Глава 2

Утренний лес наполняло звонкое пение птиц. Воздух напоён был свежестью, запахами листвы и хвои. Меж дерев промелькнула небольшая полянка, вся сплошь покрытая сухой выжженной солнцем травой. Вершники вереницей проскакали по её краю, унырнув затем в тенистую прохладу под раскидистые дубы и грабы.

Вдали раздался громкий лай собак.

– Зверя гонят! – радостно крикнул, предвкушая лихую забаву, Матфей Чагрович.

Всадники, нещадно хлеща коней, растеклись по лесу широкой лавой.

Ловчий, холоп[39] Чагра, показался из поросшего орешником оврага.

– Боярин, медведя стронули! Не медведь – медведище! Огромадный, лохматый. Отродясь таковых не видывал!

Загорелись глаза у удатных[40] молодцев, рванулись они вперёд, туда, куда указывал ловчий.

Вспенив воду в ручье на дне оврага, вершники взмыли на увал, вытянулись в линию, помчались в сторону Ломницы, откуда доносились крики и лай.

Ярослав держался сзади. Слава Христу, о его присутствии, кажется, все забыли. Он остановил скакуна, неторопливо спешился, напился из ручья ледяной ключевой воды. Права Настя: пусть тешатся ловами бояре. У него, Ярослава, к охоте душа не лежала.

Он достиг, ведя коня в поводу, берега Ломницы. Крики и лай удалялись, затихали, уходили куда-то вдаль, в сторону лесистого гребня Горбов.

Красивы здешние места, очаровывают путника, особенно в конце лета или в начале осени, когда одеваются деревья в золотой сказочный наряд. Глаз не оторвать от скал на противоположном берегу, от речки, которая громко шумит на перекатах и раз за разом круто меняет направление своего течения. Потому, верно, и прозвали её Ломницей, русло её – словно ломаная линия. Кое-где проступают посреди реки белые спины крупных валунов.

Засмотрелся Ярослав, качая заворожённо головой, залюбовался видом с высокого берега и не заметил сразу, как подъехал к нему на вороном жеребце и остановился рядом некий всадник в синем плаще. Когда же обернулся на шум, хмуря чело от того, что оторвали его от созерцания величественной природной красоты, то внезапно вздрогнул. Лукавые серые глазки Настасьины встретили его, улыбка ласковая играла на устах. Вся светилась от радости девушка. И опять не выдержало истосковавшееся по любви сердце, шагнул Ярослав навстречу красавице, стянул её с седла, прижал к груди. Нежно опустил на траву, впился устами в белую лебединую шею, прошептал:

– Радость моя! Жизнь моя! Кажется, давно тебя ждал! Ждал и верил!

– Княже мой! И я, как тебя увидала, почуяла: вот оно. Захолонуло сердечко! Никого и ничего боле не надобно! Токмо ты, ты! Люб ты мне!

Забытые кони жевали траву. Охотники и ловчие ушли куда-то далеко и не мешали влюблённым. На берегу было пустынно и тихо. Забравшись под ветви могучего дуба, скрытые от посторонних очей, наслаждались Ярослав и Настасья друг другом.

Быстро, незаметно пролетели часы неземного счастья. Ярослав первым словно очнулся от забытья, услышав громкие голоса гридней[41], зовущих его.

– Мне пора, – прошептал он, на прощание целуя Настасью в губы. Наскоро натянув порты, рубаху и плащ, обув ноги в тимовые сапоги, он свистом подозвал коня, впрыгнул в седло и помчался на голоса, крикнув в ответ:

– Здесь аз!

…Как ни хоронились влюблённые средь густой листвы, а не укрыл их дуб от людских недобрых глаз.

Вскоре в один из поздних вечеров постучался в дом боярина Коснятина Серославича шурин его, Зеремей. Ввалился в сени, бросил на руки холопу кожух[42], шумно сопя, расположился на крытой алым бархатом лавке напротив мрачного хозяина.

– Слово имею к тебе, зятюшко. – Он смахнул ладонью с чела крупные капли пота.

– Говори, Зеремей. – Коснятин через силу натянуто улыбнулся. – Вижу, не попусту пришёл. Есть что молвить.

– Помнишь, на прошлой седьмице[43] ездили мы на ловы? Боярин Чагр пригласил. Дак вот… Заметил я, князь-от наш, Ярослав, с дочки Чагровой очей не сводил. Спору нет, красна девка сия.

– Настасья, кажется. Так ведь её звать? – перебил Зеремея сразу заметно оживившийся Серославич. – И что? Мало кто там кому приглянуться может? Посмотрит князь – да позабудет тотчас.

– Эге! Как бы не так! – Зеремей рассмеялся. – Поутру выехали мы на зверя. Медведь матёрый попался, едва управились. Дак вот, гляжу я, что все бояре тут, на ловах, а князя-то и несть нигде. Ну, покуда Чагр тамо с сынами своими да со боярами с добычею управлялись, отъехал я посторонь. С коня сошёл, веду в поводу. Любуюсь, значит, берегами Ломницы. Баско вельми окрест. Красота – дух захватывает. Вдруг вижу: две лошади у брега пасутся. Признал в одном княжьего скакуна. Ну, подобрался я поближе и вижу: под дубом раскидистым, под ветвями зелёными Ярослав со дщерью Чагровой греху предаются. Лежат в чём мать родила на шелковых мятелиях и срамным делом занимаются, значит. Ну, я в сторонку, подалее. А потом слышу, гридни князя кличут. Тотчас отозвался он, вышел к ним. А Настасьи более не видывал. Верно, другой дорогой к дому уехала.

– То точно Чагровна была?

– Точно, Коснятин. У мя глаз на баб намётан. – Зеремей снова расхохотался.

– Уймись. Не к месту смех твой, – зло пресёк веселье Серославич. – Вот оно, стало быть, как. Чую, не случайно Чагр всё вокруг князя отирается. Сынов пристроил, племянничка. Топерича[44] и дочку, выходит, в княжью постель толкает. Хитёр, белый куман![45] Ну да и мы не из простых. Тако ведь? – Коснятин лукаво подмигнул собеседнику. – Вот что, Зеремей. Никому о том, что видал, ни слова не сказывай. Со временем узнаем, всерьёз ли увлечётся князь Чагровной, али позабудет сию забаву пустую. А покуда молчи. Не вздумай княгине Ольге чего ляпнуть.

– Да чего я ляпну? Ко княгине ты мя и близко не подпустишь. Окружил её псами своими.

– Тако нать. Княгиня, чую, когда и поможет. А когда, наоборот, мы ей. Вот сынок у тебя, Глеб. Сколь годов ему ныне?

– Ну, двадцатый идёт. А чего?

– А Настасье, верно, пятнадцать, не более. И вон сколь ловка девка!

– Не уразумел. К чему тут сына моего приплетать? – нахмурился Зеремей.

– Да к тому, что красавец он у тебя. Заглядываются, чай, на добра молодца и посадские[46] бабы, и дщери боярские. И у княгини, чай, сердце не каменное. И ей ласк хочется.

– Дак ты что ж?!

– Да я ничего. Думаю вслух просто. И полагаю, что мы с тобою – не глупее Чагра. А у княгини на Руси – связи широкие. Братья у неё, Юрьевичи, – вона какие князи. Что Андрей, что Глеб. И потом, сынок у неё… Одиннадцать лет парню. В его лета уже и столы в иных землях княжичи получают. А слуги верные любому князю надобны, тем паче молодому. Когда что подсказать, когда направить думы и дела по пути верному. А кто, как не бояре ближние – самые слуги надёжные. В общем, пораскинь мозгами, Зеремеюшко. И о сыне своём, и о княгине с княжичем, и обо всех нас, боярах галицких.

Замолчал Коснятин, кривая ухмылка пробежала по его устам. Зеремей, полный, огромный, напоминавший со своей толстой мощной шеей и выступающим вперёд лбом быка, хмурился, вороватыми карими глазами окидывал светлую богато украшенную майоликой[47] горницу.

Наконец отмолвил хрипло:

– Ладно. Глеба в хоромы ко княгине приведу. Ты его тамо представь как подобает да ко княжичу приставь. Пущай окрест княжича отирается.

– Вижу, разумом тебя Господь не обделил. Хвалю. Ну, а топерича… – Коснятин поднялся со скамьи. – Дозволь, отобедай у меня. Щи знатные да ушица из голавля, да пироги, какие Гликерья стряпает, – персты оближешь. Ну и вина у меня вдоволь. Из угров привезено, белое.

…Попировали, и в самом деле, бояре в тот день славно. Когда же отправился Зеремей восвояси, поздно ночью явилась к мужу в покой Гликерия Глебовна.

– Слыхала я весь разговор ваш. На что толкаешь ты брата, Коснятин? – потребовала она ответа. – Али супротив князя что мыслишь?

– Да что тебе… – начал было Серославич, но внезапно осёкся. – Ты, выходит, подслушивала, дрянь! Да как ты посмела?!

– Да будто я и без того не ведаю, что ненавидишь ты князя нашего. Вот почто ненавидишь, не пойму никак. – Гликерия грустно усмехнулась и пожала плечами. – Одно ведаю: из за сей ненависти твоей и деток у нас более нету. И Пелагея умом повреждена.

– Экая глупость! – злобно рявкнул Коснятин. – А что не по любу мне Ярославка, дак оно верно. Вопрошаешь, почто?! Да он тогда под Теребовлей отца моего в чело поставил, на гибель верную, а сам сзади укрылся! Батюшка мой сгинул, а Ярославка с ворогами нашими, со Мстиславом Изяславичем союзиться вздумал! И ещё. Вот ты подслушиваешь под дверью толковню[48] нашу. И что разумеешь? Ответь: в чём сила земли Галицкой?.. Молчишь? А я тебе отвечу: в нас, в боярах, в единодушии нашем! Мы, бояре – сердцевина земли, мы – опора её! Без нас не будет ни князя, ни попов, ничего не будет! А Ярославка – он нас, родовитых бояр, не держится, таких, как Семьюнко безродный или как Шварн, чужой нам, на наши места в думе выдвигает. Хочет пригнуть бояр к земле, навязать им свою волю, узду на шею повесить. Да не получится у него! Слышишь ты?! Не получится! Вон как в Новом городе, тако и у нас будет! Князя сами себе выбирать станем мы, бояре!

Боярыня сокрушённо замотала головой в тёмном убрусе.

– Экие мысли у тя страшные! Бес в тебе сидит, Коснятинушко! Ты б во храм сходил, покаялся! Иначе… Сердцем чую, лихо нам всем будет. Не получится у нас, яко в Новом городе. Не собрать тебе бояр. Розно они живут. У кажного – свои помыслы, своя стёжка-дорожка. И кажен другому путь перебежать хочет.

Ничего толкового не ответил ей Коснятин, не возразил, отмахнулся лишь, промолвил скупо:

– Тамо поглядим. Ясно дело, голову в пасть львиную класть не стану. Но батюшкину смерть ему не прощу. Николи[49] не прощу! Тако и ведай!

Жена, взяв в руку свечу, со вздохом удалилась, а Серославич долго ещё вышагивал взад-вперёд по покою и тихо повторял:

– Чагровна, стало быть. Что ж, поглядим, поглядим!

Загрузка...