Со словом сирота я, домашнее дитя, юноша, молодой человек, зачастую воображал худенького, бледненького ребёнка, покорно-смиренного, терпеливо ждущего от тебя, как собачка, гостинца и ласки. Этому образу суждено было вдребезги рассыпаться, когда капризные и неожиданные служебные обстоятельства повернули мою, уже педагогическую, относительно зрелую, жизнь так, что я на несколько лет попал в самую гущу российской сиротской юдоли – в интернат для детей-сирот и детей, оставшихся без попечения родителей, – так официально эти приюты именуются.
Едва ли не в первую же минуту моего соприкосновения с подопечным мне седьмым классом я от миловидного, кудрявого паренька услышал:
– Пошёл-ка ты вон отсюдова, дядька! Без тебя знаю, чё надо!
А я всего-то попросил его не крыть матом и не хлестать занозистой рейкой двух девочек.
Мои парни накуривались и нанюхивались всякой мухотравной гадости где-нибудь за углом, под забором, в кустарниках до того, что, мерещилось, начинали синевато светиться. И язык у них заплетался в несуразице, в несусветной матерщине.
Утром, после моего решительного требования встать с постели, умыться и одеться, от меня обязательно кто-нибудь сматывался, а заявлялся поздно вечером, к отбою, замызганный, оборванный и пропахший густейшими, непереносимыми запахами помоек и костров. А то и вовсе отправлялись мои разудалые хлопцы-махновцы в длительное путешествие – месяца этак на два-три, по Сибири или даже дальше. С милицией отлавливали беглецов.
Девочки молчаливы, угрюмы, чаще спокойно-холодны со всеми, даже друг с другом, однако – в тихом омуте, говорят, черти водятся. Другой раз и они такими сюрпризами меня одаривали, что содрогалось, а следом холодело в груди. Как-то раз одна из них, такая тихоня, сонновато-вялая, я не помню, чтобы она и слова-то молвила, на моё вскользь, на бегу оброненное замечание о её несвежем подворотничке неожиданно изрекла:
– Обольюсь бензином, подпалюсь – пускай вас засудят.
А другая, всё вившаяся возле меня, чрезвычайно ласково, ну просто ангельски заглядывавшая в мои глаза – я поначалу мало и смотрел-то на неё, потому что увяз в хлопотах с мальчишками, – одним прекрасным утром нежданно-негаданно переменилась ко мне. Пройдёт около меня и как бы по другому поводу пропоёт:
– Фу-у-у-у!
И этак разочков по десять за утро. Я – терплю, терплю, помалкиваю. Да дня через два она – дальше, больше: с подъёмом не встаёт с постели. Подойдёшь к ней, коснёшься плеча и попросишь подняться. Она же как привскочит и – в крик:
– Что вы меня преследуете?! Житья из-за вас нету!
И плюхнется в подушку, рывком натянет на голову одеяло. Стоишь столбом и думаешь, как же к ней подступиться.
Но к таким детям и в самом деле мудрёно подступиться, заглянуть в их сердце. И не понимаешь их, и сердишься. Но отмягчаешься, и душой к ним просветляешься, и за грех принимаешь сердиться, когда узнаёшь их столь ещё коротенькие судьбы, но нередко густо замешенные на всём, наверное, самом низменном, непотребном, а то и страшном, что придумал человек для себя и ближних своих. Чего только эти горемыки не вынесли после рождения и до водворения в приют!
У одного мальчика вечно пьяный отец зарубил мать, а он, спрятавшись, сидел под столом и всё видел. Мальчика забрали из дома в обмороке. Сейчас он болен, и, быть может, на всю жизнь. Шумливый паренёк, да время от времени внезапно начинает оседать, оседать. И видишь – он уже спит в полуприсяде, следом – на корточках, глаза открыты, но подзакатились. Тревожно. Жутковато. Несколько минут, привалившись к стене, дремлет. Потом вздрогнет, убежит, завалится где-нибудь в пустой комнате – снова уснёт. Разбудишь – обматерит тебя, а то и норовит ударить чем ни попадя.
У тоненькой Кати папа в заключении, уже двадцатый год. Выйдет человек после очередного срока, месяц-два подышит на воле, обберёт или изобьёт кого-нибудь – и сызнова, как говорят, на отсидку. Братьев и сестёр у Кати восьмеро, все – по интернатам и детским домам, потому что маму, когда она была беременна Катей, муж, спьяну вспылив, зашиб молотком и испинал, – теперь она душевнобольная, в психлечебнице. Катя родилась хроменькой. Отца посадили. Так и живут в законном браке: муж и жена вроде бы, и дети рождаются совместные, да не по себе становится, когда вдумаешься, что их жизнь.
У двух братьев-близнецов отца не было, а мать, молодая, симпатичная полуцыганка, уж очень хотела жить. Но эта малышня вопит, всё-то чего-нибудь требует от неё. До трёх лет дорастила, да так, что даже разговаривать они не научились. Закрывала мальчишек дня на два-три. Они исходили слезами, визжали. Соседи были не очень-то сердобольные, держались одного железобетонного закона: моя хата – с краю. А дети от голода и жажды умирали. Если же зима да печь не топлена – что уж говорить! Придёт, накормит, мало-мало обстирает и – снова жить пошла. Однажды принесла в избу два ведра воды, сварила две кастрюли супа, сказала несмышлёнышам: «Бог вам поможет», чмокнула и – нет её. Дверь, спасибо, не закрыла на замок. Месяц мальчики прожили одни, всё съели, всё выпили, кожу с ботинок принялись жевать. Смертынька бродила рядышком, присматривалась. Сосед рискнул, наконец, полюбопытствовать, почему дверь второй месяц без замка. Толкнул её и ахнул: два шевелящихся скелетика лежали на полу. Чудом спасли близнецов, выходили, научили разговаривать.
Разные судьбы у интернатских детей, однако все отмечены каким-нибудь горем и бедой. Кто брошен прямо в роддоме, у кого родители в психлечебнице, у кого прав лишены, у кого по тюрьмам да зонам, у кого опочили, сгинули без вестей.
Трудное и зачастую даже неблагодарное дело растить сирот. Они точно бы кустики с тайными шипиками или колючками: этакие пышные, с цветами – порой милые и безобидные с виду, но протяни руку к цветочкам или ветвям – и вскрикнешь. Уколотое место потом долго саднит. С такими хитрыми кустиками надо уметь обращаться; однако же раниться всё одно будешь. Интернатские воспитатели, как я понимаю, те люди, которые знают, что будет укалывание, что будет боль, но в том и мужество, если не подвиг, этих людей, что они, добровольно укалываясь, наперекор всему ухаживают за этими не всегда милосердными растениями. С годами воспитатель, конечно же, набирается опыта. И уже не трогает без нужды ветки и цветы, а умеючи взращивает свои кусты, которые много лет спустя одаривают своего состарившегося садовника отрадными плодами доброты и милосердия. Отеческое или материнское питание добротой или строгостью обездоленных детишек – поистине многотрудное дело; сколько знаю людей, которые отступили, ушли. И понимаю: трижды мужественен тот, кто на всю жизнь стал верным их садовником. Об одном из них и наш коротенький сказ – об Изабелле Степановне Пивкиной, о маме и бабе Белле, как зовут её теперь многие бывшие питомцы и их дети. Работает она в школе-интернате славного сибирского города Ангарска, города нефтехимиков и строителей, города, рождённого Победой.
Как-то неделю спустя с начала моей работы в интернате иду по коридору и слышу – в одной из классных комнат возгласы, суетливый шум. Думаю, какой-нибудь воспитатель пропесочивает своих подопечных, а те поднялись против – такое частенько случается в сиротских учреждениях. Степенной перевалкой словно бы проплывает мимо меня полноватая воспитательница младшего класса и на ходу для себя и для меня одновременно говорит:
– Опять эта наша Белка куда-то набаламутилась. Не сидится же человеку – прыгать, бежать, лететь ей надо.
– Что за Белка? – интересуюсь.
– Да вы что же, не знаете?! – плавно вскидывает ручками и приостанавливается. – Белла наша – звезда незаходящая, – посмеивается женщина. – Скоро уж бабоньке на пенсию, а она, глядите-ка, чего вытворяет: в поход аж на неделю навострячилась, а на дворе – март. Ветер завивает и мороз пощёлкивает. Какие же могут быть походы с детьми в марте у нас, в Сибири?
И, плотненько укутавшись толстой пуховой шалью, хотя было тепло в коридоре, моя нечаянная собеседница гладко и валко двинулась своим путём. А я, не пересилив любопытства, тихонько заглянул в приоткрытую дверь, за которой набаламучивала своих ребят Белка. Вдоль стен на корточках сидели воспитанники и усердно набивали рюкзаки походным скарбом. В комнате находилось несколько мужчин в милицейской форме, они пособляли детям. Все увлечённо, громко, жестикулируя переговаривались. Воспитанники, восьмиклассники, поругивались друг с другом, выспаривая, кому что взять и сколько. А между ними перебегала от одного к другому, резко взмахивая по-птичьи руками-крыльями и кивая головой в одобрении или несогласии, маленькая – так и тянет сравнить её с воробьём – женщина в поминутно сползающих на самый кончик носа очках, в трико и кроссовках. И если не видеть её лица, то и подумаешь, что какая-то молоденькая вожатая перед тобой. Она до того живо и стремительно перемещалась, что было сложно уследить за ней, но прекрасно слышался её распорядительный, звончатый голос:
– Михаил, тебе и этого хватит, не набивай много в рюкзак. Наташа, отдай эти тяжеленные банки парням. Иван Семёныч, затяните-ка Вите рюкзак потуже… Командир! – неожиданно призвала она. – Где у меня командир?!
– Я здесь!
– Ко мне!
Рыженький паренёк летит к воспитателю через всю комнату, нечаянно сшибает несколько котелков – грохот, девчоночий визг. Весело.
– Что такое, Белла Степановна? – выдыхает он.
– «Что такое», «что такое»! Почему спальники не просушены?!
– А я не зна-а-а-ю.
– О-о! Да кто же должен «зна-а-а-ать»? – передразнивает она. – Ты – командир! Ко-ман-дир! Это звучит, как и слово «человек», гордо!
– Понял, Белла Степановна!
Паренёк подхватывает несколько спальных мешков и выскакивает в коридор.
– О-о! – вскрикивает Белла Степановна. – Стой же! Ты – кто?
– К-ко-мандир.
– Ну так и будь не каким-нибудь к-ко-мандиром, а – командиром, полководцем, вожаком! Ясно?
Паренёк улыбается рыже-красным солнышком:
– Ясно! Понятно! Эй, Митяй, унеси к девчонкам в спальню: пускай просушат на калорифере. Да проследи и проверь после!
Белла Степановна вдруг подбежала ко мне:
– Коли вы здесь – не поможете?
– С удовольствием.
И я включаюсь в общую работу. Все веселы, говорливы, приветливы. Белла Степановна всё видит, всё знает, всё направляет, всем и вся руководит. Без её ведения никто и шагу не шагнёт. Её все слушаются, но не покорно, обречённо, под нажимом – что я потом часто замечал у других воспитателей, – её дети даже с какой-то восторженной радостью выполняют малейшие её просьбы. Сдавалось мне, что каждый ждёт, чтобы она именно его о чём-нибудь попросила, дала задание, поручение.
Наконец всё уложено, связано, подогнано. Воспитанники с шефами-милиционерами унесли рюкзаки в кладовую до утра.
– Не холодно ли будет в такое-то время в тайге? – спрашиваю у Беллы Степановны.
Она как будто вздрогнула от моего вопроса, поправила вечно сползающие очки, но тут же вся замерла и до чрезвычайности внимательно и зорко посмотрела на меня. «Экий изнеженный: мороза, бедняжка, боится!» – скользом подхватываю в её очевидно воспитывающем взгляде.
– Так ведь спальники и палатки берём, – по-прежнему остро всматривается в меня, как в непонятное для себя существо. – А наши свитера видели? Отличные! Ничего, пусть ребятишки закаляются, набираются опыта, чтобы по жизни потом не пасовать и не хныкать.
– В какие края направляетесь?
– Будем исследовать Кругобайкальскую дорогу. – Исследовать прозвучало гордо, значительно, даже слегка важно. – Два года изучали её историю, а теперь взглянем, так сказать, на историю вживе.
На том мы с ней тогда и расстались. А примерно месяца через полтора гляжу – её воспитанники снова укладывают, утрамбовывают рюкзаки.
– Куда же на этот раз? – спросил я у Беллы Степановны.
– В Тофаларию. Двухнедельный поход на оленях. Вы представляете, как это здорово? Моя ребятня обалдевает!
Точно! Вижу: жух, жух – туда-сюда носятся воспитанники, получая продукты и скарб со складов. Командир, отмечаю, уже другой, девочка. И в повадках – словно бы родная дочь Беллы Степановны: так же резко, птичьим порывом вскидывается всем телом и требует к себе кого-нибудь, так же рубит фразы, такая же худенькая, маленькая, бегучая – истый слепок с Беллы Степановны, только – курносенький, смешной, наивный. Я замечал, они все хотели походить на неё, свою маму Беллу, как тайком звали её.
– Что-то частенько меняются у вас командиры, – спрашиваю у Беллы Степановны. – Каждый месяц – новый.
– Да! – гордо (но у неё это славно получается: не задиристо и не обидно) заявляет она. – У нас так заведено. Каждый должен попробовать себя и в начальниках, и в подчинённых. И бригадиры меняются постоянно.
Чуть меньше месяца минуло, смотрю, а её ребятишки снова укладывают рюкзаки, испытывают надувные лодки.
– Куда же вы на сей раз? – усмехаюсь невольно и понимаю – не надо бы.
– По Иркуту будем сплавляться. О-о, там, я вам скажу, места-а-а: закачаешься! – Бывает, вот так, по-молодёжному, другой раз выражается Белла Степановна.
Мне кажется, она не умела быть не молодой. Случается такое с редкостными, недюжинными людьми: были-жили они когда-то молодыми, по-молодому, молодецки, да так и задержались в этом благодатном состоянии. Им говорят, что пора бы, мол, вспомнить себя, сударыня или сударь. А они несутся в своих бесконечных нетложных делах, ветер словно бы свищет в ушах – и они не слышат, что там им такое говорят.
– Уж очень часто вы в походах, – как-то заметил я Белле Степановне.
– Да я вообще только в походах и жила бы с детьми! – со своей обычной озорной горделивостью заявила она, но сморщила губы: – В этих стенах ску-у-учно воспитывать и – жить. Там же, в тайге… ах, что рассуждать! Надо вас тащить в лес – многое что поймёте и почувствуете. По-настоящему! Очень хочется, – неожиданно перестроилась она на серьёзную ноту, – чтобы каждую минуту в их жизни было что-нибудь красивое и необыкновенное. Ведь сердца у детей – сплошные раны. Надо залечивать рубцы. Лучшее лекарство по жизни – красота. Правильно? Правильно!
Мне не довелось побывать с ней и её детьми в походах, увидеть, как они вживе изучают историю, как врачует она души, но я видел её воспитанников после походов – они разительно отличались от остальных интернатских детей. Тех чаще видишь сосредоточенно-угрюмоватыми, скудно улыбающимися, всё-то болеющими до сероватой бледности на лицах какими-то своими нелёгкими думками и думами. Печальными малорослыми старичками и старушками они воображались мне. А ребятня мамы Беллы – бодрый бесенятский дух так и крутит в них, брызжет во все стороны, точно фонтан. Разговоров о походе с товарищами из других классов столько, что ни одна толстая энциклопедия не уместит. И обсосут косточки каждого мало-мальски интересного происшествия, и навыдумывают с гору всего и всякого. Если слышите, что какая-то группа восьмиклассников заливается смехом, – дети мамы Беллы. Если видите весёлую возню в коридоре – тоже они. Если встречаете румяное детское лицо – и оно зачастую оттуда же.
Позже я узнал: как турист Белла Степановна в интернате обособленно одинока. Что-то не тянет других воспитателей в комариные таёжные дебри, на горные тропы и речные стремнины. Если выводят детей в поход, то раз-два лет этак в пять – семь, да куда-нибудь в лесок, который находится сразу за городом, окуривается нефтехимическими дымами. Сердятся они на свою звезду незаходящую: как, видимо, безмолвный она укор для них, напоминание о чём-то важном и серьёзном, как судьба. Можно ли за это винить женщин? Мне представляется, что никак нельзя: всё же не каждому суждено быть звездой незаходящей. А вот сердиться не надо бы!
Однажды прибыла Белла Степановна с воспитанниками из какого-то похода. Вваливается заснеженная, краснощёкая ватага в фойе. На вахте разговаривают три-четыре воспитательницы. Белла Степановна – к ним:
– Здравствуйте, девочки! А вот и мы нарисовались!
Но воспитательницы – короткое, прижатое «здравствуйте», не улыбнулись, не спросили, как и что, – а как в таких случаях не полюбопытствовать? Повертелись с особенной озабоченностью, словно бы выискивали своих воспитанников, и скоренько разошлись. Белла Степановна зорким прищуром глянула вслед, направилась было к своим детям, да я, извинившись, остановил её на минутку:
– Что ж они так?
– А ну их! – хлопнула она себя по ноге, как сгоняют насекомое, и – к детям. Я понял, что её жизнь в коллективе несладкая и, видимо, полна драм и подковёрщины всякой.
Белла Степановна вдруг вернулась:
– Не хотите со своими детьми и с нами встретить Новый год в лесу? Это будет бесподобно! – уже улыбалась и сияла она.
– В лесу?! Новый год?!
– Да-а-а! Вывезем ребятню и тако-о-о-ое там отбацаем – ух, жизнь моя копейка!
Вот там я и увидел, что означает воспитывать красотой, чем-то необыкновенным, жить с красотой и как эту красоту и необыкновенное творить и дарить. К сожалению, мы отправились не в поход, а всего лишь автобусом вполне комфортабельно выехали на один всего денёк, точнее ночь, на загородную турбазу.
Тронулись в путь вечером, часов в девять. Дети Беллы Степановны пели, а она, подтягивая, дирижировала. Мои воспитанники помалкивали, только две девочки нашёптывали мотив в ладошку. Непривычно им было вот так запросто распевать и веселиться.
– Стойте, стойте, товарищ шофёр! – вскрикнула Белла Степановна. – Едем назад.
– Что такое?! – ударом по педали затормозив, привскочил шофёр.
– Оставим в интернате всех, кто не поёт: нам такие некомпанейские фуры-муры не нужны. – А сама вовсю подмигивает мне и шофёру. – Баста, поворачиваем домой!
Мои воспитанники повскакивали с мест и – гурьбой к Белле Степановне. А её дети втихомолку посмеивались.
– Мы будем, будем петь! – вперебой едва не голосили мои.
– Ладно, поехали. Посмотрим.
И какой же чудесный хор расцвёл у нас! Мои воспитанники ещё только что были деревянными, угрюмыми – стали улыбаться, подмигивать, плечами поводить и пели молодцом.
На турбазе было два зала, скорее, зальца. Договорились, что до двенадцати ночи один украсят мои парни, а другой – Беллы Степановны. Девочки тем временем пекли на кухне конкурсные пироги и накрывали праздничные столы. Мы надули три-четыре шара, кое-чем и кое-как принарядили маленькую, дохленькую – потом съязвила Белла Степановна – ёлочку и успокоились: зачем особо стараться, всё равно поутру отсюда укатим. Жюри мельком глянуло на наше художество, кто-то многозначительно хмыкнул, и отправились мы все в другой зальчик.
Первые трое парней зашли – и слышим:
– У-у-у-ух!
– Ну и ну!
– Что, что такое?! – толкали мы застрявших в проходе воспитанников.
Это же надо, до чего додумались: в середине зальчика красуется обсыпанная блёстками ёлка, а от её маковки несколько хвойных гирлянд бегут по потолку и плавным изгибом стекают по стенам до самого пола. Гирлянды – мягкие лапки-веточки, и такое порождается чудесное впечатление, что и вправду побегут они, – необыкновенно всё воздушное и живое. Представляется, что попали мы в сказочный лес – вот-вот выглянет из-за ветки гном или зайцы вывалят на опушку. Духовито, живительно, волшебно пахнет хвоей и растаявшим снегом. Мы – молчим.
Чудо. Чудо.
Неожиданно забегает с мороза Белла Степановна:
– Ой, ой, ребята: кто-то кричит в лесу! Просит о помощи.
Мы хватаем шапки и пальто и – ходу за Беллой Степановной. А дело-то уже кралось к двенадцати.
– Что такое?
– Кто кричит?
– Кому нужна помощь?
За тёмными соснами в кустарнике кто-то громко кряхтит, охает, а другой голос – тоненько пищит. Мы – туда. Видим: в сугробе по самый пояс увяз Дед Мороз с огромным мешком за спиной, а маленькая, хрупкая Снегурочка тянет-потянет его за руку. Ребята не поймут, откуда взялись Дед Мороз и Снегурочка – ведь с нами они не ехали. И я не понимаю, заглядываю в глаза Беллы Степановны. А она помалкивает и подмигивает мне. «Экая артистка эта Белка!» – подумал я.
Под руки выводим нежданных, но желанных гостей на поляну. Дед стукнул своей золотистой палкой о землю и возгласил:
– А ну-ка, братцы-месяцы, явитесь на пир ребячий!
И разом – можно было подумать, что кто-то дохнул, – взвились двенадцать костров обочь поляны да дружно понеслись в морозное небо двенадцать многоцветных, рассыпающихся бисером ракет. У костров стояли наряженные в кафтаны с кушаками братцы-месяцы и, зазябшие, приплясывали: часа полтора они, бедняги, шефы-милиционеры, ждали нас, а мороз-то в ту ноченьку похрустывал да пощёлкивал.
Эх, понеслось русское веселье! Мы прыгали через костры, водили хороводы, в сугробы, раскачивая за ноги и за руки, бултыхали друг друга, со свистом и визгом кучей катались с горки.
Интернатская жизнь ребёнка – нелёгкая жизнь, сжатая, придушенная сильным кулаком режима и правил. Многое что в ней отмерено взрослыми по минутам, отгорожено от любой другой жизни высоким забором установлений, держащихся десятки лет неизменными: в такое-то время нужно встать утром, умыться и одеться, строем пройти в столовую, по команде воспитателя сесть за столы, по команде же выйти из-за них. Своё время для уроков и подготовки домашнего задания, игр и ужина, просмотра телевизора – вроде бы оно правильно, стройно, выверенно, как в математике, да душа, знаете, восстаёт. Ведь сия лямка на годы и годы! Кто-то из воспитанников от такой жизни становится ещё угрюмее, раздражительнее, молчаливее, а вновь прибывшие малыши, не редкость, ударяются в скитания. «Не смей и шагу в сторону ступить!» – нудно, упрямо жужжала бы безликая и безмолвная машина-режим, если умела бы говорить. Шагнул в сторону – тебя не одобряют ни воспитатель, ни директор, а иногда и твои же товарищи. Воспитателю, бесспорно, легче работать, опираясь на требования режима, на какие-то устоявшиеся интернатские правила и традиции: особо не надо задумываться над тем, чем в ту или другую минуту занять детей.
Белла Степановна по большому счёту признаёт и правила, и традиции, и режим, и расписание, но – ярче, светлее, справедливее у неё выходят и воспитание, и жизнь сама с детьми.
Принято водить воспитанников в столовую всех вместе враз – что ж, хорошо, говорит мама Белла. «Но почему – строем?» – спросила она у директора, когда ещё начинала трудиться в интернате. «Потому что потому, уважаемый молодой педагог. Делайте, как все. Не фантазируйте. И усвойте раз и навсегда: главное – дисциплина!» – «Это – казарма!» – «Что ж! А чем, собственно, она плоха?» Как возразить? Белла Степановна стала водить своих в столовую гурьбой: посмеяться они могли, потолкаться, – что и водится в живой, здоровой ребячьей среде. Но некоторым взрослым казалось и кажется, что у воспитанников должно быть иначе. Напирало на Беллу Степановну сердитое начальство, поругивали особо правильные коллеги-воспитатели, а она – одно по одному: «Мои дети не в казарме. Здесь семья и дом их». Так и водит гурьбой по сей день.
Она понимала, насколько губителен для детской души режим. Она вообще не любила это слово: что-то режущее в нём, а значит, калечащее, убивающее. «Режим режем!» – иной раз могла она не без ироничной резкости ответить очередному возражателю. В интернате всегда было много беглецов – ребятишки самоспасались (её слово!). А своих мама Белла сама спасала, потому и бегунов у неё почти что не бывало. Спасала самыми простыми, незатейливыми способами. Видит, начинает угрюмиться ребёнок, или, как говорят в интернате, псих на него находит, – даёт ему ключ от своей квартиры: «Иди, дружок, поживи, вволю посмотри телевизор, почитай, отоспись, в холодильнике кое-чего вкусненького найдёшь». Появлялась малейшая возможность – в музеи, в театры везла и вела. Много ездила с детьми по стране. Деньги на поездки воспитанники зачастую сами зарабатывали: где-нибудь на овощных складах всю зиму перебирали картошку, ещё где-то что-то делали. Белле Степановне хотелось и хочется, чтобы её дети всё видели, всё знали. Ей хочется, чтобы каждый их день не походил на предыдущий. Она вечно затевает что-нибудь этакое новенькое: то постановку спектакля, то подготовку к балу, то разучивание песни, то уговорит шефов подбросить пару старых, разбитых мотоциклов, – парней в постель не загонишь.
Я с отрадой видел, насколько отличалась жизнь детей Беллы Степановны от жизни других групп. Но до чего же она, бедненькая, изматывалась! Жить по-семейному с двадцатью с лишком детьми – какие ж силы надо! Есть выражение – пьяные глаза. Как-то раз встречаю в коридоре Беллу Степановну. Шла она из актового зала, в котором закончила с ребятами репетицию спектакля. Вижу, слегка покачивает её. Подхожу ближе, присматриваюсь: «Что такое, – думаю, – неужели пьяненькая?» Бледная, очки на кончике носа висят и, похоже, вот-вот упадут, а глаза, глаза – туман туманом и слипаются. Меня, верно, не приметила, мимо пробрела.
– Здравствуйте, Белла Степановна.
– А-а, добрый вечер, – встряхнула она головой, словно бы сбрасывая сон. Постояли, поговорили. Нет, вижу, не хмельная, но с ног, однако же, валится.
Позже я стал присматриваться к Белле Степановне: она частенько в таком состоянии уползала – оценка неравнодушных коллег! – из интерната. Всё за день выжимала из себя. А утром глядишь на неё и думаешь – на года помолодела за ночь: снова бегает, снова что-то затевает, тормошит всех и вся, бранится с начальством.
Издавна принято было в интернатах и в детских домах одевать воспитанников в одинаковую одежду. Горестно видеть эту примету сиротства и безвкусицы. Как-то раз прохожу мимо вещевого склада и слышу – рычит кладовщик:
– Иди, иди отсюда, ради Христа! Ничего я тебе, Белка, не дам.
Заглядываю в приоткрытую дверь. Белла Степановна стоит напротив кладовщика, пожилого, приземистого и прижимистого мужичка, руки – в боки, правую ногу – далеко вперёд, сдавалось, для большей устойчивости, а сама – маленькая, худенькая, истый храбрец-воробей. Улыбнулся я над таким воякой.
– Ну уж нет: вы мне, как миленький, выдадите тапочки! – сыпет она, будто камни. Тяжело и раздельно произносит каждое слово. Всякий, услышав этакие звучания, скажет, что шибко грозная женщина, с такой лучше не связываться.
– Нет и ещё раз нет: не выдам! – прямо в её лицо зыкнул уже зелено-красный и даже вспаренный кладовщик.
«Ну, – думаю, – распалила же мужика, довела бедолагу!» А был он у нас человеком спокойным, улыбчивым – добрейший мужичок, правда, прижимистый до невозможного, до скаредности отчаянной и маловразумительной.
– Нет, выдадите! – И шагнула на него; ещё шаг.
«Э-э, чего доброго сцепятся!» Я вошёл в склад. Они смутились, что я застал их в воинственных, героических позах.
– Я не выйду отсюда, пока вы не выдадите мне тапочки, – тихо и сжато проговорила мама Белла и горделиво выпрямленно села на стул.
– На! На, чертовка! – толкнул он ей три коробки с тапочками, отвернулся и притворился, что очень занят пересчётом ученических тетрадей.
Я сказал, что мне нужно получить то-то и то-то, – кладовщик охотно занялся мною. Белла Степановна сгребла тапочки, размашисто расписалась в ведомости и решительным широким шагом проследовала к своим детям. Распря, как я выяснил у кладовщика, получилась из-за того, что всем классам выдали одинаковые тапочки. А Белла Степановна узнала, что на складе имеется заначка – тапочки другого, к тому же красивого, цвета, и прилетела обменивать.
– Ух, баба, – рыкнул, но уже привычно улыбчиво, кладовщик. – Не баба, а зверь. Все воспитатели спокойненько получили и уплыли павами восвояси, а этой всё чего-то надо, а эта бегает и бегает да руками размахивает. Вот дай ты ей, чего хочет, и хоть тресни, хоть умри!
– И часто ли вы с ней ругаетесь?
– Да в постоянку. Уже лет, дай бог не ошибиться бы, двадцать. Я, – как-то застенчиво улыбнулся он, – временами побаиваюсь чего-то, когда она приходит получать одёжу на своих ребятишек или школьные принадлежности. Начинает выбирать, шариться, ворчать, костить меня почём зря: то пуговицы её не устраивают, то фасоны, то размеры, то цвета, то ещё чего. А ну её!
– Что, скверный она человек? – зажигаю собеседника.
– Не-е-е! – взмахивает он ладонью, можно подумать, отмахивая мой вопрос. – Она – во человечище! За детишек может умереть. Сильно старается она, чтобы они были прилично одеты, обеспечены не хуже семейных. Но мне время от времени зудится её поколотить. – Однако уже цветёт старина улыбкой своей славной.
У всех групп одинаковые спальни и бытовые помещения. А маме Белле всегда хотелось, чтобы было вточь как в семье, как дома, по-домашнему. У каждой семьи, известно, многое что по-своему, на особинку, на свой манер и лад, так и у её детей должно быть, считала она, коли уж судьбинушке угодно было собрать их в одну хотя и сиротскую, но тем не менее семью. Она старается внести в быт разную домашность: учит девочек стряпать и сервировать стол, устраивает с шефами чаепития и вечеринки; стены в спальнях завешаны детскими рисунками, вышивками, вырезками из журналов, – чего не позволяют, совершенно справедливо действуя по инструкции, другие воспитатели.
Принято в интернате вновь прибывших расселять по комнатам так, как заблагорассудится взрослым. У Беллы же Степановны иначе: новичок поживёт, осмотрится, поночует, где ему хочется, а потом заселяется в ту комнату, в которой ему приглянулось, где любо, душевно ему.
Я с охотой бывал в отсеке Беллы Степановны. Там господствовал такой уют и порядок, что, бывало, и уходить не хотелось. Шторки, занавески выглажены, полы прометены, промыты, блестят. Всюду букеты живых и искусственных цветов; куда ни посмотришь – зелень, благоухает. Книжных полок и не счесть сколько.
Но Белле Степановне всегда-то хочется чего-нибудь этакого необыкновенного, козырного (услышал от неё словцо). Такой уж она человек. Давно мечтала об особенной комнате, в которой ребёнок мог бы забыться, отойти душой в одиночестве, поглубже уйти в свои мысли. В таких учреждениях воспитанники неизменно на людях, в толпе, в гомоне. Побудешь день на работе с людьми – и устанешь от них, а интернатским и скрыться некуда. Вот и задумала неугомонная наша Белла Степановна вместе со своими воспитанниками создать комнату уединения и покоя. Месяца три они оформляли её, никого из посторонних не пускали, а всё – тайком, под сурдинку: чтобы, несомненно, потом удивить и порадовать нас. Все три месяца я встречал её ребят то с берёзовыми чурбачками, то с трубами, то с вёдрами песка или цемента. Они норовили прошмыгнуть мимо нас незамеченно. Воспитанники из других групп ходили за ними и выпытывали:
– Ну что же у вас там, ребята? Хотя бы чуточку расскажите.
Отмалчивались, увиливали от прямых ответов, посмеивались таинственно и значительно, как маги.
От ночной няни по большому секрету я узнал, что некоторые парни трудятся в той комнате едва ли не до утра, умоляя няню не загонять их в постель.
– К рассвету, – сказала она мне, – загляну туда, а они, бедненькие, клубочком на полу спят. У кого что в руках было, с тем и засыпали: с молотком – так с молотком, с дрелью – так с дрелью. Ой, и молодцы ж какие! Людьми будут – увидите!
И Белла Степановна, узнал я, по временам поночёвничала там со своими верными шефами, которых поутру я видел отмывающими с рук цемент, стряхивающими с головы опилки. И тоже – ничего не говорят, помалкивают и хитровато посмеиваются. Все дети и даже шефы были захвачены этой особенной работой. Беллу Степановну уже привычно встречал уставшей, желтовато-бледной.
И вот как-то подбегают ко мне её воспитанники и тянут в эту самую комнату. Я вхожу и – немею. Одна из стен вся до потолка выложена срезами берёзовых чурочек, между которыми внизу вмонтирован большой декоративный электрокамин. Над ним нависли огромные ветви оленьих рогов. Трудно определить, на что похоже панно и какой смысл в него заложен, но – впечатляет и удивляет детская фантазия. Левее, возле окон с марлевыми шторами, разрисованными замысловато вьющимися веточками, два стареньких, но подновлённых кресла. А между ними – да-а, в самом деле было чему подивиться – а между ними фонтан двумя лепестками бьёт из бассейна, оформленного как горное озеро; в воде взблёскивают живые караси. Из бассейна журчащие ручейки падают в нижнее озеро, обрамлённое скалами. Возле других стен – небольшие тростниковые шалаши, в которых можно укрыться, отдохнуть. Кругом – море разливанное зелени, цветов, мелких украшений, – однако, увы, всего не запомнишь. Воистину чудесное творение рук и душ человеческих! Красота и для себя, и для людей.
Ещё об одном я должен сказать непременно. О том, что, наверное, является своего рода итогом, плодом, если хотите, педагогических усилий и устремлений мамы Беллы, – многие её бывшие воспитанники не теряются из её жизни и из жизней друг друга. И она не уходит из их судеб. Они навсегда остаются вместе – как и должно происходить в порядочной семье с твёрдыми нравственными устоями и любовью, как и должно быть между детьми и родителями. Когда бы ни зашёл домой к Белле Степановне – там непременно человека три-четыре из её бывших. Идут к ней за помощью, идут, если негде переночевать, если разлад уже в своих собственных семьях и пока что негде приткнуться, заходят просто так, проведать, с цветами и без цветов, хмельные и трезвые, улыбающиеся и плачущие, – идут, идут и, я думаю, будут идти. И она к ним идёт и едет, иногда в далёкие, захолустные уголки. Её дети по всей России расселились. Уговаривает своих вздорных дочерей не бросать мужей, а своих увлёкшихся страстями и страстишками сыновей не уходить из семей. Кому-то помогает пробить застрявшие дела с квартирой, устроиться на работу, кому-то на свои последние деньги покупает рубашку и продукты.
Жёны воспитанников и мужья воспитанниц тоже зовут Беллу Степановну мамой, и семейную традицию мало кто нарушает. Уже есть у неё внуки и внучки, а среди них – Беллы. Она балует их конфетами, защищает – не всегда разумно, как это и получается у настоящих бабушек, – от строгих отцов и матерей. Дела, конечно, всё житейские – незачем особо распространяться. Но кое о чём не могу не рассказать напоследок.
Когда я навсегда уходил из интерната, вконец измученный, исхудавший, Белла Степановна срочно, даже, если не ошибаюсь, ночью, улетала в Подмосковье к своим бывшим воспитанникам, которые учились там. Нужна была помощь. От подробных объяснений отмахнулась, в спешке готовясь к отъезду. Чуть позже я узнал, что у Беллы Степановны были две ужасно непослушные девочки, которых она воспитывала не с малолетства. Привели их к ней уже в старший класс, выпускной. Курили, матерились, убегали с уроков – не давались педагогическому влиянию. Однажды крепко досадили Белле Степановне – публично курили на выпускном танцевальном вечере. Белла Степановна к ним с уговором, урезонивала, но они – что-то такое заносчивое, даже грубое в ответ.
– Какие же вы суперхамки! – вырвалось у воспитательницы.
Дочери пошли к завучу и пожаловались на свою маму – оскорбляет, мол, унижает. Беллу Степановну начальство поругало. Через несколько дней дочери укатили учиться в Подмосковье, холодно, надменно попрощавшись с мамой.
Белла Степановна горевала и, быть может, решила, что потеряны для неё эти отступницы. Однако примерно месяцев через десять раздался в интернате телефонный звонок; я присутствовал при разговоре.
– Алло, – говорит в трубку Белла Степановна. – Не поняла: какие мои хамулечки? Откуда-откуда? Танюша, Вера?! Вы?! А я думаю, что за хамулечки. – Улыбается, но вижу – заблестели за очками слёзы. Шепчет мне, прикрыв трубку ладонью: – Помните, помните, я вам рассказывала, как назвала двух своих суперхамками? Вот, звонят! «Это мы, мамулечка, твои хамулечки». Да, да, я вас, девочки, слышу. Ты, Танюша, говоришь? Что стряслось? Давай-ка выкладывай начистоту.
Слушает минут пять. Слёзы высыхают, сползшие было, как всегда, на кончик носа очки резко сдвинуты на своё место, согнутые локти рук как-то так раздвигаются от боков, как для полёта крылья. Произносит жёстко, твердо:
– Кладите трубку, я вылетаю. Утром, думаю, буду у вас. Всё.
– Что такое, Белла Степановна? – спрашиваю, обеспокоенный.
– Некогда, некогда! Вылетаю. Пожалуйста, вызовите мою напарницу: пусть побудет с детьми.
И – улетела: с её ребёнком – беда.
Девушка Таня хотя сначала с юмором и улыбкой поприветствовала Беллу Степановну по телефону, да вскоре расплакалась. Оказалось, что не у кого в целом свете этому непутёвому дитяти попросить помощи и сочувствия, кроме как у своей недавно отвергнутой мамулечки. А история её беды была проста и нередка: неизвестно от кого родила, живёт в студенческом общежитии, в комнате четыре человека, сквозняки, младенец простыл, чуть не при смерти, отдельного жилья не дают, денег нет как нет. Что делать, как жить-быть?
Улетела мамулечка к своей хамулечке, чтобы отдать ей своё тёплое одеяло. Чтобы вручить немного скопленных деньжат. Чтобы до боли в пальцах стукнуть по столу в кабинете у несгибаемого местного чиновника, который просил несколько лет обождать с отдельной квартирой или комнатой для матери-одиночки. Чтобы в бессонных ночах отхаживать младенца. Чтобы поплакать вместе, наконец.
Таким людям нужно долго жить. И чтобы она не надорвалась, не упала, хотя бы чуточку облегчи её праведные пути, Господи.