До полуторки оставалось пройти метров двести, когда из-за вершин деревьев вынырнули два «мессера», с оглушительным ревом пронеслись, над дорогой, сбросив несколько бомб, строча из пулеметов, стреляя из пушек. Одна из бомб угодила точно в машину, и взметнулось слепящее пламя, повисло над землей черное облако дыма.
Старший матрос Савелий Куклин поставил на землю ведро с водой и, как только мог быстро, побежал к тому черному облаку. Знал, что ни лейтенанта, ни шофера, сидевших в кабине машины, наверняка нет в живых, но все равно побежал, а вдруг?
Останки товарищей осторожно опустил на дно воронки, прикрыл своей плащ-палаткой и засыпал землей. Следа от воронки почти не оставил.
Сделав посильное, постоял, обнажив голову, затем, повесив на грудь автомат лейтенанта, решительно зашагал к фронту, который километрах в трех дышал взрывами бомб, снарядов и мин, пулеметными и автоматными очередями. Шел решительно, зло. Сначала, чтобы не мешать машинам с красными крестами на бортах и санитарным двуколкам, где лежали раненые, молча переносившие боль, шагал обочиной дороги, а потом, когда до окопов первой линии осталось одолеть считанные сотни метров и на дороге стали рваться вражеские мины, пробирался опушкой леса, прячась за деревьями.
Проскользнул в окоп, начинавшийся почти от леса, пробежал по нему немного, остановился и на ничтожно малое мгновение и самую чуть высунулся. На мгновение высунулся из окопа, а будто сфотографировал глазами и солнце, которому до вершин деревьев оставалось часа три хода, и четыре обгорелых фашистских танка; а вот атакующих фашистов не было, они отсиживались в своих окопах.
Все это увидел, запомнил. И опустился на дно окопа, щедро усыпанное гильзами винтовочных и автоматных патронов. Он, старший матрос Савелий Куклин, твердо знал, что сегодняшний бой еще не окончен, что за оставшиеся часы светлого времени суток фашисты наверняка атакуют. Бомбы ли с пикировщиков обрушат, гусеницами ли танков попытаются в клочья разорвать или в пешем строю попрут, беспрестанно строча из автоматов и пьяно вопя несуразное, но обязательно атакуют, обязательно попытаются сбить и с этого рубежа обороны.
Что ж, сегодня инициатива еще за ними…
Он, чтобы сберечь силы, опустился на полупустой патронный ящик, сжал ладонями голову и замер, безразличный к окружающему. А в окопе, который еще недавно казался покинутым, безлюдным, деловито и споро уже хозяйничали солдаты. Они, сноровисто орудуя лопатками, очищали его от завалов земли, подправляли бруствер и осторожно, словно боясь причинить им боль, уносили куда-то тела товарищей.
Савелий видел все это. Однако душа его была опустошена настолько, что сидел сторонним, безучастным наблюдателем.
И почему он, Савелий, такой невезучий? Почему у него такая злая судьба? Семь лет прослужил на эсминце, обзавелся надежными друзьями и, как родной дом, полюбил свою «коробочку», искренне считал, что во всем мире нет корабля краше и лучше по ходовым и боевым качествам. Из этого класса боевых кораблей, разумеется. Словом, жизнь шла — лучше не надо, даже подумывал остаться на-сверхсрочную. И вдруг война. Но и теперь, когда фашисты нашпиговали Финский залив минами небывалой мощи, а солнце порой исчезало за тучей самолетов с черными крестами на крыльях, даже теперь он верил, что их эсминец невредимым и с честью пройдет все самые тяжкие испытания, которые обрушит на него война. Искренне верил в это.
Все шло нормально до тех пор, пока высокое морское начальство не решило, что именно он, старший матрос Савелий Куклин, должен немедленно перейти на другой корабль, чтобы усилить там группу минеров-торпедистов. Родился такой приказ — он, Савелий, забрав свое нехитрое и немногочисленное имущество, ушел с родного корабля, прикоснувшись губами к его флагу, явился в полуэкипаж, где и осел в ожидании своего нового плавучего дома, который в Кронштадте заделывал пробоины, полученные в недавнем бою.
Сидел в казарме и жадно, от первого до последнего слова, выслушивал все сводки Совинформбюро: может быть, именно сейчас сообщат, что на таком-то участке фронта наши наконец-то перешли в решительное наступление и крушат, ломают зарвавшихся фашистских вояк.
Ударом ножа в сердце стало официальное сообщение о том, что родной эсминец погиб. Увидев фашистские торпеды, которые, оставляя за собой пузырящиеся дорожки, неслись к нашему крейсеру, он поднял сигнал: «Погибаю, спасая товарища». Поднял этот сигнал, дал самый полный ход и принял на себя весь торпедный залп фашистской подводной лодки.
Не хотел, отказывался верить в гибель родного корабля, но нашлись очевидцы, они дали даже точные координаты того места, где волны сомкнулись над его эсминцем.
С того часа, как узнал все это, и обосновались навечно в его душе и гордость за товарищей, и неисходная тоска по ним.
А утром следующего дня он в умывальной комнате глянул на себя в зеркало и увидел, что виски поседели. Не обзавелись серебристыми волосочками, а белешеньки стали. За одну ночь!
Как величайшее счастье воспринял назначение в батальон морской пехоты: теперь-то он посчитается с фашистами и за гибель родного корабля, и вообще за все-все!
Лишь немного больше недели провоевал он на суше, на собственной шкуре испытав и яростные бомбежки, и неистовство, мощь вражеских танковых атак. Познал и радость побед. Пусть и малых, но все же побед.
Новый приказ командования вырвал его из батальона, бросил в специальный отряд минеров-подрывников, которым надлежало под шоссе, ведущее к Ленинграду, закладывать зарядные отделения торпед и морские мины старых образцов.
Уже дважды Савелий с новыми товарищами выполнял подобные задания. Один раз даже результат своей работы довелось увидеть. Только крутанул специальный человек ручку подрывной машинки, ров образовался там, где секунды назад шоссе было. И немудрено: в самой захудалой морской мине около двухсот килограммов прекрасной взрывчатки; а их в шахматном порядке под шоссе было вкопано несколько штук!
Сегодня тоже минировали шоссе. Все сделали на высочайшем уровне, уже к отряду возвращались, когда случай навел на них фашистские самолеты. И вот опять он, Савелий Куклин, одинешенек, опять у него ни одного дружка, даже просто знакомого нет рядом…
— Чего, как на бульваре, расселась, пава заморская? — безжалостно рвет мрачные мысли чей-то голос.
Савелий нехотя поднимает глаза и видит сначала стоптанные армейские ботинки, неопределенного цвета обмотки, шаровары, почти прохудившиеся на коленях, гимнастерку, основательно вылинявшую от многих стирок, секущих дождей и жаркого солнца, а потом и лицо солдата — молоденького, низкорослого и с добрыми веснушками на задорно вздернутом носу. Он, этот солдат, почему-то смотрит на него вызывающе.
— Кому говорю? Или не понимаешь, что здесь будет моя огневая позиция?
— Не цепляйся, Лазарев, к человеку, — вроде бы равнодушно пробасил кто-то. Савелий глянул на непрошеного заступника и сразу увидел по три треугольника в каждой петлице его гимнастерки: помкомвзвода, значит. — Или для тебя в окопе другого места нет?
Места более чем достаточно: на этот полк командование такой длины отрезок окопов отвалило, что оборонять его впору полнокровной дивизии или — на худой конец — бригаде, расщедрилось, одним словом. Правда, окопы что надо: полного профиля, с гнездами для пулеметов и ячейками для истребителей танков; даже блиндажи хотя и в один накат, но были. И все равно после шести суток непрерывных боев только на этом рубеже от полка вовсе почти ничего не осталось. Все это рассказал лейтенант, объясняя, почему они минируют шоссе именно здесь.
Солдат Лазарев, еле слышно чертыхнувшись, отошел от Савелия метра на два, где умело заработал лопаткой, подгоняя под свой рост глубину окопа.
А воздух уже стонет от воя летящих мин и снарядов. Солдаты, оставив в окопе двух наблюдателей, укрылись в блиндажах. Савелий не побежал за ними: не переносил он бомбежек и обстрелов, если над головой хоть самая надежная крыша была; в этом случае почему-то казалось, что все снаряды, мины и бомбы ищут только его.
Со знанием дела фашисты вели обстрел: то обрушивали шквал огня, словно обещая скорую атаку, то били одиночными минами и лишь для того, чтобы советские солдаты и на мгновение не смогли забыть, что они, фашисты, рядом, что они в любую минуту способны броситься вперед — раздавить, уничтожить все, оказавшееся на пути.
Артиллерийский и минометный обстрел оборвался ровно в двадцать два часа. Еще какое-то время злобно поворчали пулеметы, а потом пришла тишина. Нервная, тревожная, но тишина. Теперь только разноцветные ракеты, вздымавшиеся из окопов фашистов, полосовали небо, утыканное редкими и робкими звездами.
Солдаты сняли каски, изрядно надоевшие за невероятно долгий день, закурили, усевшись свободно, и ядреный махорочный дымок завис над ними. Еще немного погодя в термосах принесли еду. Обед и ужин сразу.
Савелий не пошел к обедающим, пока его не позвал помкомвзвод. Он же и спросил:
— Кем являешься?
В ответ пришлось назвать имя и фамилию.
И немедленно в разговор влез въедливый Лазарев:
— Здесь люди свои, многими кровавыми боями проверенные, так что следовало бы и поподробнее рассказать. Например, о личных подвигах. Или таковых не имеется?
— Лазарев! — чуть повысил голос помкомвзвод.
Выскребли ложками котелки, закурили — опять голос Лазарева:
— А вы заметили, ребята, как лениво товарищ флотский ложкой орудовал? Почему, спрашивается? Они, флотские, больше шоколадом питаются и прочим, о чем мы, пехота, только слух имеем. Вот и воротит его изнеженное брюхо от нашей солдатской пищи.
Савелий, чтобы сокрушить клевету, мог бы рассказать все, что волновало его сейчас и напрочь лишило аппетита, но смолчал.
А Лазарев спокойно гнул свою линию:
— Мое мнение, если хотите знать, — все флотские насквозь испорчены легкой службой и красивой формой. Разве они знают, что такое за штука марш-бросок? Да еще с полной выкладкой? Им даже не снилось такое!.. Между прочим, как я думаю, потому их и заставляют служить пять лет, что вся их военная служба — мести клешами улицы или, когда по морю на своих кораблях катаются, глядеть на чаек и прочую живность, от безделья на волны поплевывать. Короче говоря, у них не служба, а благодать! Зато, фасону, форсу…
Снова Савелий мог бы ответить весомо, даже малой частью воспоминаний о том, что пережил сам, самой правдой флотских будней уничтожить все домыслы Лазарева, но опять смолчал: стоит ли вступать в спор с дураком, если и так видно, что остальные осуждают его болтовню? Главное же — настроение не то…
На их участке обороны было два блиндажа. Но солдаты, выставив наблюдателей, улеглись на дне окопа. Чтобы на свежем воздухе вздремнуть, если фашисты позволят. Все молчали. Даже репликами не обменивались. Только Лазарев все не мог успокоиться, по-прежнему поносил флот и всех флотских вообще. Казалось, терпение на пределе, казалось, еще совсем немного болтовни Лазарева — и он, Савелий, черт знает что с ним сделает. В эту Критическую минуту помкомвзвода и сказал:
— У тебя, Лазарев, как погляжу, сна ни в одном глазу. Вот и подмени-ка на посту Сидорчука.
— Да я…
— Хочешь, чтобы я повторил приказание?
Угомонились солдаты, кое-кто начал даже сладко посапывать, а от Савелия сон бежал. Вернее, он, Савелий, не искал, не звал его: все думал о своей горькой судьбине. Нет, не о том, что наговорил пустомеля Лазарев, а по-прежнему о дружках, погибших на родном эсминце, о лейтенанте и шофере, с которыми еще вчера встречал восход солнца. Сейчас, когда тот день был уже в прошлом, боль утрат стала особенно остра, почти нестерпима. Вот если бы облегчить душу разговором с человеком понимающим…
Тут и увидел помкомвзвода, который сидел, привалившись спиной к стенке окопа, и неотрывно смотрел на небо, в его бездонную пустоту. Обрадовался Савелий, что есть здесь человек, которому тоже не до сна, подошел к нему и спросил для начала разговора:
— Махрой не поделишься? На одну самокрутку?
Тот протянул кисет, потом тоже свернул «козью ножку». Курили молча, сосредоточенно, словно это было самым главным делом всей их сегодняшней жизни. Савелий уже решил, что так и не наберется смелости начать разговор, уже хотел, поблагодарив, вернуться на свое место, но левее, где располагались основные силы полка, вдруг послышались приглушенные расстоянием голоса, еле уловимое бряцание оружия. За годы военной службы он привык к самым неожиданным изменениям обстановки и даже приказам, поэтому непроизвольно положил руку на автомат. А помкомвзвод сказал безразличным тоном:
— Полк отходит на новый рубеж обороны. Здесь только по одному отделению от каждой роты останется. Для прикрытия отхода. Вот так-то, Савелий… Между прочим, меня Герасимом кличут.
Всего около недели прослужил Савелий в морской пехоте, однако прекрасно знал, что в подобных случаях прикрытие обязательно и почти полностью погибает. Похоже, известно, это было и Герасиму, он, похоже, неизбежное переживал по-своему. Иначе с чего бы свое имя назвал человеку, с которым встретился случайно и несколько часов назад?
Еще недавно Савелий считал, что не боится смерти, даже ищет ее. Но сейчас неприятный холодок прокрался под тельняшку. Однако он не выдал себя, он сказал о том, что по-настоящему взволновало, встревожило его:
— Хреново отошли. Нашумели, будто новобранцы. Знать фашистам дали, что нас малая горстка осталась.
— А почему бы фашистам другой вывод не сделать? Ты же сам сказал, что нашумели, как новобранцы, как пополнение необстрелянное.
Резонно, очень даже резонно…
Помолчали, и Савелий спросил:
— Тебе об этом когда известно стало?
— Сразу после ужина.
— Почему до общего сведения тогда же приказ не довел?
— Еще успею… Пусть хоть эти часы поспят спокойно.
Пожалуй, верно: фронтовику без душевного отдыха никак нельзя, его нервам хотя бы и кратковременный покой непременно нужен…
Больше не обмолвились ни словом. Сидели будто чужие, хотя невидимые нити взаимного доверия прочно связывали их.
Наконец небо посветлело, и на нем отчетливо обозначились перистые облака, чуть порозовевшие от пока еще невидимого солнца.
— Пойду будить ребят, — сказал Герасим.
Сказал буднично, и Савелий понял, что непоколебима, незыблема его вера в своих товарищей, а когда увидел, как он беседовал с ними, как они слушали его, дошло и другое: авторитет у Герасима — командир любого ранга только позавидовать может.
О своем пробуждении фашисты известили двумя десятками мин, которые разорвались около окопа и даже в нем.
Хорошо пристрелялись, сволочи!
А потом — за несколько часов! — ни одного взрыва мины или снаряда, ни одной настоящей пулеметной или автоматной очереди. И в небе зазвенели жаворонки, славя солнечный день и жизнь вообще. Даже в окопах запахло не пороховой гарью и сгоревшей взрывчаткой, а лесом, до которого было всего метров тридцать. Тридцать метров до леса, где осинки, березы и ели обязательно укроют тебя. Во много раз надежнее, чем все эти окопы и блиндажи…
Только самыми необходимыми словами обменивались солдаты в эти часы ожидания неизвестно чего. Каждый, когда молчал, думал, конечно, о сугубо своем. Савелий, например, о том, что в любом бою во много раз легче, чем в эти минуты.
А косяки вражеских бомбардировщиков все шли и шли, спокойно проплывали над их окопами и освобождались от бомб километров на пять восточнее. Не сразу пришла разгадка действий фашистов, их ближайших планов: считают, что окружили полк, ну и намереваются взять измором. Что ж, пусть потешат себя несбыточной надеждой, пусть. А нам только прожить бы до ночи, и тогда мы юркнем в лес, и ищи-свищи нас!
Около полудня фашисты, однако, вспомнили и о них: опять снаряды и мины начали рваться около окопов и даже в них, опять фашистские самолеты один за другим пикировали здесь почти до земли, чтобы, сбросив бомбы, взмыть туда, где еще недавно звенели жаворонки.
Начался обстрел — солдаты скрылись в блиндажах, а Савелий опять остался в окопе. Сжавшись, сидел на его дне, злой от своего бессилия, и молил судьбу только об одном: «Пусть фашисты бросятся в атаку. В самую обыкновенную или психическую, но непременно бросятся!»
В душе он осознавал, что прикрытию не уйти из этих окопов, вот и хотел еще хотя бы раз увидеть фашистов, чтобы стрелять по ним злыми и беспощадными очередями. Стрелять до тех пор, пока будут патроны. Потом он обязательно метко бросит в них все свои гранаты. И лишь после этого встанет во весь рост: может, повезет и удастся ударить ножом в грудь хотя бы одного фашиста…
Томился в окопе Савелий Куклин, непроизвольно сжимался, когда очередные снаряд, мина или бомба — это определял уже точно — должны были рвануть рядом, Но пока судьба миловала его. А вот Герасиму не повезло: едва ли не первая бомба, оторвавшаяся от брюха фашистского бомбардировщика, догнала его у самого блиндажа.
И еще — казалось, непрерывно Савелий помнил, что им надо продержаться до ночи. Лишь потом можно будет отойти. Он не видел леса сейчас, однако точно знал, что до него считанные десятки метров, мысленно уже не раз пробежал их.
За весь невероятно долгий День фашисты не высунулись из окопов. И все это время Савелий и солдаты в бездействии просидели под обстрелами и бомбежками. Почти оглохли от множества взрывов, уже почти отупели от них и мало верили, что доживут до ночи. Но своих окопов ни один не покинул.
Для Савелия душевные муки, оборвались неожиданно: он еще видел, как вдруг вздыбилась земля, а затем на него обрушились мрак и могильная тишина.
Очнулся Савелий от сильного удара, который нанесла ему земля. Словно приказала немедленно встать, вновь вступить в бой.
Не встал, даже не шевельнулся: сначала нужно было понять, что случилось с ним, хотя бы приблизительно знать, какова обстановка на недавнем поле боя. За кем оно сейчас? Стоим мы на прежнем рубеже обороны или здесь хозяйничают уже фашисты? Наконец — почему в ушах появилась эта нудная боль? Вполне терпимая, но все же мешающая? Скорее всего — контузия так дает о себе знать. И он вспомнил вдруг вздыбившуюся землю. Вспомнил это — окончательно поверил, что жив, даже не ранен; присыпанный землей, сейчас сидит он на дне окопа, уткнувшись головой в его стенку.
Так вот почему он может свободно дышать, хотя и основательно засыпан…
А боя не слышно. Кто же его выиграл? Непохоже, что фашисты: эти имеют привычку осматривать захваченные окопы и пристреливать тех, кто оказался жив. Поднимают автомат и равнодушно прошивают человека строчкой пуль, словно он самая, обыкновенная мишень.
Выходит, мы устояли на рубеже обороны? Шурша посыпалась земля — он замер в ожидании беспощадной очереди или окрика на чужом языке. Не последовало ни того, ни другого. Тогда, осмелев, сначала осторожно качнул, потом помотал головой. Боль не усилилась. Значит, контужен, но самую малость: ни головокружения, ни тошноты нет. И Савелий встал почти во весь рост, повел, глазами по окопу. Тот словно вымер. Ни одного нашего или фашистского солдата. Зато на шоссе полно гитлеровцев. Они суетились, метались; словом, от их хваленого порядка не осталось и самого малого следа. Почему? Что их повергло в такую панику?
И он вспомнил тот удар земли, который вернул ему сознание. Чтобы проверить родившуюся догадку, внимательно вгляделся в сутолоку на шоссе. Сразу же увидел грузовики, тягачи с орудиями на прицепе и даже танки. Вся эта боевая техника не просто стояла на шоссе, а забила его, словно пробка горлышко бутылки, растеклась по обочинам и даже большой поляне, которая одним своим краем прижималась к лесу.
Не успел подумать, что сейчас самое время ударить нашей авиации, — появились три тяжелых бомбардировщика в сопровождении трех тупоносых истребителей. Бомбардировщики шли степенно, солидно. Словно им, ползущим так низко и на пределе своих скоростных возможностей, и вовсе не было страшно, что фашисты вот-вот откроют яростный огонь из скорострельных зенитных пушек и даже вызовут свои истребители, конечно же не два или три, а больше.
Савелий понимал: вряд ли эти наши самолеты вернутся на аэродром. Особенно — тихоходы-бомбардировщики. Но, как человек, уже прошедший школу войны, он твердо знал и другое: у фашистов будет очень много покойников, когда эти тихоходные машины высыплют им на головы весь свой груз.
Попались в ловушку, фашистские сволочи?! Смяли полк, поперли по шоссе колонной, а оно возьми и ухни под вами во всю мощь нескольких тонн взрывчатки!
Хотелось, очень хотелось собственными глазами увидеть взрывы наших бомб в скопище фашистов и их техники, но он понимал, что сейчас, пока гитлеровцам не до осмотра окопов, ему самое время уходить в лес.
Стоп, Савелий, стоп: а вдруг кто-то из солдат все же уцелел? Негоже бросать товарища в беде. Да и поспокойнее, веселее вдвоем.
И, пригнувшись, чтобы голова случайно не высунулась из окопа, он побежал к блиндажам.
Один из них вообще отсутствовал: бомба или снаряд крупного калибра точно угодили в него, ну и разбросало взрывом накат по бревнышку; большая воронка теперь вместо блиндажа.
Второй блиндаж тоже пострадал: бревна его наката силой удара и взрыва были сломаны почти на середине и просели до земли. Но здесь кто-нибудь все же мог уцелеть. И Савелий, прислонив автомат к стенке окопа, ухватился руками за крайний к окопу обломок бревна, раскачав, вырвал его, положил на дно окопа.
Вырвал обломок бревна — в образовавшуюся щель немедленно заструилась земля. И тут само собой пришло решение: нужно не бревна вырывать, а подкопчик сделать, в том месте, где бревна одним концом еще держались на своих местах. Сделать сначала небольшую дырку в земле, чтобы дать доступ воздуху в блиндаж, потом окликнуть живых и лишь затем, если они отзовутся, расширить продух, превратить его в лаз.
Савелий взялся за лопатку. В это время сзади, на шоссе, истерично затявкали фашистские зенитки, а чуть позже загрохотали взрывы многих бомб. Он даже не оглянулся: для него каждая секунда была дорога.
Лопатка легко входила в рыхлую землю, и первый узкий продух, в который пролезла бы разве что лишь кошка, был готов за считанные минуты. Савелий, нагнувшись к нему, тихо позвал:
— Откликнись, если есть кто живой!
Какое-то время, показавшееся бесконечно долгим, ответом было молчание. Но Савелий чувствовал, что есть там кто-то живой, есть!
— А ты кто такой?
Голос Лазарева! Честное слово!
— Тебе, дурак, не все равно? — радостно огрызнулся Савелий и еще яростнее заработал лопаткой.
Когда проход был готов, Лазарев вновь подал голос:
— Это ты, флотский? Не отпирайся, я узнал твой голос.
— С чего бы мне отпираться? — удивился Савелий. — Сам выползешь или тащить тебя?
В блиндаже послышалось шевеление. С каждой секундой оно становилось слышнее, явственнее. Наконец появилась голова Лазарева. Вся кровью залитая.
Савелий подхватил его, вытащил вместе с винтовкой, в которую тот судорожно вцепился, усадил спиной к стенке окопа и полез в карман за индивидуальным пакетом: куда точно и чем ранен, разглядывать некогда, если кровища хлещет. Он уже наложил на голову солдата первый виток бинта, когда Лазарев сказал скорее растерянно и удивленно, чем испуганно:
— Слышь, флотский, а я ничего не вижу. Неужто ослеп?
Савелий нагнулся к его лицу, попытался заглянуть в глаза. Они были сплошь залиты кровью. И он, сердцем чувствуя беду, обрушившуюся на Лазарева, все же пытался успокоить его:
— Ерунду мелешь. Потом, когда в безопасности окажемся, смою с твоих глаз все лишнее, и сразу прозреешь.
Лазарев промолчал. Ни единого слова не сказал все то время, пока Савелий бинтовал его голову и верхнюю часть лица. Не простонал, ни разу не дернулся, хотя чувствовалось, что порой ему очень больно.
— Кто-то еще есть живой? — спросил Савелий.
— Только я уцелел. Чудом.
— Это точно?
— Думаешь, не звал товарищей? Не ощупал руками каждого? До кого дотянуться смог… Слышь, флотский, ты пристрели меня, а? Фашисты не пощадят, они лишь мук добавят.
Вот теперь Савелий разозлился до бешенства, схватил Лазарева за плечи, тряхнул так, что тот застонал, и зашипел:
— Мои руки своей кровью замарать хочешь? А граната у тебя имеется? «Лимонка»? Ты положи ее себе на грудь, где сердце от страха екает. Ну, когда фашисты брать тебя будут, тогда и взорви ее. И сам мгновенную смерть примешь, и фашистам кое-что перепадет!
Жестокие слова бросил. И не раскаивался, считал, что только так можно заставить Лазарева думать о жизни. Сегодняшней и будущей.
Похоже, достиг желаемого: Лазарев как-то подтянулся, сидел уже не мешком, а человеком. Однако сказал с горечью:
— Разве ты допрешь меня до наших?
— Переть не собирался и не буду. Сам ножками потопаешь, — отрезал Савелий.
— Измываешься?
— Или не слыхивал, что в старые времена слепцы с поводырями всю Россию исходили? — повысил голос Савелий. Помолчал и продолжил уже спокойно: — Ну, чего расселся? Вставай, хватайся за меня и пойдем в лес, пока фашисты нас тут не засекли.
И Лазарев встал, опираясь рукой о стенку окопа. Положил левую руку на плечо Савелия, правой по-прежнему сжимал винтовку.
— Пригнись малость, чтобы башка ненароком над окопом не замаячила, — потеплевшим голосом сказал Савелий. — Вот так. Ну, включаем малый ход вперед?
Вести слепого по лесу, где каждая ветка норовила хлестнуть его по лицу, а корни деревьев высовывались из земли в самых неожиданных местах, оказалось значительно труднее, чем предполагал Савелий. И невольно вспомнилось, что слепцы с поводырями ходили по дорогам и очень редко — тропами.
Может быть, только на километр и углубились они в лес, хотя часа полтора или два без единого привала скреблись.
— Ты ноги выше подымай и опускай без потяга вперед, — вот единственное, что сказал Савелий за все это время.
Лазарев незамедлительно последовал его совету. Однако не способен человек сразу отказаться от того, к чему привык с детства. Вот и сбивался временами Лазарев на привычный шаг, запинался там, где, как считал Савелий, и не должен был.
Измаялись — до последней капельки сил. Поэтому, увидев разлапистую ель, обосновавшуюся в густых зарослях младших сестренок, Савелий осторожно провел к ней Лазарева, помог опуститься на землю, щедро усыпанную порыжевшими от времени иглами и шишками, давно освободившимися от семян.
Савелий одну из шинелей положил на землю, чтобы второй прикрыться, как одеялом, и сказал:
— Ложись, Лазарев, набирайся сил на завтрашний день.
— А ты?
— Малость посижу, подумаю, пораскину мозгами и рядом с тобой пристроюсь.
Лазарев послушно лег, но чувствовалось, он напряженно вслушивался в шумы леса, а еще больше, с обостренным вниманием, ловил каждое шевеление его, Савелия.
Чтобы прервать затянувшееся тягостное молчание, Савелий спросил:
— Слышь, Лазарев, а как тебя дразнят?
— Кучерявый, — после небольшой паузы ответил тот.
Савелий сначала опешил, услышав такое. Потом внутренне усмехнулся и сказал, глубоко спрятав свои чувства:
— Извили, брат, я не совсем точно выразился. Мне твое человеческое имя знать желательно.
— Никола… Остальное-то добавлять? Адрес домашний и все прочее? Так-то правдивее брехня будет, когда, убежав от меня, к нашим пробьешься, наши общие страдания, чтобы у некоторых слезу выжать, расписывать станешь.
Савелий ответил хрипловатым от волнения голосом:
— Ты, Никола, дурацкие мысли в голове не держи. Вместе к своим явимся или… Не будет этого «или», слышишь? Не будет!
— Язык, известно, без костей.
Вот, что называется, и поговорили душевно…
А фронт вроде бы стоит. Выходит, наши чуток отступили и опять уперлись ногами в землю. Ишь, фашисты ведут только методический обстрел, а наши пушкари подают голос и того реже.
Всю ночь они лежали рядом под одной шинелью. Перед рассветом, когда под шинель пробрался сырой холодок сентябрьской ночи, чувствовали друг друга спиной, не шевелились без крайней необходимости, но не спали. Упорно думали каждый о своем. Лазарев — с ужасом о своей слепоте: жить-то как дальше? Разве это жизнь, если ты больше никого и ничего не увидишь? Кто слеп от рождения, тому, может быть, все же легче: он, вероятно, не так остро чувствует, чего лишен. А ослепнуть в двадцать годочков…
Главное же — что он, Николай, теперь делать в жизни может? Городской устроится в какую-нибудь артель или мастерскую, специально для слепых созданную государством, и будет творить посильное. А он — колхозник, ему за плугом ходить положено, стога метать, хлеба косить и еще многое прочее, без чего в деревне не прожить, ежедневно делать надо. И все эти такие обычные и необходимые работы зоркого хозяйского глаза требуют. Вот и выходит, что, потеряв глаза, он не кормильцем, а нахлебником в родной дом вернется…
Так тошно было от этих мыслей, что на мгновение даже подумалось: а не оборвать ли вообще жизненную тропочку? На самое короткое мгновение посетила его эта думка, и сразу родилось неистребимое желание жить, жить во что бы то ни стало! И он с неприязнью, почти с ненавистью подумал о Савелии: если бы рядом был не этот приблудный флотский, а кто-то из товарищей, он, Николай, наверное, и минуты не сомневался бы в том, что тот не бросит его в беде, слезами и потом изойдет, но доставит к своим, определит в госпиталь. А этот флотский…
Вчера, правда, он себя настоящим человеком показал… А вот кто с точностью скажет, как завтра, когда рассветет, он поступит? Может, смоется втихую, и все дела…
А голова нестерпимо болит, кажется, вот-вот от боли на части развалится. Раны — сами по себе, а она отдельно от них болит. Так сильно, что порой тошнота к горлу подступает и давит, давит, дышать нормально не дает…
Может, все это от мыслей безрадостных?
А у Савелия заботы пока сугубо житейские. Ведь вчера он основательно напортачил: ни самой обыкновенной воды, ни завалящего сухарика не взял с собой. Это непростительно прежде всего потому, что рядом искалеченный войной товарищ, у которого вся надежда только на него, Савелия.
Сейчас, ночью, вчерашнюю промашку, конечно, не исправить. Значит, всем этим займемся утречком, когда соответствующая видимость установится. И начнем с воды: есть на примете овражек, где должен быть родник или ручеек. Наполнить водой надо будет не только фляжку, но и каску Николая; в бескозырке, известно, воды не принесешь, из нее лишь напиться можно…
А вот с едой во много раз сложнее, ее добывать у фашистов придется. Уловить какого зазевавшегося и…
Однако на все это время надобно, время! А его кот наплакал: Лазареву, может, немедля врачебная помощь нужна? Может, если быстро врачи вмешаются, удастся спасти хотя бы один его глаз?
Эти вопросы Савелий мысленно и прокручивал всю ночь, плутал в них, не решаясь принять какое-либо окончательное решение.
Всю ночь мысли шли косяком. Одна серьезнее другой. Поэтому и прозевал момент, когда небо начало светлеть. Савелий просто вдруг удивился, что уже не угадывает, а отчетливо видит иголки на еловой ветке, нависшей над лицом. Он сразу сел, осторожно и заботливо подоткнул шинель под Лазарева и замер в нерешительности: будить Николая или нет? Пришел к выводу, что, обнаружив исчезновение его, Савелия, он и вовсе распсихуется, и еле слышно позвал:
— Никола… Ты спишь?
— Чего тебе? — немедленно отозвался тот.
— Понимаешь, прошляпил я вчера. Даже воды, чтобы напиться, не имеем…
— На фляжку мою намекаешь? С нашим удовольствием, бери. И вещевой мешок прихвати. Там безопасная бритва. Почти новая: перед самой войной купил.
Захотелось трахнуть Николая кулаком по башке, но сдержался, сказал как только мог спокойно, даже ласково:
— Только фляжку и каску дай. Тебе же воды принесу.
Не Савелию, ориентируясь на его голос, а в пространство Николай протянул то и другое, И Савелий понял, что сейчас, отдавая каску и фляжку, Лазарев мысленно прощался не только с ним, Савелием, но и с жизнью вообще. Стало до слез обидно, однако сказал ровным голосом, словно ничего не понял, не почувствовал:
— Думаю, около часа прохожу. И ты зря не психуй, как лежишь, так и лежи. Услышишь треск ветки под чьей-то ногой, шаги вообще или людские голоса — замри, не выдай себя шевелением.
Николай промолчал, будто и не услышал наказа. Савелий постоял, с укоризной глядя на него, потом, вздохнув, повернулся и зашагал к овражку, который приметил еще вчера, когда вел Николая сюда.
В овражке оказался родник, незамутненный войной. Савелий напился, по пояс вымылся и лишь тогда наполнил фляжку и каску холодной водой. Теперь вроде бы самое время возвращаться к товарищу, чтобы успокоить его, еще раз доказать, что не брошен он, однако искушение взглянуть — только взглянуть! — на вчерашнее поле боя было столь велико, что, спрятав каску с водой под куст, а фляжку прикрепив к поясному ремню, Савелий осторожно и в то же время решительно пошел к опушке леса.
А над головой гнусаво гудели моторы фашистских бомбардировщиков; они, как и вчера вечером, бомбили позиции полка, отступившего километров на пять.
До опушки леса оказалось чуть больше пятисот метров. А он вчера считал, что они с Николаем, как минимум, на километр в лесную чащобу углубились…
Пристроившись под молоденькой рябинкой, он осмотрел вчерашнее поле боя. Прежде всего увидел груду обгоревшего, искореженного взрывами металлолома; это было все, что осталось от множества грузовиков, тягачей, орудий и танков, несколько часов назад грудившихся здесь. С большой душевной радостью смотрел Савелий на это крошево.
Потом скользнул глазами вправо и на холме, чуть отступившем от шоссе, увидел ровные ряды новеньких деревянных крестов.
Что ж, давно известно: фашисты большие аккуратисты, они даже своих покойников шеренгами хоронят, даже им командуют: «Равняйсь!»
Не было на вчерашнем иоле боя трупов и наших солдат. Где они — нашел сразу: их сбросали в окоп, завалили землей и танками проутюжили то место. Зачем? Видать, ненависть фашистов так огромна, что и мертвых советских солдат они стремились раздавить многопудовой тяжестью.
Глядя на вчерашнее поле боя, он решил, что никакого фашистского вояку пока улавливать не надо, что продукты он обязательно найдет там, на кладбище фашистской боевой техники: хоть одна из тех машин да везла консервы или еще что-нибудь съедобное, хоть в одном из тех танков экипаж, бежавший в панике, да оставил что-то из еды. А много ли им с Николаем надо?
В мирной жизни дойти до тех машин и танков — минут десять хорошего хода. Но сейчас по шоссе снуют грузовики. К фронту — со снарядами, минами и патронами, обратно — порожняком или заполненные ранеными. Не часто, но проходят по шоссе вражеские машины. Вот и приходилось все время быть предельно осторожным. И Савелий более часа то полз окопом, то замирал, прижавшись всем телом к земле, пережидая, пока не стихнет рев мотора очередной машины; лишь раза два или три позволил себе короткие перебежки.
В первом же танке, куда залез, он нашел солдатский ранец, набитый едой, нижним бельем и всякой мелочью, которая может пригодиться в повседневной жизни на войне. Безжалостно выкинул все. Кроме еды. Обшарил еще два танка, заглянул в кузов грузовика, лежавшего на боку. Теперь еды было столько, что еле застегнул ранец. Посетовал, что нельзя взять или уничтожить все, валявшееся здесь, и снова ползком и короткими перебежками к лесу, где каждое дерево гарантировало ему защиту от глаз врага, сулило спасение.
Не верил Савелий в выдержку Николая, очень сомневался, что тот не пальнет из винтовки или — и того хуже! — не метнет гранату, услышав осторожные, крадущиеся шаги, случайный треск какой ветки. Поэтому метров за пятнадцать от ели начал чуть слышно и беззаботно напевать: «Ты, моряк, красивый сам собою…»
Пролез под ветки ели, почти касавшиеся земли, сел рядом с Николаем. Не успел и слова сказать, как тот судорожно схватился за него руками. В этот момент с его груди и скатилась граната «лимонка».
Савелий понял, душой прочувствовал много из того, что пережил Николай за часы его отсутствия. А за гранату, упавшую с груди, даже проникся большим уважением: уже знал, что не каждый способен смерть в одиночестве предпочесть плену; ведь он, этот позорный и проклятый плен, хотя малюсенькая, но зацепочка за жизнь.
Будто не заметил Савелий ни гранаты, ни того, как судорожно пальцы Николая впились в его руку. Он сказал обыденно:
— Вот воды тебе принес.
Сказал и сунул в руку товарища фляжку. Тот привычно ухватился за ее пробку, помедлил немного и спросил:
— Каску, выходит, посеял? Жаль. Из нее бы сейчас напились, а фляжку про запас оставили. Она, фляжка, что? Ее прикрепи, куда положено, и шагай себе. Каску же в руке таскать надо. И осторожно, чтобы зря воду не расплескать.
Понравилось Савелию и это: по-хозяйски рассуждает, значит, к жизни уверенный возврат начал.
Напились — поели без спешки, основательно. Потом, упаковав ранец и пристроив его себе на спину, Савелий шутливо скомандовал:
— Начать марш-бросок!
Ожидал, что Николай привычно огрызнется, бросит какую-нибудь колкость. Вроде — не тебе, флотский, про марш-броски разговор вести. Но тот смолчал. И они пошли на восток, туда, где сама земля стонала от множества взрывов.
Несколько раз останавливались, и Савелий уходил в разведку. Теперь Николай сравнительно спокойно ждал его. Только гранату «лимонку», уже не таясь, доставал из кармана шинели.
Сколько километров прошли — этого Савелий не мог сказать даже приблизительно: разве это скорость, если ты ведешь по лесу слепого товарища, за себя и за него смотришь? Если он частенько жалуется на страшные головные боли и тошноту?
Особенно измотало болото, дороги в обход которого Савелий не нашел. Наломали ноги на его кочках и топляках, догнивавших в затхлой воде, вымокли почти по пояс. Все последние силы этому проклятущему болоту отдали. Потому, едва выбрались на взгорок, едва оказались среди сосенок да еще на сухой земле, Савелий усадил товарища на пенек и сразу засуетился:
— Сейчас самое время малюсенький костерчик сообразить. Такой, чтобы без дыма… Обсушимся, обогреемся, и сразу силы вернутся.
Потом сидели у ласкового огонька, поворачиваясь к нему то одним, то другим боком. Долго молча сидели. И вдруг Николай сказал:
— У меня флотский невесту увел.
Не сразу Савелий понял, что это своеобразное извинение за все обидное, сказанное ранее. Хорошая теплота подступила к сердцу. Однако сказал строго, как старший, поучающий несмышленыша:
— Увести можно козу. А невесты — они уходят. — Помолчал и продолжил уже более мягко, даже сочувствуя: — Видать, он больше ей приглянулся… Слушай, за что тебя кучерявым дразнили? Как погляжу, голова твоя с кудрями вовсе не знакома.
И тут что-то, похожее на улыбку, тронуло губы Николая, он ответил даже с непонятной радостью:
— В школе я тогда еще учился. В пятом классе. Ну, приехали к нам в деревню три артиста из города. Пели, стихи сказывали… А мне тогда уж больно одна песня нравилась, я по радио ее слышал: «Мальчик резвый, кудрявый»… Страсть как тогда мне захотелось услыхать ее. Вот и заорал во всю глотку: «Валяй про кучерявого!»… С тех пор и было со мной то прозвище…
Так начался разговор, из которого Савелий узнал, что родом Николай из-под Воткинска, все его образование шесть классов, а в армии второй год служит.
С большой теплотой Николай рассказывал о своем детстве и односельчанах. А закончил воспоминания и вовсе неожиданно:
— Сам-то ты, Савелий, с каких мест будешь?
Устал, намотался Савелий за день, ему сейчас требовалось полежать, помолчать. Однако то, что Николай начал оживать, проявлять интерес к жизни, чрезвычайно обрадовало. Только потому и ответил, правда, скупо, кратко, что родом с верховьев Камы. С четырнадцати лет вместе с отцом-капитаном ходил по ней и Волге на буксирном пароходе. Именно ходил, а не плавал, как ты подсказываешь. Или не знаешь, что в проруби плавает?.. А потом, когда подошло его время, ушел на военную службу. Определили на военный флот. И вот уже семь лет флотской службы за плечами.
— На сверхсрочную остался, — сделал вывод Николай.
— Нет, все еще срочная идет.
Николай помолчал, набираясь смелости, потом все же сказал, сказал осторожно, боясь обидеть недоверием:
— Флотские, как мне помнится, пять лет служат. Или путаю?
Савелий ответил спокойно, что срок лично его службы истек еще в тридцать девятом году. Уже чемоданчик купил, стал даже прикидывать, как уложить в него все, чем обзавелся за годы службы, но тут громыхнула залпами война с Финляндией. Ну, демобилизация и обошла стороной Балтийский флот. А в сороковом — Латвия, Литва и Эстония изъявили желание к нам присоединиться. Думаешь, фашистская Германия и вообще капиталистические страны восторгами встретили это историческое событие? Короче говоря, балтийцам пришлось опять быть в полной боевой готовности… Продолжать или уже понял, почему семь лет службы набежало?
В ответ Николай только и сказал, что теперь ему ясно, почему он, Савелий, не парнем, а заматеревшим мужиком выглядит.
Он же и предложил, когда, затушив костерчик, стали укладываться на ночлег:
— Может, я начну ночь слушать? А ты поспи… Или тебя под утро больше в сон клонит?
Шли уже восьмой день. Вернее — брели. Сначала двигались к фронту, потом в обход его, чтобы выйти в наш тыл. Сегодня фронт грохотал уже чуть-чуть за спиной. Значит, еще самую малость пути одолеть необходимо. Однако сегодня каждая сотня метров дается с трудом, ценой все больших и больших усилий: сказываются полуголодный паек, который сами себе установили, и почти бессонные ночи в сыром и холодном лесу.
За эти дни привыкли друг к другу, научились понимать многое и без слов. Так, начинал Николай спотыкаться почаще, еще и слова не сказал, а Савелий уже усаживал его, где получше, поудобнее, и почти всегда немедленно уходил в разведку.
В конце второго дня пути Николай винтовку закинул за спину, в правую руку взял палку, вырезанную Савелием из молодой березки. Палкой он ощупывал землю перед собой. И вообще теперь она стала его верной помощницей, теперь, даже готовясь ко сну, он пристраивал ее так, чтобы сразу схватить. Как и винтовку.
В первые ночи переговорили о многом и так хорошо сейчас знали прошлое друг друга, будто росли вместе. Рассказывали только правду. И радостную, и горькую. Сама обстановка к этому обязывала.
Оставили фронт за спиной, поверили, что самое страшное миновало, ну и невольно поддались усталости, позволили себе чуть-чуть расслабиться. Поэтому Савелий внезапно остановился, будто на стену налетел, когда без предварительной разведки вышел на маленькую полянку и вдруг на противоположной ее опушке увидел одиннадцать солдат. Все были с автоматами, в нашей форме и настороженно разглядывали их.
— Ты чего, Савелий? Чего остановился? — встревожился Николай, ткнувшийся лицом в его спину.
Савелий не ответил. Он придирчиво рассматривал обмундирование и оружие солдат: не фашисты ли переодетые?
Возможно, и не скоро пришел бы к правильному решению, если бы не увидел фашистского солдата. Без оружия и со связанными руками. Увидел его — понял: наша разведка возвращается с «языком»!
А Николай ничего этого не видит, ему просто передается волнение товарища, и он выхватывает из кармана шинели заветную «лимонку», почти кричит:
— Почему ты молчишь, Савелий?
А тот именно сейчас почувствовал, как велика нервная и физическая усталость. Поэтому в ответ одной рукой обнял Николая за плечи, на мгновение привлек к себе. Лишь после этого и сказал прерывающимся от радости голосом:
— Наши, Никола… Наши в двух шагах…
Этот короткий разговор слышали и солдаты. Один из них вышел вперед и спросил одновременно строго и доброжелательно:
— Кто такие? Куда идете?
Едва упали в сторожкую тишину четыре этих слова, Николай, охнув, стал оседать. Савелий подхватил его, не дал упасть. Тут Николай и заплакал. Впервые за все эти дни. А у Савелия не было слов, которые могли бы как-то успокоить, он только прижал его голову к своей груди.
Теперь уже все разведчики, оставив около «языка» лишь одного своего товарища, толпились рядом, сочувственно разглядывали, совали в руки краюшки хлеба, кисеты с табаком. А командир разведки протянул фляжку:
— Разрешаю по одному глотку для поднятия жизненного тонуса.
Николай плакать перестал внезапно. Будто устыдившись своей слабости, решительно отстранился от Савелия, потянулся рукой к ближайшему солдату и долго тщательно ощупывал его гимнастерку, плащ-палатку и автомат.
А Савелий, которого в это время засыпали вопросами, только и сказал, что идут они уже восьмые сутки, что Николай служил в таком-то стрелковом полку. Про себя умолчал: от огромной радости напрочь забыл, можно или нет упоминать отряд, в списках которого он числился.
Разведчики быстро соорудили носилки, уложили на них Николая. Он сразу заволновался, почти закричал:
— Савелий! Где ты?
— Чего орешь, рядом я.
— Где ты, где? — не успокаивался Николай.
Савелий положил свою руку на плечо товарища. Тот ухватился за нее и замолчал.
Разведчики принесли Николая к медсанбату. Все время, пока шли сюда, Савелий шагал рядом с носилками, все это время. Николай молча цеплялся за его руку. Не отпустил ее и тогда, когда повели в операционную палатку. Командир разведки уже рассказал врачу то немногое, что успел узнать, и тот вместе с Николаем разрешил войти в операционную и Савелию. Там их посадили на табуретки, стоявшие рядом. И сидели они, держась за руки.
Прикоснулся врач к бинтам на голове Николая — немедленно отвернулся, уставился глазами в землю Савелий: хотя товарищ не издал и звука, ему стало больно, словно от его собственных ран собирались отдирать присохшие бинты.
Так и сидел, пока последний окровавленный бинт не был брошен в таз, где подобных бинтов было не счесть.
Сидел отвернувшись и настороженно ловил отрывистые реплики врача. Вот он потребовал ножницы… Приказывает какой-то жидкостью обработать раны Николая…
Тягостны, мучительны были эти минуты ожидания окончательного приговора врача. Даже голова разболелась.
И вдруг испуганный шепот Николая:
— Мамочка родная, а я вижу… Тебя, доктор… Тебя, сестрица… Я снова все вижу.
Диким голосом закричи Николай, волком взвой от боли — Савелий воспринял бы это как должное. Но то, что услышал, было сказочно, невероятно, и он с искренней тревогой посмотрел на Николая: в своем ли уме?
А тот, сейчас счастливейший из людей, смотрел на него зеленоватыми глазами, смеялся и беззвучно плакал одновременно.
Вернул к действительности врач, который добродушно ворчал:
— Вы, молодой человек, к сожалению, не знаете даже азов медицины как науки. Отсюда и ваша повышенная нервозность. Небось себя и товарища истерзали воплями о своей слепоте? А знай вы хотя бы самое элементарное, вспомнили бы, что контузия довольно часто порождает временную слепоту…
Врач говорил еще что-то, но Савелий больше не слушал его, он с отчетливой ясностью понял, что больше не нужен Николаю, что снова остался один. И он встал, сказал, глядя мимо людей:
— Счастливо оставаться… И спасибо за все…
— Ты куда, Савелий? — встрепенулся Николай.
— Своих искать.
— А я? Меня бросаешь? — разволновался Николай, осторожно, но решительно вырвал из рук медицинской сестры конец бинта, который оставалось лишь закрепить на его голове. — Дудки, Савелий, теперь я от тебя не отстану, теперь я за тобой, как нитка за иголочкой, всюду потянусь!
Сказал это, поясно поклонился сначала врачу, потом сестре:
— Сердечно благодарю за помощь.
Врач, повысив голос, грозно заявил, что ему, красноармейцу Лазареву, просто необходимо хотя бы несколько дней побыть в медсанбате, восстановить силы, дать зарубцеваться ранам. Николай в ответ решительно подтолкнул Савелия к выходу ив палатки.
Пока они были в операционной, большая черная туча закрыла солнце, обрушила на землю потоки воды. Но друзья бодро зашагали по дороге, не обходя пузырящихся луж. Шли к фронту, и Николай яро убеждал Савелия перейти служить к ним в полк, клятвенно заверял, что, если потребуется, дойдет до любого самого высокого начальства, но получит соответствующее разрешение. И тогда они всегда-всегда будут рядом!
А Савелий отмалчивался. У него было радостно на душе, так радостно и светло, что не хотелось думать о ближайшем будущем. Хотя бы еще несколько минут.