Письма из Вестерборка

3 июля 1943, Вестерборк.

Йопи, Клаас, дорогие друзья, я забралась на мою третью, верхнюю койку, и в вакханалии письма спешу еще раз дать волю своим чувствам. Через несколько дней шлагбаум нашей нелимитированной переписки закроется, я стану «жителем лагеря» и смогу писать лишь одно письмо в 14 дней, которое должна буду отправлять незапечатанным. А мне хотелось бы поговорить с вами еще о некоторых мелочах. Неужели я действительно написала такое письмо, из которого видно, что мужество покинуло меня? Не могу себе этого представить. Бывают, правда, моменты, когда думаешь, что больше не выдержишь. Но, как мы знаем, все постепенно движется дальше, хотя то, что всегда окружало тебя, вдруг преображается и низко нависающее над тобой небо становится черным, сильно меняются жизненные ощущения, и сердце мрачнеет, словно ему уже тысяча лет. Но, поверьте, так не всегда. Человек — странное существо. Нищета, господствующая здесь, поистине неописуема. Мы ютимся в больших бараках, как крысы в сточной канаве. Вокруг много медленно умирающих детей. Но есть и здоровые дети. На прошлой неделе, ночью, здесь прошел эшелон с заключенными. Восковые, прозрачные лица. Я никогда еще не видела на человеческих лицах столько усталости и истощения, как той ночью. Они проходили здесь «фильтрацию»: регистрация, еще регистрация, обыск, проводимый парнями из НСД[49], карантин — само по себе часами длящееся испытание. На рассвете этих людей затолкали в пустые товарные вагоны. Этот эшелон был обстрелян еще в Голландии, поэтому и получилась такая стоянка. А потом еще три дня пути дальше, на Восток. Для больных — на полу бумажные матрацы. А так — голые, закрытые вагоны с бочкой посредине, и в каждом примерно 70 человек. С собой разрешено взять только пакет с хлебом. Я спрашиваю себя, сколько же доедет живых. Мои родители тоже готовятся к такой поездке, если только вопреки всем ожиданиям не решится что-то в Барневельде[50]. Недавно мы с папой немного прошлись по пыльной песчаной пустыне. Он был таким милым, спокойным. Очень дружелюбно, тихо, как бы между прочим сказал: «Вообще-то я бы хотел лучше побыстрее отправиться в Польшу, тогда бы все произошло быстрее, через три дня я был бы мертвым. Нет ведь больше никакого смысла продолжать такое недостойное человека существование. И почему со мной не должно произойти то, что произошло с тысячами других?» Позже мы оба смеялись из-за соответствующего пейзажа, который вопреки лиловым люпинам, полевой гвоздике и грациозным птицам, похожим на чаек, иногда напоминал пустыню. «Евреи в пустыне, нам этот пейзаж знаком с давних времен». Понимаете, это тяжело, когда твой такой дружелюбный маленький папа время от времени впадает в отчаяние. Но это только наши настроения. Бывает и по-другому, и тогда мы оба смеемся и многому удивляемся. Встречаем здесь некоторых своих знакомых, с которыми не виделись в течение долгих лет; юристы, библиотекари и т. п. с наполненными песком тачками, в грязной, грубой спецодежде. Мы мельком смотрим друг на друга и почти не разговариваем. Как-то раз в одну из таких отправочных ночей один молодой печальный на вид полицейский сказал мне: «За такую ночь я худею на пять фунтов, но должен только смотреть, слушать и молчать». И поэтому я тоже не буду слишком много писать. Однако я отклонилась от темы. Хотела лишь сказать, что горе действительно большое, и все-таки поздним вечером, когда день близится к закату, я пружинящими шагами часто бегу вдоль колючей проволоки, и из моего сердца всегда рвется наружу (ничего с этим не могу поделать, это так — и все, это происходит стихийно), что жизнь — это что-то замечательное и великое, что позже мы должны будем построить совершенно новую жизнь, и каждому следующему преступлению, каждой жестокости мы должны противопоставить немного любви и добра, которые сначала надо еще в себе отвоевать. Да, мы страдаем, но от этого мы не должны сломиться. И если мы уцелеем, уцелеем физически и прежде всего духовно, если внутри нас не будет ни ожесточения, ни ненависти, тогда у нас тоже будет право на то, чтобы после войны сказать свое слово. Может, я честолюбива, но мне бы тоже хотелось высказать всем свое очень маленькое словечко.

Ты говоришь о самоубийстве, о матерях и детях. Да, конечно, я все это могу представить, но считаю, что это бесплодная тема. Все страдания имеют свои границы, и, должно быть, человек не может выдержать больше того, что в его силах, и, достигнув своего предела, он сам по себе умирает. Периодически здесь умирают люди, молодые люди, они умирают, потому что сломлен их дух и они больше не видят в жизни никакого смысла. У пожилых людей корни крепче, и они с достоинством и смирением принимают свой жребий. Ах, здесь можно увидеть столько разных людей, и судить о них можно по их отношению к самым сложным и важным вопросам…

Я пытаюсь описать вам свое состояние, но не знаю, насколько точна эта картина. Когда паук плетет паутину, он сначала выбрасывает основные нити, и только потом карабкается по ним. Разве не так? Главный путь моей жизни простирается так далеко, что он уже достигает другого мира. Словно за все, что здесь происходит и еще произойдет, где-то уже с меня было взыскано, я уже это отработала и прожила, и теперь вместе с другими строю общество, которое будет жить после нынешнего. Жизнь здесь не отбирает у меня много сил. Физически, правда, немного слабеешь, и часто бывает безмерно грустно, но по своей сути становишься все сильнее. Желала бы, чтобы с вами и всеми моими друзьями было именно так, это необходимо, нам предстоит еще вместе много пережить и много сделать. И поэтому я призываю вас в мрачные минуты жизни внутренне оставаться верными себе, и, пожалуйста, никогда не отчаивайтесь и не грустите из-за меня, для этого нет причин. Леви тяжело, но они принадлежат к тому сорту людей, которые знают, что делать, у них, вопреки слабому здоровью, есть много внутренних резервов. Иногда можно увидеть ужасно грязных детей, гигиена здесь — это огромная проблема. Я напишу как-нибудь об этом в другом письме. Прилагаю записку, которую писала для папы и мамы, но в ней уже нет необходимости. Может быть, вы там найдете что-нибудь для себя.

У меня еще есть одна просьба, если вы только не сочтете ее нескромной: подушка. Например, старая диванная подушка, солома все-таки немного жесткая. Но из провинции разрешено посылать только небольшую бандероль весом до 2 кг, а такая подушка, наверное, тяжелее? Но, если случайно ты будешь в Амстердаме у папы Хана (оставайся, пожалуйста, преданной ему и дай ему также это письмо), тогда, возможно, там ты смогла бы отправить ее из какого-нибудь почтового отделения? Кроме этого, мое единственное желание, чтобы вы были живы и здоровы и время от времени писали мне невинные записки.

С большой любовью, Этти


10 июля 1943 г.

Добрый день, Мария.

Отсюда ушли уже десятки тысяч. Ушли одетые и раздетые, старые и молодые, больные и здоровые, а я в состоянии жить дальше, работать и быть жизнерадостной. Теперь настал черед и для моих родителей, и если это чудом не произойдет на этой неделе, то тогда непременно на одной из следующих. И я должна буду это принять. Миша хочет идти с ними, и мне кажется, что это правильно, так как если он увидит уход родителей, то придет в смятение. Я с ними не пойду, не могу. Легче молиться за кого-нибудь на расстоянии, чем рядом с собой видеть его мучения. Я не иду вместе с родителями не из-за страха перед Польшей, а только из страха перед их страданиями. Стало быть, все-таки снова малодушие.

Люди не хотят понять, что в данный момент ничего нельзя больше сделать, кроме как только быть и смириться. И это смирение во мне началось уже очень давно, но оно возможно лишь для самого себя, не для других. Поэтому сейчас мое положение здесь отчаянно тяжелое. Мама и Миша постоянно хотят что-то делать, хотят весь мир поставить с ног на голову, и я против этого совершенно бессильна. Ничего, ничего не могу поделать. Все приняв, я могу только страдать. В этом моя сила, и это большая сила. Но лишь для меня, не для других.

Вчера мы узнали, что в Барневельде маме и папе отказано. И это говорит о том, что во вторник они должны быть готовы к депортации. Миша хочет пойти к коменданту и сказать, что тот убийца. В эти дни за ним надо следить. Папа внешне держится очень спокойно. Если бы мне не удалось поместить его в больничный корпус, то здесь, в большом бараке, он бы погиб через несколько дней. Но и там жизнь постепенно становится для него тоже невыносимой. Он совершенно беспомощен и не видит никакого выхода. С моими молитвами тоже что-то не так. Знаю, надо молиться за людей, чтобы они смогли найти в себе силы все это выдержать, но во мне постоянно восходит одна и та же молитва: «Господи, сделай это по возможности быстрее». И поэтому сейчас я парализована во всех своих действиях. Насколько будет в моих силах, я позабочусь об их багаже, но в то же время знаю, что у них все отнимут (это точно), так для чего тогда вся эта возня.

У меня здесь есть хороший друг[51]. В соответствии с планом его должны были этапировать на прошлой неделе. Когда я пришла, он стоял передо мной прямой, как свеча, и лицо его выражало спокойствие. Около кровати стоял сложенный рюкзак, об отъезде мы больше не говорили. Он почитал мне некоторые написанные им вещи, и мы еще немного пофилософствовали. Не отягощая друг другу жизнь предстоящим прощанием, мы смеялись и говорили, что увидимся снова. Каждый из нас может выдержать собственную участь. Отчаянье здесь так велико оттого, что большинство людей не в состоянии справиться со своим жребием и перекладывают этот груз на плечи других. И под этой тяжестью можно сломаться, но не под тяжестью собственной судьбы.

Чувствую, что я созрела, что готова принять свою долю, но не чувствую этого относительно родителей. Это последнее письмо, на которое пока что у меня есть право. Именно сегодня днем у нас отберут паспорта и мы станем жителями лагеря. Стало быть, теперь, ожидая от меня вестей, наберитесь терпения.

Может, мне удастся одно письмо отправить тайком.

Два твоих письма я получила.

Всего тебе доброго, моя подружка.

Этти


11 августа 1943 г.

Позже, когда я больше не буду жить на железных нарах на обнесенной колючей проволокой земле, мне бы хотелось над постелью иметь лампочку, чтобы ночью, если я захочу, вокруг меня было светло. В моем полусне часто кружатся легкие, прозрачные как мыльные пузыри мысли и истории, которые мне хочется поймать белым листом бумаги.

Просыпаясь утром, я чувствую, как окутана этими видениями, и знаешь, это необыкновенное пробуждение. Но дальше уже начинается коротенькая история страданий. Осязаемые мысли и образы, двигаясь вокруг меня, хотят, чтобы их записали, но нигде нельзя спокойно посидеть, и случается, что я часами бегаю в поисках безопасного местечка. Как-то раз к нам посреди ночи забрела бродячая кошка. Мы поставили для нее в туалете шляпную коробку, и она там окотилась. Иногда я чувствую себя бродячей кошкой без шляпной коробки.


Сегодня ночью у Йопи родился сын. Его назвали Беньямином, и он спит в выдвижном ящике шкафа. Рядом с моим папой сейчас поселят одного помешанного.

Ах, знаешь, если здесь не обладать большой внутренней силой и все внешнее не рассматривать как что-то второстепенное, не имеющее никакого веса в сравнении с нашим внутренним величием (не подберу в данный момент другого слова), — тогда все становится вообще безнадежным. Какие жалкие, унылые все эти беспомощные люди, потерявшие свое последнее полотенце, с их коробочками, мисками, кружками, заплесневевшим хлебом, грязным бельем на, под и рядом с их нарами. Они несчастны, когда другие люди кричат или просто недружелюбны с ними, но не замечают, когда сами ведут себя так же по отношению к другим. Маленькие, брошенные дети, чьих родителей уже угнали, а матери других детей о них не заботятся. Они пекутся о собственном ребенке с дизентерией, со всякими недугами и болячками, в то время как раньше это дитя никогда ни на что не жаловалось. Нужно видеть этих обезумевших матерей, в беспомощном отчаянии сидящих около кроваток плачущих, не желающих расти детей.

Эту страничку я писала в десяти разных местах: за столиком для телеграмм, в нашем рабочем бараке, на тачке напротив прачечной, где работает Анна-Мари (она часами стоит в духоте среди беспощадно орущих детей, от которых ей сейчас нет спасу). Вчера я довольно долго успокаивала ее, только пусть это останется между нами (эти мои каракули предназначаются тебе и, конечно, Свипу). Минувшим вечером, каждый раз прибавляя по слову, я писала в доме для сирот во время лекции одного многословного профессора социологии, а сегодня утром — под открытым небом на обдуваемых ветром «дюнах». Сейчас сижу в больничной столовой с картонными стенами — пристанище, которое я только что для себя открыла и где, возможно, смогу изредка уединяться.

Завтра рано утром Йопи отправится в Амстердам, за несколько месяцев моего пребывания здесь я впервые ощутила легкий укол в самую середину моего дисциплинированного сердца — для меня шлагбаум все еще опущен. Однако для каждого — свое время. Большинство людей здесь значительно беднее, чем могли бы быть на самом деле, потому что тоску по друзьям и семье они относят к убыткам жизни, в то время как тот факт, что твое сердце вообще в состоянии еще чего-то желать и так сильно любить, надо причислять к настоящим ценностям. Боже мой, я думала найти спокойное местечко, как вдруг сюда набежали комбинезоны, гремя котлами с пюре, а персонал больницы рассаживается за деревянными столами, чтобы поесть. Сейчас только 12 часов, поищу другое место.

Попытка пофилософствовать поздним вечером, когда глаза уже закрываются.

Иной раз люди говорят, что мне везде и во всем удается видеть положительное. Я нахожу такой взгляд примитивным. Да, все везде хорошо и одновременно плохо. Обе эти стороны жизни всегда и везде уравновешивают друг друга. У меня никогда не было чувства, что я должна что-то улучшить. Все хорошо в том виде, в каком оно есть. В каждой ситуации, сколь бедственной бы она ни была, есть нечто абсолютное, в ней заключено и хорошее, и плохое. Этим я лишь хочу сказать, что фраза «во всем видеть положительное» мне так же претит, как и слова «уметь из всего извлекать пользу». Хотелось бы четче объяснить тебе почему, но если бы ты только знала, какая я сонная; могла бы проспать 14 дней подряд. Сейчас отнесу это Йопи, завтра утром провожу его до полицейского пункта, и он отправится в Амстердам, а я сквозь бараки пойду назад.

Ох, ребята, всего вам доброго!

Этти


Вестерборк, 18 августа [1943].

Тидэнька, сначала этот день, когда мне можно писать, из-за очень сильной усталости и оттого, что подумала, что на сей раз все равно ничего не напишу, я хотела оставить неиспользованным. Но, конечно, мне надо о многом сказать, так что лучше все же дать волю своим мыслям. Вы их уловите. Сегодня во второй половине дня, отдыхая на своих нарах, мне вдруг захотелось записать в дневник слова, которые посылаю сейчас тебе:

«Господи, ты сделал меня такой богатой, позволь же мне щедро делиться этим богатством с другими. Моя жизнь превратилась в один непрерывный диалог с тобой, Господи. Когда я в каком-нибудь уголке лагеря стою на твоей земле и смотрю в твое небо, по моему лицу иногда текут слезы, рожденные внутренним волнением и благодарностью. Они текут иногда и вечером, когда, лежа в постели, я покоюсь в тебе, Господи. Это и есть моя молитва.

Уже несколько дней я чувствую себя очень уставшей, но это пройдет. Все протекает в соответствии с собственным глубоким ритмом, и нужно бы научить людей прислушиваться к этому ритму, ведь это самое важное, чему человек в этой жизни должен научиться. Я не сражаюсь с тобой, Господи. Моя жизнь — это сплошной диалог с тобой. Возможно, я никогда не стану крупным художником, каким хочу быть, но я чувствую себя под твоей надежной защитой. Хоть мне временами и хочется облечь в слова маленькие премудрости и трепетные истории, но всегда возвращаюсь к одному и тому же всеобъемлющему слову „Бог“, и мне не нужно больше ничего говорить. Все мои творческие силы направляются на внутренний диалог с тобой, и здесь прибой моего сердца становится шире, взволнованнее и одновременно спокойнее, и так растет мое внутреннее богатство».

Каким-то необъяснимым образом последнее время здесь, над пустошью, витает Юл[52], он каждый день ведет меня дальше. Все-таки в человеческой жизни бывают чудеса, и моя жизнь — это цепочка внутренних чудес. Хорошо, если когда-нибудь кто-то снова сможет произнести эти слова. Твоя фотография лежит в «Часослове» Рильке рядом с фотографией Юла, и они вместе с маленькой Библией лежат у меня под подушкой. Твое письмо с цитатами тоже пришло, пиши все время, да.

Всего хорошего тебе, дорогая моя.

Этти


[Не датировано; написано после 18 августа 1943 г.].

Да, но просто так я не могу сказать это молодым матерям с младенцами, которые в пустом товарном вагоне, возможно, направляются прямо в ад. И снова мне бы ответили: «Тебе легко говорить, у тебя нет ребенка». Но, безусловно, это здесь ни при чем. Я всегда черпаю новые силы из Писания. Там ведь примерно сказано так: «Если ты любишь Меня, ты должен оставить твоих родителей». Вчера вечером, ослабев от мучительной борьбы с состраданием к моим родителям, которое, поддайся я ему, совершенно бы меня парализовало, я нашла поддержку в словах, говорящих о том, что не надо так сильно отдаваться горю и заботам о своей семье, дабы больше участия и любви сохранить для ближних. Во мне все больше растет осознание того, что любовь к каждому случайно встреченному человеку, к каждому божьему подобию должна быть сильнее, чем любовь к кровным родственникам. Пожалуйста, не поймите меня превратно. Можно ведь сказать, что это противоестественно. Вижу, мне еще слишком трудно об этом писать, в то время как проживать все уже не так сложно.

Сегодня вечером я с Механикусом навещу Анну-Мари и управляющего бараками — хозяина комнаты, в которой она постоянно проживает. Мы будем сидеть, по вестерборковским понятиям, в просторном помещении с большим высоким окном, открытым на широкий и колышущийся как море луг. В прошлом году я всегда на этом месте писала вам письма. Анна-Мари обязательно заварит кофе, хозяин будет рассказывать о прошлой лагерной жизни (он здесь уже пять лет), а Филип позже напишет об этом рассказы. Посмотрю, можно ли в моей жестяной коробочке найти что-нибудь съедобное к кофе, и кто знает, может, Анна-Мари сделала пудинг. Как в последний раз, — тогда это был твой, Етье, незабываемый миндальный пудинг. Сегодня тепло, и нас ждет прекрасный летний вечер перед открытым окном и вересковым лугом. Позже мы с Филипом разыщем Йопи и наше мирное трио прогуляется вокруг большого серого бедуинского шатра, возвышающегося над широкой песчаной равниной. Прежде в него помещали завшивленных людей, теперь там находится награбленная у евреев домашняя утварь, которая в качестве подарка будет отправлена в Германию или украсит дом коменданта. Солнце позади шатра каждый вечер заходит по-разному. Эта пустошь в Дренте, на которой расположен лагерь, вмещает в себе множество пейзажей. Мне думается, что мир прекрасен повсюду, в том числе в тех местах, о которых в учебниках географии сказано, что они убоги, бесплодны и лишены фантазии. Собственно говоря, большинство этих учебников уже непригодны, их надо будет переписать.

Дозволенное мне раз в четырнадцать дней только на одной стороне листа письмо я написала Тидэ. Ребята, каким же образом вы получили нечто такое по-барски щедрое, как полфунта масла, я была этим жутко напугана, это грандиозно. Простите мне такое материалистическое окончание письма. Сейчас 6.30, я как раз должна принести для семьи немного еды. Сердечно, сердечно кланяюсь вам всем.

Этти


Воскресенье, утро, 21. 08. 1943.

Здесь, в родильном отделении, лежит девятимесячный заласканный ребенок, девочка. Совершенно очаровательное, милое голубоглазое дитя. Несколько месяцев назад ее как «штрафной случай» обнаружила полиция в одной больнице и доставила сюда. Никто не знает, кто ее родители и где они находятся. Пока что крошка остается в родильном отделении, медсестры привязались к ней, как к живой игрушке. Но вот что я хотела рассказать: с самого начала жизни здесь этот младенец не имеет права бывать на улице. Другие детки стоят в своих колясках на свежем воздухе, но эта девочка должна оставаться в помещении, она же «штрафной случай»! Я справлялась у трех разных сестер и каждый раз сталкивалась с вещами, кажущимися мне невероятными, однако всякий раз они подтверждались.

В моем больничном бараке я встретила хилую, дистрофичную 12-летнюю девочку. Так же непосредственно и простодушно, как другие дети рассказывают о своих школьных делах, она сообщила мне: «Да, я пришла сюда из штрафного барака, я — штрафной случай».

Один 3,5-летний малыш разбил палкой оконное стекло и после того, как его страшно отругал отец, громко расплакавшись, сказал: «О-о-ой, теперь я попаду в 51-й (= тюрьма), а оттуда на штрафной этап».

Разговоры детей между собой ужасают. Я слышала, как один маленький мальчик говорил другому: «Нет, пацан, штамп „сто двадцать тысяч“ — это ничего хорошего[53]. Гораздо лучше быть наполовину арийцем, наполовину португальцем»[54]. Анна-Мари слышала, как одна мать говорила своему ребенку: «Если ты сейчас же не съешь свой пудинг, тебя этапируют без мамы».

Сегодня утром мамина «соседка сверху» уронила бутылку с водой, и много воды вылилось на постель мамы. Здесь это приравнивается к стихийному бедствию. Вряд ли вы можете себе такое представить. Во внешнем мире это можно сравнить с домом, затопленным наводнением.

Я задержалась сейчас в больничной столовой. Она напоминает мне индейскую избу. Низкий барак из неотесанного дерева с дребезжащими маленькими окнами, из такого же дерева столы и скамейки, и больше ничего. Я смотрю отсюда на сухую песчаную полосу, поросшую редкой травой, по краям которой насыпь из песка, добытого в карьере. Вдоль нее извиваются брошенные рельсы. В будние дни полураздетые, загорелые мужчины возятся там с вагонетками. Отсюда нет того вида на пустошь, какой открывается с любого другого места этого растущего поселка.

Позади колючей проволоки — волнистая равнина с низкими растениями, похожими на маленькие ели. Этот безжалостно сухой, убогий кусочек земли, грубая бревенчатая изба, бугристые пески и зловонные узкие ямы немного напоминают золотые прииски, что-то клондайкообразное. Напротив меня за неотесанным деревянным столом Механикус покусывает свою авторучку. Мы смотрим друг на друга поверх наших густо исписанных листов. Он верно и точно, почти как чиновник, регистрирует все, что здесь происходит. «Это выше моих сил, — говорит он вдруг. — Да, я немного умею писать, но сейчас передо мной пропасть или гора. Это выше моих сил».

Здесь снова все пришло в движение, и люди в изношенной одежде с проштампованными паспортами едят из эмалированных мисок брюкву.


6–7.09.43.

Господин Вегериф, Ханс, Мария, Тидэ и все, кого я, возможно, не так хорошо знаю, мне[55] очень нелегко говорить вам об этом. Все произошло так быстро, так неожиданно. Как ни странно, это все еще для нас неожиданно, все еще внезапно, хотя мы все уже давно готовы к этому. В конце концов так было и с ней. И, к сожалению, она тоже ушла.

Еще поздно вечером в понедельник из Гааги пришло известие, что Мишина отсрочка потеряла силу и что он со всеми членами семьи 7 сентября в плановом порядке будет этапирован. Почему? На такого рода вопросы в большинстве случаев нет ответа. Вначале мы надеялись и думали, что этого не случится. И потом для нее наверняка мог бы быть обратный ход, тем более что как раз сегодня добились того, что бывшие сотрудники Еврейского совета в количестве 60 человек пока что не должны уезжать. То, что для Миши и родителей многого не добиться, — стало ясно скоро, но для Этти все еще казалось возможным.

Одним словом, наше внимание сконцентрировалось на спешной подготовке вещей для троих человек. Ох, они все приняли это спокойно, так как давно уже знали, что однажды это произойдет. Знали, что на следующей неделе родители, все без исключения родители лиц, имеющих в паспорте красный штамп[56], должны будут покинуть лагерь. И Миша уже решил, что он добровольно пойдет со своими родителями, ради которых он был готов и твердо настроен отказаться от всех своих персональных привилегий. И теперь это произошло одной неделей раньше, как-то внезапно, но… различие только во времени. И все же для Этти это было очень неожиданно, поскольку она не хотела ехать с родителями, а хотела, будучи свободной от семейных уз, предоставить себя новым испытаниям. Для нее это было как удар по голове, который на минуту буквально сбил ее с ног. В течение часа она пришла в себя и с поразительной быстротой приспособилась к новой ситуации. Мы вместе пошли в 62-й барак и с головой ушли в нескончаемые поиски, сортировку и упаковку всей возможной одежды и продуктов.

Нервозность их папы выражалась в юмористических комментариях, которые Мишу всякий раз приводили в ярость, поскольку он считал, что папа недостаточно серьезно воспринимает происходящее. Миша не мог понять, почему отсрочка, казавшаяся такой надежной, теперь вдруг стала недействительной, и постоянно хотел, чтобы я задействовал более или менее важные связи. Он не понимал, что здесь распоряжение из Гааги уже не подлежит изменению и что все хлопоты в таких случаях — безрезультатны. Однако он оставался спокойным и относился ко всему вполне здраво. Ему было очень тяжело оттого, что он должен оставить здесь много своей музыки. Четыре произведения я затолкнул в его рюкзак, а остальные (вместе с только что прибывшим пакетом с новыми запасами) заполняют теперь чемодан, который при первом же удобном случае надо отправить назад в Амстердам.

Мама Х., как всегда деятельная, возбужденно хлопотала обо всем необходимом и тем самым вносила удивительный покой.

В предыдущие ночи перед отправкой из-за волнений, из-за создаваемого подготовкой шума целые семьи часто не спали всю ночь напролет. Теперь же, когда Этти и я в 3 часа еще раз пришли посмотреть, что еще можно упаковать, все спокойно спали. Поэтому сначала мы поинтересовались, нет ли для Этти шанса повернуть все назад. К нашему изумлению, мы поняли, что дело плохо. В то время как сама Этти беспокоилась о своих родителях и брате, ее подруги по бараку все безупречно упаковали для нее, все вплоть до мелочей было в порядке.

После того как руководство Еврейского совета объяснило, что для Этти ничего уже нельзя сделать, как последняя попытка было написано ходатайство на имя главного начальника этой службы.

Может быть, в поезде еще можно было чего-то добиться, но все должно было быть готово к отъезду. Сначала к эшелону пошли родители и Миша. Идя за ними, я тащил набитый рюкзак и корзинку, внутри которой была миска и кружка. И вот она вошла в транспортную зону, которую всего полмесяца назад описывала в своей несравненной манере. Она шла, весело разговаривая, смеясь, находя для каждого встреченного доброе слово, с искрящимся юмором, может, с ноткой грусти, но это была настоящая Этти, наша Этти, какой вы все ее знаете. «У меня с собой мои дневники, моя маленькая Библия, русская грамматика и Толстой, и я понятия не имею, что кроме этого находится в моем багаже». К нам подошел один наш руководитель, чтобы только быстро попрощаться и объяснить, что он выдвинул все аргументы, но тщетно. Этти поблагодарила его за «в любом случае выдвинутые аргументы». Стоит ли вам дальше рассказывать, как все происходило и как она и ее семья уехали.

И вот сижу я теперь опечаленный, словно что-то утратил, но с другой стороны — нет, ибо такая дружба, как эта, не может пропасть, она есть и она всегда будет.

Ей я тоже написал это на маленьком клочке бумаги, который в последний момент сунул в руку. Потеряв ее из виду, в попытке найти кого-нибудь, кто мог бы что-то в этом изменить, я еще немного побродил вокруг, но все было бесполезно. Вижу входящих в 1-й вагон маму, папу Х. и Мишу. После того как Этти отыскала в 14-м свою хорошую знакомую, которую в конце концов оттуда вывели, она направилась к вагону № 12. И вот эшелон дернулся, раздался резкий свисток и 1000 транспортируемых тронулись с места. Еще один взгляд на Мишу, который машет сквозь щель товарного вагона № 1, потом из вагона № 12 доносится веселое Эттино «Пока-а-а» и они уезжают.

Они уехали, а мы остались здесь ограбленные, но не с пустыми руками. Мы скоро снова найдем друг друга.

Это был тяжелый день для всех. Для Корманна, для Меха и для всех тех, кто так долго был близко с нею знаком. Все-таки ощущать кого-то рядом с собой физически — это не то же самое, что быть с ним только в мыслях. И первым чувством было чувство пустоты. Но мы идем дальше; в то время как я это пишу, все своим ходом идет дальше, и она все дальше и дальше едет на Восток, где всегда так хотела побывать. Я думаю, что Этти даже как-то немного рада тому, что может познать и пережить со всеми вместе все-все, что на нас возложено. И мы снова увидим ее. В этом мы (ее ближайшие друзья здесь) единодушны. После отъезда я поговорил с ее маленькой русской и некоторыми другими, кого она опекала. И уже одно то, как все отреагировали на ее уход, говорит о многом, говорит о Любви и Вере, которую она дала этим людям.

Простите, что я пишу это письмо в такой неуклюжей манере. Вы избалованы лучшими, лучше сформулированными посланиями. Я знаю, что многие вопросы так и остались открытыми, и прежде всего вопрос о том, можно ли было этого избежать? На это могу лишь ответить: нет! Похоже, это должно было произойти. При удобном случае я постараюсь отослать вам некоторые Эттины книги. Ее пишущую машинку я бы с радостью отправил Марии. На прошлой неделе Этти мне сказала, что очень бы этого хотела, но не знаю, будет ли такая возможность.

Время от времени я буду сообщать вам новости. Прилагаю еще несколько пришедших для Этти писем, открытых цензурой. Пожалуйста, отошлите их отправителям.

Желаю вам всем сил. Мы все вернемся, а такие люди, как Этти, выдерживают самые тяжелые испытания. Мысленно я сейчас с вами.


Йопи Влейсхауэр


Загрузка...