четверг, 5 декабря 2013 года
Международный День Волонтера. День рождения празднуют Юзеф Пилсудский (146), Уолт Дисней (112) и Центральный Вокзал (38). В возрасте 95 лет умирает Нельсон Мандела. Другой легендарный мировой лидер представляет собой образец здоровья. Он принимает участие в премьере фильма о себе самом в Капитолии в Вашингтоне, а после показа дает комментарий, что не может дождаться того, как его жизнь представят другие кинематографисты. Европейская Комиссия блокирует строительство нового газопровода, который, проходя по дну Черного моря, должен обойти Украину. Ватикан созывает комиссию по борьбе с педофилией среди священнослужителей. Тем временем, в Польше становится интересно. Высший Суд отказывает в регистрации Союза Лиц Силезской Национальности, поясняя в обосновании, что такого народа не существует. В Познани университетская дискуссия по гендерным вопросам закончилась скандалом и вмешательством полиции. Поморье атакует прибывший из Германии циклон «Ксаверий». Вармия и Мазуры засыпаны снегом. В Ольштыне первый день настоящей зимы. Весь город встал в пробках. Во-первых, потому что снег. Во-вторых, потому что, совершенно неожиданно, ремонт крайне невралгического пункта на площади Бема было решено перенести на часы пик. Водители теряют сознание от бешенства, а президент говорит о центре управления общественным транспортом, обещая, что когда наступит золотая эра трамвая, специальные камеры будут управлять светофорами. Радуются пассажиры, радуются и студенты, поскольку университет пообещал установить на горке своего центра отдыха подъемник для лыжников.
Польша уродлива. Понятное дело, что не вся, никакое место нельзя назвать абсолютно уродливым. Но если взять в среднем, то Польша является наиболее некрасивой из всех других стран Европы. Наши чудные горы вовсе не красивее чешских или словацких, не вспоминая уже про Альпы. Наши озерные края — это далекая тень скандинавских. Пляжи ледяной Балтики смешат любого, кто хоть раз побывал на пляжах Средиземноморья. Реки так не привлекают путешественников как Рейн, Сена или Луара. Все остальное — это скучная, плоская территория, частично покрытая лесами, только это никакие не пущи Средиземья, по сравнению с дикими местечками Норвегии или альпийских стран мы выглядим очень даже бледно.
Здесь нет чудес природы, которые украшали бы обложки международных альбомов для путешественников. Здесь ничьей вины нет, просто мы поселились на скучных, перспективных в сельскохозяйственном плане территориях, вот и все. Что выглядело осмысленно во времена трехполья, а вот во времена международного туризма это не столь очевидно.
Здесь нет и городов, которые были бы красивыми в целом. Нет Сиены, Брюгге, Безансона или хотя бы Пардубиц. Имеются города, в которых, если хорошо глянуть и не сильно крутить головой, и уж, Боже упаси, не идти кварталом дальше, то можно увидеть красивый фрагмент.
И никто тут не виноват. Просто-напросто, так оно и есть, вот и все.
Но существуют мгновения, когда Польша является самым прекрасным местом на земле. Это майские дни после грозы, когда зелень уже сочная и свежая, тротуары блестят влагой, а мы все впервые за полгода сняли пальто и чувствуем, что нам передается некая магия природных сил.
Это августовские вечера, восхитительно свежие после целого дня жары, когда мы заполняем улицы и сады, чтобы подышать воздухом, уловить конец лета и ожидать падающих звезд. Но прежде всего — это первое, по-настоящему зимнее утро, когда мы поднимаемся вместе с днем после всенощной метели и видим, что мир за окном превратился в сказочную декорацию. Все меньшие недостатки скрыты, те, что побольше — прикрыты, ну а самые крупные уродства обрели благородную в своей простоте, белую, блестящую оправу.
Ян Павел Берут сидел на лавочке в детском квартале коммунального кладбища на улице Поперечной. Он глубоко вдыхал морозный воздух и наслаждался зимним утром, которое превратило мрачный некрополь в фантастический пейзаж; кресты выступали из-под непорочного белого пуха словно мачты кораблей, плывущих по облакам.
Ему не хотелось портить этой композиции, потому смел с небольшого надгробия лишь столько снега, чтобы можно было прочитать имя Ольги Дымецкой, которой не исполнилось и двух лет. Он зажег лампадку, перекрестился, прочитал молитву за умерших и прибавил пару слов от себя, прося, как обычно, небесные силы, чтобы те не забывали о детской площадке. Если эти малыши после смерти не растут, то им наверняка скучно в мире погруженных в молитву взрослых, а ведь приличная карусель и горка божественного величия уж никак не уменьшат.
Полицейский не был родственником маленькой Ольги, она вообще не была близкой для него каким-либо образом. Точно так же, как и полтора десятка других детей, к которым он регулярно приходил в годовщину их смерти.
Ему было известно, что люди либо смеялись над ним, либо же удивлялись тому, что абсолютно ничего не производило на него впечатления. Как правило, желторотые следователи блевали дальше, чем видели, при первых же вздутых утопленниках или размазанных по лежанке старичках, обнаруженных после трех недель разложения в жарком июле. Случались такие трупы, когда даже опытные сотрудники бледнели и выбегали перекурить. А Берут — нет. Он мог функционировать на месте обнаружения останков точно так же, как и на месте кражи мобильного телефона. Просто-напросто, необходимо исполнить определенные действия, и он их выполнял. Даже жуткая история о растворении живьем Петра Наймана не затронула в нем какой-либо струнки. Он понимал, что преступление это исключительно мрачное, но не переживал этого неделями, аппетита не потерял, даже пульс у него не ускорился.
Дело в том, что Ян Павел Берут десять лет проработал в дорожной полиции, и ему было известно, что никогда он уже не увидит ничего худшего, чего пришлось ему насмотреться на польских дорогах. Видел он семьи из пяти человек по дороге на отдых, перемешанные с игрушками, едой и плавательными матрасами, как будто кто-то все это забросил в гигантский блендер. Помнил он велосипедную поездку отца и пары сыновей, всех растасканных на расстоянии трехсот метров шоссе, когда останки собирали целых два дня. Видел он детские креслица, в которых остались лишь фрагменты пассажира. Ему случалось принять оборванную плохо закрепленными ремнями безопасности детскую головку за мячик. Он видел, как смерть уравнивает пассажиров стареньких «шкод» и новехоньких «бээмвэ». Та же самая кровь, те же самые белые кости, которые тем же самым образом пробивают воздушные подушки безопасности.
Воспитанный как верующий и даже практикующий католик, после первого своего летнего сезона в дорожной полиции он полностью утратил веру. Мир, допускающий подобные происшествия, не мог иметь никакого хозяина; никакая иная истина не была для Берута столь очевидной. Без печали, без каких-либо угрызений совести он отвернулся от бога и от Церкви, с холодной убежденностью знающего человека.
А через несколько лет он неожиданно вернулся к вере. Быть может, не сколько к католицизму, скорее, поверил в существование высшей силы. Берут посчитал, что сценарии дорожных трагедий уж слишком надуманы, чтобы могли случаться просто так. Реальность несколько отличалась от картинки, созданной в средствах массовой информации: бравада плюс спиртное плюс скорость, не соответствующая условиям движения. Случались ведь совершенно странные и необъяснимые смерти.
У трупов в следственной полиции было больше смысла. Кто-то напился, кого-то удар хватил, а кто-то схватился за нож. Какой-то любовнице по пути к счастью мешала жена любовника, а какой-то жене — любовница мужа. Все эти события отличались пускай искаженной и смертельной, но логикой.
А вот на шоссе этой логики как раз и не доставало. Два автомобиля едут навстречу летом, по сухой дороге, с разумной скоростью, и сталкиваются лоб в лоб. Те, что выжили, никак не могут это объяснить, свидетели — тоже. Все трезвые, все отдохнувшие, все ответственные. Высшая сила!
Прочитано в сегодняшней газете: парочка едет на автомобиле, машина идет юзом и съезжает в придорожную канаву. Все нормально, только капот чуточку пострадал. Она выходит на обочину, чтобы вызвать техпомощь, и тут ее сбивает другая машина. Мгновенная смерть. Высшая сила.
А это прочитано несколько дней назад: водитель забирает попутчика, буквально через несколько сотен метров съезжает с шоссе, бьется в дерево. Водителю ничего, попутчик умирает на месте. Высшая сила.
А это прочитано уже давненько: водитель замечает стоящего на коленях посреди шоссе мужчину. Останавливается, включает огни аварийной стоянки, выходит, чтобы узнать, что происходит. Подъезжает другой автомобиль, пытается их объехать, сбивает озабоченного водителя. Смерть на месте. Мужик как стоял на коленях, так и продолжает стоять. Высшая сила!
В течение нескольких лет службы Яна Павла Берута в дорожной полиции этих случаев собралось столько, что он, в конце концов, поверил в высшую силу. Одним из результатов обращения стали посещения могилок детей, со смертью которых он столкнулся на службе. С изумлением он выяснил, что многие были похоронены здесь, в Ольштыне. Как будто бы родители или родственники отказались от них после смерти, не желая забирать к себе, в семейные гробницы. И потому маленькие могилки проведывались только на День Всех Святых, а временами — никто к ним не приходил. Они были заброшены, иногда разве какая-нибудь жалостливая душа зажигала лампадку. Ян Павел Берут культивировал память этих маленьких жертв систематически. В календаре у него были записаны даты, днем ранее он заглядывал в заметки, вспоминал сами происшествия, представляя, как могла сложиться судьба ребенка. И только потом отправлялся на кладбище.
Ольге Дымецкой в шестую годовщину смерти исполнилось бы почти восемь, уже четвертый месяц она ходила бы во второй класс начальной школы в Зволеню, и наверняка уже она жила бы наступающим Рождеством, пытаясь угадать, что принесет ей святой Миколай. Верят ли восьмилетние дети в Миколая? Берут понятия не имел; сам он был единственным ребенком в семье единственных детей; собственных детей у него не было, и заводить он их не собирался. Берут боялся высшей силы. Он прекрасно помнил тот день, когда отправился под Пурду, чтобы обнаружить там смявшийся о дерево «пассат» и маленькую Ольгу Дымецкую.
Потому-то ничто и не производило на него впечатления. Потому, когда на кладбище он взял телефон и услышал, что в доме под Гетржвальдом найдены останки лицеистки, он даже глазом не моргнул.
Берут поднялся с места, осенил себя знаком креста и вернулся по собственным следам к поставленному под воротами кладбища автомобилю, радуясь тому, что выпал снег, что его еще не успели сгрести на обочины, и что чертовски скользко. Все ездят осторожно, тащатся, словно черепахи, столкновения случаются частенько, но не аварии со смертельными жертвами.
По крайней мере, до тех пор, пока не вмешается высшая сила.
Чтобы добраться до выездной дороги на Оструду ему понадобилось три четверти часа; въезжая в лес, он притормозил, чтобы насладиться видом засыпанных снегом елочек. Сегодняшним утром Вармия была исключительно красивой.
Посредством радио он еще удостоверился, как доехать до места происшествия, и сразу же перед Гетржвальдом, видя высящуюся над деревней башню святилища девы Марии, свернул в сторону леса, за которым находилось Рентиньское озеро. По пути он еще забрал коллег-техников, у которых, к сожалению, не было «ниссана-патруль», так что они застряли в снегу и грязи, лишь только закончилась более-менее приличная дорога.
Тем не менее, кому-то перед ним проехать удалось, белое пространство пересекали черные следы. Похоже, следы были от высокого внедорожника, раз снег между колеями остался нетронутым.
Он страшно удивился, когда добрался на место, что с зимой справилась старая тачка Шацкого.
— Бляха-муха, не верю, — удивился шеф техников. — Моя внедорожная «киа» не смогла, а эта жестянка проехала?
— Наверное это потому, что твоя «киа» — такой же внедорожник, как моя «астра» — самолет, — буркнул некий Лопес, техник, ответственный за сбор биологических и запаховых следов.
Берут молчал. К счастью, его слава сумасшедшего молчуна избавляла его от необходимости участвовать в светских беседах. И сам он это свое состояние очень ценил.
Автомобиль он припарковал возле «ситроена». Все вышли и, не спеша, направились к разрушенному дому, встречаться с трупом ни у кого особого желания не было. Только Берут поспешил по паре следов, ведущих к дому, размышляя: что бы там ночью ни случилось, все произошло до того, как нападал снег. Он знал, что оставшиеся сзади коллеги обмениваются понимающими взглядами.
Он открыл дверь. Внутри царил точно такой же холод, что и снаружи. Никакой мебели в доме не было, полы выпучило, стенки начал разъедать грибок, из стен торчали куски проводов в тех местах, где воры выкрутили выключатели и розетки. Уже несколько лет здесь никто не жил.
Берут прошел через прихожую и очутился в обширном салоне с большим, выходящим в сторону леса, окном. Через него вовнутрь попадало достаточно много света, чтобы осмотреть место преступления еще до того, как техники расставят лампы.
Смотреть здесь не было на что; все, что находилось здесь, можно было переписать на салфетке: один туристический раскладной столик, два туристических стула, один труп и два прокурора.
Эдмунд Фальк присел у трупа девушки, на подходящем расстоянии, чтобы не оставить следов. Теодор Шацкий стоял спиной к ним, заложив руки за спину, и пялился в пустую стенку с таким интересом, как будто на ней демонстрировали интересную телепрограмму.
— Кто из вас ведет следствие? — бросил в пространство Берут.
— Прокурор Фальк, — спокойным тоном отметил Шацкий. — Понятное дело, под моим надзором. Комиссар, вы, случаем, техников по дороге сюда в сугробе не встречали?
Беруту даже не нужно было отвечать, поскольку в тот же миг скрипнула дверь, и команда вошла вовнутрь.
— Это что же, премьерше,[144] похоже, звякнули, раз вся прокуратура примчалась, — заметил Лопес, ставя на пол сумку с оборудованием. — Причем кто? Сам король темноты и принц мрака собственной особой.
Шацкий с Фальком повернулись к нему. Их неподвижные мины над идеально повязанными галстуками выражали то же самое, переполненное отстранением, неодобрение. Берут знал, что любого другого за подобные слова растерли бы по полу, но Лопес был очень хорош. Даже более высокие шишки позволяли ему большее.
Техник вопросительно глянул на Фалька.
— Приятное отличие после того, чем мы занимались в последнее время, — сказал асессор. — То есть, девушку, естественно, жалко, но загадок на сей раз никаких. Виктория Сендровская, восемнадцать лет, ученица лицея на Мицкевича. Банально задушена, самым классическим образом. Имеется ли что-то еще, покажет осмотр.
— Я ее видел вчера, около шести вечера был в гостях у ее семьи на улице Радио. — Шацкий отвернулся от стенки, которая возбуждала в нем такое любопытство. — Признания мои таковы, если говорить коротко, все заключалось в том, что девушка выиграла в конкурсе на эссе о борьбе с преступностью, и вот в рамках награды она желала расспросить меня о работе прокурора.
— Ну вот, — Лопес засмеялся и наклонился над трупом, — первый подозреваемый у нас уже имеется.
— Из ее разговора с матерью следовало, что она собирается к своей подружке, Луизе, чтобы у нее и заночевать, — проигнорировал Шацкий зацепку.
— Это первое направление, — сказал Фальк. — Действительно ли она договаривалась с Луизой или кем-то другим. Когда вышла, добралась ли до подружки, что знает подружка, что знают родители. Плюс осмотр места, плюс осмотр трупа. К сожалению, снег лишил нас снегов снаружи.
Берут покачал головой, обводя взглядом место преступления. Что-то тут не сходилось.
— Странно, — сказал он. — Даю голову на отсечение, что здесь пахнет кофе.
Кто-то из стоявших сзади техников фыркнул. Ну Берут, ну псих. Кофе ему на месте преступления пахнет.
Вскоре были расставлены лампы, снаружи заурчал небольшой генератор, и помещение залил яркий, белый свет. Неожиданно все сделалось до неудобного заметным, прежде всего: молодость и красота лежащих на полу останков. Если бы не кровоподтеки на шее, отливающие оттенками бордового и темно-синего цветов, девушка выглядела бы словно жертва болезни, а не убийства. Спокойное, фарфоровое лицо, закрытые глаза, рассыпавшиеся по полу черные волосы, элегантное коричневое пальтишко.
Лопес вынул из своего чемоданчика нечто, похожее на небольшой моделистский пистолет для красок, и начал распылять какую-то субстанцию над шеей покойницы. Неожиданно Берут почувствовал себя совершенным желторотиком. Так уже хорошо лекции о дактилоскопии он не помнил. Можно ли снять отпечатки с тела? Похоже, что так, в очень немногих случаях, кажется, именно с помощью специальной эпоксидной смолы. Спросить было стыдно.
— Второе направление, это как раз данный дом смерти, — буркнул Лопес, наклоняясь над лицом жертвы, как будто желал начать ее реанимировать. — Я был здесь десять лет назад, тоже зимой или поздней осенью. Если из коридора свернуть налево, там будет сожженное помещение. В помещении — окно с решеткой. Установленная, похоже, ради безопасности. Случился пожар, из-за этой решетки сгорела женщина, ей не было как убежать. Не забуду, как мы ее с тех прутьев отскребали, словно сожженную котлету от гриля. Я же говорю, дом злой, дом смерти.
Никто не отозвался. Все стояли в тишине, слушая шипение распылителя и урчание генератора. Они вздрогнули, когда рядом раздался громкий, пронзительный крик.
Фальк направился к двери, но Шацкий дал ему знак оставаться на месте. Кто-то должен был следить за техниками и надзирать за следствием. Он догадывался, кто кричал, и понимал, что говорить с родственниками Виктории — это его обязанность.
Он поглядел на труп, и ладони вспотели, вернулось воспоминание минувшей ночи. Он быстро сунул руки в карман, вытер их о подкладку. Бессмысленный жест, как будто бы кто-то издали мог увидеть, что у него вспотели ладони. С изумлением он отметил у себя поведение, типичное для преступников. Он всегда считал, что те люди слабые, малоинтеллигентные, чуть ли не недоделанные. Отсюда и все их истерические, нелогичные движения, которые толкали их прямиком в тюремные камеры; для обвинения они равнялись прямому признанию в вине.
И вот, пожалуйста, в конце концов, оказывается, что и он сам мало чем от них отличается.
Шацкий вышел из дома и прищурил глаза. Солнце, правда, из-за туч не вышло, но было ясно, отраженный от снега свет слепил глаза, за многие недели привыкшие к полумраку.
У ворот в снегу стояла на коленях Агнешка Сендровская, наклонившийся муж неуклюже обнимал ее, словно пытаясь поднять. Женщина глядела в сторону Шацкого не с болью, но с упреком. Он сделал несколько шагов в ее сторону, но потом до него дошло, что ее недвижный взгляд застыл не на нем, а в разваленном доме за его спиной.
— Невозможно, — произнесла она. — Это не могло произойти здесь. Это какое-то проклятие!.. Ведь он же мертв, в этом нет никакого смысла. Это не Вика, здесь, похоже, какая-то ошибка.
— Мне весьма жаль, — произнес Шацкий.
Только теперь женщина глянула на него, и на ее лице возникла гримаса отчаяния. До нее дошло, раз прокурор был внутри, непохоже, чтобы это было ошибкой.
— Вы знаете, что произошло? — глухим голосом спросил ее муж.
Шацкий знал, что тот пытается производить впечатление более сильного мужчины, только в его глазах была беспокоящая пустота человека, готового покончить с собой. Он увидел это и понял, что Виктория вовсе не должна быть последней жертвой. Это было страшное осознание, супруг пошатнулся и чуть ли не встал на колени рядом с Сендровской. Он схватился за искривленный металлический столбик, оставшийся от ограды.
Прокурор подумал, что связь отца с приемным ребенком может быть даже сильнее, чем у матери. Материнство выковывается с нулевой даты, когда измученная сексом пара падает на подушку. И эта связь очень биологическая, древнейшая, несколько паразитическая, записанная кровью, для мужчин недоступная — и в связи с этим исключительная и таинственная. Для отца, в свою очередь, любой ребенок по-своему приемный, чужой. Независимо от того, видел ли он, как жена выпихивает из себя создание, которое, в соответствии с декларациями любимой женщины, содержит немножко и его генов, либо же вышел из детского дома, держа маленькую девочку за руку, он обязан приложить усилия, чтобы это чужое существо полюбить.
В глазах Сендровского он увидал то же самое, что сам чувствовал вчера, видя умирающую Хелену Шацкую. Мужчина потерял свою маленькую девочку и остался ни с чем. Бесцельно функционирующий организм, в котором клетки по привычке делают что-то свое, хотя от них этого уже никто и не ожидает.
— Мы не знаем, — ответил наконец Шацкий, у него было впечатление, будто бы говорит некто иной. — Следствие ведет мой коллега. Прошу прощения, я знаю, что это звучит страшно, но он должен как можно скорее поговорить с вами.
Сендровский покачал головой, после чего уставил мертвый взгляд в Шацкого. Прокурору понадобилась вся сила воли, чтобы не отступить под этим взглядом.
— Она светилась, вы знаете, — произнес он. — Трудно это определить как-то по-другому. Я знаю, что каждый родитель твердит, что его дитя единственное и неповторимое в своем роде, но, договоримся, мало к то из них такой. А вот она действительно была необыкновенной, это любой скажет. Каким же нужно быть человеком, каким дьяволом, чтобы этот свет погасить? Как такое возможно, чтобы в одном человеке накопилось столько зла?
Шацкий не отвечал.
— Поймайте его, хорошо? И не затем, чтобы справедливо наказать, справедливость в данной ситуации — это пустое слово. Но только лишь затем, чтобы я мог глянуть ему в глаза и убедиться, как выглядит зло.
Шацкий лишь покачал головой.
Ему удалось добраться до головного шоссе, там на момент поколебался и, наконец, вместо того, чтобы свернуть налево, в сторону Ольштына, повернул вправо, на Гетржвальд и Оструду. Проехал несколько сотен метров и, пользуясь практически никаким движением, нарушил правила, пересек двойную сплошную и заехал на станцию по противоположной стороне шоссе.
Припарковался он возле рекламы новых баварских хот-догов, сделал себе самый большой кофе в кофеварке «экспрессо» для самообслуживания, заплатил и вышел наружу. За зданием стояла пара деревянных столов с лавками, он смел рукавом снег и уселся. Бумажный стаканчик поставил прямо на заснеженную столешницу, снег вокруг стаканчика быстро растаял, все это выглядело словно анимация.
Шацкий все замечал как-то сильнее, любую деталь. Словно бы он желал насытиться, прежде чем попрощается с миром малых, смешных вещей, которых обычно мы не замечаем, поскольку слишком увлечены чем-то другим, слишком раздражены или уж слишком откладываем все на потом.
Нет, он должен был признаться, здесь не было никаких сомнений. Решение элегантное, очевидное, освобождающее его от каких-либо растерянностей. Свою жизнь он выстроил на уважении к закону, а это требовало, чтобы он признал свою вину. Все простые вещи просты.
Он вздохнул. Не потому, что потеряет свободу. Наказание за совершенное преступление казалось ему самым нормальным на свете делом. Он вздохнул, поскольку в своей жизни вел сотни следствий, а теперь приходилось завершить карьеру в тот самый момент, когда появилось то самое, единственное следствие, ради которого он отдал бы все: следствие по делу трахнутой секты, которой удалось довести до того, что Теодор Шацкий совершит убийство.
Никогда он не испытывал известного по романам уважения или восхищения к исключительно хитроумным преступникам, но на сей раз не мог сдержать определенного рода признания в отношении лиц, ответственных за вчерашние события. Им необходимо было приготовиться, им нужно было все запланировать в мельчайших подробностях, им необходимо было позаботиться о том, чтобы эти детали не выдали театральности декораций. Тысячи вещей могли пойти не так, как следовало, тем не менее — им все удалось.
Результат? Кем бы эти люди ни были, они достигли всего, что хотели.
Заключения он сформулировал еще ночью, после того, как выслушал рассказы Хели. Как и следовало предполагать, ее похищение было нацелено в него. К ней относились, как к пленной, и ей показали фильм с растворением Найман, чтобы в ключевой момент убедительно выглядел ее страх перед чудовищной смертью. Но Хеля сказала, что этот страх длился буквально пару секунд. Когда первые гранулы попали ей в рот, и она стала их выплевывать, то чуть не умерла от перепуга, но сразу же потом до нее дошло, что это все — по причине отсутствия лучшего определения — всего лишь шутка. Шарики были слишком легкими, пахли словно пенополистирол да и шелестели как пенополистирол.
«И вдруг я стала хохотать, словно сумасшедшая. Словно истеричка. И не могла перестать минут, похоже, десять, пока не стала бояться, что от этого смеха со мной что-нибудь случится», — рассказывала Хеля по дороге домой.
А это означало, что если бы он сам выдержал несколько дополнительных секунд, если бы сразу не сомкнул пальцев на шее Виктории Сендровской, весь их бравурный пан пошел бы псу под хвост.
Но не пошел, сработал.
Через пару минут похитители надели его дочке мешок на голову и посадили в автомобиль. Там она провела, как ей показалось, около двух часов, а это означало, что Шацкий видел не прямую трансляцию, а всего лишь приготовленную специально для него запись. Все время автомобиль двигался, но означало ли это, что место содержания Хели и убийства Наймана находилось в двух часах пути отсюда, или же похитители ездили по кругу, чтобы обмануть девушку — никто, кроме них, не знает. В конце концов, Хелю выкинули из машины, перерезали веревки и уехали. Когда она стащила мешок с головы, то сориентировалась, что находится на лесной тропе, одна, ночью. Хеля пошла по дороге вперед, потому что никакой другой идеи у нее не было.
И через пару минут обнаружила собственного отца.
В голове у Шацкого имелось несколько гипотез, объясняющих инсценировку в целом, все они в чем-то были похожи одна на другую. Похоже было на то, что они, похитители, действительно желали делать мир лучше, карать несправедливость и домашних мучителей. Виктория, стоящая у них во главе, это обычная чушь, теперь Шацкий это понимал. Только теперь это уже не имело никакого значения. Прокурор предполагал, что Клейноцкий был прав в своих рассуждениях о костре. Растворение Наймана, запись его смерти на видео, подброшенный скелет — все это должно было свестись к грандиозному финалу, к великой кульминации. К тому, чтобы всякий домашний насильник узнал, что на него ведется охота.
Но в какой момент этот план превратился в охоту на Шацкого?
Говоря по правде, момент был несущественен. Существенным был факт, что, благодаря этому, они обеспечили себе безопасность. Шацкий мог не любить преступников, но тот, кто все это придумал, должен был быть гением преступления. Просто гением.
В итоге же, все это имело ничтожное значение, точно так же, как столь любопытный, так и совершенно несущественный в данной ситуации вопрос: а замешан ли во все это кто-то из его знакомых. Нет, это не имеет никакого значения, ведь и так через какое-то время он со всеми знакомыми распрощается.
Ключевым был один-единственный факт: он, прокурор Теодор Шацкий, виновен в убийстве. Понятное дело, они сделали все, чтобы к этому спровоцировать, но, договоримся — каждый из допрашиваемых им самим убийц пел одну и ту же песню: «Пан прокурор, меня поставили под стенку, и там такая красная занавесь упала мне на глаза и… ну, правда, что я мог сделать».
И всегда он глядел на них с сожалением, точно так же, как глядел сейчас на себя самого. Человек обладает волей выбора, он тоже. Он мог взять себя в руки, позвонить Беруту, вызвать людей, объявить о ключевом переломе в следствии, арестовать Викторию, выловить остальных из психованной шайки и всех осудить. У него была свобода выбора. И он выбрал убийство.
Он не убил в рамках необходимой обороны, не убил, чтобы спасти кого-либо, здесь было сложно говорить даже о вызванном обстоятельствами аффекте. Убил, потому что хотел. В акте мести и самосуда. И в качестве убийцы он обязан понести наказание.
Кто бы за всем этим ни стоял, сейчас наверняка присматривается к тому, что Шацкий собирается делать. Воспользуется ли он своим положением следователя, чтобы повернуть все так, что если дело выйдет наружу, он все равно вывернется? Или же начнет комбинировать, как типичный преступник, пытаясь уйти от справедливости? Или же упорно будет пытаться собственноручно решить это дело?
Последняя версия звучала даже соблазнительно, но Шацкий знал, что это ловушка. Уже имеющееся затягивание дела достойно наказания, ну а оттягивание до бесконечности момента признания — вот этого оправдать нельзя никаким образом, разве что только трусостью. Ему следовало бы признаться как можно скорее, чтобы закончить эту чудовищную игру, ну а еще потому, что в противном случае поставит под удар всех своих близких. Хелю уже обидели, черт его знают, что эти способны придумать в следующий раз.
Он тяжело вздохнул.
Шацкому было стыдно, но он давно уже решил, что если обстоятельства позволят, он признается только в понедельник. И, ничего не поделаешь, изза этого Фальку с Берутом придется тянуть этот спектакль все выходные, в то время как он со всеми подробностями знает темы обоих преступлений и жертв, как Наймана, так и Виктории. И он чувствовал себя виноватым, а как же.
Но подобного рода решение одно гарантировало, что последние выходные он сможет провести со своей шестнадцатилетней дочкой, Хеленой Шацкой. Самые обычные выходные. Они сходят в кино, отправятся на колдуны в «Старомейскую», черт его знает, быть может удастся даже на лыжах походить, если снег подержится. Вечером посмотрят телевизор, или же она отправится к знакомым, он же приедет за ней после полуночи и будет притворяться, что принимает ее старательно выговариваемые слова за чистую монету. В воскресенье он загонит девицу за уроки, чтобы нагнала дни отсутствия в школе. Самые обычные выходные отца и дочери-подростка.
А в понедельник признается, его арестуют, потом он попадет в тюрьму на долгие годы, и его жизнь закончится. Даже если он — как Теодор Шацкий — и выдержит, то этот день будет представлять собой конец его как прокурора, а прежде всего — как отца. Он не разрешит посещать себя, не позволит думать о родителе за решеткой. Он прикажет Хеле сменить фамилию и устраивать жизнь иначе. Быть может, после выхода заедет к ней, он уже в пенсионном возрасте, она будет зрелой женщиной после тридцати. Пообедают вместе, друг другу сказать им будет мало чего — и все.
С Женей все было проще. Друг друга они знали недолго, их не объединяли никакие официальные связи, детей у них не было. Ей он тоже запретит свидания с собой. Тогда она быстрее его забудет. Он ее любил, и по-своему его радовало то, что все случилось на раннем этапе их знакомства, так что она еще могла отряхнуться и двигаться дальше.
Шацкий сделал глоток кофе. Своего любимого, с большим количеством молока и двойной порцией ванильного сиропа. Когда он выпьет такой в следующий раз, ему уже исполнится шестьдесят. Это если все пойдет хорошо. А так, наверняка больше, поскольку он не собирался применять какие-либо штучки, чтобы снизить срок. Смешно, но в нынешнем мире полторы декады — это здоровенный шмат времени. Интересно, будет ли тогда в Польше какой-нибудь «Статойл»?[145] Сможет ли тогда бывший прокурор самостоятельно обслужить футуристическую кофейную машину?
Мысль о заключении его не пугала. Ему были известны реалии польских пенитенциарных заведений, вопреки сложившемуся обыденному мнению, это не были тюрьмы Третьего Мира или известные по американским фильмам места для унижений и убийств, где шайки чернокожих устраиваются в очередь, чтобы насиловать новичка в устроенном в готическом стиле подвале. Всего лишь общага, из которой нельзя просто так выйти, для воняющих потом мужиков в домашних тапках. Наверное, его лично немного помучат, как прокурора, но, что более вероятно, он сделает фурор в качестве знатока процедур. В конце концов, кто будет должен писать коллегам по камере жалобы на прокурорские решения, если не он.
Подумав об этом, Шацкий фыркнул. Э-э, еще робу не взял на проходной, а уже сценарии пишет, прямо тебе Шоушенк.[146] И-эх, старый, седой нищий, так еще и мифоман.
Ладно, хотя бы с литературой поправлю; Манна, в конце концов, всего прочту, подумал он. Допил кофе до конца, наслаждаясь осевшим на дне сладким сиропом, и забросил стакан в мусорную корзину.
Робко выглянуло солнце. Снег засиял словно оперная декорация, изготовленная театральным художником из ма-а-аленленьких бриллиантов. Шацкий огляделся по сторонам, глянул на пересеченный шоссе местного значения холмистый пейзаж Вармии, на стройную башню костела в Гертржвальде, на лес на горизонте, на выстающие кое-где из-под снега красные черепицы домов в Наглядах.
А ведь и красиво даже, подумал он.
понедельник, 9 декабря 2013 года
Международный День Противодействия Коррупции. День рождения празднуют Кирк Дуглас, Джон Малкович и Йоанна Яблчиньская[147]. После того, как в воскресенье протестующие снесли памятник Ленину в Киеве, власти начинают чего-то поговаривать о переговорах за круглым столом, но в то же самое время милиция начинает действовать все смелее. В США наиболее влиятельные интернет-медиа пишут совместное обращение к президенту, чтобы разведорганы прекратили тотальную слежку за гражданами. На Марсе открыта лужа, в которой 3,5 миллиарда лет назад могла цвести жизнь. В Польше политики всех мастей повязали белую ленточку на лацкан в знак борьбы с насилием против женщин, хотя, в то же самое время, никто из них не спешит ратифицировать европейскую конвенцию, которая вводит правовые решения, дающие возможность вести эффективную борьбу с насилием. В Щитно в арест попала женщина, которая издевалась на 93-летней матерью. Один приговор за подобного рода преступление у нее уже имеется. В Ольштыне маршалек[148] (после скандала) отказывается от размещения своего имени на новом соборном колоколе. Президент (тоже после скандала) находит больше денег на ольштынскую культуру. Помня о праздниках, все готовятся к приближающейся громадными шагами рождественской ярмарке, хотя зимняя магия долго не подействовала. Повсюду тающие сугробы оставшегося от шедшего все выходные снега. Хмуро, отвратительно, ожидание оттепели, под ногами каша, захватившая власть в городе. Плюс три градуса.
Прокурор Теодор Шацкий появился на работе прежде всех, еще не было шести утра. Перед тем он прошелся по спящему городу, пользуясь последними минутами свободы. Уже через три шага сапоги и брюки промокли от залегавшей все и вся грязи, но ему на это было наплевать. Шацкого радовала талая каша, паршивая погода и мокрые носки, скользящие в обуви. Он считал, что это превосходное чувство.
Ему хотелось лишь подышать свежим воздухом, но задумался, так что прогулка у него вышла очень длинной. Он дошел до площади Независимости, потом до главного перекрестка, зашел на станцию за кофе на вынос и экземпляром «Газэты Ольштыньскей». Вернулся он другим маршрутом, между старым городом и неоготическим зданием Главной Почты, потом решил пройтись еще и, вместо того, чтобы пройти по краю черной зеленой дыры, выбрал прогулку вокруг ратуши и торгового центра. Возле центра он остановился и засмотрелся на здание гауптвахты по другой стороне улицы. На восемьдесят процентов сегодня он попадет именно туда, тогда его будут иметь близко, по крайней мере — поначалу; странно будет если следствие не возьмет на себя другая окружная прокуратура, скорее всего, в Гданьске.
Здание конца девятнадцатого, начала двадцатого веков, естественно, из красного кирпича, возведено практически в центре, ведь в прусские времена Ольштын был гарнизонным городом. Тут речь шла о психологическом эффекте: чтобы шатающиеся в увольнительной солдаты видели, куда могут попасть, если какая-нибудь дурь стукнет им в голову.
И вот, пожалуйста, психологический эффект все еще действовал. Сам он стоял в сердце Ольштына, на расстоянии вытянутой руки слева была ратуша, на расстоянии броска камня — старый город, у него за спиной выпендривался символ ольштынской архитектурной безвкусицы — торговый центр, а перед собой он видел тюрьму, практически у самой улицы, отделенную от нее высокой, обклеенной плакатами стенкой. Ближайший из плакатов обещал «самую деликатную методику липосакции». Вне всякого сомнения, обращался он, скорее, к клиентам торгового центра, а никак к обитателям тюряги.
Гауптвахта обращала на себя внимание любопытной деталью. Окна камер были закрыты жалюзи, выставленными под углом сорок пять градусов. Выставленными таким образом, что арестанты могли глянуть на небо, на тучки и на солнце, но не могли вниз, на жизнь и на улицы..
И Шацкому сделалось неприятно. Здорово было бы глядеть, как меняются премьеры в «Гелиосе» и «Эмпике», как новые коллекции в KappAhl предвосхищают смену модных направлений и времен года.
Прокурор печально усмехнулся и пошел на работу. Свобода свободой, но от мокрых ног его уже трясло.
В кабинете он снял обувь, носки развесил на батарее и уселся за столом, заканчивая уже сильно оствыший кофе и просматривая газету. Насколько можно, он оттягивал тот момент, когда нужно будет упорядочить свои дела и оставить серьезные заметки для тех, кто его заменит. Нет смысла давать дополнительную работу коллегам. После выявления всего дела, здесь и так всех зальет рекой дерьма. Как же: сенсация, средства массовой информации, черный пи-ар. Возможно, немного поможет им факт, что этот весь Шацкий здесь чужой, а вдобавок — еще и из Варшавы.
На первой странице «Газъты Ольштыньскей», естественно, царила зима — а как же иначе. В свойственном для средств массовой информации минорном тоне. Дорожников погода застала врасплох, одно столкновение за другим, снег с тротуаров не убран, и вообще — люди, бойтесь, потому что со среды мало того, что снег будет падать, так и со стынущей моросью.
Шацкий ни на что не жаловался. Для него эти первые зимние выходные были одними из самых замечательных. В пятницу он встретился с Вероникой, которая, вся на нервах, прилетела с другого конца света, желая спасать свою доченьку. Это дало ему возможность попрощаться с самой важной женщиной своей жизни. Единственной он рассказа всю правду о последних событиях. Вероника просто обязана была их знать, потому что Хеля, внешне вроде как пережившая все это без травм, могла рассыпаться после того, как отец попадет в тюрьму. Но она могла расклеиться и рассыпаться в любой иной момент, когда к ней уже возвратятся эмоции. И крайне важно, чтобы рядом с ней тогда очутился кто-то такой, кто все знает и все понимает. К сожалению, этим таким он сам быть не мог. Шацкий еще смог убедить бывшую жену оставить ему дочку на выходные, поскольку он хочет с ней попрощаться.
Вероника расплакалась, он сам поначалу держался, потом залился слезами. Всего лишь раз ты молод, всего лишь раз переживаешь все впервые. Влюбленность, ребенок, разочарование, склока, расставание. Для него Вероника была и останется теми первыми, наиболее важными разами. Независимо от того, как устроилась его жизнь, даже если бы ее и не пришлось закончить за решеткой.
В общем, выходные он провел с Хелей. Они прогуливались по зимнему, как никогда волшебному, покрытому снегом Ольштыну. Конечно же, они полакомились колдунами в «Старомейской». И тортом Павловой[149] в «SiSi».[150] Но неожиданным гвоздем программы стали старенькие «Звездные войны». В ольштынском планетарии праздновали грядущий День святого Миколая, так что они посмотрели все шесть серий на громадном экране большого зала, в перерывах прохаживаясь в кулуарах среди имперских солдат, моделей космических кораблей (рекламируемых в качестве «самых крупных подобного типа во всей Польше») и вопящей ребятни. Удовольствие они получили на все сто. Шацкий взрогнул только раз, когда в части «Империя наносит ответный удар» Хэна Соло сбросили в нечто вроде металлической трубы и там заморозили.
Но на Хелю это никакого впечатления не произвело.
Шацкий подумал о дочке, подумал о том, как сегодня утром в последний раз вошел в ее комнату, чтобы поцеловать ее, спящую, в лоб, как это он делал с тех пор, как ей был всего один день, и на глаза навернулись слезы.
Он пролистал газету, чтобы направить мысли другим маршрутом. Скука, как и всегда в «Ольштыньскей». Скука, которая ему вдруг показалась даже привлекательной. Плебисцит на звание человека года с обязательным вылизыванием задницы маршалеку и президенту, присланные в редакцию фотографии читателей в костюме Миколая, войт Дубенинок бьет тревогу, объявляя очередное нападение волков, наполненная страстью дискуссия относительно обводной дороги под названием «Узел забивается пробкой».
Ладно, по крайней мере, можно будет забыть о ваших деревенских транспортных проблемах, подумал Шацкий, и точнехонько в этот момент кто-то постучал, а потом и вошел к нему в кабинет. Прокурор быстро спрятал ноги под стол, чтобы никому не было видно, что он босиком.
Мужчина под шестьдесят, похожий на магистратского чиновника, поздоровался, представился и уселся напротив.
— Уважаемый пан, — обратился он к Шацкому. — Меня зовут Тадеуш Смачек, я заместитель директора Городского Управления Дорогами и Мостами, ответственный за транспортное сообщение в городе Ольштын. И я хотел бы подать сообщение о совершении преступления, подпадающее под статью двести двенадцать Уголовного кодекса.
Прокурор Теодор Шацкий замер. Первой его мыслью было: один черт он пойдет сидеть за убийство. Если к нему прибавить еще и второе, какая разница. Он имел его, имел перед собой, один на один — а этот гад ничего не подозревал и был совершенно беззащитным. Опять же, опыт в том, чтобы задушить человека, у него уже имелся.
— А чьи личностные ценности[151] вы нарушили? — спросил он.
— Не понял?
— Двести двенадцатая статья уголовного кодекса определяет наказания за нарушение личностных ценностей, другими словами, за оскорбление. Так кого вы обидели?
— Вы смеетесь? Это меня оскорбили.
Прокурор Теодор Шацкий усмехнулся. Он не мог представить настолько изысканного оскорбления, чтобы оно могло и вправду обидеть директора Смачека.
— И как же? — спросил он, не умея скрыть любопытства.
Мужчина вытащил из дипломата бумажную папку, на которой большими буквами было каллиграфически выведено слово «ПРОЦЕСС», так старательно, словно речь шла, как минимум, о рукописи романа Франца Кафки.
— Так вот, мой начальник, пан президент,[152] получил письмо от некоего гражданина, по счастью подписанный именем и фамилией, что должно облегчить вам работу. Письмо передаю вам целости, позволю себе лишь процитировать наиболее оскорбительные фрагменты, касающиеся моей личности.
Смачек вопросительно поглядел на Шацкого над краешком очков. Прокурор выполнил поощряющий жест рукой, хотя он никак не мог поверить в то, что все это происходит на самом деле. Так вот как оно бывает: прощаться с должностью после двух десятков лет работы, ужас…
— Цитирую: я вижу, что на этой должности, то есть, моей, — прокомментировал Смачек, — вы предоставили работу невежде, поэтому предлагаю трудоустроить человека разумного, который бы хоть немного улучшил движение на дорогах нашего города.
Шацкий находился под впечатлением.
Он в жизни не мог представить, что письмо по данной проблеме можно было бы написать столь вежливо. Сам он начал бы с оскорблений, потом перешел бы к перечню предлагаемых пыток, а закончил бы уже наказуемыми угрозами. Тем временем, автор письма к президенту являл себя варминьским Далай-ламой, мастером гражданского дзен-буддизма.
— Мне кажется, что даже в средней степени расторопный водитель, — продолжал цитировать Смачек, — если дать ему возможность проехаться по улицам города, способен так отрегулировать дорожное движение, в особенности, сигналы светофоров, которые стоят там где следует и где не следует, так что нет потребности устраивать на работу… — Лектор сделал драматическую паузу и жестом обвинителя поднял палец, после чего, уже на тон выше, продолжил: — псевдоспециалиста, который лишь создает очередные помехи, чтобы нам год от года хуже ездилось.
Тадеуш Смачек положил спрятал листок.
— Как я уже говорил, это только фрагменты.
Шацкий мог его попросту выбросить за двери, но потом вспомнил о всей своей испорченной крови, вскипающей на многочисленных ольштынских перекрестках.
— Бетонмен всегда передает вам свою корреспонденцию?
— Что? Прошу прощения, я, кажется, не понимаю.
— Бетонмен. Как Спайдермен или Бетмен. Хоть на столько вы английский язык понимаете? Человек — летучая мышь, человек — паук, человек — бетон. Похоже, ясно. В Ольштыне так называют вашего начальника.
— Вы оскорбляете президента, избранного в ходе демократических выборов.
— С чего вы взяли? Наверняка это замечательный человек, я лично желаю ему здоровья, счастья и всяческой удачи. Оскорбляю я только лишь его компетенцию и его вкус. Осорбляю его веру в бетонирование, цементирование, асфальтирование и плиткоукладывание. Лично я приезжий, так что мне на все это глубоко… опять же… — тут он замялся, — я и так выезжаю. Но вот остающихся здесь людей мне жаль. Этот город со времен войны последовательно уродуется, уничтожается и превращается в какой-то чудовищную, урбанистически-архитектурную сточную канаву. И это вы его приканчиваете.
Смачек чуточку съежился, но чиновный фасон держал.
— Так вы отказываетесь принять уведомление о преступлении?
— Естественно. Принятие вашего уведомления означало бы согласие с очередной ступенью вашего чиновного безумия. Это означало бы согласие на пересечение границы между властью, как правило, некомпетентной и глупой, и властью на советский манер злой, преследующей и устрашающей граждан. Что вы надумаете в следующий раз? Пожизненную каторгу на Сувальщине?
Директор положил руки на своем дипломате, но со стола его не убрал.
— Мне весьма жаль, но я этого так не оставлю. Я подам жалобу на ваше решение. К сожалению, и на ваше поведение тоже. Вижу, что меня ждут два судебных процесса.
Ну и прекрасно, подумал Шацкий. Что ни говори, какое-то развлечение от тюремных будней, когда меня станут возить на заседания.
— А я на вас рассчитывал. Опасался, что здешние прокуроры были бы необъективными. А вы же жили за пределами Ольштына, повидали побольше, кругозор у вас шире.
От необходимости отвечать Шацкого спас телефон. Он снял трубку и представился:
— День добрый, пан прокурор, — раздался в трубке женский голос. — Это Моника Фабианьчик. Узнаете меня?
Шацкий наморщил брови. Низкий слегка насмешливый голос казался ему знакомым, пробудил какую-то нежность и ностальгию. Но в то же время мог голову дать на отсечение, что никогда его тропы ни с какой пани Фабианьчик или паном Фабианьчик никогда не пересекались.
Женщина рассмеялась, и вот тогда прокурор ее узнал. Жестом он отослал Смачека из кабинета.
— День добрый, пани редактор,[153] — произнес он, думая, что сегодня и вправду день прощаний.
— Не смогла удержаться и не позвонить, когда прочитала, что ты стал пресс-атташе. Это все равно что Ганнибала Лектера сделали шеф-поваром в вегетарианском ресторане.
Шацкий рассмеялся, хотя шутка и была не наивысшего качества.
Он спросил об измененной фамилии — мол, следует ли поздравлять с супружеством — и слушал женское чирикание, думая о том, как же символично то, что Моника позвонила ему именно сегодня. Сколько это уже? Восемь лет. Даже чуточку больше. Он помнил тот жаркий варшавский июнь, помнил молодую журналистку из «Жечипосполитей», свою смешную сегодня вовлеченность в типичный для кризиса среднего возраста роман. По причине того романа распался его собственный брак, потому после того он уехал из Варшавы, порвав все связи со столицей, чтобы, наконец, очутиться в Ольштыне.
И вот направлялся бы он сегодня в тюрьму, если бы восемь лет назад повел себя прилично — женатый ведь — и не пошел на свиданку в кафе на углу Новего Швята и Фоксал? Он помнил, что тогда ему хотелось безе, но взял серник,[154] потому что опасался, что безе будет крошиться во все стороны.
— Из всего этого я прослушала беседу с тобой на «Радио Ольштын», где ты признаешь ошибки. Потом я беседовала об этом с народом, так все были несколько разочарованы.
— Почему? — неподдельно удивился Шацкий.
— Я знаю, в мире журналистов, занимающихся следствиями и судебными разбирательствами, ты являешься как бы точкой отсчета; и не спрашивай, нравится это моему мужу или нет. Шерифом, символом справедливости.
— Но ведь это, наверное, хорошо, что я честен.
— Честность и справедливость — это две разные вещи. Мы не ожидаем от шерифа откровенности и признания в ошибках. Мы ждем безопасности. Непоколебимости в обеспечении порядка, нам надо, чтобы зло было покарано, а добро вознаграждено, чтобы мир становился лучшим.
Они еще поболтали минутку. А сразу же потом Шацкий позвонил Эдмунду Фальку и договорился встретиться с ним в зале для вскрытий больницы на Варшавской.
Как обычно, прокурор Теодор Шацкий припарковался под пивной и, кривясь на каждом шагу в промокшей и холодной обуви, преодолел десятка полтора метров снежной каши, отделявших его от анатомического корпуса. Он надеялся, что прибыл первым, но повстречал Фалька на лестнице.
Мужчины пожали друг другу руки и, плечом к плечу, вошли в средину.
Коридор был пустым и тихим, может потому, что время раннее, и холл еще не успел заполниться студентами. А может как раз сегодня у адептов анатомии был выходной.
Они вошли в зал для вскрытий, точно такой же опустевший. В воздухе, правда, держался трупный запашок, но нигде не было видно ни трупов, ни Франкенштейн, вообще никого.
Асессор Эдмунд Фальк удивленно огляделся.
— А я думал, будто бы нас кто-то ожидает.
Не говоря ни слова, Шацкий подошел к холодильнику, в котором хранились останки. Как правило, в прозекторских они занимают больше места, ведь в них необходимо сохранять всех найденных в городе покойников. Здешний же служил для учебных целей, потому в нем было только два отделения. Шацкий нажал на хромированную ручку, открыл дверку, изнутри повеяло холодом и смертью.
Он потянул за рукоятку, металлический поднос выдвинулся легко и бесшумно. «Хилтон для трупов», как назвал это Франкенштейн.
На пластине из нержавеющей стали лежала Виктория Сендровская. Синяя, с фиолетовой шеей. Уже после вскрытия, что можно было узнать по небрежному шву на корпусе, громадной букве Y, верхние ответвления которой начинались у ключиц, соединялись возле грудины, а ножка доходила до лонного холмика.
— Зачем вы мне это показываете? — спокойным голосом спросил Фальк. — Я присутствовал при следственных действиях, ведь я прокурор, ведущий это дело.
Шацкий отошел от холодильника, свободно присел на высоком столе для вскрытий и поглядел на Фалька, стоящего над трупом девушки.
— Я должен был оставить это другим, но не мог удержаться. Я посчитал, что после произошедшего нам следует устроить это дело между собой. Опять же, мне хотелось дать возможность попрощаться со своей приятельницей и жертвой. В конце концов, много лет она должна была быть для вас кем-то вроде сестры.
Эдмуд Фальк снял пальто, огляделся, тщательно повесил его на спинке одного из стульев в аудитории. И выжидающе поглядел на Шацкого.
Прокурор Теодор Шацкий не спешил. Он подозревал, что Фальк ожидает какой-то длительной речи, в которой он сам будет излагать свой ход рассуждений, только он слишком устал. А кроме того, не было чем хвалиться. Мало блестящих рассуждений в духе Шерлока Холмса, очень много предчувствий и прокурорской интуиции. Уже раньше что-то царапало его где-то на заднем плане, почему это службист Фальк не выполнил всех процедур по делу Кивита, почему, вопреки его личным указаниям, он не прижал членов семьи. Опять же, его бунт в отношении Клейноцкого, который угадал мотивы убийц Наймана. Но прежде всего — интуиция.
— Я мог бы задать вам сотни вопросов, — сказал он. — Но задам всего два. Вам не было ее жалко? Некжели дело было столь важным?
— Очень жалко. Но это был логический выбор, — ответил на это Фальк. — Впрочем, Виктория размышляла над этим очень долго, и к этому она была готова. Вам следует знать, что у нее было уже много попыток самоубийства. Один раз я спас ее лично. А только лишь таким образом ее… — он снизил голос, глядя на Шацкого с тонкой усмешкой, — жертва не стала напрасной. Неужели я должен пояснять, сколь огромное значение это имеет.
Шацкий, соглашаясь, кивнул. Еще в тот самый вечер, возвращаясь домой, он понял значение смерти Виктории. Девушка руководствовалась не общественной справедливостью. Ее месть имела личный мотив, из-за чего, раньше или позднее, а скорее всего — раньше, проверяя очередные базы данных, они, в конце концов, вышли бы на нее и арестовали. Что представляло собой угрозу для всего предприятия.
Ее смерть сделала практически невозможной выяснение дела Наймана. И Фальк был прав: это был логичный выбор. Наверняка он объяснял это девушке настолько тщательно, что она верила в его объяснения сильнее, чем в собственные мысли. Точно так же, как ранее он подсунул ей материалы ее семьи и умело подпитывал ненависть и жажду мести. На сколько лет вперед планирует преступный гений? Сколько комбинаций ходов на шахматной доске он в состоянии предвидеть? Наверное много.
— Почему я? — спросил Шацкий.
Фальк повел глазами, словно куда-то спешил.
— Ну вы же знаете, — ответил он. — Потому что вы могли открыть правду. Избавление от вас, признаюсь, было упражнением, требующим много умственных усилий. Убийства вы бы никогда не оправдали. Вы являетесь, вы были, одним из величайших праведников среди известных мне людей. Подкуп в игру никак не входил. Для многолетних манипуляций и обманов вы слишком умны, мы могли бы попасться по самой глупой ошибке. А так? У нас имеется видеозапись смерти Наймана, которая в течение долгих десятилетий будет выполнять свое учебное задание, если ее показывать соответствующим людям. Со смертью Виктории потерялся последний ведущий к нам след. Вы — в качестве убийцы — уничтожены как человек, с вами конец как с прокурором, вы лишены какой-либо веры в качестве свидетеля. Идеальное решение.
Шацкий кивнул.
Все это было правдой.
— Поймете ли вы, если я скажу, что целью этой инсценировки, на самом деле, вовсе не было выведение вас из игры?
Шацкий удивленно глянул на асессора.
— Это логичный выбор, — продолжал Эдмунд Фальк. — Нам нужен некто по-настоящему исключительный. Праведный, справедливый, харизматический и бескомпромиссный. И при всем этом — опытный следователь.
— Для чего нужен?
— Для того, чтобы нас повести.
Шацкий вздохнул.
— А вам не приходило в голову просто попросить?
— А что бы вы на это ответили?
— Естественно, что в первую очередь бы не согласился, потом начал следствие, разогнал бы всю вашу идиотскую шайку на все четыре стороны, а вас посадил за решетку ради предостережения всех психов со склонностью к самосуду.
— А что вы скажете сейчас?
— Сейчас я попросту не соглашусь, — солгал прокурор.
Эдмунд Фальк обошел выдвинутую из стенки полку с трупом, подошел поближе и встал напротив Шацкого.
— Давайте уже покончим с неприятной частью, хорошо? — неспешно произнес он. — Понятное дело, все то, что случилось ночью со среды на четверг мы записали со всеми подробностями. Эта запись — не орудие шантажа, но страховой полис. Мы не собираемся ею пользоваться, но если почувствуем угрозу, тут же поменяем свое мнение. Наверняка сейчас вы считаете, что все это до задницы, поскольку и так через несколько минут собираетесь признаться в содеянном. Но человек не живет в вакууме. Если все случившееся станет известным, это выжжет неизгладимое пятно на всех близких вам людях. Мне бы хотелось, чтобы вы об этом помнили, но одновременно обдумали мое предложение и согласились на него из моральных соображений.
— Сказал шантажист, — фыркнул Шацкий.
— Двадцать лет вы стоите на стороне закона, — Фальк продолжал, предыдущие слова его никак не обескуражили. — Длинный перечень побед замечательно выглядит на бумаге. Но нам известно, чего на этой бумаге нет. Дел, настолько слабых в плане доказательств, что вы их даже не возбуждали. Либо же возбудили и тут же прикрыли. Преступников, сбежавших через дыру в законодательстве. Некомпетентных коллег, по причине которых мы стали наиболее презираемым учреждением в Польше, которые своими ошибками и бездействием мало того, что не исправили мир, но еще сделали его еще худшим. А прежде всего, в этом списке нет вашего огромного сожаления относительно того, что вы собирались сражаться за лучшее завтра, тем временем, вы лишь вытираете разлитое молоко.
Шацкий глядел на истекающего красноречием асессора. Его лицо ничего не выражало.
— Можно остановить зло. Прервать цепь насилия. Спасти не только одно-единственное семейство, но и бесчисленные семьи в будущем. Сделать так, чтобы вместо того, чтобы повторять патологии, люди выстраивали добрые связи с хорошими детьми. Чтобы они не становились возбуждающими ужас отцами, начальниками или водителями. Чтобы они строили хорошее общество. А в хорошем и добром обществе зла меньше. Это так же, как и с городами. В паршивом квартале все разрисовывают стены и ссут по подъездам. Но если неожиданно там будет возведен красивый дом, то несколько дворов в каждую сторону делаются чище. Семьи тоже подчиняются подобному принципу.
Шацкий соскочил со стола для вскрытий. Он скривился, когда мокрые носки громко хлюпнули.
— Вы слишком умны, чтобы верить в то, что говорите. Подобного рода эксперимент просто обязан выйти из-под контроля. Сегодня вы бьете морды плохим мужьям, завтра же праведность вас опьянит настолько, что вы начнете исправлять берущих взятки политиков, нарушающих правила дорожного движения водителей и прогуливающих уроки учащихся. А потом придет некто, кто скажет, что мягкие средства не приносят никакого результата, что следует бить сильнее и грубее. Потом некто, которому уже станет хватать анонимных доносов, со строгой миной начнет утверждать, что нельзя сделать омлет, не разбив нескольких яицю И так далее… Вы что, и вправду этого не видите?
Фальк подошел к Виктории Сендровской, которая даже после смерти и вскрытия оставалась красивой. Настоящая Спящая Красавица.
— Только лишь и исключительно двести седьмая. Ничего более. Никогда. Только одна разновидность преступлений, только один этот параграф. Узкая специализация.
— Но вы же желали заняться преступными группировками, — не смог отказать себе в издевке Шацкий.
— Я лгал. Как это и ни неприятно, но я заявляю, что мои коллеги по высшему учебному заведению — это дебилы, которых возбуждает мысль про ОП. Долгие, кропотливые и, как правило, бесплодные следствия, цель которых заключается в наказании одного российского мафиози за то, что он оказал миру услугу, пришив в лесу другого гангстера. Жалко времени.
Шацкий снова скривился.
— Вечно мне мешало то, что прокуратура вступает в игру только тогда, когда молоко уже разлилось. Ну, вы же понимаете, о чем я говорю? Определенным образом гонка за преступниками — это наиболее горькая из профессий. Кого-то обидели, избили, изнасиловали или даже убили. Как правило, ему до лампочки, схватят виновного или нет. Зло уже было проявлено и нанесено. Мы не можем повернуть этот процесс во времени. Но имеется один вид преступлений, когда мы можем действовать превентивно. Наказать виноватого, изолировать его от уже имеющихся и потенциальных жертв, освободить кого-то от опасности. Мы можем остановить насилие, пока не случится что-то неотвратимое. Мы можем прервать наследие зла. — Фальк замолчал, как бы подыскивая подходящие слова. — Двести седьмая, это единственный фрагмент законодательства, когда мы по-настоящему можем изменить мир к лучшему, а не только лишь стереть тряпкой кровь с пола и притворяться, будто бы ничего не произошло. Заниматься этим — это логичный выбор. И меня и вправду удивляет, когда кто-то желает заниматься другими вещами.
Шацкий печально усмехнулся про себя, он не мог оторвать взгляда от трупа Виктории Сендровской. С революционерами так вечно и бывает. Граница между обезумевшими святыми и обычными сумасшедшими крайне тонка.
— Я говорил с Франкенштейном, — заговорил прокурор. — Он мне сказал, что это выглядит так, словно бы она договорилась с кем-то, что тот ее задушит. Что на ее теле нет никаких следов борьбы. Она не царапалась, не кусалась, не сражалась за собственную жизнь. Как будто бы желала умереть.
Фальк эти слова не прокомментировал.
— Вы знаете, когда-то я вел одно дело, в котором важную роль играла специфическая психотерапия.
— Дело Теляка.[155] Я писал по нему курсовую.
— Создатель этой терапии верил, будто бы семейные связи сильнее, чем смерть. Что, даже если люди гибнут, то их связи переходят на близких, что из поколения в поколение переносятся эмоции, переносятся обиды и вина. Если верить этой теории, Виктория сделала то, что она сделала, чтобы присоединиться к брату и матери. Поскольку не могла простить себя за то, что те погибли.
— Психология — это псевдонаука, — сказал Фальк. — Человек живет, потому что свершает выборы. И за эти выборы он обязан нести ответственность.
Шацкий усмехнулся. Решительным жестом он задвинул полку с трупом в холодильник и закрыл его.
— Я рад, что вы это сказали. Поскольку, независимо от того, что сделала Виктория, и что сделали все вы, лично я сделал определенный выбор, и я обязан за это заплатить. Так что сделаем так: я отправлюсь в тюрягу, а вы здесь сражайтесь, с чем хотите. Понятное дело, что эта забава закончится паршиво, но в общем итоге, если по пути пара домашних мучителей получит по роже, плакать не стану. Это я говорю честно.
Для него стоило огромного труда произнести эту ложь с каменным лицом. Но он знал, что обязан не выходить из роли, если желает реализовать план, который начал формироваться у него в голове уже тогда, когда он обнимал собственную дочку перед домом, тем самым, со стынущим трупом Виктории внутри.
Эдмунд Фальк сжал кулаки.
— То, что предлагаю вам я, это вспомогательное действие. На переходной период. И не думайте как прокурор о наказании и правосудии. Я прошу вас думать о предупреждении, о спасении, о действиях, благодаря которым никакая месть не будет нужна. Подумайте, пожалуйста, о, назовем это так: системе раннего предупреждения, снабженной еще и боевыми функциями.
Шацкий молчал.
— А кроме того: кто, кроме вас, лучше знает, с чем мы сражаемся.
Прокурор молча глянул на молодого юриста.
— Вы считаете, что это какой-то другой ген принял решение о том, что вы стиснули пальцы на тонкой девичьей шее? Некий более благородный, чем тот, заставляющий швырнуть жену на кровать? Мать отпихнули, дочка получила кулаком? Боюсь, что нет. Это мужской ген готовности к насилию по отношению к более слабым.
Прокурор Теодор Шацкий застегнул пальто. Ему сделалось ужасно холодно, наверняка он простудился по причине этой чертовой погоды, по причине промокшей обуви. И ему все уже осточертело.
— Я обязан отбыть наказание, — тихо произнес он.
Эдмунд Фальк подошел к нему, встал настолько близко, что их носы наверняка бы сталкивались, если бы асессор был ниже сантиметров на пятнадцать.
— Это будет ваше наказание. Ваша компенсация. Пятнадцать лет. Ведь вы столько получите, правда? Уже сегодня можете пойти и заявить и начать проводить это наказание в тюрьме. Все теряют, никто ничего не получает. Но вы же можете все денонсировать и провести эти пятнадцать, ежедневно заботитясь о том, чтобы как можно меньше Найманов творило как можно меньше Викторий.
— Вы говорите так, словно у меня есть какой-то выбор.
— У нас всегда имеется выбор.
среда, 1 января 2014 года
Новый Год. День рождения отмечают Зыгмунт Старый, Степан Бандера и Эва Каспшик[156]. Латвия вступает в зону евро. Пять регионов в Польше получают городские права, но ни один из этих новых городов не находится в варминьско-мазурском воеводстве. Совершенно ничего не происходит, в мире грегорианского календаря все спят, потом они принимают на себя новогодние обязательства, которые, в большинстве своем, нарушают еще вечером, с первой же рюмкой. На киевском Майдане в полночь полмиллиона человек спело гимн Украины, ожидая нового, переломного года. В Гармиш-Партенкирхен Камиль Стох[157] занимает седьмое место и теряет виды на призовое место в Турнире Четырех Трамплинов. В Варшаве Дональд Туск дает новогоднее интервью посредством Твиттера. В Илаве участник новогодней вечеринки вышел на балкон покурить и упал с четвертого этажа без малейшего ущерба для здоровья. В Ольштыне все спокойно, единственная стоящая внимания информация — это присутствие обвиняемого в приставаниях к бывшему президенту города (ныне городскому советнику) в верхней части рейтинга на звание Человека 2013 года. Ясновидящий Яцковский не видит светлого будущего для для Вармии и Мазур. «Этот год будет тяжелым», — говорит он. В качестве утешения сообщаем, что зима будет недолгой. Пока что облачно, температура около нуля. Туман и мерзнущая морось.
Ян Павел Берут никогда особо не любил спиртного, всепольский обычай отравлять организм он считал ненужным и скучным, ну а цену целодневного похмелья за несколько мгновений пьяной эйфории — слишком высокой. Потому-то без особенных проблем он позволил будильнику вырвать его из объятий Морфея еще перед восемью часами.
Он встал и открыл окно настежь, с удовольствием запуская в дом тишину, которую в городах можно встретить только лишь первого января в восемь утра..
Затем он потянулся и направился на кухню, чтобы сделать себе завтрак и бутерброды на работу.
Любой другой бы ругался бы, на чем свет стоит, если бы ему нужно было идти на работу в Новый Год. Но Ян Павел Берут был просто счастлив. Если в течение всей ночи его не разбудил никакой телефон, это означат, что никто никого не пристукнул в ходе веселого застолья, и если бы это был для него обычный рабочий день, он мог бы спокойно прохлаждаться до того момента, когда люди начнут просыпаться, и вот тут-то некоторые заметят, что их партнеры или партнерши очутились в чужих постелях.
Теодор Шацкий осторожненько выполз из постели, чтобы не разбудить Женю. Минутку он глядел на свою спящую невесту, которая пользовалась отсутствием Хели, чтобы шествовать голяком практически непрерывно. Именно так она и сейчас спала, поперек кровати, похрапывая, разбросав руки и ноги в стороны. Никогда, ни в какой романтической комедии Шацкий не видел, чтобы какая-нибудь женщина спала подобным образом.
Он чмокнул ее в губы, чмокнул в сосок на груди и пошел одеваться.
Впервые с беспамятных времен вопрос «что мне сегодня надеть» имел для него значение. Для этого, дни между Рождеством и новогодними праздниками он провел в пустых магазинах, подбирая одежду вместе с Хелей и Женей. Те вырывали у него из рук все темно-серого и черного цвета, объясняя, что двадцать лет мрачности это и так больше, чем кто-либо способен вынести. И что на новой работе он просто обязан начать в новом стиле в качестве нового себя: бежевым, пастельным, спортивным, уверенным в себе.
Так что он надел толстые светлые джинсы, коричневые сапоги до щиколотки, рубашку в тонкую цветную полоску и кремовый пуловер с краснм рантом вокруг шеи. Понятное дело, что рубашку оинстинктивно застегнул на последнюю пуговицу, и из-за этого сейчас выглядел будто какой-то педофил. Тогда он расстегнул пуговку и послабил воротник.
Затем критично оглядел себя в зеркале. Вот теперь он выглядел словно педофил, который ни за что на свете не хочет походить на педофила. Шацкий подумал, что все это из-за пуловера, в связи с чем сменил его на синюю блузу с капюшоном.
Ужас! Седой дед, который желает выглядеть молодежно на конференции, чтобы трахнуть по пьянке главную бухгалтершу.
Тогда он сменил блузу на спортивный коричневый пиджак из какаго-то материала, который даже не мог назвать.
Уже лучше. Теперь он выглядел словно автор одной-единственной книжки, который ездит по авторским встречам в гминных библиотеках, рассказывая в своем пиджаке о муках творчества после сорока лет.
Ни одна из подобных стилизаций ему не нравилась, хотя раньше, в магазинных раздевалках он раздавал охи ахи во все стороны, лишь бы его девицы были удовлетворены и позволили — наконец-то — покинуть это чудовищное место. Он понял, почему ни одна из этих стилизаций ему не нравилась. В них он выглядел обычным человеком. Среднеухоженный тип под пятьдесят лет, преждевременно поседевший, но ужасно уставший в свои почти что пять десятилетий, с заметными морщинами, с темными кругами под глазами и слегка опущенными книзу узкими губами.
Тогда он сбросил все это, подошел к шкафу и оделся нормально.
Шацкий проехался по пустым улицам Ольштына, направляясь в сторону Ольштынека.[158] Выключив радио и открыв окно, он полной грудью вдыхал запах варминьской зимы. Он проехал Кротово и выехал из города, чтобы через несколько сотен метров свернуть влево, к деревне Руш.
Дорога была чудовищная, узкая, дерганая и в ямах, наверняка на ее счету было больше жертв, чем у вампира из Заглембя.[159] Шацкий снизил скорость до тридцати и каким-то чудом доехал до селения на конце тупиковой дороги, живописно растянувшегося вдоль Лыны. Часть деревни расположилась над рекой, другая часть — на высоком склоне, именно туда он и поехал. Какое-то время блуждал, только лишь вчера вечером получил эсэмэску от Фалька с адресом, наконец-то обнаружил нужное место и остановился у ворот, где уже стояло несколько машин.
Шацкий усмехнулся. Подсознательно он ожидал чего-то исключительного, тайной штаб-квартиры секретной организации. Современной виллы, скрытой посреди леса за семью оградами. Возможно — неогитического замка с башенками и терассами, расположенного на врезающемся в глубину озера мысу. Тем временем, это был самый банальный дом, приличный, довольно-таки новый, своей архитектурой и кирпичными стенами связанный с местной традицией.
Никакого стыда Шацкий не испытывал.
Он выслал SMS, погасил двигатель и вышел из автомобиля, следя за тем, чтобы грязной дверью не коснуться черного пальто или брюк от любимого, темно-графитового костюма. Он понимал, что не может проявить каких-либо сомнений, потому громко хлоанул дверью, выпрямился, словно струна и уверенным шагом направился к входной двери.
Пятнадцать лет. Точно так же, как герой сказки, он выбрал пятнадцатилетнюю службу, чтобы расплатиться за все свои нехорошие поступки. От того, что он сейчас сделает и что сейчас скажет, зависят последующие полторы декады. Он не отказался от своего идеально скроенного мундира, но что дальше?
У него имелся неповторимый шанс отбросить свою форму, заученную сухость, холодность и отстраненность. Начать новую жизнь в качестве теплого человека, которым он по сути своей и был, наполненного эмпатией, скорого к шутке и дружбе. Челоека, строящего отношения на плоскости партнерства и понимания, но никак не эпатирующего превосходством и недоступностью.
Шацкий подумал, что это было бы приятной переменой. Подумал, что люди за зеленой дверью этого ожидают. Благодаря Фальку, он знал о них все. Кто они такие, зачем все это делают, каковы их сильные и слабые стороны. Все это произело на него впечатление. Люди различных профессий, с различными историями, все вмете — приличная следственная группа, которая быстро собирала инфорацию, быстро ее проверяла, быстро действовала. Сегодня он должен был встретиться со всеми ними впервые. Без стука Шацкий вошел вовнутрь, его приветствовал домашний запах свежезаваренного кофе и выпечки из дрожжевого теста.
Он повесил пальто, слегка протер обувь извлеченным из кармана платочком, чтобы поверхность была безупречной. Он чувствовал себя слегка зажатым, в конце концов, через мгновение закончится его предыдущая жизнь, и для него начнется совершенно новый, неведомый этап. Этап, длину которого он будет отсчитывать не в днях или месяцах, но годами.
Эдмунд Фальк вошел в прихожую, на нем были джинсы и серая блуза с капюшоном, выглядел он словно подросток. Асессор подошел к Шацкому.
— Выпьешь чего-нибудь, шеф? — спросил он.
Теодор Шацкий глянул на него и поправил манжеты с запонками. Запонки, заколка для галстука и глаза имел тот же цвет нержавеющей стали, применяемой в операционных.
Прокурор улыбнулся. Фальк ответил тем же самым.
Теодор Шацкий прислушивался, ожидая, когда его визави и сам услышит, после чего дружеская гримаса исчезнет с лица Фалька. И услышал. Нарастающий звук едущих на сирене полицейских машин. Не одной патрульной машины, но целой полицейской кавалькады, проводящей облаву в кавалерийском стиле.
Только тогда он усмехнулся, и улыбка его говорила: «игра закончена», после чего отвернул полу пиджака, показывая Фальку внутренний карман. Из него выступал кончик до смешного цветной зубной щетки. Он не мог сдержаться от этой шуточки под самый конец. Что-то ведь следовало ему за то, что весь декабрь он делал хорошую мину и заботился о каждой мелочи, чтобы Фальк поверил, будто бы он действительно собирается стать главным праведником в шайке праведников.
— Пан шеф, — поправил он Фалька и застегнул пиджак. — Я предпочел, чтобы мы были на «вы».
— Как хотите, пан Тео. — Фальк выглядел как никогда веселым.
А Шацкий почувствовал, что здесь что-то не так. Снаружи стояли пять автомобилей, но ни говора голосов, ни звона чашек и вилочек для пирожных внутри слышно не было. Шацкий огляделся.
На шкафчике для обуви в абсурдно ровном рядочке лежало пять автомобильных ключей. К каждому был прикореплен брелок с эмблемой Херца.[160]
И он понял. Слишком поздно, естественно, но понял. Клейноцкий ошибался. Виктория лгала. Никогда не было никакой шайки мстителей. Никогда не было ложи, которая решила исправлять мир, справедливо наказывая домашних мучителей. Никогда таинственная организация не встречалась в пригородных виллах, чтобы пить кофе и планировать, а кому теперь отмерить жестокое, но справедливое наказание.
По-своему, Шацкий даже не испытывал неожиданности. Скорее уже, спокойствие прокурора. Гипотеза со странной организацией праведных и справедливых всегда казалась ему слишком натянутой и надуманной, это была одна из тех версий, которые частенько мусолят некомптетентные следователи, поскольку у них нет желания кропотливо проверять другие версии.
Так что никаких «других» никогда и не было. Имелся всего лишь один-единственный рыцарь справедливости. Безумец справедливости. И в то же самое время — гений преступлений.
— Неужто вы и вправду считали, будто бы я совершу столь школьный промах?
Казалось, Эдмунд Фальк совершеенно не был обеспокоен все более громким воем полицейских сирен.
— Вы всегда совершаете промахи.
— Я не совершаю. Это логичный выбор.
Ян Павел Берут ехал во второй в колонне машине; во всей же колонне было пять автомобилей. В качестве шефа операции он должен был бы сидеть в первой, но всегда в подобных случаях он настаивал на том, что будет сидеть во второй. Статистика была на его стороне — если колонна автомобилей принимала участие в аварии, практически всегда пострадавшей была или первая, или последняя машина.
Понятное дело, что всегда где-то там свои планы строила и высшая сила, но Берут считал, что вот ей как раз необходимо давать как можно меньше места для маневра.
Вся операция очень подробно и довольно давно была запланирована Шацким; Берута он посвятил только перед самыми праздниками. В деле он принимал участие в качестве единственного полиицейского из Ольштына, остальных прокурор вызвал из Варшавы. Это были доверенные люди его старинного дружка с русской фамилией.[161]
Поначалу Берут не понимал параноидальной подозрительности Шацкого, но когда — наконец — познакомился с деталями дела, согласился с прокурором на все сто процентов. По крайней мере, в отношении способа осуществления ареста. Ведь если говорить о самом факте задержания вообще — ну что же, он стыдился признаться в этом даже перед самим собой, эти «преступники» делали довольно-таки нужную работу.
Он объяснил это себе, что, возможно, именно в этом и заключается разница между полицейскими и прокурорами.
Первого января он позавтракал, поехал на условленное место встречи и стал ожидать сигнала от Шацкого. Сигнала, означавшего, что все удалось, что прокурор добился их доверия, что все находятся в одном месте, и что всех их можно задержать и закончить дело. Сигналом было сообщение, сгенерированное специальной программой в телефоне Шацкого, которая высылала еще и координаты GPS.
Через пять минут все въездные дороги в деревню Руш были заблокированы. Через семь минут машина Берута без специальных знаков остановилась рядом с вишневым «ситроеном ХМ», самым характерным автомобилем ольштынского правосудия.
Припаркованным настолько хитроумно, что ни у одной из стоявших во дворе машин не имелось шансов выехать.
Ян Павел Берут подошел к входной двери и постучал.
Никто не отозвался.
— Полиция! — крикнул он. — Мы только хотим задать несколько вопросов.
— Тишина.
А в это время люди из антитеррористической бригады окружили дом.
— Откройте, пожалуйста!
Тишина.
Берут дал знак и отодвинулся в сторону. Невидимые из-под шлемов, балаклав и защитных очков темно-синие спецы встали у двери.
Прежде чем воспользоваться тараном, они решили повернуть дверную ручку — дверь открылась.
Спецы обменялись какими-то своими тайными знаками и вскочили в дом.
Берут вошел за ними.
Через минуту низкий голос доложил ему, что во всем дворе чисто. Он понял это как информацию, что, несмотря на стоящие автомобили, несмотря на все договоренности с Шацким, вопреки всем известиям от него и вопреки элементарной логике — здесь никого нет.
Подкомиссар Ян Павел Берут стоял неподвижно, глядя на стоящий в прихожей шкафчик. На нем лежало пять ключей с брелками от Херца.
А рядом с ними — удивительно цветастая зубная щетка.