Часть 3. На узенькой дорожке

Глава первая

«Жигуленок» оставили на платной стоянке у Щелковской, до Таганской площади доехали на такси, оттуда пешком, дворами, переулками, добрались до квартиры Гречанинова (или черт знает чьей!). Я ни о чем не спрашивал, плелся за хозяином, как собачонка, совсем выбился из сил. На ходу клевал носом, но чувствовал, что не усну, если лягу.

В квартире, скромно меблированной, чистой, отдышались. Точнее, это я отдышался: Гречанинов был так же свеж и полон энергии, как утром. Усадил в кресло, принес бутылку коньяка, коробку шоколадных конфет. Налил мне полный бокал, себе — на донышко, для видимости.

— Выпей, Саша!

Я послушно выпил и положил в рот конфету. Вкуса не ощутил ни от того, ни от другого, но озноб постепенно утих.

— Ну что, получше?

— Да, спасибо.

— Перевязку сделаем?

— Катя вчера только делала.

Гречанинов наполнил бокал:

— Повторишь?

Я повторил. На этот раз глотку продрало, как наждаком. Гречанинов внимательно за мной наблюдал, и это было неприятно.

— Что ж, Саша, можно, конечно, оставить на завтра, когда отдохнешь, но лучше сделать сегодня.

— Что именно?

— Позвонить.

— Куда?

— Мише Четвертачку. Он ждет звонка. Зачем его томить?

— Хорошо, я готов.

Коньяк подействовал, и где-то в глубине сознания затеплилась надежда. Гречанинов четко меня проинструктировал, сунул в руку трубку радиотелефона и набрал номер. Отводную мембрану приложил себе к уху.

Сперва в аппарате послышалось шуршание магнитофонной ленты, затем спокойный голос произнес:

— Да, слушаю.

— Будьте добры Михаила.

— Это Михаил… A-а, это ты, архитектор? Наконец-то! Мы же тебя обыскались. Какой же ты шалун, однако! Неужто всерьез надеялся слинять?

Четвертачок упивался разговором, и вдруг впервые в жизни я почувствовал толчок спасительной, первобытной ненависти. Будто пелена спала с глаз, и я понял, ощутил всей душой истинное значение слова «враг». Это слово было прекрасно, оно упорядочивало жизнь. Гречанинов, уставясь на меня немигающим взглядом, шевельнул губами: ну давай!

— Где Катя? — спросил я.

— У нас твоя проблядушка, у нас. Не волнуйся, ей здесь хорошо. Много развлечений, много мужчин. Она у тебя прыткая. Да ты, никак, по ней соскучился?

— Чего ты хочешь, пидор?!

— Ой как грубо! Дурачок ты, архитектор. Пыжишься, выкобениваешься, а счетчик-то тикает… Да, кстати, что это у тебя за дружок объявился? Где выкопал такого резвуна?

— Верни Катю. Я на все согласен.

Четвертачок заржал. По известной блатной манере он демонстрировал превосходство, мгновенно переходя из одного настроения в другое. От злобной истерики до показного благодушия у подонка всегда один шаг.

— Кому нужно твое согласие, покойничек?! Да ты столько натворил!.. Становись на колени, падла, и ползи сюда.

— Куда это?

— Ползи к Гоголевскому бульвару, оттуда проводят.

Гречанинов азартно подмигнул. Я сказал:

— Нет, Миша, так не пойдет. На условия — деньги, квартира — согласен, но кроликом не буду. Дай гарантии, что Катю вернешь!

Несколько минут Четвертачок верещал так, что у меня ухо заложило. Бессмысленные проклятия перемежались таким матом, какого я давно не слышал. Но постепенно он все же немного успокоился.

— Хорошо, падла, будут тебе гарантии. Останешься доволен. Но — при встрече, не по телефону. Кстати, дружка прихвати с собой, не забудь. Через час — на Гоголевском. Усек?

Гречанинов отрицательно покачал головой. Щелкнул пальцами.

— Я только приехал. Промок до нитки. Давай завтра утром.

Четвертачок мои слова обдумал.

— Но счетчик-то тюкает, придурок вонючий!

— Ничего, пусть тюкает… Еще одно. Дай поговорить с Катей.

На второй припадок его не хватило.

— Это можно. Жди.

Или он держал ее при себе, или где-то совсем неподалеку. Минуты не прошло, как в трубке прозвучал

Катин глуховатый голос, безжизненный, как опавшая листва.

— Саша, Сашенька!

Сердце мое чуть не остановилось.

— Катя, родная, мужайся! Я тебя выручу. Потерпи немного.

Горестный всхлип. Тоненький плач.

— Катя, Катенька, я люблю тебя!..

Сказать что-нибудь глупее у меня воображения не хватило. В трубке возник бодрый голос Четвертачка:

— Архитектор, а ты не тушуйся. Девка у тебя ядреная, на всех хватит. И тебе чуток останется. Но надо поспешить. Тут у нас такие кобели, разворотят до печенок. Слышишь, архитектор?

Глаза Гречанинова полыхнули, как угли в костре, и это меня поддержало.

— Я убью тебя, собака, — сказал я в трубку.

В ответ жизнерадостный гогот.

— Завтра в одиннадцать. Дружка не забудь. Чао, бамбино! — И гудки отбоя.

Гречанинов подал мне коньяк:

— Все в порядке, Саша, все в порядке! Через полчасика и двинем.

— Куда?

— За Катей. Зачем оставлять ее там на ночь?

Он объяснил, что дело предстоит пустяковое. Он бы один съездил, но лучше, если я подстрахую. Место, где окопался Четвертачок, ему известно. Три или четыре старых двухэтажных дома в глубине новостроек. Проходные дворы. Неподалеку фабрика скобяных изделий и бани. Все фонари побиты. Идеальные условия для налета.

— Сейчас они рванут за тобой на Академическую. И Четвертачок с ними. Он не удержится. Ему не терпится с тобой поговорить. Мы этим и воспользуемся, правильно? Никаких затруднений не будет. Ты как, не очень устал?

Он говорил так, точно приглашал на вечернюю прогулку в парк культуры.

— Григорий Донатович, вы не шутите?

— Пойдем, пойдем на кухню. Перекусим немного.

Поели разогретой на сковороде картошки, которую он залил яйцами. Запивали чаем. У меня ничего не болело, голова была ясная, просветленная коньяком. Как автомат, я глотал кусок за куском, пока Гречанинов не отобрал у меня вилку.

— Перегружаться тоже не надо… Кстати, ты в армии служил?

— Да.

— Из какого оружия стрелял?

— Из лопаты в основном.

— Понятно… Ну ничего, сейчас посмотрим. — Он ненадолго вышел и вернулся уже собранный в дорогу: в длиннополой десантной куртке, в американских ботинках на толстой каучуковой подошве и в просторных спортивных штанах.

— На-ка, держи… Учти, заряжен, — за ствол протянул угловатую металлическую штуковину, которая называлась, кажется, пистолет Макарова.

— «Макаров»! — сказал я радостно, будто встретил родственника.

— То, что тебе сейчас нужно. — Он быстренько растолковал, как с пистолетом управляться: куда нажимать, как держать и откуда вылетит пуля.

— Видишь? Ничего мудреного.

— Думаете, понадобится?

— Надеюсь, нет.

Около двенадцати подъехали к Павелецкой, прокатились по трамвайной линии и свернули в какой-то дворик. Старенький «Запорожец» Гречанинова основательно меня растряс, шея не гнулась, ребра опять поскрипывали, и сломанные, и те, что пока целы. Но ощущал я себя уверенно. Пистолет приспособил в хозяйственную сумку, потому что в карман он не помещался.

— Посидишь в машине? — спросил Гречанинов с такой интонацией, с какой воспитанный кавалер просит у дамы разрешения отлучиться за уголок.

— С вами пойду. Пальнуть охота хоть разок.

— Тогда так, Саша. Что бы я ни сделал, что бы ни сказал — выполняешь мгновенно. Договорились?

— Я себе не враг.

Ныне Москва рано прячется по домам, страх не располагает к поздним прогулкам, но это не значит, что она безмятежно дрыхнет. Тревожный сон умирающего города хрупок, как слюда, и в таких укромных заводях, как зады Замоскворечья, это чувствуется особенно остро. В темных дворах с разбитыми фонарями по ночам что-то тяжко ворочается, дышит, постанывает, словно невидимая звериная туша никак не может расположиться поудобнее на покой.

Дом нашли быстро: действительно, двухэтажный, накренившийся набок, и запихнут в глубь двора, чтобы не мозолил глаза богатым горожанам своим сиротским видом. Один подъезд и с десяток окон — на первом и на втором этаже — ни одно не горит.

В подъезде Гречанинов посветил фонариком — квартира оказалась на втором этаже, прямо у лестницы с шаткими перилами. Мы стояли под дверью не дыша, прислушивались. Изнутри — ни звука, да и весь дом точно вымер.

— Спустись вниз, — велел Гречанинов. — Погреми там чем-нибудь. Чем громче, тем лучше.

Распоряжение я выполнил удачно. Под лестницей с помощью зажигалки обнаружил пустое покореженное ведро, пнул его пару раз о стену, споткнулся обо что-то, повалился на груду картонных ящиков, расшиб локоть и завопил от боли. В гулком пространстве этого хватило, чтобы создалось впечатление небольшого взрыва с человеческими жертвами. Кое-как поднявшись, я еще немного погонял по полу ведро и деревянной палкой сыграл ноктюрн на перилах. По моему разумению, шуму хватило, чтобы поднять спящих не только этого, но и соседних домов. Довольный, поднялся наверх. Гречанинов копался с замком, используя набор металлических отмычек. Видимо, и в этой области у него был опыт: пяти минут не прошло, как он открыл дверь.

Все предосторожности оказались излишни — в квартире никого не было. Да это была и не квартира, а то, что сейчас принято называть офисом. Две комнаты, в одной — большой канцелярский стол с компьютером, высокий железный сейф, несколько стульев с черной, под кожу, обивкой; во второй — прямоугольные кресла, круглый стол со столешницей под малахит, полированный светлый шкаф с застекленными полками. Модерновая меблировка никак не соответствовала облупившимся стенам и отечному потолку. Еще в этом странном помещении была грязная, заваленная всяким барахлом ванная, туалет е унитазом, едва ли на десять сантиметров выступающим над дощатым полом, и кухонька, где недавно пировали. Стол завален объедками, тут же — недопитые бутылки с водкой и пивом, пепельницы, забитые окурками.

— Опоздали? — спросил я.

— Подожди, дай подумать.

Пока Гречанинов думал, я помыл чашку под краном и налил себе граммов пятьдесят водки. Закусил сыром и закурил.

— Катя где-то здесь, в этом доме, — сказал Гречанинов. — Но где — вот в чем вопрос.

— Может, забрали с собой?

— Глупо… Ты когда там внизу ковырялся, ничего не заметил?

— Что я мог заметить?

— Там есть подвал. Пойдем.

Спускаясь следом за ним, я ухитрился гвоздануть коленную чашечку пистолетом, лежащим в хозяйственной сумке. Но даже не пикнул: боль становилась привычным фоном существования.

Внизу обнаружили хилую на вид дверь, обитую дерматином. Более того, когда пригляделись, показалось, в щелочку под дверью струится свет. Гречанинов отошел на несколько шагов и с разбегу саданул плечом. Дверь рухнула, как картонная, и он ввалился внутрь. Это его спасло, потому что парень, который сторожил изнутри, собирался размозжить ему голову железным прутом, но промахнулся — удар пришелся по спине. В просвет двери мне все было видно, как на экране. Парень обрушил прут вторично, но одновременно Гречанинов зацепил его по ногам, отчего тот потерял равновесие и прут врубился в пол. Второй удар пяткой снизу пришелся точно в челюсть. Эффект был впечатляющий. Бедолага выронил прут, согнулся, захрипел и схватился обеими руками за подбородок. Гречанинов был уже на ногах. С короткого разворота, без замаха, локтем он намертво припечатал парня к стене. Я поразился выражению глубокой задумчивости на лице молодого человека, когда он нерешительно, подламываясь в коленях, опускался по стеночке, чтобы усесться на пол.

— Где она? — спросил Гречанинов, но ответа не дождался. Парень вяло зачмокал разбитым ртом, и глаза его незряче закатились. Григорий Донатович заботливо пристегнул его руку ментовским браслетом к трубе парового отопления.

Катю мы обнаружили в одном из подвальных отсеков, куда еле проникал свет из коридора. Она лежала на сваленных в углу мешках, почему-то в мужской рубашке с оторванным рукавом. Хорошо, что было лето, а то бы простудилась. К старым синякам добавилась свежая кровяная борозда, спускавшаяся по щеке к шее.

— Привет! — сказал я, опускаясь рядом на мешки и обнимая ее за плечи. — Тебе не холодно? Надо будет завтра прикупить какую-нибудь одежонку. Хочешь новое платье?

— Дурак! — пролепетала она. — Какой же ты дурак, господи!

Я вздохнул с облегчением: она была жива и в своем уме. Все остальное, в сущности, не имело значения. Точно так же думал, вероятно, и Гречанинов. Благодушно пробасил сверху:

— Ну что же, ребятки, давайте потихоньку собираться домой. Тут вроде бы нечего больше делать.

Когда проходили мимо дремавшего у стены охранника, Катя вздрогнула:

— Он мертвый?

— Нет, — ответил Гречанинов. — Притворяется.

Нагнулся, разомкнул браслет и потрепал парня по щеке.

— Ой! — сказал парень, не открывая глаз. — Больно!

— Передай Четвертачку, дружок, скоро ему уши оторвут.

— От кого передать?

— От Господа нашего Иисуса.

В машине я выяснил у Кати, что били ее по-настоящему только один раз, когда привезли, а изнасиловали дважды.

— Сколько человек? — спросил я.

— Кажется, трое.

— Это немного. Бывает, насилуют целым взводом. Вот это действительно неприятно.

Катя выразила опасение, что после этого случая я перестану ее любить, потому что мне будет противно к ней прикоснуться. Тут я ее успокоил:

— Что ты, маленькая, об этом даже не думай. Я же извращенец.

— И негодяй! — добавила Катя.

Дома первым делом заставили ее выпить коньяку, потом я отвел ее в ванную. Продезинфицировал и смазал йодом щеку. Ничего страшного — ровный неглубокий порез. Я даже не поинтересовался, как она его заработала. Сама гордо объяснила:

— Это я сопротивлялась!

Потом прогнала меня из ванной. Около часа мы просидели с Гречаниновым на кухне. Пили чай. Спать совсем не хотелось. У меня было ощущение, что, где ни коснись, везде боль. Особенно ныли локоть и ключица. Гречанинов к середине ночи помолодел, раскраснелся, но заметно было, что недоволен собой.

— Они нас все время опережают на шаг, — сказал он. — Это надо поправить.

— Пора бы уж, — согласился я солидно.

Не слушая возражений, он уложил нас с Катей на единственную в квартире кровать, себе оборудовал на кухне раскладушку. В начале четвертого все угомонились. Я ждал, когда у Кати начнется истерика, но не дождался. В какой-то момент мне показалось, что она перестала дышать. Я приподнялся на локте, но при тусклом свете ночника разглядел только йодную полосу на бледном лице.

— Я сплю, сплю, — пробормотала она. — И ты тоже спи.

Чуть позже я поднялся и пошел на кухню. Григорий Донатович, укрытый до пояса простынкой, читал какой-то журнал.

— Хочешь снотворного?

— Да нет, я водички… Григорий Донатович, вы в самом деле полагаете, что мы выпутаемся?

Улыбнулся — благодушный, загорелый, невозмутимый и в очках.

— Небольшая депрессия, да, Саша?

— У меня складывается какое-то удручающее впечатление, что их слишком много и они повсюду. Катю жалко, вы же видите, как она переживает.

Гречанинов положил журнал на пол. «Садовод-любитель» — поразительно!

— Нет, Саша, их немного, но они следуют первобытным законам. Загоняют и добивают слабых. Умного, сильного зверя им нипочем не взять. Сказать по правде, ты и без меня с ними справишься.

— Шутите?

— Нисколько. Ты им не по зубам. Уверяю тебя, Четвертачок уже сам жалеет, что с тобой связался. Столько усилий, а у тебя всего три ребра сломано. Почти нулевой результат. Но обратного хода ему теперь нет: потеряет лицо. Он ведь вожачок в стае. Ему свои опаснее, чем чужие. В стае вожачков не меняют, их раздирают в клочья. Только зазевайся.

Если Гречанинов посмеивался надо мной, то, надо заметить, время выбрал не самое удачное.

— Извините, что побеспокоил, — сказал я и пошел спать.

Глава вторая

Просыпался тяжело, с надрывом, точно медведь после зимней спячки. Кати рядом не было. Нашел ее на кухне, где они с Григорием Донатовичем пили утренний кофе. Застал мирную домашнюю картинку, глазам не поверил. Катя — в широченной мужской пижаме в синюю полоску — покатывалась со смеху, а Григорий Донатович с сумрачным видом заканчивал анекдот про пионера Вовку. Увидев меня, Катя завопила:

— Ой, не могу больше, ой, не могу! Саша, послушай!

— А вот еще, — хмуро продолжал Григорий Донатович. — Вызывает учительница Вовиного папу и сообщает: ваш сынок на уроках ругается матом…

Катя взвизгнула и сделала попытку свалиться со стула. Гречанинов деликатно поддержал ее за плечо. Мне не понравилось их веселье: какой-то пир во время чумы.

— Если бы надо мной трое надругались, — заметил я напыщенно, — я бы вел себя скромнее. Хотя бы из чувства приличия.

— Грозный какой пришел, — прокомментировал Гречанинов. — Может быть, голодный?

— Он всегда такой, — пояснила Катя. — Характер очень тяжелый.

— Он где работает, Катюша? Не в крематории?

— Говорит, архитектор. А там кто знает.

— Может, тюрьмы строит?

Катя наложила мне овсянки и густо полила ее медом.

— Будешь кофе или чай?

— Кофе, пожалуйста. — Я ничуть не ревновал ее к наставнику, хотя по натуре был мелким собственником, почти рыночником. Разумеется, перед грозным обаянием Гречанинова, будь ему хоть сто лет, мало какая женщина устоит, но Катя, такая, какая есть, избитая, изнасилованная, принадлежала только мне, в этом я не сомневался.

— Ты хоть в зеркало смотрелась, шутница? — незлобиво спросил я.

— Видите, Григорий Донатович, ему важнее всего доказать, что я уродка и не гожусь ему в подружки.

Гречанинов посочувствовал:

— Пусть на себя посмотрит. Кругом одни бинты… Кстати, Катюша… — Его улыбка сделалась еще лучезарнее. — Ты никому не звонила с дачи?

— Нет, чтобы…

— Вспомни как следует.

Катя уловила, что вопрос с подковыркой: вмиг погрустнела, побледнела, и ссадина на щеке запылала алым цветом.

— Ой, вспомнила! Телеграмму послала… Ходила в деревню, встретила почтальоншу и послала телеграмму.

— Кому?

— Родителям, а что? Просто чтобы они не волновались.

— Ловко, очень ловко, — обрадовался Гречанинов. — Я хочу сказать, шустрые ребята. Прямо профессионалы. Верно, Саша?

— Вам виднее.

После завтрака Гречанинов настроился звонить. Повторилась вчерашняя мизансцена с его любимым радиотелефоном, но инструкции были более сложные. Правда, я в них особенно не вдумывался, чутко прислушивался, как Катя плещется в ванной и что-то напевает. Злило, что никак не могу уловить мелодию. Гречанинов сделал мне замечание:

— Что-то ты чересчур легкомысленно настроен. Соберись, Саша. Сегодня наш ход.

Как вчера, он набрал номер, приложил к уху отводную трубку, и, как вчера, спокойный голос ответил:

— Да, слушаю.

— Доброе утро, Михаил. Я тебя не разбудил?

— Ах, это ты, козел?! — Ждал, ждал звонка!

Ты хоть понимаешь, что наворочал?

— А что такое?

Из пулеметной очереди брани я, как, видимо, и Гречанинов, все же понял, что на мне, оказывается, уже два «мокряка». Один тот, который «заторчал» около больницы, а второй вчерашний, из подвала. На мое слабое возражение, что эти замечательные крепкие ребята вроде бы Божией милостью живы, Четвертачок завопил, что жить им нет надобности после того, как они меня упустили, но дело не в них и даже не в том, что они оба для прокуратуры «висят» на мне, потому что мне самому осталось куковать на свете ровно до той минуты, пока он, Четвертачок, не выковырнет меня из поганой норы, где я закопался. Если же я думаю, что на это уйдет много времени, то я еще больший придурок, чем казался. Денек-другой — вот и весь мой срок пребывания на земле.

— Зачем пугаешь, Миша, — обиделся я. — Я ведь что-то хорошее хотел сказать.

— Ох! — выдохнул Четвертачок, точно в бреду. — Ты даже не представляешь, архитектор, как я тебя буду убивать! — В трубке раздался странный скрежет, как если бы он откусил кусок пластмассы.

— Миша! — окликнул я. — Фотография!

— Чего?!

— Хочу продать тебе фотографию.

Четвертачок молчал, зато Гречанинов одобрительно закивал.

— У Шоты Ивановича, — с достоинством продолжал я, — то есть у гражданина Могола, есть прелестная дочурка. Помнишь, Миша?

Четвертачок молчал.

— Ее зовут Валерия, Лера, правильно? Семнадцати лет от роду, верно? Правда, когда вы познакомились, ей и пятнадцати не было. Ты чего молчишь, Миш? Тебе неинтересно?

— Продолжай!

— Какой-то негодяй вас сфотографировал в прошлом году на озере Рица. Похабная фотография, Миш. Некоторые краснеют, когда разглядывают.

— Врешь, паскуда! — отозвался Четвертачок будто с того света. Плоды трехдневных розыскных усилий Григория Донатовича, мягко говоря, не оставили его равнодушным.

— Почему же вру, Миша? Сейчас все фотографируют. Прямо поветрие какое-то. Я лично вот таких тайных съемок не одобряю, нет. С моральной точки зрения…

— Фотка у тебя?

— Ага.

— Дай поглядеть.

— Миш, я бы рад, но как? Ты вон какой буйный. Убью, выковырну, зарежу — весь разговор. Так нельзя. Я человек мирной профессии. Ты же меня запугал, Миш. Я уж думаю, может, лучше прямо обратиться к Шоте Ивановичу. Попросить защиты.

Снова страшный скрежет — видно, откусил еще ломоть от трубки.

— Твои условия, гаденыш?!

— Не обзывайся, Миш, обидно ведь. Ты же человек воспитанный. Такая девушка тебя полюбила. Я смотрю на нее…

— Архитектор!

— Да, Миш?

— Не зарывайся. Сегодня у тебя козырь, завтра его не будет.

— Опять пугаешь, Миш? Ой, все, вешаю трубку, побежал в туалет.

Трубку повесил, спросил у Гречанинова:

— Ну как?

— Почти безупречно, — признал наставник.

— Фотография действительно существует?

— Конечно. Блеф тут неуместен.

— Он крепко напугался.

— Ты еще не совсем представляешь, кто такой Могол. Он с гор недавно спустился, а Лера его единственная дочь.

Катя позвала нас на кухню, чтобы еще разок попить чайку. Обсуждали животрепещущую проблему: как ее одеть, чтобы она не чувствовала себя беспризорной. Идти в магазин в пижаме она не хотела, но понимала, что без нее мы только выкинем денежки на ветер.

— Впредь будешь бережнее со своими вещами, — справедливо заметил я.

Снова вернулись к телефону. Четвертачок ответил мгновенно. Теперь его было не узнать: голос приветливый и задушевный.

— Саша, чего мы, в самом деле, собачимся зря. Хватит приколов. Ставь условия, и я их приму. Мне нужна фотография.

— Даже не знаю…

— Саня, рассуждаем как нормальные люди. Чего ты боишься? Допустим, я получу фотку и тут же тебя приколю. Что это мне даст? Ты же не сам все организовал. За тобой какой-то крупняк. Кстати, сведи-ка ты нас с ним.

— Не могу.

— Хорошо. Уважаю. Я тебя недооценил. Привози фотку — и разойдемся полюбовно. Лады?

— Миш, а это правда, что Шота Иванович людоед?

Никакого скрежета, благолепная пауза. Я взглянул на Гречанинова, тот кивнул.

— Значит, так, Миш. Запоминай. За домом — пустырь, сразу увидишь. Там чуть сбоку — беседка, она одна, не ошибешься. В пять часов приходи и жди. Я подскочу. Ты один, я один. Чего-нибудь неясно?

— Нет, все понял.

— Да, чуть не забыл. Деньги.

— Какие деньги?

— Миш, ты что? Фотография-то не моя. Бесплатно не отдадут.

— Сколько?

— Десять тысяч. Не дорого?

— Нет, нормально. Не забудь негатив.

— До пяти, Миш?

— Не учуди чего-нибудь, ладно?

— Ты что, Миш. Раз уж скорешились…

Гречанинов остался мной доволен. Похвалил:

— Солидный оперативный жанр. Выводка на живца.

— Живец — это я?

— Побаиваешься?

У меня были кое-какие соображения, но я не решался их высказать, чтобы действительно не показаться трусом. Я поверил Четвертачку. Если он готов забрать фотографию и даже заплатить, то… Увы, Гречанинов без труда прочитал мои мысли. Усмехнулся сочувственно:

— Не заблуждайся, дорогой. Такого рода заблуждения дорого обходятся. Запомни, как таблицу умножения, — это не люди. У них свои законы. Это иная порода. Четвертачок убьет тебя, когда получит фотографию. Это абсолютно точно.

— С ним никак нельзя договориться?

— Честно говоря, мне скучно это обсуждать. Лучше скажи, ты уверен, что на пустырь только одна тропка, мимо подстанции?

— Кругом заборы. И свалка.

— Хорошо, я съезжу огляжусь. Без меня из дома ни ногой.

…Вернулся он к обеду, и мы с Катей успели поссориться. Сначала она надулась из-за того, что я отказался перевязываться, причем в грубой форме, сказав, что у нее руки кривые и ей лучше бы попрактиковаться на манекенах, а не на благородных раненых юношах. Потом устроила нелепый бабий бунт из-за того, что мы с Гречаниновым якобы считаем ее никчемной дурочкой, ничего ей не объясняем, а только время от времени отдаем на поругание злодеям. Чтобы ее успокоить, я пообещал, что, когда дойдет до настоящего дела, до прямого единоборства с бандой, я похлопочу, и Гречанинов назначит ее пулеметчицей вроде Анки. Это остроумное замечание ее вдруг по-настоящему взбесило.

— Не сравнивай себя с Григорием Донатовичем, пожалуйста. Он к женщине относится с уважением, а для тебя я всего-навсего очередная потаскушка. Думаешь, я этого не понимаю?

— Катя, что с тобой?

— Ничего. Думаешь, не вижу, как тебе не терпится от меня избавиться? В чем я виновата, скажи, в чем?! В том, что изнасиловали, да?

— В этом скорее я виноват.

— Ой, держите меня! Да разве ты можешь быть в чем-нибудь виноват? Ты же супермен.

— Тоже верно, — согласился я.

Заревела, умчалась в ванную, где и заперлась. Что ж, после вчерашнего, хоть и с опозданием, нервы сдали. Но все-таки меня сильно задело секундное ледяное отчуждение, мелькнувшее в ее глазах.

Пока она сидела в ванной, я дозвонился до матери. Ожидал упреков, но не услышал ни одного. Мама догадалась, что ни в какую командировку я не ездил и что у меня крупные неприятности. Это меня не удивило. У нее всегда был дар угадывать беду. Может, это вообще свойство русской женщины, которая веками живет в ожидании, что ее уморят голодом вместе с детьми. Поговорили мы недолго, главное, у отца пока было все нормально: не лучше, не хуже. Мать как раз к нему собиралась, я застал ее на пороге.

— Привет передай. Завтра постараюсь к нему заглянуть.

— А ко мне? Или с матерью можно не церемониться?

— К тебе тоже завтра.

Наугад набрал номер Коли Петрова, и он оказался дома, только что вернулся из магазина с пивом, собирался опохмеляться.

— Сколько дней уже керосинишь?

— Не помню. Ты где, Сань? Подскакивай, налью.

В таком состоянии он был невосприимчив ни к дружеским увещеваниям, ни к мирским напастям. Я ему позавидовал, как живые иногда завидуют мертвым. Все-таки у него была норушка, откуда он мог беззлобно наблюдать, как рушится все вокруг.

— Ну-ну, — предупредил я. — Околеешь, никто свечки не поставит.

— Подскакивай, Саня! Девочек позовем. Тряхнем молодостью. Только Зураба не надо, он плохой.

— Чем он опять провинился?

— Отупел совсем. Додумался, что скошенный угол устойчивее куба. Потрясение основ. Город наподобие Пизанской башни. Бред дебила. Я с ним теперь разговариваю только по необходимости. Нет уж, Сань, обойдемся без него. Позовем Галку Зильберштейн…

Вернулась из ванной Катя, как-то необыкновенно причесанная. Длинная светлая прядь кокетливо падала на щеку, полностью закрывая ссадину. Улыбалась виновато:

— Прости, Сашенька! Но ты же должен понять. Раньше меня никогда не били, а тут вдруг каждый день. Никак не привыкну.

— Понимаю.

— Не сердишься? Правда?

— Я тебе вот что скажу, голубушка. Не надо придавать значение всяким пустякам. Подумаешь, изнасиловали! А кого нынче не насилуют? Если из-за этого переживать, вообще жить невозможно.

— Ты так рассуждаешь, потому что не знаешь, о чем говоришь.

— Почему это не знаю? Очень даже знаю. Но это все физиология, ты же человек духовный…

Она уже близко подобралась, и глазенки заблестели алчным светом.

— Поклянись, что я тебе не противна!

— Клянусь мамой!

— Тогда докажи!

До прихода Гречанинова мы, как два голубка, осторожно целовались, обнимались и болтали о всякой ерунде. Приятное забытье с привкусом мертвечины. Я надеялся, что кто-то в конце концов ответит за этот привкус. Но, уж разумеется, не Четвертачок. С него что взять: животное — оно и есть животное.

Гречанинов не забыл купить Кате вельветовые брючата, пару рубашек, бельишко. Пошла, примерила — все впору. Рубашка — бледно-голубая, выяснилось, ее любимый цвет.

— Как вы догадались, Григорий Донатович?!

Самодовольное:

— Опыт жизни.

Возник щекотливый момент. Я спросил:

— Сколько я должен, дорогой учитель?

— Потом рассчитаемся, что за пустяки.

Катя ликовала. Словно ей первый раз в жизни дарили обновы. Милая, бесшабашная девочка.

После обеда, который Катя приготовила наспех — жареная картошка с тушенкой, — я получил последние инструкции. Одна особенно впечатляла. Если по какому-то недоразумению я окажусь наедине с Четвертачком, то должен без предупреждения стрелять ему из «Макарова» в грудь.

— Сможешь? — спросил Гречанинов.

— Конечно, смогу.

В половине четвертого вышли из дома: Катя осталась взаперти. К моему удивлению, сели не в давешний «Запорожец», а в новенькую красную «семерку».

— Григорий Донатович, сколько же у вас машин?

— Это служебная, не моя.

Где он теперь служит, я уж не стал уточнять.

Глава третья

Припарковались в кустах, за кассами «Улан-Батора». Местечко заповедное, каждый местный алкаш здесь как дома. Стаканы висят на веточках, как белые цветы. Гречанинов напялил на голову кургузую кепку, облачился в брезентуху и ничем не отличался от завсегдатаев злачной распивочной. Длинный прутик в руке, чтобы выковыривать из кустов стеклотару. Я бы и сам, встретив его на улице, промелькнул взглядом без задержки. Мое задание было такое: спуститься со ступенек кинотеатра, где меня, по его словам, засекут. Дойти до родного подъезда, но внутрь не заходить и не приближаться слишком близко. Там меня ждут наверняка. Возле подъезда закурить, поглядеть на часы, как бы прикидывая время, и не спеша двигаться к пустырю. Помнить: каждое движение фиксируется. Держаться озабоченно, но не робко. На пустырь не выходить. Стоять лицом к тропинке, по которой предположительно пойдет Четвертачок. Как только он появится, махнуть ему рукой и не спеша идти навстречу. Дальше самое трудное. Увидев, что Четвертачок купирован, я должен изобразить крайнее замешательство и рвануть к шоссе. Бегом. Через газоны и скверик — метров тридцать. На шоссе — замираю, жду. Это все. По прикидке Гречанинова, достать меня ни у кого не хватит маневра. Но, разумеется, возможны накладки. Если какой-нибудь чересчур смышленый, расторопный ферт перехватит меня в скверике или на шоссе, действовать придется так же, как и в случае с Четвертачком, — стрелять в грудь без предупреждения. Однообразие этой подробности плана меня немного огорчило.

Все получилось, как было задумано. Около подъезда на меня никто не напал: подошел дворник дядя Ваня, и мы вместе подымили. Он спросил, не заболел ли я часом. Поглаживая бинты, я ответил, что действительно немного простыл, и поинтересовался его здоровьем. У дворника оно было в порядке, он поджидал Яшу Шкибу, чтобы совершить вечерний моцион до магазина. Вокруг не заметно было ничего подозрительного. Тихий вечер с теплым ветерком: мамы с колясками, старушки на скамеечке.

Дойдя до пустыря, как было велено, я остановился и стал ждать. Вскоре на дорожке показался ухмыляющийся Четвертачок, и я помахал ему рукой: дескать, сюда, приятель! Он тоже мне обрадовался, но встретиться нам помешал престарелый алкаш с авоськой в руке, из которой торчали пустые бутылки. Неизвестно откуда старикашка выбрел на тропу, но я слышал, как он сказал Четвертачку:

— Миша, разворачивайся и вперед!

— Ты что, дед, сдурел? — удивился Четвертачок, но увидел что-то такое, что молча повернулся спиной, и они начали удаляться.

Через свалку, по скверику я ринулся к шоссе, но не бежал, а шел быстрым шагом. Заметил, как парочка, Гречанинов и Четвертачок, скрылась за углом — до машины им оставалось метров сто. Чувствовал я себя совершенно спокойно, потому что не допускал и мысли, что Гречанинов может в чем-то сплоховать. В нем я был уверен так, как никогда не был уверен в самом себе, и эта уверенность была, пожалуй, сродни слепой влюбленности.

Не успел докурить сигарету, как увидел приближающуюся красную «семерку». Гречанинов за баранкой, Четвертачок рядом с ним. Машина тормознула, и я почти на ходу втиснулся на заднее сиденье. Четвертачок был в наручниках и вдобавок с подбитым глазом. То есть с подбитым — мягко сказано, глаз у него наглухо закрылся свежей светло-алой блямбой.

— Миша, кто же это тебя так? — посочувствовал я. Четвертачок ответил:

— Разберемся.

Не успели мы как следует разогнаться на Профсоюзной, как в хвост пристроилась бежевая «тойота» с четырьмя седоками. Пару раз она нам просигналила, потом попыталась обогнать, но неудачно.

— Миша, — сказал Гречанинов. — Ты бы подал знак, чтобы отлипли.

— Подожди, подлюка, скоро поговорим иначе… — Четвертачок грязно выматерился. Вообще было заметно, что он нервничает.

Гречанинов попросил не оборачиваясь:

— Саша, покажи ему фотографию.

Я достал снимок и сунул Четвертачку под нос. Там было на что поглядеть. Изумительная южная природа, горы и луна. И на этом фоне любовная пара, соединившаяся в немыслимой позе — как-то даже не разберешь, кто сверху, кто снизу. При этом лица совокупляющйхся — и мужчины, и женщины — вполне различимы. Мужчина сосредоточен, как при рубке дров, а милое, почти детское девичье личико запрокинуто в гримасе любовного изнеможения. Очень смелый снимок, прямо на обложку журнала «Андрей».

— Сколько? — скрипнул зубами Четвертачок. — Назови только нормальную цену.

— Обсудим это позже, — сказал Гречанинов.

— Ты кто? На кого пашешь? Залетный, что ли?

— Разве это так важно? Отпусти ребят, Миша, отпусти. Чего их зря мариновать?

— Ты хоть понимаешь, на кого замахнулся?

— Прошу тебя, Миша, обращайся ко мне, пожалуйста, на «вы». Мне так будет удобнее.

Четвертачок вдруг зашипел по-змеиному:

— Ах ты, вонючка старая! Да я же из тебя, курвы, ленты нарежу. Я тебя…

Дорассказать о своих планах он не успел, потому что Гречанинов, не отрывая глаз от дороги, дотянулся правой рукой до его уха и как-то так ловко подергал, что тот несколько раз подряд стукнулся мордой в переднюю панель. Звук был такой, будто заколачивали гвоздь в доску.

— Еще раз нагрубишь, — предупредил Гречанинов, — отвезу прямо к Шоте Ивановичу.

Под светофором бежевая «тойота» сделала очередную лихую попытку обгона, но выкатившийся сбоку грузовик перегородил ей путь. Через стекло я разглядел всех четверых преследователей — здоровенные рыла из тех, что не сеют и не жнут. Дергались в салоне, как марионетки, показывая, что с нами будет, когда поймают. Как я понял — повесят, выколют глаза, четвертуют и зарежут. Грузовик их немного задержал, и догнали они нас уже после Калужской. К этому времени Четвертачок заново обрел дар речи:

— Пять штук плачу. И гарантирую безопасность. Чего вам еще надо, пацаны?

За Коньковским рынком Гречанинов свернул направо и на опасной скорости погнал переулками. Минуты не прошло, как «тойота» отстала, и вскоре мы уже вымахнули за Окружную и свернули с трассы в лес. Малость попетляли и остановились в укромном тихом месте, как бы приспособленном для задушевной беседы. Гречанинов обошел машину и выдернул Четвертачка с сиденья.

— Саша, пересядь вперед.

Четвертачок, очутившись на воле, и не пытался бежать. Черной лентой Гречанинов перетянул ему глаза и завалил на заднее сиденье. Сам вернулся за руль. Предостерег:

— Зашебуршишься — пристрелю!

В этот день я убедился, что в Москве еще есть места, куда не ступала нога человека. Одно из них обнаружилось неподалеку от дома Гречанинова — заброшенные склады за покосившимся от старости деревянным забором. Снаружи — бетонированные, сочащиеся влагой стены, способные выдержать землетрясение, цементный пол, тусклое освещение. В том отсеке, куда нас привел Гречанинов, все было оборудовано для временного проживания в ухороне — железная койка, пара табуреток, тесаный стол, умывальник с проржавевшим краном и электрическая плитка. Гречанинов развязал пленнику глаза. Снял наручники.

— Ну как тебе здесь?

Четвертачок промолчал. Взгляд у него слезился пуще обычного.

— Иди умойся, — брезгливо бросил Гречанинов. — А то весь в каких-то соплях.

Четвертачок поднялся, подошел к умывальнику, дождался, пока из крана потечет желтоватая струйка. Поплескал в лицо и обтерся рукавом. Вид у него действительно был нетоварный. Закрытый блямбой глаз сумрачно пылал, и шишак на лбу, который он набил себе о панель, выпирал, как рог.

Вернулся на койку и сел, опустив руки на бедра.

— Я бы, ребятки, чего-нибудь сейчас выпил, — попросил смиренно.

— Это потом, — сказал Гречанинов. — Сперва послушай внимательно, что скажу.

— Ну хотя бы курнуть.

Я дал ему сигарету и сам закурил. Я очень устал к этому часу — голова разбухла и ныла вся целиком — и думал лишь о том, как там Катя одна. Гречанинов произнес:

— Что ж, Миша, выйти отсюда ты можешь только вперед ногами, если будешь упорствовать. Это ты понимаешь?

— Ты люберецкий, что ли, от Зиновия?

Гречанинов посоветовал ему выбросить весь блатной мусор из головы и изложил свои требования, но чтобы слова его звучали убедительнее, начал издалека. В этой комнате, сказал он, твоя прежняя жизнь, Четвертачок, закончилась и ты снова стал тем, чем был всегда, — куском дерьма.

— Не хочу, чтобы именно на этот счет у тебя оставались какие-нибудь иллюзии.

— Чирикай дальше, — буркнул Четвертачок, не поднимая глаз.

— Что ж, вижу, ты не до конца уяснил обстановку. Тогда, пожалуй, перенесем разговор. Пошли, Саша, — и сделал движение к дверям. Четвертачок вскинулся:

— Не надо, я все усек.

— Что усек?

— Я знаю Могола лучше, чем ты.

— Конечно, ты же пять лет был у него наложницей, пока не надоел. Верно?

Четвертачок промолчал. Дух его был далеко не сломлен, хотя урон потерпел значительный. Он никак не мог понять, в чьи лапы угодил. Что это за старик, который обращается с ним, как с тарой. Впрочем, опыт матерого бандюги подсказывал, что этот человек не убьет его без крайней необходимости. Он угадал в Гречанинове интеллигента и исполнился к нему презрением. Однако вскоре его оптимистические надежды развеялись в дым. Гречанинов выдвинул условия, которые сперва показались дикими. Четвертаку предлагалось под любым предлогом, который придумает за ночь, вызвать на свидание Валерию Сверчкову, кровиночку Моголову. Услыхав про это, он побледнел, захлебнулся дымом и через силу, но твердо сказал:

— У тебя горячка началась, папаша!

В ответ Гречанинов объявил, что лично никуда не спешит. Помещение, где они сейчас находятся, списано в архив при старом режиме и нигде не значится. В ближайшие год-два сюда вряд ли кто заглянет, как несколько лет уже не заглядывал. Но чтобы околеть, столько времени Четвертачку не понадобится. Подохнет он от голода, но еще живого его огложут крысы, а это очень неприятная смерть, хотя именно такую он и заслуживает. У бетонных стен, оборудованных еще при покойном вожде для секретных надобностей, стопроцентная звуконепроницаемость, поэтому даже если у Четвертачка достанет сил вопить подряд трое суток, его никто не услышит. Но есть во всем этом один положительный момент, уточнил Гречанинов. Безвестный строитель чудо-бункера, замаскированного под склад, предусмотрел хитрую систему подземной вентиляции, поэтому Четвертачок может не беспокоиться о том, что загнется от недостатка кислорода.

— Ты здорово влип, дружище, — заметил Григорий Донатович. — Выхода у тебя нет. Сам поймешь денька через два. Но к тому времени я могу передумать.

— Ты сдурел, дядя!

— У меня тоже нет выбора. Уж очень вы солидно наехали на Сашу.

— Ты же слышал, я дал отбой!

— Нет, Миша, поздно. Никаких отбоев. Как говорил один древний грек: Валерия или смерть.

На мгновение Четвертачок впал в отчаяние и совершил совершенно бессмысленный поступок. Некстати вспомнил, что молод и удал. Гречанинов сидел на табурете, и Четвертачок с воплем: «Задавлю паскуду!» сорвался с койки и кинулся на него. Гречанинов успел привстать, поймал его за плечи, приподнял, вихляющегося и брызгающего слюной, и, напрягшись, шмякнул о стену, до которой было довольно большое расстояние. За трудный день в несчастном бандите накопилось столько ярости, что он продолжал злобно верещать на лету и затих, лишь рухнув враскорячку на цементный пол. Вскоре, правда, очухался и сказал вполне нормальным тоном:

— Ну ты даешь, батя! Так же можно вообще зашибить. Что касается Лерки, пустой номер. Она меня не послушается, ты что?! У ней гонор весь в папаню.

— Неправда, Миша. Ты на нее влияние имеешь. Полагаю, она по твоей указке за отцом шпионит.

— Врешь, старик! Ты ее не знаешь. Лерка никого не слушает.

— Значит, придется постараться. Ты же умный человек, Миша. Каких мужиков ломал. Неужто с девчонкой не совладаешь? Никогда не поверю. Тем более ты у нее первый мужчина…

— Я?! Первый?! — завопил Четвертачок. — Да если хочешь, она сама меня на себя затащила.

— Вставай, Миша. Простынешь на цементе.

Держась за поясницу, Четвертачок переместился на койку. После неудачного нападения вид у него был вовсе неприглядный. Нос загадочно скривился на сторону и из-под блямбы капало. Я опять угостил его сигаретой, и дальше беседа потекла по дружескому руслу, как между тремя нормальными людьми, которые решили скоротать вечерок в подземелье. При этом Четвертачок выказал себя незаурядным рассказчиком. Он хотел убедить нас, что затея с Моголовой дочкой, куда бы мы ни собирались ее приспособить, абсолютно бесперспективная, и со мной ему это удалось. Оказывается, в окружении Могола все знали, что Валерия Сверчкова с самого рождения была чем-то вроде ведьмы и исчадия ада. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, она стала вовсе неуправляемой. Для удовлетворения природных наклонностей у нее были все возможности, никто не смел ей перечить. Кто пробовал, тех уже нет на свете. Восьмилетним ангелочком она отравила крысиным ядом свою воспитательницу, которая чересчур добросовестно учила ее букварю; а спустя два года подожгла дачу, ухитрясь запереть в ней камеристку-француженку и двоих телохранителей. Это случилось в начале демократии, при меченом партийном шельмеце, когда по инерции еще действовали какие-то законы, и Моголу пришлось изрядно раскошелиться, чтобы замять дело. Но в отношении дочери он всегда был слеп. С младенческих лет Валерия водила отца на поводу. Грозный пахан, трезвый, пронырливый делец, изучивший человеческую подлую натуру до донышка, души в ней не чаял и в ее присутствии сам становился как дитя неразумное.

Лет с тринадцати девочка пристрастилась к вину, баловалась травкой и повела буйную половую жизнь, валясь под каждого, кто хоть чем-нибудь ей приглянулся. Своих партнеров она высасывала до нутра, как вампир, и когда пресыщалась, то под каким-нибудь незамысловатым предлогом натравливала на них своего папашу, после чего несчастные жертвы юной нимфоманки исчезали из поля зрения уголовных побратимов навеки.

С Четвертачком, вообще отличавшимся изворотливостью, у нее вышла осечка, и по какой-то необъяснимой причине он уцелел. После безумной кавказской случки, которая длилась три дня подряд, прогнала его с глаз долой и велела не показываться, пока сама не позовет. Но никаких карательных санкций к нему не применяла, хотя первые месяцы после того Четвертачок редкую ночь засыпал с уверенностью, что проснется живым. Естественно, иногда виделся с ней мельком (варятся-то все в одном котле), и она вела себя так, словно между ними ничего не было и сохранились прежние идиллические отношения: «Дядя Миша, покачай на ручках маленькую Лерочку!» Или: «Дядя Миша, дай сто баксов, твоя девочка купит мороженое!»

Постепенно Четвертачок возмечтал, что пронесло, и маленько успокоился. Однако в начале лета шеф по какому-то пустяковому делу вызвал его на дачу, и при входе в дом он столкнулся с Лерой лицом к лицу. Заметно она была обкуренная и какая-то не совсем в себе. Поймала его руку, прижалась и ласково спросила: «Хочешь меня, миленький?!» Мужество его не покинуло, отшутился: «Не здесь же, дорогая?!» Оказалось, зря шутил. Маленькая дрянь желала ублажения именно здесь, в узком предбанничке, на лестничной клетке, перед входом в холл, куда мог сунуться кто угодно в любую секунду. Уж этого удовольствия он не забудет никогда.

Но он справился, хотя ведьма осталась недовольна и в наказание прокусила ему ухо и пнула каблуком в мошонку, жеманно присовокупив:

— Какой ты ленивый, дядя Миша! Раньше лучше трахался.

С докладом к хозяину вошел, сгибаясь от боли, и озорница впорхнула вместе с ним.

Могол спросил:

— Ты чего, Четвертной? Заболел, что ли? На крючка похож.

На что дрянь, хохоча, прощебетала:

— Папочка, у него радикулит. Прогони его на пенсию.

Могол, который во всем соглашался с дочерью, ответил:

— Можно и на пенсию. Только без пособия. Ха-ха-ха!

Четвертачок решил, что спекся, но опять пронесло, и когда через полчаса уезжал, ведьма проводила до машины, на прощание проворковав:

— Ты мой раб, дядя Миша. Вечный раб. Твоя поганая душонка у меня вот здесь, — сунула ему под нос кулачок. — Дуну — и нет тебя. Помни про это!

— Что я тебе сделал, Лерочка?

— Ну, очень воняешь, — объяснила шалунья.

С тех пор он ее больше не видел. Искренний и грустный рассказ Четвертачок закончил философски:

— Много женщин знал, но эта — особенная. Кто ее разгадает, смысл жизни поймет. А ты, старик, говоришь, вызови на свидание. Я не могу, попробуй сам… Архитектор, сходи за бутылкой, душа горит.

Гречанинова, как и меня, эта история заинтриговала. Вряд ли Четвертачок ее сочинил, зачем ему? Не в таком он положении, чтобы плести сказки.

— Выходит, ты ее опасаешься? — спросил Григорий Донатович.

— Не то слово, — признал Четвертачок. — Эта курва опасней своего папаши, потому что чокнутая.

— Моголом ты тоже, выходит, недоволен?

— Этого я не говорил. Хозяин всегда в своем праве.

Гречанинов задумался, а мы с Четвертачком выкурили еще по сигаретке. Мука недужного любовного воспоминания почти совсем его очеловечила, и он по-дружески мне попенял:

— Напрасно, Саня, ты все это затеял. Могли с тобой без шухера договориться.

— Получается, не сумели.

— Если из-за девки своей обижаешься, прости великодушно. Я тебе завтра десяток таких же предоставлю. Ничем не хуже.

— Про это не надо, — попросил я.

Наконец, Гречанинов подбил бабки. Участливо спросил:

— Тебе сколько лет, Миша?

— Сорок.

— Видишь, уже взрослый. Пора браться за ум. Человеком ты, конечно, уже не станешь, но даже одно доброе дело зачтется на суде… Значит, так. Ночь тебе на размышление. Не теряй ее даром. Завтра вызовешь Валерию. Судя по тому, что ты о ней наплел, она девица азартная. И неравнодушна к тебе. С правильным подходом обязательно клюнет.

Четвертачок смотрел на моего наставника с тупым изумлением, потом расхохотался:

— Ну даешь, старик! Могола надумал зацепить! Опомнись, деревня. Думаешь, Четвертачка в подвал заманил и с Моголом так же получится? Как тебе это в башку взбрело? Да для Могола ты козявка, он даже не заметит, как раздавит. На кого хвост задираешь?

Заметно было, что он сочувствует Гречанинову и до глубины души поражен его дуростью. От этой его внезапной искренности и оттого, что он как-то вдруг просветлел лицом, мне стало неуютно.

В машине, когда возвращались домой, я вроде задремал и успел увидеть короткий сон из прошлых времен. Куда-то я тоже ехал и чувствовал себя приморенным, но дорогу и окрестности различал удивительно ясно: серебристые ели, блестящий лак шоссе, прелестное лунное озеро вдалеке… Когда поделился минутным видением с Гречаниновым, он сразу понял, о чем речь. Истомленное, исковерканное абсурдом реальности сознание, объяснил он, лишь в сновидениях обретает лекарство от безумия. Иными словами, сон и явь в наши окаянные дни поменялись местами, и батюшке Фрейду, будь он жив, этот психологический феномен дал бы богатейший материал для исследований. Впрочем, сам Фрейд сегодня, скорее всего, оказался бы безработным.

— Зачем же так печально, — возразил я. — Многие талантливые учейые спокойно уезжают в Америку и там живут припеваючи.

— Почему же сам не уехал? — поинтересовался Гречанинов.

— Причина одна — ранний маразм.

В начале одиннадцатого мы поднялись на этаж, и Катя, не дожидаясь звонка, открыла дверь.

Глава четвертая

Гречанинов пожурил ее за это:

— Как можно, Катенька! Вдруг это не мы? Такая неосторожность.

Катя недавно плакала, но в общем выглядела прилично: умытая, причесанная, подкрашенная и в вельветовых брючках в обтяжку.

— А можно целый день даже не позвонить, и я, как дура, взаперти с ума схожу?!

— Цыц! — сказал я. — Иди на кухню, приготовь поесть. Мужики голодные.

— Мне наплевать! — буркнула красавица и с гордо поднятой головой удалилась.

— Действительно, — смущенно заметил Гречанинов, — все-таки черствые мы с тобой люди.

…На рассвете, проснувшись, я не сразу сообразил, где нахожусь. Катя посапывала рядом. Мы были укрыты одним тонким одеяльцем. Четвертачок сидел в бетонированной клетке. Я загрустил, вспомнив о нем. Ну почему, зачем, по какому праву он ворвался в мою жизнь, и как раз в тот момент, когда я встретил Катю? Зловещее, удручающее совпадение. В сущности, отрицающее возможность хотя бы временного покоя, к которому так стремилась душа. Во времена оны я мечтал быть знаменитым и богатым, но быстро осознал тщетность, суетность подобных устремлений, хотя и сегодня не вижу в них ничего зазорного. Постепенно желания сузились до самого простого — работать, любить кого-нибудь, создать семью, построить дом, — но и эти маленькие насущные радости бытия оказались утопией. Почему? Как восклицали миллионы раз до меня: за что нам такая доля?

Но я не роптал: милое, наивное, взбалмошное существо, желанная женщина приткнулась под бочок, сопела в две дырочки, беззаботно уповая на то, что именно рядом со мной она в безопасности, а это само по себе дорогого стоит. Возможно, это стоит всего остального, что с таким обманным радушием в юности предлагает жизнь.

— Эй, — позвал я, — ты слышишь?

— Да, — пролепетала сквозь сон.

Через минуту молчания:

— Ну чего, Саш?

— Ничего, спи. Это я просто так.

Она поняла и поцеловала меня в плечо. Нам хорошо было спать вдвоем.

Но за завтраком — яичница с ветчиной, сыр, оладьи с клубничным вареньем — она разбушевалась:

— Не останусь, не останусь, не останусь! Поеду с вами, поеду с вами, поеду с вами!

— Заткнись, — сказал я. — Ты не на дискотеке.

Гречанинов был с ней необычайно мягок:

— Катенька, я вам обещаю… Потерпите еще денек.

Уже слезы в три ручья катились по ее лицу.

— Один денек? И что будет потом? Нас всех наконец-то убьют?

— Катенька, уверяю вас, ничего плохого не случится.

Успокоилась так же быстро, как и распсиховалась.

— Простите! Я полная дура.

— Подумаешь, новость! — буркнул я.

Она осталась, а мы поехали на склад. Там все было тихо: амбарный ржавый замок на металлической двери в неприкосновенности. Насупленный Четвертачок на железной койке. Даже не поднялся, когда вошли: под голову вместо подушки приспособил свернутый пиджак. Один глаз, который под блямбой, тускло, неопределенно розовеет, второй уставлен в нас, как пистолетное дуло. Взгляд осмысленный.

— Пожрать хоть принесли?

Гречанинов культурно поздоровался, похлопал по сумке:

— Тут все есть, Миша. Водочка и покушать. Но сперва позвоним.

Достал из этой же сумки сотовый телефон и положил на койку. Я угостил Четвертачка сигаретой. Он жадно затянулся.

— Обо мне не беспокойся, архитектор. Я неприхотливый. Ты о себе подумай.

— В каком смысле?

Четвертачок улыбнулся одним мокрым глазом, это было жутковато. За ночь в цементном склепе в нем явно произошли какие-то перемены. Он стал спокойнее, мягче.

— Чудное дело, — заметил доверительно. — Я ведь когда в больницу приходил, понял: пора давить. Гнильцой от тебя шибает. Такие, как ты, по-хорошему не понимают, книжками ум забили. Книжек ты много в детстве прочитал, архитектор. Таких, как ты, лучше всего в параше топить. А я чего-то понадеялся, теперь расплачиваюсь. Но ничего, сочтемся, да, архитектор?

— Это все лирика, — прервал Гречанинов. — Ты, Миша, придумал, как с невестой разговаривать?

Четвертачок сказал:

— У меня условие.

— Какое?

— Как и вчера. Карты на стол. Говори, кто такой, на кого работаешь. Втемную играть не буду. Если чекист, скажи — я чекист. Если люберецкий, скажи — я люберецкий. Назови хозяина. Иначе — глухо.

Гречанинов, как я уже писал, обладал необыкновенной силой убеждения, и сейчас я лишний раз в этом убедился. Он не стал обсуждать с Мишей, у кого какой хозяин. Грустно улыбнулся, похлопал его по коленке.

— Скоро тебе будет не до условий, Миша. Через недельку-две ты тут околеешь, — повернулся ко мне: — Пойдем, Саша. Не будем мешать.

Четвертачок спросил:

— Ты что же, гад, решил мне последние нервы измотать?

Гречанинов был уже около двери, а я замешкался, чтобы отсыпать Мише сигарет. Посоветовал:

— На голодный желудок много не кури.

Столько неутоленной злобы, как в Мишином запылавшем глазу, я видел прежде только один раз, но не у человека, а у крысы, которую мальчишки забили до смерти камнями возле мусорного бака. Было мне тогда лет десять, но то крысиное ядовитое, свирепое отчаяние до сей поры жжет мне грудь. Как вспомню, так рвота в горле. Ярость погибающей, с вываленными на землю кишками крысы, как и у Миши Четвертачка, вполне живого и крепкого на вид, была одинакового фиолетового цвета и почти осязаемой резиновой упругости.

В отличие от крысы, которая сдохла, Четвертачок справился со своими чувствами.

— Эй, — окликнул Гречанинова. — Вернись, старик, еще потолкуем.

Гречанинов вернулся, спросил:

— Ты что, действительно так Могола боишься? С чего бы это? Подонок он крупный, верно, как и ты, но башка-то у него тоже одна.

Четвертачок глядел на него, как смотрят дети.

— Сколько же вас еще таких, — заметил с грустью, — которых вовремя не удавили.

— Вопрос интересный, — согласился Гречанинов. — Мы его обсудим в другой раз.

Через минуту Миша набрал номер и соединился со своей возлюбленной. Григорий Донатович подкрутил на аппарате какой-то рычажок, и мы, как по селектору, услышали голос Валерии. Четвертачок заговорил с ней хмуро и как бы немного затравленно, но та его сразу узнала:

— Михрюша? Ты разве не знаешь, что я сплю?

— Лер, надо поговорить.

— За то, что разбудил, с тебя штраф. Десять палок, Миш. Остроумно, да?

— Это серьезно, Лера!

— Чего тебе надобно, старче?

Мне понравился ее голос — тягучий, небрежный, знающий себе цену. Кто-то женщин различает по осанке, я — по голосу. Эта дама была без комплексов. Гречанинов достал из сумки бутерброд с ветчиной и показал Четвертачку. Это было очень смешно.

— Не телефонный разговор, — сказал Четвертачок в трубку точно таким тоном, как если бы сообщил о конце света. Да и то сказать, кроме ржавой, пахнущей калом воды из-под крана, у него почти сутки ничего не было во рту. Вдобавок — ночь на железных пружинах. Для «нового русского», привыкшего к западному комфорту, это тяжелое испытание.

— Милый Михрюша, — прощебетала Валерия. — У тебя что, крыша поехала?

— Нет, я трезвый.

— Ты уверен? Что ж, приезжай… Но если ты дурака валяешь…

— Лер, я не могу приехать.

— А?

— Лер, ты должна приехать ко мне.

Валерия молчала, а я сунул Четвертачку в руку зажженную сигарету. Гречанинов показал ему листок из блокнота, на котором было написано: «Таганка. Возле входа в театр. Одна».

— Лера, я когда-нибудь беспокоил тебя по пустякам?

— Не дай тебе бог, милый, вообще меня побеспокоить.

Бандит, как оказалось, обладал незаурядным актерским талантом: следующую фразу он произнес с таким выражением, как если бы конец света уже миновал:

— Лера, тебе было хоть минуту хорошо со мной? Ну, помнишь, в Сочи?

— Да, милый, — смягчилась девушка. — Ты старался на совесть. Но в последний раз был какой-то вялый.

— Выручи меня, дорогая!

Валерия опять замолчала, а Гречанинов уже извлек на свет Божий пузырек «Кремлевской». Четвертачок на водку даже не взглянул, его взгляд был устремлен в какие-то иные дали.

— Ты точно не пьяный? — спросила девушка.

— Ни в коей мере.

— И ни с кем меня не спутал?

— Нет, Лера. Если выручишь, буду рабом навеки.

Она засмеялась так, что у меня мурашки пробежали по коже.

— Ты и так мой раб, дурачок. Хорошо, куда приехать?

Четвертачок сказал: театр на Таганке, у входа.

— Через час буду. Жди.

— Спасибо, родная!

В сумке Гречанинова нашелся и стакан. Он подождал, пока Четвертачок выпьет и зачавкает бутербродом.

— Почему не сказал, чтобы пришла одна?

— Бесполезно. Она только насторожится. С ней будет Крепыш.

— Кто такой?

— Ее горилла. В позапрошлом году чемпион Европы по кик-боксу. Мозгов нет. Без него она не ходит. Крепыш сгрызет тебя вместе с ботинками, старик.

— Спасибо, Миша. Кушай, кушай, заслужил.

…На Таганке мы припарковались прямо напротив театра — только улицу пересечь. Народу вокруг немного — торговцы фруктами, ларечники, ранние нищие, редкие прохожие, — возле входа в театр вообще никого. Я поинтересовался, какой сегодня день. Оказалось, воскресенье. Солнечное, мерцающее зеленью. Сейчас побродить бы по лесу или с удочкой посидеть на бережку. Или затеять какое-нибудь озорство с любимой женщиной. Но это все в прошлом, а будущее туманно. Зато кости, я чувствовал, срастались нормально и постоянный ровный гул в голове со вчерашнего дня иссяк. Нет больше радости на свете, чем привыкание к худу. Я как-то быстро смирился с тем, что не распоряжаюсь собственной жизнью…

— Надо бы заглянуть к отцу в больницу, — сказал я.

— Заглянешь, — пообещал Григорий Донатович.

С опозданием на полчаса появилась Валерия. Узнать ее не составило труда, даже без описания Четвертачка («телка видная, ни с кем не спутаешь!»). Она была такой, какой и должно быть счастливое дитя демократического рая. Дело даже не во внешности. Она была из тех, кто выбрал пепси и вдобавок получил задаром весь мир в придачу. И воспринял это как что-то само собой разумеющееся. Легкая походка, гордо вскинутая голова, ленивый взгляд по сторонам. Таких теперь тысячи, они все чем-то неуловимо схожи, как близнецы, и кажется, что, кроме них, в городе вообще никого не осталось. Прекрасные, приводящие в оторопь создания, подобные пышным цветам, распустившимся на пораженной радиацией местности, но и среди них попадаются особенные, эталонные экземпляры, в которых природа воплотила свое представление о соразмерности. Каждая черточка в этой крупнотелой, грациозной девице была так ловко подогнана к ее роли пирующей жрицы любви, что хотелось выскочить из машины, подбежать, облиться горючими слезами и поцеловать ей руку. А что еще делать, коли в опасной близости к ее буйному победительному цветению все наши прежние добродетельные представления о жизни мгновенно оборачивались пустым, занудным общим местом. Следом за Валерией из черного БМВ вывалился огромный детина в сиреневых шортах, с широкоскулым лицом, действительно напоминающим смеющуюся обезьянью рожу. Когда он подкатился к дверям театра и замер, настороженно буравя темным взглядом окрестность, почудилось, что площадь перед ним слегка съежилась в предвидении каких-то неприятных метаморфоз.

Еще раньше Гречанинов велел мне пересесть за баранку.

— Сейчас ее приведу. Не выключай движок, сразу тронем.

Уже знакомо, по-стариковски шаркая, он пересек улицу и подошел к Валерии. Что-то ей начал объяснять, неуклюже разводя руками. Девушка смотрела на него с любопытством, чуть склонив набок головку. Громила с недоумением взирал на них, потом вдруг дернулся, оторвался от стены. В ту же секунду Гречанинов поднял руку с зажатым в ней блестящим предметом. Я не услышал щелчка, не видел вспышки, но громила внезапно надломился в коленях и вяло опустился на асфальт. Помедлил — и улегся поудобнее, подложив под голову локоток. На переносице у него набухла черная точка. Гречанинов подхватил девицу под руку и повел через улицу к машине. Она пыталась сопротивляться, вырываться, но это было, конечно, бесполезно.

Гречанинов вместе с ней влез на заднее сиденье, и мы поехали. Валерия спросила:

— Дяденька, зачем ты пристрелил Крепыша?

— Не пристрелил, — поправил Григорий Донатович. — Только усыпил.

В зеркальце было видно ее лицо, полное чувственного огня, чистое, нежное, вдохновенное, обрамленное темно-каштановыми прядями. Сияющие очи. Ей нравилось это приключение, она ничуть не испугалась. Но укорила:

— Ты сделал мне больно, дяденька!

Гречанинов изысканно извинился, объяснив свою неловкость торопливостью.

— Кто вы такие? Вы меня похитили?

— Похитили, — подтвердил Григорий Донатович. — И сейчас завяжем тебе глазки. Хорошо?

Мы мчались по Садовому кольцу сквозь солнечный день — ни погони, ни «пробок».

— Хотите получить за меня выкуп?

— Хотим, — Гречанинов, приобняв, охватил ее голову черной лентой, а поверх нацепил большие квадратные противосолнечные очки, отчего она стала похожа на водолаза. У него всегда все, что нужно для дела, обнаруживалось под рукой.

— И сколько же вы надеетесь слупить с бедного папочки?

— А сколько он не пожалеет?

— Ой, да хоть миллион зеленых. Он же потом все равно их из вас выколотит. Бедные мальчики! Но я что-нибудь придумаю, чтобы вас спасти.

Девушка вертелась юлой, хотя и с завязанными глазами. Энергия била через край.

— Не понимаю, — промурлыкала она, — как же Четвертушка посмел? Он же слизняк. Или вы его на чем-нибудь подловили?

— Он сам тебе объяснит. Мы же к нему едем.

— Господи, как интересно! — и совсем другим тоном: — Вы папочке сразу не звоните, ладно? Пусть помучается денек-другой. Я на него обиделась. Он забыл в Нью-Йорке купить такую маленькую штучку, которую я просила. Эгоист старый!

— Какую штучку? — впервые подал я голос.

— Ох, это женское. Вам будет неинтересно, юноша. Такой забавный вибратор с крокодильчиком. Новинка. Я в журнале видела. У него прямо из ротика капает молочко в нужный момент. Мальчики, у вас не найдется что-нибудь выпить? В горлышке пересохло.

У Гречанинова нашлось, разумеется. Перегнувшись через переднее сиденье, он достал из «бардачка» плоскую стеклянную фляжку. Девица прильнула к ней, как к материнской груди, и разом высосала половину.

— Сигарету!

Тут уж я услужил, отслоил из пачки «Кента» одну, прикурил от нагревателя и отдал Гречанинову, а он сунул сигарету ей в рот. Валерия задымила, откинулась на сиденье.

— Ну кайф! Спасибо! Честное слово, уговорю папочку, чтобы он вас не мучил. Сразу кокнул. А Четвертушку себе возьму. С ним особый разговор. Хоть он и послушный песик, но немного загордился.

К складам мы подвели пленницу, поддерживая с двух сторон под руки, и ее спелая упругость и теплота неожиданно взволновали меня. Мгновенно она это угадала, чарующе пропела:

— Погоди, юноша, может, тебе и обломится. Я ведь тебя еще не разглядела толком.

В каменном застенке Гречанинов снял с нее повязку, и, увидев застывшего истуканом Четвертачка, она радостно завопила:

— Ой, Четвертушка, зачем весь этот цирк?! Я бы сама приехала. Договорились бы. А теперь что делать? Боже, да тебя как здорово разукрасили!

За время нашего отсутствия Четвертачок вылакал бутылку водки и сожрал все бутерброды. Вдобавок выкурил пачку сигарет, которую я ему оставил. Тем не менее вид у него был даже трезвее, чем утром. Он сказал грубо:

— Заткнись, Лерка! Ты ничего не понимаешь.

— Что я должна понимать?

— Я тут такая же пешка, как ты. Это все они затеяли — вот эти.

— Кто?! Дядечка, он правду говорит?

Гречанинов скромно потупился:

— Истинную правду, девочка. В кои-то веки ему удалось не соврать.

Валерия растерялась:

— Этого не может быть! Не верю. Дядечка, да кто же вы такие?

— Вот именно, — буркнул Четвертачок. — Спроси у него, спроси. Я-то второй день допытываюсь.

Григорий Донатович, будучи кавалером, предложил Валерии на выбор, где устроиться поудобнее: на табуретке или рядом с Четвертачком на койке. Девушка предпочла табуретку.

— Хорошо, рассказывайте. Я слушаю.

— Рассказывать особенно нечего, — грустно заметил Гречанинов. — Нужно, чтобы ты устроила встречу с отцом. Причем так, чтобы мы поговорили наедине и в безопасном месте.

Девушка задумалась, попросила у меня сигарету. Я дал ей прикурить. Она обернулась к Четвертачку:

— Миша, что все-таки происходит? Я никак не врублюсь.

— Ничего не происходит. Эти два придурка возомнили себя центровыми. Хотят что-то поиметь с твоего папочки. Скоро поимеют, конечно. Но пока мы с тобой у них вроде приманки. Начитались детективов.

— Все равно не понимаю.

Четвертачок скривился, как от кислого:

— Говорю же, придурки. Живые трупаки.

— Мне это начинает надоедать, — капризно объявила Валерия. — Юноша (это ко мне), у тебя неглупое лицо, объясни, пожалуйста, в какие игры вы все здесь играете? Хотите выкуп? Так позвоните отцу и он все уладит. Вообще мне тут не нравится. Тут сыро и холодно. Даже потрахаться негде. Отвезите меня лучше домой.

В гневе ее лицо раскраснелось. У меня возникло неприятное ощущение, что голос разума ей неведом Гречанинов, казалось, тоже был в затруднении.

— Вот что, милая, — сказал он наставительно. — Ты пойми одно: шутки кончились. У нас мало времени. Ты готова сотрудничать?

— Дядечка, угрожаешь?!

Их взгляды скрестились на целую вечность. Почудилось, в сыром помещении свежо запахло озоном. Не опуская глаз, Валерия спросила:

— Чего ты хочешь от отца?

— Не твое дело, девочка. Но если будешь артачиться, тебе крышка.

— Как это — крышка?

— Подохнешь, как крыса, в этом бункере.

Девушка фыркнула, перевела взгляд на Четвертачка и вдруг как-то странно обмякла.

— Миша, он что — сумасшедший?

— Похоже. Кажется, мы крепко вляпались.

— Кто-нибудь знает, что мы здесь?

— Никто.

— А где мы?

— Черт его разберет.

Валерия вскочила и, задев меня плечом, с воплем ринулась к двери. Повторилась обычная процедура: они куда-то бегут, а наставник их перехватывает. Девушку он поймал посередине комнаты, приподнял и отнес на койку. При этом она сучила длинными ножками, визжала и царапалась. Четвертачок смотрел на безобразную сцену безучастно.

— Не рыпайся, крошка. Дед мосластый. Мы с тобой его не завалим.

— Ах, не завалим? — удивилась Валерия и в ту же секунду вцепилась ногтями ему в рожу. Проделала она это так искусно и рьяно, что Гречанинов с трудом ее оторвал. На утомленном лике Четвертачка пролегли свежие царапины. Он воспринял это стоически.

— Еще бы водочки, дед?! — умильно попросил у Гречанинова. Наставник и тут не сплоховал. Как фокусник, достал из неисчерпаемой сумки непочатую бутылку «Кремлевской».

— Пейте, ребята, всласть. Завтра вас еще навестим.

Девушка после неудачного рывка пребывала в трансе, но быстро очухалась. Отворился алый ротик, и из него, как град из черной тучи, посыпались скороговоркой такие замысловатые проклятия, что она быстро оставила позади Четвертачка, тоже отменного матерщинника. Мы узнали, что нас ожидает в ближайшее время. Нас кастрируют, размажут по стенке, посадят на кол, утопят в дерьме, намотают жилы на барабан, отсосут мозги через ноздри, сожгут заживо, ну и еще кое-какие неприятности помельче. То же самое ожидало всех наших родственников, знакомых и друзей. Пока девушка, точно в сладостном забытьи, перечисляла все новые и новые кары, Четвертачок откупорил бутылку, приставил ко рту, но успел сделать лишь пару прикидочных глотков. Валерия вырвала у него бутылку, заодно ткнув горлышком по зубам. Один зуб при этом сломался. Четвертачок выковырнул обломок пальцами, показал нам и похвалился:

— Еще в зоне ставил. Классная была коронка.

— Там умеют, — признал Гречанинов.

Валерия, отпив из горлышка, вдруг неузнаваемо переменилась. Рассмеялась волнующим смехом, опустила бутылку на пол. Невинной радостью засияло прелестное лицо. Томно изогнулась, напрягши под блузкой тугие груди. Тихий ангел глянул на нее. Будто не она только что брызгала ядовитой слюной.

— Мальчики, поозорничали, и хватит! Конечно, я сделаю все, что хотите, дяденька. Позвоню папочке, вы с ним условитесь. Так, да? Только не оставляйте меня с этим вампиром. Он же меня изнасилует, а я еще девушка.

Вампир осторожно спросил:

— Можно мне тоже глоточек, Леруша?

— Пей, милый, конечно, пей! Когда еще придется.

С бутылкой Четвертачок отошел в угол и там дал себе волю. Несколько крупных глотков, скрип кадыка — и содержимое опустилось к нему в желудок почти целиком. Потом утер лицо рукавом — и лучше бы ему этого не делать. Теперь на него по-настоящему больно было смотреть. Какая-то клоунская ало-голубая маска.

— Валерия, — спросил я неизвестно зачем. — Сколько вам лет?

— Много, дружок, — ответила она. — Намного больше, чем ты думаешь.

Глава пятая

Мужчина (не сужу о женщинах) не бывает счастлив в первом браке, но далеко не всякий решается на вторую попытку. Причин тому много, но главная та, что неудачный брак оставляет в душе рану, которая не заживает никогда. Что-то непоправимо ломается в мужской психике, хотя ты сам можешь этого не заметить, потому что срабатывают подсознательные защитные рефлексы. Нередко человек продолжает тянуть лямку незаладившейся изнурительной семейной жизни до старости, уповая, в сущности, на чудо. Кажется, проснешься однажды утром и увидишь, что жена снова молода, нежна, весела, тянется к тебе ручонками, пытливо блестят ее очи, и сердце твое откликается, как в первые дни любви. А то, что въяве, — досада, скука, пустота дней, постоянная взаимная раздражительность, — всего лишь следствие временного охлаждения, естественного, как морские приливы и отливы. Точно так сознание блокируется при раковой опухоли, когда человек видит в зеркало, что умирает, но, внемля какому-то потустороннему сигналу, приходит к успокоительной мысли, что это не более чем обман зрения.

На Леночке Будницкой я женился в ту пору, когда все женщины казались желанными и на эскалаторе метро я чуть не сворачивал шею, озираясь на встречных красавиц. Как теперь понимаю, Леночку я полюбил за то, что она была безропотной. Внешность в этом возрасте вообще не имеет значения. Мое неосознанное стремление самоутвердиться в жизни таким образом, чтобы как можно больше людей восхищались моими талантами, после встречи с Леночкой было полностью удовлетворено. Любую глупость, которую я изрекал, Леночка принимала с восторгом, а когда я скромно делился с ней планами завоевания мира, впадала в мистический транс. До сих пор не знаю, ловко ли она притворялась или действительно поверила, что к ней спустился принц с небес. Вполне возможно, было и то и другое. Женский характер вместителен. Ей было восемнадцать, мне двадцать, и как-то так за шуточками, за милыми признаниями в вечной любви она вдруг забеременела, и после этого, как благородный человек, я сразу на ней женился, хотя мои и ее родители отнеслись к нашему браку скептически. Кстати, ее родители даже больше, чем мои. Ее папаня, угрюмый и прямодушный хохол, узнав про нашу брачную затею, не чинясь, доброжелательно предупредил: «Что ж, доча, дурость твоя нам с матерью не в диковину, однако не гадал, что в такую дрисню вляпаешься!» Разговор был при мне, за бутылкой «Зубровки», но я не решился уточнять, что конкретно он имеет в виду под этой «дрисней»: вообще создание семьи или какие-то мои личные качества как будущего мужа. Впрочем, как раз с ним, с Карпом Демьяновичем, — вечная ему память! — отношения впоследствии у нас сложились идеальные: сколько раз ни встречались, столько раз без исключения надирались до беспамятства, и всегда, но тщетно он пытался обучить меня петь одну и ту же песню: «Гей, гулял, гулял казак!..» Правда, вскорости Карп Демьянович, тоже спьяну, угодил на мотоцикле под КрАЗ и отправился на тот свет выращивать свои любимые гладиолусы, а то бы, глядишь, подружились крепко и песню допели до последнего куплета.

С Леночкой мы прожили в мире и любви чуть больше семи лет, а после расстались по взаимному согласию, без скандалов и драм. Что послужило причиной разрыва, я знаю точно: удивительное бытовое занудство, в которое плавно перетекло ее былое восхищение мной — гением, принцем и супермужчиной. Очень скоро выяснилось, что ей не нравилось, как я ем, сплю, чищу зубы, прикуриваю, занимаюсь любовью, читаю газету, разговариваю по телефону… короче, все, что бы я ни делал, вызывало у нее разочарование и изжогу. Бесконечные ее замечания были самого нелепого свойства, но всегда искренние и как бы выстраданные. Конечно, если бы речь шла только обо мне, то нечего было бы и гадать: не любит — и точка. Нелюбимый человек, когда с ним живешь, естественно, вызывает неприятие весь целиком, со всеми своими малыми проявлениями, но с Леночкой был особый случай. Дело в том, что она и к себе самой относилась так же, как ко мне, поэтому, оставаясь одна (к примеру, на кухне), продолжала что-то укоризненное бурчать себе под нос, а иной раз ревела белугой, поймав себя на очередном житейском промахе (не на ту конфорку поставила кастрюлю). Сколько раз я срывался, орал на нее, одергивал, приводил в чувство, и Леночка соглашалась, что я прав, что нельзя так сильно расстраиваться из-за пустяков, и мы вместе пытались как-то исправить ее зловредный характер, но нам это так и не удалось. Боже, как я жалел ее иногда, если бы она знала! В этот мир скорбей, куда нам довелось угодить, она постоянно, влекомая чьей-то злой волей, добавляла собственную пригоршню слез, и легко представить, какие серые кошки вечно скребли у нее на душе. А по виду, по виду — ничего подобного не заподозришь: ясноглазая певунья с восторженным взглядом, чуткая на острое слово, пышнотелая вакханка, охочая до вкусной еды и любовных затей, жившая на свете почти совсем без вранья. Мне было тяжело с ней расставаться, но и жить дальше стало невмоготу. Она все правильно поняла и не роптала, особенно когда я по-дружески объяснил ей, что все чаще ловлю себя на желании пристукнуть ее, как комара, зудящего над ухом. Тем не менее наш разрыв был жесток, как все разрывы, даже самые полюбовные; не ведаю, что он доломал в ней, но во мне на долгие годы поселилась горькая уверенность, что я создан не для семейного счастья, как птица создана для полета.

После расставания мы с Леночкой начали постепенно сближаться, и теперь у нас нормальные родственные отношения: взаимно подозрительные, лживо корректные, приправленные неутихающе щекочущей душевной обидой. Чтобы снять эту обиду, мы однажды попробовали переспать, устроили пышный церемониальный вечер, пили шампанское при свечах, ворковали о том, как на самом деле нам было хорошо вдвоем и какого мы сваляли дурака, что не ценили, не сберегли свою любовь; и все шло чудесно, трогательно до самой той минуты, когда надо было уже раздеваться и ложиться в постель. Не удержалась Леночка, натура взяла свое. «Ну куда, куда бросаешь брюки! — проскрипела в забывчивости. — Повесь, ради бога, на вешалку!» — чем напрочь вырубила меня из любовного настроя. Правда, кое-как я довел свое мужицкое дело до конца, но получилось неуклюже и как-то непристойно, да и Леночка постанывала и суетилась больше для приличия. В дальнейшем мы таких попыток не повторяли.

Как обычно, при разрыве родителей больше всего страдают дети, и это не пустые слова. Речь идет, разумеется, не о материальных потерях. В детской головке происходит некий моральный сбой, крен, который потом уже ничем не выправить. Пока мы жили вместе, я был для Геночки духовным наставником, гуру, учителем жизни, хотя и мало уделял ему внимания; а спустя год-два стал всего лишь донором, у которого легко можно было при встрече выклянчить деньжат, а позже и вовсе превратился в пожилого придурка, читающего нелепые нотации, вроде школьного завуча. Каково было мальчишескому рассудку пережить это первое разочарование? По отношению к сыну я (вольно или невольно) совершил предательство, за которое мне нечем расплатиться.

Но главная подлость в том, что я (исключая редкие минуты душевного просветления) вовсе не считал себя виноватым перед ним, напротив, полагал себя страдающей стороной и почти возненавидел сына за то, что он выродился в дурное семя. В нем не было ничего от меня и не было ничего от матери, и его наивная мечта стать поскорее всемогущим рэкетиром и сколотить капиталец отдавала таким изощренным слабоумием, которого редко достигали герои латиноамериканских сериалов или ведущие нашего родного «Поля чудес».

— Мне грустно на тебя смотреть, — сказал я Валерии, — потому что у меня сын такой же выродок, как ты.

Сморенный водкой и усталостью, Четвертачок мирно прикорнул на своем пиджачке, зато девушка, напротив, оживилась. Мои слова ее задели.

— Смешно тебя слушать, юноша, — сказала с какой-то старушечьей гримаской. — Не знаю, кто твой сын, может, насчет него ты прав, но я-то не выродок. Это тебе я кажусь такой. Понимаешь?

— Не совсем.

— На самом деле я обыкновенная девушка, а вот вы оба психи. Вам обоим надо было помереть в прошлом веке. Вы думаете, вы герои, а вы просто олухи.

Спасибо вам, конечно, за веселый денек, но он скоро кончится. Ваш поезд ушел позавчера. Немного даже вас жалко. Папочка не станет с вами цацкаться. Он совершенно лишен чувства юмора. Но я могу помочь, хотите? У меня есть запасная квартирка, дам ключи, и вы там отсидитесь, пока гроза утихнет. Можно проще. Я никому не говорю про это нелепое похищение, а Четвертушку сейчас замочим. Хватит ему колобродить, он и так зажился. Вот уж кто выродок — это точно.

При этих словах Четвертачок проснулся и обвел нас мутным взглядом:

— Саня, не нальешь еще чуток?

— У меня нету.

— А у тебя, старик?

— Очень сожалею, — Гречанинов пожал плечами. Мы разводили тары-бары второй час, но не было заметно, чтобы наставник куда-нибудь торопился. Похоже, как и меня, его очаровала юная извращенка, в которой зло проступало в чистом, прекрасном, волнующем обличье.

— Саша! — Она словно подержала мое имя во рту. — Тебя зовут Санечка? У тебя красивый лоб, и умные глаза, и крепкие руки. Санечка! Хочу тебя попробовать. Поедем со мной. Не пожалеешь, миленький. Хоть немного порадуешься напоследок. Хочешь, дяденьку возьмем с собой? Старый конь борозды не портит. Побалуемся втроем, плохо ли?! Но сначала Четвертушку удавим. Ты готов, Четвертушечка?

— Стерва! — вздохнул Миша. — Какая же ты стерва, Лерка. Разве я виноват, что они нас накрыли?

— Санечка! — промурлыкала Валерия. — Ты же мой рыцарь. Не позволяй этой скотине оскорблять девушку. Дай ему в глаз.

Гречанинов бодро произнес:

— Ну что, шалунья, позвоним папочке?

— Господи, ты все об одном! Ну давай позвоним, давай, если не терпится. Только сначала пошли Санечку за вином. Пусть Четвертушка выпьет перед смертью.

Гречанинов подвинул ей телефон:

— Звони, озорница. Потом выпьем.

Опять скрестились их взгляды, и девушка нежно улыбнулась.

— Ничегошеньки ты не понял, дяденька! — Набрала номер, подождала минуту, две, три, ни на кого не глядя, и плаксиво пропищала в трубку: — Папочка, ты можешь разговаривать?

Голос, который ей ответил, принадлежал очень занятому, но очень доброму человеку.

— Пигалица, чего тебе приспичило? Я в комитете по премиям… Говори быстро…

— Папочка, меня злодеи похитили!

— Не шути так, котенок!

Гречанинов отобрал у нее трубку:

— Шота Иванович? Добрый день.

— Здравствуйте. Кто это?

— Ваша дочь сказала правду. Нам необходимо встретиться.

Наступила гулкая тишина, и в этой тишине Четвертачок сполз с койки и почапал в угол, где у него стоял горшок.

— Перезвоните через пять минут, — холодно сказал Могол. — Только попрошу без глупостей.

Через пять минут Валерия снова набрала номер, трубку держал Григорий Донатович. Могол отозвался мгновенно:

— Слушаю. Кто ты?!

— Шота Иванович, мои условия такие. Встречаемся в полночь, я скажу где. Но вы приедете без охраны. Иначе разговор не получится.

— Хочешь денег?

— Нет, просто поговорить.

— О чем?

— Это при встрече.

— Хорошо, двигай прямо сейчас в контору. Лера скажет куда.

— Шота Иванович!

— Дай трубку ей.

— Пожалуйста.

Лера брезгливо подула в трубку, прежде чем заговорить.

— Папочка!

— Что происходит, котенок? Кто это такие?

— Два каких-то психа. Один весь в бинтах. Сначала поймали Четвертушку, потом меня заманили в какой-то подвал.

— Что-нибудь с тобой сделали?

— Пока нет.

— Но могут?

— Папуля, я же говорю, психи. Вытащи меня, пожалуйста, отсюда. Тут сыро, холодно. Вдобавок Четвертушка обкакался. Прямо дышать нечем. Вонючий кусок дерьма. Папочка, надобно его поглубже в землю зарыть.

— Так и сделаем, котенок. Передай трубку этому… как его?

Мне понравилось, как Могол разговаривал по телефону: безо всяких эмоций. Робот, да и только. Гречанинову сказал:

— Я встречусь с тобой, паренек. Где хочешь и когда хочешь. Но прошу тебя, девочку не обижай. Она у меня одна. Понимаешь, на что намекаю?

Гречанинов назвал место встречи и время — полночь. Все тем же бесстрастным тоном Могол уточнил кое-какие детали. Поинтересовался, не прихватить ли сразу сколько-нибудь деньжат. Гречанинов ответил: пока не надо.

— Не знаю, кто ты, — заметил Могол, — но чувствую, человек разумный. Обо всем можно договориться, пока не пролилась кровь. Согласен?

— Именно так, Шота Иванович… Не забудьте — без охраны…

— Не беспокойся. Дай еще Леру.

Дочери он сказал:

— Ты правда в порядке, котенок?

— Абсолютно, папа!

— Потерпи еще чуток, ладно?

— Это все пустяки, папочка!

Вот и все переговоры. Четвертачок слез с горшка, но на койку не вернулся. Робко жался у двери. Горшок аккуратно прикрыл газеткой.

— Ничуть и не пахнет, — заметил подобострастно, глядя на Леру. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который преследовал меня неутомимо: бил, увечил, пугал, загнал в больницу, изнасиловал любимую женщину и собирался по нелепой прихоти оборвать мои земные дни. Тот был страшен, я его возненавидел, этот был смешон, но я ему не сочувствовал. Смешон он или страшен, но это он вовлек меня в гнусную, проклятую карусель, хотя те-перь-то мы могли с ним и подружиться, потому что мало чем уже отличались друг от друга.

— Надеюсь, — высокомерно произнесла Валерия, — вы не оставите меня наедине с этим животным?

— Как раз оставим, — возразил Григорий Донатович. — Некуда тебя больше деть.

Против ожидания Валерия восприняла печальное известие спокойно:

— Вы же не хотите, чтобы он надо мной надругался?

— По правде говоря, нам это безразлично, но раз уж обещал твоему отцу… Что ты предлагаешь?

— Привяжите его к койке, чтобы не егозил.

— Нет, не хочу! — заорал Четвертачок. — Архитектор, не делай этого!

— Сашенька, — проникновенно обратилась ко мне Валерия. — И вы тоже, дяденька. Разве не видите, как он притворяется? Это же зверь. Стоит вам выйти, как он набросится. Как посмотрите в глаза папочке?

— Может, действительно?.. — обратился я к Григорию Донатовичу, но не встретил у него поддержки. Он равнодушно махнул рукой:

— Оставь, Саша. Пусть у них будут равные шансы.

Валерия рыдала, утирая слезы ладошками:

— Грех вам, дяденьки! Он же мужчина все-таки. Как с ним справиться? Опять на горшок залезет, я от вони задохнусь… От тебя не ожидала, Сашенька. Ты такой красивый, сладенький… Не бросай меня, милый! Честное слово, отслужу!

В машине Гречанинов продолжил свои рассуждения. По его словам, самый вероятный исход нынешнего криминального режима именно такой: при очередной разборке паханы взаимно истребят друг друга. Все к этому идет. Еще Платон писал, что демократия, на которую так падок плебс, неизбежно ведет к первобытной деспотии — иного пути нет. Колоссальная, непомерная власть сосредоточивается в руках одного человека, и когда этот человек — тиран, узурпатор — ослабеет (как раз наш период) и выпустит бразды правления из рук, наступает беспредел. Гречанинов объяснил, что такое беспредел. Это утрата всякого разумного порядка в государстве. Сейчас его (порядок) из последних сил поддерживают уголовные авторитеты, но и их уже, как я, наверное, заметил, отстреливают по десятку в день. Дальше — хаос, безвластие, немотивированные убийства, большая кровь, льющаяся из всех щелей, полное торжество сатанинского начала. Страшнее ничего не бывает на свете. Беспредел — это не просто физическое истребление, это — хуже. Это разрушение всех основ бытия, слепой бунт дикой человеческой сущности против Божественного начала. Иными словами, замысел Творца, вывернутый наизнанку. Беспредел нам предстоит испытать на собственной шкуре, но сокрушаться и терять присутствие духа не следует. Будет много страданий, которые выше человеческих сил, но следующий этап — очищение и воскресение. Кто уцелеет, тот оглянется назад с отвращением и проклятием.

Мы подъехали к больнице, и Гречанинов остался ждать в машине.

Прежде чем идти к отцу, я заглянул к завотделением Робинсону В. Г. Он меня встретил приветливо, может быть, отчасти из-за тех пятисот долларов, которые я ему обещал. Но только отчасти. Сейчас я его разглядел лучше, чем в первый раз, когда голова была набита гудящей ватой. Это был солидный человек, уверенный в себе, излучающий благодатную энергию тайных медицинских знаний. Таких врачей раньше можно было встретить в любой районной поликлинике, но с наступлением рыночного рая они все разбежались в коммерческие структуры, где за бешеные бабки лечат бизнесменов и предпринимателей, страдающих от ожирения и пулевых ранений. Доктор Робинсон уверил, что отец вне опасности, но недельки две еще побудет в больнице. От радости я чуть не поцеловал ему руку, но ограничился тем, что угрюмо пробурчал:

— Как договаривались, в долгу не останусь, доктор.

В палате у отца повстречал матушку, и это была двойная удача. Град упреков, которые на меня обрушились, я воспринял как освежающий летний дождик. Родные бесхитростные лица светились веселой приязнью, неунывающей верой в справедливость бытия — это было лучшим лекарством для моего истомленного духа. Отцу и вправду было намного лучше: он уже самолично добирался до туалета, что являлось как бы переходным этапом от смерти к вольной волюшке. Озабочен он был по-прежнему единственно тем, как заново поднять мастерскую. Спросил, верно ли то, что я говорил насчет второго гаража, который можно купить, или так, по привычке трепал языком., Конечно, я трепал, но сейчас готов был трепать и дальше, лишь бы не сбить отца со здорового направления мыслей, и наобещал ему с три короба, описав даже внутренности, размеры и местоположение существующего пока только в моем воображении гаража. Мать наконец строго вмешалась:

— Скажи-ка, сынок, где тебя самого угораздило?

Не сразу я понял, что она имеет в виду.

— A-а, это, — беззаботно махнул рукой. — Да я уж рассказывал папе. На корте неудачно рухнул, ребро треснуло.

Мать не поверила ни на секунду:

— Отец, видишь?! Куда-то наш непоседа опять впутался. Поговори с ним, прошу тебя. Я-то для него пустое место. Он же давно умнее всех.

Отец принял соответствующее, сто лет мне знакомое скорбно-назидательное выражение лица и сделал мне внушение. Сказал, что трудно понять человека, который обманывает родителей, вдобавок пытается обмануть самого себя. Это недостойно порядочного мужчины. Порядочный мужчина отличается от негодяя не тем, что совершает сплошь благородные поступки, а тем, что умеет открыто признаваться в дурных. Совестливость, сочувствие к близким — вот отличительные черты благородного поведения. Когда человек пребывает во лжи и внушает себе, что всегда прав, он быстро превращается в скотину.

— И потом, — заметил отец, — кто тебе, Саша, поможет в беде, кроме родителей? Хоть с этим ты согласен?

— Как же, — ядовито добавила мать. — Согласится он! У него же гордыня.

На миг я представил, каким образом могли бы помочь мои бедные старики в разборке с Моголом, но даже не улыбнулся. Их невинные души были светлы, а моя давно сгорбилась от греховных устремлений.

— Пойду, пожалуй, — сказал я. — Поправляйся скорее, папа. У меня для вас обоих есть маленький приятный сюрпризец.

— Вот этого не надо, — всполошилась мать. — Хватит нам твоих сюрпризов. Неужто жениться надумал?

Я увел ее в коридор и вручил запечатанную пачку десятитысячных купюр.

— Не экономь, мама. Покупай все, что нужно.

— Что с тобой происходит, сын?

— Влюбился, мама. Честное слово!

— Который раз?

Целуя ее щеки, я почувствовал влагу.

Глава шестая

Я не знал, кто ему помогает, но он шел по следу точно, цепко, как матерая овчарка, и незаметно было, чтобы устал. Но ошибки бывают у всех, не только у меня, поэтому я спросил:

— Выходит, Григорий Донатович, приближаемся к финишу?

Он вел машину аккуратно, не гнал без надобности и склонен был уступить дорогу тем, кто рвался вперед, не соблюдая правил. Покосился на меня:

— Приближаемся, да, но не так быстро, как хотелось бы.

— Однако сегодня вечером… Или пан, или пропал…

— Нет, Саша, не горячись. Сегодня вечером попросим Катеньку приготовить вкусный ужин. Выпьем по рюмочке и пораньше ляжем.

— Не хотелось бы выглядеть дураком, но хорошо бы уяснить…

— Сегодня Могол не придет. То есть придет, но не один.

— Почему?

— Да уж так. Могол крупный хищник, не Четвертачок. В ловушку не сунется сломя голову. Он поступит иначе. Сейчас вокруг того места, где мы назначили свидание, столько его людей, что мушка не пролетит незамеченной. Двум таким «чайникам», как мы с тобой, там вообще сегодня делать нечего.

— Но как же…

— Любимая дочурка, скажешь? Да, Саша, любимая. Но ты плохо представляешь, как он устроен.

Он пока только немного разозлился. Кто мы такие для него? Две шавки, которые осмелились тявкнуть откуда-то из подворотни. Зачем ему лично марать об нас руки, если он пол-Москвы под себя подмял? Он больше оскорблен, чем напуган. Да и не верит, что Лерочка действительно в опасности. Вот когда…

Внезапно я испытал упадок сил, какой бывает после долгой работы, когда вдруг выясняется, что все расчеты были неверны. Гречанинов это заметил, посочувствовал:

— Не унывай, Саша! Все идет по плану.

— По плану? Но как же с ним можно договориться, если он такой? Он получит свою дочурку, а потом…

Тут уж Гречанинов удивился, посмотрел на меня как-то странно и резко перевел разговор…

Катю я увидел издали: она смотрела из окна. Чудно: дом большой, стоквартирный, но я поднял голову и сразу встретился с ней глазами. На шестом этаже ее лицо казалось обрамленным в траурную рамку. Я помахал рукой, и в ответ она скорчила рожу. Мое сердце было уже с ней.

— Давайте съездим в загс, — сказал я Гречанинову. — Мы с Катей заявление подадим.

— К чему такая спешка?

— Если меня прихлопнут, ей хоть квартира останется.

Сели в лифт.

— Не позволяй себе расслабляться, — сказал Гречанинов. — Саша, ты же сильный человек.

Замечание подобного рода от любого другого я воспринял бы как насмешку, но Гречанинов имел право говорить все, что ему вздумается. Я испытывал перед ним внутреннее смирение, которое ничуть не тяготило. Ощущение, что этому человеку я уступаю во всем, было даже приятным…

Катя поинтересовалась, обедали ли мы. У нее все было готово: овощной суп, жаркое и компот из сухофруктов. Извинившись перед Гречаниновым, я увел ее в спальню. Осторожно обнял, поцеловал в губы. Она была как неживая. Я спросил, любит ли она меня. Она ответила, что любит, но очень устала. Не от любви, нет, а оттого, что ей приходится целыми днями сидеть взаперти. Я уверил, что это нормально, когда человек скучает в одиночестве. Катя спросила, долго ли это продлится и что ей делать, если мы утром уйдем, а вечером не вернемся. Я сказал, что такого не может случиться, потому что с Григорием Донатовичем не справится никто. Он богатырь, супермен, и, возможно, знает тайну философского камня. С этим она согласилась, но заметила, что напрасно я считаю ее дурочкой, которая ничего не понимает. Она, оказывается, не вчера родилась на свет и еще до встречи со мной перевидала столько всякого дерьма, что почти утратила веру в людей. Иногда ей кажется, что весь мир состоит из насильников и тех, кого они преследуют. Мы же с ней, она и я, не способны оказывать настоящее сопротивление, и то, что нам до сих пор не оторвали головы, всего лишь счастливая случайность, но это вопрос времени. Я старался ее утешить, утирал слезы, целовал и гладил худенькие плечи, и постепенно мы оказались в таком состоянии, что захотелось прилечь поудобнее. Будет неприлично, прошептала Катя, если войдет Григорий Донатович и увидит, чем мы занимаемся, но остановиться мы уже не могли. Ласковое наше соитие было подобно предутренней грезе, и никто нас не будил, пока мы сами не очухались. Оконную занавеску трепал ветерок, комната слегка покачивалась, как лодка, которую оттолкнули от берега. Блестящие Катины глаза были прекрасны, в них стояла вечность.

Закурив, я сказал:

— Я тут пораскинул умишком маленько. Надо нам с тобой пожениться.

— Не надо так шутить.

— Я не шучу. Я уже с Григорием Донатовичем сговорился, чтобы до загса подбросил. А ты что, против?

Катя села, свесив ноги с кровати, закуталась в халатик: теперь я видел только пушистый упрямый затылок.

— Саша, я тебе не верю.

— Чему не веришь?

— Ты не можешь говорить это всерьез.

— Почему?

— Ты совершенно меня не знаешь. Даже не знаешь, сколько у меня было мужчин.

Я потянул ее к себе, но она вырвалась, резко отбросила мою руку:

— Саша, ответь на один вопрос, только честно.

— Ну?

— Зачем ты пригласил меня в ресторан? Тогда, в первый раз.

— Разве не догадываешься?

— Сам скажи.

— Хотел переспать с тобой, зачем еще приглашают в ресторан.

Повернулась ко мне, и лицо у нее было восторженное, как у Миклухо-Маклая, который впервые увидел папуаса.

— Ага! Значит, думал, я проститутка. А теперь что же случилось?

— Боже мой, Катя, да что с тобой? Что тебя так задело? Подумаешь, распишемся. Это же никого ни к чему не обязывает. Сегодня распишемся, завтра разведемся. Делов-то куча.

Тут, видно, я попал в какую-то болевую точку.

— Свинья ты, и больше никто, — просто сказала она. В принципе это был не самый ошибочный диагноз.

— Кстати, — спросил я, — раз уж затронули эту тему. Сколько же у тебя было мужчин?

— Меньше, чем думаешь.

— Да я и не думаю, что больше сотни.

Молча слезла с кровати, босиком пошлепала на кухню. Я докурил, беспричинно улыбаясь, и побрел следом. Пока мы миловались, Григорий Донатович успел отобедать и теперь попивал чаек с малиновым вареньем. Улыбающийся, распаренный, точно из баньки. Катя, нахохлившись, как воробышек, еидела напротив.

— Думал, вы уснули, не хотел тревожить, — оправдался Гречанинов. — У нас, у стариков, свои маленькие радости. Набил брюхо — и на бочок. Но и тебе тоже, Саша, следует поесть чего-нибудь горяченького. Суп у Катеньки получился — объедение… Вы что такие смурные оба? Повздорили?

Катя поднялась к плите, налила супу в тарелку и поставила передо мной. Все молча.

— Посоветуйте, пожалуйста, Григорий Донатович, — обратился я к наставнику. — Вы, наверное, в женщинах больше моего разбираетесь. Какого рожна им надо?

— Ты о чем?

— Обидела она меня очень.

— Кто? Катя?

— Неужто для женщины важнее всего капитал? Я понимаю, не красавец, вдобавок изувеченный, и с головенкой, как вы оба подмечали, неладно, но разве это так важно? Значит, жить во грехе со мной можно, а для супружества не гожусь? От чистого сердца предложил расписаться, а в ответ цинизм и насмешки. Будто я прокаженный.

— Можно бы найти другую тему для идиотских шуточек, — заметила Катя. С сомнением я отхлебнул несколько ложек горячего варева.

— И это — суп? Ты бы еще резины добавила.

— Не нравится — не ешь, — сказала Катя.

— Со мной, конечно, нечего считаться, раз уж я одной ногой в могиле, но кто тебя учил так лук пережаривать?

Катя сделала движение, чтобы забрать тарелку, но я увернулся.

— Ладно уж, с голодухи чего не сожрешь… И еще что любопытно, Григорий Донатович, какое у них самомнение. Никакой правды не терпят. Чуть что не по ней, сразу обзываться. Допустим, я ее не устраиваю как муж, ну так скажи об этом культурно, деликатно. Чтобы не было больно жениху. Существуют же между людьми какие-то санитарные нормы общения. Так нет же, обязательно прямо в лоб: свинья ты, дескать, и жену ищи в хлеву. Однако не все такие, нет. Я раз пять уже пытался жениться, разумеется, неудачно, но не всегда нарывался на грубость. Отказывать можно по-всякому. Одна женщина, никогда ее не забуду, красавица, умница, пожилая, правда, в жэке у нас работала уборщицей, даже подарила пять тысяч. «Ступай, сказала, Сашенька, придурок ты мой, выпей водочки, тебе и полегчает». Вот это, я понимаю, интеллигентность. Обидеть легко, ты попробуй пожалеть. В каждом инвалиде можно найти что-нибудь хорошее. Правильно я рассуждаю, Григорий Донатович?

Гречанинов глубокомысленно кивнул.

— Знаете ли, коллеги, вы удивительно подходите друг другу. Я вот сейчас только это заметил.

Надо было видеть, как просияла вдруг Катенька.

— Вам действительно так кажется? Но почему же тогда он все время насмехается?

— Какое там насмехается. Просто растерялся. Любовь вообще такая штука, всегда застает врасплох. Всегда нападает как бы сзади. Плюс к этому тяжелые сопутствующие обстоятельства. Вот наш Сашенька и обмер. Но он тебя любит, это несомненно.

Катя перевела сияющий взгляд на меня, я как раз доскребывал последние ложки супа.

— Со стороны виднее, — ответил я на немую мольбу. — А чего у тебя там еще в кастрюле приготовлено?

В ту же тарелку, где был суп, Катя наложила до краев тушеной баранины с картошкой, сдобренной чесночком и специями. Я копнул вилкой, брезгливо понюхал и положил в рот. Разжевал и проглотил.

— Что ж, неплохо, — признал, — но соли маловато. И косточки чересчур крупные. Первый раз, что ли, жаркое готовишь?

Катя сказала:

— Григорий Донатович, можно я его убью?

— Налей ему лучше коньяку. Вон, видишь, бутылка сзади тебя на окне.

Мы все выпили по рюмочке, и под коньяк я как-то невзначай попросил добавки. Брюхо раздулось, но я терпел. Пожалуй, это был один из лучших вечеров в моей жизни. В нем было что-то такое, что нельзя определить даже словом «покой». Словно я куда-то стремился, кого-то пытался обогнать, но ничего не достиг, состарился и отяжелел, утратил веру в себя и вдруг, очутившись за этим столом, с удивительно родными людьми, заново в одночасье помолодел и развеселился. Лучик новых надежд пробился сквозь тучу безумия.

Попозже я позвонил Зурабу, но дома его не застал. Галя была не в духе, а это, как я знал, бывало в двух случаях: либо Зураб завел любовную интрижку, либо поехал выяснять отношения с Петровым. На сей раз оказалось второе. Я перезвонил Коле, Зураб был у него. Говорил я с ними по очереди, но как бы с одним человеком. Оба были пьяны, как в лучшие годы нашей жизни. После бестолковых воплей и горьких укоров (брезгую их компанией!) мне удалось выяснить, что они продолжают работать над проектом средневекового подмосковного замка, причем продвинулись уже очень далеко. Они заканчивали проектировку подземных анфилад, где по знакомству выделили мне отдельное личное помещение — в виде конусообразного колодца с расширением книзу. В этом колодце у меня будет циновка из конского волоса и кувшин с водой, но иногда из сердобольности они будут спускать мне на веревке корзинку с объедками. Однако у меня был шанс избежать этой участи, если я немедленно присоединюсь к ним. Сцена моего заточения в подземелье так развеселила двух придурков, что кто-то из них в пьяной истерике оборвал телефонный провод.

— У меня есть друзья, — пожаловался я Кате, — за которых мне стыдно перед людьми.

Наугад я набрал номер конторы, и в трубке мгновенно возник авторитетный тенорок Георгия Саввича. Посочувствовав для виду моему законспирированному положению (на что я ловко возразил, что все мы, дескать, отчасти нелегалы в своем Отечестве), он сообщил обнадеживающую новость: по его сведениям, Гаспарян вот-вот возвратится. Я, правда, не понял, чем эта новость так уж хороша. Георгий Саввич пояснил: разборка наверху закончилась. Было ясно, что он сам плохо верил в то, что говорил.

— Эти люди не останавливаются, — сказал я. — Если что-то начинают, идут до конца. Выкорчевывают всю цепочку.

— Возможно, ты прав, — успокоительно заметил шеф, — но с одним уточнением: мы с тобой в цепочке не значимся. Это был перебор. Техническая погрешность. Надеюсь, Гаспарян выплатит компенсацию за моральные издержки.

Георгий Саввич велел перезвонить через три-четыре дня, и мы распрощались.

— Ты с кем сейчас разговаривал? — спросила Катя.

— С начальством. А что?

— Он плохой человек?

— Почему? Обыкновенный. Делец, проныра, хват. В прежние времена был бы не ниже предисполкома. Теперь денежки сколачивает из чужих слез. Но бедных не грабит. Обслуживает богатую публику. Мы с ним духовные братья. Может, нас похоронят в братской могиле.

— Нет, — сказала Катя. — Он плохой. У тебя было такое лицо, как будто кислятина во рту.

Мы пошли на кухню — попить на ночь чайку. Гречанинов спал на раскладушке, отвернувшись лицом к стене. Раскладушка коротка — ноги нависли над полом. Прикрыт зеленым пледом. Мы старались не шуметь, но он все же пробурчал сквозь сон:

— Не тушуйтесь, ребятки, вы мне не мешаете.

Все необходимое для чаепития мы уместили на поднос и отнесли в комнату. Я прихватил недопитую бутылку коньяку. Спросил:

— Потушить свет?

— Постарайся выспаться, Саша. Завтра трудный день.

В комнате по привычке щелкнул кнопкой телевизора, и на экране высветилось родное лицо Чубайса. Как обычно, он был не в себе, чему-то радовался, победительно ухмылялся и предупредил, что никакие козни не помешают ему приватизировать страну. Уже второй месяц во врагах у него ходил мэр Лужков. Очарованный, я заслушался, но Катя чего-то испугалась:

— Выключи, выключи скорее!

— Что с вами, мадемуазель?

— Перед сном нельзя на них смотреть. Никогда этого не делай.

— Почему?

Сначала она вырубила великого реформатора как раз на фразе: «…они напрасно надеются…», потом объяснила. Оказывается, ее папочка включал все политические передачи подряд, пристрастился, как к наркотику, потерял сон, начал заговариваться и однажды, тайком от близких, пробрался на какой-то митинг, где его так помяли, что до сих пор одно ухо не слышит и левая рука не сгибается. Вот так я узнал хоть что-то интересное о ее родителях.

— Ну и что с телевизором? Больше не смотрит?

— Если бы! — В ее глазах светилось искреннее страдание. — Это же как болезнь, Саша. У нас дома такие страшные скандалы бывают, ты не представляешь. У мамочки пять сериалов, а у него, по другой программе, допустим, какая-нибудь Прошутинская со своей кодлой. Мне же их разнимать приводится. Я этот ящик больше видеть не могу!

Мы пили чай с коньяком, курили, разговаривали, время двигалось неспешно. В первый раз мы так сидели, будто прожили вместе долгие годы. Во всем постепенно пришли к согласию, кроме одного незначительного пункта: она не собиралась за меня замуж. Но, с другой стороны, и мысли не допускала, чтобы нам разлучиться. Слово за слово Катя поведала историю своей первой любви. На втором курсе института, когда она была еще девушкой и шла в этом смысле на своеобразный рекорд, ее прибрал к рукам комсомольский секретарь с четвертого курса по имени Николай. Могучий, розовощекий функционер налетел на Катю, как ураган, и повез отдыхать в привилегированный санаторий «Березка». И там уж избавил от всех детских наивных комплексов, заодно заделав ей ребеночка. Он тоже, как и я, обещал жениться и ранней осенью привел к своим родителям на осмотр. Тут и произошел перелом в их отношениях. Родителям она не глянулась, они категорично сказали: нет. На другой день Коля сам ей в этом признался. Разумеется, Катя огорчилась, но бодро сказала: «Ну и что!» — «Как это ну и что? — изумился любимый человек. — Это же родители!» Вскоре выяснилось, что волевой и напористый лидер курса, о котором мечтала половина девочек в институте, всего лишь пухлый, капризный телок, которого ведут на веревочке.

С сильными личностями, коих с колыбели готовят к большой общественной карьере, это часто происходит, но Катя с таким казусом столкнулась впервые.

У бедного Коленьки не было ни собственного мнения, ни решимости самостоятельно действовать, ни личных пристрастий. Зато у него была огромная, как у бычка, потенция, и он был превосходным любовником, хотя Катя и это вполне оценила только впоследствии, когда они уже расстались.

Родителям Коленьки она не понравилась по единственной причине: бесперспективна. Он добросовестно ей это передал, чуть не плача от горя, ибо сильно привязался к ней в санатории, но когда она спросила, что это значит — бесперспективна? — ответил с комсомольской многозначительностью: «Не маленькая, должна понимать!»

Поняв, она пошла делать аборт. Операция прошла удачно, бесследно, но потом она начала тяжко, по-бабьи страдать. Вся зима с ее праздниками и морозами вылетела из ее памяти целиком. Она состарилась, исхудала, превратилась в ходячий скелет, и преподаватели, из жалости к внезапному увяданию прежде цветущей девушки, прощали ей хроническую непосещаемость занятий и ставили автоматические зачеты и «уды», иначе она вылетела бы из института. Любовное потрясение могло бы ее убить, но не убило, и к весне, шажок за шажком, тягучая страсть к могучему комсомольскому недоумку переродилась в холодное, тоже по-своему мучительное презрение. Она перестала бояться, что при встрече с любимым на факультетских ступеньках грохнется в обморок, и однажды, перед самой Пасхой, когда он внезапно позвонил и пригласил «тряхнуть стариной», у нее возникло чувство, что звучит голос с того света. Спокойно пожелала доброго здоровья его родителям, папочке с мамочкой, и повесила трубку, даже не дослушав, что он там продолжает булькать в трубку.

Меня эта история возмутила.

— Все-таки ты безнравственный человек, Катерина, — сказал я. — Как же ты могла так грубо обойтись с любящим тебя мужчиной? Может быть, он позвонил, потому что хотел повиниться?

— Да он и не виноват ни в чем. Просто своего ума не было.

— А про ребенка ты ему сказала?

— Нет. Зачем?

— Но любовник, говоришь, был хороший?

— О да! Я за ночь сбрасывала по три килограмма. Трусики утром еле держались.

— Любопытно. Три килограмма. Помножить на десять дней. Сколько же в тебе осталось к концу сезона?

— Саша!

В эту ночь я изведал, что такое ревность. Это то же самое, как провалиться во сне в черную яму и лететь, лететь с нарастающей скоростью, с ужасом сознавая, что никогда не достигнешь дна.

Глава седьмая

Неприглядную картину застали мы на складе. Даже видавшего виды Гречанинова она удивила. Четвертачок сидел на полу возле своего горшка, а Валерия, насупленная и сосредоточенная, с растрепанными и даже, кажется, отчасти выдранными волосами, с подбитым глазом лежала на койке, закутавшись в его пиджак и подстелив под себя его же рубашку. Оба были так увлечены какими-то внутренними разногласиями, что на нас почти не обратили внимания.

— Пришел Дед Мороз, — весело объявил с порога Григорий Донатович, — и подарки вам принес.

Достал из сумки традиционную бутылку «Кремлевской» и показал ее сначала Четвертачку, а потом девушке. Четвертачок громко рыгнул:

— Дай! Пожалуйста!

От шеи и ниже он был весь заляпан кровью, как бумага кляксами, но были в нем и хорошие перемены: заплывший блямбой глаз наполовину открылся и светился тусклым осенним светом.

— Дай! — повторил умоляюще.

— Чуть попозже, — сказал Гречанинов. — Где ты так поранился?

Четвертачок перевел влажный взгляд на меня:

— Архитектор, не будь дешевкой! Дай выпить, иначе сдохну.

Валерия заметила укоризненно:

— Ну вот, мальчики, теперь вы точно все покойники.

— Почему? — спросил я.

— Заперли с животным. Всю ночь меня насиловал. А ведь невинность пуще глаза берегла. Может быть, для тебя, Саша? Ты не оценил. Что ж, пеняйте на себя. Теперь вас никто не спасет.

— Мужики! — подал голос Четвертачок. — Это ведьма. Убейте ее. Падла буду!

Вскоре выяснились некоторые печальные подробности этой ночи. По настойчивой просьбе девицы, якобы продрогшей, Четвертачок отдал ей всю свою одежонку, но когда под утро задремал на полу, она подкралась и ткнула ему в глотку маникюрными ножничками. Артерию не задела, осечка вышла у гадины, поэтому он до сих пор чудом живой. Девушка рассказывала по-другому. Всю ночь зверюга ее терзал, ублажая свою звериную похоть, при этом принуждал делать такие вещи, о которых она даже папочке постыдится рассказать, а потом в дикой злобе сам себя всего изодрал ногтями. Это было пострашнее всяких фильмов ужасов, всхлипнув, пожаловалась девушка.

Растроганный ее рассказом, Гречанинов сказал:

— Действительно, неприятно. Ну ничего, сейчас позвоним Шоте Ивановичу, пускай тебя забирает. Только сначала я с ним поговорю.

Появился из сумки заветный телефон, Валерия послушно набрала номер. Могол ответил сразу:

— Ты что же, парнишка, — попенял Гречанинову, — в прятки играешь? Где Лера?

Гречанинов ответил:

— Давайте так, Шота Иванович. Условимся окончательно. И с дочуркой тоже в последний раз поговорите.

— Ты что мелешь, парень?

— Я думал, ты умнее, Могол.

Валерия тянулась к трубке, как к конфетке: мне! мне! — из пиджака выпросталась и села, гневно сверкая глазищами, но Григорий Донатович звонко шлепнул ее по руке.

— Уймись, егоза! Пусть папочка договорит.

Могол отозвался тоном ниже, вкрадчиво, голосом, похожим на Чумака:

— Напрасно обижаешь, приятель. Обычные меры предосторожности. Не в бирюльки играем.

— Целую дивизию пригнал, да?

— Дай, пожалуйста, Леру на минутку.

Гречанинов передал ей трубку. Четвертачок приблизился сбоку и делал мне красноречивые знаки. Из милосердия я налил ему водки в жестяной стаканчик. Гречанинов осуждающе покачал головой.

— Папа, это я! — Точно в такой интонации Тарасова начинала свой знаменитый монолог в «Бесприданнице». — Папа, мне плохо!

— Что они тебе сделали?

— Какой-то ужасный подвал, папочка!.. Оставили на ночь, без еды, без питья. Вдвоем с Четвертушкой. От него несет, как от помойки. Папочка, вытащи меня поскорее отсюда! Не могу больше!

Гречанинов усмехался, явно довольный тем, как складывается разговор отца с дочерью. Четвертачок нахально ткнул меня в бок, чтобы я налил еще. Я показал кукиш.

— Котенок, держись! Передай трубку этому… — пожалуй, первый раз голос Шоты Ивановича эмоционально окрасился: по нему пробежал бархатный рокот, как по чистому небу перед дальней грозой.

— Слушаю вас, — сказал Гречанинов.

— Давай без дури, парень. Сколько тебе надо? Назови цифру. Но помни: удрать от меня невозможно.

Гречанинов, резко протянув руку, ухватил Валерию за плечо и с силой сжал. От неожиданности она так истошно взвизгнула, словно второй раз за сутки потеряла невинность.

— Еще одна угроза, Могол, — сказал он в трубку, — и все наши общие заботы останутся позади. Понял меня?

— Ты ударил девочку?

— Даю еще минуту на канитель. Не пытайся запеленговать, не сможешь.

Минута Моголу не понадобилась: вопль дочери его обеспокоил всерьез.

— Говори, куда подъехать?

Гречанинов объяснил: Яузская набережная, поворот на фабрику вторсырья, трансформаторная будка, от нее пешком в сторону реки. Через сорок минут.

— Какие гарантии? — спросил Могол.

— Никаких.

— Лера будет с тобой?

— Не торгуйся. Выбора у тебя нет.

— Понимаю. Согласен. Уже выезжаю.

Мы обернулись быстрее. Гречанинов сел за руль и выжал из «семерки» все, на что она была способна. Коротким, одному ему известным путем в мгновение ока добрались до эстакады, откуда отлично просматривалась окрестность: фабрика, река, подходы к трансформаторной будке. Гречанинов приказал:

— Садись за руль и жди. Никаких самостоятельных действий.

Нагнулся и достал из-под сиденья коричневую брезентовую сумку, а оттуда короткоствольный автомат. Погладил цевье, проверил диск и упрятал обратно. Глаза пылали сумеречным огнем. Лицо хищное, осунувшееся. У меня сердце екнуло.

— Последний акт, Саша. Не волнуйся. Я — мигом.

С сумкой под мышкой, в куртке, в спортивных брюках прошел чуть вперед, шагнул в сторону — там лестница вела вниз с эстакады — и исчез, пропал с глаз.

Остался я один на взгорке, как на подиуме, как мишень в тире, припаркованный в неположенном месте. День стоял серенький, с крапинами туч на отечном небе, но пока без дождя. На душе у меня было глухо. Последний наступил акт или предпоследний — мне до этого словно не было дела. Хотелось спать, и поломанные кости ныли. Я успел выкурить две сигареты, когда далеко внизу из-за угла жилого дома вышел мужчина в кожаной куртке и с какой-то палкой — то ли зонтик, то ли тросточка — в руке. Темноволосый, коренастый, с переваливающейся походкой — отсюда, сверху, он казался этаким неспешно передвигающимся грибом. Это был, конечно, Могол, кому же еще быть, тем более что он уверенно направился к трансформаторной будке. Ни назад, ни по сторонам не оглядывался. Гречанинова не было видно, и вообще никого не было вокруг: пустынно, как в лесу.

Заглядевшись до рези в глазах, я не заметил, как к машине приблизился мальчонка лет двенадцати-тринадцати, из тех, которые любят бросаться под колеса с пачкой газет в руке или с тряпочкой для чистки стекол. Счастливое, беспризорное дитя реформ. Разглядел только тогда, когда он запрыгал перед окошком, требуя, чтобы дал ему прикурить. Мне бы задуматься, как и зачем он оказался здесь, где тротуара нету, но я не задумался. Озорное, смеющееся личико не вызвало никаких подозрений. Он так смешно выпячивал губы, в которых была зажата сигарета.

Я опустил стекло и протянул зажигалку, продолжая краем глаза наблюдать за мужчиной, бредущим навстречу автомату Гречанинова.

Вместо того чтобы прикурить, мальчонка сунул мне в рыльник газовую пушку и нажал курок. Кому еще не пуляли в нос газом, пусть поверит на слово: ощущение премерзкое. Перед тем как отключиться, я почувствовал, как череп, точно электросваркой, располосовало надвое и звезд с неба просыпалось столько, сколько их вряд ли наберется в целой галактике.

Глава восьмая

Я сидел в неудобной позе на стуле: руки и туловище прихвачены ремнями к спине. Комната с белыми стенами наподобие больничной палаты, но без кроватей. Стол у окна, наглухо зашторенного. Но свету избыток — с потолка и от слепящей лампы сбоку, с ртутным отражателем, направленным в глаза.

Кроме меня, в комнате трое мужчин в одинаковых серых спецовках. Вид у них озабоченно-деловой, но не грозный. Главный, конечно, вот этот — похожий на лаборанта в НИИ, черный, как цыган, с внимательным, хмурым взглядом естествоиспытателя.

— Проснулся? — спросил он без всякого выражения.

— Ага. А где я?

— Как себя чувствуешь?

— Голова какая-то чумовая.

Цыган сделал знак помощникам, и те зашли сзади.

— Сейчас подлечим. Крепись.

Тут я обнаружил, что правый рукав рубашки у меня закатан выше локтя, а у черного человека приготовлен шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Пока он умело вводил его в вену (мою), я поинтересовался:

— Это что?

— Хорошее лекарство. Сразу полегчает.

И в самом деле, буквально через несколько мгновений мне стало так хорошо, как на Рождество в кругу друзей. Пятисотваттная лампа больше не раздражала сетчатку, и мне удалось посмотреть на нее в упор. Какой чудесный, волшебный препарат всандалили эти милые люди! Я пискляво рассмеялся, как от щекотки, и мой добрый черный покровитель дружески, хотя и строго улыбнулся в ответ. Двое его помощников, один из которых уселся за стол и приготовился что-то писать, тоже радовались вместе со мной, всячески выказывая свое расположение, хотя лица их, надо заметить, я различал нечетко. Не было сомнения, что все трое желают мне только добра и мы все здесь собрались для какого-то праздника, который почти наступил.

— Ну вот, — удовлетворенно заметил черный человек, — видишь, все в порядке, да?

— Еще бы! — воскликнул я с чувством.

— Теперь давай немного поговорим. Я буду спрашивать, а ты отвечать. Хорошо?

— Конечно, конечно, спрашивайте! — Я энергично затряс головой, преданно ловя его взгляд. Смех по-прежнему душил меня, но вместе с тем возникло некое беспокойство: как бы невзначай чем-нибудь не огорчить замечательного нового друга.

— Как тебя зовут?

— Саша Каменков.

— Сколько тебе лет?

— Тридцать три!

— Где живешь?

Я назвал свой почтовый адрес, а заодно, чтобы вернее угодить, и номер телефона, свой и родителей.

— Отлично, Саша. У тебя ничего не болит?

— Что вы, что вы?! Мне хорошо. Спасибо вам!

Отдаленно я припомнил, что действительно когда-то давно у меня болела ключица, были сломаны ребра и еще было много такого, что мешало радоваться жизни, наслаждаясь каждым глотком воздуха, как благодатью.

— Скажи, Саша, ты знаешь девушку по имени Валерия?

— Конечно, знаю. Она очень красивая, — я неприлично хихикнул, но черный человек не обиделся.

— Ты, наверное, помнишь, где она сейчас?

— Разумеется, я… — вдруг мной овладела паника. Я покрылся липким потом, и комната неожиданно померкла. Черный человек положил руку мне на плечо, удерживая взглядом на призрачной колеблющейся грани между отчаянием и счастьем. О да, я помнил Валерию и знал, где она, но объяснить словами не мог. Возникали зрительные пространственные образы, но никаких конкретных названий или цифр. Это было ужасно.

Успокойся, Саша, успокойся! — заботливо проговорил черный друг. — В чем дело? Какое затруднение?

Искорки неподдельного сочувствия в его глазах помогли мне справиться с отчаянием. Кое-как я объяснил, что помню улицу, и как подъехать, и склад, где девушка заперта вместе с Четвертачком, но ничего больше.

— Поедем туда, я все покажу, — предложил я с надеждой.

— Пока не надо, — сказал цыган. — Лучше попробуем нарисовать. Митя, дай бумагу!

Мне развязали руки, и с помощью наводящих вопросов, общими усилиями нам удалось восстановить на чертеже месторасположение этих проклятых складов близ Яузской набережной. Меня увлекла эта интеллектуальная игра, когда кубик за кубиком, как в головоломке, из сознания выколупливались все новые сведения.

— Молодец! — похвалил наконец черный человек, и у меня словно гора спала с плеч. Особенно я обрадовался, когда один из его помощников отвесил мне дружеский подзатыльник. Но испытания еще не кончились. Те же трудности обнаружились при установлении адреса Гречанинова. Правда, с этой задачей я справился намного быстрее, потому что мы шли по уже проторенной дорожке. Я даже ухитрился вспомнить номер дома и квартиру, где провел двое или трое суток. Но и это было не все.

— Эврика! — завопил я не своим голосом. — Я же знаю телефон. Там Катя. Она все расскажет.

Последнее умственное напряжение выбило, подорвало мои силы, глаза начали слипаться. Черный человек пытался выяснить, кто такой Гречанинов, но я, уже без всякого энтузиазма, бурчал в ответ что-то нечленораздельное, с горечью сознавая, что говорю совсем не то, что от меня ждут. Сквозь тяжелую, свинцовую пелену, наползающую на мозг, занавесившую праздник веселой дружбы, я еще услышал, как они разговаривали между собой. «Чего-то он быстро сомлел, шеф?» — «Препарат новый, дозу не угадаешь». — «Куда его теперь?» — «Кныша позови, пусть займется». — «Похоже, на списание?» — «Прикуси язычок, Митя. Он тебя не раз подводил…» Дальнейшее, как у Гамлета, молчание…

Из наркотического осадка выбирался долго, мучительно. Уже я понимал, что не сплю, но никак не удавалось разлепить веки, словно сросшиеся с глазными яблоками. Несколько раз опять проваливался куда-то, но не в сон и не в забытье, а в нечто промежуточное, зыбкое, пограничное, где плавали такие монстры, что тянуло завыть в голос, но и голоса тоже не было. Впрочем, сквозь хилую трясучку подсознания одна мысль пробивалась вполне отчетливо и звучала предельно лаконично: доигрался, подлец!

Чуть позже обнаружил, что лежу на обыкновенной деревянной кровати, укрытый шерстяным пледом, в обыкновенной комнате с дощатыми стенами (похоже, загородный дом), с окном, забранным снаружи железной решеткой, и уверенность — доигрался, подлец! — подкрепилась логически рассудочным обоснованием. Я восстановил в памяти все, что произошло вчера (или когда?), вплоть до допроса с применением некоей сыворотки, на котором я выболтал всю подноготную, и решил, что глагол «доигрался» в моем случае неточен, уместнее здесь прозвучало бы что-нибудь попроще, вроде «обосрался». Самое паскудное в моем положении было то, что, как бы я ни раскидывал умишком и как бы ни хотел, допустим, напоследок оправдаться перед близкими людьми, приговор надо мной был скорее всего уже произнесен, ждать исполнения осталось недолго, а искать помощи — негде. Страха близкой смерти или каких-то новых мук я не испытывал, напротив, апатия пробуждения была столь сильна, что я бы, пожалуй, только обрадовался, если бы кто-то милосердный сейчас вошел в дверь и пустил мне пулю в лоб. Жизнь в этом мире, куда наползло столько человекообразных пауков, была не по мне, ее было не жалко, да и сам я был так себе, поэтому цепляться за нее не стоило. Одно печалило: не увижу больше Катю, не загляну в ее блестящие, чудные глаза и не прикоснусь пальцами к ее ждущему, жадному, изумительному телу. Диковинное дело, любовь крохотной проталиной еще теплилась в моем оледенелом сердце.

Ужаленный ею, я попытался сесть, и это неожиданно легко удалось. За окном стояло то ли раннее утро, то ли вечернее марево — по тусклой голубизне не понять. Из одежды на мне остались лишь трусы и сбившиеся, перекрученные бинты. Ключица от резкого движения кольнула в мозжечок, точно заново раскрошилась.

— Эй! — окликнул я негромко. — Тут кто-нибудь есть?!

Дверь отворилась, вроде и не была заперта. Вошел бычара в тельняшке, рявкнул грубо:

— Чего надо?

— Да вот, — заискивающе развел я руками. — Где я, не подскажешь, браток?

Бычара, не мигая, молчал. На всякий случай я добавил:

— Извини, если побеспокоил.

— Ты хоть знаешь, который час?

— Нет.

— Жрать, что ли, захотел?

— Угу, — сказал я.

Бычара ушел, не притворив дверь, и вскоре вернулся с бутылкой кефира и батоном белого хлеба.

— На, пожуй пока. Еще чего-нибудь надо?

— Покурить бы.

Парень достал из нагрудного кармана пачку «Кэмел», отсыпал на тумбочку несколько сигарет, туда же положил зажигалку.

— Теперь все? Говори сразу. Хоть еще покемарю часок.

— Ты меня сторожишь?

Усмехнулся покровительственно:

— Чего тебя сторожить, и так никуда не денешься.

— Да мне никуда и не нужно, — уверил я. Парень мне понравился: он был из тех, в ком нет двойного дна. Велишь такому накормить — накормит, прикажут запечь живьем на углях — и глазом не моргнет. Я сам бы хотел таким уродиться, да, видно, припозднился.

— Ладно, — буркнул он, — по-пустому не зови. Пойду покемарю.

С неожиданным аппетитом я поел мягкого хлеба, запивая кисловатым кефиром. Зажег сигарету и босиком, по ледяному полу дошлепал до окна. В богатом я очутился поместье: ухоженные цветочные клумбы, липовая аллея, в отдалении яблоневый сад и еще дальше, почти на горизонте, — очертания высокого каменного забора. Через решетку и стекло все это мирное великолепие, словно сошедшее с подарочного слайда, открылось мне сверху, со второго или третьего этажа. Сомнений не было: я в логове демократа. Возможно, где-нибудь среди этих пышных клумб меня скоро и закопают. Непонятно было, в чем заминка. Историческая практика подтверждала, что самые лучшие компостные удобрения получаются из хлипких, чувствительных интеллигентиков, любящих при жизни порассуждать о судьбах Отечества.

Ноги окоченели, и я вернулся в постель. Лег, укрылся пледом, закурил вторую сигарету и начал думать. Думалось хорошо, голова была пустая. Зачем меня сюда привезли? Кому я понадобился живой? Ответов на эти вопросы было, по меньшей мере, три. Первый: Гречанинов спекся и Могол спекся, допустим, они перестреляли друг друга, но меня захватили чуть раньше, и тот, кто сменил Могола, один из его преемников, решил сохранить меня в законсервированном виде как важную вещественную улику. Это было самое маловероятное предположение, оно не выдерживало никакой критики. Если Могол и мой дорогой наставник оба отбыли в иной мир, то на кой чертя сдался соратникам Могола? Не разумнее ли было обрубить все концы? Перевозить отыгранную пешку куда-то за город, укрывать пледом, кормить свежей булкой с кефиром — это все чушь. Спихнул в канализационный люк — и никаких хлопот. И потом, если они ухлопали Гречанинова, то с какой стати так настойчиво выспрашивали о том, где он живет и кто он такой? Гречанинов жив, вот что я скажу вам, господа!

Вторая версия: Гречанинов цел и невредим, выбрался из расставленных сетей, замочив Могола.

В этом случае я им действительно нужен как приманка, как источник сведений, которые могут пригодиться в розыске. Поймать Гречанинова необходимо хотя бы по той причине, что нельзя пускать такую работу, как отстрел паханов, на самотек. Еще важнее узнать, кто санкционировал акцию. Вряд ли кто-нибудь в здравом уме поверит, что такое дельце обтяпали двое придурков по собственному почину. Да, тут все сходилось, кроме некоторых нюансов. Например, почему они начали допрос с Валерии? Выяснить, где девушка, — вот что было для них самым важным. Они знали, что сыворотка действует недолго, но потратили на это уйму времени: тщательно, скрупулезно уточняли месторасположение складов, подходы к ним и прочее. С чего бы такая дотошность и рьяность, если допустить, что сам Могол накрылся пыльным мешком? Какую особую ценность могла представлять для них взбалмошная, распутная девица? Не логичнее ли было в первую очередь заняться Гречаниновым, чье таинственное существование таило в себе неведомую опасность, угрозу нового теракта? Похотливая девица с тремя извилинами и оголтелый убийца, за спиной которого, скорее всего, стояла какая-то обнаглевшая неизвестная группировка, — кто важнее? Не надо иметь семь пядей во лбу, чтобы ответить на этот вопрос. И еще. Как все трое засуетились, когда поверили, что Валерия жива и добраться до нее можно за пятнадцать минут. У цыгана зенки засверкали так, точно он сорвал крупный банк, а один из его помощников, ликуя, отвесил мне подзатыльник, как брату.

Я закурил третью сигарету и повернулся на спину. Солнце подступило к окну, и коричневые срезы сучков на гладких потолочных досках проклюнулись, как зоркие зверушечьи глазки. Нет, я не ошибался, расспросы о напарнике, установление его личности тянулись уже как бы вторым планом, хотя были тоже важны. Таким образом, крутая девица, комплексующая на влагалищной почве, представляла для допросчиков, а главное, для того, кто ими командовал, неизмеримо большую ценность, чем все остальное. Объяснение этому факту было лишь одно: Могол жив, и я у него в плену. Радоваться тут нечему, но, во всяком случае, появлялся шанс, пока Гречанинов на свободе, продлить свои грешные дни.

— Эй! — окликнул я в полный голос. — Господин охранник! Можно вас на минутку?!

Как час назад, бычара возник мгновенно, но на сей раз без тельняшки. Ее он нес в руке.

— Чего опять?

Невольно я залюбовался его мощным торсом: дает же Бог силушки любимым чадам перестройки.

— Поспал немного, браток?

— Говори, чего надо?

— Тельняшку простирнуть решил?

По простодушному лику юного Сталлоне промелькнула черная тень, но от грубости он удержался.

— Прикол, да?

Я потянулся за сигаретой.

— Давай, что ли, познакомимся? Нехорошо как-то без имени. Тебя как зовут? Меня — Саней.

Бычара озадаченно почесал щеку пятерней, прикидывая, возможно, не садануть ли наглецу пяткой в рыло. Но похоже, инструкции у него были строгие.

— Как меня зовут, тебе не надо. Тебе надо тихо лежать и ждать. Если жрать хочешь, принесу.

— Видите ли, молодой человек, — сказал я как можно любезнее. — Вам может показаться, что Шота Иванович на меня обижен, но это не так. Просто у нас маленькая размолвка. На самом деле я ему вроде родного сына.

Двойник Сталлоне криво ухмыльнулся:

— Да по мне ты хоть кем будь. Я же тебя не трогаю. Чего приказано, то и исполняю.

— В таком случае не достанешь ли какую-нибудь одежонку? Какую-нибудь рубашку и брючата. Не сомневайся, отблагодарю.

— Нельзя, — отрезал он. — Это все?

Затаив дыхание, я спросил:

— Как бы Шоту Ивановича поскорее повидать?

Развеселил качка. Шутка пришлась ему по нраву.

— А ты, Саня, озорной. Конечно, сейчас сбегаю, передам.

Похохатывая, удалился, перекинув тельняшку через крутое плечо. Минутой позже я его снова позвал. На сей раз он навис надо мною черной тучей:

— Ты вот что, Санек, наглеть не надо, понял? Хоть указаний не было, но у меня нервы не железные.

— Тысяча баксов! — сказал я.

— Чего? — В грозных очах, как солнышко, блеснул интерес.

— Ты из Афгана, и я оттуда же. Окажи, земляк, небольшую услугу — и кусок твой. Клянусь Кандагаром!

— Какую услугу?

— Устрой телефончик позвонить.

Бычара подумал, покачал головой огорченно:

— Нет, нельзя. Опасно. Откуда узнал, что я из Афгана?

— По походке, браток, по походке.

— Чего ж так дешево покупаешь?

Контакт налаживался, и я его укрепил:

— Задаток, это только задаток. Выберусь из этого дерьма, рассчитаемся.

— Вряд ли выберешься, — искренне усомнился доверчивый богатырь.

— Почему так думаешь?

— Чем-то ты крепко хозяину насолил… Ладно, увидим, Витюха Кирюшин меня зовут, не слыхал?

— Нет, прости. Но теперь запомню.

Отсыпав еще сигарет, он ушел, унеся с собой теплое ощущение неведомого братства.

Неожиданно, пару раз затянувшись дымом, я погрузился в легкий, какой-то светло-блаженный сон. Там встретил Наденьку Крайнову и еще каких-то прежних женщин, и естественно, Катя тоже была со мной. Женщин было много, а я один, но это никого не стесняло. Все были довольны, веселы, обходительны и наперебой предлагали друг другу разные милости, вплоть до самых интимных. Дружным гомонящим роем мы выбежали на просторный цветущий луг и затеяли половецкие пляски. Во сне я понимал, что это сон, но хотел, чтобы он продолжался вечно. Однако пришлось просыпаться, потому что одна из хохочущих озорниц слишком цепко ухватила за детородный орган.

Это была Валерия. Она сидела на кровати и смотрела на меня томным укоризненным взглядом.

— Чудны дела твои, Господи! Неужто ты?

— Я, любимый, — грустно ответила девушка. — А ты надеялся, Четвертушка меня до смерти затрахает?

— Он тоже здесь?

— Нет, любимый. Замочили Четвертушку. Быстро отмучился стервец. Легкой смертью помер. Шелковым шнурочком задавили, как порядочного. Теперь на небесах рыбку ловит в мутной водице. Да что нам с тобой его жалеть, верно, любимый? Он ведь не только меня, он твою девушку снасильничал вместе со своими гориллами.

— Можно закурить?

— Конечно, конечно, кури, — протянула сигарету и щелкнула зажигалкой. — Тебя тоже скоро замочат, если я не спасу.

— Меня-то за что?

— Ну как же, любимый, ты сколько набедокурил. Красну девицу в полон взял, папочке лютой смертью грозил. Это кто же тебе простит? Вон как высоко замахнулся, падать больно будет. Ну, да не беда. Коли сумеешь угодить, у папочки тебя отмолю хоть на недельку. Пока не надоешь мне, пупсик.

Только тут я обратил внимание, что одета девица не намного богаче, чем я: бежевые шортики и тугая атласная маечка на голое тело: груди надули тонкую ткань двумя тучными шарами. В нашей задушевной, нежданной беседе был какой-то изъян, и заключался он в том, что в сумрачном сиянии ее глаз, под воздействием дурных слов, нежно выпархивающих из пухлых губок, я испытывал не страх, не возмущение, как должно бы быть, а некое тягучее томление, подозрительно напоминающее любовную оторопь. Виной тому, полагаю, была полная абсурдность ситуации, мало чем отличающаяся от недавнего сна.

— Где же твой папочка? — спросил я, просто чтобы нарушить затянувшуюся опасную паузу.

Дальше все происходило, как случается в мечтах прыщавого подростка. Действительно, не тратя времени даром, умелая девица как-то ловко подкатилась бочком, разгуляла, растревожила мою податливую плоть, задумчиво улыбаясь, оседлала верхом и поскакала в трудный одиночный забег, деловито постанывая и, точно в падучей, закатывая глаза. Наблюдать за ее беспамятным путешествием, за ее мощным погружением в оргазм было приятно и поучительно, но так же быстро она и насытилась, как завелась. Натянула шортики, поправила сбившиеся на щеки пряди и спокойно уселась на стул.

— Вот и познакомились немножко, — произнесла удовлетворенно. — Тебе понравилось, дорогой?

— Да я же не успел ничего.

— Извини, это я виновата. Ужас как возбуждаюсь, когда с полутрупиком. Четвертушка, гадина, подо мной и околел.

— Некромания, — авторитетно определил я. — По нынешним временам не считается извращением, а так — направление умов. Но почему ты думаешь, что я полутрупик?

— Папочку не знаешь. Он хороший, добрый человек, но не любит, когда нагличают. Старичку твоему тоже облом. У-у, какой он гордец. Обязательно его выпрошу у папочки денька на два. Все-таки я из-за вас сильно пострадала. Чуть не простудилась в этом грязном сарае… Чаю хочешь, любимый?

Она хлопнула в ладоши, прибежал Витя Кирюшин, мой земляк по Афгану, где я не бывал, хмурый и по-прежнему заспанный. Опять в тельняшке. На Валерию он не смотрел и на меня не смотрел, как-то странно таращился в дальний угол.

— Витюня, чайку, ликеру, закусок! Живо!

Через пять минут бычара все заказанное доставил на большом фаянсовом подносе. Пока устанавливал чашки на тумбочке, Валерия ущипнула его за бок.

— Во! — сказала восхищенно. — Кругом мышцы, как у буйвола.

Витюня ненароком взглянул на меня, и я понял, что нынешняя служба ему не совсем по душе.

За чаем, за куревом Валерия, разомлев, и вовсе разоткровенничалась. Сказала, что напрасно я принимаю ее за какое-то чудовище, за какую-то сексуальную маньячку. Она это якобы угадала по моим глазам. На самом деле она обыкновенная скромная девушка, которая мечтает лишь об одном: встретить солидного, порядочного, отзывчивого, но обязательно умного мужчину и выйти за него замуж. К сожалению, судьба у нее сложилась так, что большей частью ей приходилось иметь дело с разным отребьем, вроде Четвертушки, у которого на уме только разврат и всякие гадости. Правда, иногда папочка приводил в дом женихов совсем иного сорта, даже двух писателей и одного члена правительства, но, когда Валерия знакомилась с ними поближе, оказывалось, что это точно такие же бандиты, только замаскированные, что было еще противнее. От них от всех за сто метров воняло парашей. Ей давно хотелось отведать чего-нибудь свеженького, натурального, чтобы было, как в старом кино, и вот когда она увидела меня впервые, то сразу поняла, что мечта о замужестве близка к воплощению.

— Об этой потаскухе своей забудь, — сказала она, помрачнев. — Вычеркни из памяти. Она недостойна тебя. Тем более ее тоже скоро замочат.

— Ты говоришь о Кате?

— Да, об этой твоей шлюхе развратной, общей с Четвертушкой.

— А где она?

— Как где? — лукаво подмигнула. — Здесь же, в подвале. Где еще ей быть. Хочешь повидаться?

— Хочу.

— Хорошо, устрою тебе. Но в последний раз, договорились? Попрощаешься с ней. Вечерком, не сейчас. Сейчас тут полно народу.

Никакой, даже самый опытный психиатр, уверен, не сумел бы определить, нормальная она или нет. Что-то было в ее злодейских повадках наивное, простодушное, беспорочное, но мне от этого было еще горше.

Глава девятая

Наконец я увидел Могола. Меня привели в кабинет, где за большим письменным столом сидел тучный человек лет пятидесяти — шестидесяти со смоляной, коротко стриженной шевелюрой и с голубыми круглыми глазами чуть навыкате, как у рыбы. Он молча разглядывал меня, переминающегося в трусах с ноги на ногу на ковре, а потом коротким мановением руки отпустил охранника.

— Садись, Саша, поговорим, да? — сказал Могол тем же точно голосом, что и по телефону, эмоционально безучастным. Я сел, куда он указал — на высокий стул с обитой черной кожей спинкой. Все это: и сам кабинет, меблированный в лучших традициях советского официоза, совершенно безликий, и поведение (сдержанное) хозяина — поразительно напоминало сцену из лучших времен — вызов проштрафившегося работника на выволочку к начальству.

— Кури, если хочешь. Вон пепельница.

Перед ним на зеленоватой под мрамор столешнице, рядом с телефоном лежала початая пачка «Кэ-мел», и он толкнул ее ко мне вместе с зажигалкой.

— Спасибо, — сказал я и с удовольствием закурил. К этому моменту я уже вспомнил, почему этот человек показался мне знакомым: несколько раз он мелькал на телеэкране — сытое, умное лицо, выпуклый лоб, сильный подбородок, характерно грушевидная форма черепа. Не помню только, в каком качестве он появлялся — спонсором, экономическим советником, банкиром или правозащитником. Все эти ипостаси для замордованного российского обывателя давно слились в один портрет. Новые люди — вечно замышляющие какие-то козни, непонятные, пугающие, точно пришельцы, спустившиеся с небес. Оскопленный, обнищавший, спившийся, проворовавшийся русский народец на своей шкуре осознал, что спасения от пришельцев нет, все равно доконают, не так, так этак, но в полусонном мучительном томлении каждый вечер многомиллионной тушей усаживался у ящика и очарованно внимал бредовым речам. Загадка, которую разгадают, вероятно, лишь далекие потомки.

— Ну что ж, Саша, как ты понимаешь, все теперь зависит от тебя.

— Вы про что, Шота Иванович?

— Откуда знаешь, как меня зовут? Мы ведь не знакомились.

— По телевизору видел. Только не помню, в какой передаче.

Могол тоже закурил и откинулся на спинку вращающегося кресла. Круглые глаза улыбались.

— Да, брат, приходится иногда выступать публично, надо просвещать людишек. Не вечно им жить в темноте. Ты, наверное, вообразил, что я монстр какой-нибудь, уголовник с пушкой. Уверяю, это не так. И к той истории, которая с тобой приключилась, я не имею никакого отношения. Веришь мне?

— Конечно, верю!

— Ну-ну, не переигрывай… Я ведь не со всяким своим обидчиком так доверительно беседую. Оцени. Почему, спросишь? Да все очень просто. Навел о тебе справки, парень ты хороший, честный, талантливый. Более того скажу. Нам такие люди, как ты, позарез нужны. Надо же кому-то государство заново обустраивать. С накипью этой — урками всякими, мафиози, бандюгами — мы скоро покончим. Выжжем эту мразь каленым железом. Много они напакостили, но их время кончилось. Заодно прижмем всех этих вонючих политиканов, грошовых говорунов, которым кто заплатит, тот и батька. Спускают Родину с лотка, да все по дешевке, — вот что горько до слез. Понимаешь, о чем говорю?

— Понимаю, — сказал я.

— Вижу, что понимаешь. Потому и позвал. Затмение на тебя, Саша, нашло. Приди ты сразу ко мне, разве не поладили бы? Ну как тебя угораздило вляпаться в это дерьмо. Вы ведь, Саша, с этим твоим Гречаниновым замахнулись на самое святое — на человеческую жизнь! На вот, погляди, что твой напарничек натворил.

Фотографии, которые он мне передал, были довольно однообразные. На всех изображены трупы в разных позах, в разных ракурсах, кого как смерть повалила. Один покойник был интереснее других: мускулистый, обнаженный до пояса, видимо, снятый в морге, это был сам Могол. Наискосок на бугристой груди четыре пулевых пятна. Понимая мое недоумение, Шота Иванович удрученно пояснил:

— Ну да, это должен был быть я. Только чудо спасло.

— Но как же?! Он же… то есть вы же…

— Верный товарищ подменил. Чистая христианская душа.

— Двойник? — догадался я.

Шота Иванович кивнул.

— Вот каких дров наломал твой кореш… Но это ладно, дело прошлое. Я одного не пойму, из-за чего весь сыр-бор разгорелся? Почему он такой злобный? Он что — маньяк?

— Кто?

— Ну этот, Гречанинов… Расскажи-ка мне о нем поподробнее. Кто он, откуда? Чего добивается?

— Но как же?..

Могол поднял кверху указательный палец:

— Погоди, не спеши. Давай сперва проясним кое-что. Ты же видишь, как я к тебе отношусь. Да и Лерочка за тебя хлопочет… Так что выбирай. Кем бы тебе ни приходился этот человек, он преступник, убийца. Ни один суд его не помилует. Встает вопрос: с какой стати ты должен расплачиваться за его грехи? Логично я рассуждаю?

— Но…

— Какое там «но». Ты же не дурак. Сдай его нам и гуляй на все четыре стороны. Более того, я предлагаю тебе свою дружбу, а это, поверь, чего-нибудь да стоит.

В улыбке его круглые, выпуклые глаза наполовину прикрылись веками.

— Кто знает, Сашок, может, еще породнимся. Дочурка точно на тебя глаз положила. Да я, признаюсь, и не против. Ты хоть бедняцкого сословия, но натура творческая, нестандартная. Правильный толчок тебе дать, далеко пойдешь… Но об этом после. Выкладывай, кто такой Гречанинов и где эта сука прячется?

Я выложил все, что знал. Рассказал, как познакомились много лет назад, когда он меня нанял. Как потом иногда созванивались. Как обратился к нему за помощью, когда пришлось туго. Вот, пожалуй, и все. Последний раз его видел перед тем, как на эстакаде коварный пацаненок пальнул мне в морду из газовой пушки.

Могол выслушал не перебивая. Смотрел пытливо, оценивающе. Взгляд налился мглой.

— Ничего не упустил?

— Кажется, нет.

— Где у него запасная хаза?

— Честное слово, не знаю.

Надвинулся ближе, голубые зенки вдруг почти спрыгнули с лица.

— Саша, чего ему надо? Почему хочет меня убить? Тут я замешкался, хотя лучше было, наверное, ответить сразу.

— Здесь какая-то ошибка, — произнес уверенно. — Зачем ему вас убивать. Он хотел насчет меня договориться. Чтобы Четвертачок отвязался.

Целую минуту Могол буравил меня взглядом, но я был чистосердечен, как никогда.

— Что ж, — отвалился на кресло, вздохнув. — Придется поверить. От Четвертачка теперь правды не узнаешь. Совесть его замучила, повесился скот.

— Это бывает, — заметил я глубокомысленно.

— Ладно, пока отдыхай. Понадобишься скоро… Кстати, тебе-то как моя дочурка? По душе ли?

— Что тут спрашивать, Шота Иванович. Я и мечтать не смею.

— Ага… А эта девица кто тебе? Катя, кажется? Только одно веко у меня дрогнуло, и этим я до сих пор горжусь.

— A-а, девочка по вызову. Стольник в час. Охранник длинным коридором отвел меня в противоположное крыло дома и там передал с рук на руки афганцу Витюне Кирюшину.

Вскоре он принес обед на том же, что и утром, фаянсовом расписном подносе: бульон с яйцом, курица с тушеной капустой, хлеб. На запивку — жестянка «Туборга». Очень недурно.

Наше взаимопонимание с Витюней крепло. Он покурил со мной, пока я ел.

— С этой дамочкой будь поаккуратней, — посоветовал. — Если у тебя есть шанс выкарабкаться, она его отымет.

— Не слепой, вижу… Как у вас тут на службе с дисциплинкой?

Почесал литое плечо.

— Об этом даже не заикайся. Днем вообще пустой номер, а ночью — доберманы на дворе и ток на заборе. Отсюда муха не вылетит. Ты, товарищ, надежно влип.

Я не хотел заходить слишком далеко в расспросах, чтобы не смущать добродушного малого. Да и вряд ли без «жучка» в этой комнате обошлось. С другой стороны, не такая я важная шишка, чтобы водить на коротком поводке. Я им только и нужен, пока Гречанинов на воле. Но за ним придется погоняться, это не мышка-норушка. Могол держал меня «подсадкой», но не был уверен, что Гречанинов клюнет. Могол вообще не представлял, с кем столкнулся, и это его угнетало. У него аж губа отвисла, когда я сказал, что, по моему мнению, Гречанинов профессионал экстра-класса, из тех, которые в любом государстве наперечет, и уж точно обучался всем боевым наукам и знаком с секретами «макира хирума». Могол спросил, что такое «макира хирума», и я объяснил, что это искусство концентрации биополя, которое позволяет человеку, овладевшему им, управлять колоссальной энергией, заложенной в каждом из нас, но обыкновенно пропадающей втуне. Я сказал правду, но позже пожалел об этом.

Витюня с одобрением наблюдал, как я расправляюсь с курицей, запивая ее холодным пивом.

— Давно при хозяине? — спросил я.

— Это неважно, — отмахнулся Витюня. — Но ты все же поимей в виду мои слова. На этой дамочке многие наши ребята прокололись. Иных уж нет, как говорится, а те далече. Поостерегись, товарищ, — взгляд его посмурнел. — Сам не пробовал, врать не буду, но, говорят, она такие штуки проделывает с парнями: живой останешься, а все равно спятишь.

— Что конкретно? — я изобразил испуг.

Витюня наклонился, жарким шепотом выдохнул:

— Да то конкретно! Говорят, прокусит вену — и ты ее раб навеки. Хоть узлом вяжи. Коляна Смагина зафрахтовала на ночку, и где он теперь?

— Где же?

— Где. На подхвате в пищеблоке посуду моет, помои выгребает. Ссытся под себя. Палец покажешь, хохочет. Богатырь был, куда мне! Теперь дохлятина, пальцем завалишь. Учти, за одну ночь!

Байку эту Витюня рассказывал с таким смаком, что было видно, он сам не прочь пройти роковое испытание, но похоже, Валерия держала его пока в резерве.

После обеда неожиданно для себя я быстро уснул, точнее, впал в сонную одурь, как на курорте, и пребывал в ней до темноты. Меня никто не тревожил, в доме было тихо, лишь из-за двери доносились негромкие голоса, звуки шагов, да где-то далеко, может быть в Москве, беспрестанно звучала магнитофонная запись — любимые Колей Петровым «Любэ», надсадно-голосистая Маша Распутина, бедовая, неугомонная Алла… Изредка я просыпался со стойким ощущением, что горевать больше не о чем, и единственное, что немного смущало, так это то, что в последней фазе жизни я остался без штанов. Но и эта досадная подробность воспринималась как забавное недоразумение, из-за которого не стоит переживать, потому что вряд ли мне предстоят пышные публичные похороны. Я переворачивался на другой бок и снова засыпал.

Смутные видения, сопровождавшие послеобеденный отдых, были безликими, вязкими, лишь один раз навестил меня сыночек Геночка, но и это сновидение было темным, путаным. Сынок привиделся в ту пору, когда ему было, кажется, лет десять и он клянчил велосипед «Аист», а я отказывался купить, мотивируя отказ его хамским поведением и двойками в дневнике. Давно забылась та история, и велосипедов у Геночки в школьные годы перебывало два или три, но оказывается, старая обида по-прежнему торчала в его сердце, как заноза. Во сне он опять был ребенком, сирым, с зареванной мордашкой, и снова и снова умолял: «Папочка, родной, у всех есть велосипеды, у меня одного нету. Это же нечестно!» И снова, как встарь, я тупо втолковывал, изображая из себя педагога Ушинского: «Милый мой, велосипед еще надо заслужить. При твоем поведении жалею, что лыжи-то купили. Иди к матери, она добрая, она тебе и мотоцикл купит, но не я». — «Папочка! — изнывал сын. — Ты же знаешь, мама без тебя не посмеет. У нее и денег нет». Я был непреклонен, нес непроходимую воспитательную чушь, хотя и тогда, и теперь, во сне, мне было так его жалко, хоть помирай.

На этом отдых закончился, потому что подоспела Валерия. В растворенной двери мелькнул ее силуэт — и вот уже она скользнула ко мне под бочок. Захихикала, прижала к моей щеке холодную бутылку.

— Соскучился, любимый?

Я что-то промычал невразумительное, но почтительное.

— Твоя девочка принесла тебе водочки. Хочешь?

Мне было все равно, и из ее рук, из горла бутылки, в темноте отхлебнул вдоволь горькой отравы. Проскребло внутренности, как наждаком.

— У меня к тебе просьба, Валерия.

— Какая, любимый?

— Достань штаны.

Куснула, как комарик, за ухо острыми зубками.

— Без штанов тебе больше идет, любимый.

Я отодвинулся к стене.

— Лера, помнишь, что обещала?

— Конечно. Сейчас еще по глоточку, быстренько тебя оттрахаю, и пойдем. Как раз все в доме угомонятся.

Как сказала, так и сделала — по утренней схеме. Потом недовольно пробурчала:

— Хоть бы поблагодарил даму, которая тебя обслуживает. Какие все же у тебя манеры неучтивые. А ведь считаешься культурным.

Она густо дымила сигаретой. Настроение у нее было меланхоличное.

— Что же получается, любимый, вроде я тебе навязываюсь?

— Ну что ты! Я о таком счастье и не мечтал. Просто растерялся немного.

— Ага, лежишь, как бревно, и ничему не радуешься.

Я промолчал. Уже совсем стемнело, комната наполнилась бледным звездным светом. Тишина была необыкновенная, словно дом вымер. Каждое произнесенное слово прокалывало воздух, как нож консервную банку. Валерия подняла бутылку и с глухим бульканьем сделала два крупных глотка. Поставила бутылку на пол.

— Нам не пора? — спросил я.

— Еще разок не хочешь на дорожку?

— Боюсь, не было бы перебора. Все-таки я после болезни.

— Чем ты болел?

— Чахотка, холера, тиф — все перенес на ногах. При этом — ежедневные побои.

— То-то, гляжу, весь в бинтах. Господи, как мне нравится, что ты такой юморной, Сашенька, но секс — самое лучшее лекарство. Ото всего лечит.

— Это конечно, но сил-то нету. Давай сначала сходим, куда обещала? Только штанишки бы какие-нибудь… Принеси свои, а? У нас вроде один размер.

Валерия горестно вздохнула:

— Все-таки жалко Четвертачка. Пусть он подонок, пусть ссученный, зато какой был безотказный. А ты все-таки какой-то весь скользкий. Я же вижу, чего добиваешься.

— Я и не скрываю. Надоело без штанов.

Приподнялась на локте, и — удивительное явление природы! — глаза вспыхнули во мгле, как два фонарика.

— А вообще жить не надоело, любимый?

— Если позволишь, пожил бы немного.

— Правильно сказал. Если позволю… Заруби себе на носу. Если позволю! Ты моя комнатная собачка, Сашенька. Захочу — покормлю, приласкаю. Захочу — в болоте утоплю. Холодно в болоте-то, поверь. Привяжут к кочке, и будешь сидеть, пока пиявки не высосут… Хочешь девку свою еще разок пощупать, пожалуйста, я не против. Только надо ли это тебе, подумай хорошенько?

— В общем-то не надо, — согласился я. — Но раз уж собрались, чего передумывать.

Легко соскользнула с кровати, мелькнула в проеме двери и исчезла. Но ее безумие осталось рядом со мной. Я пошарил рукой возле кровати и, чтобы загасить страх, отхлебнул из бутылки. Водка была не крепче воды.

Не успел выкурить сигарету, Валерия вернулась. Зажгла свет и швырнула мне черные трикотажные шаровары. Я их поймал на лету. Штаны оказались впору, но на талии болтались. Пришлось вытянуть резинку и завязать узлом.

— Знаешь, за что тебя бабы любят? — серьезно спросила Валерия.

— За что?

— Потому что ты ужасно смешной. Еще смешнее, чем Четвертачок.

Следом за ней я вышел из комнаты. В коридоре на стуле сидел круглоликий мужчина лет тридцати и читал книжку. Подменили Витюню, а жаль. На меня он взглянул безразлично, будто стерег кого-то другого. Но у Валерии поинтересовался:

— Надолго забираешь?

— На полчасика, не больше.

— Не подведи, козочка. Патрон сегодня не в духе.

Валерия по-родственному растрепала его волосы:

— Когда я тебя подводила, дурашка?!

— Так одного раза достанет.

Я хотел было полюбопытствовать, что он читает: книга в казенной обложке и толстая, как справочник акушера, но девица увлекла за собой. Дошли до конца коридора, причудливо освещенного встроенными в стены лампочками, начали спускаться по винтовой лестнице, и тут, на одном из переходов, обнаружилась узкая дверь, которую, будь я один, нипочем не заметил бы. Эту дверь Валерия отперла длинным, как шило, ключом, и мы очутились на крохотной площадке внутри забранного звукоизоляционным материалом шахтного пенала. Прямо перед нами кабинка лифта с открытым овальным входом, подвешенная на золотистых металлических тросах, — этакий уютный раскачивающийся гробик с обитыми бархатом стенами. Мне эта ненадежная игрушка была хорошо знакома, она прибыла к нам из Турции, и всякий уважающий себя казнокрад почитал делом чести установить ее в загородном доме наряду с голубым пневмоклозетом.

На лифте спускались долго и какими-то неровными толчками, отчего у меня возникло подозрение, что наша конечная цель — пробиться к земному ядру. Валерия, прижимая к коленям ядовитого цвета дамскую сумочку, посетовала:

— Вполне могли бы успеть.

— Ты удивишься, — сказал я, — но я тоже об этом подумал.

Лифт опустил нас в подземный туннель с бетонированными стенами и массивным блочным потолком, который по замыслу строителей должен был выдержать прямое ядерное попадание. Освещался туннель примитивными люминесцентными лампами и противоположным от лифта концом уходил в бесконечность. Редкие железные двери в этом мрачном помещении, снабженные массивными наружными засовами, с каменными фигурными козырьками, наводили на мысль о средневековых подземельях. Что-то в этом роде, но, разумеется, в более изысканном варианте мы с моими друзьями совсем недавно планировали соорудить для слинявшего за границу миллионера Гаспаряна.

Одна дверь, шагах в десяти от лифта, была наособинку. Обыкновенная, обитая кожзаменителем и с тюремным глазком, над которым нависла черная резиновая шапочка. Валерия подвела меня прямо к ней. Многозначительно прижала палец к губам, призывая не шуметь, хотя я и без того был тише травы. Более того, я уже не помнил, когда в последний раз шумел.

Она подняла шапочку над глазком и прильнула к нему, соблазнительно изогнув спину. На душе у меня было тревожно, потому что она явно затевала какую-то большую пакость. Так и оказалось. Со словами: «Ну что ж, любимый, ты этого хотел!» уступила мне место у глазка. Я заглянул внутрь.

То, что увидел, было похоже на сцену из дурного голливудского боевика, из тех, которые выпекались в таком количестве на этой «фабрике грез», что ими оказались запачканы мозги доброй половины человечества. Ощущение ирреальности происходящего усиливал зыбкий оптический ракурс, открывающийся через глазок. Комната возникла почти целиком, с конусообразными (обман зрения), ярко выбеленными стенами, с двумя высокими, на ножках с колесиками, столами, заваленными блестящими инструментами, и с черным топчаном посередине, наподобие тех, на которые укладывают трупы в морге. На топчане лежала Катя. Мне было видно ее лицо, искаженное светлой мукой. Двое мужчин в серых прорезиненных мясницких робах, один стоял спиной, а другой — боком, производили над ней какие-то манипуляции. Тот, который стоял боком, придерживал Катю за плечи и плотоядно ухмылялся, второй склонился над ее животом и загораживал мне обзор. Сцена прокрутилась в абсолютной тишине, видимо, толстые стены скрадывали любой звук.

— Открой! — попросил я Валерию. Ее лицо исказила гримаса сладострастного любопытства.

— Открою, и что сделаешь?

— Пожалуйста!

Валерия, не сводя с меня жадных глаз, достала из сумочки серый пистолет и протянула мне. Я принял его с благоговением. Все чувства мои дремали. Валерия нажала небольшую кнопку сбоку от двери, которую я не заметил, и сразу прямо над нашими головами из динамика раздался настороженный голос:

— Кто это?!

— Это я — Валерия, — прощебетала девушка. — Открой, Михалыч!

— Хозяин прислал?

— Нет, к тебе на свидание пришла.

Дверь отворилась. В проеме стоял мужчина с хмурым лицом и с растопыренными, как после мытья, руками. Пальцы у него были в крови. Я выстрелил ему в грудь два раза подряд, почувствовав тугую отдачу. Оттолкнул и бросился в комнату. Второй мужчина скакнул от топчана в угол. Поднял вверх руки. Губы его шевелились, он что-то кричал, но слов я не разобрал. Что-то вроде детского: уа-уа-уа!

Я получше прицелился в разинутую рожу и нажимал курок до тех пор, пока в пистолете оставались заряды. Прорезиненный человек с раскуроченным черепом, на котором уже не осталось лица, падал на пол так долго, будто преодолевал сопротивление земли. Я взглянул на Катю. Ее глаза поплыли навстречу, исполненные смутной надежды. Она звала меня. Я хотел подойти, но не успел. Кто-то сзади крепко припечатал мой затылок, и, утешенный, я вырубился из этой страшной игры.

Загрузка...