот дом. Отпусти меня. Оставь меня в покое. Чего тебе надо?..
Он растерянно стоял, не зная, что ответить.
— Тебе нельзя туда, — повторил он. Он отвел ее в кресло, затем сходил к бару и налил ей рюмочку виски.
Выбрось из головы, — приказал он себе, — инфицированная она или нет, — выбрось из головы.
Он протянул ей виски. Она отрицательно покачала головой.
— Выпей, — сказал он. — Тебе станет легче.
Она сердито взглянула на него:
— …И ты снова сможешь сунуть мне в лицо чеснок?!
Он покачал головой.
— Выпей это, — сказал он.
После короткой паузы она взяла рюмку и пригубила виски, закашлялась. Она отставила виски на подлокотник и, чуть вздрогнув, глубоко вздохнула.
— Зачем ты меня не отпустишь? — горько спросила она.
Он вглядывался в ее лицо и долго не мог ничего ответить. Затем сказал:
— Даже если ты и больна, я не могу тебя отпустить. Ты не представляешь, что они с тобой сделают.
Она закрыла глаза.
— Какая разница, — сказала она.
— Вот чего я не могу понять, — говорил он ей за ужином. — Прошло уже почти три года, а они все еще живы. Не все, конечно. Некоторые. Запасы продовольствия кончились. И, насколько я знаю, днем они по-прежнему впадают в кому, — он покачал головой, — но они не вымирают. Вот уже три года — они не вымерли. Что-то их поддерживает, но что?
Она была в его банном халате. Около пяти часов пополудни она смягчилась, приняла душ и словно переменилась. Ее худенькая фигурка терялась в объемистых складках тяжелой махровой ткани. Она взяла его гребень, зачесала волосы назад и стянула их бечевкой, так что получился лошадиный хвост.
Руфь задумчиво поворачивала на блюдечке чашку с кофе.
— Мы иногда подглядывали за ними, — сказала она. — Правда, мы боялись подойти близко. Мы думали, что к ним опасно прикасаться.
— А вы знали, что после смерти они возвращаются?
Она покачала головой:
— Нет.
— И вас ни разу не заинтересовали эти люди, атаковавшие ваш дом по ночам?
— Нам никогда не приходило в голову, что они… — Она медленно покачала головой. — Трудно в это поверить.
— Разумеется, — сказал он.
Они ели молча, и он время от времени поглядывал на нее. Так же трудно было поверить в то, что перед ним — настоящая, живая женщина. Трудно было поверить, что после всего, что было за эти годы, у него появился напарник.
Он сомневался, пожалуй, даже не в ней самой: сомнительно было, что в этом потерянном, забытом богом мире могло произойти нечто подобное, воистину замечательное.
— Расскажи мне о них еще что-нибудь, — попросила Руфь.
Он поднялся, снял с плиты кофейник, подлил в чашку сначала ей, потом себе, отставил кофейник и снова сел.
— Как ты себя чувствуешь?
— Лучше, спасибо.
Он удовлетворенно кивнул и потянулся за сахарницей. Размешивая сахар, он сочувствовал на себе ее взгляд. О чем она думает? Он глубоко вздохнул, пытаясь понять, почему он так скован. В какой-то момент он решил, что ей можно доверять, но теперь он снова сомневался.
— И все же, ты мне не веришь, — сказала она, словно читая его мысли.
Он быстро взглянул на нее и пожал плечами:
— Да нет… Не в этом дело.
— Конечно, в этом, — спокойно сказала она и вздохнула. — Что ж, хорошо. Если тебе надо проверить мою кровь — проверь.
Он подозрительно посмотрел на нее, недоумевая. Что это? Уловка? Он едва не поперхнулся кофе. Глупо, — подумал он, — быть таким подозрительным.
Он отставил чашку.
— Хорошо, — сказал он. — Это хорошо.
Он глядел на нее, а она — в свою чашку.
— Если ты все-таки заражена, — сказал он, — я сделаю все, что смогу, чтобы вылечить тебя.
Она встретилась с ним взглядом.
— А если не сможешь? — спросила она.
Он замешкался с ответом.
— Там видно будет, — наконец сказал он.
Некоторое время они пили кофе молча. Наконец он спросил:
— Так как, сделаем это сейчас?
— Пожалуй, — сказала она, — лучше утром. А то… Я себя все еще неважно чувствую.
— Ладно, утром, — кивнул он.
Трапеза закончилась в полном молчании. Нэвилль лишь отчасти был удовлетворен тем, что она согласилась позволить ему проверить кровь. Больше всего его пугала возможность обнаружить, что она действительно инфицирована. Теперь ему предстояло провести с ней вечер и ночь и, может быть, узнать ее жизнь, увлечься ею, а утром ему придется…
Затем они сидели в гостиной, разглядывали плакат, пили понемногу портвейн и слушали Шуберта. Четвертую симфонию.
— Я бы ни за что не поверила, — она, похоже, совсем пришла в себя и выглядела вполне веселой, — никогда бы не подумала, что снова буду слушать музыку. Пить вино.
Она оглядела комнату.
— Да, ты неплохо потрудился, — сказала она.
— А как было у вас? — спросил он.
— Совсем по-другому, — сказала она. — У нас не было…
— Как вы защищали свой дом? — прервал он.
— О! — Она на мгновенье задумалась. — Мм обшили его, разумеется. И полагались на кресты.
— Это не всегда действует, — спокойно сказал он, некоторое время понаблюдав за ее лицом. Это озадачило ее.
— Не действует?
— Отчего же иудею бояться креста? — сказал он. — Почему же вампир, при жизни бывший иудеем, должен бояться креста? Дело здесь в том, что большинство людей боялись превращения в вампиров. Поэтому большинство из них страдали истерической слепотой к собственному отражению в зеркале. Но крест — лишь постольку-поскольку — в общем, ни иудей, ни индуист, ни магометанин, ни атеист не подвержены действию креста.
Она сидела с бокалом в руке, глядя на него без всякого выражения.
— Поэтому крест действует отнюдь не всегда, — сказал он.
— Ты не дал мне закончить, — сказала она. — Мы еще использовали чеснок.
— Я полагал, что тебе от него дурно.
— Просто я нездорова. Раньше я весила сто двадцать, а теперь только девяносто восемь фунтов.
Он согласно кивнул. Но, выходя в кухню за новой бутылкой вина, он подумал, что за это время она должна была привыкнуть — все-таки три года.
И все же могла не привыкнуть. Что толку сейчас сомневаться или не сомневаться — она же согласилась проверить кровь. Есть ли смысл ее опасаться? Ерунда, это просто мои заскоки, — подумал он. — Я слишком долго оставался наедине сам с собой. Мне никогда уже ни во что не поверить, если это нельзя разглядеть в микроскоп. Снова торжествует наследственность, и снова я только лишь сын своего отца, грызи его черви.
Стоя в темной кухне, Роберт Нэвилль пытался подколупнуть ногтем обертку на горлышке бутылки — и подглядывал в гостиную, где сидела Руфь.
Он внимательно разглядывал ее — складки ткани, спадающие вдоль тела, чуть намеченную выпуклость груди, икры и лодыжки, бронзовые от загара, и торчащие из-под халата узенькие гладкие коленки. Ее девичье тело определенно отрицало наличие двух детей. И что самое странное, подумал он, что он не чувствовал к ней никакого физического влечения. Если бы она пришла два года назад или немного позже, возможно, что он изнасиловал бы ее. Были такие ужасные дни. Были у него такие моменты, когда он в попытках найти выход своей жажде решался на невообразимое, и жил с этим в себе, доходя почти до безумия. Но затем он взялся за эксперименты. Бросил курить, перестал срываться в запои.
Медленно и вдумчиво он занял себя исследованиями, и результат оказался поразительным: сексуальность безумствующей плоти утихла, почти что растворилась. Исцеление монаха, — думал он. Так и должно быть, иначе никакой нормальный человек не смог бы исключить секс из своей жизни — а были занятия, которые требовали этого.
И теперь, почти ничего не ощущая, он был счастлив. Разве что где-то в глубине, под каменным гнетом многолетнего воздержания, рождалось едва заметное, непривычное волнение. Он был даже доволен, что мог оставить его без внимания. В особенности потому, что не было уверенности в том, что Руфь — тот напарник, о котором он мечтал. Как не было уверенности в том, что ей можно будет сохранить жизнь дольше завтрашнего утра. Лечить?
Вылечить — маловероятно.
Он вернулся в гостиную с откупоренной бутылкой. Она сдержанно улыбнулась ему, когда он добавил ей в бокал вина.
— Чудесный плакат, — сказала она. — Она мне нравится все больше и больше. Если пристально вглядеться в него, то словно оказываешься в лесу.
Он хмыкнул.
— Должно быть, это стоило большого труда, так наладить все в доме, — сказала она.
— Что говорить, — сказал он. — Да вы и сами через все это прошли.
— У нас не было ничего подобного, — сказала она. — Наш дом был совсем маленьким. И морозильник у нас был раза в два меньше.
— У вас должны были кончиться продукты, — сказал он, внимательно разглядывая ее.
— Замороженные, — поправила она. — Мы питались в основном консервами.
Он кивнул. Логично, нечего возразить. Но что-то не удовлетворяло его. Это было чисто интуитивное чувство, но что-то ему не нравилось.
— А как с водой? — наконец спросил он.
Она молча изучала его некоторое время.
— Ты ведь не веришь ни единому моему слову, правда? — спросила она.
— Не в этом дело, — сказал он. — Просто мне интересно, как вы жили.
— Твой голос тебя выдает, — сказала она. — Ты так долго жил один, что утратил всякую способность притворяться.
Он хмыкнул. Было такое ощущение, что она играет с ним, и он почувствовал себя неуютно. Но это же забавно, — возразил он себе. — Все может быть. Она — женщина, у нее свой взгляд на вещи. Может быть, она и права. Наверное, он и есть грубый, безнадежно испорченный отшельничеством брюзга. Ну и что?
— Расскажи мне про своего мужа, — резко сказал он.
Что-то промелькнуло в ее лице, словно тень воспоминания. Она подняла к губам бокал, наполненный темным вином.
— Не сейчас, — сказала она. — Пожалуйста.
Он откинулся на спинку кресла, пытаясь проанализировать владевшее им неясное чувство неудовлетворенности. Все, что она говорила и делала, могло быть следствием того, через что она прошла, а могло быть и ложью.
Но зачем ей лгать? — спрашивал он себя. — Ведь утром он проверит ее кровь. Какой может быть прок с того, что она солжет ему сейчас, если утром, всего через несколько часов, он все равно узнает правду?
— Знаешь, — сказал он, пытаясь смягчить паузу. — Вот о чем я подумал. Если эту эпидемию пережили трое, то, может быть, где-то есть и еще?
— Ты полагаешь, это возможно? — спросила она.
— А почему нет? Наверное, по той или иной причине у людей мог сформироваться иммунитет, и тогда…
— Расскажи мне еще про этих микробов, — сказала она.
Он на мгновение задумался, аккуратно поставил бокал. Рассказать ей все? Или не стоит? А что, если она сбежит? И после смерти вернется, обладая всем тем знанием, которым он теперь обладал?
— Неохота пускаться в подробности, — сказал он. — Чертовски много всего.
— Ты перед этим что-то говорил про крест, — напомнила она. — Как ты до этого дошел? Ты уверен?
— Помнишь, я говорил тебе про Бена Кортмана? — он обрадовался возможности пересказать то, что она уже знала, не вскрывая новых пластов информации.
— Это тот человек, который…
Он кивнул.
— Ага. Пойдем, — сказал он, поднимаясь. — Я сейчас его тебе покажу.
Она глядела в глазок, и он, стоя за ее спиной, почувствовал запах ее тела, запах ее волос и чуть-чуть отстранился. В этом что-то есть, — подумал он. — Мне не нравится этот запах. Как Гулливеру, вернувшемуся из страны лошадей, этот человеческий запах мне отвратителен.
— Тот, что стоит у фонарного столба, — сказал он.
Определив, о ком идет речь, она утвердительно кивнула. Затем сказала:
— Их здесь совсем мало. С чего бы это?
— Я их истребляю, — сказал он. — Но они не дают расслабиться. И всех никак не одолеть.
— Откуда там лампочка? — спросила она. — Я полагала, что вся электросеть разрушена.
— Она подключена к моему генератору специально для того, чтобы можно было за ними наблюдать.
— И они до сих пор не разбили ее?
— Там поставлен очень крепкий колпак.
— Они не пытались взобраться на столб и разбить?..
— Весь столб увешан чесноком. — Она покачала головой:
— У тебя все продумано до мелочей.
Отступив на шаг, он снова оглядел ее. Как она могла так мягко говорить и смотреть на них, — недоумевал он. — Задавать вопросы, обсуждать, если всего неделю назад такие же существа разорвали в клочья ее мужа.
Опять сомнения, — одернул он себя. — Может, хватит?
Он знал, что конец этому теперь может положить только абсолютная уверенность.
Она прикрыла окошечко и обернулась.
— Прошу меня извинить, я на минуточку, — сказала она и проскользнула в ванную.
Он глядел ей вслед — дверь закрылась за ней, и щелкнула задвижка. Он аккуратно запер дверцу глазка и отправился к своему креслу. Ироничная усмешка играла на его губах. Он заглянул в глубину бокала, таинственную глубину темного коричневатого вина, и стал растерянно теребить свою бороду.
В ее последней фразе было что-то чарующее. Слова ей казались гротескным пережитком прошлой жизни, эпохи, которая давно закончилась. Он представил себе Эмили Пост, чопорно семенящую по кладбищенской дорожке. Следующая книга — «Правила этикета для молодых вампиров».
Улыбка сошла с его лица.
И что теперь? Что уготовило ему будущее? Что будет через неделю? Будет ли она все еще здесь, или же будет сожжена на вечном погребальном костре?
Он понимал, что если она инфицирована, то он должен будет сделать все возможное, чтобы вылечить ее, вне зависимости от результата. А что, если этих бацилл у нее не окажется? Эта возможность, пожалуй, сулила не меньшую нервотрепку. Так бы он жил себе и жил, следуя своему обычному распорядку… Но если она останется… Если придется устанавливать с ней какие-то отношения… Может быть, стать мужем и женой, иметь детей…
Такая возможность, пожалуй, пугала его гораздо больше. Он вдруг ощутил в себе болезненно раздражительного, косного мещанина, упрямого холостяка. Он и думать уже позабыл про жену и ребенка, оставшихся в прошлой его жизни, и настоящего ему было вполне достаточно. Он испугался, что ему снова придется жертвовать и нести ответственность, и не хотел, боялся разделить свое сердце — с кем бы то ни было, не хотел снимать с себя те оковы одиночества, к которым он вполне привык. Уж лучше оставаться узником, чем снова полюбить и стать рабом женщины…
Когда она вышла из ванной, он все еще сидел в задумчивости. Он даже не заметил, что на проигрывателе крутилась отыгравшая пластинка и игла с легким треском скоблила ее.
Руфь сняла пластинку с диска, перевернула и вновь поставила ее — третью часть симфонии.
— Ну, так что про Кортмана? — спросила она, усаживаясь.
Он озадаченно посмотрел на нее.
— Кортман?
— Ты собирался рассказать что-то про него. И про крест.
— О, конечно. Видишь ли, однажды мне удалось заманить его сюда и показать ему крест.
— И что же случилось?
Убить ее сейчас? Может быть, не проверять, а просто убить и сжечь? — Его кадык натужно дернулся. Эти мысли были данью его внутреннему миру — тому миру, который он для себя принял, миру, в котором было легче убить, чем надеяться.
Нет, все не так уж скверно, — подумал он. — Я все же человек, а не палач.
— Что-то случилось? — нервно спросила она.
— Что?
— Ты так смотрел на меня…
— Извини, — холодно сказал он. — Я… Я просто задумался.
Она ничего не сказала. Просто пила вино, но он видел, как дрожит в ее руке бокал. Он не хотел, чтобы она разгадала его мысли, и попытался вернуть разговор в прежнее русло:
— Когда я показал ему крест, он просто рассмеялся мне в лицо.
Она кивнула.
— Но когда я показал ему Тору, реакция была такая, как я и ожидал.
— Что-что показал?
— Тору. Пятикнижие. Свод законов. Талмуд.
— И что? Подействовало?
— Да. Он был связан, но при виде Торы он взбесился, перегрыз веревку и напал на меня.
— И что дальше? — Похоже, ее страх снова прошел.
— Он чем-то ударил меня по голове, не помню даже чем, и я почти что выключился, но не выпустил из рук Тору, и благодаря этому мне, удалось оттеснить его к двери и выгнать.
— О-о.
— Так что крест вовсе не обладает той силой, что приписывает ему легенда. Моя версия такова: поскольку легенда как таковая циркулировала в основном в Европе, а Европа в основном заселена католиками, то именно крест оказался в ней символом защиты от нечистой силы, от всякого мракобесия.
— Ты не пытался пристрелить его, Кортмана?
— Откуда ты знаешь, чтя у меня есть оружие?
— Я… Я просто так подумала, — сказала она. — У нас были пистолеты.
— Тогда ты должна знать, что пули на вампиров не действуют.
— Мы… Мы не были в этом уверены, — сказала она и поспешно продолжала: — А ты не знаешь, почему? Почему пули не действуют?
Он покачал головой.
— Я не знаю, — сказал он.
В наступившем молчании они сидели, словно сосредоточенно слушая музыку.
Он знал, но сомнения снова взяли верх, и он не стал говорить ей.
Экспериментируя на мертвых вампирах, он обнаружил, что одним из факторов жизнедеятельности бактерий является великолепный физиологический клей, который практически моментально заклеивает пулевое отверстие. Рана мгновенно затягивается, и пуля обволакивается этим клеем, так что организм, уже поддерживаемый в основном бактериями, почти не замечает этого. Число пуль в организме могло быть практически неограниченным: стрелять в вампира было все равно что кидать камешки в бочку с дегтем.
Он молча сидел и разглядывал ее. Она поправила фалды халата, так что на мгновение обнажалось загорелое бедро. Не то, чтобы очень взволновав его, внезапно открывшийся ему вид вызвал у него раздражение. Типично женский ход, — подумал он. — Хорошо отработанный жест. Демонстрация.
С каждой минутой он чувствовал, что все более отдаляется от нее. Он был уже близок к тому, чтобы пожалеть, что подобрал ее. Столько лет он боролся за свое умиротворение, привыкал к одиночеству, свыкался с необходимым. Все оказалось не так уж плохо. И теперь… Все насмарку.
Пытаясь заполнить паузу, он потянулся за трубкой и достал кисет. Набил трубку и прикурил. Лишь мельком он задумался, должен ли он спросить ее разрешения, — и не спросил.
Музыка умолкла. Она стала перебирать пластинки, и он снова получил возможность понаблюдать за ней. Худая и стройная, она казалась совсем молоденькой девочкой. Кто она? — думал он. — Кто она на самом деле?
— Может быть, поставить вот это? — она показала ему альбом.
Он даже не взглянул.
— Как хочешь, — сказал он.
Она поставила пластинку и села. Это оказался Второй фортепьянный концерт Рахманинова. Не очень изысканные у нее вкусы, — подумал он, глядя на нее безо всякого выражения на лице.
— Расскажи мне о себе, — попросила она.
Опять стандартный женский вопрос, — подумал он, но одернул себя — перестань цепляться к каждому слову. Сидеть и изводить себя сомнениями — что толку.
— Нечего рассказывать, — сказал он.
Она снова улыбнулась.
Что во мне смешного? — раздраженно подумал он.
— У меня просто душа ушла в пятки, когда увидела твою лохматую бороду. И этот дикий взгляд.
Он выпустил струю дыма. Дикий взгляд? Забавно. Чего она добивается? Хочет взять его остроумием?
— Скажи, а как ты выглядишь, когда бритый? — спросила она.
Он хотел улыбнуться ее вопросу, но у него ничего не вышло.
— Ничего особенного, — сказал он. — Самое обычное лицо.
— Сколько тебе, Роберт?
От неожиданности он чуть не поперхнулся. Она первый раз назвала его по имени. Странное, беспокойное ощущение овладело им. Он так давно уже не слышал своего имени из уст женщины, что чуть было не сказал ей: не зови меня так. Он не хотел, чтобы дистанция между ними сокращалась. Если она инфицирована и если ее не удастся вылечить, — то пусть лучше она останется чужой. Так от нее легче будет избавиться.
— Если ты не хочешь разговаривать со мной — не надо, — спокойно сказала она. — Не хочу тебе досаждать. Завтра я уйду.
Он весь напрягся.
— Но…
— Не хочу портить твою жизнь, — сказала она. — Пожалуйста, не думай, что ты мне чем-то обязан только потому… что нас осталось всего двое.
Он мрачно посмотрел на нее долгим, холодным взглядом, и где-то в глубине его души шевельнулось чувство вины. Почему я подозреваю ее? Почему не доверяю? Почему сомневаюсь? Если она инфицирована — ей все равно живой отсюда не выйти. Тогда чего опасаться?
— Извини, — сказал он. — Я слишком долго жил один.
Но она не ответила. Даже не взглянула.
— Если хочешь поговорить, — продолжал он, — я буду рад… Расскажу тебе… Что могу.
Она, видимо, сомневалась. Потом взглянула на него. В глазах ее не было ни капли доверия.
— Конечно, мне интересно знать про эту болезнь, — сказала она. — От этого у меня погибли две дочери, и из-за нее же погиб мой муж.
Он некоторое время смотрел на нее. Потом заговорил.
— Это бацилла, — сказал он. — Цилиндрическая бактерия. Она образует в крови изотонический раствор. Циркуляция крови несколько замедляется, однако физиологические процессы продолжаются. Бактерия питается чистой кровью и снабжает организм энергией. В отсутствие крови — спорулирует.
Она тупо уставилась на него. Он сообразил, что говорит непонятно. Слова, которые стали для него абсолютно привычными, для нее могли звучать абракадаброй.
— М-м-да, — сказал он. — В общем, все это не так уж важно. Спорулировать — это значит образовать такое продолговатое тельце, в котором, однако, содержатся все необходимые компоненты для возрождения бактерии. Микроб поступает таким образом, если в пределах досягаемости не оказывается живой крови. Тогда, как только тело-хозяин, как раз и являющееся вампиром, погибает и разлагается, эти споры разлетаются в поисках нового хозяина. А когда находят — то вирулируют. Таким образом и распространяется инфекция.
Она недоверчиво покачала головой.
Он вкратце рассказал ей о нарушении функций лимфатической системы, о том, что чеснок, являясь аллергеном, вызывает анафилаксию, и о различных симптомах заболевания.
— А как объяснить наш иммунитет? — спросила она.
Он довольно долго глядел на нее, воздерживаясь от ответа. Потом пожал плечами и сказал:
— Про тебя я не знаю, а что касается меня, то я был в Панаме во время войны. И там на меня однажды напала летучая мышь… Я не могу этого ни доказать, ни проверить, но я подозреваю, что эта летучая мышь где-то подхватила этого микроба, vampiris, тогда можно объяснить, почему она напала на человека, обычно они этого не делают. Однако микроб почему-то оказался ослабленным в ее организме, и произошло нечто вроде вакцинации. Я, правда, тяжело болел, меня едва выходили. Но в результате получил иммунитет. Во всяком случае, это моя версия. Лучшего объяснения мне найти не удалось.
— А как… Как остальные, кто там был с тобой? С ними тоже такое случалось?
— Не знаю, — медленно проговорил он. — Я убил эту летучую мышь, — он пожал плечами. — Возможно, я был первым, на кого она напала.
Она молча глядела на него. Ее внимание подхлестнуло в Нэвилле какое-то упрямство, и, сознавая краешком разума, что его уже понесло, он продолжал и продолжал говорить.
Он коротко обрисовал главный камень преткновения его исследований.
— Сначала я думал, что колышек должен пронзить сердце, — говорил он. — Я верил в легенду. Но потом я убедился, что это не так. Я вколачивал колышек в любые части тела — и они все равно погибали. Так я пришел к выводу, что они умирают просто от кровотечения, от потери крови. Но однажды…
И он рассказал ей о той женщине, распавшейся у него прямо на глазах.
— Я понял тогда, что есть что-то еще, вовсе не потеря крови, — он продолжал, словно наслаждаясь, декламируя свои открытия. — Я долгое время не знал, что делать. Буквально не находил себе места. Но потом до меня дошло.
— Что? — спросила она.
— Я раздобыл мертвого вампира и поместил его руку в искусственный вакуум. И под вакуумом вскрыл ему вены. И оттуда брызнула кровь. — Он замолчал на время. — Вот и все.
Она уставилась на него.
— Не понимаешь, — сказал он.
— Я… нет, — призналась она.
— А когда я впустил туда воздух, все мгновенно распалось.
Она продолжала смотреть на него.
— Видишь ли, — пояснил он. — Этот микроб является факультативным сапрофитом. Он может существовать как при наличии кислорода, так и без него. Но есть большая разница. Внутри организма он является анаэробом, и в этой форме он поддерживает симбиоз с организмом. Вампир-хозяин поставляет бациллам кровь, а они снабжают организм энергией и стимулируют жизнедеятельность. Могу, кстати, добавить, что именно благодаря этой инфекции начинают расти клыки, похожие на волчьи.
— О?!
— А когда попадает воздух, — продолжал он, — ситуация изменяется стремительно. Микроб переходит в аэробную форму. И тогда, вместо симбиотического поведения, резко переходит к вирулентному паразитированию. — Он сделал паузу и добавил: — Он просто съедает хозяина.
— Значит, колышек… — начала она…
— Просто проделывает отверстие для воздуха. Разумеется. Впускает воздух и не дает клею возможности залатать отверстие — дырка должна быть достаточно большой. В общем, сердце тут ни при чем. Теперь я просто вскрываю им запястья достаточно глубоко, чтобы клей не сработал, или отрубаю кисть. — Он усмехнулся. — Страшно даже вспомнить, сколько времени я тратил на то, чтобы настрогать этих колышков!..
Она кивнула и, заметив в своей руке пустой бокал, поставила его на стол.
— Вот почему та женщина так стремительно распалась, — сказал он. — Она была мертва уже задолго до того. И, как только воздух проник в организм, микроб мгновенно пожрал все останки.
Она тяжело сглотнула, и ее словно передернуло.
— Это ужасно, — сказала она.
Он удивленно взглянул на нее. Ужасно? Какое странное слово. Он не слышал его уже несколько лет. Слово «ужас» давно уже стало для него бесцветным пережитком прошлого. Избыток ужаса, постоянный ужас — все это стало привычно, и на этом фоне мало что поднималось выше среднего уровня. Роберт Нэвилль принимал сложившуюся ситуацию как непреложный факт. Дополнительные определения, прилагательные утратили свой смысл.
— А как же… Как же те, что еще живы?..
— Видишь ли, у них то же самое. Когда отрубаешь кисть, микроб становится паразитным. Но они в основном умирают просто от кровотечения. — Просто…
Она отвернулась, но он успел заметить, как сжались и побледнели ее губы.
— Что-то случилось? — спросил он.
— Н-ничего. Ничего, — сказала она. Он усмехнулся.
— К этому привыкаешь со временем, — сказал он. — Приходится.
Ее опять передернуло, и словно что-то застряло у нее в горле.
— Тебе не по душе мои заповеди, — сказал он. — Законы Роберта — это законы джунглей. Поверь мне, я делаю только то, что могу, ничего другого не остается. Что толку — оставлять их больными, пока они не умрут и не возродятся — в новом, чудовищном обличье?
Она сцепила руки.
— Но ты говорил, что очень многие из них все еще живы, — нервно проговорила она. — Почему ты считаешь, что они умрут? Может быть, им удастся выжить?
— Я знаю наверняка, — сказал он. — Я знаю этого микроба. Знаю, как он размножается. Неважно, как долго организм будет сопротивляться, микроб все равно победит. Я готовил антибиотики и колол их дюжинами. Но это не действует. Не может действовать. Вакцины бесполезны, потому что заболевание уже идет полным ходом. Их организм уже не может производить антитела, потому что его жизнедеятельность уже поддерживает сам микроб. Это невозможно, поверь мне. Это засада. Если я не убью их, то рано или поздно они умрут — и придут к моему дому. У меня нет выбора. Никакого выбора.
Оба молчали, и только треск умолкшей пластинки, продолжавшей крутиться на диске проигрывателя, нарушал тягостную тишину.
Она не глядела на него, внимательно уставившись в пол, и взгляд ее был пуст и холоден. Она явно не хотела встретиться с его взглядом. Как странно, — думал он, — мне приходится искать аргументы в защиту того, что еще вчера было необходимостью и казалось единственно возможным. За прошедшие годы он ни разу не усомнился в своей правоте. И только теперь, под ее давлением, такие мысли закопошились в его сознании. И мысли эти казались чужими, странными и враждебными.
— Ты в самом деле полагаешь, что я не прав? — недоверчиво переспросил он. Она прикусила нижнюю губу.
— Руфь? — спросил он.
— Не мне это решать, — ответила она.
— Вирджи!
Темная фигура отпрянула к стене, словно отброшенная хриплым воплем Нэвилля, рассекшим ночную тишину. Он вскочил с кресла и уставился в темноту. Глаза его еще не расклеились ото сна, но сердце колотилось в груди как маньяк, который лупит в стены своей темницы, требуя свободы.
Вскочив на ноги, он судорожно пытался понять, где он и что с ним происходит. В мозгах царила полная неразбериха.
— Вирджи? — снова осторожно спросил он, — Вирджи?..
— Это… это я… — произнес в темноте срывающийся голос.
Он неуверенно шагнул в сторону тонкого луча света, пробивающегося через открытый дверной глазок. Он тупо моргал, медленно вникая в происходящее.
Она вздрогнула, когда он положил руку ей на плечо и крепко сжал.
— Это Руфь. Руфь, — сказала она перепуганным шепотом.
Он стоял, медленно покачиваясь в темноте, абсолютно не понимая, что это за тень маячит перед ним.
— Это Руфь, — сказала она чуть громче.
Пробуждение обрушилось на него словно поток ледяной воды из брандспойта. Его мгновенно скрутило всего, словно от холода, в животе и в груди заныло, мышцы болезненно напряглись. Это была не Вирджи. Он помотал головой и протер глаза. Руки еще плохо слушались его.
Взвешенное состояние, подобное неожиданной глубокой депрессии, охватило его, и он стоял на месте, глядя перед собой и слабо бормоча. Он чувствовал, что его слегка покачивает, вокруг царила темнота, и туман медленно освобождал его сознание.
Он перевел взгляд на открытый глазок, затем снова на нее.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он. В голосе его слышны были остатки сна.
— Н-ничего, — сказала она. — Я… просто мне не спалось.
Лампочка зажглась неожиданно, и он на мгновение зажмурился. Затем снял руку с выключателя и обернулся. Она все еще стояла, прижавшись к стене и моргая от внезапного яркого света. Руки ее были опущены вдоль туловища и сжаты в кулаки.
— Почему ты одета? — удивленно спросил он.
Она напряженно глядела на него. Дыхание было тяжелым. Он снова протер глаза и откинул назад длинные волосы, спутавшиеся с бакенбардами.
— Я… просто смотрела, что там делается, — она кивнула в сторону входной двери.
— Но почему ты одета?..
— Мне не спалось. Я никак не могла заснуть.
Он стоял, глядя на нее, все еще чуть покачиваясь, чувствуя, как постепенно успокаивается сердцебиение. Через открытый глазок снаружи доносились крики, и он различил привычный вопль Кортмана:
— Выходи, Нэвилль!
Подойдя к глазку, он захлопнул его и обернулся.
— Я хочу знать, почему ты одета, — снова сказал он.
— Ни почему.
— Ты собиралась уйти, пока я сплю?
— Да нет, я…
— Я тебя спрашиваю! — он схватил ее за запястье, и она вскрикнула.
— Нет, нет, что ты, — торопливо проговорила она. — Как можно, когда они все там?
Он стоял и, тяжело дыша, вглядывался в ее испуганное лицо. Он чуть вздрогнул, вспомнив свое пробуждение — состояние шока, когда ему показалось, что это Вирджи.
Он отбросил ее руку и отвернулся. Он полагал, что прошлое уже давно умерло, — но нет. Сколько же времени для этого нужно?
Он молча налил себе рюмку виски и торопливо, судорожно заглотил. Вирджи, Вирджи, — горестно звучало в его мозгу, — ты все еще со мной. Он закрыл глаза, и с силой стиснул зубы.
— Ее так звали? — услышал он голос Руфи.
Мышцы его напряглись, но лишь на мгновение. Он чувствовал себя разбитым.
— Все в порядке, — голос его звучал глухо и потерянно. — Иди спать.
Она сделала шаг в сторону.
— Извини, — проговорила она, — Я не хотела…
Внезапно он почувствовал, что не хочет отпускать ее. Он хотел, чтобы она осталась. Без всякой причины, только бы снова не остаться в одиночестве.
— Мне показалось, что ты — моя жена, — услышал он собственный голос. — Я проснулся и решил…
Он как следует хлебнул виски и, поперхнувшись, закашлялся. Руфь терпеливо ждала продолжения, лицо ее находилось в тени.
— …Решил, что она вернулась, понимаешь ли… — медленно продолжал он, с трудом отыскивая слова. — Я похоронил ее, но однажды ночью она вернулась. И я тогда увидел — тень, силуэт — это было похоже на тебя. Да. Она вернулась. Мертвая. И я хотел ее оставить с собой. Да, хотел. Но она уже была не той, что была, прежде. Видишь ли, она хотела только одного…
Он подавил спазм в горле.
— Моя собственная жена, — голос его задрожал, — вернулась, чтобы пить мою кровь…
Он швырнул свой бокал о крышку бара, развернулся и зашагал: дошел до входной двери, развернулся, снова вернулся к бару и уставился в одну точку. Руфь молчала. Она стояла все там же, прислонившись к стене, и слушала.
— Я избавился от нее, — наконец сказал он. — Мне пришлось сделать с ней то же самое, что и с остальными. С моей собственной женой. — Какое-то клокотанье в горле мешало ему говорить. — Колышек. — Его голос был ужасен. — Я вколотил в нее… А что еще я мог сделать? Я ничего больше не мог. Я…
Он не мог продолжать. Его трясло. Он долго стоял так, плотно закрыв глаза…
Потом снова заговорил:
— Это было почти три года назад. И до сих пор я помню… Это сидит во мне, и я ничего не могу с этим поделать. Что делать? Что делать?! — Боль воспоминаний снова захлестнула его и он обрушил свой кулак на крышку бара. — Как ты ни старайся, этого не забыть. Никогда не забыть… И не загладить — и не избавиться от этого! — Он запустил трясущиеся пальцы в свою шевелюру… — Я знаю, что ты думаешь. Я знаю. Я не верил. Я сначала не верил тебе. Мне было тихо и спокойно в своем маленьком и крепком панцире. А теперь, — он медленно помотал головой, и в его жесте сквозило поражение, — в одно мгновение исчезло все… Уверенность, покой, безопасность. Все пропало…
— Роберт…
В ее голосе что-то надломилось.
— За что нам это наказание? — спросила она.
— Не знаю, — с горечью сказал он. — Нет причины. Нет объяснения. — Он с трудом подбирал слова. — Просто так все устроено… Так все и есть.
Она приблизилась к нему. И вдруг — он не отстранился и, не колеблясь, привлек ее к себе. И они остались вдвоем — два человека в объятиях друг друга, песчинкой затерянные среди безмерной, бескрайней темноты ночи…
— Роберт, Роберт…
Она гладила его по спине, руки ее были ласковыми и родными, и он крепко обнимал ее, закрыв глаза и уткнувшись в ее теплые, мягкие волосы. Их губы нашли друг друга и долго не расставались, и она, отчаянно боясь выпустить его, крепко обняла его за шею…
Потом они сидели в темноте, плотно прижавшись друг к другу, словно им теперь принадлежало последнее, ускользающее тепло этого угасающего мира, и они щедро делились им друг с другом.
Он чувствовал ее горячее дыхание, как вздымалась и опадала ее грудь. Она спрятала лицо у него на плече, там, куда скрипач прячет свою скрипку, он чувствовал запах ее волос, гладил и ласкал шелковистые пряди, а она все крепче обнимала его.
— Прости меня, Руфь.
— Простить? За что?
— Я был резок с тобой. Не верил, подозревал.
Она промолчала, не выпуская его из объятий.
— Ох, Роберт, — наконец сказала она. — Как это несправедливо. Как несправедливо. Почему мы еще живы? Почему не умерли, как все? Это было бы лучше — умереть вместе со всеми.
— Тсс-с, тс-с, — сказал он, чувствуя, как какое-то новое чувство разливается в нем: и сердце и разум его источали любовь, проникающую во все поры и невидимым сиянием исходящую из него, — все будет хорошо.
Он почувствовал, что она слабо покачала головой.
— Будет. Будет, — сказал он.
— Разве это возможно?
— Будет, — сказал он, хотя чувствовал, что ему самому трудно поверить в это, хотя понимал, что в нем говорит сейчас не разум, а это новое, освобожденное, всепроникающее чувство.
— Нет, — сказала она. — Нет.
— Будет, Руфь, обязательно будет.
Сколько они просидели так, обнявшись и прижавшись друг к другу? Он потерял счет времени. Все вокруг потеряло значение, их было только двое, и они были нужны друг другу — и поэтому они выжили и встретились, чтобы сплести свои руки и на мгновение забыть об ужасной гибели всего былого мира…
Он отчаянно хотел сделать что-нибудь для нее, помочь ей…
— Пойдем, — сказал он. — Проверим твою кровь.
Она сразу стала чужой, их объятия распались.
— Нет, нет, — торопливо сказал он: — Не бойся. Я уверен, что там ничего нет. А если и есть, то я вылечу тебя. Клянусь, я тебя вылечу, Руфь.
Она молчала. Она глядела на него, но в темноте не было видно ее глаз. Он встал и повлек ее за собой. Возбуждение, какого он не чувствовал все эти годы, овладело им: вылечить ее, помочь ей — он был словно в горячке.
— Позволь, — сказал он. — Я не причиню тебе вреда. Клянусь тебе. Ведь надо знать, надо выяснить наверняка. Тогда будет ясно, что и как делать, и я займусь этим — я спасу тебя, Руфь, спасу. Или умру сам.
Но она не повиновалась, не хотела идти за ним, тянула назад.
— Пойдем со мной, Руфь.
Он исчерпал все запасы своего резонерства, все барьеры в нем рухнули, нервы были на пределе, он трясся словно эпилептик.
В спальне он зажег свет и увидел, как она перепугана. Он привлек ее к себе и погладил по волосам.
— Все хорошо, — сказал он. — Все хорошо, Руфь. Неважно, что там будет, все будет хорошо. Ты мне веришь?
Он усадил ее на табуретку, Ее лицо побледнело, когда он зажег горелку и стал прокаливать перышко. Она начала дрожать. Он нагнулся к ней и поцеловал в щеку.
— Все хорошо, — ласково сказал он. — Все будет хорошо.
Он проколол ей палец — она закрыла глаза, чтобы не смотреть, — и выдавил капельку крови. Он чувствовал боль, словно брал не ее, а свою кровь. Руки его дрожали.
— Вот так. Так, — заботливо сказал он, прижимая к проколу на ее пальце кусочек ваты.
Его колотила неуемная дрожь, он боялся, что препарат не получится, руки не повиновались ему. Он старался смотреть на Руфь и улыбаться ей, ему хотелось согнать маску испуга с ее лица.
— Не бойся, — сказал он. — Прошу тебя, не бойся. Я вылечу тебя, если ты больна. Вылечу, Руфь, вылечу.
Она сидела, не проронив ни слова, безразлично наблюдая за его возней. Только руки ее, не находившие себе покоя, выдавали ее волнение.
— Что ты будешь делать, если… Если найдешь?..
— Точно не знаю, — сказал он. — Пока не знаю. Но мы обязательно что-нибудь придумаем.
— Что?
— Ну, например, можно вакцины…
— Ты же говорил, что вакцины не действуют, — сказала она, и голос ее дрогнул.
— Да. Но, видишь ли, — он умолк, положив стеклышко на столик, прижав его зажимом и склоняясь к окуляру.
— Что ты сможешь сделать, Роберт?
Он наводил на резкость.
Она соскользнула с табурета и вдруг взмолилась:
— Роберт, не смотри!
Но он уже увидел. Он побледнел и, не отдавая себе отчета в том, что перестал дышать, медленно повернулся к ней.
— Руфь… — в ужасе прошептал он, задыхаясь…
Удар киянкой пришелся ему чуть выше лба, сознание его взорвалось болью, и Роберт Нэвилль почувствовал, что половина тела отказала ему. Он упал набок, роняя за собой микроскоп, — упал на одно колено, с изумлением глядя на нее, на ее лицо, искаженное ужасом, попытался встать, но она ударила его еще раз, и он закричал, снова упал на колени, пытаясь упереться руками в пол — но руки были чужими, и он растянулся ничком. Где-то за тысячи миль от него слышались ее всхлипывания: рыдания душили ее.
— Руфь, — пробормотал он.
— Я же говорила тебе, не смотри! — кричала она, размазывая по лицу слезы.
Он дотянулся до ее ног и вцепился в нее. Она ударила в третий раз — и киянка едва не проломила ему затылок.
— Руфь!..
Руки его ослабли и соскользнули с ее лодыжек, соскребая загар и оставляя на обнажившейся белесой коже неглубокие ссадины. Он уткнулся лицом в пол и конвульсивно дернулся — ночь поглотила его разум, и мир померк…
Когда он пришел в себя, в доме стояла полная тишина. Ни звука.
Он открыл глаза и сначала не мог понять, где он и что с ним. Затем со стоном оторвал лицо от пола, тяжело приподнялся и сел. Боль в его голове взорвалась миллионом горячих игл, и он снова повалился на пол, обхватив голову руками: казалось, она раскалывается на куски. Булькающий стон вырвался из его груди, и он замер, то ли снова потеряв сознание, то ли пытаясь уговорить свою боль.
Через некоторое время он снова шевельнулся. Медленно перехватывая руками, добрался до края верстака и помог себе встать. Казалось, что пол вздыбливается под его ногами. Он закрыл глаза и попытался зафиксироваться, держась за верстак обеими руками, но ноги все равно ходили ходуном.
С минуту постояв, решился дойти до ванной. Там он плеснул себе в лицо водой и присел на край ванной, прижимая ко лбу мокрое полотенце.
Что произошло? Он недоуменно уставился в белые кафельные плитки пола.
Тяжело поднявшись, он прошел в гостиную. Никого. Входная дверь была приоткрыта, и за ней просматривалась серая утренняя мгла.
— Сбежала, — вспомнил он.
Он взялся за стену и, придерживаясь, медленно добрался до спальни.
На верстаке рядом с перевернутым микроскопом лежала записка. Он с трудом взял в руки этот листок бумаги — пальцы плохо слушались, движения были неуклюжими — и дошел до кровати. Со стоном опустившись на край кровати, он уставился в письмо, но читать не смог. Буквы прыгали и расплывались. Он покачал головой и закрыл глаза. Посидев так с минуту, снова попытался читать:
«Роберт!
Теперь ты все знаешь. Знаешь, что я была подослана к тебе, чтобы шпионить. Знаешь, что я все время лгала тебе.
Но я пишу эту записку только потому, что хочу тебя спасти, если только это окажется в моих силах.
Сначала, когда мне поручили это задание, меня твоя жизнь абсолютно не тревожила. Потому что, Роберт, у меня действительно был муж. И ты убил его.
Но теперь что-то переменилось. Теперь я понимаю, что твое положение такое же вынужденное, как и наше. Ты знаешь, что мы все инфицированы. Да, это так. Но ты не знаешь, что мы не собираемся умирать. Мы уже нашли способ и собираемся понемногу восстанавливать и налаживать жизнь в стране. Собираемся устранить всех тех, кто уже мертв. Они действительно жалкие существа. И, хотя я молюсь, чтобы этого не случилось, вероятно, будет решено уничтожить тебя и всех тебе подобных».
Подобных мне? — Эти слова странным образом откликнулись в его мозгу, но он продолжал читать:
«Но я попытаюсь спасти тебя. Я скажу, что ты слишком хорошо вооружен, что нападать на тебя опасно. Тогда у тебя будет некоторое время, чтобы бежать.
Роберт, прошу тебя, уходи из своего дома в горы. Там ты сможешь спастись. Нас пока еще совсем немного. Но рано или поздно мои слова уже не будут играть никакой роли. Тебя уничтожат.
Ради бога, Роберт, беги теперь, пока это возможно. Я знаю, что ты можешь мне не поверить. Можешь не поверить, что мы можем некоторое время находиться на солнце. Можешь не поверить, что мой загар был не настоящим, это была косметика. Ты можешь не поверить, что мы приспособились жить с микробом внутри.
Поэтому я оставляю тебе одну таблетку. Я все время принимаю их и принимала, пока жила у тебя. Они хранятся у меня в поясе. Ты можешь проверить: это смесь очищенной крови с каким-то наркотиком. Я точно не знаю, может быть, что-то еще. Эта таблетка подкармливает микроба и останавливает его размножение. Теперь у нас есть шанс выжить и возродить страну.
Верь мне, Роберт, это правда. Тебе надо бежать.
Прости меня за то, что я с тобой сделала. Я не хотела этого, я сама чуть не умерла. Но я была до смерти напугана тем, что ты мог бы сделать со мной, когда узнал.
Прости меня, что пришлось так много лгать тебе. Прошу тебя, поверь лишь в одно: когда мы были вдвоем в темноте, когда мы были вместе, это не было моим заданием. Я любила тебя.
Руфь».
Он еще раз перечитал письмо.
Руки его безвольно опустились, и он долго разглядывал паркет. Взгляд его был пуст. Он никак не мог стряхнуть с себя оцепенение. Не мог свыкнуться, понять и принять все произошедшее. Сомнения не давали ему покоя.
Он подошел к верстаку, взял там маленькую таблетку и положил ее себе на ладонь. Таблетка была янтарного цвета. Он понюхал ее, попробовал на вкус. Он почувствовал, что храм его логических построений начинает рушиться. Его мотивировки оказались зыбкими, и он словно потерял опору. Смысл, которым он наполнил свою жизнь, вмиг растворился в утренней дымке. Его мир начинал коллапсировать. Он вдруг испугался.
Но нельзя же отрицать очевидное.
Таблетка. Загар, сходящий слоем с ее лодыжки. Ее устойчивость к солнцу. Ее реакция на чеснок.
Он опустился на табурет и заметил валяющуюся на полу киянку.
Медленно, болезненно он перебирал в голове события предыдущего дня, и все постепенно вставало на свои места.
Когда он впервые увидел ее, она бросилась бежать прочь. Что это? Ловкая игра? Нет. Она действительно была смертельно перепугана. Она испугалась его внезапного окрика, хотя и ждала его. Она сорвалась и бросилась наутек, напрочь позабыв про свое задание. Но потом она взяла себя в руки. Она ловко надула его, объяснив реакцию на чеснок слабостью желудка. Она с улыбкой лгала ему, разыгрывая смирение и беспомощность, и понемногу выудила из него все, что ей поручили. А когда она хотела сбежать, ей помешали. Кортман и прочие. И тогда он проснулся.
И они обнимались. Они…
Он ударил кулаком по верстаку. Костяшки его побелели.
«Я любила тебя». Ложь. Ложь! Он скомкал письмо и с досадой отшвырнул его прочь.
Ярость разжигала в голове пульсирующую боль, он со стоном схватился за виски и закрыл глаза. Наконец боль немного отошла. Он соскользнул с табурета и задумчиво поставил на место микроскоп.
Он понимал, что все остальное в этом письме было правдой.
Даже без таблетки, и без тех доказательств, что доставляла ему память, и без всяких прочих объяснений он знал это. Он знал, пожалуй, даже то, чего не знали ни Руфь, ни кто-либо из тех, кто ее послал.
Он надолго приник к окуляру. Да, он определенно знал. И признание того, что он сейчас видел, переворачивало весь его мир. О, каким глупым и бездарным он себя чувствовал! Ни разу — до сих пор — не догадаться. А ведь это можно было предвидеть. Ведь он читал эту фразу десятки, а может быть, сотни раз. Но — увы — ее значение он мог полностью осознать только теперь. Так коротка была эта фраза и так много она значила. Бактерии легко мутируют.