Посвящается моим маме, папе и А. Б.
Я сразу поняла, кто у нас в гостях: по запаху и по сабо на огромной деревянной платформе. Такие носит только он. Они стояли в прихожей рядом с моими домашними тапочками. Удивительно, что он их вообще снял, я раньше думала, что эти сабо – неотъемлемая часть его сущности. Как копыта у кентавра.
– Кажется, Юлькин пришла! – слышится из кухни радостный мамин голос. – Юлькин, иди сюда! Смотри, кто к нам прилетел!
Будто я не знаю кто.
Вообще-то так говорят про птиц, когда они садятся на подоконник: «Смотри, кто прилетел!» Или, например, про ангелов. Но у мамы вообще такая странная манера выражаться. Да и сдается мне, что он для мамы с папой и есть что-то наподобие ангела. Ну, как минимум, небожитель.
Я иду на кухню, и запах по пути становится устрашающим. Такими духами, густыми и вязкими, как мед, обычно пахнет от старых бабушек интеллигентного вида. Ну и еще от него. Кажется, меня уже тошнит – я всегда была очень чувствительной к запахам.
– Евгений Олегович, смотрите, как она вытянулась! – волнуясь, кричит папа.
Мне становится за него неловко. Папа вечно из всего делает драму, даже из моего роста.
– Здравствуйте, Евгеолегыч, – вежливо здороваюсь я, но он не удостаивает меня ответом.
Такие заурядные вещи, как я и мой рост, ему совершенно неинтересны.
– Ваши котлеты, Людочка, это симфония ля-бемоль Рахманинова! – не говорит, а поет Евгений Олегович, грациозно взмахивая длинной, как у павиана, рукой. Другой он не менее грациозно отправляет в рот большой кусок котлеты на вилочке. – Особенно в композиции с этим вот острым соусом! Белиссимо!
– Да?! – как ребенок, радуется мама. – Это потому, что я в фарш кабачки и сахар добавляю! Юль, ты что замерла? Бери стул, садись за стол!
Но на моем стуле уже сидит Евгений Олегович, поэтому я говорю:
– Спасибо, я не голодна. Можно, я пойду к себе?
– Не глупи, – говорит папа.
Он хватает меня в охапку, целует в макушку и усаживает к себе на колени, как будто мне десять лет. Евгений Олегович морщится и двигает вверх-вниз усами. Они у него, как щетка для чистки обуви, выцветшие и жесткие.
– Вы не представляете себе, друзья мои, какое у меня давление! – как в театре, говорит он, потрясая благородной шевелюрой. – На протяжении вот уже полугода!
– Какое?! – ужасается мама.
– Сто пятьдесят на девяносто! И это после непременного дневного сна!
– Какой ужас, – сокрушается папа.
– А все интриги! Да-да, друзья мои, интриганы и завистники, все они. – Евгений Олегович печально качает головой. – Как внутри коллектива, так и далеко за его пределами. Дошло до того, что мне сорвали весенние гастроли! Первая скрипка, этот бездарь и симулянт, от которого отказались все приличные оркестры страны, сказался больным за день до выезда! Слыханное ли дело? – На лице Евгения Олеговича отражается такая горечь, что он громко запивает ее маминым компотом из слив.
Родители сочувственно кивают. Мама подливает ему компот, а папа подкладывает на тарелку новую порцию котлет. Еще чуть-чуть, и они разобьются для него в лепешку, а если понадобится, снимут с себя собственную шкуру. И не потому, что он маэстро, заслуженный деятель искусств России и дирижер от бога, совсем не поэтому. Просто они вот у меня такие, не от мира сего. Ради друзей готовы на все – уникумы из доисторических времен. Таких больше не производят.
– А Селиверстов, этот мелкий человечишка и плебей, так вообще заявил, что моя трактовка «Кармен» банальна! Каково, а? Не-е-ет, в таких условиях совершенно невозможно работать! Вы поймите, ведь меня же нужно беречь как зеницу ока! Ведь нас по пальцам перечесть можно: Тимерканов, Плетнев, Спиваков и я! А ведь есть еще и Америка!
– А что Америка? – интересуется папа.
– Она меня зовет! По контракту! На пять лет! – Евгений Олегович снова размахивает вилкой и чуть не попадает папе в глаз. Наверное, он думает, что это дирижерская палочка и он на пульте. – Уеду! Уеду к такой-то бабушке, а квартиру – подарок мэра – запишу на мать! Как вы со мной, так и я с вами!
Я замечаю, что у него дергается правый глаз.
В этот неподходящий момент наш кот Фенимор Купер решает проявить характер. Он кусает маэстро за щиколотку, и тот с криком: «А-а-а! Что это?!!» – как подкошенный рушится на пол.
Мама с папой бросаются ему на помощь, а мне становится до такой степени смешно, что я не могу сдержаться и хохочу. Я знаю, что над гостями, особенно такими дорогими, смеяться неприлично, и тем не менее я продолжаю хохотать, пока они подбирают его с пола и снова усаживают на стул. От смеха у меня уже колет живот.
– Что тут смешного? – взвизгивает Евгений Олегович. – Женя, Люда, уймите вашу дочь! Бескультурье какое-то!
Папа смотрит на меня, изо всех сил сдвинув брови, как будто он сердится. Но я-то вижу, что внутри у него все от хохота просто клокочет.
– Извините, – говорю я. – Мне пора делать уроки. – И ухожу в свою комнату.
– У вашей дочери отвратительные манеры, – доносится из кухни. – Моя Вероника ходит по струночке, как шелковая. Людочка, я могу у вас вздремнуть?
– Конечно, Евгений Олегович.
– Постелите мне тогда в детской.
Мы редко приходим с мамой в «Свитер». Не потому, что ей там не нравится, наоборот. Она там просто расцветает, распускается, как бутон тюльпана. Особенно когда одна знакомая бариста при виде нас с улыбкой включает Синатру. Мама от него кайфует – странное выражение, но она сама так говорит.
– Мм, я кайфую от старины Фрэнка! Возьми нам по кусочку вон того вишневого пирога!
В этом вся мама моя. Неисправимый жизнелюб она и любитель «понежиться». Это тоже ее фирменное выражение.
Особенно ей нравится нежиться в «Свитере», но есть одно но. Это моя территория, моя и моих друзей. Поэтому я привожу сюда маму в самых редких случаях, когда ей уж совсем невтерпеж.
Вишневый пирог куплен, латте – для мамы, капучино – для меня. Садимся за столик у окна. Трогаю рукой кирпичную кладку – она шершавая, теплая – солнце ее нагреть успело. «Свитер» утопает в нем, в солнце; огромные окна от пола до потолка – чувствую себя рыбой. Мне так хорошо в этом солнечном, согретом лучами аквариуме! Главное, душевно. Далеко не везде себя чувствуешь так – места ведь все разные. Но в «Свитере»… Одним словом, атмосфера. Она живая, я чувствую ее кожей, впитываю ее, пью кофе маленькими глотками, слушаю приглушенную болтовню посетителей, рассматриваю их лица. Высокий старик в одиночестве читает газету, хмурится. У него красивый лоб, говорят, такой был у древнего философа Сократа. А рядом на диване – две женщины с грудничками. На столике у них большая бутылка молока, забавно. Интересно, им зачем? И еще та девочка, я ее сразу заметила, как только вошла. Ей лет десять, а пришла одна. Сидит, сосредоточенно жует чизкейк, в ушах – наушники. Вот бы услышать, что у нее внутри играет!
– Наблюдаешь? – спрашивает мама.
Я киваю.
– Наблюдай. Впитывай момент. Смакуй. Наслаждайся. Для этого мы и живем. – Она улыбается. Отправляет в рот вишенку и щурится от блаженства. – Не спеши.
«Никуда не спеши». Она все время мне это повторяет, как мантру.
Хорошо, когда с мамой можно вот так поговорить. Без лишних слов. Мы с ней родственные души, я это давно поняла, еще в детстве.
Мой взгляд цепляется за кофейник. Он маленький, из блестящей нержавейки, и в нем сейчас показывают небо. Голубой прямоугольник окна, а внутри – облака. Они плывут за моей спиной, проплывают мимо, но я-то их вижу.
Я думаю иногда, что мысли – как облака. Они быстры и переменчивы, они в движении постоянном, а небо – нет. Оно глубоко и бездонно; я сейчас – небо.
Хорошо, когда небо в голове, и живешь ты тогда не мыслями-облаками, а чувствами. Ощущениями.
По-настоящему живешь.
На природе это легко понять – в лесу или у озера на закате. А еще есть «Свитер» с маленьким кофейником и отраженным в нем кусочком голубого неба.