СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В ИЗДАНИЕ 1977 Г

«Есть далеко два друга у меня…»

Есть далеко два друга у меня.

Мне оба дороги по-разному.

Нас разбросала по миру война…

Пишу им. Отвечаю. Каждому.

Один — мне редко пишет; но в письме

такую нежность шлет горячую,

что горячо становится и мне

и радостно, и чуть не плачу я…

Напишет и надолго замолчит.

Уж лучше б не писал… Но лучше ли?

Мне говорят: нельзя всё в прошлом жить, —

а письма наизусть заучены…

Второй — шлет в день нередко два письма.

В театре пишет… Что ж ему наградою?

Не знаю, влюблена ль я, польщена ль…

Писал в антракте… был один он — рада я!

Он каждой мыслью делится со мной:

восторгом, гневом, возмущением;

то преисполнен скорби мировой,

то… от заката восхищением.

Жду писем от далеких двух друзей —

кто ж мне милей?..

«Новый журнал», 1966, № 82.

«В последний раз мы расставались вечером…»

В последний раз мы расставались вечером—

отцвел внезапно почему-то май.

Вот год прошел… Вновь день встает навстречу нам

и первый утренний звенит трамвай;

шел ночью дождь и смыл он с неба синего

все пятна туч — я знаю почему:

и улицы, и тротуары вымыл он —

всё, милый друг, к приезду твоему.

С вокзала возвратимся не в трамвае мы:

поток автомашин нас понесет…

Шофер такси улыбку, нескрываемо —

лукавую, нам в зеркальце пошлет…

И позади останется вокзал —

ты словно никогда не уезжал.

«Новый журнал», 1966, № 82.

«Нет вести. Годы. Часто представляю…»

Нет вести. Годы. Часто представляю:

устал ты ждать — и больше не один.

Встречает вечером тебя другая,

спокойней ты, былое вспоминая…

Лишь в волосах — снег одиноких зим.

Как мыслей невеселых подтвержденье,

тебя во сне я встретила с другой.

Скрестились наши взгляды на мгновенье…

Прочтя в моем: «Не надо объясненья»,

ушел ты… тот же, но уже не мой.

Проснулась. О, как это утро серо!

Скорей, почтовый ящик отопру…

Гоню сомненья, снам ведь я не верю…

А если подтвердит письмо потерю — умру.

«Новый журнал», 1966, № 82.

«Перрон. Мы вдвоем. До отхода…»

Перрон. Мы вдвоем. До отхода

лишь пять минут.

Мы оба храбримся. А годы

уйдут, уйдут…

«Прощай», — ты сказал очень тихо.

Одна. Перрон.

Бессонница в мой сторожихой

вселилась дом.

Встреча

Кто вам сказал, что сказок не бывает,

что юности годам возврата нет

и что любовь в разлуке угасает?

Исчезли вдруг при встрече двадцать лет!

В Крыму вдвоем… И, с морем состязаясь

твои глаза меняют цвет, живут…

Разлуки нет, но как часы бегут!

И я комок тоски с трудом глотаю.

Стараясь обещание сдержать —

о будущем ни слова — мы шутили,

дразня друг друга; или фронта-тыла

события пытались вспоминать.

— А помнишь? — с губ срывалось то и дело, —

налет! Бежать в подвал я не хотела,

и ты мне делал «страшные» глаза:

«Ты не ребенок… рисковать нельзя…»

Потом в Тюрингии: дочь на коленях

в убежище дремала у меня;

просил рассказов сын под вой сирены

(не испытали, к счастью, мы огня),

и «месть» была (неслись мы с ним в Диканьку,

и голос мой таинствен был и тих)

страшнее бомб, не все ль равно каких,

немецких, русских иль американских?

Отбой! А сын все просит: «Расскажи

колдун был в самом деле пан Данило?

Я не усну… скажи, что дальше было?»

Убежище покинуть не спешим.

Был слушатель наш сын неугомонный;

скажу: — Рассказов нет… — А он: — Ну, вспомни

о том, как папу в играх брал я в плен… —

Ты был одной из наших «вечных» тем.

А помнишь, как тебя я провожала?

На Дон! Согнувшись, все вы шли пешком

с узлами: ведь машин не оказалось

в поникшем городе полупустом.

Всего три дня прошло. Еще дымились

пожарища: то патриотов рать,

приказу следуя «Уничтожать!» —

в развалины заводы превратила.

Смотрели мы, глотая гнев и боль.

Окопы? Враг их просто не заметил.

В молчании врага наш город встретил,

посыпались стаккато «Хальт!», «Яволь!»

Ждала. В плену? Ушел ли на погибель?

Я помню, как страдальческим изгибом

на лбу твоем морщина залегла.

Ее разгладить лишь теперь смогла:

— Я, помнишь, арией всегда дразнила

тебя «Зачем вы посетили нас?..»

— «Письмо Татьяны» потому любил я,

мне слышался твой голос каждый раз.

— А помнишь, отпуск в мае в Ленинграде?

Смеялся ты над жадностью моей:

«По счастью, вечером открыт музей,

в Александринском — Юрьев в «Маскараде»…» —

Спешим! Вот Ласточкино ждет гнездо…

Сюда мы собирались в Сорок Первом.

Ты говорил: «На этот раз — наверно!»

Разрушен первой бомбой был наш дом.

И все разрушено. А эти речи

и у изменчивого моря встречу

я в ночь тревожную изобрела —

в Крыму с тобой, увы, я не была.

В больнице

Синее небо. Розы на окне.

Жизнь за окном. Я слышу шум трамвая.

Лечусь, хоть жить уже недолго мне —

все думают, я ничего не знаю.

Нет! Не хочу из жизни я уйти

теперь… теперь, когда я так богата,

Когда со мною неразлучно ты —

а пред тобою я так виновата!

Я тайно подписала с жизнью пакт

и радуюсь цветам, закату, маю.

Коль жизнь игра, ее последний акт

я для тебя… по-своему сыграю.

«Мне говорят: плакучей ивой, плаксой…»

Юрию Терапиано

Мне говорят: плакучей ивой, плаксой

слыла я в детстве; в школе же не раз

за взрывы смеха «выйдите из класса!»,

я помню, строгий слышала приказ —

смеялась гак, что весь смеялся класс.

Дразнили «хроматическою гаммой»

за неудержный звуковой каскад.

Как выстрел, окрик оглушил нежданно.

Надолго всхлипом стал мой смехопад —

в класс не вернулась больше я назад.

Покрыло зрячий лоб слепое темя;

куда-то вглубь ушли и плач, и смех…

И я теперь с сутулым поколеньем,

неся слов гнева нерожденных бремя,

расплачиваюсь за молчанья грех.

Загрузка...