Лечивший меня доктор Робертсон был высоким человеком и всегда носил выходной костюм.
Я подразделял любую одежду на две категории: воскресную и ту, которую можно носить всю остальную неделю. Выходной костюм иногда можно было надевать и в будни, но только по особым случаям.
Мой выходной костюм из грубой синей саржи доставили в коричневой картонной коробке. Он был завернут в тонкую оберточную бумагу и издавал чудесный запах новой вещи.
Но я не любил надевать его, потому что его нельзя было пачкать. Отец тоже не любил свой выходной костюм.
– Давай-ка снимем эту проклятую штуку, – говорил он по возвращении из церкви, куда ходил редко, и то по настоянию матери.
Меня поразило, что доктор Робертсон носил выходной костюм каждый день. Более того, посчитав его праздничные костюмы, я выяснил, что у него их аж четыре, из чего сделал вывод, что он, видимо, очень богат и живет в доме с газоном. Те, кто жил в доме с газоном перед входом или ездил в коляске с резиновыми шинами или в кабриолете, всегда были богачами.
Как-то раз я спросил доктора:
– У вас есть коляска?
– Да, – ответил он, – есть.
– У нее резиновые шины?
– Да, резиновые.
После этого мне стало трудно с ним разговаривать. Все, с кем я был знаком, были бедняками. Я знал богачей по именам и видел, как они проезжали мимо нашего дома, но они никогда не удостаивали бедняков ни взглядом, ни словом.
– Едет миссис Карразерс, – кричала моя сестра, и все мы бросались к воротам, чтобы посмотреть на коляску, запряженную парой серых лошадей и с кучером на козлах.
Как будто ехала сама королева!
Я вполне мог представить, как доктор Робертсон беседует с миссис Карразерс, но никак не мог привыкнуть к тому, что он обращается ко мне.
У него была бледная, не тронутая солнцем кожа, более темная на щеках, где бритва оставила глубокие корешки волос. Мне нравились его светло-голубые глаза, вокруг которых залегали морщины, превращавшиеся в более глубокие складки, когда он смеялся. Длинные, узкие руки его пахли мылом и были прохладными на ощупь.
Он ощупал мою спину и ноги и спросил, больно ли мне, а затем выпрямился, посмотрел на меня и сказал медсестре:
– Искривление весьма значительное. Поражена часть спинных мышц.
Осмотрев мою ногу, он погладил меня по голове и сказал:
– Скоро мы это исправим. – И обращаясь к сестре: – Необходимо выровнять берцовую кость. – Ощупывая мою лодыжку, он продолжал: – Вот здесь придется укоротить сухожилия и поднять стопу. Надрез сделаем в области лодыжки. – Он медленно провел пальцем к моему колену. – Вот здесь надо будет выравнивать.
Я навсегда запомнил движение его пальца, потому что на этом месте теперь шрам.
В то утро, когда он должен был оперировать меня, доктор Робертсон помедлил, проходя мимо моей кровати, и обратился к сопровождавшей его старшей сестре:
– Мальчик вроде бы совсем освоился, уже не грустит.
– Да, он славный мальчуган, – согласилась старшая сестра и добавила тоном, которым обычно подбадривала больных: – Он умеет петь «Брысь, брысь, черный кот», не правда ли, Алан?
– Да, – смущенно подтвердил я; мне всегда становилось не по себе, когда она говорила со мной таким тоном.
Доктор задумчиво посмотрел на меня, а потом внезапно подошел и откинул мое одеяло.
– Повернись, чтобы я мог осмотреть твою спину, – велел он.
Я перевернулся на живот и почувствовал, как его прохладная рука исследует мою искривленную спину.
– Хорошо! – Он встал и приподнял одеяло, чтобы я мог снова лечь на спину.
Когда я повернулся к нему лицом, он взъерошил мне волосы и сказал:
– Завтра мы выпрямим твою ногу. – Потом добавил с улыбкой, которая показалась мне странной: – Ты храбрый мальчик.
Я принял эту похвалу без малейшего чувства гордости, не понимая, что заставило его так сказать. Я вдруг захотел, чтобы он узнал, какой я хороший бегун. Я подумывал о том, чтобы рассказать ему, но он уже повернулся к Папаше, который, сидя в инвалидной коляске, улыбался доктору беззубыми деснами.
Папаша прижился в больнице, как кошка в доме. Это был пожилой пенсионер с парализованными ногами. Он передвигался по палате, а иногда выезжал и на веранду в инвалидном кресле, к колесам которого были приделаны специальные рычаги. Папаша сжимал худосочными руками эти рычаги и быстрыми, резкими движениями вращал колеса. Наклонившись вперед, он гонял по палате, а я завидовал ему и представлял, как сам мчусь по больнице в таком кресле, выигрываю гонки в креслах на спортивных состязаниях и кричу: «Дай дорогу!», как это делают велосипедисты.
Во время посещения врача Папаша всегда занимал место у моей кровати. Он внимательно следил за тем, как доктор обходит палату, и готовился, как только тот остановится перед ним, поразить доктора заранее подготовленной речью. В такие минуты с ним бесполезно было разговаривать, он никого не слышал. Однако в другое время он болтал без умолку.
Этот угрюмый старик постоянно жаловался и терпеть не мог обязательного ежедневного мытья.
– Эскимосы вообще не моются, а их и топором не зарубишь, – говорил он, оправдывая свое предубеждение против воды.
Сестра каждый день заставляла его принимать ванну, а он считал, что это наносит вред его легким.
– Сестра, не сажайте меня опять под эту брызгалку, а не то я подхвачу воспаление легких.
Когда он закрывал рот, морщины на его лице превращались в глубокие складки. На круглой голове торчали тонкие, редкие седые волосы, сквозь которые проглядывала блестящая, испещренная коричневыми пятнами кожа.
Я испытывал к нему легкое отвращение – не из-за внешности, которая казалась мне довольно интересной, просто мне не нравилась его грубая манера поведения, и от того, как он говорил, иногда становилось не по себе. Как-то раз он сказал сестре:
– Сестра, сегодня у меня нет никаких выделений из кишечника. Это важно?
Я быстро посмотрел на сестру – интересно было, что она на это ответит, – но она, оставаясь все такой же спокойной, никак не отреагировала на его заявление.
Его жалобы раздражали меня, и я думал, что иногда ему следовало бы говорить, что он чувствует себя хорошо, вместо того чтобы постоянно ныть, как ему плохо.
– Как дела, Папаша? – иногда спрашивал у него Мик.
– Хуже не бывает.
– Ну, зато ты пока не умер, – весело отвечал Мик.
– Нет, но чувствую себя так, будто вот-вот отдам концы. Вот-вот.
Папаша трагически качал головой и катился к постели какого-нибудь новичка, еще не уставшего от его стонов. Он уважал старшую сестру и всегда следил за тем, чтобы не обидеть ее, главным образом потому, что она в любой момент могла отослать его в какой-нибудь дом престарелых.
– В таких местах долго не протянешь, – говорил он Ангусу, – особенно если ты болен. Раз ты больной и старый, правительство так и норовит поскорее от тебя избавиться.
Поэтому в разговорах со старшей сестрой он всегда проявлял такую вежливость, на какую только был способен, стремясь задобрить ее и убедить, что страдает тяжелым недугом, из-за которого ему просто необходимо оставаться в больнице.
– Сердце у меня тяжелое, будто ломоть баранины, – однажды сказал он ей в ответ на ее вопрос о его самочувствии.
Я тут же представил себе стол мясника, на котором лежало влажное и холодное сердце. Мне стало грустно, и я сказал Ангусу:
– Сегодня я себя хорошо чувствую, очень хорошо.
– Вот молодец, – похвалил он, – так держать.
Мне нравился Ангус.
Тем утром, когда старшая сестра совершала обход, Папаша подъехал к камину, в котором горел обогревавший палату огонь.
– Кто трогал занавески? – спросила она.
Открытое окно, на котором они висели, находилось рядом с камином, и ветерок относил их ближе к огню.
– Это я сделал, сестра, – признался Папаша. – Боялся, как бы они не загорелись.
– У вас, наверное, были грязные руки, – сердито сказала она. – И теперь занавески все в черных пятнах. Впредь всегда просите сиделку передвинуть их.
Папаша заметил, что я прислушиваюсь, и позже сказал мне:
– Знаешь, старшая сестра – прекрасная женщина. Вчера она спасла мне жизнь, и хоть я думаю, что этот случай с занавесками ее расстроил, но будь это моя хибара и мои занавески, я поступил бы точно так же. С огнем нельзя шутить.
– Мой отец однажды видел, как сгорел дом, – сказал я.
– Да, да, – нетерпеливо перебил он. – Еще бы… Судя по тому, как он расхаживает по палате, когда приходит тебя навещать, сразу можно догадаться, что он много чего в жизни перевидал. А с огнем шутки плохи… Стоит ему только разок лизнуть шторку, как она тут же вся займется, вот как это происходит.
Иногда Папашу навещал пресвитерианский священник. Этот одетый в черное человек знал Папашу с тех пор, как тот жил в хижине у реки. Когда Папашу положили в больницу, священник продолжал навещать его и приносил ему табак и газету «Вестник». Это был молодой человек с серьезным голосом, пятившийся, словно пугливая лошадь, когда кто-либо из сиделок намеревался с ним заговорить. Папаша очень хотел его женить и предлагал ему то одну, то другую сиделку. Я всегда скучал, слушая, как Папаша нахваливает священника и как сиделки реагируют на предложение выйти за того замуж, но когда он начал приставать с этим вопросом к сиделке Конрад, я выпрямился на постели, вдруг испугавшись, что она, чего доброго, согласится.
– Хороший, холостой мужчина, – говорил ей Папаша. – И домик у него приличный. Может, не очень чистый, но ничего, ты бы там навела порядок. Ты только скажи. Парень он, разумеется, честный…
– Я подумаю, – обещала ему сиделка Конрад. – Может, и на домик схожу поглядеть. А у него есть двуколка и лошадь?
– Нет, – сказал Папаша. – Ему негде держать лошадь.
– Я хочу двуколку и лошадь, – заметила сиделка Конрад.
– Когда-нибудь у меня будут двуколка и лошадь, – тихо сообщил ей я.
– Вот и отлично, за тебя я выйду. – Она улыбнулась и помахала мне рукой.
Я лег обратно, чувствуя себя удивительно взрослым и ответственным человеком. Я не сомневался, что теперь мы с сиделкой Конрад помолвлены. Я постарался придать своему лицу выражение, с которым, как мне казалось, смелый исследователь смотрит в морскую даль. Про себя я несколько раз повторил: «Да, мы запишем это на ваш счет». Я всегда думал, что такую фразу могут произносить лишь взрослые. Я часто повторял ее про себя, когда хотел почувствовать себя мужчиной, а не маленьким мальчиком. Наверное, я услышал ее, когда ходил с отцом в лавки.
Остаток дня я строил планы, как бы приобрести лошадь и двуколку.
Отойдя от меня, доктор Робертсон обратился к Папаше:
– Как вы сегодня себе чувствуете, Папаша?
– Знаете, доктор, я как будто весь песком забит. Думаю, надо меня промыть. Как считаете, поможет мне порция слабительного?
– Думаю, да, – с серьезным видом сказал врач. – Я распоряжусь, чтобы вам его дали.
Доктор пересек палату и остановился у постели пьяницы. Тот сидел и ждал его. Рот его слегка подергивался, на лице застыло выражение тревоги.
– А вы как себя чувствуете? – сухо поинтересовался доктор.
– Меня еще немного трясет, – ответил пьяный, – но в целом неплохо. Думаю, доктор, меня сегодня уже можно выписывать.
– Мне кажется, у вас в голове еще не совсем прояснилось, Смит. Разве не вы сегодня утром расхаживали по палате совершенно голым?
Больной ошеломленно посмотрел на него и поспешил объяснить:
– Да, верно. Это был я. Я встал, чтобы помыть ноги. Моим ногам было ужасно жарко, как будто их огнем жгло.
– Может быть, завтра, – коротко подытожил доктор. – Возможно, вас выпишут завтра.
Доктор отошел быстрым шагом, а больной наклонился вперед и начал теребить пальцами белье. Потом он вдруг лег.
– О Господи! – застонал он. – О Господи!
После того как доктор Робертсон покинул палату, моей матери, дожидавшейся в коридоре, разрешили зайти и проведать меня. Пока она шла к моей постели, меня охватило смущение, и я застеснялся. Я знал, что она меня поцелует, а мне это казалось ребячеством. Отец меня никогда не целовал.
– Мужчины не целуются, – говорил он мне.
Проявления чувств я воспринимал как признак слабости. В то же время, если бы мать меня не поцеловала, я бы расстроился.
Я не видел ее несколько недель, и она показалась мне незнакомкой. Ее улыбка, ее приятный облик, светлые волосы, собранные в низкий пучок у самой шеи, – все это было так знакомо, что я никогда раньше этого не замечал. Сейчас я смотрел на нее, с удовольствием подмечая все эти детали.
Ее мать была ирландкой из Типперари, а отец – немцем. Этот добрый, мягкий человек приехал в Австралию вместе с немецким музыкальным ансамблем, в котором он играл на фаготе.
Должно быть, она была похожа на своего отца. У нее были такие же светлые волосы, такая же приятная наружность и такое же открытое лицо.
Частые поездки в открытой коляске в дождь и ветер оставили след на ее загрубевшей коже, не знавшей косметики, – не потому, что она не верила в ее силу, а потому, что ей вечно не хватало на это денег.
Подойдя к моей кровати, она, должно быть, заметила мое смущение и прошептала:
– Я бы хотела поцеловать тебя, но тут слишком много народу, так что давай считать, что я это сделала.
Когда меня навещал отец, разговор обычно вертелся вокруг него, хотя слушать он тоже умел, но с матерью я всегда начинал первым.
– Ты принесла побольше яиц? – спросил я. – Здесь есть один несчастный человек, у которого нет яиц. И знаешь, когда он смотрит на стул, тот двигается.
Проследив за моим взглядом (а я не отводил глаз от пьяницы, пока все это рассказывал), мать посмотрела на этого человека и сказала:
– Да, я принесла достаточно яиц. – Она потрогала свою сумку и сказала: – Я принесла тебе еще кое-что. – И она вынула перевязанный веревкой сверток в коричневой бумажной упаковке.
– Что это? – возбужденно прошептал я. – Дай посмотреть. Я сам открою. Ну дай же!
– Пожалуйста, – подсказала она, не давая мне сверток.
– Пожалуйста, – повторил я и протянул руку.
– Это передала тебе миссис Карразерс, – сказала мать. – Без тебя мы не стали открывать, но все сгорают от нетерпения узнать, что же там такое.
– Как она это передала? – спросил я, положив сверток себе на колено. – Она заходила к нам в дом?
– Она подъехала к передним воротам и вручила это Мэри, сказав, что это подарок для ее больного братика.
Я дернул за веревку, пытаясь разорвать ее. Как и отец, я всегда кривился, когда напрягал пальцы. Он всегда корчил гримасы, открывая перочинный нож. («Это у меня от матери».)
– Господи! Что за мину ты скорчил! – сказала мама. – Дай-ка сюда, я разрежу. У тебя в тумбочке есть нож?
– У меня есть, – сказал наблюдавший за нами Ангус. – Где-то в передней части, по-моему. Просто откройте вон тот ящичек.
Мама нашла его нож, и когда она разрезала бечевку, я снял обертку, на которой красовалась внушительная надпись: «Господину Алану Маршаллу», и принялся с волнением рассматривать крышку плоского ящика, украшенную изображениями ветряных мельниц, тачек, фургонов, сделанных из просверленных металлических пластинок. Я поднял крышку и увидел сами пластинки, а рядом с ними в маленьких отделениях – винтики, отвертки, ключи и колесики. Я едва мог поверить, что все это – мое.
Игрушка была замечательная, но то, что ее подарила мне миссис Карразерс, казалось невероятным.
Не будет преувеличением сказать, что Туралла – это миссис Карразерс. Она построила местную пресвитерианскую церковь, воскресную школу, новое крыло дома пастора. Она жертвовала деньги на ежегодные школьные призы. Все фермеры были перед ней в долгу. Она была президентом «Отряда надежды», «Библейского общества» и «Лиги австралийских женщин». Ей принадлежали гора Туралла, озеро Туралла и все лучшие земли вдоль реки Туралла. В церкви у нее была отдельная мягкая скамья и особый молитвенник в кожаном переплете.
Миссис Карразерс знала все гимны и пела их, устремив взор к небу. Но гимны «Ближе, Господь, к тебе» и «Веди нас, ясный светоч» она пела альтом, опустив подбородок, и выглядела при этом очень сурово, потому что ей приходилось петь очень низким голосом.
Стоило священнику объявить эти гимны, как отец бормотал, уткнувшись в молитвенник: «Ну вот, сейчас заведет». Матери не нравилось, когда он так говорил.
– У нее весьма неплохой голос, – сказала она как-то в воскресенье за обедом.
– Голос-то хороший, – сказал отец, – кто бы спорил. Да только она всегда тащится в хвосте, а у финиша обходит всех нас на полкорпуса. Того и гляди, она выдохнется.
Мистер Карразерс давно умер, но, по словам отца, при жизни он вечно против чего-нибудь протестовал. Протестуя, он поднимал пухлую руку и откашливался, прочищая горло. Он протестовал против коров на дорогах и против дурных манер. А еще он протестовал против моего отца.
Отец мистера Карразерса, представитель английской фирмы, прибыл в Мельбурн в тысяча восемьсот тридцать седьмом году, а оттуда с караваном повозок, запряженных волами и нагруженных припасами, отправился на запад. Говорили, что в сотне с небольшим миль от города ждут заселения плодородные вулканические земли в богатом лесами краю, правда, туземцы там настроены весьма враждебно, а значит, с ними придется как-то разобраться. Для этого членам экспедиции раздали ружья.
Со временем мистер Карразерс стал владельцем сотен квадратных миль плодородной земли, теперь разделенных на десятки ферм, арендная плата с которых приносила немалый доход.
Со временем большой дом из голубоватого камня, который он построил на выбранном участке, унаследовал его сын, а когда тот умер, дом перешел к миссис Карразерс.
Вокруг огромного дома на тридцати акрах был разбит парк в английском стиле с аккуратными дорожками и строгими клумбами, за которыми тщательно ухаживал целый штат садовников.
В тени дубов и вязов, под привезенными из Англии кустами, что-то клевали, копошась в прошлогодней листве, фазаны, павлины и невиданные разноцветные утки из Китая. Среди них прогуливался мужчина в гетрах и с ружьем в руках. То и дело гремели выстрелы – это он стрелял в розелл и красных лори, прилетавших полакомиться фруктовыми плодами в саду.
Весной среди темной зелени австралийского папоротника цвели подснежники и нарциссы, а садовники катили нагруженные доверху тачки между штокрозами и флоксами. Они ударяли острыми лопатками по пучкам травы и кучам стеблей и листьев у подножия немногих уцелевших эвкалиптов, срезая оставшиеся дикие австралийские цветы; те падали, и их увозили на тачках, а потом сжигали.
И на этих тридцати акрах все было чистым, гладким и ухоженным.
– Туземцы не узнали бы теперь эти места, – заметил однажды отец, когда мы проезжали мимо ворот.
От ворот к дому вилась между рядами вязов покрытая гравием подъездная дорожка. У самых ворот приютился небольшой домик, где жил привратник с семьей. Заслышав цокот копыт или скрип колес экипажа, он торопливо выбегал из дома, открывал ворота и снимал шляпу, приветствуя гостей. Богатые землевладельцы в колясках, запряженных двойкой, горожане в рессорных экипажах, дамы с осиными талиями, церемонно восседавшие в фаэтонах, глядя поверх голов чопорных девочек и мальчиков, примостившихся на краю сиденья напротив, – все они проезжали мимо домика у ворот, кивая, покровительственно улыбаясь встречавшему их со шляпой в руке привратнику или и вовсе его не замечая.
На полпути по дороге располагался небольшой загон. Когда-то высокие эвкалипты вздымали свои голые ветви над кенгуровой травой и казуаринами, но теперь там отбрасывали тень темные сосны, и земля под ними была покрыта сухими иголками.
По загону, вдоль забора, по вытоптанной тропинке непрерывно бродил благородный олень. Иногда он поднимал голову и хрипло кричал, и болтливые сороки, затихнув, торопливо уносились прочь.
Напротив загона были выстроены конюшни – массивные, двухэтажные базальтовые постройки с чердаками и стойлами и кормушками, изготовленными из выдолбленных стволов деревьев. Перед конюшнями на вымощенной булыжником площадке конюхи, присвистывая на английский лад, чистили скребками лошадей, а те беспокойно перебирали ногами и помахивали подстриженными хвостами, тщетно пытаясь отогнать мух.
От конюшен к парадному входу хозяйского дома вела широкая дорога. Если из Мельбурна приезжал с визитом какой-нибудь сановник или английский джентльмен с дамой, желавшие повидать жизнь большого поместья и «настоящую Австралию», их экипажи останавливались у входа и, высадив пассажиров, ехали дальше по широкой дороге к конюшням.
В такие вечера чета Карразерс давала бал в поместье, а на поросшем папоротником холме позади особняка под несколькими уцелевшими акациями собирались самые дерзкие и смелые из обитателей Тураллы, чтобы поглазеть на огромные, ярко освещенные окна, за которыми дамы в платьях с глубоким вырезом и веерами в руках склонялись перед партнерами в первых па вальса-кадрили. До собравшихся на холме долетала музыка, и они уже не чувствовали холода. Они слушали волшебную сказку.
Однажды в этой толпе оказался и мой отец; он держал в руках полупустую бутылку, и каждый раз, когда за освещенными окнами кончалась очередная фигура танца, он издавал веселый возглас, а потом, продолжая что-то выкрикивать, кружился вокруг акаций с бутылкой вместо дамы.
Некоторое время спустя из дома вышел, чтобы выяснить причину шума, тучный мужчина с золотой цепочкой для часов на шее, на которой висели оправленный в золото львиный коготь, миниатюрный портрет его матери и несколько медалей.
Он велел отцу уйти, но тот продолжал веселиться, и тогда мужчина замахнулся, чтобы ударить его. Объясняя потом, что произошло дальше, отец говорил так: «Я уклонился от удара, затем быстро схватил его и сыграл на его ребрах, как на ксилофоне. Он так охнул, что у меня чуть шляпу не сдуло».
Помогая мужчине подняться и смахивая пыль с его одежды, отец сказал:
– Я так и подумал: слишком много у вас побрякушек, наверное, вы не в форме.
– Да, – задумчиво ответил тот. – Слишком много… Да, да… Меня немного мутит…
– Выпейте. – Отец предложил ему свою бутылку. После того как мужчина выпил, они с отцом обменялись рукопожатиями.
– Славный был парень, – объяснял потом отец. – Просто связался не с той компанией.
Отец объезжал лошадей Карразерсов и дружил с главным конюхом, Питером Финли. Питер часто приходил к нам в гости, и они с отцом обсуждали статьи в «Бюллетене» и книги, которые прочли.
Питер Финли был эмигрантом, но жил на деньги, присылаемые родственниками из Англии. Он умел говорить на любую тему. Все Карразерсы красноречием не отличались. Они славились умом, но в основном благодаря тому, что знали, когда надо сказать: «Гм, да» или «Гм, нет».
Питер умел говорить быстро, увлекательно, и люди с удовольствием его слушали. Мистер Карразерс частенько замечал, что дар красноречия достался Питеру благодаря хорошему воспитанию, и очень сожалел, что он покатился по наклонной.
Питер придерживался другого мнения.
– Жизнь моего старика – сплошная церемония, – рассказывал он отцу. – Да еще какая! Я едва вырвался оттуда.
Мистеру Карразерсу было трудно развлекать важных гостей, которых он приглашал к себе в поместье. Проведенные с ними вечера были полны долгих, томительных пауз. На путешествующего сановника или титулованного англичанина редкие замечания вроде «Гм, да» или «Гм, нет» не производили впечатления, поэтому мистер Карразерс всегда посылал на конюшню за Питером, если его важные гости намеревались провести вечер за приятной беседой и бренди.
Получив сообщение от мистера Карразерса, Питер всегда направлялся в особняк, куда проникал через черный вход. В специально отведенной маленькой комнатке стояла кровать с шелковым покрывалом, а на ней был аккуратно сложен один из лучших костюмов мистера Карразерса. Облачившись в него, Питер являлся в гостиную, где его представляли как гостя из Англии.
За обедом его беседа восхищала гостей и давала мистеру Карразерсу возможность с умным видом произносить свои «Гм, да» и «Гм, нет».
После ухода гостей Питер снимал костюм мистера Карразерса и уходил обратно в свою комнату за конюшнями.
Однажды он пришел к отцу и сообщил, что мистер Карразерс хотел бы, чтобы отец продемонстрировал свое мастерство в верховой езде перед какими-то важными гостями, которые остановились в поместье и страстно желали увидеть кусочек «настоящей Австралии».
Поначалу отец и слышать об этом не хотел. «Да ну их к чертям», – сказал он, но потом решил, что согласится, если ему заплатят десять шиллингов.
– Десять шиллингов – приличная сумма, – рассудил он. – Такими деньгами швыряться не следует.
Питер счел, что мистера Карразерса такие условия вполне устроят, хотя сумма и показалась ему неоправданно высокой.
Отец не очень хорошо представлял себе, что такое «настоящая Австралия», хотя он сказал Питеру, что увидеть ее можно, заглянув к нему в кладовую. Иногда отец думал, что настоящая Австралия – это бедность, но так он считал, только когда ему было грустно.
В день, когда он должен был предстать перед Карразерсами, он повязал вокруг шеи красный платок, надел широкополую шляпу и оседлал гнедую кобылу по кличке Лихая Девчонка, которая начинала брыкаться, стоило коснуться каблуками ее боков.
Она была шестнадцати ладоней в высоту и прыгала не хуже кенгуру, и когда гости устроились на просторной веранде, попивая прохладительные напитки, отец галопом вылетел из-за деревьев, испуская оглушительные вопли, словно беглый каторжник.
– Значит, выезжаю я из-за поворота к жердевым воротам, – рассказывал он мне потом, – земля перед ними плотная, усыпана гравием, но опора есть. Я успокаиваю лошадку так, чтобы она шла ровным шагом, а потом направляю ее прямо. Я всегда говорю, что лошадь, выросшая на выгоне, наверняка себя оправдает. Я только что объездил Лихую Девчонку, она была свежа, как огурчик. Ну, конечно, она на препятствие идет слишком рано – неопытная ведь, – я вижу: сейчас зацепит. Ворота высоченные – под ними прямо пройти можно было. Конюхи боялись, что Карразерс кого-нибудь уволит, если поставить ворота пониже. С него бы и сталось. – Отец презрительно махнул рукой и продолжил: – Чувствую, Лихая Девчонка пошла вверх, и приподнимаюсь, чтобы уменьшить свой вес. Между мной и седлом можно было голову просунуть. Но меня беспокоят ее передние ноги. Если они перескочат, то все в порядке. Ну и прыгала же эта лошадь! Бог мне свидетель, она извернулась и поднялась еще дюйма на два в воздух. Все равно задними ногами задела ворота, но через два шага снова вошла в ритм, а я сижу в седле как ни в чем не бывало. Ставлю ее на дыбы перед верандой, как раз перед всей этой толпой гостей Карразерса, а они, едва не поперхнувшись грогом, вскакивают на ноги, опрокидывая стулья. Ну, а я вонзил каблуки в бока Лихой Девчонки, и она как метнется в сторону, как завизжит, будто поросенок. Хотела прижать меня к дереву, вредная тварь. Я ее разворачиваю, хлопая шляпой по ребрам, а она боком прямо на веранду и давай лягаться; как взмахнет копытами, так и опрокинет то стул, то стол. Кругом летят стаканы с грогом, женщины кричат, мужчины подскакивают, а некоторые с геройским видом заслоняют собой дам, те за них цепляются – ну, словом, корабль идет ко дну, спасайся кто может, Боже, короля храни, и тому подобное! Черт возьми, вот комедия!
Тут отец расхохотался и, не в силах остановиться, досмеялся до того, что пришлось вытирать платком выступившие на глазах слезы.
– Ох, черт побери! – выдохнул он и заключил: – Прежде чем мне удалось утихомирить лошадь, я сбил с ног сэра Фредерика Солсбери, или как там его, и он рухнул головой прямо в стаю павлинов.
– Это все было на самом деле, папа? – как-то спросил я. – Это правда?
– Черт подери, да… Хотя постой… – Он наморщил лоб и потер рукой подбородок. – Нет, сынок, наверное, не совсем правда, – решил он. – Было что-то подобное, но когда многократно рассказываешь какую-нибудь историю, с каждым разом начинаешь ее улучшать, делаешь ее смешнее, понимаешь? Я не вру. Просто рассказываю смешную историю. Здорово, когда удается повеселить людей. На свете и так много всего такого, что наводит тоску.
– Это как история про оленя? – спросил я.
– Ну да, – сказал он. – Вроде того. Я ездил на нем верхом, вот и все.
Мистер Карразерс как раз потому и протестовал против отца, что отец ездил верхом на его олене.
– Он все ходил и ходил кругами, бедняга… – рассказывал отец. – Я был в тех местах с парнями, и вот однажды я залез на забор, и, когда олень проходил подо мной, я как прыгну ему на спину. Ребята, конечно, говорили, что я не сдюжу. – Он умолк, рассеянно уставился вдаль, потер подбородок и, слегка улыбнувшись, добавил: «Вот черт!» тоном, который не оставлял сомнений в том, как отнесся ко всему этому олень.
Рассказывая об этой проделке, отец не описывал ее подробно, очевидно, потому что считал ее ребячеством. На мой вопрос: «А олень побежал?» он лишь коротко отвечал: «Да еще как!»
Но я спросил об этом Питера Финли, полагая, что отец не любит вспоминать ту историю, потому что олень его сбросил.
– Олень задал отцу трепку? – спросил я Питера.
– Нет, – ответил тот. – Это твой отец задал трепку оленю.
Позже кто-то рассказал мне, что в сражении с моим отцом олень сломал рог. Именно поэтому мистер Карразерс так рассвирепел: оленьи рога ему нужны были целыми, чтобы украсить ими стену над камином.
После смерти мистера Карразерса его жена избавилась от оленя, но когда я был уже достаточно взрослым, чтобы втайне проникать на территорию поместья, там все еще виднелась вытоптанная в земле глубокая тропа, по которой он ходил кругами.
Именно поэтому, а также потому, что у всех в Туралле – за исключением отца – миссис Карразерс вызывала трепет, я смотрел на лежавший передо мной на кровати ящик с почти суеверным почтением. Он казался мне дороже любого подарка, который я когда-либо получал. Я ценил его не потому, что он мог развлечь меня, – коробка из-под свечей на колесиках больше пришлась бы мне по душе, – а потому что он свидетельствовал о том, что миссис Карразерс знает о моем существовании и считает меня достаточно важным человеком, чтобы купить мне подарок.
Никто в Туралле никогда не получал подарков от миссис Карразерс – только я. А ведь у нее была коляска с резиновыми шинами, и пара серых лошадей, и павлины, и миллионы фунтов стерлингов.
– Мама, – сказал я, глядя на нее и по-прежнему не выпуская ящика из рук, – когда миссис Карразерс передавала Мэри подарок, та до нее дотронулась?