Часть II

1

Сегодня у нас 14 февраля.

Я лежу в постели, и доктор Фройнд запретил мне писать. Он бы очень рассердился, если бы узнал, что я тем не менее пишу. Я должен это делать, потому что я хочу довести все до конца. Теперь я знаю, что у меня не так много времени. Еще один-два таких приступа, какой я пережил неделю назад, — и все, морфий мне тоже уже не помогает. После такого умереть будет за благо. Приступ, который свалил меня в постель, был не первым, но самым ужасным. Он наступил совсем неожиданно. Я как раз дописывал последние строки моего отчета о встрече с Иолантой в спальном вагоне поезда на Вену, когда начались эти головные боли.

В последнее время головные боли полностью поменяли свой характер. Когда они наступают, я нахожусь в почти бессознательном оглушенном состоянии в течение нескольких дней. Морфий снижает интенсивность болей, но усиливает глубину затуманивания рассудка. В подобном полусне, со свинцовыми членами и стуком в висках, я находился уже целую неделю.

Сегодня мне впервые стало лучше.

Доктор Фройнд трогательно заботится обо мне, он часами сидит около меня и слушает мои путаные лихорадочные речи — кажется, на этой неделе у меня возникла постоянная потребность поделиться своими мыслями. Вероятно, это заменяет мне прерванное писание. Это писание в течение четырех недель с утра до вечера — я уже написал первую часть моей исповеди — и стало причиной моего слома. Я просто перенапрягся. Доктор Фройнд был того же мнения.

Я позабочусь о том, чтобы вы таким образом — преднамеренно и бессмысленно — не лишили себя жизни, — сказал он.

Разумеется, мне было нетрудно уверить его в смехотворности этого заявления. Он вынужден был добавить, что его намерение ни в коем случае не может привести к какому-то успеху. Он вообще беспомощен в том, что касается его отношения ко мне. Я уговорил его на целый ряд незаконных поступков. Он до сих пор не сообщил обо мне в полицию, к тому же я совершенно открыто сказал ему, что принимаю морфий. Он не знает, что ему делать. Это очень беспокоит его, я вижу. В итоге мы пришли к решению, что я не буду писать, пока я опять не почувствую себя относительно хорошо, и что потом я буду насколько возможно щадить себя и сокращу рабочее время до четырех часов в день, а в остальное время буду отдыхать. С этим я согласился. Хотя это тоже, конечно, в своей сути было в высшей степени смешно.

2

16 февраля.

Сегодня я впервые встал. Мне уже намного лучше, и я думаю, что завтра или послезавтра начну писать дальше. Я мог бы начать и сейчас, но появилось одно маленькое затруднение: Я должен еще раз перечитать то, что я написал, чтобы вспомнить все предыдущее. Выяснилось, что я не могу вспомнить определенные события. Все как бы стерто из моей памяти. Похоже, она действительно начинает давать сбои, как в свое время любезно описал мне доктор Клеттерхон. Я попытаюсь сконцентрироваться.

3

18 февраля.

Я опять сижу за столом у окна. За окном в парке и днем и ночью беззвучно падают на землю хлопья снега. Снег очень глубокий, дети из нашего учреждения лепят разные фигуры и играют в снежки. В комнате работает центральное отопление. Здесь тихо и тепло.

Центральное отопление спального вагона, в котором я приехал с Иолантой в Вену, тоже было уже включено. Купе нагрелось так сильно, что ночью я встал и наполовину открыл окно, прикрыв открытую часть черной шторой. Я смотрел на пролетающие мимо огни, а, когда поезд остановился на какой-то станции, услышал множество голосов и звуков. Я почти не спал в эту ночь. Иоланта молчала, но она тоже не спала. Я знал это, хотя мы не разговаривали друг с другом.

Примерно часа в два мы были у австрийской границы, где поезд стоял около часа. Четверо — пограничники и таможенники — заходили друг за другом в наше купе и ставили штампы на наши бумаги. Багаж они не смотрели. Они были заспанные и мокрые, здесь тоже шел дождь. В пять часов мы достигли советской демаркационной зоны у Еннса. В этот раз, когда вошел русский проверяющий, Иоланта спала. Я не разбудил ее вовремя, и она испугалась, когда он осторожно дотронулся до нее и спросил документы.

— Это неправда! — закричала она. — Он лжет, если он это говорит! Я не делала этого!

Проверяющий в страхе отступил от нее.

— Иоланта! — закричал я.

Она испуганно огляделась, затем откинула волосы со лба и засмеялась.

— Ах, — сказала она, — извините! — Она протянула солдату свой паспорт. Он проверил его и тоже засмеялся.

Потом мы опять остались одни. Мы лежали в своих постелях и молчали.

Через час начало светать. Дождь прекратился, осенняя земля простиралась за окном, мокрая, наполовину скрытая туманом и безлюдная. Около умывальника появилась совсем узенькая золотая полоска. На востоке всходило солнце.

— Иоланта?

— Да? — сразу же ответила она.

— Иди ко мне.

Она соскользнула с верхней полки на пол. Я придвинулся к стене, и она легла рядом со мной. Ее тело было горячим, а руки — ледяными.

— Что? — спросила она.

— Иоланта, я все продумал. Я не могу пойти в полицию, это ясно. А ты можешь в любое время, когда захочешь.

— Да, — сказала она. Золотая полоска около умывальника становилась шире. Штора ритмично стучала по стеклу.

— Но я должен быть один, — прошептал я. — Я сделал все, чтобы остаться одному. Я не упрекаю тебя. Я делаю тебе одно предложение.

— Какое?

— Ты говоришь мне, сколько будет стоить, чтобы ты оставила меня одного и вернулась в Мюнхен.

— Нет, — резко и быстро ответила она.

— У меня много денег. Подумай.

— Я уже подумала.

— И?

— Я хочу быть с тобой. Я не хочу обратно. Ни за что. — Она глубоко вздохнула. — Я хочу уехать. Я хочу оставаться с тобой столько времени, сколько тебе отпущено. Я должна ехать, должна! А ты должен взять меня с собой. Поэтому я все это сделала.

— И потому что ты меня любишь, — вежливо сказал я.

Ее тело напряглось.

— И потому, что я тебя люблю, — сказала она. — Да, и поэтому тоже, ты, дурак.

— Ты не любишь меня, — пробормотал я. — Точно так же, как и я тебя. Ты решилась шантажировать меня, не раздумывая и не сомневаясь, так же как и я решил, не раздумывая и не сомневаясь, бросить тебя. Это есть у нас обоих: отсутствие сомнения.

— У нас есть много другого общего.

— Но не любовь.

— И любовь, — сказала она и неожиданно застонала.

— Что с тобой?

— Ничего, — быстро ответила она. — Ляг нормально. — Я немного сдвинулся и прижал ее. Теперь я отодвинулся обратно.

— Ты писатель, — сказала она, — ты писал сценарии и истории, в которых рассказывалось о любви. Попробуй сам объяснить это, у меня не получается. Я шантажирую тебя, живу с фальшивыми документами и хочу уехать с тобой. Я что, сумасшедшая? Я не знаю, я не могу подобрать слова, но пусть меня накажет Бог, если я лгу. Ты мне не веришь, да?

— Не верю.

— Ты не можешь меня понять.

— Нет.

— Ты ничего ко мне не чувствуешь?

— Чувствую, — сказал я. — Но это не любовь. Это называется совсем по-другому.

Она опять застонала.

— Ты не знаешь, — хрипло сказала она. — Ты совершенно не представляешь, Джимми, мой бедный маленький Джимми, ты не знаешь, что случилось…

Тогда я промолчал. Позже, намного позже я вспоминал о ней. Я тогда действительно ничего не знал. Когда я узнал правду, было слишком поздно — для всех.

— Иди обратно на свою полку, — попросил я.

— Нет, — сказала она и повернулась ко мне.

Я отодвинулся:

— Уйди, или я ударю тебя.

Она не ушла.

Я ударил ее.

Затем я сорвал с нее ночную рубашку. Она лежала совсем тихо и смотрела на меня. Ее рот был приоткрыт. Она была похожа на бабушку всех проституток мира. Я чувствовал, как гнев, бессознательная ярость поднимались во мне волной, когда я брал ее.

Позднее я заметил, что глаза мои были полны слез, слез ярости из-за моей собственной слабости. Иоланта не заметила этого, она спала. Но я не спал, лежал и смотрел на солнечный свет этого солнечного утра. Мы ехали через лес, и я слышал, как локомотив загудел. В голове кружились путаные мысли. Мне было холодно.

Я все еще не пойман, неожиданно подумал я. Я все еще не освободился.

Потому что я был слишком слаб.

И слишком труслив.

4

В Вене мы остановились в отеле «Захер».

Воскресенье прошло спокойно, в утренних газетах в понедельник я тоже не нашел сообщения о моем мошенничестве. Возможно, оно еще не открылось. Возможно, австрийские газеты работают несколько медленнее. Еще в воскресенье я позвонил инженеру Лаутербаху, и он попросил меня зайти к нему в офис в понедельник после обеда. Деньги для меня уже приготовлены, сказал он.

В понедельник с утра я попросил Иоланту сходить в бюро по квартирным вопросам и узнать, можно ли снять меблированную квартиру.

— Зачем? Мы не останемся в отеле?

— Нет, — сказал я, — это слишком рискованно. Полиция может проверить имена в книге гостей отеля. Если мы будем жить где-нибудь на частной квартире, найти нас будет намного сложнее.

Ее брови высоко поднялись, крылья носа вибрировали:

— Но мы же хотели в Италию.

— Нам надо немного подождать.

— Я не хочу ждать! Я хочу уехать отсюда.

— Я тоже хочу уехать, — сказал я, — но я не хочу в тюрьму. Сейчас пересекать границу было бы безумием. Мы должны остаться здесь на одну, две, может быть, на четыре недели и переждать.

Она согласилась:

— Да, Джимми, хорошо, я пойду искать квартиру.

Неожиданно я увидел, что у нее судорожно дрожат пальцы.

— Что с тобой?

— Ничего! — Она сжала кулаки. — Я просто хочу уехать отсюда, и все.

— Я тоже хочу уехать, — сказал я, — но это не так просто.

Целый день я был один. Я прогулялся по чужому городу, пообедал в каком-то ресторане, потом поехал на улицу принца Евгения. Офис инженера Лаутербаха находился на верхнем этаже помпезного здания и состоял из множества помпезных помещений. На двери под его именем было написано еще «Посредничество в вопросах реальности».

В каких вопросах реальности оказывал посреднические услуги господин Лаутербах, не сообщалось, но, похоже, у него было прибыльное предприятие. Молодой человек, который меня впустил и провел в огромное помещение, попросил немного подождать. В комнате были большие окна, люстра венецианского стекла и настоящий персидский ковер. На стенах висели два гобелена, я увидел античную мебель.

За письменным столом в стиле рококо сидела молодая дама и печатала на машинке. Когда я вошел, она взглянула на меня и вежливо поздоровалась. Я сел напротив нее в углу и стал нервно листать журналы, которые лежали на столике. Потом я отложил их, так как у меня было такое чувство, что молодая дама смотрит на меня. И звук печатной машинки смолк.

Я был немного удивлен, когда я убедился, что она действительно смотрит на меня большими светлыми глазами. Она опустила руки и тихо сидела напротив меня: молодая красивая девушка со светлыми волосами и крупным чувственным ртом. Я ответил на ее взгляд. Она оставалась совершенно серьезной, в то время как я начал смеяться. На ней был серый костюм в спортивном стиле, белая блузка и коричневые замшевые туфли без каблука. Ее серые глаза были с зеленым отливом, а светлые волосы гладко зачесаны назад и сколоты в тугой пучок.

— Да? — сказал я.

Она вздрогнула и сильно покраснела.

— Извините, — смущенно сказала она.

Я дружелюбно улыбнулся:

— Что случилось?

— Ничего, — поспешно сказала она и опять склонилась над машинкой, — извините, пожалуйста. — И она продолжила печатать свое письмо. Тут же зазвонил колокольчик. Она поднялась, открыла дверь и заглянула в соседнюю комнату, оттуда послышался мужской голос. Повернувшись, она посмотрела на меня: — Пожалуйста, господин Франк! Господин инженер просит вас войти.

Когда я проходил мимо, я попытался еще раз взглянуть на нее, но она демонстративно отвернулась. Я чувствовал ее запах, она пахла молодостью и чистотой. Ее лицо все еще было залито краской смущения. Я слышал, как она быстро закрыла за мной дверь.

Кабинет Лаутербаха был обставлен так же солидно и элегантно, как и приемная. Инженер встал мне навстречу. Это был тяжелый темноволосый человек с моржовыми усами и огромными руками в желтых пигментных пятнах. Он сутулился как медведь, из манжет торчали черные волосы.

— Садитесь, господин Франк, — вежливо сказал он. — Мой друг Мордштайн сообщил мне о вас. Вы захватили с собой квитанцию на получение багажа?

— Да.

— Могу я взглянуть на нее?

— У вас есть деньги?

— Конечно, — сказал он. — Я дам вам чеки.

— На сколько?

— Сначала на сто двадцать тысяч шиллингов. Все правильно, не так ли?

— Да, — сказал я. — Это первая сумма, эквивалентная двадцати тысячам марок.

— Точно, господин Франк. — Он нажал на кнопку. Дверь открылась, и вошла светловолосая девушка.

— Пожалуйста, чеки для господина Франка, — сказал Лаутербах.

Она исчезла.

— Я дам вам четыре чека, — сказал он. — В четыре разных банка.

— Но сейчас банки после обеда закрываются.

— Да, ну и что? — улыбнулся он.

— Поэтому давайте перенесем наше дело на завтрашнее утро, — сказал я. — Вы сможете тогда сразу же пойти со мной.

— Зачем?

— Чтобы я, после того как получу деньги по последнему чеку, смог отдать вам квитанцию, — сказал я.

— Вы не доверяете мне, господин Франк?

— Я не знаю вас, — ответил я. — Вы на моем месте действовали бы по-другому?

— Нет, — сказал он. — И поэтому я позвонил в эти четыре банка. Деньги подготовлены. Мы можем забрать их сейчас, хотя уже вторая половина дня. Я отвезу вас туда сейчас на своей машине.

— Прекрасно, — сказал я. — И не обижайтесь.

— Ну что вы! — улыбнулся он.

Опять вошла светловолосая девушка. Она подошла к Лаутербаху, не глядя на меня, — похоже, она избегала еще раз встретиться со мной взглядом. Прямо около меня она споткнулась о складку на ковре, и один из чеков, которые она держала в руке, упал на пол около меня. Я наклонился и поднял его.

— Спасибо, — сказала она, принимая его. Голову она отворачивала. Удивительная девушка, подумал я.

Она подала чеки Лаутербаху:

— Еще что-нибудь, господин инженер?

— Нет, спасибо.

Она ушла.

— Когда вы сможете передать мне вторую сумму? — спросил я.

— Через десять дней.

— Раньше нельзя?

— К сожалению, нет.

— Но это очень неприятно.

— Деньги могут потребоваться вам раньше?

— Да, — сказал я.

— Мне очень жаль, господин Франк. — Он поднялся. — Может быть, так даже лучше. Вам надо немного расслабиться. Я думаю, сейчас это будет кстати.

— Что вы имеете в виду?

— Я говорил, что Вена красивый город. Посмотрите его. Мы можем идти?

Я кивнул. Он шел передо мной, мы прошли через комнату, в которой сидела молодая девушка, к выходу.

— Всего доброго, госпожа Вильма, — сказал он.

— Всего доброго, господин инженер. Вы уже не вернетесь?

— Нет.

Мы дошли до двери.

— Всего доброго, — сказал я тоже.

Ответа не последовало.

Я обернулся.

Она сидела за машинкой, и ее большие светлые глаза опять смотрели на меня. Она шевелила губами, я видел, что она складывает слоги, чтобы попрощаться, но слов не был слышно. Затем она опять быстро опустила голову и начала печатать. Я закрыл дверь.

5

Я без промедления получил деньги и отдал Лаутербаху квитанцию на один из пакетов в камере хранения на мюнхенском железнодорожном вокзале. Мы договорились, что через десять дней мы опять встретимся в его офисе. Затем он отвез меня на своей машине в отель.

Иоланта уже ждала меня. Ей повезло. Квартира, которую она нашла, располагалась во дворце, в квартале для дипломатических лиц, и принадлежала старой графине, которая собиралась покинуть Вену на полгода и поехать на озеро на севере Австрии. Иоланта уже поговорила с ней, мы могли сразу въезжать. Арендная плата была достаточно высокой, но квартира была очень комфортной. Во вторник, в первой половине дня, я еще раз съездил туда с Иолантой, чтобы убедиться в том, что квартира нам подходит, и в среду мы покинули отель и переехали на Райзнерштрассе, 112.

Квартира была на втором этаже и состояла из трех комнат и подсобных помещений. Старая графиня взяла деньги за два месяца, познакомила нас с консьержем и попрощалась с нами, передав нам все ключи. Ее поезд уходил в четырнадцать часов. Мы произвели на старую даму очень хорошее впечатление.

После обеда я поехал в центр города к портному, чтобы заказать пару костюмов, — у меня с собой было всего несколько костюмов и совсем немного белья, я все оставил в Грюнвальде. Иоланта привезла большую часть своего гардероба. Я накупил всяких вещей и взял такси, чтобы со всеми пакетами поехать домой. Прежде чем уехать из центра города, я купил вечернюю газету. На второй странице я нашел: «Дерзкое ограбление банков во Франкфурте и Мюнхене».

Итак, началось. В машине я пробежал статью глазами, затем попросил шофера остановиться и накупил других вечерних газет. Приехав домой, я прочитал их вместе с Иолантой. Все газеты сообщали одно и то же. Некий Джеймс Элрой Чендлер выманил посредством изощренного трюка — он описывался в подробностях — у мюнхенского банка почти 200 000 марок. Чендлер американский гражданин, с момента совершения преступления, которое произошло в субботу, находится в бегах. Можно предположить, что он сделал себе фальшивые документы и, возможно, покинул страну. Жена преступника была допрошена полицией Мюнхена и смогла доказать, что она не виновна и ничего не подозревала. Преступника ищут по всей стране, у полиции есть уже определенные версии, которые помогут в ближайшем будущем его задержать.

Это все звучало общо и достаточно оптимистично. Об обстоятельствах моего заболевания в статьях было сказано так же мало, как и об исчезновении Иоланты.

Это был типичный отчет, который появляется во всех странах мира, если у полиции нет никакой, совершенно никакой зацепки, и возможно все, кроме того, что задержание произойдет в ближайшем будущем.

— Ты видишь, — сказал я, — что надо немного потерпеть. Кроме того, я хочу подождать, пока у меня отрастут волосы, чтобы парик уже был не нужен. К тому же Лаутербах выплатит вторую сумму только через десять дней.

Она кивнула:

— Да, я понимаю! Здесь я чувствую себя надежнее, чем в отеле. Но, пожалуйста, Джимми, пожалуйста, давай не останемся здесь ни на один день дольше, чем это необходимо!

— Ты так боишься?

Она молча кивнула.

— Полиции?

Она покачала головой.

— Чего же?

Она закусила губу и молчала.

— Скажи мне!

Она опять покачала головой.

В следующий момент в дверь позвонили. Мы посмотрели друг на друга.

— Кто бы это мог быть? — спросила она.

— Понятия не имею.

Я увидел, как опять задрожали ее пальцы:

— Открыть?

— Подожди, — сказал я и подошел к окну. Я посмотрел на улицу. Напротив дома горел одинокий газовый фонарь. А около него, прислонясь к стене сада, стоял молодой человек и который смотрел на наши окна. Он курил сигарету, на нем был светлый плащ.

— Полиция? — прошептала Иоланта, которая подошла ко мне.

Я пожал плечами.

— Я открою, — сказал я затем и пошел к входной двери. В это время позвонили еще раз. Я открыл дверь.

Коридор был пуст.

Мне стало немного не по себе.

— Эй! — сказал я. — Эй! Есть кто-нибудь?

Потом я увидел ее. Она стояла в углу, прижавшись к стене около двери, с багровым лицом и очень смущенная.

— Да, это я, — прошептала она. — Пожалуйста, простите, что помешала.

— Проходите, госпожа Вильма, — озадаченно сказал я.

6

После того как я познакомил ее с Иолантой (узнав при этом ее фамилию — Паризини), возникла маленькая пауза. Волнение Иоланты немного улеглось, но она рассматривала Вильму со смешанным выражением любопытства и недоверия.

— Ну, — сказал я, — что привело вас к нам, госпожа Паризини?

— Я… я… я только хотела… — запинаясь начала она и тут же прервала себя: — Нет, я не могу вам сразу все рассказать. — Она была готова расплакаться. — Все так странно, что я не могу это выговорить. Господи, о господи, как мне вообще пришло в голову прийти сюда? — По-детски печально она покачала головой и глубоко вздохнула. Похоже, она не могла найти в себе силы поднять глаза. Она отказалась снять верхнюю одежду и сидела в своем плаще и в пестром платке на одном из прекрасных старых кресел в стиле барокко, сдвинув колени и сжав кулаки. — Нет, — потерянно пробормотала она, — я не могу вам это сказать. Я не представляла, что все это так ужасно. Но теперь… только теперь я вижу, что я хотела сделать…

Иоланта взглянула на меня, я пожал плечами. Иоланта склонилась над ней:

— Как же вы нашли, где мы живем?

Типично женский вопрос, подумал я, трезвый и логичный. Вильма дала на него трезвый и логичный ответ:

— Я спросила в отеле «Захер», — объяснила она. Теперь она впервые взглянула на нас и попыталась улыбнуться. Иоланта ответила на улыбку.

— И? — ободряюще спросила Иоланта.

— И потом я поговорила с Феликсом…

— Кто это — Феликс?

— Друг. Он сказал, что я должна попытаться. Я просила, чтобы он пошел со мной, но он сказал, что будет лучше, если я пойду одна. — Она посмотрела на меня, и опять покраснела. — Я не знала, что вы женаты, господин Франк.

— А что это меняет? — улыбаясь, спросила Иоланта.

— Если бы я это знала, я бы не пришла, сударыня, — быстро ответила Вильма.

— Не пришли? — улыбка Иоланты стала шире.

— Конечно, нет! — голос Вильмы стал громче. — Никогда! — Она смотрела то на меня, то на Иоланту и кусала губы. — Господи, господи, это так неприятно! Со мной никогда не было ничего ужаснее…

Улыбка Иоланты стала материнской, она выглядела очень мило в этот момент:

— Сколько же вам лет?

— Что, простите? — уставилась на нее Вильма.

— Сколько вам лет?

— Девятнадцать.

— Девятнадцать, — повторила Иоланта и придвинулась вместе со своим креслом к Вильме. — А зачем вы пришли? Вы не хотите нам рассказать?

— Хочу, — Вильма с трудом сделала глотательное движение.

— Итак?

Вильма посмотрела на меня:

— Я хотела попросить вас пойти со мной в театр.

— Ах, — сказала Иоланта.

— И вас тоже, сударыня! Вас обоих, конечно. Я же не знала про вас, сударыня! Но теперь я знаю это и хотела бы пригласить вас обоих!

Я улыбнулся:

— Это очень любезно с вашей стороны, Вильма, но почему вы решили пригласить меня… э-э-э… нас?

Я находил ее очень милой, но у меня было чувство, что она достаточно эксцентричная молодая дама. Вероятно, она еще до конца не перешагнула период полового созревания, а может, была немного сумасшедшей. Она должна быть немного сумасшедшей, если без церемоний идет к чужому мужчине в чужой дом одна после наступления темноты. Неожиданно я почувствовал, что мне очень спокойно в присутствии Иоланты. В следующее мгновение странная молодая девушка заплакала. Она просто положила голову на стол и начала рыдать. Я испугался:

— Господи прости, что с вами? — Я попытался поднять ее.

Иоланта отстранила меня. Она села на ручку кресла Вильмы и погладила ее по голове:

— Ну, ну, — сказала она, как говорят маленькому ребенку, — что такого ужасного случилось? Вы можете нам рассказать?

Вильма издала громкий стон, затрясла головой и осталась лежать лицом на столе. Иоланта кивнула мне.

— Коньяк, — сказала она.

Я не был уверен, что это лучшее лекарство для молодой девушки в подобной ситуации, но пошел к столику, на котором стояла бутылка, и налил целый бокал. При этом я случайно взглянул из окна на улицу. Одинокий человек у фонаря, как и раньше, смотрел на наше окно. Он уже не курил, его руки были спрятаны в карманах пальто. Я почувствовал, что подмышки у меня стали мокрыми, и выпил коньяк сам.

7

Затем я опять наполнил бокал и отнес его Иоланте.

— Так, — сказала она, подняла голову Вильмы и вопросительно взглянула на меня, указав глазами в сторону окна. Я кивнул. Она вытерла мокрое от слез лицо девушки и спокойно сказала: — Вот, выпейте!

Вильма послушно выпила и поперхнулась.

— Крепко, — сказала она. Неожиданно ее поведение показалось мне ребяческим, невыносимым, у меня было впечатление, что она играет как в театре.

— Госпожа Вильма, у вас было достаточно времени, чтобы побороть свое смущение. Я прошу вас сказать наконец, что вам от меня нужно.

Я сам немного испугался собственного голоса. Он прозвучал низко и грубо. Я вовсе не хотел быть таким грубым. Реакция Вильмы была поразительной. Похоже, она действительно не привыкла пить коньяк. Ее глаза заблестели, она смотрела на меня почти вызывающе, когда откинула голову назад и сказала:

— Я хотела попросить у вас денег.

Последовала выразительная пауза.

— Сколько? — спросил я.

— Четыре тысячи триста пятьдесят шиллингов, — сказала она.

— Я думала, вы хотели с нами… с моим мужем пойти в театр.

— И это тоже, — сказала странная девушка. — Сначала я хотела пойти с ним в театр, а потом попросить денег.

— Почему вы выбрали именно меня?

— Я же… — начала она и запнулась. — Можно мне еще коньяка?

— Конечно, дитя мое, — сказала Иоланта.

Я дал ей бутылку.

Вильма одним махом выпила поданный Иолантой бокал и втянула воздух через сжатые зубы. Она выглядела очень смешно, и я поймал себя на том, что внутренне улыбаюсь. У меня было много проблем, но я ничего не мог поделать с собой: эта девушка нравилась мне.

— Что — вы?

— Я же выписывала чеки для вас, господин Франк! — Ее светлые глаза открыто смотрели на меня. — Еще в субботу! Четыре чека, которые дал вам господин Лаутербах. На сто двадцать тысяч шиллингов! О господи! Целую субботу я не могла думать ни о чем другом! Вечером я рассказала Феликсу. Все воскресенье мы спорили — должна я попытаться, или нет. В понедельник я решила не пытаться. Во вторник я поставила все в зависимость от того, как вы будете выглядеть.

Я улыбнулся:

— Да, я припоминаю.

— Мне было очень стыдно.

— Я был очень польщен, — сказал я.

— О чем вы, собственно, говорите? — спросила Иоланта.

— Я вашего мужа… — начала Вильма.

— Госпожа Вильма меня… — начал я одновременно с ней.

— Да? — сказала Иоланта. Она уже не улыбалась.

— Госпожа Вильма меня очень внимательно рассматривала, когда я пришел к ее шефу.

— Так, — сказала Иоланта и подошла к окну. — Мой муж выдержал экзамен? — Она смотрела на улицу. Я смотрел на нее. Она повернулась и кивнула, как раньше кивнул я. Значит, мужчина все еще стоял там.

— Да, — сказала Вильма и внезапно взглянула на меня сияющими глазами.

Теперь я почувствовал, что краснею.

— Почему же тогда вы не пришли сразу? — спросил я.

— Я не могла, потому что вы мне очень понравились, — ответила она.

— Если бы я вам понравился меньше, вы пришли бы сразу?

— Конечно, — открыто сказала она. — Я вообще не хотела идти после того, как увидела, как вы выглядите. Я и Феликсу это сказала. Я не могу, сказала я. У любого другого. Но не у него. И я не приходила.

— До сегодняшнего вечера, — сказала Иоланта и отошла от окна.

— Да, до сегодняшнего вечера, — трагически кивнула Вильма. — Я все еще надеялась, что произойдет чудо и мы получим деньги где-нибудь в другом месте. Но сегодня последний вечер, а мы их не получили. Если завтра мы не заплатим, наш театр закроют. За четыре дня до премьеры! Вы понимаете? За четыре дня до того, как выйдет первая пьеса Феликса.

— Кто что закроет?

— Финансовое управление — наш театр, — сказала она.

— Что это за театр? — спросил я. Эта девушка действительно была загадочной.

— У нас есть маленький театр. Феликс, я и еще несколько человек. В подвале кафе «Шуберт, называется «Студия Пятьдесят два». Конечно, вы уже слышали о нем, да?

— Конечно, — солгал я.

Иоланта быстро взглянула на меня.

— Но вы там еще никогда не были?

— К сожалению, нет.

Вильма печально кивнула:

— Там было очень мало зрителей, — сказала она. — И это привело к долгам.

— Каким образом?

— Мы не заплатили налоги за десять месяцев.

— Ага, — сказал я.

— И теперь, когда мы подошли к тому, что Феликс может инсценировать свою пьесу, власти говорят, что театр будет закрыт, если мы не заплатим. До завтрашнего вечера, — добавила она. — А мы, конечно, не можем, — добавила она к первому добавлению.

Потом была короткая пауза.

Иоланта посмотрела на меня, а я на этот раз я отвернулся.

— Минутку, — сказала Иоланта, — я не совсем понимаю. Я думала, вы секретарь господина Лаутербаха.

— Да, я и секретарь.

— Но…

— Но только по совместительству. Моя основная профессия — актриса. Но там я зарабатываю слишком мало. В «Студии» я почти ничего не получаю, еще у меня есть несколько радиопередач и иногда крошечные роли в каком-нибудь театре. У нас многие так делают. У большинства несколько профессий.

— И как они это сочетают? — с интересом спросил я. — Я имею в виду — по времени?

— Не очень удачно, — сказала она. — Поэтому у меня уже было несколько неприятностей с господином Лаутербахом. Вероятно, он скоро вышвырнет меня.

Я кивнул.

— И поэтому я не отважилась просить у него денег.

Я кивнул опять.

— Потому что он очень зол на все эти театральные игры.

Я кивнул в третий раз и заметил, что Иоланта тоже кивнула.

— Ваши родители не могут вам помочь?

— У них дела тоже не очень хорошо. Мой отец библиотекарь. Он зарабатывает недостаточно. — Она встала и подошла ко мне. — Господин Франк, пожалуйста, не думайте, что вы должны подарить мне деньги. Мы хотим просить вас только о ссуде. О краткосрочной ссуде. Феликс сказал, что я должна предложить вам проценты.

— Гм, — сказал я и сделал серьезное лицо. Иоланта повернулась.

— Пять процентов? — тихо спросила Вильма.

— Что?

— Или больше? — спросила она быстро. — Феликс и остальные сказали мне, что я могу дойти до десяти процентов. Это обычные условия у ростовщиков.

Я открыл рот, но обнаружил, что голос отказал мне. Иоланта потянулась за платком и громко высморкалась. Я видел, как ее спина тряслась от смеха, который она пыталась подавить.

— Госпожа Вильма, — наконец прохрипел я, — вы предлагаете мне десять процентов за ссуду в четыре тысячи триста пятьдесят шиллингов?

— Да, — сказала она. — Феликс считает, что вы тоже должны что-то заработать. Должен быть стимул. Иначе зачем вам это делать?

Я выдохнул и откашлялся:

— Да, он прав. На какой период вы хотите взять ссуду?

— На шесть-восемь недель. — Она обретала надежду, ее рот слегка приоткрылся, глаза светились, глядя на меня.

— На шесть-восемь недель, — медленно повторил я. Я изучающе посмотрел на нее, затем повернулся, сунул руки в проймы жилета, и, погрузившись в свои мысли, начал ходить взад-вперед. При этом время от времени я что-то тихо бормотал.

— И какие гарантии вы можете мне предложить?

— Вечерний сбор в кассе, — сразу же ответила она.

— Вы называете это гарантией?

Она опять покраснела:

— Господин Франк, Феликс написал очень хорошую пьесу! Она наверняка соберет полный зал!

— У вас когда-нибудь была пьеса, которая собрала полный зал?

— Нет, но…

— И сколько человек составляют полный зал?

— Сорок девять, — сказала она тихо. — Но мы можем приставить еще минимум двадцать кресел. Кроме того, городские власти Вены обещали нам дотацию. И еще…

— Да, да, — сказал я, представив себя Санта Клаусом. Я должен был сдерживаться, чтобы не потереть руки от удовольствия. — Это все хорошо и даже прекрасно, но никаких гарантий для меня, вы понимаете? Я осторожный бизнесмен, и к сожалению, для меня не существует художественных точек зрения, а существуют только цифры и гарантии!

Я удивлялся сам себе: я получал удовольствие, печали последнего месяца отодвинулись от меня, я вздохнул свободнее.

Это было чудо, я не мог сформулировать иначе. Эта молодая девушка, которая пришла ко мне взять денег взаймы, радовала меня. Такая необычная девушка со светлыми глазами и зачесанными назад волосами…

— А как насчет поручительства? — спросил я и почувствовал, что моя кровь все еще греет меня, что сердце еще стучит, что глаза пытаются получить от вида красоты и молодости, чистоты и невинности глубочайшее удовольствие. — Есть кто-нибудь, кто поручится за вас?

Она печально покачала головой, она даже не догадывалась, как близко стояла к осуществлению своего желания:

— Нет, господин Франк, у нас нет никого. Мы совсем одни. Пятнадцать человек, вместе с осветителем и уборщицей, и я не думаю, что кто-нибудь из тех, у кого есть деньги, поручится за нас. Мы и не знаем никого. Мы можем поручиться только один за другого. Но это никому не нужно.

— Да, — сказал я, — мне это не нужно.

— Феликс думает… — опять начала она, но остановилась. Она не знала, что делать дальше, она испробовала все. Какое-то мгновение в комнате было тихо. Затем Иоланта быстро подошла к окну и открыла его. Если я когда-нибудь любил ее, то именно в это мгновение.

— Феликс! — крикнула она в темноту.

Одинокий человек под фонарем поднял голову:

— Да?

— Зайдите уж наконец и выпейте с нами коньяку, — сказала Иоланта.

8

В этот вечер в Вене специально для нас с Иолантой давали театральное представление. Это было в подвале кафе «Шуберт», в зале площадью пять на десять метров, на сцене пять на два метра.

На стенах зрительного зала висели фигурки, сделанные из проволоки, цветной бумаги и мишуры, очень современные и дерзкие. На трех стенах из четырех были полосы с надписями. Стены были темно-серые, буквы из белого картона составляли имена великих и знаменитых театральных деятелей: Таиров, Пискатор, Джесснер, Райнхардт, Станиславский.

Вместо рядов кресел стояли столики со стульями. Перед началом представления появился официант и спросил, чего мы желаем. Я заказал бутылку вина. Мы сидели почти в середине помещения на двух твердых деревянных креслах, покрашенных в белый и золотой цвета. Все столики вокруг нас были пустыми, стулья были прислонены к столам. Иоланта выпила большую часть бутылки, я выпил всего один бокал. Я смотрел на смешную миниатюрную сцену с ее смешными, только обозначенными кулисами и на полдюжины молодых людей, которые там наверху играли театр.

Они играли большой театр. Среди них не было никого, кто был бы неталантлив. И пьеса была хорошей. Действие ее происходило в Вене в наши дни, героями были люди, которые боялись. Это была пьеса против страха. Феликс Райнерт, автор (двадцати двух лет), был молодым Кокошкой. Темные волосы беспорядочно топорщились на его шишковидном длинном черепе и свисали на изборожденный морщинами лоб. Пьеса, которую он написал и которую я смотрел в тот вечер, называлась «У мертвых нет слез».

— Откуда такое название? — спросил я его, когда он по приглашению Иоланты пил коньяк в нашей квартире. Он говорил очень быстро, мне стоило определенных усилий, чтобы понять его, к тому же он немного заикался. Складывалось впечатление, что его мысли опережают слова, а те постоянно спешат за ними.

— Из мифологии, — сказал он. Вильма сидела рядом с ним на широком диване в стиле барокко и с восхищением смотрела на него. Для нее он был самым великим человеком. — Сюжет вам определенно знаком. Живые должны много страдать, мертвые — меньше. Но тогда создается впечатление, что лучше быть мертвым. Нет, наоборот! Жизнь все же лучше. Потому что, пока человек живет, он может защищать себя и действовать. Он может плакать в несчастье или над несправедливостью, которые происходят вокруг него.

— А мертвые не могут плакать? — спросила Иоланта.

— Нет, — сказал он, — мертвые не могут действовать, они не могут защищаться и не могут плакать. Они знают все, они везде, они остаются молодыми. Но плакать они не могут. Даже тогда, когда они счастливы. У мертвых нет слез.

— Таким образом, ваша пьеса пропагандирует слезы и жизнь?

— Да, — сказал Феликс.

И это было действительно так. Я сидел в холодном подвальном помещении, мы сняли пальто и жутко мерзли. Я чувствовал, как меня наполняет большое умиление этими молодыми людьми. Людьми, которые превозносили надежду и слезы, у которых не было денег, будущее неизвестно, никакого прошлого, и тем не менее они верили и хотели провозгласить, что самая плохая жизнь все же лучше, чем самая прекрасная смерть, и что есть только один грех в наше время, а именно — потерять надежду.

Я с благодарностью принял к сведению этот опыт. Он не был омрачен обвинениями себя самого или мучительными сравнениями с моим собственным существованием. Я был просто счастлив и чувствовал облегчение. На два часа я забыл, что должен умереть и что меня ищет полиция целого континента; что я покинул свою жену и показал себя неспособным освободиться от своей любовницы; что моя жизнь, по сути, бессмысленна и не имеет никакой ценности.

На два часа я обо всем этом забыл.

Я видел на сцене Вильму. Она играла маленькую роль — по крайней мере, не самую большую, — и я находил, что она чудесна. У нее была нежность Элизабет Бергнер, при этом она обладала силой молодой Вессели. Она верила тому, что говорила, всем сердцем, и от каждого слова, каждого движения исходил такой свет искренности и чистоты, что впору было закрывать глаза, чтобы не ослепнуть. Здесь, я знал это, если хоть чему-нибудь научился в Голливуде, вырастала великая актриса.

Что это за удивительный город, думал я, где талант изливается из всех углов и со всех концов, где он бьет из земли — и выступает в подвалах и на чердаках, город, поделенный на четыре части в центре маленькой, тоже поделенной на четыре части страны, которая слишком мала для такого таланта, который прятался и расточительно расходовался в течение столетий…

Пьеса состояла из трех актов. В последнем я увидел, что Иоланта отодвинула свой бокал, откинулась и стала рыться в сумочке. Глаза у нее были мокрыми. Она промокнула их платком, очень осторожно, чтобы не размазать тушь на ресницах. Когда включили свет, мы оба захлопали. Мы стояли одни в пустом зрительном зале, и хлопали, и улыбались труппе, которая весело кланялась. Даже занавес они подняли и опустили. Затем я прошел на сцену и подошел к Вильме.

— Вот, — сказал я и протянул конверт с деньгами.

Она вскрикнула, взмахнула руками и бросилась мне на шею. В следующий же момент она испугалась и взглянула на Иоланту:

— Простите, сударыня, пожалуйста!

Иоланта подошла к нам. Ее глаза все еще влажно блестели. Она улыбалась.

— Вы были чудесны, — сказала она, а потом пожала каждому руку.

Подошел Феликс и поблагодарил меня:

— Мы обязательно вернем деньги, господин Франк, можете быть уверены! И мы никогда не забудем того, что вы сегодня для нас сделали!

Вильма стояла около него и радостно смотрела на меня. Вдруг она начала плакать.

— Что с тобой? — удивленно спросил Феликс.

— Ничего, — всхлипнула она, — ничего! Это слишком глупо. Я просто очень счастлива! — И она громко высморкалась в платок Феликса.

Потом мы все пошли наверх в маленькую кофейню. Мы поставили вместе несколько столов и отпраздновали наше знакомство. Все приняли участие в этом празднике — и осветитель, и уборщица, и владелец кофейни, и его жена. Мы были похожи на участников корпоративной вечеринки или мелкобуржуазной свадьбы, а может, как сберегательного общество вечером после годового отчетного собрания. Я сидел между Иолантой и Вильмой. Мы ели венские сосиски с горчицей и пили пльзеньское пиво. В заведении было жарко. Все говорили наперебой. Каждый получил по две порции сосисок. Горчица стояла в больших плошках на столе. Мы макали сосиски в горчицу и ели руками. У всех были очень жирные пальцы.

9

Я не знаю точно, когда впервые осознал, что люблю Вильму. Вероятно, это не было неожиданностью. Когда такое случается, никто ничего не замечает, потом это становится все больше и сильнее, и когда человек это замечает, он давно уже является жертвой. Сначала ощущается приятное беспокойство. Человек еще не догадывается о причине этого беспокойства, но все тело уже устремлено к нему, оно уже готовится к чему-то новому, так же, как индикатор в химии определяет мельчайшее изменение в отношениях ионов в каком-нибудь растворе. Мозг самостоятельно интересуется вещами, которые человек не воспринимает своим сознанием. Сколько лет Вильме? Девятнадцать. Мне сорок пять. На двадцать шесть лет старше. Фантастика! Когда мне стукнет пятьдесят, она будет в два раза моложе меня…

Тут я вспомнил, что мне никогда не будет пятьдесят. Никогда не будет сорок шесть. Это безумие, настоящее безумие. Но это сладкое безумие, и оно опьяняет, как благородное вино. Всю неделю, которая следовала за нашим посещением театра, я почти ежедневно встречался с ней. Я присутствовал на всех репетициях. С бессовестностью человека, дающего деньги и с давних времен позволяющего себе тиранить художников, которых он финансирует, я высказывал свои пожелания, задавал вопросы, давал советы, которых никто не просил. Все были со мной очень внимательны, ко мне прислушивались.

— Да, господин Франк, мы точно такого же мнения, как и вы, — декорации второй сцены выглядят бедно. Но у Сузи больше нет полотна, чтобы сделать нормальные кулисы.

— Почему у нее нет полотна?

— Нет денег, — лаконично сказала Сузи, декоратор сцены, девушка с челкой и в больших роговых очках.

— Вот деньги, — сказал я. — Пойдите и купите полотно, Сузи.

— Спасибо, господин Франк, очень мило с вашей стороны!

— Мы, конечно, вернем все деньги! — сказал Феликс.

— Вы прелесть, господин Франк! — это Вильма.

Да, я был для них прекрасной сказкой, которую рассказывают детям, чтобы они хорошо спали. Один взмах моей руки — и Сузи радостная возвращалась с рулоном полотна. Я платил маленькому служащему — и начинали работать машины, чтобы красным и синим на чудесной белой бумаге напечатать афиши, которые потом наклеят на тумбы для объявлений.

«Студия 52», сообщалось в них, «представляет всемирную премьеру пьесы «У мертвых нет слез» Феликса Райнерта». Ниже стояли имена участников, расположенные по алфавиту. Ее имя тоже. Паризини. Вильма Паризини. Под деревьями Рингштрассе, уже сбрасывавшими листья, мы увидели первую из этих афиш — она и я. Мы как раз шли с репетиции домой. Первой увидела она.

— Там, — сказала она, затаив дыхание, — смотрите же!

Она показала рукой на другую сторону улицы. Затем она сорвалась с места и побежала, как маленький ребенок, через дорогу — почти прямо под автобус.

— Вильма! — закричал я.

Но она уже не слышала меня, и в следующее мгновение я понял, что бегу следом за ней, — я, Джеймс Элрой Чендлер, он же Вальтер Франк, разыскиваемый международным уголовным розыском, я, Вальтер Франк, который, если не повезет, умрет через год, а если повезет, то еще раньше. Я, Вальтер Франк, который все забыл, как только догнал ее, и стоял рядом с ней, тяжело дыша, как она, и видел, как она радуется, как она смеется, как горят ее щеки.

— О, господин Франк, я так счастлива, так счастлива! И это все благодаря вам! И когда я думаю о том, как я боялась, когда шла к вам несколько дней назад…

— Вы боялись, Вильма?

— Ужасно боялась, господин Франк!

И потом мы опять засмеялись, и я взял ее руку, и мы пошли дальше, по асфальту, по желтым листьям, мимо чужих домов чужого города, который казался мне таким близким в эти дни, как будто я в нем родился.

Да, я думаю, что действительно был для нее чудом. Если вечером шел дождь, я поднимал руку, останавливал такси, и оно отвозило нас домой. Она сидела за мной на заднем сиденье, огни улицы скользили по ее лицу, а она рассказывала мне тысячи историй, из которых я ни одной не запомнил, потому что все время думал только о том, как было бы чудесно поцеловать ее. Но я не целовал ее. Перед домом я прощался с ней и шел один под дождем обратно на Райзнерштрассе, в тихую квартиру графини, которую я снимал, и где меня ждала Иоланта.

Я был чудом. Для Вильмы, для ее друзей, для меня самого. Я приносил радость везде, где появлялся. Я, именно я! Занавес был старый и страшный? Что ж, тогда должен быть новый занавес! Слишком мало хороших кресел? Смешно, мы купим несколько новых! У Феликса нет темного костюма для премьеры? Феликс получал новый костюм. Он получал его от лучшего портного города через три дня.

Деньги творили чудеса.

Не я — деньги! Это я понял внезапно, однажды утром, когда сидел в зрительном зале театра и смотрел, как они с криками и смехом прикрепляют новый занавес. Деньги были источником всего хорошего. Деньги, из-за которых я обманул банк и которые инженер Лаутербах каким-то темным способом перевел в другую валюту. Грязные, проклятые деньги, в погоне за которыми я провел всю мою жизнь и которых мне до сегодняшнего дня всегда было недостаточно. Это были деньги, деньги, а не я! Да, если я имел деньги, мир лежал у моих ног, я мог покупать женщин и мужчин, любовь и власть. Деньги, деньги, деньги. Не я.

Я положил голову на сделанный под мрамор столик и закрыл глаза. Я ощущал себя сентиментальным дураком. Потом я услышал ее голос.

— Вам нехорошо, господин Франк?

Она стояла передо мной уже в костюме, с нарумяненными щеками, большим нарисованным ртом и накрашенными ресницами. Она склонилась надо мной, в глазах было беспокойство.

— Нет-нет, все хорошо, конечно. Что такое?

— О, господин Франк, мы тут подумали… Новый занавес нам не нравится. И он такой дорогой. Мы хотим вернуть материал, а Сузи разрисует старый золотой краской, и он будет выглядеть как новый.

— Конечно, — сказала декоратор, семнадцатилетняя Сузи. — Представьте, сколько денег мы сможем сэкономить!

— Вы действительно так считаете? — тихо спросил я.

— Да, еще бы! — закричал Феликс. — Мы вовсе не собираемся шиковать, если мы нашли вас и вы нам помогаете!

Я встал и опять почувствовал тяжесть в членах и тяжесть в голове, как будто я был пьян от южного вина.

— Дайте мне все сделать! — сказала Сузи. — Занавес, который я нарисую, вы не сможете оплатить всеми деньгами мира!

— Всеми деньгами мира, — повторил я.

— Вы мне не верите? — вызывающе спросила Сузи.

— Я? — сказал я и посмотрел на всех. — Я вас люблю!

— Мы тоже любим вас! — сказала Вильма.

10

Да, так это начиналось — в эти осенние дни, которые предшествовали премьере. Однажды в среду она пришла ко мне. До этой среды я жил как во сне. Это был короткий сон, он длился три недели, а затем закончился. Но это был прекраснейший сон моей жизни, и если я думаю о том, что было перед этим, вся подлость и вульгарность последних месяцев спадает как шелуха при воспоминании об этих трех неделях, счастливейших в моей жизни.

Я думаю о них ночью, когда я лежу с открытыми глазами, днем, когда сижу за письменным столом, они светят мне из всей грязи, и когда я закрываю глаза, я вижу, как все было, каждую мелочь, каждую улыбку, каждое прикосновение ее руки.

Я никогда не владел ею, но она была мне близка, и я любил ее больше, чем любую другую женщину в моей жизни. Я думаю, она знала это. Мы никогда не говорили об этом, но по ее манере поведения, по тому, как она иногда смотрела на меня и говорила со мной, я мог понять, что она догадывалась, о чем я никогда не говорил из-за того, что времени было слишком мало и смерть следовала за мной по пятам.

Я не знаю, где она сегодня. Но если есть бог на свете, он сделает так, чтобы она была счастлива, — за то счастье, которое она дала мне, прежде чем вокруг меня станет окончательно темно и холодно. Если есть Бог на свете, он вознаградит ее добром за все добро, которое она сделала для меня, не зная об этом.

В течение дня, с девяти до четырех, она была в офисе, и я не мог ее видеть. Но я звонил ей. Из телефона-автомата, тайно и изменяя голос, чтобы меня никто не узнал.

— Пожалуйста, могу я поговорить с госпожой Паризини? — Я казался себе школьником, как будто все еще ходил в колледж и звонил моей подружке Клодетт, ассистентке зубного врача.

— Минутку, — говорил молодой человек в офисе, который отвечал на телефонные звонки. Он был очень подозрителен. Но я не верил, что он что-то замечает. А потом я слышал ее голос, этот детский, немного ломающийся голос с постоянно вопросительной, немного удивленной интонацией:

— Алло?

— Это Франк.

— О, добрый день! — Она не называла меня по фамилии, это было наше безмолвное соглашение, у нас была общая тайна, самая сладкая и самая невинная тайна в мире.

— Я как раз неподалеку и подумал — может, мы могли бы увидеться?

— Да, было бы прекрасно.

— Как всегда? За углом в маленькой кондитерской?

— Да, хорошо.

Все самое главное должен был говорить я, она могла только односложно отвечать: молодой человек следил.

— В четыре?

— Да, хорошо.

— Я рад, Вильма.

— Да, хорошо.

— Всего хорошего.

— Да, хорошо.

В четыре я сидел в маленькой кондитерской за углом, которая была всегда пуста и всегда немного пахла нафталином, в которой были выставлены всегда одни и те же торты и всегда одна и та же кошка проходила по залу — неприступно, величественно, высокомерно. Я сидел там, пил вермут, и при каждом стуке каблучков по брусчатке тихого соседнего переулка вскакивал с места, и при виде каждой женщины, которая проходила мимо выложенных на витрине пирожных, приподнимался в кресле, пока не приходила она, со своей вместительной сумкой на ремне, в которой таскала бесчисленное количество вещей — бутербродов и записей ролей для радиопередач до шелковых чулок, на которых надо было поднять спущенные петли. Хозяйкой кондитерской была пожилая женщина с внешностью сводни. Она сияла, подходя к нашему столику, и каждый раз задавала один и тот же вопрос: «Что сегодня принести молодой даме? И каждый раз получала один и тот же ответ: «Горячий шоколад со взбитыми сливками и три порции клубничного торта».

Иногда Вильма заказывала четыре порции. Это был ее любимый торт. Перед тем как заказать еще одну порцию, она всегда испытывала угрызения совести.

— О, господин Франк, я действительно не знаю, должна ли я съесть еще порцию торта!

— Почему нет, Вильма, вы же его любите!

— Да, но все это стоит ужасно дорого.

— Я могу еще себе это позволить, — говорил я. И она заказывала еще один кусок торта. А я заказывал еще один вермут.

— Я знаю, что не должна этого делать, — начинала она опять.

— Прекратите сейчас же, Вильма!

— Нет, не только из-за денег. Но и из-за фигуры. Как актриса я должна всегда следить за своей фигурой.

— Вы не должны следить за своей фигурой!

— Должна, господин Франк! За последний месяц я прибавила килограмм! Верите?

— Ни за что!

— Да! Это ужасно! Я не знаю, что будет дальше. Мне уже малы мои вещи.

— Смешно.

— Нет, действительно, вы только посмотрите на юбку! — Она приподняла кофточку и крутнулась передо мной. — Вот, пожалуйста! А пуловер? Смотрите!

Она стояла передо мной так близко, что можно было схватить ее, и показывала, насколько мал ей ее пуловер. А я сидел и смотрел на пуловер и на маленькие крепкие груди, которые в двух местах растягивали петли блузки, так, что я мог видеть белое нижнее белье.

— Пожалуйста, вы сами видите!

Милый боже, думал я. Милый боже на небесах!

11

В субботу ей не надо было идти на работу, Лаутербах дал ей выходной. Она сказала мне это в пятницу вечером, когда я отвозил ее домой.

— Я тоже завтра свободен, — сказал я. Я подумал о Иоланте, но она была мне безразлична. — Не могли бы мы провести время вместе?

— Да, вообще-то я хотела… — начала она.

— Что вы хотели?

— У меня передача на радио, — сказала она. Мы стояли у подъезда дома, в котором она жила, опять шел дождь, на ней было пальто, в котором она пришла ко мне в первый раз, и тот же самый платок. От вида этого платка я сходил с ума, при каждом вдохе у меня болело сердце так, как будто хотело разорваться.

— И что?

— Мне еще надо выучить роль.

— Давайте учить вместе.

— Да, но я не знаю…

— Что вы не знаете?

— Я всегда хожу в лес учить роли, — сказала она. — Дома я произвожу слишком много шума. Соседи жалуются, у нас такие тонкие стены.

— Идиоты, — зло сказал я.

Она кивнула:

— Верите, они однажды вызвали полицию.

— Нет!

— Да. Я тогда учила «Вознесение Ханнеле». Сцена, в которой умирает бабушка, знаете? Я допускаю, что учила несколько громко. «Бабушка, — кричала я, — бабушка, не умирай, бабушка, ты не можешь умереть, ты слышишь меня, бабушка?»

У меня так болело сердце, что мне казалось, я умираю. Я решил дышать реже.

— И? — спросил я.

— И через двадцать минут приехала полиция. Они подумали, что моя бабушка действительно умирает.

— Хм, — сказал я и перестал дышать.

— Хотя она уже десять лет как умерла.

— Мне жаль, — вежливо сказал я.

— Спасибо, — ответила она. — Тогда встретимся завтра утром в восемь у остановки трамвая, да?

— Какого трамвая?

— Линия сорок шесть, — сказала она. — Перед «Беларией». Вы найдете?

— Конечно.

Я нашел. Я взял такси и назвал место. Но я попросил шофера остановиться кварталом раньше и последний отрезок пути прошел пешком. Я не хотел, чтобы Вильма считала меня капиталистом.

Она была уже там и кивнула мне. День был прекрасный, небо безоблачное и голубое. Светило солнце, но дул сильный восточный ветер. На Вильме был коричневый костюм. В этот раз она оставила платок дома. Но сумка была с ней, и была туго набита. Там лежали бутерброды, как она мне объяснила в трамвае, который вез нас через западный пригород к венскому лесу.

— Бутерброды с чем?

— С салями, сыром и колбасой. Вы какие любите?

— С салями, — наугад сказал я.

— Ой! — она прикусила губу.

— Что случилось?

— Ничего.

— Ну скажите, Вильма!

— Я тоже люблю с салями, — удрученно сказала она.

— Я пошутил, — быстро сказал я. — Я терпеть не могу салями.

— Это неправда!

— Нет, правда!

— Нет, вы говорите это только затем, чтобы я могла съесть бутерброд с салями!

— Вильма, за кого вы меня принимаете?

— За лгуна.

— Я клянусь.

— Этого мало! Пусть вы через год умрете, если солгали!

Это было легко.

— Хорошо, — сказал я. Она была удовлетворена.

— За это вы получите паприку, — сказала она. — Зеленую паприку, мама дала мне три. Вы любите паприку?

— Я люблю паприку.

— Еще есть томаты, — гордо сказала она. Похоже, она взяла с собой целый овощной магазин. Она всегда так делала, как она мне позже объяснила. Когда она идет в лес учить роли, мать пакует ей бутерброды.

— Так много денег расходуется, если по пути что-то покупаешь поесть.

— Но зато надо меньше нести, — сказал я, взглянув на тяжелую сумку.

— Мы будем меняться, — ответила она. Я согласился.

За конечной остановкой трамвая начиналась Вилленштрассе, которая вела прямо в лес. Здесь ветер был намного сильнее. Он пел в листве деревьев на аллее, кружил пыль и листья на дорожках. Волосы Вильмы летали вокруг ее головы. Небо сияло. Мне стало очень тепло от ходьбы, и я снял пальто. Пахло осенью. В саду двое мужчин разожгли костер, они жгли старые щепки и жухлую листву. Дым костра долетел до нас.

Вильма втянула ноздрями воздух.

— Хорошо пахнет, да? — спросил я.

— Да. Вам тоже нравится?

— Очень. И запах костра, в котором печется картофель.

— И запах смолы, когда ремонтируют улицу!

— Смолы тоже, — сказал я. Это была абсолютная любовь. Мы понимали друг друга во всем.

Почти перед самым лесом мы увидели газетный киоск.

— Минутку, — сказала Вильма. Она побежала к киоску и вернулась обратно с газетой. — Мне надо посмотреть, есть ли там мое имя, — объяснила она и начала листать страницы.

— Где «там»?

Пока она быстро листала газету, я узнал, что там есть ежедневная рубрика, где критикуются радиопередачи. В четверг Вильма играла в одном радиоспектакле.

— Вот! Посмотрите! — вскрикнула она.

Я посмотрел. В конце абзаца, совсем внизу, было написано: «В маленькой роли выступила Вильма Паризини». И все. Но она сияла так, как будто ей только что вручили приз за лучшую роль.

— Ха! — сказала она. — В этот раз они не смогли меня обойти! Медленно, но продвигаюсь! — Она еще раз перечитала строчку, затем спрятала газету в переполненную сумку. — Даже если это медленно продвигается, — сказала она, — Сикора, конечно, была опять великолепна! Мастерство — при всей воде, которую она льет! — Сикора была коллегой, о которой критик радиорубрики упомянул более подробно и привел пару чествующих эпитетов. — Вы не поверите, но я точно знаю, что она сама пишет себе письма!

— Что она делает?

— После каждой передачи, в которой она участвует, студия получает несколько восторженных писем от слушателей. «Эви Сикора была опять чудесна!» «Почему эту талантливую актрису не приглашают чаще участвовать в спектаклях?» «Мы ждем следующей передачи с Эви Сикора!» — Вильма возмущенно шмыгнула носом. — Вы можете себе такое представить?

— Невероятно, — сказал я.

— Но самое смешное, что эти идиоты на радиостанции воспринимают это всерьез! Они во все верят! Они действительно считают, что это глас народа!

— Почему? — сказал я. — Это же явный обман — письма, на которых нет адреса отправителя!

— Но на них есть адрес отправителя! Это же такая низость! Сикора просит всех своих знакомых писать такие письма. И там, конечно, есть настоящие адреса!

Я был под впечатлением.

— Это же самое последнее, что может делать артист, правда? — спросила она.

— Не знаю, — сказал я. — Мне это импонирует. Люди хотят, чтобы их обманывали, они сами напрашиваются на это!

— Вы действительно так считаете?

— Конечно, Вильма. Как только я приду домой, я сяду и напишу письмо о несравненной актрисе Вильме Паризини!

Выражение ее лица сразу изменилось, она просияла.

— Вы действительно хотите это сделать? — закричала она, совершенно забыв, как только что клеймила позором подобный нечестный метод.

— Конечно, еще сегодня!

— Ах, — закричала она, — это было бы великолепно! Сикора лопнет! Знаете, пошлите письмо не руководству радиостанции, а господину Якобовичу!

— Кто это — господин Якобович? — спросил я и почувствовал, как накатила нелогичная и смешная волна ревности.

— Это режиссер, с которым я всегда работаю. Вжарьте и о нем что-нибудь!

— Что?

Она густо покраснела.

— О господи, извините, я имела в виду: напишите и ему несколько хвалебных слов.

— Можете на меня положиться, — сказал я. — Господин Якобович для меня крупнейший радиорежиссер континента.

В этот день было еще очень тепло. Мы шли по лесу, по узким дорожкам между высокими деревьями, в кронах которых буря играла на органе, — во всяком случае, ветер здесь превратился во что-то подобное. Это была дикая осенняя чудесная буря, которая шумела над нашими головами, и нам приходилось кричать, когда мы разговаривали друг с другом. Мы говорили мало. Мы шли друг за другом, она впереди. В лесу почти не было ветра, буря скользила по верхушкам деревьев, и благодаря этому возникала невероятная атмосфера, которая оглушала меня. Я слышал бурю, она делала меня почти глухим, но я не чувствовал ее. Светило солнце, пробиваясь между стволами деревьев, наши ноги утопали в ворохе увядшей листвы. Через полчаса было такое ощущение, что у меня горная болезнь. Я шагал за Вильмой, время от времени она поворачивалась и улыбалась мне. Сумку теперь нес я.

Ближе к обеду мы оба достаточно устали, чтобы обрадоваться маленькому ресторанчику, который стоял в лесу. Со стороны, защищенной от ветра, мы увидели у стены дома несколько столиков со стульями. Мы были единственными посетителями. Хозяин дружелюбно поздоровался с нами. Он счел нас любовной парой и сразу же предложил лучшее вино. Я заказал бутылку. Вильма удивила многоопытное сердце хозяина тем, что настаивала на том, чтобы вино для нее было разбавлено содовой водой. А то она слишком быстро напьется, сказала она.

Я пригласил хозяина выпить с нами стаканчик, и Вильма распаковала свои бутерброды. Вино в стаканах светилось в солнечных лучах, буря бушевала в деревьях, Вильма серьезно распределяла провиант, поглощенная этим занятием. Она действительно съела все бутерброды с салями. Я съел три кусочка зеленого перца и много сыра эмменталер. Даже соль и перец Вильма привезла с собой, в двух маленьких бумажных пакетиках. На одном печатными буквами было написано «соль», на другом — «перец». Чтобы не перепутать, сказала Вильма.

Потом мы начали работать. Она вытащила текст роли, а я слушал ее. Это был радиоспектакль-сказка. Вильма играла в нем злую фею. Роль была достаточно большой, и я думаю, что спектакль был отвратительным. Но в то утро у меня было ощущение, что я слушаю вечные строки бессмертного Шекспира. Я называл ей ключевое слово, она закрывала глаза и говорила свой текст, при этом она ритмично качала головой и постукивала кулаком левой руки по столу. Если надо было кричать, она кричала. Это было чудесно — видеть ее кричащей. Слышно ее было на расстоянии не более трех шагов — так громко бушевала буря.

Я выпил пару стаканов вина, немного поскучал, а потом с каждой минутой становился все счастливее. Волосы Вильмы отсвечивали золотом на солнце, маленькие зеленые точки в ее глазах стали совсем темными и казались бархатными. Было около двух часов, когда я почувствовал, что моя головная боль возвращается. Я попытался ее игнорировать. Когда я уже не мог больше ее игнорировать, я сделал глубокий вдох и старался говорить по возможности меньше. До сих пор это помогало. В этот раз не помогло. Наконец я больше не мог терпеть и проглотил две таблетки мирацида. Вильма испугалась:

— Что с вами?

— Голова болит, — сказал я, — сейчас пройдет.

— Это от вина. Надо было и вам пить его с содовой.

— Да, — сказал я.

Она откинулась на спинку стула:

— Ложитесь!

— Что?

— Вам надо лечь. Головой мне на колени. Я положу вам руку на лоб.

— Это помогает?

— Часто, — сказала она. — У моего отца часто бывают головные боли. Тогда я кладу ему руку на лоб, и все проходят. Мы так пробовали и с другими людьми.

Я положил ноги на второй стул и откинулся назад. Я смотрел на верхушки деревьев, сквозь которые светило солнце.

— Закройте глаза, — сказала она и положила мне на лоб сухую прохладную ладонь.

Шум бури, мое горизонтальное положение и головная боль, а также близость Вильмы привели к тому, что мне стало плохо. У меня было такое впечатление, что я лежу на качелях. Перед закрытыми глазами мелькали красные круги и какие-то вихри. Рука Вильмы тихо гладила мой лоб. У меня было ощущение тепла, счастья, и хотелось спать. Через десять минут головная боль прошла.

— Я же говорила, — довольно сказала Вильма.

На другой стороне маленькой террасы сидела рыжая белочка и серьезно смотрела на нас. В лапках у нее был орех.

12

Премьера в понедельник была связана для меня с большим волнением. Причиной этому был некий Иозеф Герман. Это был неизвестный пятидесятилетний опустившийся актер, который так и не смог добиться признания и глупо и безнадежно двигался навстречу глупому и безнадежному закату жизни. Никто не знал, на что он жил. И прежде всего — на что он пил. Беспрестанно и безмерно. Конечно, он пил всегда по какому-то поводу, чтобы не сказать — по праву, но для его окружения это не всегда было приятно. Иозеф Герман был единственным актером в труппе старше двадцати пяти лет. Феликс пригласил его потому, что чувствовал большую жалость к старому комедианту, который целыми днями пьяный слонялся по кафе «Шуберт», жалуясь на свое бедственное существование. К тому же в пьесе была роль старого нищего, которого не мог сыграть ни один из молодых актеров. По пьесе у нищего должна быть белая борода. На репетициях все еще было нормально. Герман был немытым чудаком, который всем не очень нравился. Как только он получал свои очень небольшие деньги и свой джин, он становился совершенно счастлив. Мы считали, что, даже будучи уже достаточно пьяным, он еще мог произносить свой текст. Кроме того, он играл нищего, который сидел на земле. То есть он не должен был стоять.

Вечером в понедельник уже в пять часов я был в театре. Я так волновался, что беспрестанно курил, бегал туда-сюда и изрядно потел. Все пытались успокоить меня, но это не помогало. Иоланта пришла около семи. Она выглядела очень хорошо, на ней было черное вечернее платье с меховой накидкой. Все уважительно приветствовали ее. Она сразу начала хлопотать вокруг меня, с юмором и пониманием. Она заставила меня выпить коньяку. Мы сидели в крошечном гардеробе театра, который был разделен скатертью, наброшенной на трос. С одной стороны переодевались дамы, с другой — мужчины. На каждой стороне стоял косметический столик с зеркалом и вешалка для верхней одежды, принесенная из кофейни.

Я сидел на ящике и пил коньяк. Я думал, что Иоланта будет сердиться на меня за мое поведение в последние дни, но она была абсолютно равнодушна и хладнокровна. Я был родом из этого мира, в котором сейчас находился, в нем я чувствовал себя хорошо. Это сказала она, когда однажды я стал извиняться, что слишком поздно вернулся домой. Она была умной женщиной, хотя, к сожалению, не достаточно умной.

Представление начиналось в восемь. В полвосьмого зрительный зал был почти полон. Мы раздали много пригласительных билетов, и пришли ведущие театральные критики. Вена принимала большое участие в деятельности всевозможных подвальных театров и оценивала их работу с благосклонностью. Я вставал каждые две минуты и сквозь дыру в старом занавесе, чудесно раскрашенном Сузи, смотрел в зал. Потом я снова отпивал глоток коньяка из бутылки.

Я уже давно был нетрезв, когда Феликс принес мне известие о катастрофе вечера. Встревоженный тем, что Иозеф Герман в полвосьмого еще не появился, он отправился на его поиски. Довольно скоро он его нашел. Иозеф лежал в угольном подвале здания, куда можно было попасть через железную дверь из дамского туалета. В этом подвале находился котел центрального отопления, который обогревал все здание. В этом году он еще не работал, и поэтому там не было истопника. Истопник, работавший в прошлом году, рядом с котлом соорудил полевую кровать. Около этой кровати стоял стол, на стене были наклеены пара картинок с девушками, вырезанных из иллюстрированных журналов. С потолка свисала голая лампочка.

В этот вечер ее безжалостный яркий свет падал на Иозефа Германа, алкоголика, который лежал на полевой кровати и храпел. Я уже упомянул раньше, что Герман по своей роли должен был не стоять, а сидеть. Но его состояние в тот вечер не позволяло ему даже этого. Он был так неописуемо пьян, что мог только лежать (что само по себе выглядело тоже не очень симпатично).

Мы стояли вокруг кровати и, потрясенные, молчали. Что теперь будет? Через десять минут занавес поднимется. Сцена Германа в первом акте. Где так быстро можно найти актера, который знает роль? Нигде. Меня охватило сильное разочарование. Все кончено. В приступе бессмысленной ярости я накинулся на недвижимого Германа и ударил его. Актеры оттащили меня.

— Свинья! — кричал я. — Проклятая свинья! Пустите меня, я убью его!

А потом я услышал холодный голос Иоланты. Она стояла около стола, ее рыжие волосы блестели, и ее черное вечернее платье блестело, и все повернулись к ней, когда она сказала:

— Выступи ты за него!

Я был, как я уже сказал, достаточно пьян, но сразу же понял ее.

— Я?! — испуганно прошептал я.

— А почему нет? Ты же знаешь роль наизусть, ты был на всех репетициях.

Я пристально смотрел на нее, пытаясь понять, не хочет ли она таким способом отомстить мне, но она оставалась благодушной и дружелюбной. В следующее мгновение все присутствующие с воодушевлением восприняли эту идею.

— Да! — кричал Феликс. — Конечно! Это выход! Вы почти такого же возраста, как и Герман!

«Очень мило», — подумал я.

— И такого же роста!

— А из-за бороды вашего лица почти не будет видно! — это была Вильма.

— Но я не актер!

— Для этой роли совсем не обязательно быть актером, господин Франк. Вы же сможете посидеть на полу и немного попросить милостыню!

— Нет, я не смогу!

— Все пройдет хорошо! Подумайте о премьере!

— Я думаю о премьере! — закричал я. — И я знаю, что не смогу!

Иоланта протянула мне бутылку:

— Выпей еще глоточек, дорогой.

Я открыл бутылку и сделал большой глоток.

— Так, — пробурчал я, — теперь я хочу вам кое-что сказать: скорее я дам себя убить, чем выйду на эту проклятую сцену!

— Это ваше последнее слово, господин Франк?

— Да, это мое последнее слово!

Четверть часа спустя я был на сцене. Они переодели меня, загримировали, прицепили мерзкую бороду и еще дважды давали мне бутылку. Сначала я защищался и бушевал — так громко, что было слышно в зрительном зале и снаружи возник небольшой беспорядок. Наконец Вильма все это завершила.

— Пожалуйста, господин Франк, — сказала она, пока как остальные засовывали меня в грязную одежду грязного Германа, — не бросайте нас!

Мое сопротивление было сломлено.

Прежде чем вытолкнуть на крошечную сцену, они все символически поплевали на меня, а Иоланта стояла за кулисами, совершенно обессилев от душившего ее хохота. Я сел в своем углу и положил перед собой шляпу. Я так потел, что у меня с затылка по спине и со лба на ресницы ручьями лил пот. Когда поднялся занавес и я посмотрел в темный зал, где то тут то там блестели глаза людей, я неожиданно почувствовал себя таким пьяным, что не мог открыть рта. Я сидел съежившись и что-то бормотал себе под нос. Я закрыл глаза и откинулся к стене кулис. Мне кажется, Вильма уже дважды обратилась ко мне, когда я испуганно очнулся. Она стояла передо мной и смотрела на меня. Ее глаза были большими и очень темными. Она стояла спиной к публике, и казалось, что она хочет меня загипнотизировать. Ее взгляд не отпускал меня, она хотела, это я понял сразу, заставить меня произнести мой текст.

Но границы того, что я был в состоянии вынести, были достигнуты. Даже Вильма не могла ничего изменить! Сладкая Вильма. Прекрасная Вильма. Любимая юная Вильма, думал я. Тут уж ничего не поделаешь. Меня ты не загипнотизируешь — я пьян, и я боюсь. Кроме того, я уже не могу ровно сидеть. Сейчас я упаду. Мне жаль, любимая, сладкая Вильма, но я не отвечу. Я не знаю, что отвечать. Я забыл весь текст.

Я не отвечал. Я сидел и потерянно молчал. Вокруг меня было множество шумов и звуков, и следующее, что я осознал, было то, что трое оттащили меня в общий гардероб и положили там на грязную кушетку. Когда я открыл глаза, они все стояли вокруг меня. Вильма стояла на коленях около моего лица.

— Вот, — сказал я. — Вы этого хотели, дети.

— О чем ты говоришь? — спросила Иоланта.

— Вам пришлось прервать представление? Был скандал?

— То есть ты ничего не знаешь?

— Я знаю только, что Вильма пыталась меня гипнотизировать, чтобы я смог играть, и что ей это не удалось.

Они посмотрели друг на друга, и все начали смеяться.

— Очень весело, не правда ли? — сказал я. — Теперь мы все можем идти домой!

— Что мы можем?

— Идти домой.

— Ты совсем свихнулся, — сказала Иоланта. — Это же только антракт.

— Антракт? — с трудом соображая, повторил я. — Представление продолжается?

— Конечно!

— Но я же провалил первый акт!

— Вы его не провалили, — смеясь сказала Вильма.

— Нет?

— Вы были великолепны, господин Франк, — сказал Феликс. — Подобного у нас еще никогда не было. Вам аплодировали после вашей сцены — так хорошо вы играли.

Мой желудок стали сводить спазмы.

— Минутку, — сказал я. — Я сыграл свою роль?

— Конечно.

— И еще как, господин Франк!

— Чудесно!

— И людям понравилось?

— Великолепно! Я же сказал вам: были аплодисменты после вашей сцены!

— Но это же невозможно. — Я чувствовал, что мне становится плохо. — Я же не сказал ни слова и просто сидел там. Я еще слышал шум в зале!

— Это были аплодисменты, — сказала Иоланта.

— Я ничего не понимаю… так же не бывает… это невозможно…

— Это правда, — сказал Феликс. — Вильма вас действительно загипнотизировала.

Я посмотрел на Вильму. Она встретила мой взгляд. Ее глаза были опять светлыми и лучистыми.

— Да, — сказал я, — похоже, она это сделала.

Тут я неожиданно подскочил и помчался к двери.

— Ради бога! — закричала Иоланта. — Что с тобой?

— Ничего, — хрипло сказал я, — не пугайтесь, я сейчас вернусь. Мне просто внезапно стало плохо.

13

В последующие дни я собирал вырезки из газет. Критики восхищались, это был крупный успех для «Студии 52». Меня упоминали с похвалами, но всегда косвенно. Похвала предназначалась «странному, чудесному и единственному в своем роде актеру Иозефу Герману, которого хотели бы видеть на более крупной сцене и в более крупной роли. Да, это было так: критика действительно ничего не заметила. На театральной афише стояло: «Нищий — Иозеф Герман». Счастье, что у меня не было актерских амбиций, иначе все легко могло превратиться в трагедию. А так это оставалось просто смешным, как и все происходившее. Потому что, открывая каждый раз новую газету, я боялся, что Иозеф Герман мог получить в ней плохую критику, — ведь это относилось бы и на мой счет. Но тем не менее, так же как и похвала, она должна была предназначаться и ему. Я завидовал тому, что его хвалят, но представить, что его будут критиковать за мою игру, было для меня ужасно. Бедный парень в его ситуации должен был воспринять злое слово как смертельный удар. Я судорожно выискивал все новые сообщения, и каждый раз, когда речь шла о «Германе, чудесном непризнанном народном актере», или о «идущей к сердцу роли крупного исполнителя людских судеб», или о «позоре, что в таком городе, как Вена подобный исполнитель может оставаться без работы», я вдыхал с облегчением: у меня было чувство, что мы оба, Герман и я, опять спасены.

В четверг истек десятидневный срок инженера Лаутербаха. Я позвонил ему в среду и спросил, остается ли наше соглашение в силе. Он сказал — да. В четверг около трех часов дня я поехал на улицу принца Евгения — без какой-либо радости, даже некотором замешательстве и растерянности. Если Лаутербах обменяет вторую сумму марок на шиллинги, я теряю все причины для продления нашего пребывания в Вене, которые я мог предъявить Иоланте.

Раньше или позже я должен был покинуть город или принять решение другого рода. Я боялся подобных решений. Я уже один раз доказал, что до них не дорос.

Когда я вошел в большой дом патрициев, в котором находился офис Лаутербаха, в один момент мне пришла в голову сумасшедшая мысль, что самым приятным было бы, если бы Лаутербах не смог мне заплатить. Факт, что входная дверь была открыта, не очень насторожил меня. Немного более озадачило меня обстоятельство, что в приемной не было молодого человека. Когда я вошел в комнату Вильмы и нашел ее тоже пустой, я почувствовал, что мне становится холодно.

— Эй! — крикнул я. Но было тихо, только негромко щелкало центральное отопление. Я прошел дальше и толкнул дверь в кабинет Лаутербаха. Там сидели двое мужчин в костюмах из магазина готового платья и играли в карты за письменным столом Лаутербаха.

— Добрый день, — сказал я. Оба взглянули на меня. Один из них был худой, у него было желтое лицо, другой был жирный и розовый.

— Добрый день, — сказал розовый. — Что вам угодно?

— Я хотел бы поговорить с господином Лаутербахом.

Розовый положил карты на стол, поднялся и спросил:

— По какому поводу?

— По частному вопросу.

— Так-так, — сказал он и ухмыльнулся, подходя ближе и внимательно изучая меня.

Желтый тоже встал, подошел ко мне и сказал:

— Предъявите ваш паспорт.

— И не подумаю!

— Так-так, — опять сказал розовый. Но он больше не ухмылялся.

— Кто вы такие? — спросил я.

— Уголовная полиция, — объяснил желтый и показал мне жетон.

— Ну, скоро? — спросил розовый.

— Пожалуйста, господа, — сказал я и показал им свое удостоверение личности. Розовый вытащил блокнот и записал мои данные. Это было не очень приятно, но я не мог ничего поделать.

— Где господин Лаутербах?

— Мы его арестовали, — сказал розовый и попытался за спиной своего коллеги и подсмотреть в его карты.

— За что?

— Вы его родственник?

— Нет.

— Друг?

— Нет.

— Кто же тогда?

— Я хотел обсудить с ним одно дело.

— Что за дело?

— Экспорт, — сказал я.

— Так-так, — опять сказал розовый.

— Вам придется обсудить ваше дело с кем-нибудь другим, — сказал желтый.

— Очень любезно, господа. Я могу идти?

— Пожалуйста, — сказал желтый.

— Большое спасибо, — сказал я, когда он протягивал мне паспорт. Я пошел к двери. — Перемешайте карты, — посоветовал я ему. — Ваш коллега видел валета червей и даму треф, которые лежат сверху.

Я вышел на улицу. Спускаясь по ступеням, я размышлял, что мне делать теперь, когда Лаутербах арестован. Заговорит ли он? Вряд ли. И даже если он заговорит — пакет в Мюнхене был не на мое имя и первые четыре чека он подписал сам на обратной стороне. В любом случае: оставшиеся двадцать тысяч марок господин Лаутербах с его прекрасной античной офисной мебелью мне не обменяет. Дул холодный ветер, шел легкий дождь. Я еще немного поразмышлял и пошел в маленький переулок, где находилась тихая кондитерская. Вильма сидела там, перед ней стояла тарелка с тремя кусками клубничного торта.

— Привет, — сказал я.

Она грустно кивнула:

— Я надеялась, что вы придете, господин Франк.

Я подсел к ней, появилась хозяйка-сводница и, сияя, поздоровалась:

— Коньяк?

— Тройную порцию, — сказал я. Она исчезла.

Кошка гордо прошла по залу.

— Вы же совсем ничего не едите, — сказал я.

— Я не могу! — Вильма плохо выглядела, она была испуганная и бледная, под глазами круги. — Они отпустили меня только час назад.

— Кто?

— Полицейские.

— Что случилось? Ваш шеф арестован?

— Да.

— За что?

— О, это ужасно! — она покачала головой и прикусила губу.

— Ну, расскажите же мне.

— Похоже, он большой обманщик, господин Франк! — Она медленно ковыряла ложкой в куске торта. — Он уже сидит в следственном отделе, все произошло так быстро! Но он же был такой серьезный мужчина. Вы можете это как-то объяснить?

— Нет.

Старая сводница принесла коньяк.

— На здоровье, — сказала она.

— Спасибо. — Я осушил бокал. — Еще один, пожалуйста.

— Конечно, одну секунду, — прошептала она и поспешила прочь.

— О чем они вас спрашивали? — поинтересовался я.

— Что я знаю про него.

— И что вы сказали?

— Только хорошее. Мне было его так жалко — он выглядел совсем старым, когда они его уводили. И таким печальным.

— Обо мне не спрашивали?

— Нет, господин Франк! — Она взглянула на меня. — С какой стати?

— Все может быть.

Она покачала головой:

— О вас речи не было. Но если бы они спросили… — она замолчала и положила в рот кусок клубничного торта.

— Да?

— Я бы не сказала ни слова!

— О чем? — тихо спросил я.

— Об обмене марок, — сказала она. — В этом вы можете не сомневаться, господин Франк, я держала бы язык за зубами и в том случае, если бы у вас были и другие дела с инженером!

— Правда?

— Да.

— Это очень мило с вашей стороны, Вильма. — Я накрыл ее руку своей рукой. Она не пошевелилась. — Ешьте торт, — сказал я.

— Не могу.

— Почему?

— Потому что… потому что… — Она опять прикусила губу и покачала головой.

— Ну?

— Потому что я так несчастна! — прошептала она, и ее глаза неожиданно наполнились слезами.

— Почему же вы несчастны?

— Из-за вас.

— Из-за меня?

Она кивнула и втянула воздух через нос.

— Но почему же?

— Вы ведь сегодня должны были получить большую сумму денег!

— Да, это так.

— Господин Франк, я спрятала чеки, когда пришла полиция.

— Где вы их спрятали?

— Здесь, — сказала она и стала совершенно красной, когда показала на свою грудь.

— Вильма… — глухо сказал я.

Она кивнула.

— Я засунула их в бюстгальтер, — прошептала она, опустив глаза, — и когда полицейские на мгновение отвлеклись, я разорвала чеки и выбросила в туалет. Вам не надо бояться, это никогда не выяснится.

Я видел ее неотчетливо, потому что мои глаза были полны слез, но я попытался представить картину, как она в темноте этого осеннего вечера, сидела здесь, в этой смешной кондитерской, и моя рука все еще лежала на ее руке. Она была так прекрасна в эту секунду, и я знал, что этой ночью она станет моей возлюбленной.

— Спасибо, — тихо сказал я.

— Что вы теперь будете делать?

— Почему вы спрашиваете?

— Вы же не получили деньги?

— Нет.

— И?

— Я получу их каким-нибудь другим путем.

— Где?

— Пока не знаю, Вильма. — Я смотрел на нее, и она больше не уклонялась от моего взгляда, она отвечала на него с искренностью молодой девушки, которая радуется первой любви.

Дверь кондитерской открылась, и вошла пожилая женщина. Она несла корзину с красными розами и сразу же подошла к нам.

— Не угодно ли розу для молодой невесты?

— Давайте сюда, — сказал я.

— Одну?

— Все!

— Нет! — вскрикнула Вильма.

— Да, — быстро сказал я. — Сколько они стоят?

Женщина назвала сумму. Я заплатил.

— Нет! Нет! — Вильма застучала по столу своими маленькими кулачками. — Не делай этого! Я не хочу! Ну пожалуйста!

— Давайте их сюда, — сказал я женщине и забрал все цветы из корзины. Она исчезла. Явилась хозяйка, посмотрела на нас с улыбкой и снова исчезла за своей перегородкой.

— Вы не должны были этого делать, — Вильма чуть не плакала.

Я собрал все красные розы — их было около трех дюжин — в один большой букет и положил его ей на колени. Вильма смотрела на меня. Ее дыхание становилось прерывистым, она не говорила ни слова, глаза ее блестели. В кондитерской уже было темно, на улице зажглись фонари.

— Зачем вы это сделали?

— Потому что я счастлив.

— Счастлив — отчего?

— Оттого что Лаутербах арестован и я не получу своих денег, — ответил я и рассмеялся с облегчением.

— Я не понимаю. Вы счастливы от этого?

— Да, потому что теперь я и дальше могу оставаться здесь, — ответил я, однако не совсем уверенно.

— И почему же вы хотите остаться, господин Франк?

— Потому что я люблю тебя, — сказал я и поцеловал ее. На коленях у Вильмы лежали розы, и она судорожно сжала их, когда я обнял ее. Она откинулась в моих объятиях и застонала. Губы ее приоткрылись и стали влажными и мягкими. Я крепко сжимал ее в своих объятиях и чувствовал все ее тело, наше дыхание слилось, наши руки сплелись в одном общем движении.

— Я тоже люблю тебя, — сказала она, когда мы наконец смогли оторваться друг от друга. Несколько роз упали на пол. Я поднял их. Она прижала цветы к груди и спрятала в них свое лицо.

— Пойдем, — сказал я, — нам пора.

— Куда?

— Я не знаю, — ответил я, и эта мысль отрезвила меня.

Я не мог повести ее к себе домой, а одна только мысль об отеле была мне противна. Она крепко сжала мою руку.

— Пойдем ко мне, — сказала она.

— К тебе? А твои родители? — пролепетал я.

— Их нет дома, — ответила она тихо, — они вернутся только завтра утром.

Даже в царившей темноте — старая сводница еще так и не зажгла свет, — я мог видеть, как горячая краска залила ее лицо. Я ощутил страстное желание, какого еще никогда не испытывал. Я желал ее не так, как Иоланту. Эта была авантюрная, опасная, безнадежная страсть, которая опустошала, обжигала сомнениями, я испытывал уколы совести, боль и слабость. Страсть к Вильме давала мне ощущение безграничного счастья, придавала сил, я чувствовал себя уверенным и свободным, защищенным в своей любви к ней.

Мы шли по городу. Асфальт блестел от дождя, машины окатывали нас грязью, но мы не замечали этого. Мы шли обнявшись и почти не разговаривали. Дождь лил, прохожие натыкались на нас, но мы этого не замечали. Мы были счастливы. Скоро, думал я, скоро мы останемся одни! Мне было все равно, что могло произойти в следующий момент. Пусть меня арестуют, сегодня или завтра, пусть обо всем узнает Иоланта, даже пусть я умру. Я встретил Вильму, я любил ее в тот волшебный вечер, когда шел дождь и был арестован подозрительный инженер, я любил ее так сильно, как только можно любить человека, все остальное было для меня не важно.

Мы дошли до ее дома. Она остановилась, и я почувствовал, что она замерла. В окнах ее квартиры горел свет.

— Родители, — прошептала она. — Они вернулись раньше.

Сердце у меня сжалось, я смотрел на освещенные прямоугольники трех окон, и все во мне умерло, стало пусто кругом.

— Что нам делать?

— Я не знаю, — прошептала она.

Кровь билась в жилах. Я ощутил ее дыхание совсем близко. Лил дождь, и тьма окутывала нас. Я улыбнулся, снова подумал о комнате в отеле, затем твердо сказал:

— Иди.

— Нет, — она стояла в моих объятиях.

— Иди, сейчас иди, любимая. У нас еще будет время. Это не должно случиться так. Я могу подождать.

— Я верю тебе, — прошептала она, высвободилась и побежала в дом.

Я смотрел ей вслед. Мои ботинки промокли насквозь, но я был счастлив. И если только был бог, я благодарил его за эту прогулку по Вене пятнадцатого октября около восьми часов, когда гулял с Вильмой под дождем, свободный, переполненный любовью, во власти несбывшейся страсти, которая сама по себе уже была исполнением мечты.

14

— До свидания, до свидания, возвращайся скорее, — пел женский голос в сопровождении саксофона на пустой лестнице. Иоланта слишком громко включила радио. Когда через полчаса я вошел, в квартире все так же раздавались примитивные синкопы. Во всех комнатах горел яркий свет и царил беспорядок.

— Добрый вечер, — сказал я и удивленно огляделся. — Что здесь происходит?

Иоланта подняла голову — она сидела на коленях на полу перед чемоданом — и снова вернулась к своей работе:

— Мы уезжаем.

Я взглянул на стопку белья на кровати, обувь на полу, вешалки, которые были разбросаны по комнате, и вежливо спросил:

— Так внезапно?

— Да. — Иоланта откинула волосы с лица и встала, чтобы взять полупустой стакан. Рядом со стаканом стояла бутылка коньяка, также была наполовину пустая. Иоланта опустошила стакан. Она уже немало выпила, ее глаза были влажными, а движения неуверенными. Когда она брала сигарету, пальцы ее дрожали.

Я дал ей прикурить и сделал радио тише.

— Зачем ты его выключаешь?

— Я не выключаю, только убавляю громкость.

Она странно посмотрела на меня, затем отвернулась, не сказав ни слова, и продолжила паковать вещи.

— Иоланта, — сказал я, — мы не можем уехать.

— Можем.

— Нет, не можем.

— Да? И почему же?

— Потому что Лаутербах арестован.

Это заставило ее прислушаться:

— Ты не получил деньги?

— Нет.

Она помедлила, застыла, разглядывая шелковый чулок, который держала в руке, и вдруг решительно положила его в чемодан:

— Тогда мы поедем без денег.

— Ни в коем случае, — сказал я. — У меня совсем другие планы.

— Мне все равно.

— Иоланта, что с тобой? — спросил я, теперь уже громко.

На улице разыгралась внезапно налетевшая буря. Окна тихонько звенели. Наш дом не был новым.

Она допила свой коньяк:

— Мне надоела Вена, в этом все дело. Поэтому я уезжаю, и ты поедешь со мной.

— Нет.

— Хорошо, — сказала она. Ее зеленые глаза впервые смотрели на меня холодно и твердо. — Тогда тебе придется кое-что объяснить полиции.

Я вдруг ощутил усталость и скуку. Образ Вильмы мелькнул перед глазами, мне хотелось удержать его, но он уже исчез. Я вздохнул:

— Ты выпила, Иоланта.

— О да.

— Слишком много.

— Не за свой счет, — объяснила она и потянулась к бутылке. — У меня были гости.

— Кто же?

— Господин Феликс.

— Кто это? — Я действительно сначала не мог вспомнить этого имени.

— Ты не помнишь господина Феликса?

— К сожалению, нет.

— Собственно, он приходил, чтобы поговорить с тобой. — Она села на чемодан. Ее ночная рубашка задралась. Она сидела небрежно, поджав ноги по-турецки. Чулки были спущены. Она сделала глоток. Я почувствовал запах коньяка.

— И о чем он хотел со мной поговорить? — Впервые за долгое время я снова почувствовал боль в суставах.

— О Вильме, — ответила Иоланта и выпустила облако дыма. Кучка пепла росла. Теперь я вспомнил, кто был этот господин Феликс. Друг Вильмы. Друг Вильмы, которую я любил. Господин Феликс. Он был здесь.

— Когда он узнал, что тебя нет, он решил поговорить со мной.

— О чем?

— О своих сомнениях.

— Его что-то заботит?

— Да. Вильма.

Пепел упал на ковер, между ног Иоланты. Она опять потянулась за коньяком. Я схватил бутылку и крепко сжал. Иоланта попыталась вырвать ее у меня из рук.

— Ты выпила достаточно.

— Вовсе нет. — Она отобрала у меня бутылку и налила себе полный стакан. Коньяк пролился через край. Поднимая стакан, она пролила еще больше.

— Феликс встревожен тем, что Вильма любит тебя. Он просил совета и помощи. Посоветовать я ему ничего не смогла, но помочь обещала.

Моя головная боль усиливалась.

— Он действительно пришел сюда, чтобы рассказать тебе, что Вильма любит меня?

— Он еще очень молод, Джимми. Ты не можешь винить его за это. Он тоже любит Вильму.

— Так.

— Больше, чем ты.

— Что?

— Я сказала: больше, чем ты.

— Я не люблю Вильму, — громко произнес я. Это причинило мне боль, я не хотел этого говорить. Я почувствовал, что тем самым теряю Вильму.

Зачем я лгал?

— Зачем ты лжешь? — спросила Иоланта.

Помада размазалась на ее губах. Она выглядела старой и развязной, ее кожа блестела.

— Да, — сказал я с неожиданным отвращением. — Зачем, в самом деле? Я поправлюсь: я люблю Вильму.

— Именно, — она закивала головой, мне уже казалось, она никогда не перестанет кивать.

Я потянулся к стакану, который Иоланта держала в руке, но она не выпускала его.

— Я верну, — сказал я. — Только сделаю глоток.

Она отпустила. Коньяк сильно обжигал и на вкус был приторно сладким. Я встал, так как вдруг почувствовал, что не могу его проглотить, и сделал глубокий вдох. Мне стало лучше. Только голова продолжала болеть.

— Я собирался поговорить с тобой об этом. Это так — я влюблен в эту девушку уже некоторое время.

— Я знаю, — спокойно ответила она.

Я начал ходить по комнате взад-вперед. Когда я поворачивался к Иоланте спиной, я видел ее в венецианском зеркале, которое висело на стене. Она тоже видела меня.

— Давай спокойно поговорим об этом, — предложил я. — Какое-нибудь решение найдется для нас обоих.

— Мы должны уехать, — вырвалось из ее узких губ.

— Почему нам нужно уезжать, если, как ты говоришь, ты знаешь об этом уже давно?

— Мы должны уехать не из-за Вильмы.

— А из-за чего?

— По другой причине.

— По какой же?

— Я не могу тебе этого сказать.

— Смешно! — закричал я. — Почему это ты не можешь?

Я стоял перед зеркалом и смотрел на нее. Я видел, что она судорожно сжала ноги.

Она видела, что я заметил это, и натянула халат.

— Повторяю тебе: я не могу этого сказать.

— Тогда ты не можешь от меня требовать, чтобы я уехал вместе с тобой.

— Я боюсь! — неожиданно дико закричала она. — Я боюсь — это ты понимаешь?!

— Нет.

— Я должна уехать отсюда! Немедленно! Еще сегодня ночью! И ты должен уехать со мной. Завтра уже будет поздно.

— Поздно для чего?

— Для всего! Ты дурак, ты влюбился здесь в молоденькую девчонку и думаешь, что в мире больше ничего не происходит! Ты даже не видишь, что творится вокруг тебя.

— Очевидно, нет. Но ты могла бы мне объяснить.

— Я не могу! Я только говорю тебе — речь идет о моей жизни! И о твоей тоже!

Мое тело невыносимо болело.

— Ты пьяна и ревнуешь, — возразил я громко. — В этом все дело.

— Свинья, — ответила она и заплакала. Она молниеносно нагнулась, и стакан полетел в мою сторону. Он был из цельного стекла, очень тяжелый. Я успел отклониться. Стакан попал в зеркало, и оно разлетелось вдребезги.

— Иоланта! — закричал я и бросился к ней. Но она оказалась проворнее. Через долю секунды в мою сторону полетела бутылка из-под коньяка, которая угодила мне в переносицу и следующее мгновение разбилась. Я почувствовал сильное жжение — спирт проник в рану, и кровавая пелена заслонила мне свет. Пошатнувшись, я стал падать вперед, на руки Иоланте.

— Боже, Джимми, что я наделала!

— Дай платок, — сказал я.

Я ничего не видел.

— Да-да, Джимми. Я не хотела! Я боюсь! Мне очень страшно!

— Платок, быстро!

— Вот, — она приложила его к ране.

И тут началось.

Молниеносно у меня перехватило дыхание. Так уже было однажды. Ослепительный свет, безумная боль, падение в бездну.

— Иоланта! — закричал я. — Держи меня!

Она пыталась удержать меня, но я падал, проваливаясь куда-то очень глубоко, как и в прошлый раз. Это был второй тяжелейший приступ.

15

Боль.

Я не могу ее описать, эту боль все последующие часы и дни. Она не поддавалась классификации. Чтобы дать ей определение, нужно изобрести новые слова. Но этого не смог бы сделать ни один человек, так как боль была нечеловеческой. Я не жил больше. В промежутках между сном и бодрствованием я существовал, не в состоянии слышать, видеть, думать. Я ничего не ел, ничего не пил. Не мог пошевелиться, словно был парализован. Я лежал и ждал, когда стихнет боль. Но она не отступала.

16

Сейчас день или ночь?

Который час? Какой сегодня день?

Однажды я открыл глаза. Мне наложили повязку, я чувствовал это. Иоланта сидела у моей постели, я узнал ее силуэт. Размытый силуэт в красном обрамлении. Она склонилась ко мне:

— Тебе лучше?

— Нет, — сказал я. Я не понимал, что вовсе не говорил, а только шевелил губами. Мне не лучше. Кажется, мне уже никогда не станет лучше. Может, это конец?

Но если это конец, почему он тянется так долго? Когда же это кончится?

17

Боль, как будто разрастаясь, давно уже распространилась от головы дальше. Иногда у меня было такое чувство, словно голова больше совсем не болела, как будто она уже отмерла со всеми органами и тканями, как больной сук дерева. Это было в те минуты, когда в моей правой ноге, или в груди, или в кисти руки разыгрывалась страшная боль.

Конечно, это было следствием переутомления и износа моей нервной системы, которая не могла больше справляться с напряжением последних дней. Сигнальная система организма совсем расстроилась, все реакции и рефлексы перепутались. Лишь одно независимо от всего остального остается постоянным — боль. Боль сама по себе. На третий день — позже Иоланта скажет, в котором часу, — я дошел до того, что карандашом в блокноте, который она держала передо мной, смог нацарапать только одно слово. Пока она пыталась его разобрать, я с напряжением смотрел на нее. Затем она кивнула и поднялась, собираясь уходить, а в изнеможении закрыл глаза в ожидании чуда.

Слово, которое я написал, было «морфий».

18

Я получил его не сразу.

Достать морфий без рецепта было непросто. Иоланта объехала весь город, заходила в кафе с самой отъявленной репутацией, в самые темные переулки пригорода на той стороне Дуная. Она торговалась с сутенерами, грузчиками, матросами и толстыми бабами, которые разливали ром в портовых забегаловках.

Я лежал в постели в полубессознательном состоянии и ждал, когда она придет. Я все еще не мог говорить. Тем не менее я был в состоянии понять, что Иоланта не может вызвать врача, который бы меня обследовал и лечил, что у меня нет возможности попасть в клинику, если только я не хотел в ту же минуту выдать себя, в следующее же мгновение быть арестованным и предстать перед судом. Я не задумывался об этом, когда предпринял аферу, но теперь мне это было совершенно ясно. Теперь я понимал, что бесчисленное множество анонимных чинов криминальной полиции во многих странах только того и ждали, очень терпеливо, что однажды где-то появится мужчина, который больше не сможет выдерживать боль и попросит о помощи. Этого мужчину с опухолью они и поджидали. Они могли позволить себе ждать. У них было время. И они не испытывали такой боли.

Когда поздно ночью Иоланта наконец вернулась домой, она была бледной и очень усталой.

— Утром, — с порога сказала она. Ее губы дрожали. — Утром я его получу.

Я на миг прикрыл глаза, чтобы показать ей, что я понял.

— Мужчина, который мне обещал, принесет его сюда сам, в десять часов.

Я нащупал блокнот и написал: «Нет!»

— По-другому невозможно, — хрипло сказала она. — Он настаивает на этом.

«Почему?» — написал я.

— Это его условие. — Ее нижняя губа затряслась как при приступе лихорадки. — Иначе мы его не получим.

Я не понимал этого, но молча смотрел на нее с растущим удивлением — так, что Иоланта внезапно начала истерично всхлипывать. Я хотел ее успокоить, но мог двигаться, лишь прикладывая неимоверные усилия, а о том, чтобы что-то сказать, не было и речи. Поэтому я только смотрел, как она обливала слезами мою подушку, сжимая и разжимая кулаки. Однако она никогда раньше не плакала, думал я с удивлением и неприязнью. Что с ней произошло? Она совсем потеряла самообладание? Или причиной тому была моя связь с Вильмой? Она лежала и бесшумно всхлипывала, эта картина ясно отражалась в моем обычно затуманенном сознании.

Вторым впечатлением, которое я в точности запомнил, был тот факт, что на следующее утро, в девять часов, Иоланта — мы оба почти не спали: я был измучен нарушениями зрительных функций и слуха ввиду дефицита каких бы то ни было питательных веществ и быстрого истощения моего организма — опрокинула полный стакан коньяка. Она сделала это тайно и думала, что я не видел ее, так как стояла в другой комнате. Однако я смог различить ее фигуру в уголке разбитого зеркала, который еще торчал в раме. Она облокотилась на окно, посмотрела вниз на улицу и вся скорчилась, когда проглотила такое количество алкоголя. Затем она отправилась в ванную чистить зубы.

В последующие несколько часов она еще дважды ходила в ванную, после того как побывала в соседней комнате и снова приложилась к бутылке. Когда она вернулась ко мне, на ней было синее платье с высоким воротом, и я испугался оттого, что она добела напудрила лицо и так накрасила губы ярко-красной помадой, что рот ее производил впечатление ужасной зияющей раны. Ее глаза запали, веки посинели. Она была похожа на привидение или на клоуна после смерти. Я попытался улыбнуться, но она оставалась серьезной.

«Он точно придет?» — написал я в блокноте.

— Да, — ответила она, не глядя на меня.

Он пришел вовремя, с точностью до минуты. Когда он позвонил, Иоланта поднялась, как механическая кукла.

— Это твоя вина, — возбужденно сказала она. — Все происходит по твоей вине. Я хотела уехать. Теперь уже поздно.

С этими словами она оставила меня одного и вышла в прихожую. Я не понял ее. Я не имел понятия, о чем она говорила, и мне в голову пришла мысль, уже не в первый раз, что она, вероятно, сумасшедшая. Многое в ее поведении говорило об этом.

Иоланта снова вошла в комнату. Мужчина вошел сразу вслед за ней. Он радостно улыбнулся и поднял руку в знак приветствия, когда увидел меня. В правой руке он держал небольшой пакет.

19

Я посмотрел на него.

В моей измученной голове пронеслась тысяча мыслей, но ни одна из них не получила ответа. Я был не в состоянии что-либо понимать. Иоланта же стояла позади Мордштайна. Ее абсолютно белое лицо было каменным. Оно больше ничего не выражало. Мордштайн осторожно присел на край кровати.

— Вы наверняка удивлены увидеть меня здесь, — сказал он.

Я кивнул.

— Вы не можете говорить?

Я покачал головой.

— Боль?

Я снова кивнул.

Казалось, он был удовлетворен ответом. Он закинул ногу на ногу и достал портсигар.

— Вам не помешает, если я закурю? — спросил он с улыбкой. Я не двигался и только смотрел на него. Он взял сигарету и сел в пол-оборота.

— Дайте, пожалуйста, прикурить, — попросил он.

Иоланта, как лунатик, взяла зажигалку, которая лежала на столе, и поднесла ему огонь. Ее рука, в которой она держала зажигалку, так сильно дрожала, что ей пришлось взять ее обеими руками.

— Спасибо, сказал Мордштайн и улыбнулся. Она с неприязнью смотрела на него. Он снова повернулся ко мне: — Чтобы ответить на вопрос, который вас так волнует, мистер Чендлер, морфий я принес.

Я глубоко вздохнул.

— Вы рады этому, не так ли?

Я кивнул.

— Видите, он здесь, — любезно продолжал он. Он вскрыл упаковку и достал коробку с ампулами. — Я подумал даже о шприце для инъекций, — сказал он и положил его на мою кровать. — Врач, который продал мне это, объяснил в точности, как сделать укол. Я отличная медсестра, — он от души рассмеялся и проверил шприц на свет.

Что все это значило? Зачем Мордштайн пришел сюда? Кем он был на самом деле? Что знала о нем Иоланта? Откуда он знал Иоланту? Эти вопросы, или, точнее, обрывки этих мыслей, мучили меня. Я со страхом ожидал, что же произойдет дальше.

— Сделать вам инъекцию прямо сейчас? — спросил Мордштайн.

Я кивнул.

— Вы испытываете страшные боли, не правда ли?

Я снова кивнул. Что все это значило? Почему он спрашивал? Он должен был знать об этом.

— И вы понимаете, что только морфий может избавить вас от боли?

Кивок.

— Этот морфий, — произнес он медленно, — мой морфий.

Кивок.

Мне кажется, я понял. Я схватил блокнот и написал: «Конечно, я заплачу».

Он прочитал и снова рассмеялся:

— О да, мистер Чендлер, конечно же заплатите!

Я должен был закрыть глаза. Внезапно я не мог больше видеть шприц и ампулы, боль прокатилась по телу горячей волной. Я заставил себя снова открыть глаза. Он все еще держал шприц перед моим лицом. Должно быть, оно выражало такую звериную жадность и сомнения, что Иоланта не смогла этого вынести.

— Прекрати наконец, — сказала она задыхаясь.

Он медленно повернулся к ней.

— Помолчи, любимая, — попросил он, не повышая голоса. Теперь ее лицо выражало такой страх, какого я никогда еще не видел. Она отошла к окну. Ее спина сотрясалась. Она снова плакала. В этот момент я понял большую часть того, что меня так занимало. Остальное в тот же момент объяснил мне Мордштайн:

— Извините, мистер Чендлер, моя жена иногда бывает истерична.

В комнате наступила мертвая тишина.

Мы долго смотрели друг на друга не отрываясь — я и Мордштайн.

— Да, — сказал он и при этом утвердительно покачал головой, — Иоланта — моя жена. Вы этого не знали?

20

Нет. Этого я не знал.

Мне казалось, что я знал достаточно — практически все. Но я опять ошибся. Я действительно мог однажды догадаться. Это было так просто. Собственно, с самого начало это лежало на поверхности. И это все объясняло: поведение Иоланты в Мюнхене, ее исчезновение, предложение Мордштайна мне помочь, встречу в вагоне поезда, опасения Иоланты в Вене, ее слезы. Да, это все объясняло. Но только я этого не знал.

— Чтобы быть более точным, я должен сказать, что Иоланта была моей женой, — продолжал Мордштайн. — Два года назад она развелась со мной. Но в остальном, в полном смысле этого слова, вы понимаете, о чем я говорю, она остается моей женой. По крайней мере в настоящее время. В решающие минуты, хотел я сказать. — Он обернулся и посмотрел на нее. Он мог видеть ее только со спины. Этого ему было достаточно.

— У нас так много общего, мистер Чендлер, так много того, что нас связывает. Невозможно совсем уйти от человека, которого однажды любил. Это касается и нас. Прежде всего Иоланты. Вы не должны обвинять ее в этом, мистер Чендлер. — Он склонился ко мне, так как я застонал. — Что вы хотели сказать?

«Дайте мне морфий», — написал я в блокноте.

— Сейчас, мистер Чендлер, сейчас. Я должен объяснить вам еще некоторые моменты. План присвоить ваши деньги…

«Морфий, пожалуйста!»

— Вы не должны быть так нетерпеливы, это лишь займет больше времени. Итак: план присвоить ваши деньги, конечно же, сразу пришел мне в голову, как только вы попросили меня достать фальшивые документы. Я имел намерение раздавить вас. Наша милая Иоланта, простите, что я употребляю слово «наша», также немедленно выразила готовность помочь мне. — Он снова посмотрел в окно, затем опять на меня. — Она должна была немедленно обокрасть вас. Еще в вагоне поезда. Соответственно моему плану мы должны были еще в ту ночь завладеть деньгами…

«Пожалуйста, морфий!»

— Да, мистер Чендлер, я скоро закончу. Но Иоланта не обокрала вас, а использовала бумаги, которые я дал ей, для того чтобы сбежать с вами. Она объяснила мне вчера, когда я снова нашел ее в Вене, что с этим не связано ее намерение уйти от меня, и я почти склонен ей поверить. Поскольку кто же не знает женщин? Переменчивы, подвержены смене настроения, трусливы. И конечно же, нельзя забывать о любви. Вы произвели впечатление на мою жену, мистер Чендлер. И как же было не предположить, что она захочет сбежать с вами?

Сбежать. Сбежать со мной. От него. Именно это она намеревалась сделать. Да, это было верно. Но и это относилось к тем вещам, которые я неправильно толковал. Я принял ее желание бежать за ревность. Теперь я знал правду. Но теперь было уже поздно.

— Но теперь уже поздно, — медленно проговорил Мордштайн. — Я уже начал беспокоиться, когда так долго ничего не слышал об Иоланте. Поэтому я приехал в Вену. Я убедился, что был прав в своих опасениях. Нельзя доверять женщинам.

«Морфий. Морфий. Пожалуйста, Мордштайн».

— Теперь мы закончили, мистер Чендлер. — Он достал из коробки стеклянную ампулу и отпилил кончик. Он наполнил шприц, поднял его вверх, надел иглу и продолжал держать шприц неподвижно в воздухе.

— До этого, — сказал он, — мы должны уладить еще одну мелочь. Дайте мне документ, по которому я получу деньги на вокзале в Мюнхене.

Я не шевелился.

— Вы поняли меня?

Я кивнул.

— И?

«Нет», — написал я в блокноте. Иоланта, стоя у окна, обернулась.

— Мистер Чендлер, — мягко проговорил Мордштайн, — если вы не дадите мне документ, я вылью содержимое этой ампулы в воздух. Было бы очень жаль лекарства. Так как же?

Я отрицательно покачал головой.

Он выдавил содержимое шприца в воздух. Тонкая струйка жидкости описала дугу. В два прыжка Иоланта очутилась возле меня. Она выглядела опустошенной, и неожиданно очень старой:

— Отдай ему деньги, Джимми, это уже не имеет смысла.

Я почувствовал себя так, будто мне вырвали сразу все коренные зубы. Мое тело скорчилось в судороге, меня стошнило. Я не сильно испачкал кровать — из меня вышло лишь немного желчи. Иоланта убрала. Я видел, как Мордштайн снова берет ампулу и наполняет шприц.

— В упаковке было двенадцать ампул, — проговорил он. — Осталось одиннадцать. Если вы в ближайшее время не передумаете, их будет десять.

Он поднял шприц. Иоланта стояла рядом с ним с поникшими плечами. Она не шевелилась. Ее глаза были широко раскрыты, зрачки маленькие, как булавочные головки.

— Так как же, мистер Чендлер?

— Джимми, пожалуйста!

Я отрицательно покачал головой.

Иоланта застонала так, словно ее пнули в живот.

Теперь оставалось только десять ампул.

На четвертой ампуле, содержимое которой Мордштайн выплеснул на ковер, я не выдержал.

— Где документ? — спросил Мордштайн, который тут же сообразил, что я сдался. Я написал. Он подошел к маленькому столику в стиле барокко и достал его из бокового ящика. Затем он снова подошел ко мне. Иоланта отвернулась, когда он вскрыл пятую ампулу и наполнил шприц. Впервые за три дня мне удалось пошевелить рукой, которую я протянул Мордштайну.

— Хорошо, — проговорил он. — Теперь последнее, мистер Чандлер. Где документы для получения остальных денег?

Я лежал не двигаясь.

— Вы должны были и вторую часть суммы оставить также где-то в Германии.

Я не шевелился.

— Ну хорошо, — сказал он. — Тогда у вас останется только семь ампул.

— Постойте, — сказал я. Это было первое слово, которое я произнес за последние три дня, и мой голос казался чужим. — Подождите. Он в моем поггг… — подбородок у меня отвис, я по-детски закартавил.

— В вашем портмоне, — проговорил он и кивнул. Он взял его со стола и нашел квитанцию с вокзала в Аугсбурге. — Это документ на получение всей суммы?

Я закивал.

— Разумеется, я не верю вам, — сказал он. — Но так как вы поедете со мной в Германию, чтобы снять деньги, риск не так велик. Я все еще могу вас выдать. — Он положил оба документа в карман. Вместе с ними сто тысяч марок перекочевали к другому владельцу. Это произошло очень быстро. Это заняло всего пятнадцать минут и потребовало пяти ампул морфия. Мордштайн снова взял шприц, который до этого отложил в сторону.

— Итак, — сказал он, — теперь мы все разрешили. Я рад, что вы были настолько разумны, чтобы понять меня и пойти мне навстречу.

Он не был садистом, он не стал меня мучить дальше ради собственного удовольствия, и не стал больше произносить речей. В тот же момент он сделал инъекцию. Через семь минут я спал как убитый и больше не чувствовал боли.

Морфий подействовал.

21

Я не могу вспомнить, когда Иоланта впервые предложила мне убить Мордштайна. Я точно знаю, что она первая заговорила об убийстве, хотя мне, конечно, тоже приходила в голову эта мысль. Она же была уже в состоянии сделать конкретное предложение.

Когда мы впервые заговорили об этом, после описанной сцены прошло четыре или пять дней. Я пролежал в постели еще четыре дня, пока как боль полностью утихла, и снова обрел силы. За это время Мордштайн побывал у нас два или три раза, чтобы узнать, как я себя чувствую. Мы договорились, что, как только я буду лучше себя чувствовать, сразу же уедем из Вены. Между прочим, Мордштайн принес с собой еще одну упаковку морфия. Он подарил мне ее. За первую коробку он потребовал семь тысяч шиллингов.

— Все подготовлено лучшим образом, — сказал он. — В Мюнхен мы поедем на машине.

— На какой машине?

— На моей, на которой я приехал в Вену.

Его дальнейший план состоял в следующем. Он намеревался довезти меня до Страсбурга. Там я должен был пересесть в поезд, который часто ходил не по расписанию, один пересечь немецкую границу и добраться до Фрайлассинга, где они с Иолантой будут меня ждать.

— Дело в том, что я не хочу подвергать себя риску в том случае, если вы будете арестованы на таможне.

— Почему меня должны арестовать? Я поеду с фальшивыми документами.

— На границе могут быть сведения о вашем розыске с описанием вашей внешности.

В этом я был с ним согласен.

— По этой причине Иоланта поедет со мной через границу не как ваша жена, а как моя. Со старыми документами. В том случае, если что-нибудь случится, мы не будем иметь к вам никакого отношения. Ну а если все будет в порядке, через час мы снова встретимся во Фрайлассинге.

— А если я не приеду?

Он улыбнулся:

— Тогда, мистер Чендлер, это будет означать, что либо вы были арестованы, либо попытались бежать.

Если вас арестуют, все будет в порядке — я не буду ничего иметь против вас. Если вы сделаете попытку сбежать, — на границу позвонит анонимный осведомитель, который сообщит, что вы находитесь неподалеку, кто вы на самом деле, как выглядите и как вам удалось достать фальшивые документы. Далеко вы не уйдете.

— Нет, — ответил я, раздумывая о том, смогу ли я уйти в действительности. — Конечно нет. А на обратном пути?

— На обратном пути вы можете делать что хотите. Обратно вы поедете один. Я не вернусь в Австрию.

— А Иоланта?

— Иоланта останется со мной.

Странным образом именно этот разговор навел меня и Иоланту на одну и ту же мысль, которая впоследствии стоила Мордштайну жизни. Мы делали это из совершенно разных побуждений. Моим основным мотивом были деньги, к нему присоединялись опасения за мою собственную безопасность. Если он получил бы оба моих пакета, я остался бы без средств к существованию. И я не мог знать наверняка, был бы я и в этом случае в безопасности, не выдаст ли он меня однажды, если не по какой-либо другой причине, то из ревности. Невозможно было предположить, что человеку, имеющему очевидно несвойственное здоровому мужчине отношение к Иоланте, могло прийти в голову в возбужденном состоянии. Кроме того, я ненавидел Мордштайна.

Этот мотив стоял на третьем месте, но он присутствовал. Я ненавидел его за манеру, в которой он отказывал мне в морфии. Я ненавидел его за то — это меня и самого удивляло, — что он обладал Иолантой. Я ненавидел его за то, что она слушалась его. Я никогда раньше не предполагал, что она так много для меня значит.

Что касалось ее мотивов, побуждающих лишить Мордштайна жизни, они имели другой, менее примитивный характер. Иоланта попыталась мне объяснить их в те дни, которые предшествовали нашему отъезду. С тех пор как появился Мордштайн, отношения между нами изменились. Она стала относиться ко мне, как женщина относится к психиатру, которому доверяет самые страшные и тайные свои мысли, которого она совсем не стыдится. В те дни я был бесплатным целителем ее души. Она нуждалась в ком-то, кому могла все рассказать, после того как очень долго молчала. Только я знал то самое плохое, о чем она молчала.

Итак, я должен был выслушать в деталях ее историю.

Иоланта выросла в очень богатой, занимающей высокое положение в обществе семье. Ее отец был рейнским промышленником, мать происходила из обедневшей, но имеющей безупречную родословную благородной семьи. Раннее детство Иоланты прошло под присмотром строгой французской бонны. Отец все время был в разъездах, мать — светская красавица, предмет восхищения и обожания, устраивала роскошные балы. По утрам к ней приводили Иоланту во время завтрака, а по вечерам, облачившись в ослепительное платье, она приходила в ее спальню, чтобы попрощаться. За ней всегда тянулся шлейф аромата дорогих французских духов. Иоланта целовала ее с замирающим от страха сердцем и засыпала в уверенности, что ее мама — самая красивая на свете.

Когда Иоланте исполнилось шесть лет, ее отправили в школу при монастыре. Это было образцовое, имеющее хорошую репутацию заведение, пребывание в нем стоило очень дорого. Все ученицы были только из богатых семей. Школа принадлежала к урсулинскому монастырскому ордену. Маленькие девочки носили одинаковые платья, спали в одном большом зале, в парк, который окружал дом, им позволялось ходить только в сопровождении взрослых и только группами.

Сначала Иоланта была очень несчастна у урсулинок. Она очень скучала по мадемуазель Жанин, своей бонне, и чувствовала себя очень одинокой, всеми покинутой. Девочки из ее класса держались очень обособленно. Иоланта не могла понять, о чем они шептались по ночам, а во время общих прогулок она шла одна позади остальных, а они, взяв друг друга под руки, весело маршировали впереди нее.

По этой причине очень скоро она привязалась к сестре Бенвенуте, которая преподавала религию. Сестра Бенвенута была хорошей, милой, скромной женщиной с розовым лицом. Низким и спокойным голосом она рассказывала об Иисусе Христе и его полной страданий жизни на земле, и Иоланте казалось, что сестра Бенвенута знала его лично, — так проникновенно, до глубины души, трогательно до слез рассказывала она. Иоланта зачарованно слушала. Это были первые часы тихого счастья в новом мире, в который ее выпустили. Она ревностно охраняла это счастье и преследовала каждого, кто угрожал его разрушить, с враждебной ненавистью. За сестру Бенвенуту и ее очевидную любовь к Иисусу Христу Иоланта впервые отважилась на убийственную драку с толстой, созревшей и наглой девочкой по имени Мауд.

Мауд, с подлым взглядом и еще более подлым языком, была самым ужасным ребенком в классе. Она мешала всем всегда и везде, у нее были самые плохие оценки, и она часто оставалась после уроков. На уроках сестры Бенвенуты она вела себя особенно бесстыдно. Она болтала и хихикала и была беспокойным центром постоянно растущей оппозиции. Иоланта пару пыталась призвать ее к порядку.

— Ты глупая, — цинично сказала ей Мауд. — Ты все еще веришь во всякую чепуху, которую рассказывает Бинни.

— Это не чепуха, это правда!

Мауд засмеялась:

— Это выдумки, Бинни лжет! Пасхальный заяц! Санта Клаус! Младенец Иисус! Все чепуха! Все ложь! Когда ты повзрослеешь, ты это поймешь. Я могла бы тебе рассказать и о других вещах.

— Я ничего не хочу слышать! И вот что я тебе скажу, — голос Иоланты показался ей самой чужим и непривычным: — если ты еще раз ей помешаешь, то получишь!

— Не от тебя ли?

— Да, от меня!

Мауд рассмеялась.

На уроке религии она мешала как никогда. Спустя час Иоланта молча бросилась на нее и начала бить. Мауд отчаянно защищалась. Остальные стояли вокруг и смотрели, как две маленькие девочки катались по натертому маслом скользкому полу, драли друг друга за волосы, царапались и плевались. На эту драку стоило посмотреть, и их разняла только сестра Бенвенута, которая прибежала в класс на крик.

Сестра Бенвенута, разозленная происшедшим на уроке, строго спросила о причине ссоры. Ее нежнорозовое лицо покрылось темно-красными пятнами. Мауд молчала. Остальные девочки тоже молчали. И Иоланта, как человек, который страдает за свою любовь, тоже молчала. С чувством глубокого удовлетворения от победы она поняла, что сестра Бенвенута накажет и, и Мауд. Мауд была наказана домашним арестом в следующее воскресенье, когда была запланирована долгая прогулка. Иоланте же сестра Бенвенута велела украсить алтарь небольшой школьной часовни свежими цветами. Она не подозревала, что тем самым лишь обрадовала Иоланту. Она ничего не знала о привязанности девочки, о ее тайной любви. Она не знала о том, что Иоланта радовалась ночью в своей маленькой кровати тому счастью, которое ей наконец выпало, — ей разрешено украсит алтарь, в котором стояла гипсовая статуя Спасителя, ей разрешили принести цветы мужчине, которого любимая сестра почитала и с которым ее связывала глубокая духовная страсть.

На следующее утро Иоланта с удовлетворением наблюдала, как уходили другие девочки. С огромной радостью она принялась за работу. Она вымыла алтарь так, что он заблестел, как золотой. Потом она принесла самые красивые цветы, какие только нашла в саду. Она работала на протяжении долгих часов. Разгоряченная, с покрасневшими щеками и капельками пота на лбу, она закончила работу и облегченно вздохнула, когда алтарь засиял новыми красками.

Иоланта отошла назад. Белый Иисус благословенно простер над ней свою руку, и его глаза смотрели на нее так мягко и дружелюбно, что рассудок Иоланты помутился. Она вдруг почувствовала, что кровь горячо прилила к голове. Одновременно с озарением пришла мысль, что она хотела бы поцеловать Спасителя. Она хотела обнять холодный камень и прижать к его себе, чтобы он, божественный, чудесный, о ком она молчала, узнал о ее тайной любви, о которой не подозревала и сестра Бенвенута. Затем она уже не думала и двигалась как автомат. Ощущая огромную потребность любви, нежности, она взобралась на алтарь, маленькими сандалиями ступила на край, и ее руки в порыве страсти тут же сомкнулись на белой статуе Спасителя. У Иоланты закружилась голова. Она закрыла глаза. Это было счастье. Сестра Бенвенута, которая в этот миг вошла в часовню, застала момент, созерцание которого заставило ее густо покраснеть — настолько испорченной показалась ей поза маленькой девочки. В доли секунды она преодолела оцепенение, и бросилась к алтарю. Одной рукой она оторвала Иоланту от статуи, а другой больно ударила девочку по лицу.

— Грешное существо! — закричала она дрожащим голосом. — Бог накажет тебя за такую неслыханную дерзость!

22

Отец, немедленно вызванный дирекцией школы, уладил скандал по-хорошему, используя свое природное обаяние и не без помощи значительного денежного пожертвования — «в пользу бедных». Иоланту не отчислили. С сестрой Бенвенутой они формально помирились. Только отцу Иоланта высказала свое недовольство. Она попыталась объяснить ему, что не хотела сделать ничего плохого — напротив. Он воспринял ее сбивчивые объяснения как попытку его успокоить и улыбнулся. Он нисколько не был расстроен: сестры, считал он, все истеричны и непредсказуемы, а маленькие девочки время от времени совершают разные проступки. Это было совершенно естественно. К тому же Иоланта обещала больше этого не делать. Через две недели он уже рассказывал об этом происшествии в анекдотичной форме в клубе промышленников: маленькое существо лезет на алтарь и целуется со Святейшим! «Здорово, правда? Мне это стоило пятисот марок! Ха-ха! Официант, еще виски!»

В конце концов ему наскучили объяснения дочери. Он посмотрел на часы. В пять часов улетал его самолет в Дюссельдорф, он должен был торопиться.

— Мое дитя, конечно же, я тебя понимаю. Все уже в порядке, если только с этого момента ты будешь вести себя очень хорошо, а это-то ты мне как раз и обещала, не правда ли?

— Да, папа, но ты не понял ни слова. Кто ты? Я совсем тебя не знаю. Совершенно чужой человек. «Большой привет маме!» — еще одному чужому человеку. Где мама? На Ривьере. Где находится Ривьера? Я не знаю. Во всяком случае, очень далеко. Почему ее нет рядом? Почему мамы нет со мной? Почему вы всегда оставляете меня одну?

— Ну, всего хорошего, Иоланта.

Дочь и отец дошли до машины. Отец быстро поцеловал Иоланту, шофер с усмешкой поприветствовал ее, приставив руку к козырьку. Иоланта рассеянно кивнула. Машина тронулась, оставив облако дыма. И это все. Иоланта пошла назад. С опущенными плечами она шла к дому и вздрогнула, когда из кустов выпрыгнула девочка. Это была Мауд. Она мило улыбалась.

— Хорошая машина, — сказала она с восхищением.

Иоланта молча кивнула. Они пошли рядом.

— Приятный малый твой отец.

Иоланта молчала.

— Как здорово он все уладил с этой глупой гусыней.

— С какой глупой гусыней?

— Ну с Бенни. Или, может быть, она не гусыня?

— Нет, пожалуй, гусыня, — ответила Иоланта. Белый бог отдалялся от нее все дальше.

— Наконец-то ты это поняла!

Иоланта кивнула. Мауд положила руку ей на плечо.

— Я думаю, ты совсем не такая, — сказала она примирительно. — Пошли купаться!

Иоланта не двинулась с места. Она посмотрела на Мауд так, будто внезапно проснулась.

— Что с тобой? — спросила та с любопытством.

— Ничего, — ответила Иоланта. — Пошли купаться.

Это было начало долгой дружбы. Это был конец сестры Бенвенуты, конец любви к нашему Спасителю, это было окончание целой эры. И это было началом новой эпохи, так как под влиянием Мауд Иоланта очень изменилась. Внешне она осталась такой же: тихой, хорошо воспитанной, скрытной. Однако в течение последующих месяцев она переняла многие взгляды Мауд. Девочки были неразлучны день и ночь. Их дружба стала притчей во языцех. Это была неравноценная дружба. Мауд всю себя отдавала, Иоланта всегда только брала. Не все, что она переняла у Мауд, было полезно, хотя она принимала все, не подвергая никакой критике: первые намеки о зарождении жизни, грязные, перепечатанные с ошибками на машинке порнографические романы, картинки, слухи и первые тайны начала их созревания.

Мауд созрела быстро. С двенадцатого года жизни ее уже переполняло постоянно растущее волнение, возбуждение. С ней случались удивительные истории, как ни с кем другим. Ночью, забравшись в кровать подруги, она тихо рассказывала свои истории: о садовнике, который ее поцеловал; о невероятной связи сестры Бенвенуты с сестрой Камилой; о своем отце, который развелся с ее матерью, потому что у той был любовник и она приходила домой пьяной; о некоторых мальчиках из городской гимназии; о звездах кино; о собаках на улице и о редкостных ощущениях ее собственного пробудившегося тела.

В тринадцать лет Мауд поделилась с подругой планом побега из школы. Она выглядела как шестнадцатилетняя, и с ней заговаривали водители-дальнобойщики, которые парковали свои огромные машины на улице позади школы. Шоферы, большие, смеющиеся мужчины в кожаных куртках и резиновых сапогах, делали ей через забор двусмысленные намеки, употребляя соответствующие выражения, на которые Мауд отвечала соответствующими движениями и согласием. Она пообещала взять с собой на прогулку подругу. Но Иоланте не хватило на это смелости. Она предоставила Мауд убежать одной, в безлунную ночь, в сильный дождь. Мауд вылезла из окна спальни, когда на улице уже раздавались нетерпеливые сигналы машин, и исчезла на семь дней. Сестры вышли из себя, о происшествии было сообщено полиции, и Иоланта, которая не выдала подругу, со страхом ожидала ее возвращения и новых рассказов о возбуждающих, неслыханных переживаниях.

Мауд вернулась, но о своих ощущениях она больше ничего не рассказывала. На восьмой день ее привел полицейский. Когда она вернулась, Иоланта играла в саду. Она очень сильно испугалась. Одежда Мауд была разорвана и вся в грязи, волосы спутаны, на лице были следы дешевой косметики, и выглядело оно одутловатым и больным. Полицейский тащил безвольную Мауд по тропинке, по бокам которой образовался молчаливый круг девочек, презрительно разглядывающих Мауд. Когда она взглянула на подругу, ее детский рот Иоланты искривился, и она произнесла единственное слово. Это было последнее слово, которое Мауд слышала от нее. Дома она сразу же была посажена под арест. После обеда пришел врач из лицея, чтобы обследовать ее, а вечером того же дня белая машина увезла Мауд в больницу. Иоланта еще раз увидела ее, когда Мауд вели к машине. На ней была ночная рубашка, Мауд выглядела бледной и больной.

— Она больна, — сказали девочки перед тем, как идти спать. Потом они рассказали все, что узнали от поварихи, привратника и прачки. Болезнь Мауд была отвратительной, она разъедала лицо и кости, эта болезнь была неизлечимой и со временем делала человека слепым и безобразным. Заражались ею, связавшись с испорченными мужчинами и занимаясь с ними любовью.

Сердце Иоланты громко билось, она сжала руки и подняла горящие глаза к потолку. Так вот как это происходит! Когда любишь — заражаешься страшной болезнью и попадаешь в больницу. Любовь была грязной вещью с грязным именем. Любовь разъедала лицо и тело, делала глухими, немым и глупым. Любовь была болезнью. Все было противно — картинки, книжки, стишки. Противно и мерзко. И это была любовь.

23

В 1933 году Иоланта потеряла обоих родителей.

Отец по политическим и личным мотивам не представлял для себя возможным жить дальше в Германии, поэтому сначала застрелил свою жену, а затем застрелился сам. Свое состояние он завещал дочери, которая как раз сдала экзамены и теперь могла покинуть школу при монастыре. Государство не признало права на наследство и присвоило собственность и деньги. В одну ночь Иоланта, рожденная и воспитанная в богатой семье, осталась без средств и крыши над головой. Добрые родственники, проживающие вблизи голландской границы, взяли ее к себе. Иоланта попала на большой крестьянский двор. Ей было восемнадцать лет, и она оставалась девственницей. Она работала в бюро, писала письма, рассчитывала налоги и расходы, выплачивала заработную плату. Деревенский парень, большой и сильный, преследовал ее своей любовью. Она отклоняла его ухаживания — Иоланта боялась его. Он принимал ее поведение за кокетство. В ее девятнадцатый дня рождения, на который он также был приглашен, он напился и, воспользовавшись случаем во время ночной прогулки с Иолантой, предпринял банальную и жестокую попытку изнасиловать ее. Она кричала и защищалась, сильное отвращение поднималось в ней. Однако вокруг было темно и тихо, на крик никто не прибежал. Она понимала, что теряет силы, чувствовала запах его губ, ощущала тяжесть его тела, видела его отвратительные, убийственные руки, слышала его бессмысленный стон — и сдалась. Но ему помешали. Их обнаружил дядя, который вышел искать Иоланту. Парень отпустил ее и убежал. Иоланта лежала обессиленная, опустошенная, ей казалось, что ее вываляли в грязи. Она с трудом повернулась на бок, и ее стошнило.

На следующий день она покинула двор. Она поехала в город, устроилась секретаршей к адвокату и долгие месяцы жила в паническом страхе заболеть. Она консультировалась у бесчисленных врачей, находила у себя симптомы болезни и не могла спать.

— Я больна, я должна была заразиться, я чувствую это! — кричала она врачу, который хотел ее успокоить определенно отрицательным результатом анализа. Ее послали к психоаналитику, маленькому еврею, которому — это был 1933 год — еще было разрешено практиковать, но который уже собирался в эмиграцию. Ему удалось освободить ее от параноической мысли, что она больна. От других параной он ее не излечил: она начала со страшной силой, бессмысленно и не отдавая себе отчета, флиртовать, у нее было множество связей и любовных историй, ни одна из которых не удовлетворила ее. В этом она, однако, всегда обвиняла своего партнера, так как маленький еврей сказал ей: «Вы совершенно нормальная женщина с совершенно нормальным чувственным восприятием. И если вы не будете удовлетворены связью с мужчиной, то в этом будет виноват он, а не вы».

Виноват мужчина, а не она, Иоланта верила в это. Она стала ненавидеть мужчин, Иоланта стала их мучить. Она была довольно симпатичной, и многие мужчины пытались добиться ее расположения. Ей доставляло удовольствие видеть, как они страдали, когда она им отказывала, и как они бесились, когда она их мучила. Иоланта считала, что она умна, предусмотрительна и никогда не допустит такой глупости, как неразумная Мауд, которую доставили назад в школу грязной и больной только потому, что она всего один раз «любила». Иоланта никогда не «любила». Она позволяла любить себя. Это казалось ей смыслом всей жизни.

В 1939 году, когда началась война, ее работодатель был арестован, и она потеряла место. Оттого, что ей было все равно, что делать дальше, и от тоски по приключениям, она пошла служить в воздушный десант. Для этого не требовалось особых знаний, немецкой армии нужны были люди, и Иоланта тотчас стала военнообязанной. Она попала в Польшу. Комендантом дивизии был некто обер-лейтенант Мордштайн. Иоланта сталкивалась с ним каждый день. Они сидели в одном бюро. Высокий, стройный, приятной наружности, он стал ухаживать за Иолантой. Она ответила на его ухаживания в своей привычной холодной манере, восприняв это как рутину. Она принимала его приглашения, ходила с ним в ближайший фронтовой театр, пила вино, танцевала и смеялась. Но он был ей чужим, как любой другой — грязный, больной, мерзкий — мужчина.

Педантичный и мужественный Мордштайн по профессии был военным. Холодность Иоланты, ее равнодушие сводили его с ума. Это и было, собственно, причиной того, что он так быстро в нее влюбился. Он делал ей подарки, даже предлагал выйти за него замуж, но все оставалось по-прежнему, она не становилась ему ближе.

Он уже почти смирился с тем, что должен прекратить безнадежные попытки, когда вдруг произошло нечто, что глубоко его удивило.

Это случилось однажды днем, когда у обоих был выходной. Они ехали за город в его машине. Стоял тихий солнечный осенний день. Ничто не предвещало внезапного налета вражеских бомбардировщиков, когда поляки с мужеством, на которое способна только армия, которая уже знает, что проиграла, атаковали склад немецких боеприпасов. Взрывы сотрясали маленькую деревеньку, по которой как раз проезжал Мордштайн и поблизости от которой, в лесу, как раз находилась цель налета. Ударной волной Иоланту выкинуло из машины. Мордштайн остановился, выпрыгнул за ней, поднял ее, потерявшую сознание, на руки и потащил через сущий ад рушащихся домов, взрывающихся бомб и горящих бараков в ближайшую часовню.

Когда Иоланта снова пришла в себя, она лежала перед алтарем на толстом красном ковре. Мордштайн склонился над ней, опустившись на колени. Глубоко и прерывисто дыша, он разорвал на ней блузку, чтобы проверить, не ранена ли она, и ее голая грудь белела в сумерках церкви. Ворвались новые звуки. Шум моторов становился все громче, а потом к нему примешивался вызывающий ужас свист бомб, накрывающих цель. Стены часовни сотрясались, пол ходил ходуном, когда Иоланта отдавалась ему. Он был поражен сумасшедшей силой ее страсти. Он думал, что все будет гораздо сложнее, и был достаточно опытен, чтобы понять, что эта женщина, которую он здесь, посреди хаоса, держал в объятиях, была счастлива. Он не видел белой статуи Иисуса Христа, который возвышался над ними на маленьком алтаре и простирал свою руку над задыхающейся от страсти Иолантой.

24

Еще в Польше их обвенчал полевой священник. Иоланта вернулась назад в Германию. Ее муж, обер-лейтенант Мордштайн, остался на фронте, или, лучше сказать, на фронтах войны. Он воевал в Норвегии, Франции, России, Африке. Его не было шесть лет. Это была его заслуга: он освободил Иоланту — маленький еврейский врач совершенно точно объяснил ей это — от шока и избавил от фригидности. Но эта его заслуга имела и другие последствия: Иоланта превратилась в женщину, которая в корне изменила свои представления о любви и удовольствии. Ей нужен был мужчина. Ей нужен был Мордштайн, который дал ей почувствовать себя настоящей женщиной. Но Мордштайна, в котором она так нуждалась, не было рядом. Он был в Норвегии, Франции, России и в Африке. Его не было с Иолантой.

В Мюнхене, где поселилась Иоланта, она очень скоро завоевала дурную славу. Она имела бесчисленные связи с разными мужчинами и не стыдилась их огромного количества. Неожиданно все мерзкие, больные, вызывающие отвращение мужчины стали ее друзьями, возлюбленными, ее спасением. Мордштайн излечил ее. Он думал, что абсолютно излечил ее, когда в 1945-м он наконец вернулся домой. В скором времени слухи дошли и до него. Он долго, все первые послевоенные месяцы, когда царило хаотичное беззаконие, не придавал им значения. Он не обращал на них внимания, потому что был счастлив с Иолантой. И она была счастлива с ним. С ним она была счастливее, чем с любым другим мужчиной. Волшебство польской часовни все еще действовало, другие мужчины были забыты и выброшены из жизни, их не существовало с тех пор, как только Мордштайн снова заключил ее в свои объятия.

Это не она была инициатором развода, а он. У него появились новые интересы, он захотел снова быть свободным. Иоланта сдалась, когда он упрекнул ее за все, чем она занималась, пока его не было. Она согласилась, что не имеет права настаивать на сохранении брака. В конце концов она даже захотела уйти от него. Они развелись. И Иоланта скоро осознала, что не может окончательно расстаться с ним. Она пыталась, но ей это не удавалось. Всегда, как только он оказывался где-то поблизости, силы и разум оставляли ее, как только он встречался ей на пути, снова оживала «та» Польша.

Она боролась с этим наваждением. Она начала ненавидеть Мордштайна. А он, которого послевоенное время втянуло в преступную деятельность, стал ее использовать. Он понимал выгоду своей власти над ней и совершенно осмысленно шел к тому, чтобы с помощью этой власти нажить капитал.

Что касается меня самого, сегодня я знаю, что я был последней попыткой Иоланты освободиться от власти ее бывшего мужа. Я также знаю, что эта попытка не удалась по моей вине, если в данном случае вообще возможно говорить о вине. И я свидетельствую, что был в состоянии понять Иоланту, когда он, а после того как я уже отказался помочь ей, пришла ко мне и сказала:

— Давай убьем его.

25

— Сделать это, по крайней мере в мирных условиях, не так просто, — сказал я.

Мы сидели в нашей гостиной и совершенно без эмоций обсуждали ее предложение — нам нечего было скрывать друг от друга.

— Я знаю, что это непросто, но я думаю, что нашла подходящий способ.

На столе между нами стояла бутылка и два бокала. В этот раз пили мы оба. Иоланта пила все последние дни. Я же начал пить только после того, как поднялся на ноги.

— Я не хочу, чтобы меня повесили.

— В Германии и Австрии больше не вешают, — сказала Иоланта.

— Это большое утешение, — сказал я и наполнил стаканы.

— Ты хочешь, чтобы он отобрал у тебя деньги? Что будет, если с тобой случится новый приступ? Ты думаешь, он хотя бы на минуту оставит нас в покое?

— Нет, в это я не верю.

— Если ты не хочешь помочь мне, скажи прямо. Тогда я сделаю это одна. Я сделаю это в любом случае. Я больше не вернусь к нему. С меня довольно. Для меня он мертв.

Она выпила, потом она посмотрела на меня и возбужденно спросила:

— Ты веришь, что я люблю тебя?

— Да, Иоланта, — ответил я подавленно. — Я тебе верю.

— Ты поможешь мне?

Я кивнул. Кивком головы я подписал человеку смертный приговор. Я даже немного испугался, как легко это у меня получилось — кивнуть.

Она придвинулась ближе и рассказала свой план, как будто объясняла мне участие в предприятии с долей экспорта:

— Будь внимателен. Я поеду с ним как его жена. Ты поедешь один со своими фальшивыми документами. Во Фрайлассинге мы снова встретимся. Потом, после того как кто-то врежется в него на шоссе, найдут тело господина Мордштайна из Мюнхена, который был в Австрии в гостях. При проведении расследования, может быть, выяснится, что, когда он пересекал немецкую границу, с ним в машине была его жена. Женщина исчезнет. Возможно, ее будут разыскивать как убийцу. Но ее не найдут, так как госпожа Мордштайн, к тому времени уже госпожа Валери Франк, снова вместе со своим мужем вернется в Австрию. О тебе вообще ничего не узнают, ты приедешь на поезде и покинешь страну тоже на поезде. Это понятно?

— Пока да. А что должно в него врезаться?

— Это будет автокатастрофа, — ответила она. — Тебе знаком Баварский мост?

— Нет.

— Баварский мост, — обстоятельно объяснила Иоланта, — ведет через низкую долину, по которой проходит шоссе Зальцбург — Мюнхен. Он очень длинный и до невозможности высокий, и в последние дни войны был взорван. Средняя часть до сих пор не восстановлена, поэтому движение пущено в объезд. Мост закрыт освещенным барьером. В этот барьер он и врежется, а потом упадет вниз.

— А как мы выберемся из машины?

— Перед барьером, — она загасила сигарету. — Машину можно поставить на газ, на сцепление нажать палкой, уже стоя на подножке, и спрыгнуть, как только ты его отпустишь. Тогда машина выедет через барьер на мост — с Мордштайном за рулем.

— С Мордштайном за рулем, — повторил я.

— К тому моменту он, разумеется, уже будет мертв.

— Ах так, — сказал я. — Ты считаешь, что до этого мы должны его убить…

Она серьезно кивнула.

— Конечно, — тихо сказала она.

В этот момент зазвонил телефон. Я взял трубку. Звонила Вильма. Иоланта тотчас же поняла это, еще до того как Вильма заговорила. Она посмотрела на меня с улыбкой. Это был дружеский взгляд, и она смотрела на меня тихо и по-доброму, когда я ответил:

— Добрый вечер, Вильма.

Ее голос звучал смущенно:

— Извините, пожалуйста, что я звоню. Я так переживала! Вы не давали о себе знать… — Вдруг она перестала владеть собой: — Что-то случилось? Скажи мне, пожалуйста!

— Я был болен, Вильма.

— О боже!

— Я уже поправился.

— Ты не один?

— Нет.

— Ах так. Она там?

— Да, Вильма, Иоланта сидит рядом со мной.

— Ты уже говорил с ней?

— Да, Вильма.

Она молчала.

— Я… я уезжаю на пару дней, Вильма. Когда я вернусь, мы обо всем поговорим.

— Я кладу трубку, — тихо сказала она. — Пожалуйста, позвони мне, как только вернешься. И… и, пожалуйста, не отвечай, я знаю — это тебе неприятно и совсем не нужно, но я… я люблю тебя!

— Спасибо, Вильма.

— А ты… ты тоже?

— Да, Вильма.

Она счастливо вздохнула:

— Тогда все в порядке. Будь здоров.

— Счастливо, — ответил я и положил трубку.

Иоланта молчала. Она наполнила стаканы и протянула мне один.

— Спасибо, — сказал я.

Она любезно кивнула:

— Выпей!

— Кажется, я не могу.

— Попробуй.

— Нет.

— Боже, — сказала Иоланта. — Что же ты за бедное создание!

26

Мы выехали в пятницу.

Мордштайн решил, что мы не должны выезжать из Вены до обеда, чтобы до Зальцбурга добраться только с наступлением темноты:

— При свете дня для вас это еще рискованнее, мистер Чендлер. Вечером пробраться будет проще. И на шоссе ночью значительно меньше машин.

Иоланта посмотрела на меня. Ночью на шоссе машин значительно меньше.

Мордштайн неплохо подготовился. Он вел машину. Иоланта сидела сзади. Он рассказал мне свой план.

— Чтобы вам в голову не пришли дурацкие мысли, мистер Чендлер.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, например, убить меня, — сказал он и засмеялся довольный. — Поэтому руки вы всегда будете примерно держать на коленях. Понятно?

Я кивнул.

— Подождите, — сказал он и обыскал мой костюм: — Может быть, вы спрятали маленький револьвер или милый топорик?

Я не припрятывал маленький револьвер или милый топорик, мы совсем по-другому предполагали покончить с этим делом, а именно — при помощи палки, которая лежала сзади рядом с Иолантой.

Мы ехали по осенним ландшафтам Нижней Австрии на запад. Деревья уже стояли голые, шел мелкий холодный дождь, и дорога блестела в свете фар автомобиля. Говорили мы мало. Иоланта притворилась спящей. Мордштайн ехал быстро. Его машина была большой и мощной. В семь часов мы были в Зальцбурге. Мордштайн довез меня до вокзала.

— Ваш поезд отправляется в двадцать часов. В двадцать пятнадцать я буду ждать вас на выходе на вокзале во Фрайлассинге.

— Хорошо, — ответил я.

Он протянул мне маленький чемодан. Иоланта не шевелилась. Под холодным дождем я пошел в направлении вокзала и купил в автомате билет второго класса до Мюнхена. Затем, поскольку у меня еще было время, я выпил в ресторане несколько рюмок коньяка. Я очень нервничал, еще тогда, когда прощался с Мордштайном, а это никуда не годилось. Все трудности были еще впереди. Я должен был быть абсолютно спокойным, если хотел все их преодолеть. После пятой рюмки я успокоился.

Большие часы на стене показывали девятнадцать сорок. Я расплатился и пошел по грязному тротуару перрона к таможне. Она находилась в большом ярко освещенном помещении. Отправляющиеся в Германию проходили таможню здесь, на австрийской земле. Следующая железнодорожная станция — Фрайлассинг — находилась уже на территории Германии.

Помещение было заполнено людьми, все они хотели ехать поездом, отправляющимся в двадцать часов. Это успокоило меня. Я встал в конец очереди, которая тянулась между столов чиновников. Двое мужчин проверяли документы, двое — багаж. Они порылись в моем белье, залезли в карманы моего пальто и поставили штамп в мой паспорт.

— Большое спасибо, господин Франк, — сказал один из них.

Я прошел контроль. Спокойным шагом я вышел на перрон, где уже ждали люди. Здесь было холодно и темно, но коньяк приятно согревал мой желудок, и я снова полностью владел собой. В буфете я купил еще одну бутылку коньяка и тут же ее открыл. Я также купил три маленьких бумажных стаканчика. Было важно, чтобы впоследствии при вскрытии в крови Мордштайна нашли алкоголь.

Поезд подошел вовремя. Это был скорый пассажирский поезд, который уже проделал долгий путь и которому опять предстояла такая же длинная дорога. Я вошел в пустое купе и опять отпил из бутылки. Поезд стоял во Фрайлассинге только две минуты, чтобы забрать почту, я знал об этом.

Итак, я поторопился сойти и спрыгнул между путями, чтобы меня не увидели. Еще до того как поезд успел тронуться, я поспешил к лестнице подземного перехода. Впереди рядом с выходом стоял шлагбаум. Мне пришло в голову, что можно было сдать билет. Но это никак не входило в мои планы, поэтому я перелез в темноте через низкий забор и оказался на улице. Это было предельно просто. В густой туман в десяти шагах невозможно было ничего различить.

Мордштайн стоял рядом с машиной. Он остановился в тени сарая и помахал рукой, как только увидел меня.

— Ну вот, — вздохнул он с облегчением, когда я садился в машину. Вероятно, он все же боялся, что я попытаюсь бежать этим поездом. Я не смотрел на него, я повернулся назад к Иоланте. Она спокойно ответила на мой взгляд коротким кивком. Ее белое лицо с большим ртом светилось в темноте. Мордштайн завел машину, и мы тронулись с места.

На шоссе кое-где лежал снег. Дождь бил в окно, и ветер здесь дул сильнее. Я достал бутылку и демонстративно стал пить.

— Дайте сюда, — сказал Мордштайн. — Я тоже хочу немного выпить!

Он сделал большой глоток и протянул бутылку Иоланте, которая вернула ее мне. Я еще пару раз пустил бутылку по кругу. Когда она была наполовину пустой, я положил ее на сиденье между собой и Мордштайном. В десять минут десятого мы проехали Траунштайн. За Траунштайном, как сказала мне Иоланта, была заправочная станция. Я должен был следить за тем, когда мы ее проедем.

Мордштайн разговорился.

— Что же вы теперь будете делать, мистер Чендлер? — Он называл меня «Чендлер» и «мистер» до сих пор.

— Пока не знаю.

— Без денег, а?

— Да.

— Вы знаете, я уже подумал об этом. Я не отберу у вас все деньги. Это было бы подло. Немножко я вам оставлю.

— Спасибо.

— Вы всегда были мне симпатичны, мистер Чендлер. Вы не верите? Но жизнь жестока, каждый должен брать там, где плохо лежит. Я забираю ваши деньги, ничего лично против вас не имея.

— Это меня очень успокаивает. Я уж думал, вы сердитесь на меня.

Я опять протянул ему бутылку. Тут я заметил заправочную станцию. Она была ярко освещена, около нее стояла одна-единственная машина. На шоссе этой ночью было очень спокойно. Я подождал, пока мы остановились у заправки, затем начал спокойно считать от двадцати одного до тридцати. На двадцати девяти я взял палку. На тридцати я услышал крик Мордштайна. Я не смотрел на него. Я смотрел только вперед и старался удержать машину. Руки Мордштайна судорожно сжались на руле и крутили его в разные стороны. Его нога соскользнула с педали газа. Я нажал на нее своим левым ботинком, и машина поехала дальше.

Палка задела мою шею. Иоланта прижала палкой глотку Мордштайна и удерживала ее с заднего сиденья. Затем я услышал, как он застонал, и сразу после этого — отвратительный шорох. Я не хочу описывать, что Иоланта делала далее металлической палкой. Во всяком случае, спустя две минуты Мордштайн был мертв. Я направил машину на обочину и остановился.

27

Все произошло очень быстро. Иоланта помогла мне водрузить Мордштайна на мое место. Раны не было видно, и крови не было. Только голова его висела неестественно и раскачивалась из стороны в сторону. Затем мы нашли в его сумке документы на получение денег. Я положил их в карман и сел за руль.

— Садись, — сказал я Иоланте.

— Сейчас, — сдавленным голосом ответила она. Она забежала в лес, который начинался сразу за шоссе. Вскоре она вернулась. Она нагнулась, взяла пригоршню снега, положила ее в рот, а потом выплюнула.

— Поехали, — сказал я. Она закрыла за собой дверь, и я тронулся с места. Мордштайн повалился мне на плечо и сполз вниз.

— Держи его, — прошипел я.

— Я держала! — громко закричала она.

— Не кричи! — Я поднял труп, она схватила его и притянула за плечи назад. Теперь он сидел ровно.

— Я буду кричать столько, сколько мне вздумается!

— Не сейчас. Наши нервы нам еще пригодятся.

— Тебе! Тебе пригодятся твои нервы! Что ты натворил? Ты подумал обо мне? — Она истерично всхлипывала.

Свободной рукой я протянул ей бутылку. Пробку я вытащил зубами. Она отпила и вернула бутылку.

— Далеко еще до моста?

— Полчаса.

Я нажал на газ.

28

Полчаса — это очень долго, если рядом с тобой сидит мертвец. А позади — женщина, вместе с которой ты убил человека. Шоссе летит на тебя. Время от времени проезжает встречный автомобиль, иногда кто-то обгоняет тебя. И каждый раз ты чувствуешь, как пот начинает стекать по спине, как рубашка прилипает к телу, а зубы начинают стучать. Еще одна машина проезжает мимо. Все. Кончено. Темнота и мысли приходят снова. О чем только не подумаешь в эти полчаса. От мыслей невозможно отделаться. Они не дают покоя, с этим ничего нельзя поделать.

Глоток из бутылки. Но и это уже не помогает. Ты убил человека, думаешь ты. Не в одиночку. Если бы ты это сделал один, было бы не так плохо. Одному тебе было бы проще с этим справиться. Но ты проделал это не один. А вместе с Иолантой. Со своей женой. Женщиной, которая говорит, что любит тебя. Можно ли доверять женщине, независимо от того, любит она тебя или нет? Мог ли ты когда-нибудь доверять женщине? Пока ни одной. Доверял ли Мордштайн Иоланте? Нет, она уехала от него, она сбежала от него, и в конце концов она задушила его. Итак? Что итак?

Итак, как ты представляешь себе это в дальнейшем? Ты и она? Отныне вы одно целое. Отныне вы никогда не сможете освободиться друг от друга. Никогда. Независимо от того, любишь ты ее или нет. А ты ее все-таки не любишь. Ты любишь Вильму. О Вильме отныне можешь забыть. Иоланта заполучила тебя навсегда. И ты ее тоже. Но ты вовсе не хочешь быть с ней вместе. Наверняка она думала об этом, когда разработала этот план. Ты тоже часть ее плана. И Вильма. Поэтому она улыбалась, когда позвонила Вильма. Она знала: ты всецело в ее власти. Ей даже ничего не пришлось делать. Все решилось само собой. Теперь это навсегда. Теперь тебе придется быть с ней, хочешь ты того или нет. Отныне ты должен выполнять все ее требования. До самого конца. До самого твоего жалкого конца.

Ты снова пьешь. Ты смотришь в темноту. Шумит мотор. Идет дождь. И ужасно медленно, от кончиков пальцев к самому сердцу, подбирается неотвязное холодное осознание того, что мир недостаточно велик для двоих людей, которые убили третьего. Куда бы ты ни бежал, как бы ты ни напивался, куда бы ты ни пытался спрятаться, он не так велик, этот мир, для тебя и для того другого. Для тебя и для Иоланты.

Полчаса — долгий срок, если рядом с тобой сидит мертвец. Ты думаешь: но что я должен делать? Да, что же тебе делать? Что ты должен делать, когда ты наконец хочешь остаться один, наконец хочешь быть свободным, когда ты знаешь, что слишком труслив, чтобы освободиться другим способом? Убить Иоланту? Это хорошая мысль. Ты бы с удовольствием освободился от нее. Почти так же охотно, как она желала освободиться от Мордштайна. Потому что, если разобраться, я точно так же принадлежал ей, как она — Мордштайну. Это чувство не было приятным и не являлось здоровой базой для партнерства в убийстве другого человека. Что будет, если ты ее убьешь?

Ничего. Ты вытащишь у нее фальшивые документы, которые выписаны на имя Франк, потом усадишь ее рядом с бывшим мужем. И автомобиль унесет их с Баварского моста глубоко вниз. Глубоко-глубоко вниз. Если впоследствии найдут обоих и что-то от них еще останется, чтобы провести опознание, их идентифицируют как господина и госпожу Мордштайн, жертв автокатастрофы, причиной которой явилось неосторожное управление автомобилем под влиянием алкоголя.

Все сходится, даже еще лучше, чем рассчитала Иоланта. Таким образом, не останется ни одного следа. Ни единого. И ты будешь свободен. Свободен на весь тот короткий срок, который тебе отведен. Свободен для Вильмы, которая тебя ждет…

Ты слышишь чей-то голос. Ты весь собираешься:

— Да, в чем дело?

Иоланта заговорила с тобой.

Баварский мост прямо перед тобой.

Ты останавливаешь машину.

За полчаса приходит в голову очень много мыслей.

29

Мост перед нами.

Примерно в ста метрах виднеется освещенный красными огоньками барьер. Справа — объезд, ведущий вниз, в долину. Это были самые опасные минуты. Если бы нас сейчас увидел другой водитель, все было бы кончено. Мы работали быстро. Мордштайна снова перетащили за руль. Я оставил мотор включенным и нажал на газ. Рычаг коробки передач еще стоял на холостом ходу. Я выпрыгнул из машины за Иолантой. Она стояла на обочине шоссе и тяжело дышала. Здесь не было снега. Это было хорошо, так как наших следов и следов торможения автомобиля не было видно. Я подошел к ней. Она смотрела на меня широко открытыми зелеными глазами.

— Поцелуй меня, — прошептала она. Она застонала и прижалась ко мне. Она не видела металлической палки. Только когда я поднял руку, она отступила назад. Но было уже поздно. Я ударил ее по спине и опять услышал тот же самый противный звук. Она упала на землю. Ее тело сотрясали судороги, потом она замерла. Я затащил ее в машину и водрузил рядом с Мордштайном, который склонился над рулем. Супруги Мордштайн снова сидели рядом, он и она. Мотор работал четко. Я взял сумку Иоланты с заднего сиденья. Я нашел ее фальшивые документы, положил их в карман и бросил сумку назад.

Мне повезло. Ночь была темной и тихой. Когда я встал на подножку со стороны Мордштайна и металлической палкой нажал на сцепление, мимо не проехала ни одна машина. Я включил первую скорость и отпустил сцепление. Машина тронулась. Я крепко держался, когда автомобиль врезался в барьер. Он снес барьер и поехал дальше. Предо мной простиралась полоска моста. Я еще раз выжал сцепление и включил вторую скорость. Затем в темноте я увидел, что дорога кончается, спрыгнул и упал лицом к земле. Я закрыл голову руками и ждал. Я долго ничего не слышал. Долина была глубокой, очень глубокой. Когда наконец машина окажется на дне, когда?

Я больше не мог выносить ожидания и приподнялся. И тут я услышал этот звук, затем еще один, более громкий. Я поднялся, шатаясь, и бежал до тех пор, пока не сбился с пути.

Внизу в долине я увидел красное пламя, которое взвивалось ко мне. Машина горела. Взорвался бензобак.

Я отряхнул грязь с пальто и поднял железную палку, которая выпала у меня из рук. Затем я пошел по дороге назад до объезда. Полями и лесами я пробирался в Розенхайм. Я шел пять часов, но не чувствовал усталости. У меня была точная карта местности. Карта принадлежала Иоланте. Она купила ее в Вене. Это было частью ее плана — через леса и поля идти в Розенхайм.

30

Я добрался до места около трех часов утра.

Поезд на Мюнхен отправлялся в четыре. Я купил новый билет. В шесть я был в Мюнхене. Я позавтракал в ресторане на вокзале, потом забрал пакет с деньгами. Я получил его без затруднений. Поезд на Аугсбург отправлялся в восемь. Там я тоже получил свои деньги. Из Аугсбурга я поехал в Штутгарт, где купил украшений на семьдесят тысяч марок. Я взял билет в спальный вагон, дал проводнику двадцать марок и ехал в купе один. В полночь мы были в Мюнхене. Я упаковал деньги, которые у меня еще оставались, и спрятал их в клозете в конце вагона. Контроль на австрийской границе был поверхностным, и таможенники обошлись со мной вежливо. Деньги они не нашли. Если бы их обнаружили, я бы сказал, что мне они не принадлежат. Я долго раздумывал над тем, как надежнее всего было бы перевезти их через границу, но в тот момент странным образом это мне было абсолютно все равно. В любом случае, считал я, у меня было достаточно.

Когда поезд выехал из Зальцбурга, я сходил за пакетом, лег в кровать и стал просматривать колонку новостей мюнхенской вечерней газеты, которую купил на вокзале. «Тяжелая автокатастрофа на Баварском мосту». Я перечитал это сообщение дважды очень внимательно. В нем писали, что в ночь на субботу автомобиль снес заграждение на Баварском мосту и упал вниз. Оба пассажира погибли. Машина выгорела, люди обуглились до неузнаваемости. По номеру машины удалось определить, что она принадлежит Роберту Мордштайну из Мюнхена. Погибшая, вероятно, его жена Иоланта. Я выбросил газету в окно и заснул.

В воскресенье в десять часов утра я снова был в своей квартире на улице Райснера.

Я принял ванну и сменил одежду, так как был очень грязным. В двенадцать часов я позвонил Вильме. Ее не было дома. Я позвонил ей на работу, затем в театр. В бюро вообще никто не отвечал, а в театре к телефону подошел Феликс.

— Госпожи Вильмы нет, — ответил он враждебно. Он узнал мой голос.

— Где же ее можно найти?

— Этого я не знаю.

— Когда она приходит в театр?

— Этого я тоже не знаю.

— Когда она придет, будьте так добры передать, чтобы она мне перезвонила.

— Хм.

— Спасибо, Феликс, — сказал я. — Вы очень любезны.

Я лег в кровать и попытался уснуть, но не мог. Я ждал звонка Вильмы. Телефон молчал. В комнате еще витал аромат духов Иоланты и была разбросана ее одежда. Я встал и собрал ее. Потом я зажег огонь в камине, день был очень холодный. Я присел к огню и смотрел, как он танцевал на буковых поленьях. Я подумал, что хотел бы сначала поехать с Вильмой в Италию. Туда не нужна виза, и там наверняка было еще тепло. Если бы я сегодня поговорил с ней, завтра ночью мы могли бы выехать.

Я достал драгоценности, купленные в Германии, выбрал кольцо, которое хотел подарить Вильме, и положил его в карман. Потом я снова сел к огню и стал ждать звонка.

Было уже пять часов, когда наконец зазвонил телефон. В темноте я пробрался к аппарату и поднял трубку. Я услышал голос Вильмы:

— Как хорошо, что ты вернулся.

— Да, Вильма, это случилось быстрее, чем я предполагал.

— Мы можем увидеться?

— Как только ты захочешь. Лучше прямо сейчас.

— Ты один? — это прозвучало озабоченно.

— Да, один.

— Твоя жена… — она запнулась.

— …осталась в Германии, — я сказал это, не испытывая затруднений.

— Ах… — голос Вильмы потерялся, телефон трещал.

— Что «ах»?

— Нет-нет, ничего. Вальтер, ты поговорил с ней?

— Конечно. Поэтому она и осталась в Германии. Мы разошлись.

Она молчала.

— В чем дело, Вильма, ты не рада?

— Ну что ты! Конечно рада! — неожиданно громко произнесла она. — Я должна увидеть тебя. Мне нужно с тобой поговорить.

— Мне тоже, Вильма! Приходи ко мне.

— Нет, я не хочу. Давай встретимся в маленькой кондитерской.

— Хорошо, — сказал я немного разочарованно. — А когда?

— Через полчаса, — предложила она.

В половине шестого я вошел в кондитерскую. Толстая хозяйка поспешила ко мне:

— Как приятно видеть вас снова, господин! Милая девушка уже ждет.

— Принесите мне…

— …двойной коньяк, я знаю! — пропела она и исчезла.

Я вошел внутрь. За столиком в нише у окна сидела Вильма и улыбалась мне. На ней была серая кофточка и юбка того же цвета. Она выглядела обворожительно.

Я подошел к ней и поцеловал ее, но она поспешила снова сесть прямо. Толстуха принесла мой коньяк. Кошка свободно проследовала за ней и с любопытством уселась передо мной.

Я гладил руки Вильмы и ощущал необыкновенную легкость. «Теперь, — думал я, — я у цели, теперь снова все хорошо, и мы можем быть счастливы».

— Я так рад, что вернулся, — сказал я.

Она улыбнулась, но глаза оставались серьезными:

— Я тоже.

— Теперь мы будем вместе.

— Да, Вальтер.

— Мы поедем в Италию, Вильма!

— Я не знаю, разрешат ли мне родители…

— Я поговорю с ними! Ты познакомишь нас! Я женюсь на тебе…

— Но ты еще женат!

— Я разведусь! — Я засмеялся. Я больше не думал ни об Иоланте, ни о мосте, ни о железной палке, ни об ужасном звуке. — Я уже принес тебе обручальное кольцо! — радостно закричал я и достал кольцо из кармана. Камни переливались в свете лампы. Вильма выпрямилась и серьезно посмотрела на меня. — Тебе не нравится?

— Очень нравится.

— Ты что, не возьмешь его? Я купил его специально для тебя! — Я попытался надеть ей кольцо на палец. Но она отдернула руку:

— Мне нужно кое-что сказать тебе, Вальтер.

— Да, я слушаю.

— Я получила письмо.

— Так, — сказал я с видимым удовольствием. — И от кого же?

— От твоей жены, — сказала она.

31

На улице прогремел мотоцикл. Я чувствовал, будто ледяная рука погладила меня по спине. Перед глазами снова стояли Иоланта, мост, железная палка, я снова слышал этот непередаваемый, вызывающий ужас хруст.

— Письмо у тебя с собой?

Она кивнула и положила передо мной конверт:

— Оно пришло вчера с утренней почтой.

Я взял листок и почитал:


«Дорогая Вильма, то, что я вам пишу и вообще к вам обращаюсь, не совсем удобно, но меня вынуждают исключительные обстоятельства, и я надеюсь на ваше понимание. Я знаю, что вы любите моего мужа, он, в свою очередь, сказал мне, что тоже любит вас. Мне было очень больно узнать об этом, так как я тоже очень люблю своего мужа. Я старше вас, Вильма, и я, вероятно, люблю его совсем по-другому, нежели вы. Он для меня — единственное и последнее, что у меня еще есть в этой жизни, обстоятельства которой очень сложны и безрадостны. И мой муж — единственный человек, на которого я еще могу положиться…»


«Бедная Иоланта», — подумал я и продолжал читать.


«Мы вынуждены, преследуемые обстоятельствами, поехать в Германию, через несколько дней мы вернемся. Я не вижу смысла настоятельно просить вас проверить и удостовериться, в самом ли деле вы так сильно любите моего мужа, что не можете без него жить. Я знаю, что не обладаю больше тем оружием, которое дает вам молодость и безупречная красота. Но вы должны подумать и то, что мой муж человек не вашего круга и не вашего возраста. Он вдвое старше вас. Он нездоров. И к тому же он очень тяжелый человек. До сих пор вы проводили время только с молодыми людьми, среди которых также тот, кто любит вас по-настоящему и которого своим поведением вы сделали очень несчастным. Подумайте также и о нем в дни нашего отсутствия. И будьте, пожалуйста, так любезны позвонить мне, когда я вернусь, и сообщить, что вы решили. Я понимаю, что это письмо походит на мольбу, но у меня это не вызывает стыда.

Ваша Валери Франк».


Я медленно выпрямился и снова обрел способность улыбаться.

— Да, — сказал я. — Конечно, для нее это было очень непросто, ты знаешь. Мы долго говорили об этом, но в конце концов Валери согласилась, что не сможет настаивать на правах, которых у нее давно уже нет.

Вильма сказала, не глядя на меня:

— В письме есть постскриптум.

— В самом деле? — я снова заглянул в листок и прочитал:


«Если мой муж, вернется в Вену без меня, что, разумеется, тоже возможно, и скажет вам, что разошелся со мной, тогда я попрошу вас в ваших же интересах распечатать второе письмо, которое я прилагаю к первому».


Я опустил листок. Сейчас я снова сидел в машине Мордштайна, мчался по ледяному шоссе к Баварскому мосту, автомобиль снова падал, полыхал пламенем, снова все ожило и было так ужасающе…

— И? — спросил я тихо. — Ты распечатала второе письмо?

Вильма молча кивнула и стала искать его в своей маленькой сумочке. Сначала она достала носовой платок, в который бесшумно высморкалась, затем вытащила второй лист бумаги.

— Мне очень жаль. Я не хотела этого делать. Но когда я тебе позвонила и ты сказал, что вернулся один, поговорив с ней, — тогда я открыла его. Я не знаю почему, я просто непременно должна была распечатать его и прочитать. Ты злишься на меня?

— Нет.

— Но ты разозлишься.

— Конечно нет, Вильма. Могу я… прочитать и второе письмо?

— Конечно, — ответила она.

Я взял его и стал читать:


«Милая Вильма, если вы читаете эти строки, я уже мертва. Мой муж убил меня. Сейчас я еще не могу точно сказать, каким образом, но он убил меня. Я еще до нашей поездки в Германию не исключала этой возможности, но даже не попыталась защитить себя от этого. Факт, что мой муж убил меня, — только лишнее доказательство тому, что он хотел со мной развестись. А без него я все равно не смогла бы жить. Поэтому я пишу эти строки без злости, имея намерение предостеречь вас, такую юную и прекрасную, от катастрофы. Так как это действительно катастрофа — то, как мой муж скоро закончит свою жизнь. Он тяжело болен, и жить ему осталось только около полугода. В эти полгода он на глазах превратится в калеку. Он и сейчас уже полностью асоциален и не владеет своим сознанием. Если вы должны будете открыть это письмо и после этого еще увидите моего мужа, то покажите ему письмо и спросите, что он думает по этому поводу. Я убеждена — он скажет правду. Он не лжец. Он всего лишь мой убийца. Валери Франк».


Взгляд Вильмы остановился на мне. Она ни о чем не спрашивала, но через минуту по ее щекам покатились слезы.

— Это правда, Вильма, — тихо сказал я.

— Ты ее…

Я кивнул.

— О боже, — прошептала она.

— Никто никогда не узнает об этом, — быстро проговорил я. — Я сделал это так, что все считают это несчастным случаем. Ты не должна бояться, Вильма, я обещаю тебе, что это никогда не откроется. Да, это верно, я не совсем здоров, но я совершенно нормален, я в самой лучшей психической форме. И ты ни в коем случае не должна судить мой поступок, не зная причин случившегося. Я люблю тебя, Вильма, я все объясню тебе, послушай меня, это началось несколько месяцев назад, когда…

Я замолчал, так как почувствовал, что в кафе кто-то вошел и стоял теперь позади меня. Я повернулся и увидел Феликса. Его щеки покраснели, он стоял прямо и был вне себя от ярости.

— Вы свинья! — закричал он и, схватив меня за воротник, приподнял со стула. — Я знал, что Вильма лгала, когда говорила, что должна идти домой! Но на этот раз вы мне за все заплатите, вы, подлая, грязная…

— Феликс! — закричала Вильма.

Он попытался ударить меня в лицо, но я оказался проворнее и ударил первым. Он с грохотом отлетел к стене, потянув за собой стол. Тотчас появилась толстая хозяйка и набросилась на Феликса:

— Что с вами?! Немедленно убирайтесь, или я позвоню в полицию!

— Этот человек… — начал побледневший Феликс, но она не дала ему договорить:

— Убирайтесь! Вы мешаете моим посетителям. Вы уйдете сами, или я должна позвать на помощь?

Феликс собрался опять наброситься на меня, когда Вильма поднялась.

— Я пойду с тобой, — тихо проговорила она.

— Что? — Он не понял.

— Я пойду с тобой, — повторила она и взяла свое пальто. Она вернула мне оба письма и кольцо.

— Мне очень жаль, — сказала она, — но я не могу. Я не думала, что это будет так тяжело, днем я еще думала по-другому, но теперь понимаю, что не могу больше. Сожги письма. Я их не читала.

— Вильма, — произнес я. — Ты не можешь уйти! Я должен поговорить с тобой! Я так много должен объяснить тебе…

Она покачала головой.

— Иди вперед, — попросила она Феликса. — Я сейчас приду.

Он ушел очень неохотно. Толстая хозяйка отошла назад.

— Я люблю тебя, — сказала Вильма шепотом, положив руки мне на плечи. — Но я очень боюсь тебя.

Я кивнул. Вдруг я стал совершенно спокоен. Я все понимал. Со всем был согласен.

— Если бы я не боялась, все было бы не так плохо, — прошептала она. — Но так невозможно.

— Конечно, это невозможно, — ответил я. — Я должен был сразу это понять.

— Ты не должен опасаться, что я тебя когда-нибудь выдам.

— Я не боюсь этого, Вильма.

— Будь счастлив, — сказала она и быстро, быстрее, чем это было возможно, исчезла. Я стоял один перед столиком в кафе. На улице я увидел их обоих, проскользнувших мимо окна двух молодых людей в дешевых зимних пальто. Она шла чуть впереди. Он торопливо, совершенно бездумно следовал за ней.

Я расплатился и тоже вышел из кафе в темноту осенних городских улиц. Я вернулся домой. В камине еще тлели угли. Я положил пару новых поленьев, сварил чашку шоколада и уселся с ней перед огнем. Ну, теперь и это тоже позади, думал я. Теперь я потерял и Вильму. Это должно было случиться, это было безумием — на что-то надеяться. Это не могло хорошо кончиться. Иоланта была достаточно умна. И, может быть, она действительно любила меня. Кто мог теперь это знать?

Мои мысли были уже далеко-далеко, на юге, на острове, на скалистом пляже. Да, думал, я теперь я действительно свободен. Завтра я хотел уехать и никогда больше не вернуться. Было так много разных мест и столько людей. Я еще жил. У меня были деньги и морфий. Теперь все, кто был мне близок, покинули меня, теперь я был готов найти нового человека, новую жену, нового друга. Было так много женщин, может быть, и друзей тоже. В этот вечер я думал о будущем, и прошел целый час, прежде чем я снова вспомнил о Вильме, и снова задыхался от страсти, и был готов в эту ночь покончить с жизнью.

Я достал бутылку коньяка и выпил ее всю. Потом я, уже пьяный, стал искать ампулы морфия. Я хотел, приняв слишком большую дозу, позаботиться о том, чтобы больше не проснуться. Все, казалось, было подготовлено — кровать застелена, огонь еще пылал, — только я никак не мог отыскать шприц. С неловкостью пьяного я искал его везде, но он пропал. Я плакал и проклинал все на свете, бросался на мебель и катался по ковру. Шприц не находился. Я сдернул скатерть, разбив пару стаканов, и как раз собирался совершить бессмысленный акт вандализма — разнести в щепки свой письменный стол, как вдруг в дверь позвонили.

Я отошел в глубь комнаты и облизнул пересохшие губы.

Позвонили снова.

Я решил не открывать. Но затем я увидел, что занавески не были задернуты, вследствие чего посетитель мог видеть, что дома кто-то есть. Раздался третий звонок, на этот раз очень долгий.

Я заставил себя собраться и подошел к двери, которую быстро распахнул.

На пороге стоял мужчина лет пятидесяти, маленький, круглый и дружелюбный. Он говорил мягким, нежным голосом и имел доброе лицо, на котором выделялись квадратные очки. Он снял черную шляпу, из-под которой показались редкие светлые волосы:

— Простите, пожалуйста, за беспокойство, можно поговорить с госпожой?

Я крепко держался за дверную ручку:

— О чем вы хотели с ней поговорить?

— Я имею честь разговаривать с господином Франком?

— Да.

Маленький мужчина улыбнулся:

— Очень рад. Меня зовут Доктор Фройнд.

Я не двигался.

Он протянул мне руку, и я механически ответил на рукопожатие.

В подъезде погас свет. Доктор Фройнд откашлялся. Я не двинулся с места.

— Милостивая госпожа… — начал было он.

— Ее нет, — ответил я грубо.

— А когда она придет?

— Этого я не знаю.

— Может быть, вы разрешите подождать ее здесь?

— Вряд ли, — ответил я.

Этот человек заставлял меня сильно нервничать. Кто был этот доктор Фройнд? Может быть, он из полиции?

— Чего вы, собственно, хотите?

— Я уже сказал — поговорить с госпожой.

— Ее нет, это я тоже уже сказал.

— А когда она придет?

— Этого я не знаю. Она в Германии.

— О! — удивился он. — И где в Германии?

— Я не знаю адреса. Она путешествует.

— Но вы наверняка сможете ей позвонить…

— Нет! — громко закричал я. — Я не могу ей позвонить! Немедленно убирайтесь! Я устал! — И я попытался захлопнуть дверь перед его носом. Но он оказался быстрее и успел поставить ногу:

— Мне очень жаль, господин Франк. Но так не годится. — Он снова распахнул дверь, и я, шатаясь, отпрянул назад. Этот маленький доктор Фройнд оказался очень сильным. — Если вашей жены нет, то я должен поговорить с вами.

— О чем? — Я посмотрел на него, когда он прошел мимо меня в прихожую и закрыл за собой дверь.

— О разном. Я ждал достаточно долго. Мы должны принять решение. Ваша жена, к сожалению, пренебрегла тем, чтобы поговорить со мной. Я глубоко сожалею об этом. — Он быстро осмотрелся, нашел крючок, на который повесил свою нелепую шляпу, и уже собрался снять пальто.

— Но о чем идет речь? — пробормотал я беспомощно.

Доктор Фройнд снова улыбнулся.

— Речь идет о вашем сыне, — ответил он.

Загрузка...