Stephen Hunter
I, Ripper
Copyright © 2015 by Stephen Hunter
© Саксин С. М., перевод на русский язык, 2016
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Посвящается покойному Джею Карру.
Как мне хотелось бы, дружище, чтобы ты сейчас был рядом…
Неужели тот, кто сотворил агнца, сотворил и тебя?
31 августа 1888 года
Когда я перере́зал женщине горло, ее глаза отразили не боль, не страх, а сильное смятение. Воистину ни одно живое существо не способно постичь свой собственный уход из бытия. Мы смотрим на свою смерть как на что-то реальное – и все-таки она остается чисто теоретической до того самого момента, как приходит к нам; и с этой женщиной все обстояло именно так.
Она знала меня, но в то же время совсем не знала. Я выглядел респектабельно, и женщина эта, пройдя суровую школу жизни на лондонских улицах, выработала в себе способность распознавать в мужчинах угрозу или выгоду, принимая решения мгновенно, после чего действовать соответствующим образом. Я тотчас же это понял. Я благополучно прошел этот тест – и был признан убогим крысиным умишкой, когда-то бывшим человеческим мозгом, за выгоду, а не угрозу. Женщина смотрела, как я приближаюсь к ней по темному переулку, отходящему от широкой людной улицы, в каком-то обреченном выжидании. У нее не было никаких оснований для страха – не потому, что насилие здесь, в Уайтчепеле, являлось редкостью (что совершенно не так), а потому, что оно практически неизменно связано с грабежом: вооруженные молодчики сбивают жертву с ног, вырывают у нее сумочку и убегают прочь. Для обитателей рабочих кварталов преступление – это ударить дубинкой и отобрать кошелек; преступник – здоровенный верзила, вероятнее всего, матрос, или широкоплечий еврей-немец, а может быть, ирландец с рожей, похожей на раздавленную картофелину. Я не обладал ни одной из этих характерных черт; наоборот, производил впечатление представителя более высокой общественной прослойки – домашней прислуги или продавца из маленького магазина. Я даже улыбался – вот какое у меня было самообладание, и в полумраке узкого серпа луны и далеких газовых фонарей женщина ответила на мою улыбку.
Я понимал, чего она от меня ждет: этот обмен был таким же древним, как и камни Иерусалима, и осуществлялся он не только в шиллингах, но и в драхмах, копейках, песо, иенах, франках, марках, золотых и серебряных слитках и даже в мешочках соли, кусках мяса и наконечниках стрел.
– Господин желает развлечься? – спросит женщина.
– Вы не ошиблись, мадам.
– Три пенса за то, что снизу, дорогой, и четыре пенса, если в рот. А ты симпатяга!
– Дженни с Энджел-элли предлагает свои губы ровно за три пенса, – возражу я.
– Вот и отправляйся к Дженни с Энджел-элли и ее чудесным губкам и не беспокой меня.
– Ну хорошо, меняем перед на зад. Три пенса.
– Деньги вперед.
– А если ты смоешься?
– Ты что, здесь все скажут, что Краля не бегает от своих клиентов! Она делает то, на что подписалась, честно и без обмана.
– Пусть будет так.
После чего монета перейдет из рук в руки, будет найден какой-нибудь укромный закуток, женщина станет в нужную позу и задерет юбку, а мне надо будет устроиться подобающим образом и изогнуться так, чтобы быстро в нее проникнуть. Ни о какой утонченности не может быть и речи. Любовная игра отсутствует начисто. Сам акт сведется к скольжению, трению, движениям туда-сюда, туда-сюда во влажном женском чреве. Я испытаю мимолетное блаженство и отступлю назад.
– Сердечно благодарю вас, сэр, – скажет женщина. – Теперь Крале пора идти.
И на этом все кончилось бы – однако не сегодня.
Если у женщины и были какие-то слова, она их так и не произнесла, и ее полуулыбка, напоминание о былой миловидности, умерла у нее на губах.
Молниеносным движением левой руки я крепко схватил женщину за горло, увидев, как ее зрачки расширились подобно взрывающимся солнцам, – это было сделано для того, чтобы подготовить ее к тому, что будет дальше. Тут в дело должны были вступить сила и мощь моей более сильной правой руки. Со всего размаха я полоснул лезвием, и одна только скорость, без какого-либо давления или направляющего движения с моей стороны, позволила острой стали проникнуть глубоко в плоть, разъединяя то, что находилось внутри, после чего лезвие повернуло, следуя за изгибом шеи. Я поразил свою цель, которую доктор Грей[1] назвал сонной артерией, находящуюся на самой поверхности шейных мышц, меньше чем в дюйме от поверхности. Это была прекрасная шеффилдская сталь, абсолютно ровное лезвие, какие предпочитают мясники, и большой палец моей руки крепко сжимал рукоятку для большего упора. Звука не было никакого.
Женщина собиралась отступить назад и уже более или менее начала смещаться в этом направлении, когда я ударил ее снова – тот же самый выпад, подчиненный полной энергии мышц, всей вложенной в него силе моей руки, и он оставил второй разрез, практически идеально симметричный первому.
Кровь появляется не сразу. Телу как бы требуется несколько секунд, чтобы сообразить, что его лишили жизни и оно обязано подчиниться законам смерти. Женщина отступила назад, и я, схватив ее за плечо, словно мы кружились в вальсе, осторожно опустил ее, будто она свалилась в обморок или у нее закружилась голова от избытка пунша, выпитого перед тем, как пойти танцевать.
Тем временем две узкие полоски, обозначающие мою работу, постепенно налились краской, но не слишком, став похожими на какую-то неумело нанесенную косметику, смазанную линию пудры, румян или губной помады. Затем росинка, капля, ручеек, медленно извивающийся от края разреза, стекающий вниз по усталой старой шее, оставляя за собой красный след.
Краля – или как там ее, не знаю – попыталась что-то сказать, но ее гортань, хотя и не поврежденная моими анатомически точными ударами, отказывалась повиноваться. Изо рта вырвались лишь тихие булькающие звуки, и превратившиеся в бильярдные шары глаза уставились в бесконечность, хотя, на мой взгляд, женщина еще не была мертва в медицинском смысле этого слова, поскольку ее мозг не успел потерять много крови.
Проблема разрешилась сама собой в следующее мгновение. Перерезанная артерия сообразила, что от нее требуется, и наконец извергла обильный фонтан. Стремительным потоком, переходящим в неудержимый потоп, кровь хлынула на всем протяжении из обоих разрезов и, подчиняясь притяжению, устремилась к земле, разливаясь лужей. Я положил женщину, следя за тем, чтобы хлещущая кровь не испачкала мне руки, хотя, как и подобает джентльмену, я был в перчатках. В свете луны – на небе сиял полумесяц, света было немного, но все же достаточно – жидкость казалась иссиня-черной. В ней совершенно не имелось ничего красного, она была теплой и обладала кисловатым запахом медного пенни, ударившим мне в ноздри.
Женщина лежала распростертая навзничь, и ее глаза наконец закатились вверх. Если и был какой-то миг угасания или предсмертная дрожь, как это утверждается в глупых книгах, я его начисто пропустил. Женщина плавно перешла к той абсолютной неподвижности, которая могла означать только смерть.
Это сочинение в наивысшей степени странное. Оно состоит в основном из двух рукописей, которые я переплел вместе вдоль хронологической оси. Каждая из этих рукописей предлагает определенный взгляд на цепочку жутких событий, случившихся в Лондоне осенью 1888 года – то есть двадцать четыре года тому назад. Если так можно выразиться, я отредактировал их, сопоставив друг с другом, чтобы обеспечить последовательное изложение материала с противоположных точек – изнутри и снаружи. Я поступаю так ради ясности, но также ради художественного эффекта, убежденный в том, что все написанное мною должно вызывать интерес у читателя.
Первое повествование – вы только что имели возможность вкусить его образчик – принадлежит личности, известной всему миру как Джек-Потрошитель. Этот человек прославился тем, что в промежуток между 31 августа и 9 ноября того года убил по меньшей мере пять женщин в районе Уайтчепел лондонского Ист-Энда. И все преступления были совершены с особой жестокостью. Джек не довольствовался лишь тем, чтобы просто перерезать сонную артерию. Он давал волю кроющемуся в нем чудовищу и, подобно мяснику, разделывал туши, которые сам только что сотворил. Не сомневаюсь, где-то в полицейских архивах должны сохраниться фотографии, запечатлевшие его кровавую работу; смотреть на них смогут только те, у кого железный желудок. Впечатление о том, что представляют собой эти снимки, можно получить по сухой прозе дневника Джека.
Я оставил его слова такими, какими он их написал, бросая вызов законам Библии, цивилизации, правосудия и приличия; можно не сомневаться в том, что как писатель Джек не страдал никакими комплексами. Посему я должен предостеречь читателя, которому случайно попался в руки мой труд: смиритесь с жуткими описаниями, ждущими вас, или же поищите себе какое-нибудь другое чтиво.
Если вы не отложите в сторону эту книгу, обещаю, что вы узнаете все, что нужно знать о Джеке. Кем он был, как выбирал свои жертвы, как действовал и как ему удалось ускользнуть из самых больших сетей, какие только когда-либо расставляла полиция Большого Лондона. Больше того, вы поверите в подлинность этих слов, ибо я покажу вам, каким образом в моих руках оказались написанные Джеком страницы, куда он скрупулезно записывал все свои деяния. Наконец, я пролью свет на самую загадочную часть всего этого дела – мотив.
Если все это кажется вам чересчур мрачным, я также обещаю в противовес самый романтичный образ – героя. И герой здесь действительно есть, хотя это не я. Увы, далеко не я. Появится человек (со временем), обладающий умом, чтобы понять Джека, изобретательностью, чтобы его выследить, стойкостью, чтобы противостоять ему, и мужеством, чтобы сразиться с ним лицом к лицу. Имеет смысл дождаться встречи с этим доблестным человеком и убедиться в том, что подобные люди существуют не только на страницах грошовых романов ужасов.
Я также включил четыре письма, написанных одной валлийкой, трудившейся на улицах Уайтчепела «падшей женщиной» и, подобно многим, имевшей все основания бояться чудовища Джека. Эти письма предлагают дополнительную точку зрения, отсутствующую в двух основных повествованиях, заполненных исключительно суждениями и взглядами мужчин. Поскольку эта война была направлена на одних только женщин, справедливость требует, чтобы был услышан также и голос женщины. В ходе моего повествования вы увидите, каким образом ко мне попали все эти документы.
Почему я ждал двадцать четыре года, чтобы объединить все это вместе?.. Справедливый вопрос. И он заслуживает честного ответа. Начнем с того, что необходимо принимать в расчет незрелость – мою собственную. Я сам не догадывался, какой же я неискушенный. Поскольку я не имел в достаточной мере опыта и проницательности, было очень легко обмануть меня, навязать мне чужое мнение, купить на внешние прелести, которые на поверку оказывались пустыми, как-то: остроумие, красота, некая не объяснимая словами личная энергетика. Эта сила может быть такой же неприметной, как форма подбородка или разрез глаз; ее можно найти в том, у кого хорошо подвешен язык; она может дать, а может и не дать глубокий ум просто благодаря случайному сочетанию унаследованных черт, что в конце концов дало нам аристократию и королевскую власть, и мы имели возможность убедиться, как замечательно она может работать!
Поэтому я был плохо подготовлен к тому, чтобы взяться за лежащий передо мной труд, я бродил слепо, без цели. То, что я вышел живым из своей единственной встречи с Джеком, величайшее счастье, поверьте, и это никак не связано с героизмом, поскольку я человек вовсе не героический, ни в жизни, ни в мечтах. Я не боготворю ни солдата, ни борца, ни кавалериста (этот Черчилль – ей-богу, сущий невежа)[2], или даже это новшество, авиатора, который способен разве что демонстрировать глупость человечества и смертельную опасность земного тяготения. В то время я еще не знал, что я такое, из чего следует, что я был ничем; теперь я это знаю и именно с этого возвышения могу наконец обозреть данные события.
Итак: я был неискушенным, трудолюбивым, гротескно обаятельным, смышленым в политике (должен добавить, совершенно не знающим женщин, которых я не понимал тогда и не понимаю и по сей день), неутомимым и жадным до славы и успеха, что, как я полагал, принадлежит мне по праву высшего существа. Этот тип Гальтон[3], двоюродный брат Чарльза Дарвина, пространно написал о нас, «высших существах», и хотя я до сих пор еще его не читал, интуитивно уже уяснил, что он имел в виду. Есть также еще один немец[4], чью фамилию я никогда не научусь писать правильно, который также разработал четкую концепцию сверхчеловека. В довершение ко всему у меня была невероятно плодородная мотивация: я должен был бежать от своей ненавистной матери, на чьем содержании жил, под чьей крышей обитал и чье отвращение и разочарование ежедневно испытывал, несмотря на все мои старания отплатить этой злобной женщине той же монетой.
Есть и еще один момент помимо того, что я просто набрался мудрости. Речь идет о моем нынешнем честолюбии. Я замыслил один проект, который, уверен, окажет огромное влияние на мою карьеру. И я не в силах устоять перед таким соблазном – для этого я слишком тщеславен и слаб. Но мой проект связан с делом Джека и тем, что мне о нем известно. В нем задействованы персонажи, ситуации, события, все те поступки, считающиеся «реалистичными», которые я должен упорядочить, пригладить, переиначить и осмыслить.
Поскольку речь идет о многих насильственных смертях, я должен задать себе вопрос: имею ли я право? И для того чтобы ответить на этот вопрос, я должен снова взглянуть на «Осень ножа» и постараться восстановить ее как можно точнее и честнее. Отсюда этот труд, как часть процесса подготовки и изучения себя перед следующим шагом по пути к моему честолюбивому замыслу.
Но, как уже говорил, я доберусь до всего в надлежащее время. Как это было в свое время и со мной, сведения будут доставаться вам нелегко. Это будет трудный путь. Как указывалось на старинных картах: «Берегитесь! Там будут чудовища».
11 августа 1888 года (продолжение)
Моя работа еще не была завершена. Я просто не мог остановиться на этом.
Я задрал женщине платье, не всё, а только частично. Я не полосовал и не рубил наобум. В моих движениях не было ни неразборчивости, ни похотливости. Я слишком долго размышлял над этим и намеревался сделать все в точности так, как задумал, вкусить сполна все обещанные удовольствия и в то же время не привлечь к себе внимания чересчур заметными действиями.
Я быстро вспорол смятую белую хлопчатобумажную ткань нижнего белья, которым женщина прикрывала свое тело, обнаружив, что она очень тонкая и легко поддается нажатию лезвия, – и вот обнажилась голая плоть. Она оказалась такой неприглядной, эта плоть… Дряблая, с нетренированными мышцами, вероятно растянутая при рождении ребенка, а то и нескольких. На ней уже появились трещинки и следы распада, и она была мертвенно-холодной на ощупь. Я приставил острие своей замечательной шеффилдской стали, приложил усилие, ощутил сопротивление, надавил сильнее, и наконец кожа, мышцы и подкожные ткани поддались и острие вошло внутрь, затем сделало разрез длиной дюйм или два. Теперь, получив точку опоры и угол, я с силой потянул нож на себя, снова используя острое лезвие против живой плоти, и почувствовал, как оно ее режет. Рукоятка ножа давала изысканные ощущения. Я буквально чувствовал тончайшие изменения ритма, обусловленные тем, что лезвие встречало на своем пути разные ткани. Таким образом продвижение, определяемое двумя противодействующими факторами, привело его от скользкого, изобилующего хрящами, неустойчивого сплетения мелких кишок, подвижных, похожих на липкие сопли – острейший кончик чутко ощущал их зыбкость, – до чего-то более плотного и мясистого, и теперь в работу вступило направляемое моей рукой более широкое и толстое основание, нарушая целостность наружных покровов тела, кожи и скрытых под ней мышц.
Лезвие совершило паломничество через живот Крали к ее пупку. Наблюдать за ним сейчас не было никакой необходимости; я оставил это для других женщин и других ночей. Теперь же мне было достаточно смотреть на то, как вслед за прошедшим лезвием края раны расходились, обнажая то, что находилось внутри, раскрывая черную расселину с крутыми склонами. Крови не было. Она уже вся вытекла; сердце, лишенное топлива, перестало биться, и больше не было напора, заставляющего жидкость вытекать из сосудов. Это был просто разрез, жуткое рассечение плоти, которое причинило бы океан боли, если б дома был кто-нибудь, кто ее заметил бы. Работа была выполнена безукоризненно. Я ощутил некоторую гордость, поскольку мне было любопытно узнать, какой становится после воздействия стали мертвая плоть. Ничего красивого, ни капельки; просто выпотрошенной и изувеченной – одним словом, изуродованной.
Я сделал еще один разрез, получая то странное удовольствие, которое мне приносили эти действия, наслаждаясь работой ножа и своим собственным мастерством и вниманием к мелочам. К этому времени запахи естественных реалий и смерти дали пищу органам обоняния. Это было сумасшедшее зловоние металла, от бронзового мускуса крови до испражнений от пищи, переваренной и превратившейся в кал, готовый исторгнуться из кишок, и до мочи, которая каким-то невообразимым, немыслимым образом разлилась повсюду, как будто я каким-то неловким движением перерезал трубку. Я жадно втянул этот запах. Восхитительно, прямо-таки амброзия. Облачко головокружения затянуло мое сознание, и я смутно почувствовал, что на меня накатывает обморок.
Но тут какой-то сумасшедший младенец у меня внутри приказал мне продолжить надругательство. Мне нужно было нанести мертвой женщине новые раны. Зачем? Одному Богу известно. Музыка убийства призывала меня растянуть ни с чем не сравнимое ощущение торжества и преодоления. Подобно игривому ребенку я полоснул женщину еще раз семь-восемь, вниз – пока мою радость не остановила лобковая кость, скрытая под спутанной шерстью, – вбок вокруг пупка, спрятавшегося в мягких складках тела, и до самой оконечности тазовой кости, чья твердость опять-таки отняла у меня все удовольствие. И снова разрезы не дали крови, а только набухшую содранную красную кожу в том месте, где плоть отпрянула от вторжения вспоровшего ее лезвия, быстро свертываясь в крошечные комочки.
Я вытер нож об одежду женщины, чувствуя, как лезвие становится чистым, затем спрятал его под сюртук, засунув между ремнем и брюками, надежно скрыв из виду. Встав, с силой вытер ноги о брусчатку, опять же для того, чтобы избавиться от крови, чтобы ни одна ищейка не смогла проследить меня до моего логова. После чего бросил последний взгляд на бедняжку.
Она не была ни красива, ни уродлива, а просто мертва. Ее бледное лицо строго застыло в пятне лунного света, раскрытые глаза были пустыми, поскольку зрачки исчезли. Мне захотелось узнать, насколько это обычное явление, и я вознамерился непременно проверить его в следующий раз. Губы обмякли, маленькие кривые зубы потонули в лужице набежавшей слюны. Сейчас Краля была начисто лишена достоинства, подобающего настоящей леди, – так в один голос заявили бы все, – однако для меня она была красавицей. Вскоре она предстанет перед всем миром, и ее увидят такой, какой увидят, обратив на это внимание или нет, как кому заблагорассудится; однако в настоящий момент казалось, будто она, в полной мере удовлетворив своего клиента, решила немного отдохнуть перед следующим.
В своей карьере я поднялся до того, что меня от случая к случаю приглашали замещать музыкального критика в амбициозной «Стар» мистера О’Коннора, агрессивной вечерней газете, одной из более чем пятидесяти себе подобных, стремящихся добиться успеха на лондонском рынке, конкуренция на котором была невероятно высокой. Это респектабельное издание на четырех листах выходило шесть раз в неделю. Мне была по душе его политическая направленность – либеральная, хотя и значительно более мягкая, нежели моя собственная; заключалась она в том, что мужланам из низших классов отдавалось предпочтение перед ханжами-аристократами, и при этом язвительно высмеивалась склонность королевы Виктории отправлять бравых британских «томми» пронзать штыком брюхо всем желтым, коричневым и черным язычникам, посмевшим выступить против нее. Томас Пауэр О’Коннор, ирландец от макушки до пяток, свое дело знал, этого у него не отнять; он подключил редакцию к телеграфу, чтобы быстро узнавать самые свежие новости из самых удаленных уголков Британской империи, в том числе из убогого, всеми забытого Уайтчепела, в чем мы с вами убедимся. Он также подключил нас к недавно развернутой в Лондоне телефонной сети, мгновенно соединявшей редакцию со своими корреспондентами в пресс-центрах таких учреждений, как Парламент, Министерство иностранных дел, Министерство внутренних дел и, что самое главное, центральное управление столичной полиции в Скотланд-Ярде. О’Коннор вел войну с «Пэлл-Мэлл газетт», «Глоуб», «Ивнинг мейл», «Ивнинг пост» и «Ивнинг ньюс». И, судя по всему, одерживал над ними верх, опережая всех с тиражом в сто двадцать пять тысяч экземпляров. Его продукт изобиловал новшествами – он первым разместил на газетных полосах карты и схемы и разорвал унылые длинные колонки печатного текста с помощью всевозможных разделителей; он любил иллюстрации (и содержал целую «конюшню» художников, способных в считаные минуты превратить новость в зрительный образ) и свято верил в силу броского заголовка, набранного аршинным шрифтом. От неразборчивого рукописного текста О’Коннор перешел к абсолютному господству пишущих машинок американской фирмы «Шолс и Глидден» гораздо быстрее, чем такие нерасторопные сони, как «Таймс».
Так случилось, что в тот вечер, 31 августа 1888 года, я вернулся в редакцию «Стар», чтобы состряпать заметку в двести слов об исполнении в концертном зале «Адельфи» сонаты Бетховена (Девятой, ля-минор, «Крейцеровой») пианисткой мисс Алисой Тёрнбулл и скрипачом Родни де Лион Бэрроузом. Сейчас эти имена, кроме меня, не помнит никто.
Я даже помню начало: «ТРЕБУЕТСЯ НЕДЮЖИННАЯ СИЛА ДУХА, – напечатал я прописными буквами на «Шолс и Глидден», – ЧТОБЫ ИСПОЛНЯТЬ СОНАТУ ДЛЯ СКРИПКИ И ФОРТЕПИАНО № 9 ЛЯ-МИНОР В ТЕМПЕ МОДЕРАТО, ПОСКОЛЬКУ ВСЕ ПРОПУЩЕННЫЕ И ФАЛЬШИВЫЕ НОТЫ СРАЗУ ЖЕ БРОСАЮТСЯ В ГЛАЗА, ПОДОБНО ФУРУНКУЛУ НА БЕЛОСНЕЖНОЙ ЩЕКЕ ГРАФИНИ».
Я продолжал в том же ключе, отметив, что мисс Тёрнбулл сорок лет, но она выглядит на все семьдесят, а шестидесятидвухлетний мистер де Лион Бэрроуз производит впечатление двадцатипятилетнего мужчины – который, увы, умер и был забальзамирован подмастерьем; и так далее на протяжении нескольких десятков едких строчек.
Я отнес три листка своего творения мистеру Массингейлу, редактору раздела театра и музыки, и тот карандашом разграничил абзацы, подчеркнул для операторов линотипа (славящихся своей дотошностью) все прописные буквы, которые должны были быть прописными, вычеркнул три прилагательных («цензура») и превратил один непереходный глагол в переходный (презрительно фыркнув, должен добавить), после чего крикнул: «В набор!», и какой-то юнец схватил листы, склеил их вместе, и, скрутив, засунул в трубку, которой предстояло быть вставленной в самое последнее усовершенствование, принятое в «Стар», – пневмопочту, а уже та в одно мгновение силой сжатого воздуха доставила трубку в наборный цех, расположенный двумя этажами ниже.
– Отлично, Хорн, – сказал он, обращаясь ко мне по имени, производному от моего творческого псевдонима в «Стар», поскольку мое собственное прозвище ни на кого не произвело бы впечатление. – Как всегда, остро и со вкусом.
Массингейл считал, что я гораздо лучше того типа, который считался основным, и тут с ним были согласны все, но поскольку я пришел после него, мне приходилось довольствоваться вторым местом.
– Сэр, если не возражаете, мне бы хотелось задержаться и прочитать гранки.
– Как тебе будет угодно.
Я отправился в буфет, выпил чаю, прочитал «Таймс» и последний выпуск «Блейкс компендиум» (любопытный материал о грядущем столкновении Америки и того, что осталось от бывшей Испанской империи в Карибском море), после чего вернулся в редакцию местных новостей. Просторное помещение ярко освещалось коксовым газом, однако в нем, как обычно, царил полный хаос. За столами редакторы разных отделов читали листки с отпечатанным материалом, исправляя, ужимая, переписывая. Тем временем за другими столами корреспонденты, склонившись над своими «Шолс и Глидден», издавали непрекращающийся стрекот. Облака дыма плавали из стороны в сторону, поскольку практически каждый из находящихся в помещении жег табак в том или ином виде, а сами лампы словно испускали какой-то пар, коагулирующий весь дым от сигар, трубок и сигарет в некую клейкую субстанцию, висящую в атмосфере.
Я прошел в противоположный конец редакции, петляя в узких проходах между столами, увертываясь от торнадо табачного дыма, обходя группки сплетничающих журналистов, всех в сюртуках и при галстуках, поскольку в те дни было принято именно так, и подошел к столу раздела музыки и театра. Увидев меня, Массингейл оторвался от работы. Его глаза, прикрытые зеленым козырьком, не выражали ровно ничего. Он указал на пирамиду гранок, насаженных на штырь.
– Благодарю вас, сэр, – сказал я.
– Поторопись, сегодня мы должны закончить пораньше. Что-то назревает.
– Да, сэр.
Сняв гранки со штыря, я прочитал их, нашел несколько опечаток, в который раз размышляя, когда же мое блестящее литературное творчество сделает меня знаменитым, и вернул гранки Массингейлу. Однако тот уже не обращал на меня внимания. Вскочив с места, он вытянулся перед крупным мужчиной. У этого типа была такая борода, в сравнении с которой стыдливо меркнул скудный рыжий пушок, облепивший мой подбородок. От него исходило сияние полководца на поле битвы. Он был окружен толпой помощников, адъютантов и рассыльных, и вся эта свита застыла в подобострастном молчании перед его персоной. Мне потребовалось какое-то мгновение, чтобы охватить всю картину.
– Хорн, не так ли?
– Да, сэр.
– Что ж, мистер Хорн, – произнесла могучая фигура, просверлив меня насквозь своим обжигающим взглядом, – вы пропустили дефис в фамилии де Лион Бэрроуз.
Великан протянул мне листки с моим текстом.
– В фамилии де Лион Бэрроуз нет никакого дефиса, – возразил я, – даже несмотря на то, что все журналисты города его туда ставят. Они – идиоты. А я – нет.
Подумав немного, великан сказал:
– Вы правы. Недавно я встретил этого типа на одном приеме, и он только и делал, что жаловался на этот проклятый дефис.
– Вот видите, мистер О’Коннор, – вставил Массингейл, – он не совершает ошибок.
– Значит, вы очень привередливы насчет фактов, так?
– Я предпочитаю излагать факты правильно, чтобы мои начальники не принимали меня за ирландца, каковым я являюсь по происхождению, но никак не по характеру.
Я всегда стремился подчеркивать, что я протестант, а не католик, что я не тычусь в кормушку ирландского республиканизма и считаю себя англичанином до мозга костей, как по образованию, так и по политическим взглядам.
Это было крайне неуместно, учитывая происхождение О’Коннора, но я никогда не любил притворяться немым в присутствии сильных мира сего. Больше того, я до сих пор такой.
– Значит, вот какие мы дерзкие? Оно и к лучшему, это поможет тебе идти на всех парах тогда, когда другой вздумает отдохнуть… Надеюсь, ты еще и на руку скор?
– Эту записку я настрочил скорописью в трясущемся кэбе, – с гордостью сказал я. – Оставалось только ее перепечатать.
– Он прекрасно владеет скорописью, – подтвердил мистер Массингейл. – Наверное, лучше всех здесь.
Скорописи я самостоятельно выучился этим летом, стремясь к самосовершенствованию.
– Итак, Хорн, ты у нас занимаешься довольно легкомысленными делами, не так ли? Изредка рецензия на книгу, по большей части музыкальная критика, в основном вот такие глупости, да?
– В этом мире я чувствую себя уютно.
– Но ты чувствуешь себя уютно и на улице, в пивных, среди «фараонов», воров и проституток? Ты ведь не неженка, который грохнется в обморок за дверью гостиной знатной дамы?
– Я учился боксу у Нэда Корригана и могу прямым ударом левой снести сарай; при этом, как видите, нос у меня еще не сломан, – сказал я, для пущего эффекта добавив в голос немного ирландского акцента.
Это была правда: все ирландские мальчишки с ранних лет учатся постоять за себя, иначе им до конца своих дней приходится оставаться среди девчонок.
– Замечательно. Ну хорошо, «Хорн», каким бы ни было твое настоящее имя, я приперт к стенке. Моя криминальная звезда, этот чертов Гарри Дэм на всю неделю умотал со своей бабенкой на море, а нам только что позвонил наш человек из Скотланд-Ярда с новостями о смачном убийстве в Уайтчепеле. Кто-то замочил проститутку, тесаком мясника, не меньше. Я чую кровь английской шлюхи, чую всем своим нутром. Поэтому я хочу, чтобы ты взял кэб, отправился на место до того, как заберут тело, взглянул на него, выяснил, кто эта несчастная девочка, и дал мне знать, действительно ли с нею поработал мясник, как говорит наш парень. Узнай, что скажут «фараоны». Простых «бобби» разговорить легко, а вот следователи будут корчить из себя неприступных. Запиши все своей скорописью, возвращайся назад и выдай материал. Тебе поможет Генри Брайт, наш редактор отдела новостей. Ну как, справишься?
– По-моему, ничего жутко сложного тут быть не должно.
Кэб доставил меня на место примерно без четверти пять утра, и я сообщил извозчику, что он получит полфунта, если подождет меня, поскольку у меня не было ни малейшего желания искать другой кэб в эту несусветную рань в районе, славящемся своими грабителями и проститутками. Голова у меня слишком деликатная, чтобы вынести удары какого-нибудь русского верзилы-матроса.
Бакс-роу оказался своеобразным ответвлением от Уайт-роу, более широкой и лучше освещенной улицы, однако прямо перед путепроводом через железнодорожную ветку к станции Уайтчепел она разделяется на Бакс-роу и Уинтроп-стрит, узкие темные переулки. Я сразу же увидел в глубине Бакс-роу столпившихся «фараонов». Сам переулок представлял собой ничем не примечательную полосу брусчатки, вдоль которой тянулись кирпичные стены складских зданий, унылые убогие жилые дома, ворота, закрывающие дорогу во дворы, где при свете дня подводы загружаются тем или иным товаром – я не мог даже предположить, каким именно. Шириной Бакс-роу был всего футов двадцать.
Небольшая толпа – десять-двадцать зевак в черных шляпах и бесформенных сюртуках, евреи, моряки, один-два мастеровых, быть может, пара немцев – окружала скопление полицейских, и я, поскольку осторожность всегда была чужда моей природе, решительно направился вперед. Протиснувшись сквозь толпу, я уперся в констебля, который поднял здоровенную ручищу, останавливая мое продвижение.
– Так, парень, не лезь! Тебе здесь делать нечего.
– Пресса! – беззаботно объявил я. – Хорн, газета «Стар».
– «Стар»? С каких это пор такая респектабельная газета стала интересоваться мертвыми проститутками?
– До нас дошло, что здесь произошло что-то весьма любопытное. Ну же, констебль, если можете, пропустите меня…
– Я слышу в голосе ирландский акцент. Я мог бы отправить тебя за решетку по подозрению в том, что ты полон виски.
– Раз уж об этом зашла речь, я спиртного в рот не беру. Позвольте мне поговорить с инспектором.
– И какой же инспектор тебе нужен?
– Любой.
– Ты хочешь поговорить с инспектором, дружок? – рассмеялся констебль. – Удачи тебе… Ну хорошо, проходи к тем писакам.
Мне следовало бы громко возмутиться тем, что меня приравняли к этим неприкаянным гиенам, которые сбегаются на каждое преступление, совершенное в Лондоне, а затем продают свою писанину разным газетам, однако я сдержался. Протиснувшись мимо констебля, присоединился к скопищу мужчин непривлекательного вида, оттесненных в сторону, но все-таки находившихся к месту действия ближе, чем простые зеваки.
– Итак, братва, что мы здесь имеем? – спросил я.
Раздосадованные появлением еще одного конкурента, они хмуро оглядели меня с ног до головы, отметили мой коричневый твидовый костюм, мягкую фетровую шляпу с широкими полями и лакированные штиблеты – и мгновенно решили, что я им не нравлюсь.
– Ты не нашего поля ягода, господин хороший, – наконец сказал один из них. – У тебя такой навороченный вид, почему бы тебе не попробовать поговорить с инспектором?
Для этой своры встреча с инспектором являлась недостижимой мечтой, чем-то сродни папской аудиенции.
– Для его светлости это слишком низко, – ответил я. – К тому же простые полицейские видят больше и больше знают.
Вероятно, мой треп пришелся этим людям по душе. Я всегда был одарен остроумием, а в плохой обстановке хорошая голова, позволяющая быстро ответить метким словцом, бывает крайне полезна.
– Ты все узнаешь тогда, когда узнаем мы, лорд Ирландец из лучшего дублинского борделя.
– Больше всех мне в этом заведении нравится Салли О’Хара, – ответил я, вызвав всеобщий смех, хотя мне ни разу в жизни не доводилось ходить по борделям.
– Ладно, кореш, я продам тебе свои заметки, – наконец сказал один тип.
Он был из Центрального агентства новостей, службы, занимающейся поставкой информации во второ- и третьесортные издания, не имеющие достаточного штата собственных корреспондентов.
– Ишь чего вздумал, болван! Мне не нужны твои заметки, мне нужна только информация. Я сам прекрасно умею писать.
Поторговавшись немного, мы в конце концов сошлись на нескольких шиллингах, что, вероятно, было больше, чем он смог бы получить от «Лондонского сплетника».
– Лет сорок, проститутка, ни имени, ни документов; ее обнаружил рабочий по имени Чарли Кросс, К-Р-О-С-С, живущий чуть дальше по этому же переулку, в три сорок, лежащей там, где ты можешь ее видеть.
И я ее увидел. Она лежала на земле, крохотный мертвый комочек, накрытая каким-то покрывалом, а вокруг констебли и следователи в свете не слишком уж эффективных газовых фонарей искали «улики» – или воображали, что ищут их.
– Полиция разослала людей оповестить жителей здешнего прихода, чтобы те опознали несчастную, но пока что никаких результатов.
– Ее здорово порезали, да?
– Так говорит первый констебль.
– А почему крови так мало?
И это действительно было так. Я ожидал увидеть повсюду разлившиеся лужи, багрово-красные в свете фонарей. Мелодраматическое воображение!
– Мое предположение – все впиталось в ее одежду. Этот кринолин впитывает все жидкое – кровь, сперму, пиво, вино, блевотину…
– Достаточно, – остановил его я. – Что-нибудь еще?
– Теперь ты знаешь все, что известно нам.
– Замечательно. «Фараоны» пустят нас взглянуть на тело?
– Посмотрим.
Я постоял с собратьями по ремеслу еще несколько минут. Наконец подкатила двуколка из морга и двое полицейских склонились к женщине, чтобы ее поднять. Ее – теперь, строго говоря, это уже было не «она», а «оно» – отвезут в морг на Олд-Монтегю-стрит, совсем неподалеку.
– Послушайте, – обратился я к ближайшему полицейскому в форме, – я из «Стар». Я не имею отношения к этой своре шакалов, я настоящий журналист. Старина, мне бы очень хотелось взглянуть на нее.
Обернувшись, полицейский посмотрел на меня так, словно я был мальчишкой из романа Диккенса, у которого хватило наглости попросить добавку[5].
– «Стар», – повторил я, делая вид, будто не заметил его удивленной гримасы. – Быть может, я упомяну вас в своей заметке, и вы получите повышение.
Я по природе своей аморален. Без каких-либо наставлений я сразу же сообразил, что сияние славы пойдет на пользу карьере любого человека, и то, что у меня в отличие от дешевых писак имелся доступ к ней, было существенным преимуществом.
– Ну, тогда пошли, – пробормотал полицейский, и хотя это не было выражено словами, я почувствовал гнев и негодование оставшихся позади плебеев и немало тому порадовался.
Полицейский подвел меня к двуколке и остановил двоих своих товарищей, которые пытались уложить на нее бедную леди, так что та, можно сказать, зависла в равновесии между двумя мирами, что в общем-то соответствовало действительности.
Он отдернул покрывало.
От своего первого трупа я ожидал большего. И если ребята ожидали, что меня вывернет наизнанку, я их разочаровал. Выяснилось, что смерть, как и многое в этом мире, сильно переоценена.
Женщина лежала в полном спокойствии. Широкое лицо, отсутствующий взгляд, рыхлое телосложение; такая неподвижная, каких мне еще не приходилось видеть. Кажется, справа на строгом лице темнел багровый синяк, но кто-то уже успел привести в порядок лицо, поэтому я оказался избавлен от зрелища языка, зубов, слюны – всего того, говорящего о здоровье, что находится в нижней части лица. Нижняя челюсть не отвалилась вниз, рот был плотно закрыт, губы сжались в тонкую полоску. Мне хотелось бы сказать, что глаза вселили в меня ужас, однако в действительности они не несли миру злобы и не излучали страха. Мертвая женщина была уже там, где нет ни страха, ни злобы. Ее глаза были спокойными, не сосредоточенными и лишенными всякого человеческого чувства. Это были просто глаза мертвого человека.
Я посмотрел на шею. Ворот платья был опущен вниз, чтобы полицейские смогли осмотреть смертельные раны. Я увидел два ровных разреза, теперь уже обескровленных, пересекающих крест-накрест шею от левого уха до кадыка.
– Ничего не скажешь, тот тип знал, что делает, – заметил сержант, спонсировавший мою экспедицию. – Глубоко в горло, быстро и четко, вся кровь выплеснулась рекой в первый разрез, второй стал уже чисто украшением.
– Врач-хирург? – предположил я. – Или мясник, раввин[6], работник скотобойни?
– Это скажет наш врач, когда определит, что к чему. Но этот тип определенно умеет обращаться с ножом.
После чего один из полицейских снова набросил покрывало, скрывая лицо убитой от мира.
– Мне сказали, есть и другие раны, – сказал я. – Я должен на них взглянуть. Если сможете, избавьте меня от зрелища интимных мест, пусть бедняжка сохранит хоть каплю достоинства, но мне нужно увидеть, что еще сделал этот человек.
Трое полицейских перекинулись друг с другом взглядами, после чего один из них взял покрывало посредине и осторожно откинул в сторону, открывая только рану, и ничего кроме нее.
– На это, как мне кажется, также потребовалась незаурядная сила, – сказал полицейский.
И это действительно было так. Отвратительный неровный ров проходил по левому боку, где-то в десяти дюймах левее пупка (который я так и не увидел), изгибаясь у тазовой кости, уходя внутрь к средней линии тела. И здесь крови тоже не было; нож оставил за собой кровавые хлопья, но рана получилась грубее, чем на шее, и можно было различить кровь, свернувшуюся в черную (при данном освещении) кашицу или даже студень.
– Покажи ему следы от уколов, – сказал сержант.
Покрывало снова переместили, и я увидел то место, где легко, чуть ли не весело «танцевало» острие ножа. При этой демонстрации открылось пятно лобковых волос, но никто из нас ни словом не обмолвился об этом, поскольку двадцать четыре года назад о таких вещах не упоминали даже мужчины в разговоре между собой.
«ВЧЕРА НОЧЬЮ БЫЛ ОБНАРУЖЕН ТРУП ЖЕНЩИНЫ…»
– Нет, нет! – остановил меня Генри Брайт. – Мы подаем новость, а не общаемся с дамами на чаепитии. Давай на первое место кровь.
Он застыл у меня за спиной, следя за тем, как я обрушился на «Шолс и Глидден», переводя свои сделанные скорописью заметки в английскую прозу. Я только что вернулся из Бакс-роу, заплатив кэбмену больше обещанного за то, чтобы он гнал что есть силы в предрассветной мгле сквозь усиливающийся поток движения на улицах. Ворвавшись в редакцию, я сразу же уселся за печатную машинку. Брайт набросился на меня, словно сумасшедший. Быть может, именно он и был убийцей?
«ВЧЕРА НОЧЬЮ В УАЙТЧЕПЕЛЕ НЕИЗВЕСТНЫМ ИЛИ НЕИЗВЕСТНЫМИ ЗВЕРСКИ УБИТА ЖЕНЩИНА».
– Да, – одобрительно промолвил Брайт. – Да, да, это то, что надо.
«ТЕЛО БЫЛО ОБНАРУЖЕНО…»
– Нет, нет, прибереги это для второй страницы. Сначала опиши раны, кровь. И дай здесь же точку зрения полиции, для большей сочности.
«НЕСЧАСТНОЙ ЖЕРТВЕ ПЕРЕРЕЗАЛИ ГОРЛО…»
– Жестоко, – подсказал Брайт.
«…ДВУМЯ ГЛУБОКИМИ УДАРАМИ НОЖА, ВЫЗВАВШИМИ ОБИЛЬНОЕ КРОВОТЕЧЕНИЕ…»
– Нет, нет! Мы что, в Оксфорде? Беседуем с чопорным профессором о распущенности нравов раннего Возрождения?
«…СИЛЬНОЕ КРОВОТЕЧЕНИЕ. ЖЕНЩИНА УМЕРЛА В СЧИТАНЫЕ МГНОВЕНИЯ.
ПОСЛЕ ЧЕГО ИЗВЕРГ…
ПОСЛЕ ЧЕГО ЗВЕРЬ…»
– Да, да, так гораздо лучше, – согласился Брайт.
«ПОСЛЕ ЧЕГО ИЗВЕРГ ЗАДРАЛ ЕЙ ЮБКИ И НОЖОМ ВСПОРОЛ БРЮШНУЮ ПОЛОСТЬ, НАНЕСЯ ЕЩЕ ОДИН ДЛИННЫЙ, ГЛУБОКИЙ И НА ЭТОТ РАЗ НЕРОВНЫЙ ПОРЕЗ».
– Новый абзац, – указал Брайт.
«СВОЮ ЖУТКУЮ РАБОТУ ОН ЗАВЕРШИЛ НЕСКОЛЬКИМИ КОЛЮЩИМИ УДАРАМИ В ЖИВОТ…»
– Я могу написать «живот»? – спросил я. – Это не слишком вульгарно?
– Оставь пока что как есть. Я справлюсь у О’Коннора. В «Стар» у девчонок нет ни животов, ни сисек, ни попок. Может быть, в «Экспресс», но только не в «Стар». Однако времена меняются.
«…И БЕДРА.
ПО СЛОВАМ ПОЛИЦИИ, ТЕЛО БЫЛО ОБНАРУЖЕНО В 3.40 УТРА ЧАРЛЬЗОМ КРОССОМ, КОТОРЫЙ НАПРАВЛЯЛСЯ НА РАБОТУ ПО БАКС-РОУ ОТ СВОЕГО ДОМА…»
– От «сваво дому», – усмехнулся Брайт, пародируя просторечный жаргон Ист-Энда и тем самым наглядно демонстрируя непоколебимое убеждение редакторов и журналистов всех газет мира в собственном превосходстве над теми болванами, для которых они пишут.
«КАК СКАЗАЛ СЕРЖАНТ СТОЛИЧНОЙ ПОЛИЦИИ ДЖЕЙМС РОСС: «ЧТОБЫ ТАКОЕ СДЕЛАТЬ, НУЖНЫ НЕДЮЖИННАЯ СИЛА И УМЕНИЕ». ПОЛИЦИЯ ЗАБРАЛА ТРУП В МОРГ НА ОЛД-МОНТЕГЮ-СТРИТ, ГДЕ ЕГО ОСМОТРИТ ПОЛИЦЕЙСКИЙ ХИРУРГ. ТЕМ ВРЕМЕНЕМ ФОТОГРАФИЯ ЛИЦА УБИТОЙ ЖЕНЩИНЫ БУДЕТ РАСПРОСТРАНЕНА ПО РАЙОНУ В НАДЕЖДЕ НА ТО, ЧТО КТО-НИБУДЬ ЕЕ ОПОЗНАЕТ».
И оставался еще последний штрих. Поскольку мой псевдоним Хорн был уже связан с музыкой, Генри Брайт предложил, чтобы криминальную хронику я писал под своим настоящим именем. Господи, этого мне совсем не хотелось, поскольку у меня были надежды перейти к чему-нибудь качественному, и я не хотел пачкать себя кровью.
В конце концов Брайт сдался.
– Ну хорошо, парень, в таком случае предложи что-нибудь еще. Диккенс называл себя Бозом[7]; определенно ты сможешь придумать что-нибудь получше.
– Смогу, – подтвердил я и, заглянув в свое прошлое, нашел там то, как называла меня моя младшая сестренка Люси, когда ее детский язык еще не мог правильно выговаривать мое имя и оно выродилось у нее в один-единственный слог. – Зовите меня Джебом.
5 сентября 1888 года
Дорогая мамочка!
Понимаю, как ты беспокоишься, поэтому я решила написать тебе и сказать, что у нас здесь все хорошо, и пусть ты мне не ответишь, и пусть я не отправлю это письмо. Я знаю, как я тебя разочаровала, как низко я пала, и мне хотелось бы, чтобы все сложилось иначе, но все так, как есть, и тут ничего не поделаешь.
В любом случае я не знала ту девушку, которую зарезали. Нас здесь много, и мы обыкновенно дружим с теми, кто рядом, в одном квартале, не дальше. А бедняга Полли работала восточнее, чуть ли не в целой миле. Я ее в глаза не видела. Мы все говорим об этом, и нам здесь вполне спокойно. Мы всегда вместе, а насколько я поняла из газет, бедная Полли была совсем одна в темном переулке, и этот тип сделал все ради ее кошелька и ради того наслаждения, которое это ему доставило, но теперь он ушел и больше сюда не вернется. Повсюду стало больше «фараонов», потому что газеты подняли большой шум, поэтому все мы уверены в том, что этот тип ушел и больше не вернется, а если и вернется, то никак не в этом году, а может быть, и не в следующем.
Если не считать того, что поначалу я испугалась, у меня все хорошо. Мне нужно так много тебе сказать… Хочется поговорить, излить душу. Я понимаю, что вас с папой больше всего огорчает с…кс. Но на самом деле в моей жизни это мелочь. К этому быстро привыкаешь, и оно уже ничего не значит. Это просто происходит, оно заканчивается за одну секунду, и ты идешь дальше, забыв все.
Что касается парней, ты можешь подумать, что я на них злюсь, однако это не так. Многие похожи на джентльменов. Меня никогда не били, не грабили. Ни один мужчина ни разу не овладевал мною насильно. Даже «фараоны», по крайней мере те, которые в форме, обращаются с нами неплохо. Им нет никакого смысла делать нам плохо или «наказывать» нас, они быстро к нам привыкают, и им хочется только того, чтобы мы им не мешали, чтобы день пролетел побыстрее и они вернулись бы домой к своим женам.
У меня никогда не было проблем с парнями и с тем, что они хотят. Разве все мужчины не хотят одного и того же? И я так вижу, они это получат, тем или иным путем. Нет, с самого раннего детства главной моей бедой был этот проклятый джин. Я люблю джин. Я очень люблю джин. Здесь все девчонки его пьют – ради того, что он дает почувствовать, ради счастья, которое он приносит. Вы с папой и Джонни даже не догадывались, какой я была маленькой, когда начала его пить, и как он объяснял все мои беды, в какие я попадала, и почему, сколько б со мной ни говорили монахини и священники, сколько б ни лупил меня папа, сколько б ты ни смотрела на меня с осуждением, как это случалось, когда ты была мною недовольна – о, как хорошо я помню этот взгляд! – за всем этим всегда стоял джин. И вот я здесь по прошествии стольких лет, на самом дне, я все потеряла, у меня нет даже постели, где спать, и я думаю об одном только джине.
Я называю его своей болезнью. Я ничего не могу делать без того, чтобы не думать о нем, а когда он у меня есть, я счастлива. Мое счастье выплескивается из меня в моих песнях. Я люблю петь; тем самым я заявляю о себе окружающему миру, который в противном случае даже не подозревал бы о моем существовании. Я знаю, что иногда джин также делает меня дерзкой. Когда я подкреплюсь джином, я никому не позволяю учить меня, что делать, так как никто не знает этого лучше меня, – вот какой сильной я себя чувствую.
Я тебе вот что скажу, мама: джин у меня никто не сможет отнять. Если политики вздумают закрыть магазины и сожгут все винные заводы, кто-нибудь непременно придумает, как готовить джин самому, в подвале, чтобы никто об этом не знал, и через день он вернется на улицу и я буду первой в очереди.
Мама, понимаю, ты не хочешь об этом слышать, но я все равно должна это сказать, потому что это правда. Мамочка, я очень скучаю по тебе и вспоминаю все хорошее, какой нежной и ласковой ко мне ты была до болезни. Я помню папу и Джонни и всех остальных, и то, какими счастливыми мы были. Как было бы здорово, если б все осталось как было, но все изменилось, и мы оказались там, где оказались, и стали теми, какими стали.
Мама, я тебя люблю.
Твоя дочь
Мерсиан
5 сентября 1888 года
Как я и предвидел, моя кровавая мясницкая работа, хотя и доставила удовлетворение душе и сознанию, электрическим разрядом возбудила лондонских газетчиков. Наиболее решительно за дело принялась эта новая газетенка «Стар». По слухам, она принадлежит какому-то ирландцу; посему понятно, что тут не обошлось без грубого ирландского темперамента, страсти к бутылке, импульсивности и природной склонности к насилию – и все это ярко проявляется в «Стар».
«ОБЕЗУМЕВШИЙ МЯСНИК ЗВЕРСКИ УБИВАЕТ ЖЕНЩИНУ», – объявила «Стар» аршинным заголовком, который можно было увидеть во всех газетных киосках Лондона. Мальчишки-газетчики бегали по улицам с криками: «Обезумевший мясник, обезумевший мясник, обезумевший мясник!» Не было спасения от этих свор надоедливых подростков, сопливых, раскрасневшихся, с жадным блеском в маленьких крысиных глазках. Не сомневаюсь, недалекие продавцы маленьких магазинов и конторские служащие не могли устоять перед подобным соблазном. Что еще лучше, какой-то художник тщательно изобразил на своем рисунке основные раны, нанесенные женщине, – насколько я запомнил, весьма достоверно. Там во всей своей красе были два смертельных разреза, глубоких и длинных. И, бросая вызов границам приличия, было и путешествие в брюшную полость, с неровной рваной раной, отклоняющейся к середине.
Еще до конца недели в газетах разгорелись жаркие споры. Это просто превосходно. Сейчас, по прошествии пяти дней, газетчики еще не могут отложить эту кость. Она по-прежнему появляется как в утренних, так и в вечерних выпусках. «Стар» и «Пэлл-Мэлл газетт», наши ведущие вечерние издания, выступают в пользу версии об убийце-одиночке. Вы понимаете почему? Это же очевидно. В отличие от своей утренней братии, чью продукцию разносят по домам почтальоны, непослушные ребята из вечерних газет вынуждены всучивать свой товар прохожим, людям, которые спешат к железнодорожным станциям или возвращаются со смены в какой-нибудь топящейся углем преисподней, стоят в очереди на конку или собираются развлечься и просветиться, катясь по городу в кабриолетах. Поэтому то, что им предлагается, должно быть более похотливым, более провокационным, более приправленным запахами секса, крови и насилия. И тут необходимо удовлетворить их низменные побуждения. В то же самое время, в конце дороги самую грязную газетенку, из которой насухо вытянут все соки, можно будет скомкать и выбросить в урну, после чего наш герой войдет к себе домой в обличье святоши, готовый лицемерно прочитать молитву перед ужином из мяса с картошкой, прилежно и с любовью приготовленным его благоверной.
Напротив, утренние газеты проникают в дом, где их жадно пожирают вместе с завтраком. Они ограничены в том количестве грязи и мерзостей, которые могут себе позволить; тут они серьезно уступают своим вечерним конкурентам. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы хоть одно пятнышко замарало чистоту семейного очага и маленьких мальчишек, которые резвятся перед ним до тех пор, пока в возрасте семи лет их не отправят на долгое десятилетие содомии и порки, а также древнегреческого языка. Эти же самые газеты, скорее всего, будут прочитаны и женщинами, чья утонченность в большинстве случаев не сможет вынести столкновения с неприкрытой правдой жизни и смерти.
Утренние ребята – «Таймс», «Мейл», «Сан», «Стандарт» и все остальные – поддержали версию о банде. Она гласила, совершенно абсурдно, что дамочка, в своих странствиях в поисках клиентов, наткнулась на ограбление, организованное уличными бандитами, и тем пришлось заставить ее замолчать. Неужели бедная девочка не смогла расплатиться, или же она стала свидетелем ограбления? А может быть, случившееся явилось ритуалом посвящения, в котором новичок доказал свое возмужание? Слабым подкреплением версии о банде служило отсутствие крови в Бакс-роу, что косвенно указывало на то, будто жертву убили в каком-то другом месте и перетащили сюда. Очевидно, авторы этой галиматьи не видели панталоны убитой, насквозь пропитавшиеся кровью, которые и приняли в себя все эти пинты жизненно важной жидкости.
«Стар» возглавляла свору, ведущую сюжет об обезумевшем мяснике, а «Газетт» старалась от нее не отставать. Эта позиция была совершенно естественной. В ней блестяще игралось на первобытных страхах перед убийцей с ножом и тем злом, которое кипело и бурлило в темных переулках, где шлюхи по ночам торговали своим телом. Возможно, в нем присутствовало ощущение кары свыше, не выраженное вслух, потому что в этом не было необходимости. Жертва находилась за пределами строгой, серьезной, чопорной империи королевы Виктории, с ее добродетелью, где сила конформизма столь же крепка, как и сталь штыка на внешних рубежах нашего христианского покорения мира.
Рисунок четко просматривался в судьбе несчастной женщины, которой было уготовлено встретиться с шеффилдской сталью мясника. Как выяснилось благодаря стараниям какого-то типа по имени Джеб из «Стар», который вел тему так, словно от этого зависела его жизнь, на самом деле бедняжку звали Мэри Энн Николз, однако все, кто ее знал и пользовался ее услугами, называли ее Полли. Она оказалась именно тем, что все ожидали: отбросом системы, где ей не было места, если не считать, что она раздвигала ноги в каком-нибудь темном переулке, позволяла воспользоваться своим влагалищем и получала за это три пенса, после чего тотчас же обо всем забывала.
Эта Полли представляет собой именно то, что неминуемо должна порождать наша система. Женщину, которой можно воспользоваться, а затем выбросить. Если она лишена покровительства мужчины, для нее нет ничего, кроме самой скудной благотворительности, смешанной с обязательствами шлюхи. В ее существовании главным принципом становится абсолютизм Дарвина. У нее вырабатываются хитрость, лживость, изворотливость, что только и позволяет ей выжить; единственной ее целью становятся те жалкие пенсы, на которые она покупает стакан джина. Женщина становится отталкивающей и ужасной, запачканной улицей; зубы у нее гнилые, сальные волосы спутаны, тело дряблое и рыхлое, речь деградировала, и мы без каких-либо угрызений совести выбрасываем ее из своих мыслей. Она превращается в сточную канаву. Она существует только для тех грубых мужчин, кто охвачен сексуальным зудом, и, отдав ей свои пенсы и свое семя, они уходят не оборачиваясь. Любое здоровое общество должно позаботиться об этом падшем существе и постараться спасти его. Возможно, когда-нибудь люди до этого дойдут – в чем лично я сомневаюсь.
«Стар» перенесла трагедию в повседневную жизнь. Никто не читал эти заметки так зачарованно, как я. Установление личности: полиция обратила внимание на метку прачечной на одном из предметов нижнего белья, разыскала эту прачечную, предъявила фотографию, сделанную в морге, и установила личность убитой. После чего Джеб, воспользовавшись преимуществом, смог проследить ее одиссею, закончившуюся лужей крови на Бакс-роу. Он рассказал, что ей было сорок три года, у нее осталось пятеро детей. Главным ее пороком, за который Господь на небесах и я на земле воздали сполна, была выпивка. Джин разбил ей жизнь и в конечном счете, полагаю, ее убил. После двадцати четырех лет замужества супруг, слесарь, специалист по замкам, как повествует Джеб, обнаружив, что жена слишком часто бывает в подпитии, выгнал ее из дома. Последовал развод. Бедняжке некуда было идти, и она опустилась на самое дно. Последние несколько беспросветных лет ее жизни состояли из непрерывных потуг раздобыть денег на стаканчик благословенного джина – лучше на несколько, – а также на убогую койку в ночлежке, одной из многих, для нее и ей подобных, которые гнойными нарывами покрывают Уайтчепел.
Джеб восстановил хронологию последних часов ее жизни. Подробности, которые раскопал этот дотошный ублюдок, оказались весьма любопытными. В половине первого ночи Полли вышла из питейного заведения под названием «Сковородка» (кому такое только могло прийти в голову!) и вскоре пришла к себе в ночлежку, где выяснилось, что у нее нет денег, чтобы оплатить ночлег. Поэтому ей пришлось снова отправиться на улицу. Она встретила подружку, и они мило поболтали, несмотря на то что Полли была здорово пьяна. Полли поведала подружке, что в этот день уже трижды доставала деньги на ночлег, но всякий раз пропивала их, однако она твердо заявила, что заработает их снова и все будет в порядке. Затем Полли отправилась прогуливаться по Уайтчепел-роуд и, увидев идущего за ней потенциального кавалера, свернула в более темный и безлюдный Бакс-роу, чтобы заработать на ночлежку. Что произошло дальше, нам известно, ведь так?
Отчет Джеба был примечателен также описанием действий полиции, и в нем содержалось предостережение, к которому я отнесся серьезно. Похоже, за считаные минуты перед смертью Полли два констебля, совершавших обход, вошли в Бакс-роу с противоположных сторон и двинулись друг навстречу другу. Я не видел ни одного из них; определенно, и они меня не видели. Однако в рапорте указывается, что первым прошел в одном направлении констебль Тейн, затем в противоположном прошел сержант Керби. Через несколько минут после моего ухода появился сначала Кросс, затем констебль Нил, который обнаружил труп вторым (после Кросса) и подозвал Тейна, возвратившегося назад подобно фальшивой монете. Наконец подоспел констебль Майзен – полицейский, которого вызвал Кросс.
Боже милосердный, столпотворение было как на вокзале Виктория в час приезда экспресса из Манчестера! Столько народу в темном крошечном переулке на протяжении минут двадцати, когда было сотворено гнусное злодеяние, оставшееся незамеченным… Как я был близок к разоблачению! Как мне повезло! Как причуды судьбы благоприятствовали моему предприятию!
Все это преподало мне один важный урок. Удача не будет вечно сопутствовать мне, поэтому я должен продумывать все более тщательно. Отныне я должен выбирать не женщину, а место, исходя из маршрута патрулирования констеблей, тем самым уменьшая шансы того, что меня застигнут с поличным. Я должен осматривать место на предмет наличия путей отхода, чтобы, если меня заметят, я не метался растерянно из стороны в сторону, а имел возможность быстро исчезнуть. Также мне нужно находить более глухие уголки Уайтчепела, не такие, какой я по глупости выбрал в первый раз, так близко от главной улицы, ярко освещенной газовыми фонарями, витринами питейных заведений и фонариками констеблей.
Мне было очень отрадно узнать все это, поскольку определенные благоприятные знаки указывали на то, что я должен снова нанести удар, и в самое ближайшее время.
Успех подобен наркотику. Кто вкусил его однажды, требует новых и новых доз. Вызывает жалость тот, к кому успех пришел в молодости и кто его больше никогда не испытывал. Ему приходится влачить горькую, высушенную жизнь. Что касается меня, неделя с первое по седьмое сентября стала для меня лучшей, и я укрепился в решимости никогда, ни за что на свете не возвращаться к тому ничтожеству, каким я был первые тридцать два года своей жизни.
Всему этому я обязан Джеку, хотя имени этому суждено было навеки войти в анналы истории лишь через месяц. Это ужасно, но поскольку основополагающей линией в моем повествовании является истина, я должен выложить все начистоту. Преступления Джека обусловили успех Джеба, нацелив его на новый жизненный путь, дав ему чувство собственной значимости, и он уже никогда больше не прекращал поиски.
Энергия и целеустремленность. Работа без устали. Джеб стал героем дня, журналистом-асом, который преподнес это дело миллионам продавщиц и конторских служащих, составляющих население Лондона. Я возбуждал их, я олицетворял страх перед темнотой и острыми предметами; наверное, я был для них разбухшим членом или влажной женской утробой, хотя они ни за что бы не признались в этом. И все это принес им Джеб. Поэтому я был крайне огорчен тем, что не имел понятия, что делать.
– Отправляйся в Лондонский архив, – посоветовал мне Генри Брайт. – Найди дружелюбного клерка, который поможет проверить нашу дамочку. В архиве должны быть какие-либо ниточки: где она жила, есть ли у нее дети, муж, настоящий или сожитель. Не теряя времени ни на полпенса, отправляйся к ним, разговори их. Но сначала захвати художника; он отправится с тобой, чтобы набросать портреты. Нам в газете нужны их лица.
– Он прав, – подхватил мистер О’Коннор. – Читатели должны ассоциировать человеческий облик с рассказчиком. Это придаст бо́льшую достоверность.
– Если узнаешь имя, ты опередишь всех. Также не забывай обрабатывать того «фараона». Эти ублюдки следователи строят из себя неизвестно кого, будто среди свинопасов есть выпускники университетов, но на самом деле они не знают и половины того, что знает внимательный констебль. Сыграй на несправедливостях, которые пришлось претерпеть твоему другу по их милости, и вытяни из него все, что он знает. Зависть – это тот бульон, в котором варится мир, с приправой из злобы, превращающей человечину в восхитительное кушанье.
Я занимался всем этим, урывками спя прямо в редакции. У меня получилось на удивление хорошо. И действительно, сержант Росс выдал мне имя в благодарность за упоминание, которого он удостоился в первом материале «Стар», – за долгие годы службы в полиции бедняга впервые удостоился подобной чести. Но, как выяснилось, гораздо важнее для него было то, как эта заметка разозлила господ из криминального отдела управления «Джей» полиции Большого Лондона, которым было поручено расследование.
Через Лондонский архив я вышел сперва на бывшего мужа бедной Полли и даже стал первым, кто сообщил ему печальную новость. Если б у меня оставалась хоть крупица человеческого сострадания, я, пожалуй, выждал бы хоть немного, давая ему возможность прийти в себя после известия о смерти женщины, которую он когда-то любил, которая подарила ему пятерых детей, готовила еду и на протяжении двадцати шести лет отдавала свое тело, пока не продала душу демону джина, и которая, встретив жуткую смерть в темном переулке, теперь лежала в морге, изуродованная и выпотрошенная. Напротив: почувствовав его беззащитность, я надавил, вытягивая интересные подробности. Мое честолюбие было таким же сильным, как сильно мое нынешнее пристрастие к опиуму. Бедняга уже довольно давно не видел свою бывшую жену, и все же благодаря его воспоминаниям мне удалось придать его несчастной старушке хоть сколько-то человечности. Вот в чем прелесть ремесла журналиста, осознал я. От этого мне стало гораздо лучше, тут не может быть никаких сомнений, но ведь и вам в конечном счете также становится лучше, хотя, быть может, выигрыш приходит порой слишком поздно.
Затем я отправился в «Сковородку», весьма неприглядное место, где нашел две живые души, бармена и некую Эмму Лоунс, определенное место жительства отсутствует, если не считать недели-другой, время от времени проведенных в Ламбетском работном доме, и за три пенса, потребовавшихся, чтобы угостить Эмму стаканчиком джина, который вряд ли был из подвалов «Будлз»[8], она поведала о достоинствах своей покойной подруги, о своем собственном страхе перед человеком с ножом и о своих крайне ограниченных перспективах. На прощание я дал ей еще три пенса, чтобы она спокойно переночевала в ночлежке; однако я уверен, что еще до семи вечера эти деньги прошли через ее пищевод и были исторгнуты в писсуар.
Наконец, воскресив в живых красках несчастную жертву, я перешел к описанию того жалкого состояния, в котором пребывало полицейское расследование. И тут опять моим конфиденциальным источником стал сержант Росс. Мы встретились тайком, словно шпионы, в уайтчепелской пивной под названием «Альма», в честь великой победы в Крымской войне почти полвека назад. Днем это унылое темное место, лишенное огня и энергии, единственными посетителями которого являются опустившиеся пьянчуги и одинокие проститутки, пропивающие деньги, отложенные на ночлег.
– Тут ты не сможешь сослаться на меня, – сказал Росс. – Старина Уоррен (он имел в виду сэра Чарльза Уоррена, непреклонного главу столичной полиции) установил политику молчания. Об этом деле ничего не говорят, и если что-нибудь просочится, сразу выйдут на того, кто распустил язык.
– Я вас защищу. Но в наших последующих статьях вы будете представлены истинным героем дела. И к черту криминальный отдел! В любом случае там умеют только брать взятки.
– Буду очень признателен. Итак, вот что мы имеем. – Он помолчал для пущей важности. – А имеем мы ровным счетом ничего.
Я молча кивнул. О чем-то похожем я подозревал. Раскрутить это дело будет очень непросто.
«НЕСМОТРЯ НА ВСЕ УСИЛИЯ ПОЛИЦИИ, ДО СИХ ПОР НЕ УДАЕТСЯ НАЙТИ НИКАКИХ СУЩЕСТВЕННЫХ УЛИК В ДЕЛЕ О НЕСЧАСТНОЙ, ЖЕСТОКО УБИТОЙ В УАЙТЧЕПЕЛЕ, – написал я в тот вечер. – КАК ЗАЯВИЛИ КОРРЕСПОНДЕНТУ «СТАР» В СЛЕДСТВЕННОМ ОТДЕЛЕ, О СКОРОМ ЗАДЕРЖАНИИ ПОДОЗРЕВАЕМОГО РЕЧИ НЕ ИДЕТ, И ОСТАЕТСЯ ТОЛЬКО ЖДАТЬ, КОГДА ДЕМОН НАНЕСЕТ СЛЕДУЮЩИЙ УДАР, В НАДЕЖДЕ НА ТО, ЧТО ОН ОСТАВИТ БОЛЕЕ ЧЕТКИЙ СЛЕД».
Росс подтвердил то, до чего и так уже догадались все, у кого имелась хотя бы одна извилина: столичной полиции приходилось полагаться исключительно на старые методы. Хотя теоретически следователи знали о дактилоскопии, база данных отсутствовала, а снять отпечатки пальцев, если только они не остались на окровавленном лезвии ножа или на свежеокрашенной стене, было практически невозможно. В распоряжении криминалистов имелись только самые примитивные химические реактивы, а время смерти устанавливалось по степени окоченения и температуре трупа, что можно было считать очень приблизительным. Технологии восходили еще к Средним векам: осмотр и охрана места преступления, изучение улик, опрос свидетелей, работа с осведомителями, усиленное патрулирование района и, наконец, обещание вознаграждения. Однако все это работало более или менее успешно лишь в том случае, если речь шла о представителях организованного преступного мира, бандах, имевших главаря и рядовых членов – все принадлежности обыкновенного мира, но только извращенные для нужд преступности. У преступника наверняка должны быть завистники и враги, свидетели со стороны продадут его, чтобы оказать услугу какой-то третьей стороне. На самом деле в основе стараний полиции Большого Лондона хоть как-то контролировать преступный мир лежит сложная система бартера – торгов, угроз, запугивания, поощрения и наказания. Но наш мальчик, обезумевший мясник, был неуязвим для всего этого, и оставалось только рассчитывать на случай, который пока что не представился.
Можно уже было перечислять одну за другой совершенные ошибки. Не догадываясь, как разрастется дело, полицейские работали очень небрежно и даже позволили Джебу пройти к месту убийства и взглянуть на труп; двое констеблей успели истоптать все вокруг, стараясь поднять с земли тело бедняжки Полли. Конечно, какие-то ниточки могло бы дать изучение улик, но только если преступник не оставил свою визитную карточку, в данном случае максимум выяснилось бы, что нож не был новым, а это заметил еще спешивший на работу Чарли Кросс.
Что же касается подозреваемых, предположительно у полиции имелся список ребят из округи, кто в прошлом уже разбирался с проститутками при помощи кулаков или даже ножа, однако это преступление масштабами настолько превосходило все то, что было прежде – а Джеб своими стараниями раздул его еще больше, – что казалось крайне маловероятным, что к нему имеет отношение кто-либо из этих парней. Все мы – «фараоны», журналисты и читатели – понимали, что достигнут какой-то порог, какой-то новый уровень, и, нравится это или нет, мы вошли в современную эпоху. Поэтому от архивов будет мало пользы. Возможно, что-то было известно проституткам, однако по самой своей природе они не были склонны болтать с ребятами из следственного отдела, хотя у констеблей, патрулирующих улицы, возможно, шансы были чуточку повыше.
Поможет ли усиленное патрулирование? Только это и сулило хоть какую-то надежду: возможно, это погасит безумные устремления убийцы. Зная о том, что повсюду полицейские, он рассудит, что достаточно и одного триумфа, которым можно будет упиваться на склоне лет. Было в убийстве бедняжки Полли что-то не до конца сформировавшееся, даже незрелое. Оно было больше похоже на прибытие экспедиционного корпуса, а не полномасштабную оккупацию; убийца хотел проверить, сойдет ли ему это с рук, на что это будет похоже, чему он сможет научиться, и усиленное патрулирование улиц станет для него непосильной задачей.
В конце концов, несмотря на то что дерзости ему было не занимать, ему очень повезло, когда он разминулся с черными мундирами, покидая место преступления. Это должно насторожить его; он наверняка ожидал, что на его стороне будет что-нибудь еще помимо голого везения. И впредь, освоив азы, убийца будет действовать тоньше.
Я покинул «Альму» с блокнотом, заполненным моей скорописью, и стал искать кэб, чтобы поскорее вернуться в редакцию. Я торопился завтра поразить Лондон новыми разоблачениями. Однако Коммершл-стрит была запружена экипажами, и я сообразил, что от кэба мне не будет никакого толку. Поэтому я решил пройти несколько кварталов пешком до пересечения с Уайтчепел-роуд, и если эта широкая улица окажется более свободной, взять кэб уже там. Мои карманные часы показывали почти восемь, и я отправился быстрым шагом.
Вдруг до меня дошло, что хотя я был в Уайтчепеле далеко не в первый раз, на самом деле у меня до сих пор не было возможности хорошенько ознакомиться с районом. И вот сейчас у меня наконец появилось время рассмотреть эти адские трущобы, где затаился убийца, где прогуливались дамочки, где ходили выискивающие их мужчины, где в воздухе витали секс и смерть.
Я увидел огромное столпотворение людей, ищущих какие-либо средства к существованию (а доступны были все средства) посреди гвалта, пыли, запаха конского навоза и человеческих испражнений, аромата всевозможных кушаний, в том числе мяса, фруктов и сладостей, предлагавшихся в изобилии на прилавках, облепивших тротуары, туалетной воды, которой дамы предположительно брызгались в промежутках между деловыми встречами, и вездесущего лондонского едкого зловония от дыма всевозможных угольных топок, по слухам, изредка соединяющегося с нездоровыми морскими испарениями, образуя туман, ватным покрывалом окутывающий город. Но в первую очередь ощущались суета, шум, суматоха, торопливость людей, которые, сами того не сознавая, проживали свою жизнь без особых мыслей, надежд и забот.
Это был фестиваль всевозможных головных уборов, поскольку в те времена никто не ходил с непокрытой головой. А под ними мужчины, в основном в сюртуках из плотной ткани или твидовых пиджаках, все в темных галстуках, тугой уздой стягивающих шею, с лицами, по большей части скрытыми бородой, непостижимые и загадочные, снующие туда и сюда. Не все из них охотились на проституток, но, думаю, справедливо будет сказать, что охотились все – кто на пиво в питейном заведении, кто на устрицу на прилавке, кто на кусок мяса, кто на какой-нибудь фрукт, на новую безделушку, на шляпку для возлюбленной, на адвокатскую контору, на безносого уродца, на сиамских близнецов, на волшебные представления, на уличных музыкантов, будь то настоящие негры или крашеные, или на что там еще, и я не могу сказать, что вам будет угодно. Некоторые просто с любопытством глазели по сторонам, поскольку в последнее время стало обычным делом приходить сюда из чопорного Сити поглазеть.
Тем временем люди низкого происхождения и судьбы боролись за место среди лотков уличных торговцев, угольщиков и рабочих доков, поломоек и жуликов, уборщиц и швей, ассенизаторов, беспризорников и уличных факиров, глотавших и извергавших здоровенные языки пламени по пенсу за один костер.
Медленно проезжающие кэбы, экипажи и вагоны конки поднимали облака пыли, лошади то и дело останавливались, чтобы испражниться на брусчатку, и все это создавало безумный гул, который, услышанный однажды, навечно звенел в ушах (я слышу его сейчас, в тишине кабинета, двадцать четыре года спустя). Бог кое-где присутствовал: на перекрестках проповедники обращались к небольшим кучкам верующих и тех, кто хотел уверовать, громко и с силой бросая им слова Священного Писания. Процветала торговля в тысяче разновидностей. Но и Вавилон также требовал поклонения себе: в переулках ютились дешевые балаганы, где, как утверждалось, едва одетые молодые девицы скакали под плохую музыку. Повсюду велись азартные игры, а если мужчина производил впечатление человека, жаждущего секса, но опасающегося встречи с проституткой, к нему подходил неприметный человечек, предлагающий из-под полы французские открытки с изображением переплетенных в плотской страсти тел, распутать которые было не так-то просто. Одни ребята развлекались охотой на крыс, другие предпочитали собачьи бои, и все формы варварства без капли стыда предлагались аристократам в цилиндрах.
Везде, повсюду столько неистовства, столько восторга, такая толчея, такая суматоха… Зазывалы, торговцы залежалым товаром, праздные гуляки, шуты, клоуны, жонглеры, фокусники, продавцы патентованных средств от всех болезней, предсказатели, специалисты по удалению жирных пятен, чистильщики обуви, моряки, всевозможные зеваки, торговцы лотерейными билетами. Все это было освещено газовыми фонарями на высоких столбах, а также отсветами питейных заведений, каковые здесь встречались через каждые тридцать-сорок футов. Помимо «Альмы», я прошел мимо «Десяти колоколов», «Королевской головы», «Британии», «Рога изобилия», «Львиной доли» и «Принцессы Алисы». Все они были набиты до отказа, во всех пиршество было в разгаре, ибо мне следовало бы добавить, что именно выпивка была тем топливом, которое поддерживало костры Уайтчепела; она замедляла речь, затуманивала мысли, заплетала ноги, изменяла поведение. Пьяный перестает быть человеком: он без стыда справляет прямо на людях естественную нужду, говорит не думая (обыкновенно правду, да хранит нас Господь), и он скор на кулак, нож или пулю. Так что и отход от нормальных разговоров также висел в воздухе, подобно туче, – пестрая пелена в гротескной игре света в лужах на мостовой, витринах магазинов и бобровой шкуре воротников. Неудивительно, что зеваки специально стекались сюда, чтобы поглазеть на все это.
И, разумеется, женщины. По закону, они не могли останавливаться. Остановившуюся женщину могли сцапать «фараоны», и в этом случае она отправлялась в кутузку на целую ночь – ночь без услад джина и мимолетного секса, чтобы за него заплатить, и, наконец, заработанной тяжким трудом кровати в ночлежке, кишащей вшами. Поэтому бедняжки непрерывно кружили вверх по Коммершл до Уайтчепел, вниз по Уайтчепел до Брик-лейн, затем по Брик-лейн до Хэнбери, которая приводила назад к Коммершл. По оценкам столичной полиции, на улицах работали около полутора тысяч проституток, а в темных переулках вдали от освещенных улиц размещались шестьдесят шесть публичных домов, вероятно, с девочками более высокого класса и для более состоятельных клиентов. Однако именно уличные девочки являлись непременным атрибутом Уайтчепела.
Что возвращает меня к сути проблемы: наличию всех этих улочек и переулков. Вот что делало возможным все это, вот что превращало Уайтчепел в бордель под открытым небом площадью в квадратную милю, где ухо то и дело слышало стоны, аханья и восклицания любовных утех, где, свернув в темный переулок, можно было увидеть неясные силуэты тех, кто искал забвения в последнем рывке сексуального акта.
Уайтчепел был настолько плотно переплетен сетью темных улочек, отходящих от главного стебля, выполнявших роль «номеров» в этом воображаемом публичном доме, о котором я говорю, что можно было буквально почувствовать в воздухе запах семени и влагалищ. Декорации для этого представления строились по элементарному принципу: темнота против света, и, возможно, многие приходили сюда просто за тем, чтобы восхититься резкой гранью между двумя мирами. Должен признаться, я и сам проникся очарованием этого места и долго не мог выбросить его из своих мыслей, уверенный в том, что здесь должен быть какой-то скрытый смысл.
Свет олицетворял торговлю, семью, порядок, цивилизацию; темнота представляла собой первобытный секс, насилие и, как следствие, конец цивилизации. Я исходил из предположения, что наш парень, наш обезумевший мясник, наш изверг с ножом является порождением темноты и как таковой обладает своеобразным мифическим значением, выразить которое словами не каждый сможет, однако почувствовать могут все, заглянув в свое нутро.
Он был тем, что мы оставляем за дверью, заходя в дом; он был чудовищем, творением чистой воли, не подозревающим обо всех правилах и законах, с которыми мы соглашаемся, находясь за стенами, и уж тем более не подчиняющимся им. Милосердие? Сострадание? Сотрудничество? Вежливость? Братство? Священный храм человеческой души? Ха, он отмел все это прочь одним резким движением руки. Он был обитателем киммерийской тьмы[9], волосатым, грязным, готовым резать и рубить, получая наслаждение от пролитой крови. Он взывал к разрушению, спуская с цепи псов безнравственности и убийства, но еще громче он кричал: «Не так быстро! С вашими новыми временами, железными дорогами, стальными кораблями, военными машинами и проникновением глубоко под землю ради горючего для них, – не так быстро, ребята! Вот мое послание, над которым вам следует хорошенько задуматься. Я – анархия. Я – страх. Я – кровь, убийство, насилие, совершаемые просто так, ради забавы. Напоминаю вам: вы тщеславно уверовали в то, что ушли далеко вперед и оставили меня позади. Вы никогда от меня не уйдете. Неужели вы этого не видите? Я и есть вы!»
Вот почему я отчетливо понимал, что он нанесет новый удар.
И он его нанес.
7–8 сентября 1888 года
Я покинул свое жилище в девять вечера, доехал до центра города в кэбе и поужинал в кафе, постоянно чувствуя на бедре за поясом, под сорочкой и сюртуком, присутствие шеффилдского клинка, который я предпочитал надевать для таких путешествий. Я в буквальном смысле ощущал дрожь блаженства, сидя среди этих деловых людей, журналистов и кого там еще, людей серьезных, и производя впечатление одного из них. А они не догадывались, что у меня под сюртуком, не обращали на меня внимания, разве что мимоходом, даже не подозревали о том, что восемь дюймов только что наточенной стали, крепко стиснутые в рукоятке из замечательного английского клена, прижимаются к моему телу, причиняя некоторое неудобство, но в то же время доставляя радость. Человек с хорошим ножом чувствует себя владыкой мира, это точно!
Я долго бродил по улицам, наслаждаясь ночным городом. Вокруг меня бурлил безумный лихорадочный карнавал, и поскольку погода стояла восхитительная, люди, казалось, хотя бы на время забыли свои невзгоды и наслаждались тем, что жизнь преподнесла им такие изысканные яства. Так я провел несколько часов, принимая участие во всеобщем празднике, радуясь, бесцельно слоняясь, наблюдая и, как нетрудно догадаться, собирая. Повсюду горели яркие огни, освещая раскрасневшиеся, довольные лица простых людей, радующихся тому, что они простые и что они люди. К полуночи я добрался до Уайтчепела, старательно избегая подземной железной дороги с ее быстроходными паровозами и плотными толпами пассажиров. Парад плоти был в полном разгаре. Я побродил еще немного, даже прошел по Бакс-роу, чтобы взглянуть на место своего предыдущего деяния. Там, на тротуаре, прямо под путепроводом через железнодорожные пути были цветы и свечи, в том самом месте, где я завалил бедную Полли. Рядом стояла небольшая группа людей, то и дело указывая друг другу пальцами на что-то, вероятно надеясь найти в темноте какую-нибудь улику, которую полиция пропустила при свете дня. Кажется, некоторые считают, что убийца непременно возвращается на место преступления, и хотя в данном случае это оказалось действительно так, произошло все не по велению воли и даже не вследствие какого-то смутного плана, а просто потому, что в данный момент мне так взбрело в голову.
Вернувшись на Уайтчепел-Хай-стрит, я прошел по ней, отыскал заполненное народом питейное заведение – это оказался «Рог изобилия» – и заказал кружку крепкого пива. Сделал я это не для того, чтобы успокоить нервы, ибо мои и так были абсолютно спокойны, а просто чтобы убить время. Но я хотел выйти заблаговременно и идти неспешной походкой, чтобы меня не запомнили извозчики и кучера конок. Осторожность не может быть чрезмерной, если не считать собственно момента действия, когда на краткое время требуется дерзость пирата, чтобы нанести удар и приступить к кровавой бойне, после чего быстро отступить под покровом темноты, прикинувшись маленьким неприметным человечком.
Где-то после двух часов ночи я покинул заведение; толпа заметно поредела, и у меня снова мелькнуло опасение, что я привлекаю к себе внимание. Теперь мой маршрут лежал по Уайтчепел-роуд, где было по-прежнему более или менее многолюдно; затем я свернул на более пустынные улочки и в конце концов оказался на пересечении Хэнбери и Брик-лейн, известной как «Проспект проституток». Улица была хорошо освещена, и хотя толпа заметно поредела, бизнес – основанный на неугасимом пламени похотливой плоти и извечной доступности раздвинутых ног – обеспечивал определенное оживление. Взглянув на часы, я увидел, что уже почти три ночи, и, вместо того чтобы двинуться по Брик-лейн, свернул направо, убивая время и дожидаясь, когда народу станет еще меньше. Заглянув в питейное заведение, я заказал еще один стакан крепкого пива и устроился за стойкой, откуда можно было наблюдать за улицей. Убедившись в том, что констеблей поблизости нет, я встал и вышел.
Я увидел ее сразу же. Невысокая и толстая, она, очевидно, вышла на промысел, добывать свои три пенса. На среднем пальце левой руки у нее были два кольца; я уже успел догадаться, к чему такая уловка. Все это как нельзя лучше встраивалось в мой план. Ускорив шаг, я нагнал ее и, оказавшись слева от нее, пошел рядом, слишком близко, нарушая негласный закон свободного пространства, красноречиво демонстрируя свои намерения. Женщина обернулась, но не полностью, и я увидел ее рыхлый профиль в четверть, мясистый нос, яркие краски дешевой косметики. Почувствовал исходивший от нее аромат туалетной воды. Женщина улыбнулась, демонстрируя на удивление ровные зубы, и прошептала:
– Ну, в чем дело, дорогуша? Джентльмен хочет немного развлечься?
– У меня действительно имеются такие намерения, красотка, – подтвердил я.
Я безукоризненно рассчитал время, осуществив перехват заранее и установив контакт как раз на пересечении с Хэнбери-стрит.
– В таком случае нам нужно милое укромное местечко, – сказала женщина и повела меня направо по Хэнбери, в темноту.
Мы шли медленно, моя возлюбленная и я, по темной улице – стиснутому ущелью из красного кирпича, – лишь кое-где освещенной лампой засидевшегося за книгой полуночника. Впереди через квартал сияла огнями Коммершл-стрит, по ней сновали люди – девушки, кавалеры, праздные гуляки. Мы шли слишком близко друг к другу, не пара, но в то же время и не посторонние люди. Тут и там нам встречались призрачные фигуры – проститутка, клиент, работяга, спешащий на утреннюю смену, – кто может сказать?
В конце квартала, как я и предвидел – ибо несколько дней назад предварительно изучил эти места, – женщина указала кивком направо и, навалившись на дверь, открыла ее и оказалась в темном проходе, ведущем к черному ходу в дом номер 29 по Хэнбери. Проскользнув в темный коридор, мы прошли мимо оставшейся слева пустынной лестницы и обосновались перед выходом.
– Ваша милость, у вас есть подарок для Энни? – спросила женщина.
В ее голосе прозвучал сырой ревматический кашель, словно легкие были полны смерти. Речь ее была слегка заплетающейся: не пьяная в стельку, а в том туманном состоянии, которое джин дарует перед тем, как полностью оглушить и свалить с ног.
Я вложил ей в руки трехпенсовик, и она, жадно схватив монетку, спрятала ее в какой-то потайной карман своего обширного темного платья.
– Давай пройдем чуть дальше, в укромный уголок, – предложил я.
Я опасался, что это место слишком открытое, что шум разнесется по всему дому или что сюда приведет своего кавалера другая шлюха, не догадываясь о том, что тут уже занято.
И здесь происходящее начало отклоняться от идеального плана. Выбрав это место, я сотню раз мысленно представил себе, как мы окажемся в темном коридоре, как я перережу женщине горло, как она быстро расстанется с жизнью, как я быстро сделаю то, что нужно сделать, и как гладко все пройдет. Однако ни один план не переносит столкновения с реальным миром.
– Милок, и здесь хорошо, ну же, дай мне задрать юбки, и мы сможем…
Словно подчиняясь собственной воле, моя левая рука змеей бросилась вперед, с силой вцепляясь женщине в горло. Оглядываясь назад, я понимаю, что не был готов к отпору, у меня определенно не было желания пререкаться и порог моего терпения был опасно низок, хотя я и не подозревал об этом, блаженно считая себя полностью собранным, крепко держащим в руках себя и дамочку. Но это было не так. Моя рука стиснула гортань и надавила со всей силой моих мышц и стоящей за ними воли. Даже в полумраке я увидел, как лицо женщины озарилось изумлением. С пережатой шеей, она не могла кричать, однако механизм гортани начал производить какие-то невнятные звуки отчаяния, сухие щелчки и хрипы, полустоны, лишенные слюны беззвучные крики, отзвуки внутренних органов, трущихся друг об друга, слова, выразить которые невозможно ни одним из существующих алфавитов, – весь спектр отхаркиваний сдавленного горла, и одна рука принялась слабо бить по моей руке, стискивающей глотку. Я сознавал, что так не пойдет, только не здесь, не в замкнутом помещении, где нам в любой момент могли помешать, поэтому правой рукой я схватил дряблые бицепсы и приложил усилие, толкая женщину вперед, наваливаясь на нее всей грудью, если вам угодно, направляя ее одной рукой, вцепившейся в руку, а другой, сжимающей горло, не переставая душить. Это был причудливый танец, беспорядочные метания прижатых друг к другу тел, продвигающихся к двери черного хода, до которой оставалось десять шагов, потом семь, потом четыре.
Три, два, один – и вот мы уже у двери. По-прежнему буквально неся женщину на руках – ноша была не из легких, но от возбуждения борьбы у меня по жилам разлилась сила, – я спустил ее вниз по трем ступенькам, развернул влево и с размаху прижал к деревянному забору, сколоченному на совесть, как я уже говорил, способному выдержать вес грузного тела.
В одно мгновение я отпустил руку женщины и выхватил из-за пояса шеффилдский нож, остро сознавая, что происходящее бесконечно отклонилось от идеального плана и превратилось в нечто жестокое, лишенное изящества. Лишилась ли она уже жизни или нет – язык у нее вывалился изо рта, глаза закрылись, – я не мог сказать, но если лишилась, то только что, а если нет, то вот-вот должна была лишиться. Я с силой вонзил нож ей в горло, глубоко погружая лезвие в мякоть, а затем развернул его вбок, разжав стиснутые пальцы.
Настал долгожданный момент. Женщина стояла, привалившись к забору, без моей поддержки, совершенно неподвижная, полностью беззащитная, горло у нее было перерезано, однако еще не кровоточило. Я нанес еще один удар, снова ощутив, как лезвие ножа наткнулось на сопротивление, опять направил движение вниз, разворачиваясь до тех пор, пока не закончилась естественная длина руки и нож не вырвался из разреза. Вот теперь появилась кровь. Как и прежде, постепенно: сначала капелька, затем несколько извивающихся ручейков, повторяющих географию шеи в том месте, где она встречается с плечом – местность, изобилующая крошечными низинами и хребтами, образующими самый настоящий ландшафт, – потом черная струя, поток и, наконец, потоп. Обливаясь кровью, женщина повалилась влево и застыла вдоль забора, головой рядом с тремя ступеньками, по которым мы спустились.
И снова никаких предсмертных судорог; никакого звука, обозначающего переход из этого мира в следующий. Я контролировал свое дыхание – столь сильное физическое напряжение всегда возбуждает сердце, это естественный закон природы, которому подчиняются все млекопитающие существа, – и вернул необходимую сосредоточенность. Сначала кольца. Подняв мертвую руку, я положил нож на грудь женщине и сдернул с короткого толстого пальца два медных кружочка. Наверное, я причинил боль, хотя женщина это и не заметила: палец оказал сопротивление, и мне пришлось с силой дергать и крутить кольца.
Я убрал их в карман. Далее следовали скудные пожитки убитой, извлеченные из ее сумочки. Я аккуратно разложил их у ее ног: две маленькие расчески, одна из них в бумажном чехле, и кусок грубого муслина, назначение которого явилось для меня полной загадкой. Конверт не вписывался в разложенный под ногами ряд, поэтому я изящно положил его возле головы. Этот порядок резко контрастировал с тем, что должно было последовать дальше, и я это прекрасно сознавал.
Снова взяв в руку нож, я задрал женщине юбки, увидел – о, комичная деталь, слишком милая, чтобы быть правдой, но тем не менее правда – полосатые штаны. Стянув их, я обнажил дряблый живот – здоровенный пудинг, сморщенный, желеобразный, с нижним слоем, даже в свете узкого серпа полумесяца похожий на свернувшееся молоко.
Я сделал глубокий разрез, слева направо, через всю нижнюю часть живота, но в отличие от Полли не остановился на этом. Работа предстояла большая. Этот разрез получился длиннее, глубже, более рабочим. Вспоров кусок, ведущий к внутренностям, я откинул его в сторону, как откидывают брезент, и увидел абстрактное переплетение кишок. В тусклом сиянии луны они были похожи на толстые колбаски фарша, спутанные в лабиринт. Возможно, я замялся, возможно, нет. Кровь была, но поскольку сердце, перегонявшее ее, остановилось, напор исчез, поэтому она просто стекала вниз и исчезала в складках одежды.
Мне приходилось видеть выпотрошенных животных, и я не испытывал никакого раскаяния, поскольку сейчас передо мной был просто мешок, начисто лишенный духовных измерений, чувств, памяти, индивидуальности, надежды и страха. Просунув нож под колбаски, я обнаружил выход – то есть толстую кишку, ведущую к заднему проходу, и перерезал ее, обнаружив, что она скользкая, однако уступает лезвию, как только оно находит точку опоры и начинает действовать настойчиво. Моему взору открылось все кровавое месиво. Я крепко схватил колбаски – мои перчатки в лунном сиянии стали черными там, где при свете солнца они стали бы алыми, – извлек один скользкий сгусток и бросил его женщине на плечо, так что тот не улетел, но размотался, поскольку все его узлы распутались в воздухе.
Этот прорыв в брюшную полость лишил убитую почти всех внутренностей, но поскольку около четверти кишечника все-таки осталось, я повторил свое действие, убрав все, за исключением остатков того, что оставалось, и перебросил это через то же плечо. И снова феномен распутывания – ярды скрученных петель в процессе полета превратились в длинную тонкую ленту.
Вот таким образом проходило исследование. А теперь – главное блюдо. Моим наставником был доктор Грей, легендарная острота шеффилдской стали упростила работу, однако настоящим горючим, раскалившим мою топку, явилась решимость довести дело до конца. Я погрузился в сотворенный мною кратер, ведя поиски в глубине, среди растерзанной плоти и разлившейся жидкости, и хотя перчатки не позволяли пальцам полностью получать ощущения, нашел то, что искал. Мысленно я называл это «печеньем». Отыскав, я ловким движением руки извлек два трофея, описать которые предоставляю журналистам, если они посмеют[10].
Вытерев нож о платье убитой, я выпрямился и убрал его на место. Свои трофеи я положил во внутренний карман: я был уверен, что они, тщательно вытертые, не промочат насквозь плотную шерстяную ткань. Стащив с рук перчатки, я убрал их каждую в свой карман и быстро оглядел свою одежду, убеждаясь в том, что темная материя и темнота ночи надежно все скроют. Нащупав в кармане кольца, я убедился, что оба на месте, и ушел через ту же дверь, через которую пришел.
На Хэнбери я повернул направо, но обошел стороной Брик-лейн и Коммершл-стрит, поскольку, как я опасался, обе улицы были ярко освещены и мне не удалось бы скрыть кровь от внутренностей милой дамочки, если б она просочилась сквозь шерсть. Вместо этого я свернул на Уилкс-стрит и продолжил петлять наобум по темному лабиринту Уайтчепела. Лишь изредка я видел в темноте призрачные тени да пару раз слышал негромкий призыв: «Сэр, вы что-нибудь ищете?», но я решительно качал головой, продолжая идти размеренным, спокойным шагом. Достав у самого последнего газового фонаря часы, я увидел, что времени нет еще и половины пятого.
Было двадцать минут седьмого утра – я определил это по часам на шпиле пивоваренного завода «Блэк игл» в конце улицы, – когда я прибыл на место. Стоял бледный, сырой предрассветный час, на западе у горизонта полоска луны в грош ценой. У дома номер 29 по Хэнбери не было ни полицейского оцепления, ни сгрудившихся экипажей, ни ощущения деловитости местных властей. Я увидел лишь небольшую группу столпившихся зевак, еще не разросшуюся в толпу; ей недоставало рассерженности и целеустремленности толпы, поскольку она не была плотной, не была раздражена, не стремилась разом пролезть в какое-то тесное место. Но в то же время это уже была не просто группа, поскольку люди не просто случайно собрались вместе; у них была цель, некий организационный принцип. Пожалуй, это был какой-то оксюморон, что-то вроде «толпы отдельных личностей», то есть все эти люди – по большей части рабочие – находились здесь, но не были связаны между собой. Их привлекла сюда притягательность смерти, судьбы, насилия, преступления, убийства, всех тех Событий с большой буквы, которые испокон веку волнуют сердце и рассудок. То же самое я мог сказать и про себя, однако меня сюда привела не только притягательность, но и моя работа.
Поэтому я беспрепятственно прошел сквозь толпу, и никто не выразил недовольства, никто не помешал мне, не преградил дорогу. Как оказалось, все столпились перед открытой дверью, и я увидел, что за нею проход во двор за домом номер 29. Я вошел в узкий проход, опять же не встречая сопротивления, и двинулся вдоль облезлых стен, облупленной краски, потемневшего дерева – всех этих признаков, громко кричащих о грязи и нищете по-уайтчепелски.
Дойдя до двери, я мельком заглянул внутрь и не увидел ничего, что помешало бы мне идти дальше. Там находился лишь один человек, присевший на корточки перед, как я догадался, трупом, слева от меня у лестницы, рядом с забором, хотя в предрассветных сумерках я со своего ракурса не понял, что это было тело: мне показалось, на земле валялся какой-то раскрытый чемодан, из которого вывалилось содержимое; я различил только набросанную кучей одежду и больше ничего, что напоминало бы человеческие черты. Я сделал то, что не сделали остальные: прошел во двор.
Человек поднял взгляд; по его лицу чувствовалось, что он еще не оправился от психологического удара.
– Доктор Филлипс… послушайте, вы ведь не полицейский врач.
– Нет, инспектор, – подтвердил я. – Джеб, из газеты «Стар».
– Приятель, Старина Уоррен не любит, когда пресса вмешивается в нашу работу.
– Я это прекрасно понимаю, но поскольку я здесь первый, и я журналист ответственный, а не вопящий истерик, и еще я могу упомянуть ваше имя в самой крупной газете королевства, может быть, вы позволите, чтобы я немного посмотрел, что к чему, инспектор…
– Чандлер.
– Ваше имя, звание?
Как быстро мне удалось получить сообщника!
– Инспектор Джозеф Чандлер.
– Благодарю вас.
– Ну хорошо, а теперь не суйтесь, и я вам все покажу.
Вот как я познакомился с леди, которая оказалась – к половине двенадцатого того же дня, еще одна сенсация Джеба – Энни Чэпмен. Я с ней познакомился; она со мной – нет. Она только лежала, раскинув все свои внутренности напоказ солнцу, луне и звездам.
– Господи… – пробормотал я.
– Вам когда-нибудь приходилось видеть выпотрошенных зверей?
– Приходилось, и много раз, – соврал я. – Я охотился на оленей у нас в Ирландии.
– Не знаю, охотник ли наш парень, но работать ножом он определенно любит.
Наклонившись, я тотчас же заметил отличие Энни от ее сестры по мученичеству Полли Николз, и это был язык. У Энни он распух и стал похож на жуткую сардельку: такое объемное препятствие не позволяло сомкнуться губам.
– Вам доводилось видеть что-нибудь подобное, инспектор Чандлер?
– К сожалению. Это происходит в результате удушения. Убийца раздавил ей горло, прежде чем…
Он указал. Как и в тот раз, два глубоких разреза в левой четверти горла, ведущих вперед. Как и в тот раз, отсутствие крови, поскольку вся она вытекла, впитавшись в одежду, в землю и забрызгав забор, перед которым женщина была убита. Рассвет принес ей краски, правда, далекие от истины; в бледном свете кровь казалась багровой или лиловой. До сих пор я еще ни разу не видел мифический алый цвет.
– Взгляните сюда, – продолжал Чандлер. – Это тоже необычно.
Он указал на вещи убитой, аккуратно разложенные, словно для показа, рядом с ногами в грубой обуви, между ними и забором. Я записал в блокнот то, что увидел: расчески, сломанная и целая, кусок муслина, который, предположил я, эти дамы используют в качестве платка, чтобы вытирать жидкости, неизбежные в их ремесле. Возле головы лежал смятый конверт.
– Весьма аккуратно, – заметил я.
– Возможно, у этого типа тяга к совершенству.
– Определенно, он идеально поработал со средней частью тела.
– Да, это точно.
Тут не было никаких сомнений. Я избавлю читателя и самого себя он повторения описания увечий (смотри предыдущую главу, дневник).
– Страшно смотреть, – признался я. – Несомненно, этот тип сумасшедший.
– Не пожелаешь встречи с ним в темном переулке. Если в руке нет «Уэбли» с полным барабаном[11].
Тут к нам присоединился третий.
– Сэр, вы доктор Филлипс? – спросил Чандлер.
– Да, да… О Господи, только посмотрите на это!
Полицейский врач был потрясен кровавым зрелищем, как это было бы с любым.
Джордж Багстер Филлипс из отделения «Эйч» полиции Большого Лондона, специалист по убийствам, отстранив меня, приблизился к телу, изучая подробности. Судя по всему, он предположил, что я еще один полицейский в штатском, а Чандлера настолько смутило появление старшего по чину, что он не представил меня. Между тем стали подходить и другие полицейские, чтобы посмотреть на труп. Они топали своими тяжелыми черными башмаками, приминая все, на что наступали, изображая кипучую деятельность, однако на самом деле они не столько искали улики, сколько уничтожали следы на месте преступления. Констебли были похожи на свиней в загоне, толкающихся, чтобы первым добраться до корыта. Начальник тщетно пытался навести хоть какой-нибудь порядок.
– Так, так, ребята, работаем тщательно, работаем организованно, не топчем место преступления. Нам нужны улики.
– А это уже что-то, – сказал Чандлер.
Нагнувшись, он подобрал конверт, на котором было написано: «Сассекский полк». Это первый прорыв! И я был тому свидетелем.
– Отличная работа, Чандлер, – похвалил начальник. – А теперь и вы, остальные, делайте то же самое!
Ну, на мой взгляд, не требовалось семи пядей во лбу, чтобы заметить лежащий на земле конверт, однако Чандлер, похоже, был так доволен вниманием начальства, что опять забыл объяснить, кто я такой и что здесь делаю.
Приблизительно в это же самое время доктор Филлипс поднялся с корточек, записывая что-то в блокнот.
– Сэр, – спросил я, – у нас есть время смерти?
– Тело холодное, за исключением тех мест, где контактировало с землей, поэтому я бы определил время смерти как половина пятого утра. Окоченение уже началось.
– Есть какие-либо интересные детали?
– Я заметил ссадины на одном пальце. Палец не сломан, но распух и посинел. На нем видны следы от колец, так что убийца, похоже, решил поживиться драгоценностями убитой. Учитывая ее статус, добыча была невелика, но все же это наводит на мысли.
– Убийца забрал с собой какие-либо части тела?
Казалось, жертва не только была изувечена, но и подверглась разграблению.
– Это я выясню, когда тело доставят в морг. Сейчас я вижу просто кровавое месиво.
– На убитой есть следы, оставленные мужчиной, которые указывали бы на нападение сексуального характера?
Обернувшись, Филлипс пристально посмотрел мне в лицо.
– Эй, а кто вы такой?
Что ж, моя игра подошла к концу. Два констебля быстро выпроводили меня на улицу. Мое время во дворе дома номер 29 по Хэнбери истекло.
И вот тут настало время вступить в игру гению О’Коннора. Я не помчался назад на Флит-стрит[12] в кэбе, теряя драгоценные минуты на улицах, забитых вагонами конки, подводами и экипажами. Нет, ни в коем случае. Я спустился на станцию подземки «Олдгейт», которая только что открылась в семь часов утра, и отыскал телефонную кабину. Я снял трубку, подождал, пока девушка на телефонной станции ответит, и через пять секунд уже говорил с Генри Брайтом.
– Женщина во дворе дома номер двадцать девять по Хэнбери, Уайтчепел. Язык распух, как будто она задушена, два глубоких разреза на шее, как и в Бакс-роу. А вот следующая часть, мистер Брайт, вызывает тошноту.
– Выкладывай, парень.
– Убийца вытащил ее кишки и перебросил их ей через плечо. Они распутались и стали похожи на макароны, лиловые макароны.
– Великолепно! – похвалил Брайт. – Просто великолепно!
Я изложил все детали, упомянув доктора Филлипса и подтвердив то, что жертва до сих пор не опознана, а также сказал, что собираюсь отправиться в морг.
– Замечательно, дружок! Бесподобно!
Вот так «Стар» снова первой преподала на своих страницах мерзость. Не знаю, как Генри Брайту это удалось, но он превратил мои заметки в удобоваримый текст, опирающийся на официальные заявления, полученные в Скотланд-Ярде – по большей части пустые слова, – и материал появился на улицах в одиннадцать часов дня, на добрых тридцать минут опередив все остальные вечерние выпуски. А в мире О’Коннора это был грандиозный триумф.
Однако истинная глубина величия Брайта выразилась на первой полосе. Она заключалась в одном-единственном слове:
ИЗВЕРГ!
Ну кто, проходя мимо газетного киоска и увидев это, не поспешил достать шиллинг, чтобы погрузиться с головой в отвратительные подробности, представленные «нашим корреспондентом Джебом на месте преступления в Уайтчепеле и Генри Брайтом в редакции»?
НАДРУГАТЕЛЬСТВО НАД ТЕЛОМ
ВЫПОТРОШЕННЫЕ ВНУТРЕННОСТИ
ПОЛИЦИЯ ОБНАРУЖИЛА УЛИКУ
УОРРЕН ВОЗДЕРЖИВАЕТСЯ ОТ КОММЕНТАРИЕВ
И тут наступил час моего величайшего торжества. Все было настолько просто, что мне даже стыдно говорить об этом. Но это сделало меня легендой, принесло мне премию в размере десяти фунтов, привело к тому, что «Стар» пришлось шесть раз заказывать дополнительный тираж, и произвело впечатление даже на Гарри Дэма, хотя познакомился я с ним позже. Как-то раз я отправился в Уайтчепел искать женщину, которая знала Энни. Я нашел ее на рабочем месте: она медленно расхаживала по Уэнтворт, с изможденным и замученным видом, что однозначно свидетельствовало о том, что она измождена и замучена.
– Мадам, я Джеб из «Стар»; мы с вами встречались по случаю смерти Энни.
– А, это вы, – сказала женщина. – Репортер, газетчик… Вы хорошо написали про беднягу Энни; все прочитали и вспомнили бедную девчонку.
– Позвольте угостить вас джином? И мы сможем поговорить о вашей подруге.
– Ну да, джин я люблю, – согласилась она, и мы тотчас же организовали столик в «Десяти колоколах», известном «месте водопоя» в районе.
Какое-то время мы мило и грустно разговаривали обо всем и ни о чем, и, подобно всем несчастным, с кем я встречался, женщина, сбросив защитные доспехи, оказалась трогательной и доброй, а до плачевного состояния ее довела огненная вода, которая была у нее в стакане. И все же она не сообщила мне ничего полезного, и я уже подумывал, как бы поаккуратнее отделаться от нее, не покупая новой трехпенсовой порции блаженства, как вдруг она ни с того ни с сего, без каких-либо тонких наводящих вопросов с моей стороны, сказала:
– Я вот тут думаю: а что этот тип сделал с ее кольцами?
– С какими кольцами?
И тут я вспомнил замечание Багстера Филлипса насчет опухшего пальца и предположение о пропавших кольцах.
– У Энни были два латунных колечка. Ничего особенного, но они были ей дороги. Она говорила, это обручальные кольца. Этот тип вспорол ей живот и забрал у нее кольца. Он точно спятил.
Я молча кивнул.
Вот как получилось, что на следующий день первая полоса «Стар» состояла исключительно из:
КОЛЬЦА ЭННИ
ИЗВЕРГ УКРАЛ У ЖЕРТВЫ ЕЕ ЛЮБИМЫЕ ОБРУЧАЛЬНЫЕ КОЛЬЦА
ПОЛИЦИЯ НИКАК НЕ ОБЪЯСНЯЕТ ЭТУ СТРАННУЮ КРАЖУ
Эта новость подпитывала тему в течение нескольких дней, предлагая ту по-домашнему уютную жуткую подробность, которая обладала эмоциональной притягательностью для продавщиц магазинов, конторских служащих и помощников поверенных. Куда пропали кольца Энни? Если изверг входил в число моих читателей, он, имея в голове хоть какие-то мозги, должен был выбросить их в Темзу и больше ни о чем не думать. Но мне показалось, что я уловил в нем тень тщеславия; возможно, он просто самонадеянно сохранил кольца. Я подумал, что будет весьма любопытно, если именно кольца, как улика, отправят его на виселицу.
На протяжении следующих нескольких недель внимание привлекали многие другие вопросы, которые на поверку оказались не имеющими никакого отношения к делу, поэтому не стоит и упоминать о них. В частности, проблемой было установление времени, когда именно скончалась бедная женщина, поскольку несколько не слишком надежных свидетелей делали противоречивые заявления о том, что слышали, видели или, наоборот, не видели какие-то вещи в определенные моменты времени в то роковое утро. Полицейские верили им и отмахивались от квалифицированного заключения своего врача. Полная глупость!
Но в конце концов осталось одно предположение: евреи. Подозреваю, массовый приток евреев вызывал злобу и опасения, что они принесут в старый Альбион чуждые обычаи, подорвут рынок труда и оставят порядочных англичан без работы. Из семидесяти шести тысяч обитателей Уайтчепела от тридцати до сорока тысяч составляли евреи, и в то же время сорок процентов того же населения обитали за чертой бедности. Таким образом, по мнению многих, именно евреи являлись причиной безработицы. Поэтому их не любили уже к тому времени, как начались убийства.
Общее недовольство нарастало. И мы на Флит-стрит приложили к этому руку. Один из журналистов «Стар» – не знаменитый Джеб, а янки по имени Гарри Дэм, которого я знал только понаслышке, ибо, если вы помните, именно его отсутствие (он отправился на море со своей девочкой) стало отправной точкой моего участия в игре, – написал еще за неделю до смерти Энни, что подозреваемым является какой-то субъект по прозвищу Кожаный Фартук. Кстати, именно так многие называли мясников-евреев. Усугубило это заявление то, что во дворе дома номер 29 по Хэнбери был обнаружен кожаный фартук, отмокающий в бадье (да, я его пропустил, как и целая толпа «фараонов»). Правда, вскоре выяснилось, что он не имеет никакого отношения к делу. Тем не менее ропот по поводу Кожаного Фартука не утихал.
Гарри Дэм разыграл качества этого зверя, Кожаного Фартука, намекнув на ритуальное использование крови и определенных частей тела бедной Полли. Но убийца не забрал у Полли ничего! И вот мистер О’Коннор, имевший нюх на сенсационный материал, выпустил на первой полосе заголовок: «КОЖАНЫЙ ФАРТУК: ЕДИНСТВЕННОЕ ИМЯ, СВЯЗАННОЕ С УАЙТЧЕПЕЛСКИМИ УБИЙСТВАМИ». Я отнесся к такому подходу отрицательно, однако очень надеялся, что мне поручат постоянную рубрику, и поэтому подумал: кто я такой, чтобы идти наперекор мнению большого человека?
Затем «Манчестер гардиан» написала: «Считается, что внимание [Скотланд-Ярда] обращено на известную личность по прозвищу Кожаный Фартук… все сходятся в том, что убийца является евреем, его лицо обладает характерными еврейскими чертами».
Можно было буквально почувствовать, как разгоралась злоба. Я присутствовал при всем этом, однако у меня не было никакой возможности что-либо предпринять. К тому же у меня не было и особого желания: не имея четкой позиции по еврейскому вопросу, я сам относился к ним с некоторой подозрительностью. Это безразличие вкупе с присущими мне завистью и честолюбием одержали верх над моей натурой; я решил ехать вместе со всеми туда, куда нас завезет поезд, и черт с теми, кто окажется раздавлен под его колесами. Я понятия не имел, где окажется конечная точка нашего пути.
Толпа откликнулась на эту кампанию так, как то вообще свойственно толпе: агрессивно. Группы крепких парней ходили по Уайтчепелу и нападали на евреев. Полицейские хватали всех с еврейской внешностью и тащили их в участок для придирчивых допросов: среди задержанных были Якоб Исеншмид и Фридрих Шумахер[13].
Наконец был задержан и допрошен еврей-обувщик, действительно прозванный Кожаным Фартуком. Выяснилось, что он несколько раз пользовался услугами проституток, но и только, и его никак не удалось привязать к ножам и кровавой бойне, дважды устроенной нашим типом. У обувщика оказалось твердое алиби, и его отпустили.
Однако еврейская лихорадка разрасталась. Несколько раз толпа собиралась перед полицейским участком в Спиталфилдс, где содержался этот Кожаный Фартук (кстати, его звали Джон Пицер). На стенах жилых домов и витринах магазинов начали таинственным образом появляться надписи, направленные против евреев. Весьма неприятное ощущение, осязаемое и тревожное, начало распространяться среди нижних слоев населения – в принципе, я их люблю, однако в ходе этого дела мне предстояло узнать, что в неуправляемой толпе можно встретить самых отвратительных типов, и необходима железная рука, чтобы обуздать их ярость, – и в воздухе все больше сгущалось насилие. Если б убийца оказался евреем, совершившим преступления по каким-то извращенным религиозным мотивам, я даже не могу предположить, какими бедами это обернулось бы. Вот почему, и только поэтому, я стал надеяться, что верными окажутся первые подозрения насчет врача или мясника; ибо если б выяснилось, что убийства совершил представитель высших слоев, вряд ли толпа двинулась бы в респектабельный Кенсингтон с факелами и вилами. Начнем с того, что королевские конногвардейцы остановят ее с помощью скорострельных пулеметов Гатлинга, не дав пересечь улицу, как они поступили бы с черномазыми мумба-юмбами, и это станет кровавым днем для старого доброго Лондона.
Однако в этом общем хоре одного голоса не было слышно. Голоса убийцы. Он нарушил свой еженедельный график и не наносил нового удара в течение двух недель после Анны. Чем он занимался?
10 сентября 1888 года
Дорогая мамочка!
Я не получила от тебя ответа на свое последнее письмо, но, быть может, все дело в том, что я его не отправила. Ха-ха! Возможно, когда этого типа схватят, я отправлю тебе его вместе с этим письмом, и вы с папой от души посмеетесь над тем, как вашей плохой дочери удалось остаться в живых в эту, как ее все называют, «осень ножа».
Тебе известно, что этот тип вернулся и зарезал еще одну девушку. Он даже забрал у нее обручальные кольца! Это было в газетах, поэтому я уверена, что ты обо всем слышала, и тебя тревожит, что на этот раз все случилось так близко от меня. Ну, я пишу, чтобы тебя успокоить. Со мной ничего не случится. У меня теперь есть ангел-хранитель!
У меня есть мужчина, очень хороший, он меня не бьет и не заставляет делать разные штучки. Он позволяет мне быть такой, какой я хочу, а чего еще можно просить? К тому же он приносит хорошие деньги, поскольку работает грузчиком на Биллингсгейтском рыбном рынке, где ему приходится много таскать и поднимать и колоть лед, поэтому домой он возвращается уставшим, и мы идем в пивную выпить по кружке пива. Он хочет, чтобы я перестала делать то, что делаю ради денег, и, быть может, так написано в картах Судьбы, вот только кто может читать будущее? Но я тебе точно скажу: он не допустит, чтобы какой-нибудь другой мужчина… ну, сделал бы мне больно. Как я уже говорила, понимаешь, у нас все по-другому, мы здесь на грани того, чтобы пойти ко дну, и поэтому готовы многое прощать. У нас нет надменных и высокомерных. Каждый делает то, что вынужден делать, и если кто-нибудь упадет, ему помогут подняться на ноги. Все девушки здесь хорошие, совсем не такие, как некоторые из тех, кого я знала.
Другой момент – это то, что бедняжка Энни, а в газетах пишут, что ее звали так, опять же оказалась одна на пустынной улице, никто ничего не видел и не мог помешать. Этот тип обманом заманил Энни во двор, где было еще темнее, чем на улице, и там ее выпотрошил. Наверное, вы, как и я, слышали, все было в газетах, что на этот раз он хорошенько поработал ножом.
Ума не приложу, что может заставить человека сделать такое. Мы, девочки, никогда никому не делаем плохо, и лишь немногие из нас распускают руки, да и то только тогда, когда дружок угрожает побоями или того хуже. Но по большей части мы дружим между собой, и с «синими бутылками», как мы называем «фараонов», и с мальчиками, которые обращаются к нам за своей долей грязного удовольствия.
Понимаешь, мама, я постоянно нахожусь вместе с другими девочками, мы прогуливаемся по улицам и присматриваем друг за другом. И мы уходим с джентльменом, только если он прилично одет, ведет себя вежливо и от него не слишком дурно пахнет. Говорят, что это сделал какой-то еврей по прозвищу Кожаный Фартук, поскольку все мясники-евреи носят такие. Один из наших лучших «фараонов», прозванный Честным Джонни за доброту и справедливость, арестовал этого еврея, и какое-то время казалось, что резня прекратилась. Честный Джонни схватил убийцу! Очень плохо, не правда ли, что этот Кожаный Фартук оказался вовсе не тем типом, только в некоторых газетах написали, что это он. Его пришлось отпустить. Но Честный Джонни продолжает вести дело, и на него можно положиться.
Иногда в нашем районе можно увидеть евреев, но обычно они держатся у себя, это совсем недалеко, и они всегда чем-нибудь заняты, покупают что-то за три пенса, а потом стремятся продать за четыре, вот я и не думаю, что это сделал еврей. Они вечно заняты и считают свое золото, ха-ха! Скорее это какой-нибудь матрос или солдат; среди них попадаются жестокие звери, привыкшие поступать так, как им вздумается. Я не люблю солдат; они всегда делают больно.
Но, как я уже сказала, даже после того, что этот тип учинил с Энни, а выпотрошил он ее просто жутко, и хотя это случилось всего в нескольких кварталах от нас, я уверена, что все будет в порядке. Честный Джонни нас спасет, и потом мой мужчина всегда начеку и никому не позволит меня тронуть. Ну, ха-ха, «тронуть»! Теперь я понимаю, мама, что не отправлю тебе это письмо, потому что ты найдешь его таким смешным – ха-ха и все остальное.
И все же я словно чувствую себя рядом с тобой, и мне тебя не хватает. Я не теряю надежды, что как-нибудь проснусь, а жажда исчезнет, и я вернусь к обычной жизни, как и все. Я очень на это надеюсь и очень тебя люблю.
Твоя любящая дочь
Мерсиан
24 сентября 1888 года
Говоря языком моих многочисленных друзей из Уайтчепела, «я надорвал живот от хохота». А хохотать было над чем. Например, я не могу удержаться от хохота, когда вспоминаю о действиях этих бестолковых шутов, больше известных как полиция Большого Лондона, Скотланд-Ярд, «фараоны», «бобби»… Остановимся на «бобби». Какой идиотизм!
Забудем про идиотизм соперничества, давления на свидетелей, топтания на месте преступления до тех пор, пока оно, если там и были какие-либо следы, не превратится в голую пустыню. Забудем, в частности, и про то, как полиция, как это верно подметила «Стар», отмахнулась от своего собственного врача, правильно определившего, что Энни отправилась в свое последнее путешествие в половине пятого утра.
Нет, сейчас я хочу поговорить о слабоумном подполковнике сэре Чарльзе Уоррене, бывшем вояке, в настоящее время командующем лондонской полицией, – можно предположить, эту должность он получил от вдовствующей карги Вики в награду за то, что отправил огромное количество язычников на их языческие небеса, с тем чтобы никто больше не мешал нашим купцам обирать до ниточки тех, кто остался в живых. Обратите внимание на любопытную закономерность: чем больше почетных званий перед фамилией человека и чем больше наград перечислено после нее, тем бо́льшим идиотом он, скорее всего, окажется. То есть он демонстрирует все самое худшее, когда ситуация требует от него самого лучшего. Как нашей империи удается сокрушать всех этих чернозадых дикарей, остается загадкой, ответ на которую, подозреваю, определяется превосходством нашей инженерной мысли над несчастными жертвами, но никак не способностями наших военачальников. У нас есть пулеметы Гатлинга, а у туземцев их нет. На сэра Чарльза оказал такое мощное давление мой хищный разгул, что он полностью потерял способность трезво рассуждать. Тут требуется острый ум одного человека, обладающего мудростью, чтобы пробиться сквозь очевидную чушь и шумиху, поднятую прессой, и понять, как именно все произошло, а уж потом вычислить, кто за этим стоит. Увы – такой человек существует только в фантазиях писателя по фамилии Конан Дойл, однако нарисованный им портрет является идеалом, далеким от реальности. Я дрожал бы от страха, если б на меня охотился Шерлок Холмс, однако дорогой Шерлок существует только в сознании Конан Дойла, но никак не на брусчатке Уайтчепела! Ха, ха и еще раз ха!
Однако на этом идиотизм не закончился. Даже доктор Филлипс, чья экспертиза, пусть и оставленная без внимания, установила точное время события, подпал под его пагубное влияние. Установив, что у Энни пропали определенные органы, которые ей все равно больше не были нужны, он высказал предположение, что я – то есть теоретический «я» – продал их в медицинское училище. Да уж, еще одно ха! Интересно, и как такое можно осуществить, не выдав себя с головой? Гораздо более правдоподобной интерпретацией, пусть и такой же неправильной, было бы то, что «я» являюсь ученым, врачом или химиком, и данные органы нужны мне для каких-то исследований. Это предположение могло бы дать толчок к самой разной достойной деятельности: например, можно было бы обойти все медицинские учебные заведения и выяснить, нет ли в них «неуравновешенных» учащихся, чрезмерно увлеченных данными органами; можно было бы поинтересоваться у фармацевтических компаний, которые должны знать подобные вещи, какие лекарственные препараты применялись в прошлом и применяются в настоящее время для воздействия на эти части женского тела. Можно также было бы опуститься на другой уровень и, к примеру, изучить возможность использования этих двух «печений» в магических целях, для приготовления таких продуктов, как сексуальные возбудители, средства для прерывания беременности, любовные напитки и прочие сказочные снадобья. Все это не дало бы никаких результатов, но по крайней мере это были бы разумные предположения, сделанные на основе имеющихся под рукой данных.
Но тут единственным разумным человеком оказался этот Джеб из «Стар», который весьма помог мне, разыграв все завитушки и вензеля пропавших колец. «ОБРУЧАЛЬНЫЕ КОЛЬЦА ЭННИ!» Изверг даже забрал у бедной Энни кольца. Уже одного этого хватило, чтобы раздуть шумиху до небес. Но с моей стороны кольца были точным расчетом, а Джеб прекрасно использовал их в своих целях: его задача заключается в том, чтобы газета продавалась, и в этом он, несомненно, преуспел, и хотя у меня другие планы, воодушевление, с которым он ухватился за «сенсацию», стало первым шагом на моем пути к триумфу. Это радует.
Однако за всем этим весельем прослеживается некоторая меланхолия. Во-первых, бедняжка Энни тут как-то совсем затерялась. Получается, что я – ее убийца, душегуб, потрошитель – являюсь единственным живым существом на земле, кто оплакивает ее смерть, которая, впрочем, и так должна была произойти в самое ближайшее время вследствие больных легких, на что указывает заключение доктора Филлипса. Встав на позицию солипсизма[14], я мог бы заявить, что своим вмешательством избавил бедную дамочку от боли и мучений, взамен сократив ее жизнь не более чем на год. Но я не буду так делать. Смерть любого человека ложится пятном даже на меня. Это было моих рук делом, и я – тот самый, за кем все охотятся, чтобы схватить его и увидеть болтающимся на виселице, на толстой веревке. Я виновен, господа, – по крайней мере, по вашим законам.
Подобно Полли, главным изъяном Энни было пьянство, вероятно обусловленное несчастной судьбой двух из ее троих детей, один из которых умер в младенчестве, а второй родился калекой, и его пришлось отдать в приют. Как и в первом случае, не оказалось страховочной сети, чтобы перехватить падающую Энни, и она попала в самые убогие трущобы Уайтчепела, на «Милю порока», как его называют, где ей пришлось торговать своим телом, чтобы раздобыть глоток отвратительного джина, помогавшего ей заглушить боль. Больше о ней и сказать-то нечего: самым знаменательным событием в ее жизни стала встреча со мной; пожалуй, можно также упомянуть ее на удивление ровные и здоровые зубы, нечто настолько из ряда вон выходящее, что об этом даже упомянул в своем заключении доктор Филлипс. Если меня слушает кто-либо из царственных небожителей – в чем я, как атеист, сомневаюсь, но нужно соблюдать все формальности, – я здесь и сейчас приношу извинение за то, что так сильно напортачил с отправкой Энни в лучший мир. Действия моей левой руки, сдавившей ей горло, были совершенно непреднамеренными, но тем не менее это свидетельствует о некоем расширенном проявлении моей воли, с чем не поспоришь, поэтому я не стану отрицать свою ответственность. Нож, по крайней мере, забирает этих ангелов быстро и безболезненно, отправляет их на небеса к их богу, если они действительно попадают туда, или же просто в безболезненную вечность сна без сновидений. Удушение же – дело мерзкое, не говоря уж про то, что осуществить его сложно, а результат приходит медленно. Приношу свои извинения и клятвенно обещаю всем, кто предстанет предо мною, что впредь подобное кощунство я не повторю.
С другой стороны, второй мой план, не имеющий отношения к «ОБРУЧАЛЬНЫМ КОЛЬЦАМ ЭННИ», сработал выше всяческих похвал. Я имею в виду еврейский вопрос. Все это я предвидел, поскольку такое можно встретить где угодно. Куда бы ни пришли эти люди, они воспламеняют злобу, зависть, гнев, подозрительность и насилие. А ведь мистер Дизраэли[15] был еврей, разве не так? Знаменитое банкирское семейство Ротшильдов, финансировавшее возведение огромного количества замечательных зданий в Париже и других городах, также евреи. Евреев много среди великих философов, ученых, математиков, профессоров, врачей. Подозреваю, ненависть к этим людям обусловлена тем, что некоторые из них обладают способностью к числам и могут с невероятной быстротой рассчитывать преимущества одного процента над другим в долгосрочной перспективе по сравнению с краткосрочной, поэтому они предлагают сделку, которая человеку неискушенному кажется выгодной, но на поверку оказывается неблагоприятной.
Началась отвратительная кампания, подстрекаемая газетчиками во главе с печально известным мистером Гарри Дэмом из «Стар». На какое-то время этот писака стал буквально одержим каким-то таинственным явлением по имени Кожаный Фартук – мифическим чудовищем мясником-евреем, – и, как следствие, Уайтчепел превратился в крайне опасное место для обитающих в нем несчастных евреев. Однако этот аспект, похоже, нисколько не волновал ни Дэма, ни «Стар»! В любом случае Кожаный Фартук был вскоре задержан, однако выяснилось, что он не имеет никакого отношения к случившемуся, как и другие евреи и прочие сомнительные личности, попавшиеся в грубые сети, расставленные Уорреном. Но даже несмотря на то, что все эти обвинения оказались голословными, никто не хотел ничего слушать, и атмосфера накалялась. Я не удивлюсь, если вскоре начнутся линчевания, за которыми последуют погромы, сжигание целых кварталов, смерть невинных. Это будет возврат в Средние века.
Вот лучшая ширма для моего следующего остроумного шага. Мой рассудок ясен как никогда, и если я все рассчитаю правильно, грамотно проведу разведку, если я буду действовать смело и решительно, меня ждет триумф. Этот гениальный ход даст дополнительное преимущество: мои руки достаточно запачканы кровью, и я с радостью встречу старину Дьявола, когда тот поведет меня в десятый круг ада, но мне можно не добавлять, что за тысячу еврейских младенцев я буду очищен от этого греха. Черт возьми, неужели я случайно совершил что-то благопристойное? Проклятие!
Я вскрыл конверт – первым делом я обратил внимание на плотную кремовую бумагу, которая свидетельствовала о хорошем вкусе, и мысленно отметил, что где-то уже видел обильный запас таких конвертов, – извлек послание, развернул его, смутно узнал почерк, присмотрелся внимательнее и узнал его: Чарли!
То есть Чарльз Гаррисон Хиллиард, редактор «Современного обозрения», живого и временами непристойного журнала, посвященного искусству, с которым я довольно регулярно сотрудничал на протяжении нескольких лет, пока не попал в орбиту «Стар»[16], тем самым связав себя с Крупной Скучной Прессой и расставшись с Небольшой Независимой Прессой. Чарли был из семьи, владеющей большим магазином в каком-то отдаленном провинциальном городке, но он, ничего не унаследовав от своих родителей, был вполне доволен тем, что тратил их заработанные тяжким трудом деньги на выходящее раз в три месяца издание, посвященное возвышенной красоте, которое славилось своим непочтительным отношением к знаменитостям, незрелостью, выдаваемой за остроумие, радикальными политическими взглядами, стремлением шокировать читателя и редкими действительно качественными эссе от автора, чье имя еще не было настолько известным, чтобы его печатали в «Атенеуме». Таким автором был я. Сообщество «Атенеума», сплошь состоящее из выпускников Оксфорда, несмотря на либеральные настроения задирающих нос, когда речь заходит о неотесанных ирландских гениях в коричневых костюмах с внешностью свинопаса, до сих пор еще не обратило на меня внимания и, вероятно, никогда не обратит. «Вот и отлично, – неоднократно в мыслях презрительно фыркал я, – я прекрасно проживу и без «Атенеума», расплачиваясь за то, что они не замечают меня, тем, что не замечал их, чего они не замечали».
Итак, Чарли, на несколько лет исчезнувший из моей жизни, вернулся.
Давненько я о тебе не слышал. В свое время мы здорово веселились, но теперь ты бесследно исчез даже из ужасной «Стар» О’Коннора. Ты был лучшим критиком в Лондоне; сие означало, что тебя следовало наказывать за регулярное безрассудное унижение крупной рыбы. Надеюсь, ты пишешь роман, или пьесу, или еще что-нибудь в таком духе. Жду не дождусь, когда узнаю об этом.
В любом случае, пожалуйста, обязательно приди на вечеринку, которую я устраиваю завтра в восемь вечера. Там будет полно интересных ребят, все они ненавидят «Атенеум», но и эти снобы их пока что не замечают. Болтливая компания, ты в нее прекрасно впишешься. Будут и девочки, художницы и поэтессы, возможно, сомнительные в некоторых аспектах, если ты находишь приятной такую игру. Если у тебя появится такое желание, можешь не пить ничего крепче чая, но пунш будет изрядно приправлен ромом, а шипучка из бутылки свалит с ног матроса!
Письмо пришло как раз вовремя. Я доработался до полного физического истощения, занимаясь убийствами, к удовлетворению О’Коннора, однако даже он видел, что я работаю на износ. Он приказал мне взять несколько дней отдыха; по большей части я все это время проспал, чтобы не видеться с матерью. И вот теперь, когда я немного ожил, пришло приглашение от Чарли, показавшееся мне наилучшим лекарством от мертвых шлюх в темных переулках.
Я прекрасно провел время. Я не доминировал, но и не затерялся в толпе, и по количеству остроумных высказываний и метких ответов не уступал остальным. Это было шумное сборище, все много пили и много курили и мнили себя «вне закона» (но только в самом безопасном смысле); спиртное раскрепостило их, позволив строить из себя тех, кем они мечтали быть. Что касается меня, то я делал вид, будто я мастистый писатель – или хотя бы просто писатель, а не тот презренный подвид, известный как «журналист» или «критик». Я надел коричневый шерстяной костюм, поскольку у меня не было выбора, с белой хлопчатобумажной сорочкой, что сделало меня похожим на нечто среднее между салонным поэтом и боевиком Ирландской республиканской армии, к чему я и стремился. Возможно, кто-то посчитал меня опасным, что было мне по душе, не подозревая, что в оттопыренном кармане лежит не «Уэбли», а еще один носовой платок, и я упивался таинственностью, окутывающей меня, ощущением того, что мне известно больше, чем я знаю на самом деле. Как ветеран наблюдений за жизнью и смертью, я считал себя выше всех окружающих, ибо их богемность, безразличие и презрение к условностям были по большей частью напускными. Я же видел своими собственными глазами выпотрошенных девочек и знал на практике, а не только в теории, какой короткой, омерзительной и жестокой может быть жизнь.
Не могу сказать точно, когда я обратил на него внимание. Нельзя было не обратить. Нет, я не собираюсь признаваться в тайных гомосексуальных наклонностях, как те, которые несколько лет спустя отправили беднягу Уайльда[17] в Редингскую тюрьму, и у меня не было назойливого желания прикоснуться к плоти существа того же пола. Однако на меня притягательно действуют остроумие, динамизм, знание жизни, хороший вкус и, как я тешил себя, определенная осведомленность, говорящая о том, что человек повидал и вкусил многое.
– Вы музыкальный критик, да? – спросил у меня этот мужчина, когда людские потоки и случайности поглощения спиртного свели нас вместе.
Он был высокого роста, и его твидовый костюм, отметил я, был высочайшего качества. Костюм-тройка по самой последней моде, скроенный просто превосходно, с красным галстуком вместо привычной черной «бабочки», и в целом впечатление человека, который обращает пристальное внимание на свою одежду до того, как ее надевает.
– Был какое-то время назад, – ответил я.
– Хочется надеяться, вы поспособствовали тому, чтобы в Лондоне закрылись все концертные залы, – продолжал мужчина. – Сплошное невежество! Ну когда у кого-нибудь хватит духу изменить хоть что-либо в классическом каноне? В основном это Вагнер, исполненный отвратительно, поскольку у нас, слащавых британцев, не хватает холода души, чтобы исполнять Вагнера так, как это следует делать, чтобы его музыка звучала дико и страшно. Мы же исполняем его приблизительно так, как Дайен Бусико[18] исполняет Дюма на литаврах и тромбонах. Абсолютно ничего для человека, обладающего мозгами или хотя бы зачатками мышления. Концепция музыки как социального инструмента нам совершенно чужда.
– Должен сказать, сэр, – заметил я, – что вы сами рассуждаете как профессиональный критик. Эта мысль мне самому неоднократно приходила в голову. Тем временем в Европе появляются очень интересные работы. Русский Антон Рубинштейн своей дирижерской палочкой не размешивает слащавую бурду для свиней.
– «Слащавая бурда для свиней», – одобрительно повторил мужчина. – Мне это нравится. Моя фамилия Дэйр.
Я назвал себя.
– Ну конечно! – сказал Дэйр. – Я сделал вид, будто незнаком с вами, но на самом деле я читал ваши заметки в журнальчике, который издает Чарли. Я еще тогда подумал, что к этому парню следует присмотреться. Я присматривался, присматривался, присматривался – и, черт побери, куда вы пропали?
– Год я под псевдонимом писал о музыке в «Стар», затем мне представилась возможность попробовать себя на другой стезе журналистики. Это было очень интересно, хотя особой славы не принесло.
– Что ж, у вас есть божественная искра. Не потеряйте ее в каком-либо большом оркестре, где все голоса подстраиваются под одну и ту же модуляцию. Но у меня есть постоянная работа, поэтому я могу давать советы по поводу карьеры, не беспокоясь о таких мелочах как еда, жилье и деньги.
– Вы преподаете?
– Ору на учеников. А те делают вид, будто меня слушают. Я ставлю оценки, швыряя экзаменационные работы с лестницы: какая упадет на девяностую ступеньку, какая на восьмидесятую, какая на семидесятую… По-моему, никому нет до этого никакого дела, и с департаментом у меня никаких неприятностей быть не может, поскольку по совместительству я являюсь главой департамента. К счастью, коррупция просто тотальная.
Эта фраза показалась мне очень забавной, прямо-таки неотразимой. Я обожаю, когда те, кто прочно устроился в недрах какого-либо заведения, безжалостно это самое заведение хают, обнажая все его глупости, недостатки и предрассудки, но только так добродушно и невозмутимо, словно каждому их слову можно полностью доверять.
– Сэр, у вас очень яркая натура, – сказал я. – Не сомневаюсь, вы очаровываете своих учеников.
– Вот чего бы я хотел, так это очаровать кое-кого из девушек и завлечь их к себе в постель. А вот парней я бы отправил куда-нибудь в Афганистан или в Крым… кстати, мы по-прежнему воюем в Крыму?
– По-моему, наш крестовый поход двинулся дальше.
– Что ж, туда, где много черномазых – чем они чернее, тем лучше, – полуголых и волосатых. Каждый приличный английский мальчик должен провести несколько лет, расстреливая из пулеметов туземцев ради королевы, родины и интересов хозяев бирмингемских сталелитейных заводов. И еще ради того, чтобы цена на шелк в магазине родителей Чарли была низкой.
Только речь зашла о Чарли, как он сам неожиданно подошел к нам, держа в обеих руках по бутылке шампанского. Он обходил гостей, наполняя им бокалы.
– Вижу, вы двое спелись, – сказал Чарли. – Я в этом не сомневался, поскольку у вас у обоих одинаковые натуры и скабрезный взгляд на жизнь. Том преподает фонетику в Лондонском университете.
«Господи! – подумал я. – Тот самый профессор Томас Дэйр!»
– Я объясняю нашему юному другу печальную сущность нынешнего академического образования, – сказал профессор Дэйр. У него были очки в круглой черной оправе, вьющиеся светлые волосы, а орлиный профиль словно превращал его во внука Железного Герцога; однако в его иронии не было ничего от Веллингтона. – По крайней мере, мой апатичный подход к служебным обязанностям оставляет мне достаточно времени для экспериментов, играющих очень важную роль в моей жизни. Если хотите, я могу рассказать вам, почему в языке африканского племени коса есть странные щелкающие звуки, похожие на сухую икоту; воистину, его представители общаются между собой отрыжками.
Я рассмеялся. Забавный тип.
– Или еще взять, к примеру, немцев. Вам известно, что они образуют слова, просто соединяя вместе отдельные части, поэтому их слово для обозначения пулемета Гатлинга буквально переводится как «механическоеустройствостреляющеебезперезаряжания»? И слова становятся все длиннее и длиннее. Для немца ни одно слово не будет слишком длинным, поскольку немца нельзя утомить. Норвежца невозможно развеселить, немца невозможно утомить, а американца и шимпанзе нельзя обучить наукам.
Я снова рассмеялся, затем постарался перевести разговор на другую тему.
– Какие эксперименты вы провели?
– Их было уже чересчур много.
Мне уже доводилось читать о Томасе Дэйре, и я кое-что о нем знал. Своенравный интеллектуал, слишком дерзкий для Оксфорда или Кембриджа, слишком радикальный для провинции, постоянно разъезжающий с исследовательскими экспедициями, выдвинул теории о связи языка и общества и изобрел – да-да, именно так – универсальный алфавит.
Дэйр хотел покончить с национализмом, протекционизмом, капитализмом, коммунизмом, милитаризмом, колониализмом, исламизмом, консерватизмом, ревизионизмом и вообще всем тем, что заканчивается на «-изм». Любыми системами взглядов, верований, религиозных учений, особенностями одежды и размера ступни. Его методология заключалась в том, чтобы привести весь мир к одному языку, на котором все будут говорить без акцента, а также без указания на географическое место, общественное положение и происхождение. Каждый мужчина, каждая женщина, каждый ребенок будет чистым листом, так сказать, приходящим в мир без каких-либо предрассудков и враждебных настроений, полученных еще до того, как ему представится возможность показать, на что он способен.
Естественно, над Дэйром смеялись с первых полос всех газет, и вот уже какое-то время о нем ничего не было слышно. Начнем с того: кто за все это заплатит? Далее: кто будет этому учить? И еще: кто заставит тех, кто этого не хочет?
– Я помню вашу статью в «Таймс», профессор Дэйр, – сказал я. – Насколько мне помнится, она наделала много шуму.
– «Дерзость Дэйра»[19]. Пустая болтовня. Все осталось позади, быльем поросло. Я был глупцом, верил в обучаемость индивидов и в то, что человечество способно действовать себе на благо. Но люди уже рождаются с такими глубоко укоренившимися убеждениями и так привязываются к ним, что спорить с ними – все равно что уговаривать расстаться с какой-нибудь конечностью. Если я вам скажу: «Послушайте, вам будет гораздо лучше жить без этой чертовой ноги», что вы мне ответите?
– Ну, что вы с ума сошли.
– Верно; мне именно это и говорили… Ну да ладно, хватит болтать о моем безрадостном прошлом. Я, пожалуй, оставлю вас и потрусь с людьми. Кажется, здесь есть один человек, который мог бы мне очень помочь, а я ему сегодня еще не сказал ни одной гадости. Возможно, все закончится кулаками, что станет идеальной развязкой.
И с этими словами Дэйр удалился.
– Любопытный тип, – заметил я, обращаясь к Чарли.
– Том – просто очаровашка. Блестящая голова, но упрямо стоит на своем. Возможно, этот недостаток его погубит. Можно называть это изъяном характера, но можно также называть и героическим качеством. Тем же самым отличался Сократ. Поэтому такие люди сами уничтожают себя, а тем временем посредственности продолжают карабкаться наверх, всему миру на посмешище. Возможно, через сто лет Тому воздадут по заслугам… Друг мой, шампанского?
Я отказался, и Чарли отправился наполнять бокалы другим гостям. Вечеринка прибывала и убывала подобно луне, и мне казалось, что маленькие водовороты энергии вскипают там, где меня нет. Придя на смех, я неизменно видел, что в центре его находится профессор Дэйр, однако как только окружающие заводили с ним разговор на серьезные темы, он каким-то образом ускользал от них, чтобы нести свою магию в другое место.
Наконец вечеринка подошла к концу, и по своим карманным часам я понял, что мне пора поблагодарить Чарли и покинуть дом на зеленой улице в Блумсбери. Я полагал, что найти кэб не составит труда. Однако на пороге собралась толпа, обступившая Чарли, поэтому мне пришлось ретироваться, и в поисках спасения от тесноты замкнутого помещения я вышел на террасу. О, очарование свежего воздуха, ветерок, принесший аромат каких-то цветов, безоблачное небо над головой! Я с наслаждением впитывал все это, и тут, как вы думаете, кого я увидел прислонившимся к балюстраде, как не профессора Дэйра, курящего трубку?
– О, вот вы где! – сказал я. – Мне очень понравилась наша беседа. Вы смотрите на мир во многом так же, как и я сам.
– Надеюсь, что это не так. Я испытываю отвращение к миру и ко всему, что в нем находится. Когда-то я верил во все, а теперь ни во что не верю. Вы еще слишком молоды для подобного цинизма. Вам еще предстоит собирать шрамы и ссадины. Вам предстоит заслужить чистоту вашего презрения, в противном случае это будет лишь поза, призванная привлекать внимание.
– Ну, вы блестяще скрываете свое разочарование за дерзостью своего остроумия.
– Скажу без ложной скромности, за метким словом я никогда в карман не лез. И все же могу добавить: если хорошенько подумать, кое-что общее у нас есть.
– И что же это?
– Ну как же, Джеб, мы с вами оба терпеть не можем сэра Чарльза Уоррена и понимаем, что он непроходимо туп и ни за что на свете не поймает этого типа, которого вы, газетчики, окрестили Уайтчепелским убийцей.
Я опешил. За весь вечер об убийствах не было сказано ни слова, и я пребывал в уверенности, что никто из присутствующих даже не подозревает, что я писал в «Стар» под псевдонимом Джеб и воочию лицезрел изуродованные обескровленные тела, лежащие под холодным ночным небом.
– Ну, скажу я вам, – сказал я, как говорят, когда нечего сказать, – ну, скажу я вам, тут у вас надо мной преимущество. Я понятия не имею…
– О, только не надо! Мне очень понравился ваш материал о глупости Уоррена. Ваш анализ порочной системы, на которой стоит Скотланд-Ярд, попал в самую точку, но даже если полиция станет действовать расторопнее и выведет на улицы больше констеблей, не думаю, что убийца попадется в ее сети. Если б он был настолько беспечен, удача давно бы отвернулась от него, если учесть, что ему приходится творить свои деяния в районах, прямо-таки кишащих полицейскими, и каждый раз буквально на волосок расходиться с «синими бутылками».
– Профессор Дэйр, не стану отпираться, я действительно пишу под псевдонимом Джеб, но, во имя всего святого, как вы догадались? Неужели кто-то проболтался…
– Нет, нет! Язык. Фонетика. Одна из моих теорий гласит, что все мы говорим на двух английских языках – одном, который на поверхности, и другом, глубоком. Второй английский язык – это язык четкой структуры, порядка; я называю его «Дном». Доисторический и грубый, он скрывается под плотной завесой грамматики, слов, пунктуации и чистописания. Этот язык является отражением того, как мы преодолеваем трудности, он выражает образ наших мыслей, выражает истинную нашу сущность. В конечном счете он является правдой. Я уверен, что мне удалось научиться читать знаки этого «Дна», и когда я на протяжении последних нескольких недель читал заметки Джеба в «Стар», я увидел эти знаки. Музыка показалась мне чрезвычайно знакомой. Как и некоторые слова, общий дух, – хотя теперь вас уже просеяли сквозь сито редакторской правки, заметно разбавив ваш стиль. И все же я его узнал. Вам еще предстоит многое написать, многому научиться, но если вы посвятите этому жизнь, со временем, возможно, совершите что-то примечательное.
– На самом деле я уже написал пять романов. Они не были опубликованы.
– Напишите еще пять.
– Может быть, напишу. Но, возвращаясь к первопричине, позвольте спросить, почему вы терпеть не можете Уоррена так же сильно, как и я? Для меня это профессия, что объясняет мои редкие нападки на него, но вы, сэр, профессор университета, и я просто не могу…
– Убийца. Изверг, разумеется.
– Убийца?
– Я его обожаю. Он такой настоящий, такой чарующий… Я не могу им насытиться. И в отличие от всего того, что было на протяжении последних нескольких лет, он меня возбуждает. Вот почему я читаю запоем все отчеты; вот почему, когда время остужает любопытных зевак, я прихожу на место преступления и ищу то, что могли пропустить «фараоны». Пока что еще ничего не нашел. И самый главный вопрос: где он? У вас есть какие-либо соображения?
– Лично я не верю, что бы там ни печатала «Стар», что он еврей. То немногое, что я знаю о евреях, говорит мне, что этот народ – не убийцы. Нет, он один из нас, и его презрительное отношение к бедным опустившимся проституткам на самом деле является критикой нашей системы. Но, наверное, я навязываю вам свои политические взгляды… Сэр, а у вас есть какая-нибудь теория?
– В процессе оформления. Пока что ее еще рано излагать.
– Я бы хотел ее услышать.
– Что ж, возможно, когда студень полностью застынет, я приглашу вас в клуб, и мы поболтаем. Вас это устраивает?
– Просто замечательно! – сказал я.
25 сентября 1888 года
На этот раз я все тщательно рассчитал и произвел рекогносцировку, обращая особое внимание на три момента: уединенность, возможности отхода и полицейское патрулирование. Я нашел идеальное место, ибо оно должно было быть идеальным, а для того, чтобы оно было идеальным, мне требовалось уединиться с жертвой больше чем на несколько минут. На эту ночь у меня был составлен обширный план действий. Плохо, что бедной девочке придется дорого заплатить за мою высшую цель, но так уж устроен наш порочный мир, правда?
На этот раз я выбрал в качестве охотничьих угодий район к югу от Уайтчепел-роуд, в то время как две моих предыдущих экспедиции проходили значительно севернее ее. После пересечения с Коммершл она отклоняется к востоку – кстати, планировка Уайтчепела совершенно хаотична, поскольку тысячу лет назад ее проводили в основном бродящие по лугу коровы, – и какое-то время идет строго прямо. Четвертый перекресток на ней – это пересечение с Бернер-стрит, ничем не примечательной улочкой. Эта улочка ведет в заброшенный квартал унылых кирпичных стен и труб, а поскольку она расположена достаточно близко от Коммершл, где по-прежнему в обилии промышляют проститутки, ее темные закутки частенько используются для мимолетных утех продажной любви. Я рассудил, что без особого труда найду себе какую-нибудь шлюху и она, свернув с освещенной и оживленной Коммершл, приведет меня на Бернер. То обстоятельство, что это место находилось всего в нескольких кварталах от полицейского участка, не особо беспокоило меня, ибо по своим наблюдениям я знал, что констебли не слишком балуют Бернер своим вниманием.
Вероятно, их предостерег от этого сэр Чарльз, поскольку на полпути до первого перекрестка находилось странное заведение, известное как Клуб анархистов, где я однажды слушал, как Уильям Моррис[20] рассказывал о новых эстетических нормах современного мира безразличным слушателям. Он ставил рисунок обоев и стиль мебели превыше революции – не слишком популярная позиция у этой братии. Практически каждый вечер клуб битком заполнялся всевозможными радикалами славянской, еврейской и русской национальностей, которые всю ночь напролет скандировали революционные лозунги, распевали революционные песни и планировали революцию. Полиция полагала, что вся эта бьющая через край энергия отпугнет сумасшедшего убийцу, в то время как на самом деле все обстояло как раз наоборот. Я знал, что люди, которые собирались в клубе, принадлежали к типу, именуемому фанатиками: то есть, хотя их глаза были открыты, они видели лишь мечты об обществе, где хозяевами являются уже они, а не бледные миллионеры с лиловыми печенками из Кенсингтонского клуба. Анархисты готовы были повесить каждого, принадлежащего к этому клубу, и именно образ обутых в дорогие ботинки ног, болтающихся в восьми дюймах над землей, всецело занимал их воображение. После чего, естественно, они образуют свой собственный клуб. Так обстоит дело со всеми великими мечтателями, всех мастей и племен.
Этот вечер я провел, бродя вокруг клуба. Поскольку радикалы верят (к счастью) в то, что любая собственность является преступлением, они считают замки на дверях чем-то омерзительным. Любой радикал или выдающий себя за радикала может спокойно войти в клуб, расположенный рядом с построенным из подручных материалов сооружением под названием двор Датфилда, каких полно в Уайтчепеле. На самом деле там нет никакого двора и нет никакого Датфилда, если не считать надписи на воротах. Я отметил, что проститутки то и дело отворяют калитку в запертых воротах, чтобы воспользоваться темнотой и уединением двора для быстрого удовлетворения клиента, после чего уходят, обязательно закрывая за собой калитку. Таким образом, это место идеально подходило для моих замыслов.
Но мне требовалось выяснить, какие развлечения предлагает клуб, поэтому я оказался в толпе из ста с лишним горлопанов, мнящих себя народными массами, которые во всю глотку – и среди них не было более голосистого крикуна, чем я – распевали священный гимн всех тех, кто считает, что, перед тем как строить, нужно сначала разрушить все до основания. Я опоздал к началу, поэтому свой вклад смог внести, только начиная с пятого куплета:
Довольно королям в угоду Дурманить нас в чаду войны! Война тиранам! Мир Народу! Бастуйте, армии сыны! Когда ж тираны нас заставят В бою геройски пасть за них – Убийцы, в вас тогда направим Мы жерла пушек боевых!
Очень проникновенные слова, но попробуйте спеть их в столовой 44-го Арджайлского пехотного полка, и вас тотчас же вздернут на дереве возле плаца. Что делали эти люди – планировали восстание в этом году или праздновали прошлогоднее? Откуда они, из Центральной Европы или из какой-нибудь республики на Балканах с непроизносимым названием? А может быть, они собирались пойти против самого Большого Медведя – а это означало, что из двухсот товарищей, находившихся в здании, по крайней мере сто пятьдесят являлись сотрудниками «охранки», царской тайной полиции… Однако их не будет интересовать, что происходит во дворе прямо у них под окнами, – все их мысли прикованы к далеким застенкам и комнатам пыток. Тем не менее я ни с кем не поделился своими сомнениями, явив собравшимся образ счастливого поджигателя и командира расстрельной команды. Чем громче я кричал, тем более невидимым становился.
После коллективного песнопения настал черед объятий и бормотания на разных языках, чуждых моему слуху, однако общей темой, царившей в зале, было братство, скрепленное действием водки. Все сияли алой краской революционного порыва или плохих сосудов. Когда бутылка дошла до меня, я отхлебнул глоток, обнаружил, что внутри жидкий огонь, более подходящий для битвы, а не для мирного общения, – но кто я такой, чтобы идти наперекор массам! Я обнимался, целовался, пожимал руки, вскидывал кулак, кричал и в целом был похож на пьяного медведя. Однако на этих подмостках наказания за переигрывание не бывает.
Через какое-то время, после того как подробности были обсуждены и приняты на нескольких языках – по некоторым вопросам споры велись слишком горячо, что наводило на мысль о том, что участники предпочитают спорить, а не устраивать революции, – и следующие массовые акции (они же пикники) спланированы, отложены и в конечном счете отменены, собрание разделилось на отдельные атомы. Различные группировки и фракции разошлись по своим кучкам, и одинокие волки, слишком ярые анархисты, чтобы присоединяться к кому бы то ни было, получили возможность бродить по всему залу. В мятом костюме и низко надвинутой на глаза шляпе я прекрасно подходил под эту категорию. Этот процесс позволил мне изучить здание, не привлекая к себе внимания. Собравшиеся чересчур оживленно обсуждали термидорианский переворот и то, кто возглавит программу электрификации Средних графств, не замечая, что творилось вокруг. В их представлении значение имели массы, а не один отдельно взятый человек. Я намеревался в самое ближайшее время показать им, как они ошибаются.
В любом случае здание представляло собой именно то, что можно ожидать от подобного места: на втором этаже – зал заседаний, чем-то похожий на перекрытый сводами храм какой-то религии; всевозможные вспомогательные помещения под ним и вокруг него, в том числе типография, чтобы при необходимости дать залп всеми орудиями; примитивная кухня, чтобы варить галлонами суп; читальный зал с собранием самых последних революционных произведений со всего мира; подвал, такой же, как любой другой подвал, в том числе под зданием Парламента. В общем, все банально.
То есть если не знать, где смотреть.
И действительно, куда он пропал? Вечеринка закончилась туманным приглашением «как-нибудь заглянуть» к профессору Дэйру, и я вернулся к рутине кровавых преступлений. Монстр пропустил сначала одну неделю, затем и следующую. Неужели он замыслил что-то из ряда вон выходящее? Или же решил сделать перерыв? А может быть, ему просто все это надоело? Подошла пора сбора хмеля, так что, быть может, чудовище отправилось за город, чтобы заработать несколько фунтов, наполняя мешки для пивоваров. А если речь идет о человеке состоятельном, возможно, он сейчас роскошествует в Антибе, ест улиток и прочие французские штучки, забыв на какое-то время про свой нож…
Какими бы ни были причины, О’Коннор прекрасно понимал, как это скажется на объемах розничных продаж в газетных киосках, от которых зависел наш тираж в сто двадцать пять тысяч экземпляров – «самый большой тираж вечерней газеты в Соединенном Королевстве». Я делал все, что в моих силах, и тут пришелся кстати сюжет про кольца, но после нелепости расследований убийств Полли и Энни, после бесчисленного множества абсурдных гипотез, после столь пустых действий, как создание общественного комитета, который предложил бы награду за любую информацию о преступнике, от чего до сих пор упрямо отказывался Уоррен (словно этот тип принадлежал к какой-то преступной сети и его могли бы выдать его собственные дружки, как простого мошенника или «медвежатника»), после многочисленных пламенных речей, обвиняющих евреев в том, сем и прочем, после заявлений высокопоставленных полицейских чинов о том, что тут замешаны «Ночные волки», «Зеленые подтяжки» или какие-нибудь другие банды, и, наконец, после голословных рассуждений о каком-то «русском верзиле», – даже это казалось бессмысленным и безнадежным. Я написал очаровательную едкую заметку о неэффективности полиции, но она не привлекла к себе внимания; Гарри Дэм пытался заново расшевелить затасканные страшилки про еврейские таинства, в которых до сих пор говорилось только о крови христианских младенцев, необходимой для приготовления мацы; но отныне, по утверждению Гарри, кровь уличных девок требовалась для некоего каббалистического ритуала, целью которого, полагаю, было сделать барона Ротшильда, и без того богатейшего человека в мире, вдвое богаче. Что же касается продвижения следствия, практических шагов решения проблемы, тщательного анализа улик – ничего этого не было и в помине. Не происходило ровным счетом ничего.
Как говорится, в праздном мозгу находит себе дело дьявол, поэтому мы все дружно стали негодяями, и подумать только, что именно мне было суждено войти в историю как величайшему подлецу.
Я переводил в печатный текст скоропись, какую-то чепуху, которая должна была отправиться на четвертую страницу под рекламой средства от изжоги и вздутия живота, когда ко мне подошел паренек-рассыльный и сказал:
– Сэр, мистер О’Коннор хочет поговорить с вами.
– А?
– Прямо сейчас, сэр. Как я понимаю, дело срочное.
– Ну хорошо.
Встав, я надел старый коричневый пиджак и прошел следом за пареньком по коридору до конца. Паренек постучал в дверь, и мы услышали грубый хриплый голос с ирландским акцентом:
– Заходите!
О’Коннор не придавал никакого значения роскоши. Смею предположить, кабинет главного редактора «Таймс» представляет собой изысканное помещение с камином, оленьей головой на стене и гигантским глобусом, в нем нередко наслаждаются хорошими сигарами и марочным портвейном. Кабинет главного редактора «Стар» был развернут на сто восемьдесят румбов в противоположную сторону. Неказистый – или, наверное, тут лучше бы подошел эпитет «практичный», ибо на самом деле это была просто большая комната с письменным столом, еще одним столом и несколькими книгами. На письменном столе стояли длинные иглы с наколотыми на них десятками гранок, из которых будет составлен сегодняшний номер «Стар». На столе я увидел макет первой полосы, а на ней – ничего столь же динамичного, как «ИЗВЕРГ», а лишь обычная безликая чепуха вроде «ТРИНАДЦАТЬ ЧЕЛОВЕК УБИТЫ В АФГАНИСТАНЕ» (у меня мелькнула мысль, наших или чужих), «ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ ЗА СВЕДЕНИЯ ОБ УАЙТЧЕПЕЛСКОМ УБИЙЦЕ УДВОЕНО», «ЕПИСКОП ПРИЗЫВАЕТ К СПОКОЙСТВИЮ» и «ЗАКОНОПРОЕКТ ОБ ОСВЕЩЕНИИ УАЙТЧЕПЕЛА ОТКЛОНЕН».
О’Коннор сидел за письменным столом, а рядом с ним, практически невидимый, поскольку он находился в тени на фоне окна, отчего черты его лица оставались в полумраке, сидел еще один мужчина. Они тепло беседовали между собой, заключил я по их позам, по запаху сигар (одна, еще тлеющая, лежала в пепельнице, пуская в воздух струйку дыма) и тому обстоятельству, что перед обоими стояло по стакану.
– Садись, – приказал О’Коннор. – И, может быть, капельку старого доброго ирландского виски?
В его стакане оставалось немного золотисто-янтарного напитка – я еще не знал, то ли это норма, то ли следствие чрезвычайной ситуации.
– Сэр, я не пью, – сказал я. – Мой папаша-пьяница, в настоящее время спящий в земле Дублина, пил столько, что этого хватит не только на мою собственную жизнь, но и на жизнь моих сыновей, если только они у меня будут.
– Как тебе угодно. Ты уже знаком с Гарри? Ваши пути еще не пересекались в редакции отдела новостей? Хотя Гарри, как мне хорошо известно, не из тех, кто просиживает штаны в редакции.
– Здоро́во, приятель, – сказал Гарри, поднимаясь с места и протягивая свою огромную ручищу.
Должно быть, это его соломенная шляпа с широкими полями, какие носят лодочники, лежала на письменном столе О’Коннора, поскольку только американец будет носить такую шляпу там, где лодок нет и в помине. У него было крупное угловатое лицо с обезоруживающей улыбкой под отвислыми рыжими усами, открывающей огромные лопатообразные зубы. Одет он был в итонский пиджак с белой отделкой, белую сорочку, темно-синий сюртук в клеточку, цветной (красный) галстук, белые брюки в темно-синюю полоску и белые штиблеты с белыми носками. Где-то здесь должна была быть регата? Генри собрался прокатиться с дамой на лодке по Темзе? Или же ему предстоит занять место рулевого на восьмерке в принципиальном противостоянии с командой из Оксфордского университета? Но я списал все на отвратительное американское невежество; тамошний народ начисто лишен чувства традиции и совершенно неспособен читать намеки и понимать, что они означают. Американцы нацелены исключительно на результаты или, точнее, деньги. Они забирают и присваивают все, что им приглянулось, не обращая ни на кого внимания.
– Симпатичный пиджак, – заметил Генри, пожимая мне руку. – Можно узнать фамилию твоего портного?
– Увы, – ответил я, – это творение одного сумасшедшего немца.
– А жаль, – заметил Генри. – Мне нравится то подпоясанное и взнузданное впечатление, которое производит эта штука. Она предназначена для рыбалки?
– Для охоты, – возразил я. – Просторные плечи дают больше свободы при стрельбе. Считается, что окраска сбивает с толку куропаток, но все же я полагаю, что, даже если у них мозг размером с горошину, настолько тупыми они все-таки быть не могут.
– Как знать… Ты любишь охотиться?
Я понятия не имел. Я никогда не ходил на охоту и никогда не пойду.
– А то как же, – ответил я.
– Ну а теперь, ребята, – вмешался О’Коннор, – я рад, что мы собрались все вместе. Нам нужно немного поговорить. Джеб, как я уже объяснил Гарри, я горжусь тем, что вы сделали. Вы разожгли большой костер, определили темп для всего города. Мы ведем его за собой, а остальные газеты спешат за нами следом. И я уверен, что если внезапно произойдет что-то срочное, один из вас, все равно кто, первым прибудет на место и изложит все четко и ясно. И мы продолжим идти впереди, из чего следует, что мы будем продаваться, из чего следует, что инвесторы заткнутся и оставят меня в покое.
Ни я, ни Гарри не сказали ни слова.
– Однако, – продолжал О’Коннор, – я должен честно вам сказать, что у нас серьезная проблема.
Он умолк. Мы ждали. Он взял сигару и сделал глубокую затяжку, отчего тлеющий кончик разгорелся.
– И эта проблема вот какая, – сказал О’Коннор, выпуская дым. – Где он?
– Будем надеяться, в преисподней, – сказал я.
– Хорошо для всего мира, плохо для «Стар». Эти жадные инвесторы, с которыми мне приходится иметь дело, похожи на курильщиков опиума. Стоит только произойти чему-нибудь большому и кровавому, как они тотчас же чуют прибыль и начинают думать, что так будет всегда. Поэтому они на меня давят. Вы не представляете себе, что мне приходится терпеть.
У меня мелькнула мысль, что очень безнравственно надеяться на то, что убийца нанесет новый удар, чем поспособствует росту тиража, однако таковы были реалии нашего бизнеса; О’Коннор не испытал никаких угрызений совести, выразившись так откровенно, американец также не собирался произносить возмущенную речь, поэтому и я решил держать язык за зубами.
– Начальник, вы хотите, чтобы я прирезал какую-нибудь куколку? – предложил Гарри, и мы все трое рассмеялись, поскольку это хоть как-то рассеяло сгущающееся в воздухе уныние.
– Нет, не надо, – возразил О’Коннор. – Юристы это не одобрят. Но я хочу, чтобы мы вместе пораскинули мозгами и придумали что-нибудь такое, что помогло бы снова раздуть огонь. Мы лихо обыграли кольца, но останавливаться на этом нельзя. И вот ради этого мы сейчас и собрались.
Мне это и в голову не приходило. Для меня достаточно было освещения убийства в газете; мысль о том, чтобы производить новости, предположительно какую-то глупую ложь, показалась мне отвратительной. Но опять-таки, поскольку я есть такой, какой есть, и не обладаю моральной твердостью, а также поскольку лично мне кампания, развязанная убийцей против уайтчепелских проституток, принесла большую выгоду, я промолчал.
Гарри что-то сказал про специальный выпуск с портретами обеих жертв на первой полосе, в черных рамках, с высказываниями детей.
– Боюсь, это не прокатит, – возразил О’Коннор. – Нашим читателям не нужны слезы, им нужна кровь. Им нужно, чтобы у них руки по локоть были в липкой алой жиже.
Мы немного поговорили об этом, мило и непринужденно, и я высказал несколько нелепых предложений – например, выяснить, что думают на этот счет выдающиеся мыслители нашего времени, такие как мистер Харди[21], мистер Дарвин и мистер Гальтон.
Однако вскоре разговор выдохся на печальной ноте, и в кабинете воцарилось уныние. И тут – внемлите ангельскому гласу!
– Есть! – вдруг сказал Гарри. – Точно, это то, что надо. Итак, чего недостает? Это витает в воздухе, а мы ходим вокруг да около.
Молчание, причем не то, что равно золоту.
– Это же сюжет, – наконец торжествующе заявил Гарри. – И ему нужен злодей!
– Ну, злодей как раз есть, – слабо возразил я. – Просто мы понятия не имеем, кто он такой.
– Но он же не персонаж. Он – мысль, призрак, теория, неизвестная величина. Иногда он «изверг», иногда «убийца», но у него нет личности, нет образа. Его нельзя ухватить. Недостаточно того, что он еврей, даже несмотря на то, что люди терпеть не могут евреев. Он по-прежнему остается размытым пятном, чем-то неопределенным.
– Не понимаю… – начал было я.
– Ему нужно имя!
Это было настолько до абсурдности просто, что все умолкли.
О’Коннор посасывал сигару, Гарри глотнул виски и улыбался, глядя на нас. А я сидел, чувствуя себя заговорщиком, злоумышляющим против Цезаря, но тут я вспомнил, что ненавижу Цезаря, поэтому все будет хорошо. Также я проникся ненавистью к Гарри за то, что ему пришла в голову такая великолепная мысль. Определенно, кое-что он в этом деле смыслил.
Он был так уверен в себе… Чисто американское качество. В языке этих людей нет слова «сомнение»; они не знают, что такое «Малый вперед!», начисто отвергают все, от чего пахнет обдумыванием, рассуждениями, оценкой. Все это они оставляют глупым слабакам. Для них же всегда: «К черту мины!»[22]
– И это не может быть просто имя вроде Том, Дик или Гарри, – продолжал Гарри. – Тут нужно что-то особенное, умное, что-нибудь цепкое, что останется в памяти и застрянет в голове. Это имя должно звучать. Мне пришло на ум «Сид-жид», но это слишком уж грубо.
– К тому же вдруг он окажется епископом англиканской церкви? – заметил я. – Стыда не оберешься.
– Разумное замечание, – согласился Гарри. – Вот почему это имя должно быть хорошим. Нам нужен гений, который его придумает.
– Я бы обратился за помощью к Дарвину, – предложил я, – и если он не слишком занят, уверен, он что-нибудь посоветует. Ну, а если не он, может быть, его кузен Гальтон присоединится к нашей компании.
Сарказм: последний оплот тех, кто полностью разгромлен.
– Этих ребят я не знаю, но твоя мысль мне понятна. Нам нужно что-нибудь такое, что придумает тот, кто обладает большим талантом.
– Гарри, – сказал О’Коннор, – займись этим. Мне нравится твоя идея, хотя я пока что еще не вижу, куда она ведет. И я теряюсь в догадках, как это осуществить.
– Ну, хорошо, – сказал Гарри. – Вот как я все вижу. Мы выкладываем письмо от этого типа, и он подписывает его именем, которое будет греметь в веках. С ним не сравнится никакой рекламный лозунг – такое оно совершенное. Разумеется, мы не сможем предъявить это письмо сами – все сразу же учуют подлог. Так что оно отправится в Центральное агентство новостей. Понимаете, там сидят такие тупицы, что они без раздумий растрезвонят о нем по всему городу. А как только у нашего типа появится имя, он сразу же снова станет горячей новостью. И это позволит заполнить паузу до его следующего удара.
– Предположим, письмо заставит его нанести новый удар, – сказал я.
– Ну же, дружок, – вмешался О’Коннор. – Ты сам, своими глазами видел раны. Этот голубчик с таким упоением кромсает девочек, что он точно спятил, словно мартовский кот. Что бы мы ни сделали, это никак не повлияет на степень его безумия.
Я вынужден был признать, что он прав. В конце концов, я действительно видел выпотрошенную Энни Чэпмен и считал, что ни один человек в своем уме не способен на такое. Человеку в здравом рассудке трудно было даже смотреть на такое.
– Поскольку это твоя идея, Гарри, наверное, ты и напишешь письмо, – сказал О’Коннор.
– Сам бы того хотел, начальник, – печально произнес американец. – Но я не из тех, кого можно назвать поэтом. Слова выходят из меня с трудом, словно катышки дерьма у кролика из задницы, – со стонами, кряхтеньем, натугой. Я репортер, а не писатель.
И снова молчание, но только теперь оно сопровождалось взглядами, которые по большей части были обращены на меня. Точнее, оба, и О’Коннор, и Гарри пристально уставились на меня. До меня дошло, куда все катится, и я начал подозревать, что это было нарочно подстроено так, чтобы все выглядело естественно.
– Статьи Джеба – это лучшее, что я когда-либо читал. Каждое его предложение звучит как музыка, – заявил Гарри. – Он тот самый поэт, который нам нужен.
– Я… – начал было возражать я.
Однако, безнадежно пристрастившийся к похвалам, возражал я не слишком усердно, ибо мне хотелось, чтобы мне на голову вылилось еще несколько галлонов.
– Хотелось бы мне обладать его дарованием, – продолжал Гарри. – Моя энергия, его талант, его… э… гений – неизвестно, как далеко мы смогли бы зайти.
– Думаю, ты прав, – подхватил О’Коннор.
Определенно, эти ребята полагали, что вдохновение можно включать по собственному желанию. Достаточно мне повернуть вентиль своего гениального дарования до отказа вправо – и слова будут хлестать непрекращающимся потоком сотню лет. Они понятия не имели, что вентиль крайне своенравный, к тому же порядком заржавел, и чем больше его крутить, чем сильнее на него нажимать, тем меньше вероятность того, что нужный текст поспеет к сроку. Более того, на самом деле никаких сроков вообще не было. Это происходило тогда, когда происходило, и иногда этого не случалось вовсе.
– Так, Джеб, слушай внимательно, – сказал О’Коннор. – Давай обдумаем все тщательнейшим образом. Да, действительно, все построено вокруг имени, имени, которое будет греметь пожарным колоколом. Но у него должен быть и свой тон. Тебе нужно найти что-то новое. Тут необходимо сыграть на необычном значении слов, затронуть струну, которая до сих пор не звучала, показать подход, которого прежде не было. Начнем с того, что оно должно обладать холодной иронией.
– У меня с иронией всегда было плохо, – заметил Гарри. – Что это такое? Что-то, наносящее урон?
– Нет, нет, Гарри, не урон. Ирония – это умение ловко сказать «А», что-то настолько нелепое и вызывающее, что это будет пониматься как нечто «Б», полная противоположность. Когда ты спросил Джеба про охоту, он ответил: «А то как же». Не слишком хорошо знакомый с нашими речевыми оборотами, ты решил, что Джеб имел в виду что-нибудь вроде «ну конечно же». Однако в его голосе присутствовали неуловимые интонации, тончайшие нюансы, которым точно соответствовало выражение лица, слегка поднятая левая бровь, чуть изогнутая губа, а также общий замедляющийся ритм, посредством чего Джеб сообщил мне – и в первую очередь самому себе, – что он считает такое занятие, как стрельба по бедным птичкам свинцовой дробью, оставляющей от них одни перья и хрящи, чем-то совершенно отвратительным. Вот что такое ирония. Вот что нужно нашему письму. Вот что сделает его вечным.
Гарри извлек из этих слов великолепный урок.
– Ему не нравится охота? – недоверчиво спросил он.
Мы пропустили его слова мимо ушей. Ему это не дано, даже если первый порыв и принадлежал ему.
– Не уверен, что у меня получится, – с сомнением промолвил я.
– Джеб, ты уже на полпути к блестящему будущему. Я щедро тебе заплачу, и ты через какое-то время сможешь перескочить в крутую газету вроде «Таймс», где твое дарование сделает тебя знаменитым, ты будешь разъезжать по всему миру, а издатели станут обивать порог твоего дома, вымаливая очередную рукопись.
Я понял, что обречен. О’Коннор взял меня с потрохами. Я превратился в птичку в прицеле его двустволки. Этот человек был гений.
И вот – мой первый шедевр. Подобно любому великому литературному творению, у него нет автобиографии. Его нельзя разложить на отдельные части и сказать: «Это вот отсюда, а затем я придумал вот это, после чего появилось что-то еще, и вот готовый результат». Нет, нет, ничего подобного. Наверное, это был процесс не написания и уж тем более не сочинения, а скорее становления. Я стал тем, кем должен был стать.
Тем не менее я все-таки помню, как сидел за столом в опустевшей редакции, после того как почти все ребята разошлись по домам или отправились пить пиво, и у меня в голове крутились отдельные ноты, соединяясь в мелодию, как будто я был лишь посредником, а что-то, какая-то сила (не Бог, ибо я не верю в него, но если б и верил, определенно, это не то предприятие, к которому он подключился бы по своей воле) диктовала мне. По какой-то неведомой причине у меня в голове стояло слово «начальник», которое употребил Гарри, обращаясь к О’Коннору, и для британского языка оно было чем-то необычным, это скорее американизм, не само слово как таковое, а его использование в качестве обращения. Мы никого не называем «начальником», мы называем начальника «сэром». Повсеместно. Поэтому я мысленно повеселился, представив себе, как этот тип, кем бы он ни был, обращается через Центральное агентство новостей ко всему миру как «дорогой начальник». Понимаете, он напишет свое письмо не полиции, а в каком-то смысле всему обществу, своему истинному критику, словно представляя на его суд свой спектакль. Я также не забывал о категорическом требовании О’Коннора относительно иронии, интуитивно чувствуя его правоту. Наш писатель не может громогласно вопить с пеной у рта, взобравшись на ящик в Гайд-парке, стращая пролетариат своими людоедскими замашками. Слушая его, можно не опасаться получить в лицо порцию ядовитой слюны. Нет, для этого он слишком сух, поэтому я употребил свою собственную фразу, сказанную на встрече, – «примусь за шлюх», что на добрую тысячу процентов занижало ужасы той кровавой бойни, которую он им учинил. Далее совершенно естественно, на ум мне пришло слово «не преминуть», которое сейчас можно услышать разве что от какого-нибудь почтенного викария или за чаепитием престарелых дам. Мне требовалось что-то резкое, чтобы разыграть мягкость «не премину», поэтому я перепробовал «резать», «вспарывать», «рубить», «пилить», «рассекать», «кромсать», но все они, на мой взгляд, тут были совершенно не к месту.
И тут откуда-то – из уст Господа мне в ухо или из пасти дьявола в мой мозг – пришло слово «потрошить», которое, хоть и неточное в техническом смысле, обладало нужным звучанием. Конечно, убийца не потрошил свои жертвы, он их резал. Но слово «потрошить» было звучным и обладало привкусом первобытной свирепости, от которого мир будет без ума, даже несмотря на то, что этот человек, в тусклом свете полумесяца склонившийся над безжизненной жертвой, никоим образом не будет напоминать обезумевшего потрошителя, поскольку все его движения должны быть точными, выверенными, подчиненными недюжинной силе, и делаются они острым лезвием ножа. Никаких беспорядочно мечущихся рук, «потрошащих» добычу, судорожно стиснутых пальцев, раздирающих мертвую плоть и раскидывающих во все стороны окровавленные куски. Кем бы ни был этот человек, он отнюдь не потрошитель, и, наверное, сам себя он ни за что бы не назвал потрошителем, однако сладостные звуки слова «потрошитель» пересилили все эти соображения. Поэтическая правда выше голых фактов.
Ну, а дальше все уже покатилось одно за другим. Мне нужно было куда-нибудь пристроить слово «хохма», и я его пристроил, найдя такой поэтический ракурс, какой прежде никогда не слышал и не видел. «От той хохмы», – сказал я. Из утонченно-либеральных соображений я ни словом не упомянул о евреях, поскольку один из моих тайных замыслов заключался в том, чтобы своим творением оправдать их. Я не хотел, чтобы у меня на совести, и без того уже порядком отягощенной, были еще и погромы. И я гордился, что мне это удалось; я находил в этом определенное моральное удовлетворение.
И, наконец, имя. Ну, «Потрошитель» уже маячил на задворках моего сознания, поскольку я был так доволен фразой «и впредь не премину потрошить», что никак не хотел с ней расставаться, хотя и понимал, что мне придется ее изменить, преобразовать глагол в существительное, чтобы избежать повторения непривычного звука и в то же время продолжить мелодию слов, основанную на этом звуке. «Потрошитель» пришел ко мне сам собой. Итак, если «Потрошитель» – это фундамент, якорь, нужно что-нибудь без буквы «п», чтобы избежать напевности и аллитерации. «Патрик-Потрошитель» или «Питер-Потрошитель» звучат просто глупо. И действительно, нужно что-то совершенно противоположное, имя, лишенное «п» и «р», но в то же время обладающее прочными британскими традициями, крепкое, твердое англо-саксонское имя. Сначала мне пришло в голову «Том», и я чуть было не остановился на нем, поскольку «Джон» – это слишком мягко, а «Уилл» трудно произнести, так как придется делать фрикативную остановку, чтобы перейти к раскатистому сонорному «р». И тут я вспомнил наш флаг, как какой-нибудь простой работяга или поденщик, и патриотическая слащавость образа глубоко затронула мои обостренные чувства, развеселив меня.
Вот она, Ирония, с прописной буквы, выделенная курсивом: Ирония! Это тотчас же оценит О’Коннор, а бедняга Гарри Дэм не поймет никогда. Мое лицо растянулось в улыбке. «Юнион Джек», развевающийся над полем битвы, затянутым пороховым дымом, в воздухе перемешались запахи крови и гари, пулеметы Гатлинга навалили груды черномазых перед колючей проволокой, офицеры приказали выкатить бочонки с пивом, и все ребята в красных мундирах повернулись к знамени и поднимают стаканы. Да, Джек, Джек и еще раз Джек, и тут, надеюсь, со мной согласился бы наш Бог и Спаситель Киплинг[23]. Я понял, что имя у меня есть. Это было именно то, что требовали мои хозяева: идеальное имя, звучное, запоминающееся, легкое в произношении, по-настоящему британское, порождающее в сознании темные лабиринты Уайтчепела и острую сталь, вспарывающую алебастр шеи проститутки, и в то же время несущее в себе слабые отголоски сине-красно-белого флага, развевающегося над нашими зелеными полями и ханжеским благочестием. Я подарил миру Джека-Потрошителя.