2

Для Винсента это был праздник. За все утро в галерею никто не заглянул, что и немудрено — в такой-то холод. Сидя за столом, он жадно ел мандарины и с наслаждением читал в старом номере «Нью-йоркера» рассказ Тербера[1]. За собственным громким смехом он не услышал, как в галерею вошла девушка, не видел, как она прошла по ковру, вообще не заметил ее, пока не зазвонил телефон.

— Галерея Гарланд, здравствуйте! — Девица, несомненно, очень странная, несуразная стрижка, отсутствующий взгляд… — А, это ты, Поль? Comme ci, comme са[2], а у тебя? — И одета как чучело: без пальто, в одной шерстяной ковбойке, широких темно-синих брюках, а под ними — смеха ради, что ли? — розовые носки и плоские мексиканские сандалии. — На балет? А кто танцует? Ах, она! — Под мышкой девица держала плоский сверток, обернутый в газетные листы с комиксами. — Слушай, Поль, я тебе перезвоню, ладно? Тут пришла одна… — Положив трубку, он улыбнулся дежурной приветливой улыбкой и встал. — Слушаю вас.

Ее обветренные губы, как у тяжелого заики, дрожали от невысказанных слов, глаза вращались в орбитах, словно стеклянные шарики. Все это походило на болезненную застенчивость, свойственную детям.

— У меня картина, — проговорила она. — Вы картины покупаете?

Улыбка застыла на лице Винсента.

— Мы картины выставляем.

— Я сама ее написала, — сказала она невнятно, хриплым голосом, в котором слышался южный акцент. — Эту картину — ее написала я. Одна женщина мне сказала, что здесь в округе есть заведения, которые покупают живопись.

— Да, конечно, — начал Винсент, беспомощно разводя руками, — но дело в том, что мое слово тут ничего не решает. Мистер Гарланд — галерея принадлежит ему, понимаете? — он сейчас в отъезде.

Немного скособочившись под тяжестью свертка, она стояла посреди огромного роскошного ковра, похожая на жалкую тряпичную куклу.

— Быть может, — заговорил он снова, — быть может, Генри Крюгер на Шестьдесят пятой, чуть дальше по улице…

Но она его не слушала.

— Я сама ее написала, — тихо и упрямо повторила девушка. — По вторникам и четвергам у нас были занятия живописью, я весь год работала. Другие, они только переводили краски и холсты, и мистер Дестронелли… — Внезапно, словно спохватившись, что по неосторожности ляпнула лишнее, она смолкла и закусила губу. Глаза ее сузились. — Он вам случайно не друг?

— Кто? — спросил сбитый с толку Винсент.

— Мистер Дестронелли.

Винсент покачал головой, дивясь про себя, что эксцентричность почему-то неизменно вызывает у него необъяснимое восхищение. То же чувство он еще ребенком испытывал по отношению к ярмарочным уродцам. И по правде говоря, у каждого, кого он в жизни любил, бывала какая-то своя странность. Но вот что удивительно: вызывая у него поначалу тягу к ее обладателю, та же странность в конце концов неизменно разрушает в нем эту тягу.

— Да, мое слово тут ровно ничего не решает, — повторил он, сбрасывая мандариновую кожуру в мусорную корзину, — но, если хотите, я, пожалуй, взгляну на вашу работу.

Молчание; затем, опустившись на колени, она принялась сдирать газетные листы с комиксами. Да это страницы новоорлеанской газеты «Таймс-пикиюн» — отметил про себя Винсент.

— Вы южанка? — спросил он.

Она не подняла глаз, но вся напряглась.

— Нет.

Продолжая улыбаться, он с минуту поколебался, но решил, что будет бестактно разоблачать столь явную ложь. А может быть, она неверно истолковала его вопрос? Внезапно ему остро захотелось коснуться ее головы, потрогать мальчишеский ежик. Сунув руки в карманы, он посмотрел в окно. Февральский мороз расписал его блестящими узорами, а какой-то прохожий процарапал на стекле непотребное слово.

— Вот, — сказала она.

На обшарпанном сундуке с удобством расположилась безголовая фигура в одеянии, напоминающем монашескую рясу; в одной руке она держала коптящую синюю свечу, в другой — крохотную золотую клетку, а у ног фигуры лежала, истекая кровью, отрезанная голова — голова этой самой девушки, только на картине волосы были длинные-предлинные, и белоснежный пушистый котенок с пронзительными огненными глазами игриво трогал лапкой кончики рассыпавшихся прядей, словно моток ниток. На заднем плане раскинул огромные и темные, как ночное небо, крылья ястреб без головы, с алой грудью и медными когтями. Письмо было грубое; резкие, без оттенков и переходов краски наложены с мужской аляповатостью, и, хотя мастерством там и не пахло, была в картине сила, которая нередко ощущается в произведениях глубоко прочувствованных, пусть даже и примитивных по форме. Отчетливый холодок наслаждения пробежал у Винсента по спине — так бывает порой, когда музыкальная фраза вдруг трогает душу, словно он услышал нечто давно знакомое, или же стихотворная строчка открывает ему какие-то тайны в нем самом.

— Мистер Гарланд сейчас во Флориде, — осторожно начал он, — но мне кажется, ему стоит посмотреть вашу картину; не могли бы вы ее оставить, скажем, на недельку?

— У меня было кольцо, я его продала, — произнесла она, как ему почудилось, в гипнотическом трансе. — Красивое кольцо, обручальное — не мое, с надписью. И пальто у меня тоже было. — Она покрутила пуговицу на рубашке, дернула, та отскочила и жемчужным глазом покатилась по ковру. — Мне много не нужно — всего пятьдесят долларов; или это чересчур?

— Многовато, — с неожиданной для себя резкостью ответил Винсент. Теперь ему хотелось заполучить ее картину, но не для галереи, а для себя. Бывают произведения искусства, вызывающие больше интереса к творцам, нежели к их творениям, — обычно потому, что в этих работах порою наталкиваешься на то, что всегда казалось лишь твоим личным, глубинным ощущением, и невольно задаешься вопросом: кто он, знающий это про меня, и откуда он это знает? — Даю вам тридцать.

Мгновение она тупо смотрела на него широко открытыми глазами, затем, шумно вдохнув сквозь стиснутые зубы, протянула ладошку. Своей наивной, без малейшего нахальства прямотой она застала его врасплох.

— Боюсь, придется послать вам по почте чек, — немного смутившись, произнес он. — Дайте мне, пожалуйста, ваш… — Его прервал телефонный звонок, Винсент направился к аппарату; с протянутой рукой она двинулась за ним, лицо ее исказила гримаса отчаяния. — А, Поль, я тебе перезвоню, ладно? Вот как, ясно, ясно. Ну, погоди минутку. — Приложив трубку к плечу, он пододвинул к девушке блокнот и карандаш. — Напишите-ка свою фамилию и адрес.

В ответ она лишь отрицательно мотнула головой, смятение и тревога, отражавшиеся у нее на лице, нарастали. Наконец она взялась за карандаш, и он ободряюще улыбнулся.

— Извини, Поль… Так у кого вечеринка? Ах, сучка, не пригласила… Эй, куда?! — крикнул он направившейся к выходу девушке. — Постойте!

В галерею ворвался поток холодного воздуха, задребезжало стекло в хлопнувшей двери. «Алло… алло… алло». Винсент не отвечал; он озадаченно разглядывал странный адрес, печатными буквами выведенный в блокноте: Д. Дж. — Й. У. С. А.[3] «Алло… алло… алло».

Она висела у него над камином, та картина, и в бессонные ночи, налив себе виски, он пускался в беседы с безголовым ястребом, рассказывая ему о своей жизни. Я поэт, — говорил Винсент, — который никогда не писал стихов, живописец, не создавший ни единого полотна, любовник, никого беззаветно не любивший, короче, человек, проживающий век без цели и даже без головы. Нет, попытки-то, конечно, бывали, причем все неизменно начиналось замечательно, а кончалось из рук вон плохо. Винсент, белый мужчина тридцати шести лет, выпускник колледжа, — это человек, оказавшийся в открытом море, в пятидесяти милях от берега; жертва, рожденная, чтобы погибнуть — от чужой ли руки или от своей собственной; актер, оставшийся без роли. И все это есть там, на холсте, только выражено бессвязно и нелепо; и кто она, если столько о нем знает? Он наводил справки, но без толку, ни один торговец картинами о ней и не слыхивал, а разыскивать какую-то Д. Дж., которая, надо понимать, живет в Й. У. С. А., было попросту глупо. К тому же Винсент очень надеялся, что девушка явится опять, но вот прошел февраль, затем март. Однажды, когда Винсент пересекал площадь перед отелем «Плаза», с ним случилась странная вещь. Вдоль тротуара стояла вереница старинных двухколесных экипажей, кучера зажигали фонари, и в сгустившихся сумерках свет их играл в трепещущей листве. Один экипаж отъехал от тротуара и покатил во мраке мимо. Там сидел один-единственный пассажир, лица было не разглядеть, но он узнал девушку с коротко стриженными золотисто-каштановыми волосами. Винсент опустился на скамейку и от нечего делать разговорился сначала с солдатом, потом с темнокожим юнцом-педерастом, который сыпал стихами, потом с хозяином таксы, выведшим свою любимицу на прогулку; так коротал он время с типами, каких встречаешь по ночам, но экипаж с тою, кого он поджидал, так и не вернулся. В другой раз он увидел ее, как ему, во всяком случае, показалось, на лестнице, ведущей в метро; на этот раз он потерял ее в выложенных кафелем туннелях, испещренных разноцветными стрелками указателей и уставленных автоматами со жвачкой. Ее лицо словно намертво врезалось в его сознание; он так же не мог отделаться от этого образа, как покойник, в глазах которого, по распространенному поверью, навсегда запечатлевается то, что он увидел, прежде чем отдать Богу душу. Где-то в середине апреля Винсент поехал в Коннектикут погостить недельку у своей замужней сестры; взвинченный, колючий, он был, по ее словам, совсем на себя не похож.

— Винни, милый, что с тобой? Если тебе нужны деньги…

— Ах, да заткнись ты! — обрезал ее Винсент.

— Не иначе как влюбился, — поддразнил его зять. — Ну-ка, Винни, признавайся, что у тебя там за деваха?

Все это так раздражало Винсента, что ближайшим же поездом он уехал домой. В Нью-Йорке прямо с Центрального вокзала он позвонил им из автомата, намереваясь извиниться, но внутри все ныло от болезненного нервного напряжения, и, не дожидаясь ответа, он повесил трубку. Хотелось хлебнуть чего-нибудь крепкого. Около часа он просидел в баре «Коммодор», выпив четыре «дайкири» подряд, — день был субботний, девять часов вечера, заняться нечем и не с кем, только развлекаться в одиночестве; Винсента снедала жалость к самому себе. Ведь в это время в парке позади публичной библиотеки шепчутся под деревьями влюбленные, тихонько, в тон им, журчат питьевые фонтанчики, а он, Винсент, слегка захмелевший, бродит бесцельно этим прозрачным апрельским вечером, от которого он ожидал столь многого, и не слишком-то отличается от тех стариков, которые вечно сидят на скамейках, с хрипом отхаркивая мокроту.

В деревне весна — это пора скромных, неприметных событий: вот в саду пробились ростки гиацинтов, вот ивы вдруг охватило серебристо-зеленое облако молодой листвы; все дольше длится день, неспешно перетекая в медленно сгущающиеся сумерки, и под ночным дождем раскрываются грозди сирени; а в городе тем временем оглушительно завывают шарманки, в воздухе висит тяжелый, не развеянный зимним ветром смрад; поднимаются давно не открывавшиеся фрамуги окон, и пронзительный колокольчик уличного разносчика прорезает своим звоном долетающие из комнат обрывки разговоров. Начинается безумие детских воздушных шаров и роликовых коньков, во дворах разливаются местные баритоны, и откуда ни возьмись появляются самые диковинные предприниматели — вроде этого старика с оптической трубой и вывеской: 25 долларов! Вы увидите Луну! Увидите звезды! 25 долларов! — он выскочил перед Винсентом, как черт из табакерки.

Свет звезд не мог пробиться сквозь зарево городских огней, но луну Винсент увидел — круглое белое, испещренное тенями пятно, а рядом сверкают электрические лампочки: «Четыре Розы, Бинг Кро[4]…» Он шел сквозь спертый карамельный дух, сквозь океан творожно-бледных лиц, сквозь неоновый свет и полную тьму. Над головой заорал музыкальный автомат, потом забухали ружья, со стуком упала картонная утка мишени, и кто-то торжествующе взвизгнул: «Ага! Знай наших!» Это был бродвейский павильон аттракционов, запруженный субботними гуляками зал игральных автоматов. Винсент посмотрел грошовую короткометражку под названием «Что увидел чистильщик ботинок», узнал свою судьбу у восковой гадалки, хитро косившейся на него из-за стекла: «У вас нежная любящая натура…»; дальше он читать не стал, потому что его внимание привлек шум возле музыкального автомата. Вокруг двух танцоров толпилась молодежь, хлопая в ладоши в такт джазовой мелодии. Танцевали девушки, обе чернокожие. Они то медленно и плавно покачивались, словно двое влюбленных, то вихлялись и притоптывали, сосредоточенно вращая дикарскими глазами, а мышцы их ритмично и синхронно сокращались под журчание кларнета и все более страстную дробь барабана. Оглядывая зрителей, Винсент вдруг заметил ту, кого искал, и острая дрожь пробежала у него по телу: неистовость танца отражалась у нее на лице. Она стояла возле высокого некрасивого парня; казалось, она спит и во сне видит танцующих негритянок. По-лягушечьи гортанный голос чернокожей солистки едва перекрывал трубу, барабан и пианино, слившиеся в оглушительном крещендо перед умопомрачительным финалом. Аплодисменты стихли, танцовщицы отодвинулись друг от друга. Теперь она стояла одна; первым побуждением Винсента было уйти, пока она его не заметила, но он сделал к ней несколько шагов и легонько, словно осторожно будя спящую, тронул за плечо.

— Привет, — сказал он чуть громче, чем нужно.

Она обернулась и уставилась на него совершенно пустыми глазами. Затем во взгляде ее мелькнул страх, сменившийся замешательством. Она отступила на шаг, но тут снова завопил музыкальный автомат, и Винсент ухватил ее за запястье.

— Ты ведь помнишь меня? Там, в галерее? Ты еще картину принесла.

Она поморгала, потом сонно полуприкрыла глаза, и он почувствовал, что напрягшиеся мышцы медленно расслабляются под его пальцами. Она оказалась более худощавой, но и более красивой, чем ему помнилось; слегка отросшие волосы свисали беспорядочными прядками. На одной болтался аляповатый рождественский бантик.

— Купить тебе чего-нибудь выпить? — предложил было Винсент, но она приникла к нему, по-детски опустив голову ему на грудь, и он сказал: — Пойдешь ко мне?

Она подняла голову; ответ прозвучал как дуновение, еле слышный шелест:

— Пожалуйста.


Винсент разделся, аккуратно повесил вещи и нагишом с удовольствием посмотрелся в зеркальную дверцу шкафа. Он не был так хорош, как представлялось ему самому, но все же несомненно хорош: роста, правда, среднего, зато на редкость пропорционально сложен; волосы темно-золотистые; тонкие черты, слегка вздернутый нос и великолепный здоровый цвет лица. Тишину нарушил звук льющейся воды: она собиралась принять ванну. Он надел просторную фланелевую пижаму, закурил сигарету и спросил:

— Все в порядке?

Журчание воды прекратилось, и после долгой паузы из ванной донеслось:

— Да, спасибо.

В такси, по дороге домой, он попытался завести разговор, но она не произнесла ни слова, даже когда они вошли в квартиру, — это его особенно задело: он почти по-женски гордился своим жилищем и ожидал услышать хоть несколько лестных слов. Квартира состояла из комнаты с невероятно высоким потолком, ванной и крохотной кухоньки, позади дома находился небольшой садик. Обставляя квартиру, Винсент умело сочетал модерн с антиквариатом, и результат получился изысканный. На стенах висели три эстампа Тулуз-Лотрека, вставленная в раму цирковая афиша, картина Д. Дж., фотографии Рильке, Нижинского и Дузе. На письменном столе в подсвечнике горели тонкие синие свечи; в их неверном свете все в комнате казалось зыбким, нечетким. Стеклянная двустворчатая дверь вела в сад. Винсент редко заходил туда: навести там порядок было невозможно. В лунном свете темнело несколько давно увядших тюльпанов, хилое деревце айланта и покоробившийся от непогоды старый стул, брошенный прежним жильцом. Винсент шагал взад-вперед по холодным каменным плитам, надеясь, что охвативший его пьяный дурман рассеется в холодном воздухе. По соседству кто-то безбожно терзал пианино, в окне выше этажом виднелось детское лицо. Он мял в руках сорванный стебелек, и тут через двор легла ее длинная тень. Она стояла в дверях.

— Не стоит тебе выходить, — сказал он, направляясь к ней. — Похолодало.

Сейчас в ней появилась трогательная мягкость, она почему-то казалась менее угловатой, более похожей на обычных женщин; Винсент протянул ей стаканчик шерри и восхищенно смотрел, с каким изяществом она подносит его к губам. Она куталась в его махровый халат, чересчур длинный и просторный для нее. На ногах не было ничего, и, сев на диван, она подобрала их под себя.

— При свете свечей похоже на Гласс-Хилл, — улыбаясь, сказала она. — Моя бабушка жила в Гласс-Хилл. Иногда там бывало просто чудесно. Знаешь, что она говорила? Она говорила: «Свечи — это волшебные палочки; стоит зажечь хотя бы одну, и вокруг возникает сказочный мир».

— Занудная, видно, была старуха, — заметил сильно захмелевший Винсент. — Мы, пожалуй, друг друга на дух бы не переносили.

— Ты бабушке очень даже понравился бы, — возразила она. — Ей все мужчины нравились, с кем она ни знакомилась, даже мистер Дестронелли.

— Дестронелли? — Где-то он уже слышал это имя.

Она мгновенно отвела взгляд, словно говоря:

«Нам хитрить ни к чему, уловки не нужны, мы ведь прекрасно понимаем друг друга».

— Да ты же его знаешь. — В голосе ее звучала убежденность, которая при других, более обычных обстоятельствах сильно удивила бы его. Однако тут он словно бы временно утратил способность удивляться. — Его все знают.

Он обнял ее одной рукой и притянул к себе.

— А я вот не знаю, — сказал он, целуя ее рот, шею; она не отзывалась на его ласки. — Не знаком я с мистером Как-его-там, — добавил Винсент, и голос его дрогнул, будто у зеленого юнца.

Просунув руку под халат, он стянул его с ее плеч. Над одной грудью темнела родинка, маленькая, похожая на звездочку. Он бросил взгляд на зеркальную дверь; в мерцающем свете отражения их тел расплывались бледными неотчетливыми пятнами. Она улыбалась.

— Какой он из себя, этот мистер Как-его-там? — продолжал он.

Слабая тень улыбки исчезла, сменившись по-обезьяньи хмурой гримаской. Она смотрела поверх камина на свою картину, и Винсент сообразил, что его гостья впервые проявила к ней внимание; она что-то внимательно разглядывала, но что именно, ястреба или мертвую голову, он понять не мог.

— Знаешь, — тихонько проговорила она, теснее прижимаясь к нему, — он такой же, как ты и я, как любой другой человек.


Шел дождь; в сыром полуденном свете еще горели два огарка, у раскрытого окна уныло колыхались серые шторы. Винсент высвободил руку, онемевшую под тяжестью ее тела. Стараясь не шуметь, соскользнул с кровати, задул свечи, на цыпочках прошел в ванную и ополоснул лицо холодной водой. По дороге на кухню он потянулся, чувствуя давно не испытанное чисто мужское удовольствие от ощущения собственной силы, крепкого здорового тела. Собрав на подносе апельсиновый сок, тосты из хлеба с изюмом и чайник, он неумело, бренча посудой, принес завтрак и опустил на столик рядом с кроватью.

За все это время она даже не шевельнулась; ее взъерошенные волосы веером рассыпались по подушке, рука по-прежнему лежала во вмятине от его головы. Он наклонился и поцеловал ее в губы; бледные до голубизны веки дрогнули.

— Да-да, я не сплю, — пробормотала она, и поднятая порывом ветра завеса дождя опрыскала окно, словно прибой.

Почему-то он твердо знал, что с нею не нужны обычные в таких случаях ухищрения: ни к чему избегать прямого взгляда, не будет стыдливых, неловких пауз. Приподнявшись на локте, она взглянула на него так, почудилось Винсенту, будто он ее муж, и, подавая ей апельсиновый сок, он благодарно улыбнулся.

— Какой сегодня день?

— Воскресенье, — ответил он и, нырнув под одеяло, поставил поднос себе на ноги.

— Что-то не слышно колокольного звона, — заметила она. — Еще и дождь идет.

Винсент разломил кусок поджаренного хлеба.

— Ну и что же, что дождь? Его шум умиротворяет душу.

Он стал разливать чай.

— Тебе сахару положить? А сливок?

Не отвечая на его вопросы, она сказала:

— Какое все-таки сегодня воскресенье? Я имею в виду, какого месяца?

— Где ж ты обитала, в метро, что ли? — усмехнулся он. И поняв, что она спрашивает всерьез, пришел в замешательство. — Ну, апрель стоит, апрель… Числа не помню.

— Апрель… — повторила она. — А я здесь давно?

— Со вчерашнего вечера только.

— А-а.

Винсент помешал чай, ложка колокольчиком звякнула о чашку. Крошки жареного хлеба просыпались на простыни; он подумал, что за дверью его наверняка поджидают «Трибьюн» и «Таймс», но в это утро, против обыкновения, газеты его не привлекали, гораздо лучше было лежать возле нее в теплой постели, прихлебывая чай и слушая шум дождя. Странно, если вдуматься, очень странно. Она даже не знает его имени, а он — ее.

— Да, я ведь все еще должен тебе тридцать долларов, помнишь? Впрочем, ты сама виновата — такой дурацкий адрес оставила. И еще эти инициалы, Д. Дж., — как прикажешь их понимать?

— Вряд ли стоит сообщать тебе мое имя, — заявила она. — Я же без труда могла придумать какую-нибудь Дороти Джордан или Делайлу Джонсон, верно? Да какое угодно имя могла придумать, но, если б не он, я бы сказала тебе правду.

Винсент опустил поднос на пол. Повернулся на бок, лицом к ней, и сердце его учащенно забилось.

— Кто это «он»?

Хотя лицо ее оставалось невозмутимым, голос чуть охрип от гнева:

— Если ты его не знаешь, тогда объясни, как я здесь очутилась?

В комнате повисло молчание, даже дождь за окном, казалось, на время стих. На реке взвыл пароходный гудок. Прижав ее к себе, он пригладил пальцами ее волосы.

— Потому что я тебя люблю, — сказал он, изо всех сил надеясь, что она ему поверит.

Она закрыла глаза.

— А с ними что стало?

— С кем?

— С другими, кому ты говорил то же самое.

В окно снова уныло забарабанил дождь, поливая по-воскресному тихие улицы; Винсент слушал и вспоминал. Он вспомнил свою двоюродную сестру Люсиль, несчастную красивую глупышку Люсиль, которая целыми днями вышивала шелком цветы на льняных лоскутах. Потом Аллена Т. Бейкера и ту весну, что они провели в Гаване; вспомнил дом, где они жили, стены из рыхлого розового камня; бедняга Аллен, он-то думал, что так будет всегда. И Гордона вспомнил. Гордон: шапка золотистых курчавых волос, неиссякаемый запас старинных баллад елизаветинской эпохи. Неужто правда, что он застрелился? А Конни Силвер, та глухая девушка, которая мечтала стать актрисой, — что случилось с ней? И с Хелен, с Луизой, с Лорой?

— Я это говорил всего одной, — вполне искренно, как ему самому показалось, произнес он. — Одной-единственной, и она уже умерла.

Нежно, будто утешая, она коснулась его щеки.

— Наверно, он ее убил, — сказала она; глаза ее были так близко, что в зелени ее радужки он увидел очертания своего лица. — Убил мисс Холл, понимаешь? Мисс Холл — лучшую женщину на свете и такую хорошенькую, что дух захватывало. Я училась у нее музыке, и, когда она играла на пианино, когда здоровалась или прощалась — у меня просто сердце останавливалось. — Голос ее звучал бесстрастно, будто она говорила о чем-то из другой эпохи, что не имело к ней прямого отношения. — Она вышла за него в конце лета, по-моему в сентябре. Уехала в Атланту, там они поженились, и она уже больше не вернулась. Вот так, нежданно-негаданно. — Она щелкнула пальцами. — Раз, и все. Я видела в газете его фотографию. Порой мне кажется, что, если б она знала, как сильно я ее люблю, — почему это некоторым людям невозможно сказать о своих чувствах? — она, может, и не вышла бы за него; может, все пошло бы по-другому, так, как хотелось мне.

Она уткнулась лицом в подушку; если она и плакала, то совершенно беззвучно.

Двадцатого мая ей исполнялось восемнадцать; это казалось невероятным, Винсент был уверен, что она гораздо старше. Он хотел было устроить ей сюрпризом день рождения и познакомить с друзьями, но в конце концов понял, что это не лучшая затея. Начать хотя бы с того, что за все это время он никому из друзей ни словечком не обмолвился про Д. Дж., хотя язык у него так и чесался; во-вторых, он ясно представил себе, как будут зубоскалить его приятели, познакомившись с девушкой, которая открыто живет с ним, но о которой он, Винсент, не знает ничего, даже имени, и охота устраивать вечеринку быстро пропала. Однако нужно же было доставить ей в день рождения хоть какое-то удовольствие. Обед в ресторане или поход в театр отпадали. У нее не было ни одного приличного платья, но уж в этом-то он не повинен. Он дал ей как-то сорок с лишним долларов на одежду, и вот что она купила: легкую кожаную куртку, солдатский набор щеток, плащ, зажигалку. А в чемодане, который она перевезла к нему на квартиру, не было ничего, кроме кусочка гостиничного мыла, ножниц, которыми она подстригала волосы, двух библий и жуткой цветной фотографии. С фотографии жеманно улыбалась дебелая женщина средних лет. Внизу было написано: «Желаю всяческого счастья. Марта Лавджой Холл».

Поскольку готовить она не умела, они ходили есть в кафе; его небольшое жалованье и ее более чем скромный гардероб вынуждали их довольствоваться либо кафе-автоматом (нежно ею любимым: какая вкуснота эти макароны!), либо каким-нибудь гриль-баром на Третьей авеню. А потому и в день ее рождения они отправились ужинать в кафе-автомат. Перед этим она до красноты отдраила лицо, подровняла волосы и вымыла голову, затем, перемазавшись, как шестилетка, играющая по взрослую даму, накрасила ногти. Надев кожаную куртку, приколола на лацкан подаренный Винсентом букетик фиалок; наверное, все это выглядело забавно, и две вульгарные девицы, сидевшие за их столиком, безудержно хихикали. Винсент пригрозил, что если они не заткнутся…

— Подумаешь, да кто ты такой?

— Супермен. Этот олух уверен, что он супермен.

Это было уже слишком, и у Винсента лопнуло терпение. Опрокинув банку с кетчупом, он резко отодвинулся от стола.

— Ну их к черту, пошли отсюда, — сказал он, но Д. Дж., не обратившая на перебранку ни малейшего внимания, спокойно продолжала подбирать ложечкой пирог с ежевикой; хотя Винсент был в ярости, он молча ждал, пока она доест; он с уважением относился к ее отстраненности от повседневной жизни, но невольно спрашивал себя, в каком временном периоде она внутренне пребывает. Он уже понял, что пытать ее о прошлом бесполезно; при этом настоящее она воспринимала лишь изредка, а будущее навряд ли имело для нее какой-то смысл. Рассудок ее напоминал зеркало, в котором отражается голубоватое пространство совершенно пустой комнаты.

— Чего тебе хочется теперь? — спросил он, когда они вышли на улицу. — Можно взять экипаж и проехаться но парку.

Рукавом куртки она утерла рот — в уголках губ еще темнели следы ежевичного варенья.

— Хочу в кино.

Кино. Опять кино. За последний месяц он посмотрел столько фильмов, что даже во сне в его ушах настырно звучали обрывки голливудских диалогов. Как-то в субботу по ее настоянию они купили билеты сразу в три кинотеатра — на дешевые места, где из сортира несло дезинфекцией. И каждое утро, отправляясь на работу, он оставлял ей на каминной полке пятьдесят центов; в любую погоду она шла в кино. Как человек чуткий, Винсент догадывался о причинах; в свое время он тоже пережил период полной неприкаянности, когда он ежедневно ходил в кино и частенько даже просиживал на одном фильме несколько сеансов подряд; в какой-то степени это напоминало религиозный ритуал: сидя в зале и глядя на экран, где сменяли друг друга черно-белые образы, он испытывал моральное облегчение, напоминавшее, видимо, то, что переживает человек на исповеди.

— Наручники, — произнесла она, имея в виду эпизод из «Тридцати девяти ступеней», — незадолго до того они посмотрели эту картину в «Беверли», где шла ретроспектива фильмов Хичкока. — Блондинка, скованная наручниками с тем мужчиной, — это навело меня на одну мысль. — Она сунула ноги в его пижамные штаны, приколола букетик фиалок к уголку своей подушки, легла и свернулась калачиком. — Люди, сцепленные друг с другом, легко попадают в ловушку.

Винсент громко зевнул и выключил свет.

— Еще раз — с днем рождения, милая, надеюсь, праздник удался?

— Однажды я была в одном месте, и там танцевали две девушки, — сказала она. — Они были такие свободные — словно вокруг вообще больше ни души, это было прекрасно, как закат солнца. — Она долго молчала; потом, по-южному растягивая слова, проговорила: — Очень даже мило, что ты купил мне фиалок.

— Рад… что понравились, — сонно отозвался он.

— Как жаль, что они умрут.

— Ага; ну, спокойной ночи.

— Спокойной ночи.


Крупный план. «Ах Джон дело ведь совсем не во мне надо же подумать о наших детях в конце концов развод их погубит!» Затемнение. Трепещет экран; барабанная дробь, фанфары: «Р. К. О. представляет…»

Зал, из которого нет выхода, туннель, у которого нет конца. Над головой сверкают люстры, в воздушных потоках плывут свечи, их пламя изгибается под порывом ветра. Перед Винсентом в кресле-качалке покачивается старик с крашеными золотистыми волосами, напудренными щеками и кукольным ротиком: Винсент узнает Винсента. Уходи! — пронзительно кричит Винсент, молодой и красивый, но другой Винсент, старый и мерзкий, ползет на четвереньках вперед и, как наук, взбирается ему на спину. Угрозы, мольбы, удары не действуют, его не сбросить. И вот он мчится, неся собственную тень, и седок подпрыгивает у него на спине. Ярко блещет зигзаг молнии, и туннель внезапно заполняется мужчинами во фраках и белых «бабочках», женщинами в парчовых вечерних платьях. Винсент чувствует себя униженным; вот уж вахлак так вахлак, наверняка думают окружающие, — явился в такое изысканное общество с омерзительным старикашкой на спине, словно Синдбад-мореход. Собравшиеся застыли попарно, никто не произносит ни слова. Винсент замечает, что многих тоже оседлали злобного вида двойники, зримое воплощение внутреннего распада. Рядом с ним похожий на ящерицу человечек едет верхом на негре с бесцветными глазами альбиноса. Но вот к Винсенту направляется хозяин бала; коренастый, багроволицый, лысый, он ступает легко и ровно в своих шевровых туфлях; на согнутой в локте напряженной руке его сидит массивный ястреб без головы, под вцепившимися в запястье когтями выступает кровь. И чем дальше шествует хозяин, тем шире раскрываются крылья ястреба. На тумбе возвышается старинный граммофон. Покрутив ручку, хозяин ставит пластинку; в такт заигранным жестяным звукам вальса качается раструб, похожий на цветок вьюнка. Хозяин поднимает руку и пронзительным дискантом возглашает: «Внимание! Открываем бал!» Хозяин с ястребом петляют между парами, которые, покачиваясь, кружатся, кружатся… Стены раздвигаются, потолок уходит ввысь. Незаметно в объятиях Винсента оказывается девушка, и он с ужасом слышит надтреснутый голос, пародию на его собственный: «Люсиль, ты выглядишь дивно; и этот изысканный аромат — фиалки, да?» Перед ним кузина Люсиль, но, пока они кружатся по залу, ее лицо меняется. Теперь он вальсирует с другой. «Ба, Конни, Конни Силвер! Как отрадно видеть тебя!» — верещит тот же голос, но Конни абсолютно глуха. Между ними вдруг вклинивается господин с пробитым пулей черепом: «Гордон, прости меня. Я не хотел…», но их обоих и след простыл, Гордон уже вальсирует с Конни. А вот и новая партнерша. Это Д. Дж., у нее к спине тоже прочно прилипла фигурка, очаровательная девочка с золотисто-каштановыми волосами; девочка нежно прижимает к груди белоснежного котенка, будто символ невинности. «Я тяжелее, чем кажусь», — произносит дитя, а жуткий голос скрипит в ответ: «Я — тяжелее всех». В тот миг, когда их руки встречаются, Винсент чувствует, что его бремя становится легче: его старый двойник исчезает. Тут ноги Винсента отрываются от пола, он взмывает вверх из ее объятий. Музыка гремит по-прежнему, но он летит все выше, и все дальше внизу белеют лица, словно грибы на темном лугу.

Подбросив ястреба ввысь, хозяин пускает его в полет. Ничего, думает Винсент, птица слепа, а среди слепых грешникам ничто не грозит. Но ястреб кружит над его головой, затем, выставив когти, падает прямо на него; и Винсент наконец понимает, что воли ему не видать.


Его глазам предстала лишь заполнившая комнату тьма. Одна рука свесилась с кровати, подушка упала на пол. Он инстинктивно протянул руку, ища у лежащей рядом девушки материнского утешения. Гладкие холодные простыни; пустота и бьющий в нос запах увядающих фиалок. Винсент рывком сел на кровати.

— Эй, ты где?

Двустворчатая дверь распахнута. Еще не рассвело, и на пороге слабо поблескивает пепельный лунный блик, в кухне, словно исполинский кот, урчит холодильник. На столе шелестит стопка бумаг. Винсент снова окликнул ее, но тише, будто не хотел, чтобы его услышали. Встал и на неверных ногах заковылял к двери, выглянул во дворик. Она стояла там чуть ли не на коленях, привалившись к айланту.

— Что с тобой?

Она резко обернулась. Он едва мог разглядеть ее, вернее, различал лишь большое темное пятно ее фигуры. Она подошла ближе. К губам прижат палец.

— Что это значит? — прошептал он.

Она стала на цыпочки, ее дыхание щекотало ему ухо:

— Предупреждаю тебя, лучше ступай в дом.

— Не глупи, — сказал он обычным голосом. — Выскочила босиком, ты же просту…

Но она зажала ему рот ладошкой.

— Я его видела, — шепнула она. — Он здесь.

Винсент отбросил ее ладонь. Его так и подмывало стукнуть ее хорошенько, он едва удержался.

— Он! Он! Он! Да что с тобой такое? Уж ты не… — слово вырвалось помимо его воли: — спятила ли?

Ну вот, названо вслух то, что он давно подозревал, но не позволял себе осознать. А что это, собственно, меняет? — подумал он. Нельзя же требовать от человека ответа за тех, кого он любит. Неправда. Придурковатая Люсиль, расцвечивавшая шелковые лоскуты пестрыми узорами, вышивавшая на шарфах его имя; глухая Конни, в своем мирке полного безмолвия старавшаяся уловить его шаги — их она неизменно различала; Аллен Т. Бейкер, поглаживавший его фотографию, по-прежнему, уже старый и забытый, жаждавший любви, — всех он предал. Он и себя предал: не использовал дарованных ему талантов, не пустился в странствия, не выполнил обещаний. И ему уже ничего не оставалось, пока он не… Почему, ну почему в своих возлюбленных он неизбежно обнаруживает осколки собственного образа? И теперь, когда он глядит на нее в безжалостных лучах рассвета, сердце у него леденеет — ведь любовь умерла.

Отодвинувшись от него, она шагнула под дерево.

— Оставь меня здесь, — произнесла она, пробегая глазами по окнам квартир. — Только на минуточку.

Винсент все ждал и ждал. Со всех сторон во двор смотрели окна, похожие на двери в царство снов, а над головой, четырьмя этажами выше, хлопало на веревке семейное белье. Смутно белел, истаивая, круг заходящей луны, как бывает в ранних сумерках; тьма отступала, и небо постепенно серело. Рассветный ветерок трепал листья айланта, и в неясном предутреннем свете двор начал приобретать очертания, предметы занимали свои места, а с крыш послышалось гортанное воркованье голубей. В одном окне вспыхнул свет. Потом в другом.

Наконец она опустила голову; если она искала что-либо, то явно не нашла. А может, подумал он, когда она повернула к нему лицо с искривившимися губами, может, нашла все-таки?


— А, мистер Уотерс, сегодня вы раненько вернулись. — Это была миссис Бреннан, кривоногая жена управляющего домами. — А погодка-то хороша, верно, мистер Уотерс? Нам с вами надо кое-что обсудить.

— Миссис Бреннан… — До чего же трудно дышать, разговаривать; слова царапают саднящее горло, гремят громовыми раскатами. — Я очень нездоров, а потому, если не возражаете…

Он попытался прошмыгнуть мимо нее.

— Да что вы? Вот беда-то. Пищевое отравление, не иначе. Уж я вам, сэр, точно говорю, осторожность тут первое дело. Сами понимаете, это всё они, евреи. Магазины кулинарии и полуфабрикатов ведь в их руках. Но меня не проведешь, я эту еврейскую стряпню в рот не беру. — Став перед воротами, она загородила Винсенту дорогу и укоряюще ткнула в него пальцем. — А ваша беда в том, мистер Уотерс, что живете вы страх до чего неправильно.

Где-то в глубинах мозга угнездился источник боли, словно несущий пагубу бриллиант; каждое движение причиняло муку, а острые грани камня вспыхивали цветными огнями. Жена управляющего продолжала молоть свое, но Винсент то и дело отключался и тогда, к счастью, не слышал ничего. Это напоминало радио: то звук убирают, то пускают на полную мощность.

— Я, конечно же, понимаю, мистер Уотерс, она — достойная христианка, иначе приличный господин, вроде вас, и не стал бы якшаться с… гм… И все же, мистер Купер ведь врать не станет, да и человек он совсем не склочный. С незапамятных времен работает в нашем районе газовым инспектором. — По улице, разбрызгивая воду, проехала поливальная машина; голос миссис Бреннан, потонувший было в ее реве, вдруг снова акулой всплыл на поверхность. — У мистера Купера есть все основания считать, что она хотела его убить… Представляете, наставила на него ножницы и орет благам матом. И еще обзывает его каким-то заморским именем, тальянским, что ли. Да на мистера Купера стоит только взглянуть, и всякому видно: никакой он не тальянец. Вы же понимаете, мистер Уотерс, после таких выходок про дом беспременно пойдет дурная…

От колючего солнечного света, проникавшего в самые глубины его глаз, наворачиваются слезы, и фигура миссис Бреннан, грозящей ему пальцем, словно рассыпается на отдельные кусочки: нос, подбородок, кроваво-красный глаз.

— Мистер Дестронелли, — произнес Винсент. — Извините, миссис Бреннан. То есть, я хочу сказать, простите меня. — Она думает, я пьян, а я болен, неужели она не видит, что я болен? — Моя гостья уезжает. Сегодня уедет и больше не вернется.

— Вон оно как, ну надо же, — поцокав языком, отозвалась миссис Бреннан. — Ясное дело, ей, бедняжечке, нужно отдохнуть. Бледная она до ужаса. А с этими тальянцами я никаких дел иметь не желаю, да и не я одна. Мистер Купер — тальянец! Надо же такое придумать! Как вам это нравится? Да он такой же белый человек, как мы с вами. — Она ласково похлопала Винсента но плечу. — Жаль, что вы так разболелись, мистер Уотерс; отравление, я вам точно говорю. Осторожность тут первое…

В прихожей пахло готовкой и золой из мусоросжигателя. Наверх шла лестница, по которой он никогда не ходил, потому что жил внизу, дверь прямо напротив входа. Вспыхнула спичка, и шедший наощупь Винсент увидел маленького мальчика, лет трех-четырех, не более, — тот сидел на корточках под лестницей и играл большим коробком спичек, появление Винсента его, судя по всему, не заинтересовало. Он чиркнул очередной спичкой. Мозг Винсента вышел из подчинения, и Винсент никак не мог внятно выговорить мальчишке за эти опасные шалости; пока он стоял, подбирая слова, одна дверь — в его комнату — приоткрылась.

Спрятаться. Ведь если она его увидит, то сразу все поймет, сразу заподозрит неладное. А если заговорит, если их взгляды встретятся, он вообще не сможет выполнить задуманное. Поэтому он вжался в темный угол позади ребенка, и тот спросил:

— А чего это вы делаете, мистер?

Она приближалась: он слышал, как шлепают ее сандалии, как шелестит плащ.

— А чего это вы делаете, мистер?

Сердце Винсента бешено колотилось; он стремительно наклонился и, притиснув мальчишку к себе, зажал ему рот рукой, чтобы тот и не пикнул. Он не видел, как она прошла мимо; только потом, когда щелкнула входная дверь, понял, что она ушла. Малыш опустился на пол.

— А чего это вы делаете, мистер?

Четыре таблетки аспирина подряд, и он вернулся в свою комнату; постель уже неделю стояла неубранной, пепел и окурки из переполненной пепельницы высыпались на пол, разнообразные предметы одежды украшали собой самые неподходящие места — например, абажуры. Но завтра, если он почувствует себя лучше, будет генеральная уборка; возможно, он даже попросит заново покрасить стены, быть может, наведет порядок в саду. Завтра снова вспомнит о друзьях, начнет принимать приглашения, звать к себе гостей. Однако, строя эти планы, он ощущал их пресность: прошлая жизнь теперь казалась ему серой и фальшивой. Шага в прихожей; неужели она вернулась? Так рано? Значит, фильм кончился, день клонится к вечеру? Если у тебя высокая температура, время идет странно, по-особому. На мгновение Винсенту показалось, что кости его свободно болтаются внутри тела. Шлеп-шлеп, неровная поступь ребенка, поднимающегося по лестнице; Винсент шевельнулся и подплыл к зеркальному шкафу. Понимая, что это необходимо, он стремился двигаться побыстрее, но воздух, казалось, был напоен какой-то вязкой жидкостью. Винсент вытащил из шкафа ее чемодан, положил на кровать — жалкий дешевый чемоданишко с ржавыми замками и покоробившейся кожей. Он виновато разглядывал его. Куда она пойдет? Как будет жить? Когда он рвал с Конни, Гордоном, со всеми друзьями, это по крайней мере происходило достойно. Впрочем, сейчас — и он уже ведь все это продумал — другого выхода нет. Он собрал ее пожитки. Мисс Марта Лавджой Холл выглядывала из-под кожаной куртки, на ее лице — лице учительницы музыки — играла улыбка, в которой смутно чувствовался упрек! Винсент перевернул ее лицом вниз, сзади в рамку сунул конверт с двадцатью долларами. Этого хватит на билет до Гласс-Хилл или откуда там она приехала. Он попытался закрыть чемодан и, ослабев от жара, рухнул на кровать. В окно впорхнули желтые крылышки. Бабочка. Он никогда не видел в этом городе бабочки; она была похожа на таинственный, плывущий по воздуху цветок, на какой-то знак свыше, и он с некоторым страхом наблюдал, как она кружится в воздухе. Где-то на улице назойливо завыла шарманка, звук ее напоминал разбитую пианолу; она играла «Марсельезу». Бабочка опустилась на картину, проползла по сверкающим глазам котенка и аккуратным бантом разложила крылышки над отрезанной головой. Порывшись в чемодане, Винсент нашел ножницы. Сначала он вознамерился располосовать ей крылья, но бабочка по спирали упорхнула к потолку и повисла там, как звездочка. Ножницы вонзились в сердце ястреба, разодрали холст, словно ненасытная стальная пасть; клочья картины, будто пряди жестких волос, усыпали пол. Винсент опустился на колени, сгреб обрезки в кучу, ссыпал в чемодан и захлопнул крышку. Он плакал, и сквозь его слезы бабочка на потолке росла, разбухала, становилась величиною с птицу, да не одну: там желтела, ритмично подрагивая и подмигивая, целая стая; слышался тоскливый шепот, как шорох облизывающей берег волны. Поднятый их крыльями ветер вынес комнату в открытое пространство. Винсент с усилием поднял чемодан и двинулся вперед; чемодан бил его по ногам, но он все же распахнул дверь. Вспыхнула спичка.

— А чего это вы делаете, мистер? — произнес мальчик.

Поставив чемодан в прихожей, Винсент робко улыбнулся. Воровато прикрыл дверь, запер на замок и, подтащив стул, упер его спинкой в ручку. В тишине комнаты остались только неуловимо перемещающийся солнечный свет и ползающая бабочка; словно цветной бумажный клочок затейливой формы, она слетела вниз и уселась на подсвечник.

— Временами он вообще не человек, — сказала девушка Винсенту в предрассветные минуты; говорила она быстро, сжавшись на кровати в комок, — временами он становится чем-то совсем другим: ястребом, ребенком, бабочкой. А потом добавила: — Там, куда меня привезли, были сотни старух и молодых людей; один юноша говорил, что он пират, а одна старуха — ей было лет девяносто — заставляла меня щупать ей живот. «Чувствуешь?» — все спрашивала она, — «Чувствуешь, с какой силой он толкается?» Эта старуха тоже ходила на уроки живописи, и ее картины были похожи на лоскутные одеяла. Конечно же, он там был тоже. Мистер Дестронелли. Только называл он себя Гам. Доктор Гам. Но меня-то не проведешь; хотя он ходил в седом парике и в специальном гриме, чтобы выглядеть стареньким и добрым, я все поняла. А однажды я сбежала, просто-напросто удрала оттуда, спряталась под кустом сирени, и тут подъехал мужчина в маленькой красной машине, у него были маленькие мышиного цвета усики и маленькие жестокие глазки. Но это тоже был он. И когда я сказала ему, кто он, он высадил меня из машины. А другой, уже в Филадельфии, познакомился со мной в кафе и увел в какой-то переулок. Он разговаривал по-итальянски и был весь покрыт татуировкой. Но это был он же. И третий — у него еще ногти на ногах были наманикюрены, — сел рядом в кино, приняв меня за мальчика, и потом, когда выяснил, что я не мальчик, не разозлился, а позволил жить в своей комнате и готовил для меня разные красивые блюда. Он носил серебряный медальон, и я как-то заглянула в него, а там фотография мисс Холл. Вот я и поняла, что это тоже он, и поняла, что она умерла, и поняла, что он хочет меня убить. И убьет. Убьет.

Сумерки, вечерний мрак и звуковое волокно под названием тишина сплелись в лоснящуюся синюю маску. Проснувшись, он глянул сквозь щелочки век, услышал лихорадочное тиканье часов, тихое царапанье ключа в замке. Где-то в этих сумерках убийца отделяется от тени и с веревкой в руке поднимается по проклятой лестнице вслед за ногами в поблескивающих шелковых чулках. А здесь, глядя сквозь маску, мечтатель мечтает об обмане. Нет нужды проверять, он знает, что чемодана уже нет, что она приходила и ушла; почему же тогда он почти не испытывает радости от сознания своей безопасности, отчего ему кажется только, что его ловко провели, что он маленький, такой же, как в тот вечер, когда он рассматривал луну в телескоп старика?

Загрузка...