Какой-то магической силой притягивает берег «седого» Волхова в створе кремля и Софии. Неудержим мощный поток тяжелой воды. Мысленно играешь его именем: тут и всезнающие прорицатели – древние Волхвы и нежная, преданная царевна Волхова.
Я был счастлив, пусть, и не долгим знакомством в этом городе с фантастическим мыслителем и поэтом Евгением Курдаковым. Сколько лет его уже нет. Здесь, на набережной, впервые услышал его глубокий бархатный голос. Поэт читал вслух – «Мой берег вечный…»:
«Мой берег вечный, река без края, волна и ветер!
Как мало надо, чтоб быть счастливым на белом свете!
На белом свете, под этим небом, на этих пашнях
Простим заблудших, претерпим властных, поднимем падших!
Нагих оденем, обуем босых, напоим жаждых,
Накормим алчных, проводим мертвых и тихо скажем:
Мой берег вечный, река без края, волна и ветер,
Что еще надо, чтоб быть счастливым на белом свете!»
Последние годы он жил в доме на набережной, неподалёку от Центра Полистьева. Знал Яромира лично, интересовался и его творчеством. У них было много общего. Главное – оба были равны мощью интеллекта и невероятными «глубинными» знаниями. Осознавая это, держали дистанцию почтения, почти, как Микеланджело с Леонардо. Курдаков тоже «резал» дерево, творил скульптуры и барельефы, был виртуозом «маховой» резьбы. Мышлением обладал художественно-ассоциативным, обожал выискивать неожиданные, диковинные образы в сплетениях ветвей и кореньев. Создал единственный в таком роде – общественный «сад корней» под открытым небом. Обладал абсолютным музыкальным слухом, и хоть на инструментах не играл, применил этот дар в стихосложении. Каждое слово, фразу он мысленно проверял на гармонию созвучия. Поэтому, любое из его стихотворений словно подвергалось им алмазной огранке, и достойно поэтической палаты мер и весов. Он тоже работал со Временем. Заглядывал ещё глубже, даже в периоды Земных оледенений. Искал разгадки возникновения человеческой речи, истоков письменности. Искал и исследовал наскальные знаки, первые слова. Здесь, на нашей земле выискивал ледниковые валуны-щаглецы с высеченными таинственными знаками. Разработал методику их дешифровки и составил понятийный словарь, сопоставив этрусским письменам. Вот тут его музыкальное чутьё пригодилось сполна ещё раз, ведь, для озвучивания, огласовки этой высеченной на камне графики использовал мелодику пения птиц. Утверждал, что столь сложный звукоряд первые люди «подслушали», восприняли и воспроизвели в речи как синтез пения птиц.
Бывало, мы бродили с ним по Ярославову дворищу и по запущенному парку путевого дворца Екатерины, наполненному щемящим душу, колючим гортанным вороньим граем. Эту грусть разбавляли лишь звуки рояля, доносимые ветром из окон музыкальной школы. Шопен и Рахманинов так трепетно, деликатно напоминали о существующем где-то счастье, о бессмертии души. Наверное, в одной из подобных прогулок родились и такие строки:
«Я, к старости стихнув, фотографом стану
И в парке, раскинув треногу и зонт,
Душой осветлённой жалеть не устану
Закаты, летящие за горизонт.-
Любить не устану ту зыбкую вещность
Теней, мимолётностей, полутонов,
Что раньше не видел, надеясь на вечность,
Что, в общем, и видеть-то был не готов.-
Что, доски пластая, что, вирши верстая,
Сквозь юность спеша, разглядеть не успел,
Быть может, к концу рассмотрю, постигая
Любви этой вечно прощальный удел.-
Чтоб с этой убогой и ветхой обскурой,
Бесстрастно смотрящей сквозь жизнь и сквозь вас,
Стать в парке том старом такой же фигурой,
Как эти обычные ясень и вяз.-
А к вечеру по отдалённой аллее,
На плечи закинув треногу и зонт,
Неспешно уйти, ни о чём не жалея,
Навстречу закату за свой горизонт.»
Что-то в этих, ювелирно тонко выверенных строках, несмотря на их пронзительную силу, меня уже тогда немного смущало, чуть «царапало». Понял – неоправданный пафос «финального оптимизма». Курдаков и сам это знал, как никто другой. В попытке на что-то опереться он поэтическими пассами «уговаривал» себя и, конечно же нас, читателей, поверить в достаточность для счастья лишь этих обстоятельств. Может, чтобы успеть оправдаться перед вечностью, торопясь хоть за что-то отблагодарить завершающуюся судьбу. Мне казалось, что подобные горькие сомнения переполняли и последние годы Яромира. Его горение, сжигание себя без остатка в непосильной круглосуточной работе последних лет было по-сути последней земной агонией таланта этого творца.
Неужели, думалось, можно просто «неспешно уйти, ни о чём не жалея за свой последний горизонт…». Я догадывался – поэту, конечно, и Полистьеву было о чём сожалеть, да, как и некоторым из нас. А чтоб быть счастливым на белом свете, берегом и волной с ветром, хоть и вкупе со своими гениальными «погремушками» явно не «отбиться». Этот драгоценный эликсир замешивается на делах поважней. Курдаков беспрестанно думал об этом, пытался пробиться к истокам судьбы:
«Где-то вдали или в юности где-то,
Там, где живая томится душа,
Иволга тихо окликнула лето,
Май встрепенулся, дождями шурша.
Где это, что это, как не забылось?
Как удалось, затаившись, сберечь
Этих дождей моросящую сырость,
Этой реки хлопотливую речь?
Как удалось не утратить надежду,
Вновь и навеки вернуться душой
К дальней тропе, пробредающей между
Явью и нами в пыли золотой?
К миру, где дождь шелестит, пролетая,
Вереск цветёт и в тумане речном
В дальней дали, не смолкая, взывая,
Иволга тихо свистит о былом.»
Ответы на эти вопросы наверняка искал и Яромир. Траектория его судьбы во многом перекликалась с курдаковской. Много лет назад Яромир сложил книжку своих сказок, оформил личными рисунками, художественными титлами. Эта рукопись – Жар-птица в одном экземпляре ждала издания, просилась в полёт. В те годы такое было почти не реально. Издать у себя с достойной полиграфией предложили скандинавы, заезжие экскурсанты Центра. Потом исчезли вместе с книгой, по-сути – украли. Подобное случилось и у Курдакова. В последний год жизни для присвоения звания академика Петровской академии он выслал единственный том своих исследований, и тот также, таинственным образом исчез, даже из кабинета Президента академии.
Так вышло, что главным в их жизнях стало выживание, отстаивание и сбережение своего дара, призвания в обстоятельствах стоического преодоление нищеты и лишений, упорный, порой, подвижнический труд, и запоздалое признание. Личные жизни сложились по-разному, но по итогу – драматичный финал, горькое осознание упущенного и не случившегося.
Ярославово дворище во времена Ярослава Мудрого именовали Ярославлем. Именно здесь, а не за кремлёвской стеной находилась резиденция этого Князя. Можно сказать – дворец, ведь величественней тогда не было во всей Европе. Ему не мешало соседство с местным Торгом. Здесь собиралось и Вече – городской, тогда вернее, республиканский парламент. Сто «золотых поясов». Решали как лучше использовать заработанное на благо своего города и горожан. Демократия! На надвратной башне висел Вечевой колокол, собиравших этих влиятельных господ для решения важнейших вопросов. Торг был пульсирующим сердцем этой самоуправляющейся республики, он кормил городской люд, на доходы от торговли позволял содержать войско, княжий двор, главное – накапливать богатства, а их излишки щедро инвестировать в строительство храмов, укрепление и благосостояние города. Успешный купец был столь же влиятелен, как и боярин. Известно, что знаменитый былинный купец и гусляр Садко, «заморский гость» для сопровождения караванов и судов со своими товарами содержал специальную дружину, нынче – ЧВК (частную военную компанию). Как с таким было не считаться?
Храмы, возведённые на этой небольшой площади, вначале строились бревенчатыми, потом из камня и кирпича. Все они были задействованы в торговых делах не только молитвой, но и проком. Так, их подклети, первые ярусы, в основном служили как склады. В храме «Иоанна на опоках» работала, в современных терминах – палата мер и весов. Там же купцы отмечали завершение успешных торговых сделок, вершили суд.
Сколько раз мы прогуливались тут с Курдаковым, старались ближе к ночи, когда замирает людской гомон и только отдельные горожане, чаще студенты музыкального колледжа, возвращались из Кремля домой, на Торговую сторону. Курдаков знал тут каждый памятник, каждую дорожку, тропу. Мог бродить с закрытыми глазами. Главное, будто, расшифровал это спрессованное веками безмолвие, ощущал вибрации, может, голоса случившихся эпох. Зимой до боли в ладонях терпел прикосновение к заледеневшей кладке храмовых стен. Это место казалось ему таинственным лабиринтом ушедшего времени, туго свернутой спиралью, хранившей драмы и тайны, таившей почти космическую мощь. Храмы на Славне он видел космическими кораблями, готовыми к старту, дат которых мы пока не знаем. Особо близок ему был Спас на Ильине. Очищенный от «балласта» поздних приделов, он первым был готов взмыть в вечность. Видимо, никак не складывался его экипаж. Вспомнил Красноречьева, как тот бился за расчистку наших храмов от прилипших к ним за долгие, ещё дореволюционные годы, хозяйственных приделов, неуместных в таком соседстве архитектурных стилей, уродливых куполов, двускатных, будто для сельских клубов, кровель. Особо был удручен состоянием церкви Никиты Мученика. Курдаков жил тогда рядом, в хмуром, сыром полуподвале. Следуя утром на работу, всегда подходил к его абсиде, касался ладонью и, склонив голову, шептал: «держись, Никита». Ему казалось, что Никита слышит его. Однажды в благодарность написал стихотворение:
"На Мстинской улице моей летят метели,
И сквозь метельное безвременье глядят
Две церкви древние, две ветхие скудели,-
Никита Мученик и Федор Стратилат.
Безумен снег, смятенна ночь, но и в смятенье
Святая стража эта страждет до конца,-
Никита Мученик в мучительном терпенье,
Воитель Федор – с твердой стойкостью бойца.
Не бойся ночи, не сдавайся, обессилев,-
В пустом безвременье не спят, еще хранят
На Мстинской улице моей-мою Россию
Никита Мученик и Федор Стратилат."
Красноречьева он считал почти святым, вернее – осенённым их помощью. Бывал у того в последние годы. Зрелище грустное, будто Меньшиков в Берёзове. Похоже на ссылку, почётом не пахло. В своих творческих полётах тот был открытым, искренним, щедро фонтанировал идеями, моментально воплощал их на бумаге, ни от кого не скрывал. Бери и используй. Вот и попользовались. В своих публикациях даже не постеснялись упомянуть эпизод, когда Красноречьеву отказали в работе над проектом реконструкции церкви Филиппа Апостола и восстановления Никольской, что рядом. Предлог – член партии, а церковь-то действующая. Не надо иметь проницательность герцога Ришелье, чтобы понять подлую подоплёку этого парадокса. Ведь, именно членам партии, как надёжным, «проверенным» кадрам и поручали такие заказы. Именно для этого, для возможности свободно работать, склоняли и принимали в КПСС наиболее талантливых. А сколько до этого Красноречьевым было выполнено аналогичных проектов! Шито белыми нитками, явно кто-то корыстно похлопотал, в итоге – казуистика на грани с издёвкой. Заинтересанты известны. С некоторых пор, похоже, Мастер оказался, в неявной опале, унижен и раздавлен. А реагировал на это как мог, подобно Левше, да, и как многие наши мужики в подобной ситуации.
За этими грустными воспоминаниями Курдакова мы подошли к надвратной башне.
– Знаешь, – сказал он – ведь, именно здесь, на третьем этаже, под колокольней Вечевого колокола жил Полистьев. Десять лет в помещении без воды, канализации и отопления. Вернее, печь он сложил там сам, но не высокая из-за технических ограничений труба дымохода часто при некоторых ветрах задувалась извне, блокируя тягу. Слышал от его друзей той поры, как однажды совпали: его болезнь с температурой под 40, мороз на улице и этот коварный ветер. Попытки обогреть помещение привели к задымлению, невозможности дышать и даже открыть глаза. Пришлось распахнуть окна, температура в комнате опустилась с 10 до 4-х градусов. Через 10 лет такого «счастья», получив скромное жильё в старом фонде тут на Торговой, он спустился последний раз с этого, своего «орлиного гнезда» на костылях. Отказали спина и суставы. Почти год отлёживался пока молодой организм не воспрял.
Он, его труд, уникальные навыки, чутьё реставратора были нужны городу и музею. Только поэтому его до поры подкармливали скромными договорными гонорарами, держали на поводке. В штат не брали, зарплаты не платили. Все же его работодатели той поры жили в благоустроенных тёплых квартирах, носили звания, награды, писали статьи, диссертации и книги, уверенно строили свои карьеры, кто-то имел служебный автомобиль с водителем – «персональный поджопник», как метко определила Инна Собакина, автор знаменитых прежде «Новгородских баек». Что имел тогда он? Только то, что позволяло физически выжить. К примеру – сезонная должность «зимнего» сторожа базы летней экспедиции археологов. Это называется – с «барского плеча».
Может, теми его десятилетними страданиями, так дорого оплачена возможность напитаться чудом, кто-то скажет – Инициацией. Здесь, в этой вертикали Вечевого колокола древнего Новгорода он, не думая об этом, обрёл способность телепортации, кружения по времени. Возможности проникать в глубь веков, возвращаться, соединять разорванные временем связи, смыслы, идеалы. Тут на Дворище он обнаружил некий временнОй портал, воронку, вход в лабиринт вечности. Что-то вроде провала Тенар в болгарских Родопах, куда некогда устремился Орфей для поиска своей Эвридики.
– Подробней тебе смог бы поведать Святой блаженный. Фёдор, что упокоен тут у Георгиевской церкви в 13 веке – сказал Курдаков – этот мальчик был с ним близок, помогал Яромиру в тех странствиях, да, и выручал не раз.
Загадку Дворища одним из первых почувствовал Николай Рерих. Бывал тут не раз. Изучал археологию края. Объехал всю область, тогда – губернию. Завершил тот вояж на Валдае, в удивительном месте бьющего ключа-реки из карстового разлома. Написал очерк- пророчество «Неиспитая чаша». Чета Рерихов были рождены Посвященными, чудесным образом нашли друг друга и прожили долгую наполненную откровениями жизнь. Их мысли и идеи доступны ныне каждому. Кого-то настораживают, кому-то пока не прояснены. Ждут, как неиспитая чаша, приятия раскрытыми, осветленными душами. За этим пока и заминка.
Слова Курдакова о св.Фёдоре не выходили у меня из головы.
Думалось, что история каждого города наполнена преданиями и легендами. Чем древней город, чем отдаленней временной горизонт событий, тем удивительней персонажи и их дела. Сегодня в них остаётся только верить. Хотя, кто-то способен чувствовать сердцем, прикасаться душой. Одна из легенд средневекового Новгорода, о которой расскажет каждый экскурсовод, зафиксирована в житиях русских святых, ведь их участники канонизированы навек. Это Блаж. Николай Кочанов, Хр. ради юродивый и Блаж. Фёдор Новгородский, Хр. ради юродивый. Пересказывать их жития нет смысла, каждый сможет прочесть. Так получилось, что листая том «Русские святые», собранные монахиней Таисией, тот, что посоветовал Курдаков, к своему удивлению я обнаружил подтверждение – действительно, Блаж. Фёдор «погребён у церкви св. Георгия на Торгу (Ярославом дворище). На могиле была воздвигнута часовня. Новгородские купцы всегда считали его своим покровителем». Следов часовни сегодня нет, разве, контуры фундаментов, место это никак не отмечено, да и покровителем той блестящей средневековой купеческой торговли ныне почему-то предлагают св. Параскеву, жившую в турецкой Анатолии.
Со временем, проходя мимо этого места, я ощутил в душе симпатию и какую-то близость с этим святым, представил его еще отроком, мальчиком Федей, потом юношей с чистой распахнутой душой. Он был из богатой семьи, получил хорошее образование, жил тут на Торговой стороне, где-то рядом. Что определило его выбор стать нищим юродивым, раздав после смерти родителей все добро и капиталы? Убежденность, отчаяние неразделенной юношеской любви или что-то другое? Уже не узнать. Жития фиксируют его частые моления в церкви Фёдора Стратилата, тут неподалёку.
Одно из городских поверий советует просить Фёдора Стратилата о помощи в поиске потерянного. Все просто: надо подойти к его абсиде и тихонько попросить. Сработает или нет каждый поймет сам. Бывало помогал. А что считать потерей, тоже решаете сами. Кто-то ищет ключи, колечко или часы. А кто-то, как у Вертинского:
«Самой нежной любви наступает конец,
Бесконечной тоски обрывается пряжа…
Что мне делать с тобой, с собой, наконец,
Как тебя позабыть, дорогая пропажа ? !
Но ответит тебе чей-то голос чужой:
"Он уехал давно, нет и адреса даже…"
И тогда ты заплачешь: "Единственный мой !
Как тебя позабыть, дорогая пропажа ? ! "
Как-то раз Курдаков в одной из поездок по области вспомнил, что в военном Аракчеевском поселении села Медведь, А.К. Толстым было написано стихотворение знакомое всем советским школярам с «Родной речи»:
«Колокольчики мои,
Цветики степные!
Что глядите на меня,
Темно-голубые?
И о чем звените вы
В день веселый мая,
Средь некошеной травы
Головой качая?…
Возникла идея отметить это, увековечив на памятной доске. Доску сделали, но укрепить на фасаде офицерских казарм тогда не позволили без согласований. Прибили к сосне на ближайшей опушке. «Послали» в Космос.
Вспомнив это, я решился тут на газоне, рядом с контуром часовни, самовольно в темное время тоже установить памятную доску «своему» Фёдору. Простую, укрепив на двух стальных трубах, вбитых в землю. Кто-то счел бы это хулиганством, но, подумал я – святой заступится, как иначе. Тот и заступился, решив как положено «по-божески». Вот уж где промысел! Ровно через неделю именно на этом месте город установил памятный знак добровольцам народного ополчения. Ведь и «мой» Федя тоже был в каком-то смысле добровольцем, избрав свой нелегкий путь, тот, что обозначал божественные контуры человечности своим современникам, может, сегодня и некоторым нам.
В завершении Жития сообщают:
«В первый февральский день 1392 года блаженный Феодор был особенно радостен и светел. «Чему веселишься, Федя?»,– спрашивали горожане, и он отвечал со счастливой улыбкой: «Прощайте меня, далеко ухожу от вас!». К вечеру святой отошел в вечность. Начался отсчёт его нового служения людям— предстательства пред Богом, небесного покровительства».
Считается, что души людей живы пока о них помнят живые. Проходя мимо этого места, я, кажется, каждый раз соприкасаюсь со своим Федором, ощущаю теплые волны. Похоже, один. Но и этого достаточно. Мысленно обращаюсь: «Блаженный Феодор, спасибо за заступничество, моли Бога о нас!»
Однажды святой приснился. О Полистьеве, его странствиях в веках обещал поведать, но прежде просил не забыть добровольцев, тех безымянных, что почти все полегли защищая в 41-м город. Кто помнит о них ныне? – ушли и не вернулись. Они тоже святые. Каждый. И память о них станет достойной поминальной свечой. Полистьев был рожден в 43-м, почти в окопе того Сталинграда, он помнил об этом всегда, трепетно ступая и по этой земле, пропитанной гарью и их кровью.