– Мы подъезжаем. Надеюсь, вы без труда поймете, что из соображений учтивости и в целях соблюдения протокола нам придется отужинать дважды. Еда, вероятно, будет из одного и того же ресторана, поэтому настоятельно рекомендую избегать морепродуктов и апельсинового сока. Пейте текилу – пока что не придумано ничего надежнее…
– …чтобы заручиться единодушием экспертов, – добавляю я на ухо Кевину.
Он вздрагивает и отскакивает от меня к подлокотнику. Остается только гадать, что на него так подействовало: мои феромоны или же мое зубоскальство. Я протираю запотевшее стекло. Еще десяток «лежачих полицейских» – и мы въезжаем в одну из деревушек, которые уже имели честь созерцать во время сегодняшней послеобеденной прогулки. Тогда был час сиесты, теперь вся центральная улица запружена приветствующей или освистывающей нас – сложно сказать – разгоряченной толпой, стучащей по бокам автобуса, посреди транспарантов, напоминающих, что именно здесь родился Хуан Диего.
Мы сворачиваем на стоянку, охраняемую солдатами в полевой форме, и шофер припарковывается перед неким подобием мотеля в неоацтекском стиле, освещаемым факелами. Проходим по красному ковру, по обеим сторонам которого стоят музыканты в сомбреро и с напомаженными усами, размахивая у нас перед носом помпонами и гитарами, с выражением несказанных страданий на лице.
На верхних ступенях лестницы нас встречает сложивший руки в форме победного «V» офицер в перчатках. Отец Абригон, зажав в руке полиэтиленовый пакет, похлопывает его по плечу, представляет нас, после чего направляется в туалет. Через пару минут он возвращается уже в сутане, с футболкой, убранной в пакет, в то время как офицер завершает приветственный церемониал и улыбается в объектив фотографа в армейских штанах, отвечающего за увековечение наших рукопожатий на пленке.
– Это полковник артиллерии, – тихо уточняет падре, – пытавшийся подавить восстание индейцев чиапас. Поскольку он оказался недостаточно жесток, его перебросили сюда.
Опальный полковник возвращается в свой командный пункт, разбитый под сверкающим балдахином в глубине украшенного тотемами зала. Встав навытяжку у стойки микрофона и поздравив нас с приездом в родную деревню Хуана Диего, он одаривает своих соотечественников пространной предвыборной речью, где особо напирает на наше присутствие. Когда наконец шквал аплодисментов стихает, микрофоном завладевает историчка и от нашего имени благодарит его за радушный прием, в то время как мы затыкаем уши из-за грохота петард, а русский невозмутимо опустошает бокал за бокалом под стеклянным взглядом солдат, застывших на вахте у корзин с дарами моря.
Я подхожу к священнику, интересуюсь, зачем они здесь: для обеспечения нашей охраны или оживления декора? Он сокрушенно качает головой.
– Мэр этой деревни – отважный крестьянин, всегда противостоявший коррупции.
Я пробегаю взглядом шеренгу офицеров на подиуме.
– Где он?
– В тюрьме.
Мы вздрагиваем от оглушающего удара гонга. Все присутствующие тотчас устремляются на штурм столов с закусками, и только наша маленькая группа осиротело топчется в центре зала.
– Кажется, можно уезжать, – минут через пять произносит наш экскурсовод.
Мы дружным строем выплываем из зала, сталкиваясь на выходе с несколькими опаздывающими, с досадливыми выражениями лиц чуть не сбивающими нас с ног и бегущими к спинам осаждающих столы.
– Монсеньор Руис желает, чтобы никто не остался в обиде, – сурово отчеканивает отец Абригон.
Микроавтобус трогается и спустя теперь уже два десятка «лежачих полицейских» въезжает в соседнюю деревню-близняшку. На этот раз уже и толпа поменьше, нет ни солдат, ни красного ковра, ни тотемов, зато музыканты стоят с более или менее приветливыми лицами и навстречу нам выходит перепоясанный шарфом тучный мэр. Все это сильно напоминает второй дубль сцены, когда урезают бюджет и сокращают массовку.
Пока законноизбранный глава деревни в пышных фразах выражает нам свою гордость принимать нас в родной деревне Хуана Диего, я беру Кевина за запястье. Он удивленно смотрит на меня. Я указываю ему на такси, из которого выскакивает проворный юноша с наушником от комплекта громкой связи, болтающимся на шее фотоаппаратом и диктофоном наперевес – вне всякого сомнения, представитель той самой «пресс-конференции», о которой говорил наш хозяин.
– Сбежим?
Кевин ужасается, соблазняется, укоряюще смотрит на меня, вновь ужасается.
– Но это было бы не очень вежливо, так ведь?
– Давайте вернемся и поужинаем в гостинице: заодно покажете мне ваши увеличенные фотографии роговицы.
Он сразу скисает и потупляет глаза. Я уже мысленно придумываю извинения, чтобы он забыл о моем постыдном предложении, но он вдруг делает знак такси, хватает меня за руку, впихивает в салон и срывающимся голосом, словно запыхавшийся беглец, за которым гонятся по пятам, дает водителю адрес нашего отеля, с силой захлопывая дверцу. Он просто неотразим, когда вот так, в надежде сохранить свое инкогнито, вжимается в сиденье. Прямо-таки мучимый угрызениями совести начинающий прогульщик, первый отличник класса, бойкотирующий вручение дипломов. Когда деревня остается позади, он приподнимается и кусает себя за ноготь.
– В жизни так не поступал. А вы?
– Всегда.
Он кажется разочарованным. Чтобы не нарушить очарование, я тотчас же успокаиваю его:
– По правде говоря, я не умею прощаться с людьми. Поэтому большую часть времени и предпочитаю не выходить в свет.
Он сосредоточенно кивает, узнавая в этом описании себя. Потом набирает воздух и придвигается поближе, рассматривая меня так, будто видит впервые.
– Я не хотел бы, чтобы между нами возникли недоразумения, Натали, – пылко заявляет он.
Я бы с огромным удовольствием предложила ему развеять все двусмысленности страстным поцелуем, но он продолжает:
– Только не подумайте, что я хочу показать вам фотографии, чтобы повлиять на ваши суждения.
Я сглатываю, успокаиваю его очаровательной улыбкой.
– То, что я обнаружил в глазах Девы, пошатнет ваши убеждения, но я уважаю отведенную вам роль. Мне представляется, что адвокат дьявола – очень значимый институт, необходимый для недопущения злоупотреблений и мошенничеств.
Мысленно проклиная трусики, врезающиеся мне в ягодицы, я сухо осведомляюсь, что же такого особенного он обнаружил в глазах Девы, помимо тринадцати отражений, подчиняющихся законам Пуркинье-Самсона, Войта, Гесса и Чернинга. Явно не ожидав от меня такого глубокого знания предмета, он прикусывает губу, указывает на таксиста, как если бы это был вражеский шпион, и, скрестив руки на груди, обиженно утыкается лбом в стекло.
– Ждите меня в баре, – говорит он, когда мы останавливаемся у гостиницы. – Я скоро.
И пока я оплачиваю такси, он стремглав взбегает по лестнице.
Неужто ему удастся переубедить тебя, Натали? Расслабься, поужинайте вместе, проведи с ним ночь; если он окажется хорошим любовником, тебе это пойдет лишь на пользу, а если нет, ты еще влюбленнее возвратишься к мужчине твоей жизни, но не говорите обо мне. Не слушай его доводы, не обращай внимания на его восторженность, его манеру экстраполировать, ставя свои технологии на службу своей вере. Я не чувствую этого паренька. Мне не нравится, как он верит в тильму. Он обладает той пугающей силой бесхарактерных личностей, которым в конце концов своей искренностью удается поколебать даже самых убежденных скептиков. Слов нет, он трогателен. И компетентен. И недурен собой. И несчастен. Но, прошу тебя, не позволяй его голосу заглушить мой…
Знаешь, я познал и ложные надежды, и истинные возможности, и неоднократные разочарования, и возвращения к жестокой реальности… Иногда люди были так близки к тому, чтобы забыть меня, отвергнуть мое существование, опорочить, уничтожить меня… Отпустить. Но образ каждый раз оказывался сильнее. Каждый раз Дева, от которой больше нет вестей, одерживала верх над моими недоброжелателями.
Первые надежды я связывал с Алонсо де Монтуфаром, пришедшим на смену францисканцу Сумарраге спустя семь лет после моей смерти и который, будучи доминиканцем, был отнюдь не прочь очернить деяния своего предшественника. Окружавшие Алонсо богословы утверждали, что поклонение этой свершающей чудеса мадонне на холме, ранее являвшемся святилищем языческой богини, сведет на нет тридцать лет титанических усилий, направленных на то, чтобы отвратить индейцев от их идолов. Но культ Девы был уже так силен, что доминиканцы были вынуждены проглотить свою желчь и волей-неволей завершить строительство нового собора Гваделупской Богоматери, заменившего первую часовню, ставшую слишком тесной для толп моих обожателей.
И мне пришлось дожидаться века Просвещения, когда возобновить споры вокруг моей тильмы взялся один амбициозный историк Баптиста Муньоз, мечтавший стать членом Мадридской королевской академии. Поскольку ею тогда управляли рационалисты из движения «Иллюстрасьон», он, в угоду их вкусам, сочинил целый трактат, опровергающий деяния чудотворца, о котором почти ничего не знал, из страны, в которую даже не приехал, дабы сохранить свою непредвзятость.
Влияние и притяжение, которое он на меня оказывал с 1792 по 1794 год, пока трудился над разрушением моей легенды, впервые позволили мне вырваться на свободу. Искренность его лжи, обоснованность его предвзятости, глубина его незнания обещали огромную волну возмущений, наполняющую мою душу надеждой. Его обличающий труд полностью покоился на двух глупейших, зато действенных постулатах: нельзя доверять показаниям индейцев, готовых поверить любой сказке, лишь бы она укрепляла их веру в чудесное, как и опираться на свидетельства испанских церковников, поскольку они были стары, а, как известно, начиная с определенного возраста память затуманивается. Меня же он вообще выставлял вымышленным персонажем, аллегорическим и сумбурным творением туземного стихотворца, попытавшегося, как хихикал Муньоз, выдать себя за историка. Сам он был с почестями принят в Академию истории, что позволило его трактату быть восторженно принятым в Мадриде, но, к сожалению, никак не сказалось на посещаемости моего собора в сторону уменьшения численности паломников.
Могло показаться, что у новоиспеченного историка появятся завистники; таковой выискался лишь раз, да и то спустя два столетия: некий исследователь по фамилии Лафэ, который уделял мне так мало внимания, что я так и не смог ничего узнать ни о его жизни, ни о его увлечениях, ни о причинах, побудивших его заняться моим случаем, и которому так и не удалось хоть на секунду вырвать меня из фанатичного рвения моих идолопоклонников. Диссертация, которую он защищал в одном из университетов Франции, была озаглавлена: «Кецалькоатль и Гваделупа – формирование национального сознания в Мексике». Мою историю он считал мифом чистой воды, придуманным испанским духовенством для примирения двух враждующих этнических групп, что было неплохим началом, но он даже не оспаривал мои свидетельские показания, лишь стремился показать, как эта история была слеплена Церковью из кусочков, вместо того чтобы подвергать сомнению саму реальность событий, и единственным комментарием, на который вдохновил его образ Гваделупской Божьей Матери, было: «полотно высотой в полтора метра».
Как видишь, даже в моем состоянии зачастую обращаешь надежды в ложном направлении: если ученые мужи и разочаровали меня, то моей спасительницей чуть было не стала простая уборщица. Тогда шел двадцать пятый год, как мою нерушимую тильму стали накрывать защитным стеклом, и вот женщина, в обязанности которой входило чистить серебряную раму, пролила на полотно, чуть повыше глаза, ставшего моей обителью, кислоту. По логике вещей раствор должен был бы прожечь тильму: выступило лишь несколько желтоватых пятен, которые, как ты сама сможешь убедиться, сейчас уже почти рассосались, равно как и исчезли и все ритуальные узоры и католические символы, пририсованные в XVI веке для приведения изображения в соответствие с тогдашними канонами церковной живописи.
Но ближе всего я был к своему освобождению 14 ноября 1921 года, когда на меня было совершено покушение. Жизнерадостный мальчишка, опьяненный фанатичным пылом, заложил у подножия алтаря бомбу, спрятав ее в букете цветов с ленточкой «Gracias, Juan Diego»[18]. Уж как я его благодарил! Мраморный алтарь разлетелся на кусочки, бронзовое распятие скрутилось в жгут от мощной взрывной волны, витражи собора и стекла всех близлежащих домов повылетали, будто от порыва ураганного ветра, но ни плащ, ни изображение ничуть не пострадали. О, если б я мог рыдать!
В последний раз призрак надежды забрезжил, когда ректором собора назначили монсеньора Шулембурга, не верившего в чудеса и хотевшего снять образ со стены, но было уже слишком поздно: церковников на страже моей тильмы сменили ученые – ученые, с которыми я связывал столько надежд, те самые ученые, которые по всему миру одержали верх над культами и оккультизмом. И вот удручающий парадокс: именно они и брались своими следующими одно за другим открытиями доказывать нерукотворность изображения.
И каждый раз я надеялся, что раздастся голос ученого, не согласного с ними, что он объявит во всеуслышание: у меня есть рациональное объяснение. Такого человека так и не нашлось. Или же объявлялись чудаки, выстраивавшие такие сюрреалистические теории в попытке опровергнуть сверхъестественное, что даже самые убежденные картезианцы склонялись в сторону суеверий. Ты сама могла убедиться в этом во время твоей недавней беседы с этим беднягой Понсо, чей скептицизм заслуживает всяческих похвал, но чьи теории, увы, более чем чудаческие. Для искоренения божественного нападок на реликвии недостаточно. Да, было бы чудесно, если бы было возможно навсегда уничтожить память обо мне, растворив мою тильму яичным белком. Но истинные ученые, я имею в виду свободные умы, люди с интуитивным чутьем, ощупью продвигающиеся в своих исследованиях, – против них я беззащитен; они без устали изобретают приборы, выявляющие все новые и новые загадки, с каждым разом подтверждая очевидность чуда, которое, впрочем, в этом давно и не нуждается. Воистину, я под конец решу, что это какое-то наваждение.
Вот как обстоят дела на сегодняшний день. Моя последняя надежда, Натали, это ты. Если Папа причислит меня к лику святых, я навечно останусь замурован за этим стеклом, и миллионы людей стекутся со всего мира, чтобы взывать ко мне. Иоанн Павел II уже потребовал, чтобы репродукция моей тильмы была помещена под собором Святого Петра, слева от гробницы самого апостола, главнейшей святыни всего христианского мира. Он приказал отлить на бронзовой плите мое изображение, представляющее меня в тот момент, когда я разворачиваю плащ перед епископом. Пока что противники чудес, обладающие огромным влиянием в Ватикане, добились, чтобы на ней не было никакой надписи, уточняющей, кто и что изображено на плите, и никто пока не обращает внимания на мою часовню. Но это лишь отсрочка.
Не слушай остальных экспертов. Не позволяй Кевину Уильямсу пошатнуть твои убеждения. Сопротивляйся. Дай полную волю твоим предрассудкам, твоему неприятию, твоим защитным барьерам. Ищи аномалию. Ошибку. Ведь таковая имеется. Проникнув в глубины твоей памяти, где покоится вся накопленная тобой информация, я увидел этот прибор, который отныне позволяет тебе воссоздать объемное изображение сцены, узником которой я пребываю, и установить последовательное расположение персонажей, расчленив отражения, запечатленные в каждом из глаз Девы. И ты поймешь, что кое-что не сходится. Семья, Натали. Индейская семья. Ее отражение слишком мало. Учитывая место, занимаемое ею в покоях епископа, оно должно быть больше отражения самого епископа. К тому же она располагается на том самом месте, где должны были бы лежать розы, которые я роняю на пол. Не знаю, почему так получилось, не знаю, намеренно ли Богоматерь допустила эту ошибку перспективы, несет ли она в себе некий смысл, который вам еще предстоит разгадать, но на данный момент это не больше чем аномалия. Выяви ее, Натали. Упирай на нее. Отнеси ее на счет ошибки человека или поставь под вопрос божественную непогрешимость, даже не знаю, что лучше… Посей сомнение. Лги, если понадобится. Объяви, что этот мельчайший недосмотр является прямым доказательством того, что гениальный копиист неизвестными науке красителями выполнил это невыводимое изображение, призванное уверить людей в том, что Пресвятая Дева присматривает за каждым из своих чад. Но умоляю тебя, тем или иным способом развяжи полемику: в этом мое единственное спасение. Ватикан слишком расчетлив, слишком осторожен, чтобы пойти на канонизацию, основанную на научном досье, где малейшее сомнение может стать заразительным, вынуждая остальных экспертов отказаться от своих предыдущих показаний, отложить вынесение вердикта до тех пор, пока все окончательно не разъяснится. Выиграй мне время, Натали. Это все, о чем я тебя прошу. Папа не вечен, а его преемник не возобновит слушание моего дела, если почувствует запах жареного, и, ссылаясь на осторожность, с удовольствием начнет процесс канонизации новенького претендента: его собственного праведника. Если ты выиграешь эту гонку против времени, Натали, я спасен. Ведь для уничтожения образа, ставшего моей темницей, достаточно, чтобы люди перестали верить в его божественность. По крайней мере это последняя остающаяся у меня надежда, последняя иллюзия.
Уничтожь меня, Натали, чтобы я смог наконец уйти с миром, познал тот мир, воссоединился там с моей женой, смог вырваться из оков моего одеяния и земного притяжения, как всяк и каждый. Это мое право, это мой долг, мое условие быть человеком; я стал избранным наугад, а остаюсь им по заблуждению или же упущению, искусственно продлеваемый вопреки всем общим законам. Я больше не хочу быть одиноким. Я больше не хочу быть исключительным.
Помоги мне…
Терраса бара представляет собой длинный узкий балкон с полуразвалившимися кирпичными дымоходами, выстроенными в ряд круглыми столиками и раскрошившимися зубчатыми украшениями на крыше. Протиснувшись к балюстраде, прикрепленной к стене массивными цепями, я оглядываю окрестности: отсюда видна вся площадь от бывшего президентского дворца до подпираемого стальными балками кафедрального собора. Мексиканский флаг, установленный на клумбе с белым гравием, где монументальные скульптуры из искусственного мрамора имитируют шахматные фигуры, вздувается и развевается под порывами ветра. Этакий островок модерна посреди рушащейся готики. Машин на улицах на удивление мало, воздух уже не кажется таким раскаленным, слух режет непривычная тишина.
Кевин Уильямс с пухлой папкой в руках и в своем слишком коротком смокинге просовывается в балконную дверь. Блуждает глазами по бару, нагибается, чтобы пройти под гирляндой цепей, и садится напротив меня.
– Вы что-нибудь заказали?
– Предоставляю это вам.
– Текила, – приказывает он неподвижно свесившейся с перил официантке. Затем нарочито медленно, не отводя от меня взгляда, словно начинает стрип-шоу, снимает с папки резинки. – Готовы к потрясению?
Я нетерпеливо киваю. Он открывает папку, ставит на один ее край пепельницу и торжественно протягивает мне фотографию, на которой два мальчишки, уморительно кривляясь, обнимают невыразительную блондинку.
– Венди и мальчики, – поясняет он, видя мое удивление, и выкладывает на стол увеличенный снимок с расчерченными квадратами. – Левый глаз Венди, увеличенный в тысячу раз. Вы можете увидеть в нем мое тройное отражение в тот момент, когда я делаю снимок. С этим явлением вы знакомы. А вот фотография глаза Пресвятой Девы, к которой я применил аналогичную цифровую обработку и тот же масштаб увеличения.
Я подношу снимок к фонарю, раскачивающемуся над балконной дверью. На фотографии с Венди отражения были очень четкими, а на этой я различаю только тени и темные пятна, да и то с большим трудом.
– Ничего удивительного, – участливо утешает он меня, – там такое скопление людей! Давайте опустим три года, и вот чем завершились мои исследования.
В эту же минуту прибывает поднос. Раздосадованный Кевин убирает руку и прячет фотографию у себя на груди, девушка тем временем расставляет на столике текилу и закуски: томатный сок, соль, половинки зеленого лимона и тапас. Потом он с гордостью протягивает что-то вроде детской книжки-раскраски, где в черно-белом глазу очерчены тринадцать силуэтов. Прищелкивая языком, он наслаждается моим молчанием, томит меня еще несколько секунд, затем поочередно выкладывает на стол отдельные изображения каждого персонажа с его учетной карточкой. Бородатый идальго, Хуан Диего, епископ Сумаррага, его чернокожая служанка, сидящий с тыквой в руках индеец, переводчик Хуан Гонсалес и семья в полном составе, от старика до младенца.
Мое внимание привлекает вторая карточка, я указываю на обведенное белым отражение в остроконечном колпаке и длинном нагруднике, называемое «Хуан Диего».
– Где вы обнаружили его?
– На левой роговице. Он как раз показывает тильму епископу.
– Тильму, на которой проявились глаза Богоматери, в которых и отражается эта сцена?
– Именно так, – отвечает он, не чувствуя подвоха.
– Как же возможно, что он отражается в глазах с плаща, если сам плащ надет на нем?
Кевин поджимает губы, потупляет глаза. Меня уже начинают мучить угрызения совести за то, что я вот так, одной фразой, перечеркнула плоды трехлетних исследований, но он продолжает мягким голосом, как если бы поберечь следовало меня, а не его.
– Должен вас предупредить: здесь мы выходим за рамки научно объяснимых явлений. То, что я сейчас вам открою, – всего лишь бездоказательное предположение, интуитивное заключение, продиктованное исключительно логикой.
– Слушаю вас, – говорю я, придавая своему голосу волнующие интонации, чтобы завоевать его доверие.
– Она была там. Пресвятая Дева. В то мгновение, когда ее изображение проявилось на полотне, она, будучи невидима для всех, наблюдала за происходящим, в шестидесяти сантиметрах от земли и тридцати градусах правее епископа, что, по моим расчетам, исходя из расположения отражений в обоих глазах, наиболее вероятная точка обзора.
– Точка обзора невидимой Девы, поместившей все виденное своим невидимым взором в глаза с полотна?
Озадаченный моей формулировкой, он выдерживает паузу и наконец кивает. Я перевожу взгляд на площадь, где уже не осталось ни единой машины. Так странно, это ощущение комендантского часа, эта искусственная тишина, прерываемая звуками, которых не должно быть слышно: цоканье шпилек по булыжной мостовой, поскуливание собаки, звонок телефона в глубине квартиры, взмах крыльев под соборным колоколом, капель воды на этаже под нами. Никогда бы не подумала, что в одной из самых шумных столиц мира можно провести такой романтический вечер у деревенского фонтана.
– Вот, собственно, на чем я основываюсь.
Я словно пробуждаюсь ото сна и возвращаюсь к круглым очкам исследователя из НАСА. Он придвигает свой стул к столу и в качестве решающего аргумента показывает мне следующее увеличение, где на тильме, отражающейся в левом глазу, еще не проявилось изображение Пресвятой Девы. Затем бодро вопрошает:
– Ну так… что вы на это скажете?
При всей доброй воле единственное, что я нахожусь ответить, это:
– Вы католик.
В двойном порыве рвения он восстает и заявляет:
– Протестант! И мои религиозные убеждения никогда не влияли на беспристрастность моих исследований!
– Если не считать, что вы пришли к выводу о Божьем вмешательстве.
– Это не вывод, и я ни к чему не пришел. Я лишь выявляю неподдающийся научному объяснению феномен: каждый волен делать для себя соответствующие выводы.
Я перебираю распечатки, сравниваю их между собой, приближаю к глазам, удаляю от глаз. Он расслабляется, и агрессивные интонации невиновного, помимо своей воли почувствовавшего себя виновным по ложному обвинению, сменяются в его голосе гордостью.
– Знаете, мне не привыкать к подобным обвинениям. Поначалу в НАСА все поднимали меня на смех. Теперь им не до смеха. Я единственный из всей команды, кто в рамках программы «Патфиндер» трижды выходил в открытый космос. Давайте же выпьем, чтобы вы пришли в себя!
Я тяну руку к томатному соку, но он останавливает меня.
– Нет, только не в таком порядке! Делайте, как я.
В его глазах загораются задорные искорки, рот растягивается до ушей в улыбке, восторженность от сознания собственных открытий делает его моложе лет на десять. Мне кажется, сейчас он как никогда искренен и, думаю, не стоит подрывать его убеждения.
– Сначала глоток текилы, потом посыпаете солью половинку лимона и выжимаете ее надо ртом, вот так, потом глоток томатного сока, парочка тапас и все по новой!
От этого мелочного ритуала у меня слезы подступают к горлу. Я вспоминаю о сандвичах Франка, о перечне хлеб-масло-ветчина-сыр-молотый перец, о наших оживленных спорах, о пробных операциях по пересадке искусственной роговицы, неизменно завершавшихся ночью любви. Между тоской по прошлому, желанием новизны и повторяющимися из раза в раз сценариями я уже и не знаю, куда отнести этого неуклюжего верзилу с лихорадочным взглядом, с признательностью и волнением наблюдающего за тем, как я пью «по порядку».
– Вам не нравится?
Я успокаиваю его милой улыбкой. Отвратительные ощущения, особенно под конец, когда закусываешь подобием пиццы с красной фасолью. Я начинаю по новой, в надежде, что текила перебьет вкус тапас. На второй заход это уже не так ужасно, на третий почти что вкусно, а после четвертого уже невозможно остановиться. Соленый лимон оттеняет вкус алкоголя, приглушая вместе с тем остроту томатного сока. Это, вероятно, и прижигает вкусовые рецепторы: чем больше ты пьешь, тем менее крепкой кажется текила, чем больше пьянеешь, тем меньше чувствуешь опьянение. Я делюсь с ним своими ощущениями. Он поддакивает, добавляя, что этим-то и объясняется количество убийств на выходе из бара. Заказывает еще одну бутылку, засучивает рукава смокинга и в предвкушении ставит локти на столик:
– Я жду ваших возражений, Натали. Давайте.
Чтобы не атаковать его сразу в лоб, я осведомляюсь, каким образом ему удалось, с технической точки зрения, преобразовать окулярные отражения в эту галерею фотороботов.
– Тем же, которым обрабатывались и фотографии с Марса, – лаконично отвечает он.
– Расскажите поподробнее.
– Вначале я сделал цифровую обработку отражений и разбил весь глаз на квадраты разных размеров, от двадцати пяти до шести микрон, чтобы получить около двадцати восьми квадратов на квадратный миллиметр площади.
Я вежливо улыбаюсь, хотя эти цифры мне совершенно ни о чем не говорят.
– Затем использовал сканер точностью в тысячу двести пикселей на дюйм и увеличил отражения в две тысячи раз по сравнению с их начальными размерами. Без какого-либо искажения, напротив, каждая картинка тотчас прошла цифровую обработку. После этого я задействовал три разновидности фильтров: смягчающие, для затушевывания очертания суботражений, комбинированные, для контрастного выделения некоторых форм, и окрашивающие, для облегчения визуального восприятия. Я показал вам отражения из обоих глаз: как вы можете убедиться, они расположены в определенном порядке, занимают соответствующие места, и, главное, общая картина совпадает вот с этим.
И ловким жестом фокусника он сует мне под нос открытку.
– Это картина известного мексиканского художника Мигеля Кабреры, написанная в 1760 году и изображающая, в полном соответствии с рассказами очевидцев, так называемый эпизод «Чуда с розами». Видите: здесь все те же действующие лица, их расположение, размеры, черты лица и одежда полностью совпадают с той сценой, что я воссоздал в роговицах Девы.
– Воссоздал каким образом, Кевин?
– Морфингом.
– Получается, что у меня перед глазами потенциальные изображения, разработанные компьютерной программой?
Он кивает.
– Другими словами, создание силуэтов действующей по принципу аналогии системной программой. Она анализирует пятна и истолковывает их. Если вы дадите ей фотографию облака, она разглядит на ней дом, собаку или карту Африки.
– Случайные толкования исключены, – нисколько не смущаясь и источая святую уверенность, отвечает он. – Я работал с самыми авторитетными системными программами на рынке: APL, Micrografx, Photomorph…
Моя нога натыкается под столом на его ногу. Поскольку он не отнимает своей, я следую его примеру, не улавливая ни единого отголоска тому в его невозмутимом голосе:
– …И в завершение я применил сверхточный математический код, который обычно использую в НАСА для обработки фотографий из космоса. Исходя из характерных цифр каждого отражения, я произвел арифметические операции, действующие как оптические фильтры, для выделения фигур, действительно присутствующих на изображении, путем выявления их очертаний. Чему вы улыбаетесь?
– Наречию «действительно».
– Не понимаю, что вас так шокирует. Что мне удалось обнаружить отражения тринадцати человек на роговице диаметром в восемь миллиметров?
Наткнувшись пальцем на неожиданную выпуклость, я понимаю, что все это время гладила ножку стола. Я убираю ногу.
– Это не вопрос размера, Кевин, а вашего подхода. Я думаю, что вы обнаружили все то, что обнаружили, потому, что искали это. Ваши системные программы получили установку различить среди неясных теней очевидцев сцены у епископа. Вы, отталкиваясь от картины XVIII века, поместили все изображенное художником в глаза мадонны.
– С чего вы взяли? Я не задавал никаких параметров поиска программам!
– Да, но вы отбрасывали любые толкования, не вписывающиеся в ваше видение сцены. Поклянитесь, глядя мне в глаза, что ни одна из ваших программ ни разу не выдала вам отражения бэтмена, грузовика-цистерны или же чернокожей служанки, занимающейся оральным сексом с епископом.
Он пожимает плечами и закрывает папку:
– С вами невозможно разговаривать.
Я ласково кладу руку на его запястье:
– Простите меня, Кевин. Я лишь провоцирую вас. Если уж у меня не получается вас возбуждать.
Он отнимает руку, давит несуществующего комара у себя на затылке и возвращается пальцами в мою ладонь.
– Не надо так думать, Натали. С моральной точки зрения вы задали мне непростую задачу.
– Почему?
– Если вы непременно хотите называть вещи своими именами…
Его многоточие и прикованный к колоколу взгляд могут в равной степени означать как состояние эрекции, так и удручающее отсутствие таковой. На всякий случай я благодарю его.
– Не за что. В этом нет сексуального подтекста. Я хочу сказать: не подумайте, что дело в вас, но… меня не влечет к вам в физическом плане.
– Простите меня. Спокойной ночи.
Он удерживает мои пальцы, разводит их и загибает один за другим.
– Вы заблуждаетесь относительно моих намерений.
– Что же, покажите их мне!
В ответ на мою приторную улыбку он с досадой морщится:
– Да нет же, я серьезно… Чем вы меня невообразимо взволновали, так это тем, что я могу показывать вам свои работы, наконец-то могу поговорить о том, что мучает меня последние три года, в неофициальной обстановке. С Венди исключено даже затрагивать эту тему. Она не выносит это мое увлечение, все то время, что я отдаю изображению.
– Она ревнует вас к Деве?
Он вдруг по-мальчишески задорно улыбается, и его подбородок утопает в воротничке рубашки с бабочкой.
– И заметьте, у нее есть на то все основания. Я повесил в нашей спальне два постера размером один на три. Левый глаз напротив кровати, а правый – между окнами.
– И как вам заниматься любовью в таком оформлении?
– Мы не занимались любовью с тех пор, как родились близнецы.
Я учтиво беру новость на заметку, пока он собирает фотографии и одну за другой убирает их в папку. На углу площади появляется группа молодежи, вышагивающей шеренгой впереди маленького пикапа, на котором укреплен громкоговоритель, обмотанный транспарантом Frente Popular Independente[19]. Следом, в возгласах громкоговорителя, где мне удается понять несколько ключевых слов: libertad, revolution, compañeros[20], тянутся еще десятки демонстрантов, потрясающих агитационными плакатами с портретом хищно улыбающегося кандидата с успокаивающей гримасой.
– Сколько им лет?
– Три с половиной. Мы с Венди почти перестали разговаривать друг с другом, но видимость счастливой семьи сохранена. Нам завидует весь Сиэтл.
Тесными рядами, подхватывая лозунги, по шести сходящимся к площади авеню подтягиваются все новые демонстранты. Толпа увеличивается и анакондой оцепляет площадь. Сверху это смотрится очень красиво. Пока официантка зажигает свечу на нашем столике, я спрашиваю у Кевина, каким образом на него вышел Ватикан.
– Полагаю, так же, как и на вас, – отвечает он с мученическим видом. – Так вот, к слову о Венди…
Я, выражая взглядом и выжидающей улыбкой готовность слушать, жду продолжения. Он с изнуренным видом любуется демонстрацией, откуда теперь доносятся звуки окарины.
– Ну так? – подбадриваю я его.
– Да так, пустое.
Я рассматриваю массивные черные цепи, через каждые три метра тянущиеся от верха стены до балюстрады. Каждый раз, когда официантки несут заказ, они идут, склонив голову набок, чтобы кольца не испортили укладку.
– Подразумевается, что цепи помогут нам удержаться на ногах в случае землетрясения? – предполагаю я, чтобы придать немного остроты остывающему под выкриками митингующих желанию.
– Скорее, чтобы балкон не свалился на голову прохожим.
Я с деланным испугом отстраняюсь от перил, ищу искорки смеха в его взгляде. А вижу лишь подавленность, серьезность и страдание.
– Мне бы так хотелось наладить отношения с Венди, – вздыхает он. – Разделять общие интересы…
Я допиваю свой стакан, слизываю остатки соли.
– Знаете, Кевин, я пять лет прожила с мужчиной, который, как и я, был одержим искусственной роговицей. Общие интересы не спасают от семейных неурядиц.
– Это очень мило с вашей стороны.
– Что именно?
– Не оставлять мне иллюзий.
От его побитого вида и вялого голоса у меня сжимается сердце.
– Libertad si, mundialisación no![21] – надрывается громкоговоритель.
– Ладно, я, пожалуй, пойду спать, – говорит он, махнув рукой в пустоту.
Я молчу. Официантка приносит счет, он подписывает его, поднимается из-за стола, рассеянно наблюдает за толпой, обходящей площадь во все возрастающем шуме. Я облокачиваюсь на балюстраду бок о бок с ним. Он говорит:
– Было бы не очень правильно списывать все на Деву.
– Простите?
Повышая голос, чтобы перекричать лозунги, он поясняет:
– Я хочу сказать: это из-за меня Венди переживает депрессию. Во-первых, я отлично знаю, что мое стремительное продвижение по службе в НАСА вызвало у нее зависть. Она ведь сама – преподаватель лингвистики, надеялась получить место в Университете Колумбии, но возникли трудности… В то самое время, когда мои работы в рамках программы «Патфиндер» попали на первые страницы газет. К нам домой даже приезжали с телевидения… Личная жизнь исследователя. Комедия образцового счастья, завтрак в саду, бейсбол с детьми, мать, готовящая сладкий пирог, пока отец семейства стрижет лужайку: простые радости лучшей на земле семьи… Венди притворялась с такой… такой легкостью… Я хочу сказать: возможно, это-то и задело меня больше всего. Я задумался: если она так легко играет, то вполне может делать это и всегда. Простите, что все еще рассказываю вам о ней…
– А что случилось с рыбками?
– Рыбками?
– Когда вы недавно говорили по телефону, то упоминали об аквариуме…
– Ах, вы об этом! Это все проделки Зельды. Черепашки, которую мальчики привезли из Диснейленда, когда мы ездили туда на каникулы, и которая, собственно, и съела всех рыбок. Всех циклид Венди – это редчайший вид, коллекционные рыбки… Но я отказался наказать мальчиков и спустить Зельду в унитаз. Я встал на сторону близнецов. У Венди случилась жуткая истерика, это было невыносимо. Я прекрасно понимаю, что не должен был запускать черепаху в аквариум, что Венди права: это показательный симптом, самоустранение, уклонение от исполнения родительских обязанностей… Вы не находите?
Я прежде всего нахожу, что нет ничего лучше, чем жить одной, без супруга, без детей, без постоянного выяснения отношений, и ежедневных драм вокруг стекляшки с водой. Тронутая его горем, я говорю, что нам, может быть, и не обязательно далее продолжать надрываться на балконе и что, если он пригласит меня в свой номер на стаканчик виски, я обещаю его не насиловать.
Раздается выстрел. Толпа замирает, громкоговоритель смолкает.
– Оставьте ваши издевки, – едва слышно шепчет он. – Как бы я хотел испытывать к вам влечение.
Демонстранты смотрят друг на друга, оглядываются по сторонам, расступаются, пытаясь определить, откуда шел и куда попал выстрел. За углом собора раздается оглушительный залп петард. Кевин вдруг отходит от перил, подхватывает свою папку, возвращается в бар. Я следую за ним. Он минует ажурные решетки лифта для почетных гостей, заходит в слабо освещаемый огромный коридор. В самом его конце, напротив вентилятора прачечной, вставляет свой ключ в замок, открывает дверь, знаком приглашает меня войти. Его номер гораздо просторнее моего, с огромной кроватью с балдахином, двумя тронами, инкрустированными стеклянной мозаикой, и каменным столиком с резными ножками в виде пернатого змея, душащего осла, потерявшего ухо, должно быть, во время одной из уборок пылесосом.
– Могу я поделиться с вами чем-то очень личным?
Я жадно киваю. Мое воодушевление слегка остужает его, но он все же запирает дверь, откладывает папку и, собравшись с мужеством, встает напротив меня:
– Это произошло как раз во время каникул в Диснейленде. Мы поехали туда вместе с одной супружеской парой. Коллегой из НАСА, у которого, как и у нас, двое детей и чья жена более или менее ладит с Венди: она страдает от ожирения. Пока они отдыхали у гостиничного бассейна, мы водили детей в парк аттракционов. Чаще всего мы катались все вместе, но один раз… Мальчики были еще слишком маленькие, я один поднялся с Бобом на американские горки. Мы очень испугались в темноте; спуск был таким головокружительным и…
Он пытается подобрать нужные слова, у него пересыхает в горле. Я ласково беру его за руку, чтобы помочь. Высоко подняв голову, уставившись глазами в одну точку, он пытается дойти до конца своего воспоминания. Но на самом деле он в основном описывает мне сам аттракцион, что-то вроде русских горок, только поизощреннее и со спецэффектами. Странно слышать такую исповедь, скорее напоминающую выдержки из рекламного проспекта для туристов.
– Не могу сказать, что между нами произошло что-то определенное, – заключает он, – но это было взаимно. Это я точно знаю. Это смущение, это… Это желание… И, главное, это стремление подавить наш порыв… Все оставшееся время каникул мы вели себя так, будто провинились перед всеми. А теперь в НАСА мы даже не осмеливаемся заговорить друг с другом. Все, должно быть, воображают, что у нас интрижка. Думаю, Венди получила анонимные звонки. Она очень переменилась с тех пор… В ее враждебности появился какой-то новый оттенок. Презрение, которого не было раньше.
Я кладу руки ему на плечи, медленно усаживаю его на кровать. Он смотрит на меня столь же растерянно, сколь и доверительно.
– Я вас шокирую?
– Это я вас сейчас шокирую, Кевин. Думаю, вы должны позвонить Бобу и провести с ним незабываемый уикэнд в Сан-Франциско.
Он пожимает плечами.
– Вы полагаете, все так просто? Он во власти тех же моральных препон, что и я. Если это единственное, что вы могли мне посоветовать…
Я вздыхаю, возвращая его бабочку в горизонтальное положение.
– Нет, не единственное, Кевин. Я думаю, что наилучшим способом уладить проблемы с Венди стало бы обретение опыта гомосексуальных отношений. Или еще проще: избегайте влюбляться в другого гетеросексуала.
Он отворачивается. В глазах у него стоят слезы.
– Если бы вы только знали, как меня терзает эта дилемма… Этот живой упрек, – добавляет он, указывая на папку.
– Оставьте Деву в покое… Вы выполнили свою работу, вы будете свидетельствовать на процессе по делу Хуана Диего. Вот и все. Переключитесь на что-нибудь другое.
Он срывается с кровати, бросается к шкафу, достает оттуда футляр для постеров, открывает его. Вернувшись, разворачивает на кровати раскрашенное увеличение того, что он именует «семейной группой»: парень в сомбреро, нежно глядящий на девушку с привязанным за спиной младенцем, дедушка с бабушкой, любующиеся ими, и девчушка, ищущая вшей в волосах своего братика.
– Им нечего делать в покоях епископа, вы согласны? Обратите внимание на место, занимаемое ими в центре зрачка. В сопоставлении с общей обстановкой, с остальными отражениями… Они не подчиняются общему масштабу. Они не вливаются в общую картину. Они не повернуты к Хуану Диего, разворачивающему свою тильму, как все остальные. Они смотрят друг на друга, улыбаясь, словно отрезаны от остального мира. Понимаете? Они не являются частью общей сцены. Это не отражение реальных людей, отпечатавшееся на роговице Марии, это послание, которое она нам оставила. Послание, имеющее непосредственное отношение к нашему времени, равно как и представители всех рас, соседствующие в ее глазах: белые, индейцы, чернокожая служанка… Богоматерь добавила детали, которые лишь современное оборудование дало нам возможность оценить, и намеки, которые в наше опасное время обретают как никогда значимый смысл.
– К чему вы клоните? Семья находится в нашем обществе на грани исчезновения, и Дева Мария бьет тревогу? Да перестаньте же наконец переносить свои личные проблемы в ее глаза, Кевин! Я тоже могу дать подходящее лично мне истолкование. Я вижу семейный клан, замкнутый в себе и занимающийся самолюбованием, даже не замечая знаменательное событие, происходящее у них под носом.
Он выпускает из рук постер, тот сворачивается сам собой. С ужасом смотрит на меня, круто поворачивается и уходит в ванную. Тишина. Если он вернется голым, я поставлю свечку.
Звук расстегиваемой молнии. Шум воды. Неопознанный звон. Звук застегиваемой молнии. Чуть наклонившись к зеркалу, я вижу, как он возвращает косметичку на полочку над раковиной, запускает руку в волосы, приглаживает их, возвращается в комнату.
– Я принял снотворное, – говорит он, обозначая конец разговора.
– Что ж, как пожелаете. – И, обреченно махнув рукой, я направляюсь к выходу.
Я немного сожалею, что подняла на смех его убеждения, но больше всего злюсь на себя за то, что впустую строила ему глазки. Впервые я чувствую себя униженной своим влечением.
– Останьтесь, – шепчет он.
Я резко оборачиваюсь:
– И что будем делать? Играть в скрабл, пока не подействует снотворное?
– Есть еще кое-что, о чем я умолчал.
– Послушайте, Кевин, я ничего не имею против вас, но у меня тоже голова занята одним мужчиной, я чуть было не изменила ему, а теперь хочу с ним поговорить. Вот так. Спокойной ночи.
– Отправьте ему электронное послание, – мягко отвечает он, указывая на свой ноутбук на каменном столике.
Обезоруженная таким ласковым обращением, я застываю в дверях. Не отводя от меня умоляющего взгляда, он сворачивает покрывало, снимает пиджак, отстегивает бабочку. Можно подумать, если он подслушает мой разговор с человеком, которого я люблю, то перестанет тяготиться грузом сделанных мне откровений. Чтобы и я в свою очередь ощутила неловкость, и мы были квиты. Я очень тронута такой чуткостью. Хоть и не стоит сейчас говорить ему это, но думаю, что именно его комплексы, его хроническая неудовлетворенность и самозапреты позволили ему сохранить эту младенческую неиспорченность. Я подхожу к нему, целую в губы и отстраняюсь в тот самый момент, когда он уже собирается ответить на поцелуй. Отправляемый им в пустоту «чмок» окончательно примиряет меня с этим несчастным взрослым ребенком.
– Давайте пообещаем друг другу кое-что, Кевин! Перестать жертвовать собой ради всякой чепухи. Есть только один Бог, в которого мне иногда хочется верить. Некий внутренний голос, который обратится к нам в могиле и облает нас за все упущенные нами возможности счастья.
– Обещаю! – бормочет он в полудреме, с трудом поднимая руку.
Пока он стягивает брюки, сбрасывает мокасины, помогая себе пальцем, и ложится спать в серых носках, небесно-голубых трусах и рубашке, глаза его закрываются. Надо будет завтра утром узнать у него название снотворного.
Я сажусь перед его ноутбуком, включаю его. Дожидаясь доступа в Интернет, я вновь обращаюсь мыслями к неизвестному пошляку, вклинившемуся в мой разговор с моими японскими коллегами. Скоро ты познакомишься со мной, прекрасная Натали, и я так этому рад… Это не получившее продолжения вторжение, в связке с визитом кардинала Фабиани, продолжает беспокоить меня без всяких на то видимых причин, а теперь на это болезненное ощущение наслаивается и образ Кевина Уильямса. Тем временем я отправляю Франку туманное, робкое и коротенькое послание. Но что другое могу я сказать ему? Смесь нежности, раздражения и безответного влечения, испытанная мной сегодня вечером к третьему лицу, как никогда сблизила и отдалила нас. О каком будущем, каком настоящем может еще быть разговор при всех моих противоречивых порывах, отклонениях от курса, переменах решений? Я доставляю слишком много хлопот. Мне бы так хотелось отказаться от него или же смириться со своей любовью.
Звонит телефон. Я подскакиваю от дребезжания, сотрясающего допотопный аппарат на ночном столике. После третьего звонка, видя, что Кевин Уильямс так и не пошевелился и продолжает ровно дышать с безмятежным лицом, я беру трубку.
– Слушаю?
– М-м-м… Это профессор Кренц? – удостоверяется голос отца Абригона.
– Она самая.
Он смущенно умолкает.
– А профессор Уильямс рядом?
–Да.
– Простите за беспокойство, но профессор Берлемон только что прилетел и из аэропорта прямиком поедет в собор, остальные уже собрались в холле со своим инструментом, и микроавтобус ждет.
Я принимаю это к сведению и, смотря на Кевина, чему-то улыбающемуся во сне, вешаю трубку. Я тихо трясу его. Никакой реакции. Я трясу сильнее. Он, жалобно постанывая, ловит мою руку и засовывает ее под одеяло. Так. Еле сдерживаемый мной хохот, вероятно, передает ему вибрации, производящие желаемый эффект. Внезапно он выпускает мои пальцы и подскакивает на кровати.
– Что происходит?
– Экспертиза будет прямо сейчас, – говорю я, как можно изящнее вынимая свою руку из-под одеяла.
– Черт побери, – бормочет он, – я принял две таблетки морфенила.
Я бросаюсь к мини-бару за бутылочкой кока-колы и, пока он влезает обратно в смокинг, открываю ее ему.
– Долго я спал?
– Нет. Пока я отправляла письмо по электронной почте.
Он жадно выпивает кока-колу, просит еще, извлекает из шкафа чемодан и складную треногу.
– Боже мой, что за страна! Почему, стоит им перестать опаздывать, как они тотчас начинают еще больше торопиться! – бушует Кевин. – Это торжественный момент, уникальная возможность, а они относятся к этому как к туристической прогулке, к автопробегу с сюрпризами…
Внезапно он распрямляется и запинающимся голосом осведомляется, произошло ли между нами что-либо. Я развеиваю все его сомнения. Он отвечает «Вот как» с равной долей разочарования и облегчения.
Трое застывших у своего оборудования посреди холла экспертов в рабочей одежде в едином порыве негодования оборачиваются на мое вечернее платье и смокинг Кевина. Когда я забегала за своим чемоданчиком, то чуть было не переоделась, но в конце концов предпочла остаться с ним в паре. Я не решаюсь идти в трех шагах впереди него, а потом прихожу к выводу, что выгляжу еще вполне презентабельно и что ему не помешает дополнительная моральная поддержка: я с наигранной веселостью беру его за руку и интересуюсь у коллег, хорошо ли они провели вечер. Историчка отворачивается, зато русский многозначительно подмигивает, а немец завистливо вздыхает. Кевин, едва сдерживая зевоту, окончательно подтверждающую наш роман, в знак благодарности сжимает мне руку.
Отец Абригон, делая вид, будто ничего не заметил, помогает нам погрузить аппаратуру в микроавтобус.
– Теперь я вкратце изложу вам план дальнейших действий, – отчеканивает он в микрофон, устроившись на приборной доске и чуть не падая в проход из-за резкого толчка, когда мы трогаемся. – Команда саперов в данный момент снимает с тильмы защитное стекло – без паники: просто это самые надежные руки Мехико. В целях безопасности изображение не будет снято с кронштейна. Вы по очереди будете забираться на раздвижную лестницу и проводить исследования в следующей очередности: профессор Берлемон, мадам Галан Турильяс, мадемуазель Кренц, господин Траскин, господин Уильямс и профессор Вольфбург. Не усматривайте в этом и намека на старшинство, я лишь расположил ваши фамилии в алфавитном порядке.
– Я протестую, – вмешивается немец. – Не может быть и речи, чтобы я шел за Уильямсом, если он будет работать с инфракрасными лучами. Радиоактивное излучение может исказить результаты моих анализов.
Священник оборачивается к Кевину, который тем временем вновь уснул, прижавшись ко мне. Я киваю за него. Святой отец что-то правит на своей бумажке.
– При всем моем глубоком уважении к доктору Кренц, – степенно объявляет русский, – мое исследование не ограничивается звездами, расположенными на мантии Девы: для проецирования моей карты звездного неба мне необходимо задействовать всю поверхность полотна. А если перед глазами прикрепят увеличительное табло…
– Я ограничусь офтальмоскопом, – успокаиваю я его. – Но я не против пойти после вас.
– Благодарю.
Абригон, тоскливо вздыхая, добавляет очередную стрелочку на списке.
– Я не знаю, какое оборудование установит профессор Берлемон, – влезает историчка, – но он и так уже достаточно задержал нас: лично мне требуется всего-навсего сверить невооруженным глазом некоторые детали, и потому мне представляется вполне логичным пройти первой.
– Только не забывайте, что на вашем состоянии не сказывается разница во времени, – огрызается немец. – Подумайте о тех, кто не спал уже целые сутки!
Русский подхватывает, а мексиканка парирует, тыча пальцем на моего соседа: мол, есть и такие, кто не перелетал через Атлантику и которым это совершенно не мешает спать; пусть они и уступают место.
– Он и так уже последний в списке! – замечает падре, терпение которого явно на исходе.
– В любом случае, – обиженно подытоживает историчка, – я уже вынесла свой вердикт, основываясь на фотографиях: платье Девы соответствует наряду еврейских девушек начала первого века, орнаментальные узоры характерны для конца испанского средневековья, а символика имеет аллегорическое ацтекское происхождение. Если мое присутствие кажется вам лишним, я вполне могу подождать в автобусе.
– Не принимайте это на свой счет, – снисходительно бросает немец, – но все же признайте, что анализ красителей и космографическое проецирование более тонкие операции, нежели описание одежды.
– Описание одежды? – задыхается она. – Да я сделала историческое открытие о двойном толковании символов: каждый христианский символ имеет аналог в ацтекской культуре. А то, что изображение не выполнено краской и что на нем отражены все звезды того времени, уже давно всем известно!
– Представьте себе, нет, еще далеко не всё известно! – взвизгивает русский. – При проецировании карты созвездий от десяти часов сорока минут 12 декабря 1531 года созвездия с карты полностью совпадают с теми, что изображены на голубой мантии Девы, но я открою вам и то, чего вы не можете видеть! Полярную звезду над головой мадонны, созвездие Девы – на высоте ее молитвенно сложенных ладоней, а созвездие Льва – у нее на животе!
– Бессмысленная терминология! – обрывает его историчка. – Для ацтеков созвездие Льва отождествляется не со львом, а с кругом в обрамлении четырех лепестков, Нахуи Оллином: центром вселенной, центром неба, центром времени и космоса.
– Все едино, – парирует русский. – Самая яркая звезда созвездия Льва называется Регул, «маленький король», и в момент явления она проецируется на живот с эмбрионом Иисуса Христа.
– И как же ацтеки смогли бы понять намек? Я вам скажу как: главное, что звезды образовывают символику знака короля, сходящуюся к четырехлепестковому цветку, определяющему живот Девы центром вселенной: только так индейцы смогли разгадать смысл послания!
– При условии подлинности звезд! – постановляет немец. – Лично я уверен, что они были пририсованы в семнадцатом веке, равно как и золотые лучи, и луна у мадонны в ногах, для приведения изображения в соответствие с видением из Апокалипсиса Иоанна Богослова, и я докажу вам это, сделав простейший тройной окислительно-обесцвечивающе-растворяющий анализ, если, конечно, меня все же подпустят к изображению!
– Даже не вздумайте касаться моих созвездий!
– Все? Вы закончили? – внезапно вскрикивает падре. – Мне и так стоило немалых усилий организовать экспертизу, так не надо все усложнять!
Кевин удивленно подскакивает в кресле. Остальные пристыженно потупляют глаза, как дети из летнего лагеря, когда сердится инструктор.
– Очень жаль, что приходится напоминать вам, что исследования будут проходить в Божьей обители, где от вас в равной степени потребуются как ваши знания, так и соблюдение тишины и смирение.
Отец Абригон выключает свой микрофон, давая понять, что разговор окончен, и отворачивается к лобовому стеклу.
Стоит нам зайти под пустынный бетонный навес, как на плечи наваливается груз волнения и одиночества. Вытянувшиеся по стойке «смирно» вдоль остановленных бегущих дорожек саперы с заразительным благоговением взирают на икону.
Под светом мощных прожекторов, необходимых для такого рода исследований, эксперты, облаченные в комбинезоны для работы в стерильных условиях, поочередно вскарабкиваются по лестнице. Отец Абригон заметно нервничает, постоянно оглядывается по сторонам, словно опасаясь Божьего гнева или же неожиданного возвращения ректора.
Историчка накладывает кальки, сверяет расположение символов, делает замеры портняжным сантиметром. Следом за ней, хватаясь за перекладины, профессор Берлемон, молчаливый лысый мужчина, поднимается изучить под лупой живот Девы и спускается подтвердить, что она находится на третьем месяце беременности. Пока он направляется к выходу, я провожаю его взглядом.
– Он только за этим и приехал? – шепчу я на ухо святому отцу.
Абригон качает головой, чуть слышно отвечает, что завтра утром следователь по канонизации должен рассмотреть два случая чудес, заявленных в пользу Хуана Диего. Я не решаюсь проследовать на лестницу следом за профессором, но поскольку русский запаздывает с установкой своего диапроектора, а немец, колдующий над своим чемоданчиком со всевозможными пузырьками и пипетками, тоже пока не готов, падре предлагает мне пройти вне очереди.
Я достаю свой офтальмоскоп и, пытаясь побороть боязнь высоты, о которой предпочла им не говорить, карабкаюсь по лестнице. Прерывисто дыша, делаю настройки, в то время как меня обволакивает незнакомый мне запах, смесь болотной тины и нагретого чердака, которая постепенно сливается в единый аромат. Головокружение исчезает. Страх высоты отступает, меня больше не тянет смотреть вниз. Пока я устанавливаю офтальмоскоп напротив левого глаза, мной овладевает удесятеряющее мою точность, мою собранность ощущение полного покоя. И я, следуя обычной процедуре и стараясь забыть, что речь идет о картине, начинаю осмотр.
От луча офтальмоскопа зрачок загорается. Отблеск на внешнем ободке, диффузия, объем в глубину. Я отрываюсь, моргаю, вновь прикладываю глаз к объективу, пытаясь совладать с дыханием, сбавить ритм сердца. То, что я сейчас наблюдаю, невозможно на плоской, тем более непрозрачной поверхности. Передо мной глаза живого существа. Я не брежу: радужка сужается. Если направить луч на ее внутреннюю оболочку, то она блестит еще сильнее, но все же слабее, чем зрачок. И этого недостаточно для объяснения ощущения глубины. Как и повсеместно наблюдающихся движений.
Я могла бы сослаться на все что угодно: усталость, острая пища, эмоциональное состояние, нетерпение оставшихся внизу и ждущих, когда же я наконец закончу… В любом случае впечатление сужения радужки слишком субъективно, слишком зависимо от моего собственного зрения, чтобы позволить мне делать из этого хоть какой-то вывод. А вот феномен, который я только что обнаружила, передвинув офтальмоскоп на миллиметр к краю нижнего века, напротив, должен был бы свалить меня с лестницы. А я остаюсь спокойна. И прошу, чтобы мне подали лупы и биомикроскоп: проверяю его наличие в правом глазу и прихожу к заключению, что это не неровность полотна, не следствие слабого плетения поперечных нитей, не выпуклый мазок кистью.
В четырех местах я констатирую совершенно очевидные признаки артериальной микроциркуляции крови, и каждое повторное обследование подтверждает это.
На помощь! Не слушай ее, не верь факсу, которого посылает тебе, она заблуждается, Дамиано, она попала под влияние увеличителя фотографий, потому что он влюбился в своего приятеля, катаясь на русских горках, вот она и видит то, что видит он, умоляю тебя, не верь ей, забудь о ней, найди ей замену, еще не поздно направить нового эксперта, который будет прислушиваться лишь к голосу своего разума и который сумеет ничего не увидеть, прости меня, Дамиано, это я направил тебя к ней, из-за ее борьбы против Лурдских чудес, это я привлек твое внимание к журналу, где была статья о ней – или же это простое совпадение, и мы независимо друг от друга пришли к единому выбору, – какая теперь разница, главное, найти другого человека как можно скорее, сразу после того, как прочтешь факс, выползающий позади тебя из аппарата на стеклянном столе, давай же, обернись, читай и действуй, милый Дамиано, заклинаю тебя…
Послушай меня… Кардинал Дамиано Фабиани, вицедекан Священной коллегии, хранитель тайных архивов Ватиканской библиотеки и адвокат дьявола, я обращаюсь к тебе, я твое наваждение, твой последний бой, твоя лебединая песня и твоя финальная месть, услышь меня! Не засыпай, склонившись над тарелкой с макаронами в сердце бетонного склепа, погребенного на глубине шести метров под землей, я знаю, ты теряешь счет времени, когда единовластно царствуешь в самом сердце бункера над наследием человечества, но сейчас не время ослаблять хватку. Впрочем, нет, лучше засыпай, если уж мой голос не доходит до твоего сознания во время молитв. Ты стар, Дамиано, твои силы на исходе, ты остался совсем один, и груз хранимых тобой тайн слишком тяготит тебя, все прочие свидетели тех событий уже отошли в мир иной, и ты скоро последуешь за ними. Мы оба это знаем, прекрасно знаем, почему преемник Иоанна Павла I доверил тебе настолько почетный, насколько и неизвестный широким кругам пост, пост, не значащийся в папском ежегоднике, пост, ледяной воздух которого подтачивает твои легкие с каждым вдохом, пост, который должен был бы убить тебя еще лет двадцать назад, – и ты умрешь, Дамиано Фабиани, ты сможешь умереть, потому что твоя месть вот-вот свершится. Ты помешаешь понтифику причислить меня к лику святых, и это перевернет расстановку сил в следующем конклаве; реакционно настроенные кардиналы, которым ты обещал, что нимб святого не увенчает голову индейца, единодушно проголосуют за твоего ставленника, и ты – они даже ничего и не успеют заподозрить – исполнишь волю твоего друга, Иоанна Павла I, новым Папой станет истинный реформатор, бедняк среди таких же бедняков, и ты уже с высоты небес, как ты любишь выражаться, пошлешь их всех подальше, если, конечно, сможешь осуществить задуманное. Мое положение слишком незначительно, чтобы я мог что-либо обещать, но все же прислушайся к моим словам, Дамиано. Не останавливайся так близко от цели.
Вот так, ты погружаешься в сон, я завладеваю твоим разумом и чувствую, что ты слышишь меня. Ты должен немедленно отозвать доктора Натали Кренц и направить на задание нового офтальмолога. Почему бы не профессора Манневиля, владельца клиники, где она работает? Насколько я понял, у них очень натянутые отношения, и он наверняка придет в восторг от возможности опровергнуть ее заключения. Разве нет? Если нам повезет, он, ко всему прочему, окажется расистом и разделит чувство отвращения, которое я внушаю доброй трети Римской курии. Как думаешь, Дамиано? Ты согласен?
Глухой гул заставляет его вздрогнуть. Кто-то пришел на аудиенцию. Он ежится, долго откашливается, откладывает копию Библии Гутенберга с готическими письменами – древнейшую книгу в мире, оригинал которой навеки запечатан в одном из встроенных в стену обшарпанных стальных сейфов. Потом ощупью находит пульт от установленного слева от него экрана. Появляется изображение безобразно увеличенной головы кардинала Солендейта: камера наблюдения установлена слишком высоко над входной дверью. Он нажимает на другую кнопку, чтобы приказать швейцарским гвардейцам еще минут пять попридержать префекта Конгрегации обрядов снаружи.
Да нет же, Дамиано, не трать времени на этого угрюмого и сварливого, так пагубно влияющего на тебя старика. Этого лжеца, притворяющегося твоим другом и ставящего тебе подножки еще со времен семинарии. Обернись, факс уже здесь, прочти его, хорошенько обдумай, вспомни о непродолжительном сне, помогшем тебе советом… Не расходуй свою энергию на церковные склоки с этим кислолицым человечком, при каждой встрече пробуждающим твою язву!
Наконец-то ты заметил факс. Ты подхватываешь его, надеваешь очки и читаешь.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Выдается по требованию
Я, нижеподписавшаяся Натали Кренц, доктор медицинских наук, удостоверяю, что в результате проведенного мной сегодня офтальмоскопического исследования глаз, проявившихся на полотне, называемом «тильмой Хуана Диего», мной были обнаружены, помимо отражений, подчиняющихся закону Пуркинье-Самсона, признаки артериальной микроциркуляции крови.
В связи с этим я заявляю о невозможности утверждать, что абсолютно реалистичное воспроизведение вышеупомянутых окулярных процессов может являться результатом работы художника, в каком бы веке он ни жил. Дисторсия отражений, повторяющих линию изгиба роговицы в полном соответствии с аналогичным явлением в человеческом глазе, не позволяет при нынешнем уровне развития науки и в рамках моей специальности дать научное объяснение возможности подобного явления на плоской поверхности.
Дамиано снимает очки, улыбается, комкает листок и отправляет его в бумагоуничтожитель. И это все? Боже мой, да как же устроены эти кардиналы? Уже монсеньор Сумаррага был при моей жизни сущей загадкой для меня, с этой его придумкой заточить меня ради освобождения моего народа. Четыре века прошло с тех пор, а я бы не сказал, что мое взаимопонимание с церковными властями улучшилось.
Фабиани берет тарелку с макаронами, открывает одну из металлических заслонок, включает подъемник для подачи блюд из кухни, поправляет на плечах шерстяной плед, помогающий ему выдерживать постоянно поддерживаемую температуру в восемнадцать градусов, заложив руки за спину и низко опустив голову, ходит взад-вперед по залу с сейфами, пересчитывая глазами плитки мрамора на полу. Он вспоминает, как, впрочем, и каждый раз, когда я гощу в его мыслях, о десяти днях счастья, которые ему довелось познать на земле, тем летом 1978 года, когда через две недели после своего избрания Иоанн Павел I вызвал его, тогда простого епископа, секретаря Префектуры по экономическим вопросам, чтобы поручить ему провести расследование финансовой деятельности банка Ватикана.
Каждую ночь, сидя в кабинете, днем занимаемом монсеньором Марчинкусом, Дамиано тщательнейшим образом изучал счетные книги, находил следы мошенничества, подложные документы, свидетельства отмывания денег и их оттока в банки стран, именуемых налоговым раем. Каждое утро, ровно без четверти пять, в момент пробуждения Папы, он поднимался в его покои, чтобы за чашкой кофе отчитаться о проделанной за ночь работе. Доверие, оказываемое ему Иоанном Павлом I, и их общее стремление в корне изменить порядки Ватикана, вынудить его отказаться от бесполезной роскоши, биржевых спекуляций, тайных связей с мафией и явного лицемерия, давало этим двум уроженцам североитальянской горной Венеции обманчивое ощущение того, что торжество евангельского учения над торговцами, занявшими храм Божий, было все еще возможно.
Так продолжалось до одиннадцатого дня, когда без четверти пять епископ Фабиани обнаружил Папу отравленным, сидящим на постели. Он тотчас вызвал кардинала-госсекретаря, который первым делом взял с него клятву молчать, прямо у него на глазах спрятал в карман таблетки от пониженного давления с ночного столика, следом за этим забрал завещание понтифика, изъял из письменного стола все бумаги, касающиеся эпохальных декретов, которые тот собирался огласить, и приказал немедленно приступить к бальзамированию тела, чтобы избежать вскрытия. Всему миру было объявлено, что Папа, правивший тридцать три дня, скончался от сердечного приступа, вызванного непомерным грузом возложенных на него обязанностей. Это он-то, отличавшийся завидным здоровьем и собиравшийся в корне реформировать Церковь, дабы она вновь встала на путь Господень. За несколько часов суть намерений и образ Иоанна Павла I были нарочито искажены и обращены в прах. Остался лишь необразованный и стеснительный глупец, беззащитный простофиля, уже не справлявшийся с миссией, отведенной ему небесами, с которым меня до сих пор и отождествляет Дамиано, чем я бесконечно тронут. Чтобы заручиться его молчанием, занять его и отрезать от внешнего мира, госсекретарь, подтвержденный в своей должности, устроил все таким образом, чтобы новоизбранный понтифик пожаловал неудобному свидетелю кардинальскую шапочку и владение Секретным архивом, этим подземным бункером в семьсот квадратных метров, созданным для защиты как от загрязненного воздуха римских улиц, так и от возможного ядерного взрыва наследия человечества: трехсот тысяч манускриптов и секретных архивов Ватикана.
Не знаю, что правда в воспоминаниях Фабиани, что ложь, что в своей бесконечной преданности он скрывает, что подтасовывает, но единственное, о чем я сожалею, так это о том, что у Папы Бедняков, как он сам себя именовал, не хватило времени позаботиться о моей участи. Смог бы я предупредить его о готовящемся против него заговоре, если бы за те четыре недели, проведенные в Ватикане, он нашел время ознакомиться с запросом, погребенным под стопками бумаг Павла VI, за подписью епископа Мехико, о причислении к лику блаженных Хуана Диего, смог бы я спасти ему жизнь, как, возможно, спас Натали Кренц в мебельном отделе «Еl Nuevo Mundo»?
Но сейчас, в этот миг, Дамиано, я хочу, чтобы ты позабыл о 29 сентября 1978 года, хочу, чтобы вернулся в сегодняшний день, в март 2000 года, чтобы наконец принял решение и воспользовался визитом префекта, возглавляющего мой процесс, чтобы объявить о назначении твоего нового эксперта. Умоляю тебя, соберись с мыслями! Освободи для меня место в твоем сознании, мне кажется, твои воспоминания все глубже засасывают меня, и я растворяюсь… Забудь об этом мошеннике Марчинкусе, восстановленном во главе банка Ватикана и осыпанном почестями Иоанном Павлом II, забудь, как под видом повышения тебя заточили в этот склеп, забудь о своей обжигающей ненависти к Луиджи Солендейту, в свое время спасшему тебя от верной смерти, поручившись за твое молчание, забудь о прошлом, чтобы посвятить себя моему будущему.
Пусть в твоей душе вновь пробудится сострадание ко мне, Дамиано, умоляю тебя… Я несчастен. Я боюсь. Я так сильно верил в Натали, и вот опять оказался наедине с тобой, не уделяющим мне ни малейшего внимания. Мне кажется, что ты затеваешь какое-то новое дело, меняешь тактику, что моя участь уже не занимает тебя как раньше, что связь между нами ослабевает, что вскоре мой образ окончательно сотрется из твоей памяти… Что же я должен сделать, чтоб ты вновь услышал меня, чтоб провидение, как прежде, соединило наши мысли? Тронуть чувствительную струну в твоем окаменевшем сердце еще одним актом раскаяния? Неужели я недостаточно каялся? Я прекрасно знаю, что заслужил тот ад, в котором горю сейчас. Моя самая большая мечта, заветнейшее желание всего моего существования было исполнено: все вокруг меня осталось неизменным. Я прекрасно знаю, что Пресвятая Дева компенсировала отсутствие моей жены, в течение семнадцати лет даруя мне лучшее лекарство от одиночества, стирающихся воспоминаний и пролетающего времени: неустанно благодаря неугасающему вниманию ко мне и моей собственной восторженности заново переживать посредством волшебства рассказа крестную минуту целой жизни. Она ведь предупреждала меня со своего утеса на Тепейяке: «Я щедро вознагражу тебя за оказанную мне услугу». И впрямь, рассказывая каждый божий день все новым богомольцам о явлении на холме и чуде с розами, я ощущал себя полезным, и это давало мне иллюзию собственной неуязвимости и было столь приятно. Я тогда и не мог предположить, что ее милость выйдет за пределы моего земного воплощения. Неужели желание остановить ход времени, вернуть его вспять и жить одними воспоминаниями было во мне сильнее стремления воссоединиться с моей возлюбленной на небесах? Людям следует быть осторожней в своих желаниях, ведь даже наши самые потаенные мечты могут сбыться. Иногда это оборачивается радостями, иногда – невзгодами, а смерть лишь подтверждает сделанный жизнью выбор.
Над бронированной стеной мигает лампочка. Дамиано опускается в кресло, ногой нажимает на кнопку управления раздвижной дверью лифта. В зал с сейфами входит прямой как жердь кардинал Солендейт в отороченной сутане, с огромным наперсным крестом, болтающимся над красным поясом подобно подвеске, и с лошадиным лицом, обрамленным темными волосами и не выражающим никаких страданий, кроме сложности удержаться на своем посту.
– Вы выглядите гораздо лучше, нежели в прошлом месяце, монсеньор, – объявляет он с пренебрежительной смиренностью, заменяющей ему вежливое приветствие.
– Я, несомненно, обязан этим вам, ваше преосвященство, – отвечает Фабиани, сплетая пальцы под подбородком. – Если бы вы не направили меня на задание в Мексику, мне так бы и не представилось случая покинуть мой склеп.
– Ваш склеп! – улыбается префект с выражением снисходительного упрека. – Каким уничижающим словом вы определяете ваш привилегированный пост, которому завидует вся курия. Вы наиболее ценны из всех нас на взгляд грядущих поколений.
– И наиболее бесполезен в повседневной жизни, – уточняет хранитель мирового наследия. – Ученые у меня над головой сканируют древнейшие рукописи, а затем спускаются сюда, чтобы навеки запечатать оригиналы в сейфы. Я подписываю квитанцию о получении и утверждаю неизвестный мне шифр. Это не привилегированный пост, это скорбный труд.
– Полно вам, ваше преосвященство… Какое, должно быть, упоение для такого библиофила, как вы, жить в окружении таких сокровищ… Кодекс бенедиктинцев, Первое послание святого Петра, рукопись «Божественной комедии», каллиграфически переписанная Боккаччо, эскизы Да Винчи, первая рукопись «Романа о розе»…
– Я был влюблен в книги, а стал хранителем в склепе. Какова цель вашего визита, Луиджи?
Префект Конгрегации обрядов вопросительно смотрит на то место, где должно было бы находиться кресло для посетителей. Его молчание, вызванное отнюдь не смущением, а скорее желанием подольше сохранить завесу тайны, нарушается лишь жужжанием кондиционеров. Эти старики, подслащающие свою желчь протокольной елейностью, доводят меня до отчаяния.
– Прискорбная для нас новость, монсеньор, – наконец произносит вошедший. – Святейший Отец только что подписал декрет об отстранении кардиналов от дел по достижении семидесяти лет. Он вступает в силу в следующем месяце.
– Что за срочность была? – безучастным голосом осведомляется Фабиани.
– Назначить тридцать восемь новых кардиналов из числа верных Его Святейшеству людей, чтобы сформировать конклав, способный проголосовать за предложенного им кандидата. А что?
Мой адвокат дьявола отводит взгляд к голым стальным стенам, чтобы переварить рушащую все его планы оглушительную новость. Солендейт продолжает, сложив руки на животе в форме ракушки:
– Получается, что, по сути дела, это скорее Святейший Отец воспользовался нами, нежели мы манипулировали им.
– Ну, вам-то грех на это жаловаться, особенно при мне. Вы хотели вернуться к прежнему укладу Церкви: вы это получили. Вы видели в нововведениях причину всех ее бед: сами же традиционалисты и выводят вас из игры. Святейший Отец любит всех, кроме марионеток, управляющих кукловодом.
Я не понимаю их намеков. Мне второй Иоанн Павел кажется таким же достойным восхищения человеком, как и первый, таким харизматичным, отважным, трогательным, с его сочетанием немощи тела и силы духа. Хотя, может быть, все они в конечном счете и правы: я всего-навсего бесхитростное дитя. Но разве в этом есть что-нибудь предосудительное?
– Как бы там ни было, – продолжает Солендейт, – всегда можно найти способ помешать вступлению декрета в силу.
– Слушаю вас.
– Кончина Его Святейшества автоматически отменяет все распоряжения, находящиеся на рассмотрении.
– Вы все же не станете травить уже второго Папу по счету, чтобы успеть до своей отставки избрать его преемника?
Лицо Солендейта, вмиг забывающего и о своем высокомерии, и о надменности, и о сдержанности, искажается от ярости.
– Да простит вам Господь ваши гнусные намеки, Фабиани! Я лишь хотел напомнить, что Священная коллегия должна собраться в полном составе, дабы ознакомиться с декретом. Это чистая формальность, однако мы вполне можем устроить все таким образом, что до самой смерти понтифика кворум так и не будет набран.
– И вы считаете победой то обстоятельство, что для достижения вашей цели у вас нет никаких других рычагов давления, кроме срыва выборов?
Оба кандидата на отставку пристально смотрят друг на друга. В их застывших взглядах проносится целая жизнь, прошедшая в кулуарных интригах, вынужденном лицемерии и личных амбициях во славу Господа.
– Знаете, о чем я сейчас думаю, Луиджи?
Солендейт медленно поворачивает голову к светильнику из опалового стекла, укрепленному между двумя белыми шторами и придающему бункеру хоть сколько-нибудь домашний вид. Он разжимает губы и бесстрастно ожидает, без воодушевления, без нетерпения.
– Я думаю о том, чем в аналогичной ситуации ответил монсеньор Бьеренс.
Возглавляющий процесс моей канонизации разводит руками и роняет их на свою сутану в знак бессилия или же смиренного одобрения. На конклаве 1978 года, из участия в котором, по завещанию Павла VI, были исключены все старше восьмидесяти лет кардиналы-участники, после сожжения, согласно установленному обычаю, избирательных бюллетеней в камине, чуть было не умерли от удушья в клубах черного дыма, заполнивших Сикстинскую капеллу. Кардинал Бьеренс, префект Апостольского дворца, восьмидесяти двух с половиной лет, «забыл» приказать прочистить дымоход.
– Кому только сказать, что мы, ко всему прочему, сами устроим Его Святейшеству его последний бенефис, причислив Хуана Диего к лику святых… – вздыхает Луиджи Солендейт.
– Канонизации не будет.
Префект, снисходительно усмехаясь, высокомерно возражает:
– Правда? А ведь посланный вами эксперт заявила о самоотводе в связи со своей неспособностью опровергнуть чудо.
– Откуда вам это известно? – подскакивает Фабиани. – Вы что, перехватываете мои факсы?
Солендейт с непринужденным видом смыкает кончики пальцев.
– Скажем, до меня дошла его копия.
Судорожно вцепившись в край стола, адвокат дьявола взвивается как ужаленный и в порыве ярости чуть не вываливается из кресла:
– Вы что, прослушиваете мою персональную телефонную линию?
– Не стоит бросаться такими громкими словами, ваше преосвященство. Ваша линия, может быть, и персональная, но при всем том подключенная к общему коммутатору Ватикана. Таким образом, ее защищают от прослушиваний и утечки информации специальные службы, в обязанности которых входит докладывать о содержании всех разговоров начальству.
– И кто же это начальство? Уж не вы ли, Солендейт?! Ни при каком раскладе я не являюсь вашим подчиненным!
– Являетесь, Фабиани. Как Защитник веры в возглавляемом мной процессе.
– Вы все же не назначили меня адвокатом дьявола только ради того, чтобы прослушивать мои телефонные разговоры!
– Не стоит недооценивать меня, монсеньор: я вижу в этом и другую выгоду. Когда в семьдесят восьмом вы арестовали мои счета в банке «Амброзиано», я как не обвинял вас в превышении власти, так и не преуменьшал исходящую от вас опасность.
– Я исполнял свой долг и действовал исключительно на благо Церкви, даже если, к несчастью, проверка ваших банковских счетов не дала мне достаточных оснований объявить вас сообщником Марчинкуса!
– И вы полагаете, ваши невыразительные телефонные разговоры просветили меня больше?
Они на мгновение умолкают, смеривают друг друга взглядами и наконец на их лицах появляется некое подобие улыбки. Бедная Церковь, оказавшаяся в руках таких подозрительных стариков, отстаивающих лишь собственные интересы и норовящих поймать друг друга, словно мух под стеклянный колпак. Снижение пенсионного возраста сменит лишь лица, не нравы. Верховные ацтекские жрецы времен моей юности, может быть, и не знали такого слова как сострадание, но они по крайней мере убивали, чтобы питать солнце, по велению своих богов, с полным самоотречением и без всякого скрытого умысла.
– Собираетесь ли вы назначать нового эксперта? – продолжает Солендейт, с лица которого не сходит слащавая улыбка.
– Нет.
– Ну так?
– Ну так сами увидите, – резко бросает Фабиани, указывая на телефон-факс. – Но можете уже сейчас забронировать келью в вашей пенсионной обители: мои заключения и мокрого места не оставят от Хуана Диего.
– Вы столь самоуверенны…
– Даруйте мне хоть эту милость.
Верзила кардинал направляется к двери лифта, оборачивается, тыча обвинительным перстом:
– Вы не имеете права скрывать от меня вещественное доказательство, Фабиани! Каждое новое сведение должно быть внесено в протокол в…
– Это далеко не новое сведение. Оно было у всех под носом, но никто не удосужился обратить на него внимание. У вас была бы возможность узнать еще много нового, монсеньор, если бы вам оставили на это время.
Раздраженный префект резко поворачивается, пытается нащупать кнопку лифта на гладкой стене. Фабиани вытягивает ногу под столом и нажимает на спрятанный под ковром выключатель. Раздвижная дверь с шипением открывается.
– Наслаждайтесь вашей норой, Фабиани, в оставшиеся у вас несколько недель. Вам так и не представилось возможности по достоинству оценить данную ею власть.
– Смею надеяться, у меня еще все впереди.
Долговязый старик, не размыкая губ, хихикает себе под нос, затем, изображая крайнюю обеспокоенность, осведомляется:
– Вы полагаете, что прежде чем вас успеют снять с должности, разразится ядерная война?
– Это зависит только от меня.
– Теперь я вижу, что вас вовремя решили отправить в отставку, Фабиани. Вы дряхлеете на глазах.
– Я, и только я, принимаю решение о закрытии Секретного архива, ваше преосвященство. Если вдруг – война ли, мир – мне взбредет в голову замуровать себя с культурным наследием человечества, никто не сможет открыть эту дверь раньше, чем через пятьдесят лет. Именно такой срок блокировки предусмотрен для защиты рукописей от радиоактивного облучения.
– Надеюсь, это шутка?
– Понимайте как хотите. Желаю приятно провести остаток дня, монсеньор.
Раздвижная дверь закрывается, и лифт уносит на поверхность кровного врага Дамиано, оставляя меня с ним наедине в его бронированном склепе. Я не способен угадать его доводы, отделить недомолвки от лжи, оценить реальные цели и перелом в противостоянии: я-то считал себя его сутью, а оказался в глазах всех лишь предлогом.
Мне пришлось тащить на себе Кевина до самого номера. Нечеловеческие усилия, потребовавшиеся от него, чтобы сфотографировать левый глаз, не упав притом с лестницы, вновь ввергли его во вполне меня устраивающее состояние полуоцепенения. Мне не хотелось говорить о том, что я видела. Ни с кем. Прямо сейчас изложить все на бумаге и отослать, чтобы совесть моя была чиста, и попытаться забыть. Или признать. Или же опровергнуть со временем. Под конец, усомниться в здравости моего рассудка, чтобы когда-нибудь вновь обрести возможность отвергать иррациональное.
Под неровный храп моего товарища по экспертизе я разом составила заключение. Когда я собралась отправить сообщение по электронной почте, его ноутбук завис. Мне пришлось будить телефонистку. Слово «Ватикане» – одно из немногих, способных встряхнуть людей: тридцать секунд спустя посыльный уже забирал факс и через пять минут приносил квитанцию об отправке. А Dieu vat[22], как в старину говорили моряки, разворачивая судно против ветра.
Я не решалась вернуться в свой номер. Спина этого взрослого ребенка, заснувшего поперек кровати, засунув руки под мышки своего слишком узкого смокинга, удерживала меня, без цели и без желания. Я была пленницей и свободной, полной порывов и бесполезной. К чему было оставаться или уходить, прижиматься к нему или напиваться в мини-баре? Я была всего лишь болотной кочкой в его жизни, ненадолго спасшей его от трясины, лишь затем, чтобы он смог увязнуть чуть подальше. Ничем большим. Его разновидность депрессии удаляется только скальпелем, а он ничего не умеет отрезать, ничего разорвать; он неспособен выбросить что бы то ни было, даже черепаху в унитаз ради сохранения семьи. Мы похожи, насколько это возможно, и это настолько завораживающе. Если бы я только знала, как и ради кого измениться. Если бы только смогла четко сформулировать просьбу… Но не стану же я молиться Деве только потому, что подтвердила ее вид на жительство в древнем лоскуте ткани. Если она и видит, это еще вовсе не значит, что она существует. Я знаю, что говорю. И это похвально.
Громоздкий телефон на прикроватной тумбочке сотрясается от звонка. На этот раз я жду, что Уильямс ответит сам. После третьего звонка он встряхивается и ощупью находит трубку.
– Да! – рявкает он, но тотчас же голос его смягчается. – Добрый вечер, монсеньор, или добрый день, уже и не знаю, день у вас или ночь.
За таким наигранно непринужденным и бодрым голосом люди обычно надеются скрыть, что их только что подняли с постели.
– Совершенно верно, я фотографировал без защитного стекла. Простите? Нет, еще нет… Вот как. Конечно, это возможно, как только закончу, сразу перезвоню вам. Мое почтение, ваше преосвященство.
– Достал уже, – подытоживает он, вешая трубку. Он скатывается к краю кровати, встает, почесывает спину и направляется в ванную.
– Куда я засунул мою камеру? – бурчит он, справляя малую нужду с открытой дверью.
Странно, до какой степени сон изменяет человека. Небо только-только начинает розоветь за окном, а мы уже стали близки, и нам нечего стесняться: между нами ничего не было. Я подбираю с ковра невероятно замысловатый аппарат, выпавший у него, когда мы возвращались. Похоже на усаженную датчиками и экранами наблюдения цифровую камеру с чем-то вроде фильтровальной воронки вместо объектива. Чтобы заглушить происходящее в данный момент в ванной, я осведомляюсь:
– А как выглядит ваш кардинал? Мой напоминает инопланетянина работы Розуэлла.
Он выходит из ванной, замирает, чтобы смерить меня взглядом, признать и вспомнить, спали мы вместе или нет.
– Никогда больше не буду смешивать алкоголь с этим снотворным, – объявляет он, подключая камеру к неизвестному мне прибору, который в свою очередь подсоединен к его, теперь уже исправно работающему ноутбуку.
Спустя несколько щелчков мышкой на экране появляется узор из темных пятен, разбитых на квадраты.
– Семь – шесть или шесть – пять? – вопрошает он сам себя.
Наконец решает, изучает выделенный квадрат, стирает его, щелкает на следующий и увеличивает его.
– Есть! – хмуро произносит он.
Даже не пытаясь вникнуть в причину его ликования, я беру свой чемоданчик и направляюсь к двери.
– Вы не хотите присутствовать при успешном разрешении вашей миссии?
Я, нахмурившись, оборачиваюсь.
– Успешного не в том смысле, как вы надеялись, – поглощенно продолжает он, – но все придет к одному. Я обнаружил в глазу четырнадцатое отражение.
Я возвращаюсь обратно. Он указывает мне на скопление ничем не отличающихся от остальных темных пятен, что-то набирает на клавиатуре, и насыщенные цвета выявляют смутный силуэт коротко стриженного человека с горбатым носом.
– Морфинг? – наугад спрашиваю я.
– Еще лучше. Это последнее поколение денситометров. Там, где человеческий глаз может различить лишь тридцать два оттенка серого, он способен уловить порядка двухсот пятидесяти шести. Я обнаружил это четырнадцатое отражение, еще когда работал с уже существующими фотографиями, но для перестраховки сделал новый снимок оригинала при помощи… Вы слушаете?
Мои мысли перескакивают с одной картинки на другую; меня охватывают те же ощущения, что и во время экспертизы на раздвижной лестнице.
– Если вы по-прежнему настроены скептически, нет никакого смысла продолжать объяснение.
– Я уже и не знаю, что думать, Кевин. Глаза живые, я видела это. Они… Не могу подобрать другого слова. Они смотрели на меня.
– Добро пожаловать в наши ряды. Поверьте мне, я и сам прошел через все это. Помните Хуана Гонсалеса, индейского переводчика, стоящего по правую руку от епископа? Я покопался в его глазах и вот что обнаружил внутри. Узнаете его?
Я сдвигаю брови, приближаюсь к увеличенному изображению на экране. Качаю головой. Он подхватывает свою папку, протягивает мне две открытки: что-то вроде календаря в картинках, где ацтеки отобразили события 1531 года и вдохновленную ими картину Мигеля Кабреры, изображающую двух мужчин с длинными орлиными носами; первый, в остроконечном колпаке и с видом настоящего пройдохи, очень стар, второй, с непокрытой головой, вращающий бесхитростными глазами и простирающий руки к небесам, помоложе.
– Дядя и племянник, – представляет он, поочередно тыча пальцем в фигуры.
– Разве не Хуан Диего носил колпак?
– Нет никаких документов, подтверждающих это. Ни один рисунок того времени не позволяет это утверждать. А вот у его дяди, Хуана Бернардино, на науатле как раз было прозвище «человек, прячущий твои деньги под свой колпак».
Он снова набирает что-то на клавиатуре, и на экране появляется увеличенное изображение серого силуэта в остроконечном колпаке. Если включить все свое воображение, то можно предположить, что он вытряхивает одеяло. Один щелчок, и изображение становится цветным, с очерченным черным контуром и затушеванным фоном. Курсор останавливается на голове индейца, увеличивает ее.
– Видите колпак, доктор Кренц?
Я киваю.
– Мы уверены в двух вещах: индеец, разворачивающий свой плащ перед епископом, в колпаке, а тот, чье отражение я обнаружил в зрачке переводчика, тот, четырнадцатый, без колпака. Получается, что посланником Пресвятой Девы является Хуан Бернардино, и именно его следовало причислять к лику блаженных.
Я потрясена услышанным:
– С кем вы говорили по телефону, Кевин?
– С кардиналом Фабиани.
Это признание в двуличности, которое он оброняет с такой легкостью, застает меня врасплох.
– Вы хотите сказать, что у нас с вами один и тот же заказчик? Что вы втихаря работаете на адвоката дьявола?
Он поднимает палец, чтобы поправить мою формулировку:
– Я работаю на историческую точность, Натали, в рамках сверхъестественного феномена, который от этого тем не менее не становится менее правдоподобным. Напротив. Хуану Бернардино тоже явилась Пресвятая Дева. Ему-то она и поведала свое имя «Гваделупская». Она исцелила его от чумы и послала к епископу, поскольку Хуану Диего удалось ускользнуть. Из этого можно с большой долей вероятности заключить, что именно дядя пошел нарвать роз. По дороге он встречает племянника, возвращающегося из Тлатилолко вместе со священником для совершения последнего причастия, и говорит ему: «Матерь Божья исцелила меня, пойдем, расскажем об этом епископу». Продолжение вам известно. Только вот, согласно моим увеличениям, изображение Девы проявилось на тильме Хуана Бернардино, а Хуан Диего, с непокрытой головой, наблюдал за происходящим со стороны, о чем свидетельствует его отражение в зрачке переводчика.
Он щелкает от одной картинки к другой, чтобы я могла сравнить оба силуэта в искусственном цвете.
– Ваша теория все-таки не слишком убедительна, – замечаю я.
– Монсеньору Фабиани как раз и не требуется слишком уж… убедительное опровержение.
– Как же ему удалось завлечь вас в свои сети?
– Вне всякого сомнения, так же как и вас. В прошлом месяце он пригласил меня на обед, поделился со мной своими опасениями, смог найти нужные слова. Я уже был направлен на это задание Конгрегацией обрядов: он посчитал, что мне будут чинить меньше препятствий, предполагая меня в лагере «сторонников». В то время как вы должны были послужить козлом отпущения.
– Но это омерзительно!
Он, кажется, не меньше меня удивлен этим невольно сорвавшимся у меня с губ криком души. Почему я так отреагировала, во имя кого и на благо чего?
– Вы должны понять позицию Ватикана, Натали. Они не могут причислять к лику святых кого попало, особенно когда есть сомнения относительно его личности. Возможная ошибка на долгие века поставит под сомнение саму возможность чуда. Единственное, что имеет значение, – это навеки отпечатавшееся на плаще изображение Пресвятой Девы. Не имя владельца.
Я валюсь на кровать, сбитая с толку этой развернутой у меня за спиной стратегией.
– Почему же тогда все тексты указывают на Хуана Диего? Зачем ему было вводить всех в заблуждение целых семнадцать лет? И зачем самому епископу Мехико было покрывать этот обман?
Кевин подсаживается ко мне и, улыбаясь, проводит пальцем по сборке моего платья, на колене.
– Потому что Хуан Бернардино не был достойным доверия свидетелем. Поговаривали, что он облапошил нескольких продавцов циновок, и потом, исцеленный или нет, он все-таки подхватил чуму…
– Он собрал бы меньше выручки?
– Богомольцы побоялись бы подхватить чуму, как от него, так и от его плаща. Впрочем, это лишь предположения… В любом случае он был слишком стар; он умер бы до того, как его выслушали следователи из Мадрида. При любом раскладе Хуан Диего был лучшим выбором. Не имея ни малейшего желания оскорбить Деву, тогдашние церковные власти расценили, что она просто ошиблась избранником.
Я не нахожусь, что сказать: я разочарована, предана и одновременно меня охватывает необъяснимое чувство ликования. Лучше мне пойти спать.
– Вы не остаетесь? – удивляется он.
– Зачем?
Его неясный жест можно истолковать как угодно.
– Мне кажется, я стал чувствовать себя гораздо лучше, с тех пор как познакомился с вами.
Я отвечаю, что очень рада за него, беру свои вещи и возвращаюсь в свою жизнь.
Не принимай это близко к сердцу, Натали. Я тоже не ожидал такого поворота событий и не знаю, как это скажется на моей судьбе. Как видишь, я так сосредоточился на тебе, что ни единой минуты и не заподозрил, что адвокат дьявола держит в запасе еще один козырь. Так я никогда и не привыкну к людской хитрости.
Что же теперь будет? Заставит ли отказ от моей канонизации моих верных почитателей отвернуться от меня? Исчезнет ли наконец мое отражение из глаз Девы? Вырвется ли из своего чистилища, чтобы сменить меня на тильме, мой бедный, так часто безвинно оговоренный дядя? «Святой Хуан Бернардино»… Как хохотали бы наши тогдашние соседи, услышь они это…
Если, конечно, что весьма маловероятно, плутовство кардинала Фабиани к чему-нибудь приведет. Провозглашенная святой или нет, моя душа останется прежней, а моя судьба неизменной: сменится Папа, помолодеют кардиналы, Ватикан по-прежнему будет мнить себя пупом Бога, и люди в печали продолжат взывать к моему плащу, даже если официально он перейдет моему дяде.
Изображение Богоматери выдержало все; оно сумеет пережить смену владельца.
Как бы там ни было, ты очень помогла мне, Натали, и я чувствую, что ты уже не совсем та, что прежде. Мой путь кончается здесь, но твоя история продолжается. Береги себя, милая сестричка. Боюсь, что теперь, став для тебя лишь делом, сданным в архив, я не смогу присматривать за тобой так, как бы мне этого хотелось. Неразрешенной загадкой, смятением, которое будет преследовать тебя еще некоторое время, я благодарен тебе и за это. Но, как ни крути, делом, сданным в архив. У тебя есть твоя жизнь, у меня – моя смерть.
Чтобы наше общение продолжалось, тебе следовало бы попросить меня о чем-нибудь. Конечно, не в моих возможностях исполнить саму твою просьбу; единственное, что я смогу, так это отослать тебе энергию, которую ты сосредоточиваешь на мне, усилить твое биополе, твою уверенность в себе, как это происходит с теми, кто молится мне; помочь тебе понять, что только при жизни человек властен влиять на свою судьбу. Чего сам я не сумел сделать вовремя и за что расплачиваюсь своей тоской.
Нет сомнений, я выполнил миссию, возложенную на меня Пресвятой Девой: добиться от епископа возведения часовни. Нет сомнений, на протяжении семнадцати лет я доносил до людей переданное мне послание любви: «Я сострадающая вам мать, мать тебе и всем вам, составляющим единое целое на этой земле, любящая мать всему людскому роду, который взывает ко мне, ищет пути ко мне и исповедуется мне. На этом месте я буду внимать их плачу, их грусти, дабы исцелять их, избавлять от всех их страданий, горестей и напастей…» Сотни и тысячи раз я повторял эти слова и видел, как они действуют на людей; я служил связующим звеном между небесами и людьми и больше ничего не просил для себя, столь был доверчив, столь был уверен, что обещанной Девой наградой станет воссоединение с моей ненаглядной женой в раю… И я перестал действовать, полагая, что впереди у меня целая вечность, даже не подозревая тогда, что вечность – это бездействие.
Не сдавайся, Натали. Не поддавайся отчаянию, как я поддался оптимизму. Может быть, я не был конечной целью твоей поездки сюда. Может быть, тебя просят о чем-то ином, твое присутствие требуется не только ради только что обнаруженных тобой и внушающих тебе отвращение интриг. Моя милая подруга, кому, как не мне, понять тебя? Ты чувствуешь, как тобой управляют, словно бесполезной марионеткой, которая должна была предстать на сцене и отвлекать внимание от происходящего за кулисами истинного действия. Но не останавливайся сейчас. Дай выход этому чувству. Сделай это ради меня.
Я, без сомнений, ошибся в том, чего должен был ожидать от тебя. Я думал, что шоры на твоих глазах спасут меня, а получается, что, может быть, только освободившись от них, ты обеспечишь мое спасение. Если мне удастся помочь тебе, если мы оба допустим мысль, что эта помощь возможна, вероятно, тогда мы сможем найти выход каждый из своего тупика.
Добрый день, это Гвидо Понсо, я вас не разбудил? Они отпустили меня сегодня утром, я внизу у стойки администратора, мы можем увидеться?
– Зачем?
– У меня есть для вас одно послание, Натали. И у вас есть кое-что для меня. Разве нет? Мне стало известно, что экспертиза прошла вчера вечером.
Немного подумав, я назначаю встречу на шестом этаже, на террасе бара, и возвращаюсь сгонять остатки бессонницы под душ.
Он ждет меня перед наперстком кофе, с мстительным видом поясняет, что в Мексике единственная разница между эспрессо и кофе по-американски заключается в размере чашки. Еще бледнее, чем во время нашей последней встречи, все в тех же черных очках, в помятой рубашке и с небритыми щеками, он, с трудом сдерживая нетерпеливую дрожь, интересуется, смогла ли я взять образец волокна. Я достаю из кармана маленькую бутылочку текилы из мини-бара, содержимое которой вылила в раковину. На дне лежит выдернутая мной из гостиничного халата нитка. Он разглядывает бутылочку на свет, покусывает губы, спешно прячет ее во внутренний карман куртки и с глубоко взволнованным видом трясет мне руку. Это счастливейший день в его жизни. Он отстраняется, он волнуется, он призывает меня проявлять бдительность: моя жизнь теперь в опасности. Чтобы сделать ему приятное, я отвечаю, что его тоже. Вздрогнув и отмахнувшись, он отвечает, что ему не привыкать, и спрашивает мой электронный адрес, чтобы отослать мне результаты, как только образец будет датирован радиоуглеродным анализом.
Я отвожу взгляд. Зачем я так поступила? Чтобы еще один голос раздался из лагеря картезианцев, опровергая чудо от имени объективного доказательства? Создать фальшивое вещественное доказательство в интересах науки? Обманным путем предоставить лишний аргумент противникам иллюзий? Ввести в заблуждение рационалиста ради победы разума? Воспользоваться атеистом, как это сделали со мной, но для подкрепления его теории, притом что сама я уже не уверена ни в чем? Единственный найденный мной способ не оторваться от реальности?
– Маленький подарок в обмен, – хитро улыбается Гвидо Понсо, указывая на сотовый телефон, который только что достал из кармана.
Он включает его, жмет на кнопки, подносит к уху, одобрительно кивает, протягивает мне. Раздается сигнал автоответчика, затем я слышу отрывисто и неразборчиво говорящий что-то по-испански хриплый женский голос. Я возвращаю ему телефон, напоминая, что не понимаю этого языка. Он снова прокручивает сообщение и, заткнув правое ухо рукой, а сотовый приложив к левому, дословно переводит мне его содержание.
– «Без него нет для меня рая. Помоги ему, Натали, ты, к которой он прислушивается. Скажи ему, что Мария-Лучия рядом с ним с самой его смерти. Пока он будет уверен, что мы разлучены, он будет одинок».
Тонко улыбаясь, Гвидо Понсо выключает телефон.
– Вы знаете, кем была Мария-Лучия, доктор?
– Его женой.
– Правильно. Это называют паранормальным голосом; на моем автоответчике в Неаполе таких сотни. Как видите, и даже здесь, на этом взятом напрокат сотовом, чей номер никому не известен.
Меня ошеломляет его спокойствие. Его задорность, обреченность, привычность. Я как можно безучастнее спрашиваю, не доводилось ли ему получать послания из потустороннего мира по Интернету.
– Нет, что вы, компьютер им неудобен. Изъясняться бинарным языком… Зачем усложнять себе смерть? Если бы я был духом, я бы тоже использовал телефон. Ведь создавать звуки им гораздо быстрее, да и правдоподобнее, чем вторгаться в системную программу. Разве нет?
Я внимательно рассматриваю его, пытаясь определить, не тронулся ли он, как и я. Затем тихо спрашиваю:
– Им?
– Священникам, тайным агентам Ватикана, спекулянтам потусторонними явлениями, всем тем, кто сговорился против меня, чтобы пошатнуть мой разум. Они ни на секунду не оставляют меня в покое: паранормальные голоса, хлопающие двери, передвигающиеся сами собой вещи, моя машина, глохнущая без видимых причин, а затем самостоятельно заводящаяся… Чего они только не испробовали на мне. Как видно, на вас тоже. Мне знакома эта привычка съеживаться, сжимая кулаки. Крепитесь, Натали. Всему есть объяснение, всему, слышите? Я с вами. И мы не одиноки. Тысячи людей по всему земному шару борются вместе с нами против сил тьмы и сверхъестественного закулисья… Для секретных служб Ватикана ставка в этой игре неописуемо высока. Они полагают, что для католической Церкви это единственный способ выживания в условиях грядущего мирового господства ислама. Пренебрегая учением Христа и верой людей! Им нужна армия фанатиков, чей разум затуманен чудесами, призраками, НЛО и ясновидящими! Они дошли до того, что как-то раз чуть было не застрелили своего Папу тринадцатого мая для исполнения третьей тайны Фатимы и ее последующего предания гласности: «Епископ в белых одеждах падает, словно замертво, под пулями огнестрельного оружия». Об этом якобы возвестила Пресвятая Дева юным пастухам из забытой Богом деревушки, которая как бы случайно носит имя любимой дочери пророка Мухаммеда. Долго еще они будут держать нас за дураков! Они хотят, чтобы всей нашей верой стала доверчивость! А я отказываюсь! Я лишь потому и объявил войну Церкви, что верю в человека!
Он прерывается, подозрительно смотрит на туристов, которые разглядывают его, жуя со смущенным видом. Допивает свой наперсток, морщится, поднимается из-за стола, благодарит меня за содействие и за кофе, обещает очень скоро дать о себе знать.
Я провожаю его взглядом с таким ощущением, будто частичка меня навсегда ушла вместе с ним, терзаемая между отвращением к самой себе, стыдом и солидарностью с ведущим этот справедливый бой с пустотой человеком. Хотя, может быть, смысл жизни и заключен в борьбе – что против заблуждений других, что за отстаивание своих. Я уже и не знаю. Я ничего не хочу знать. У меня не осталось сил даже для сомнений.
«El Nuevo Mundo» закрыт. Стараясь не наступать на спальные мешки, приютившие вчерашних манифестантов, я пересекаю площадь и вхожу в облюбованный толпами туристов кафедральный собор. Гирлянды плакатов на сводах на шести языках призывают соблюдать осторожность и слагают с себя всякую ответственность. Сетка, натянутая в десяти метрах от пола, защищает христиан от обвала камней и штукатурки. Что мне еще остается, кроме как, превозмогая себя, молиться за то, чтобы Хуан Диего наконец услышал голос своей жены и оставил меня в покое? Сегодня он опять преследовал меня во сне, в перерывах между приступами бессонницы. Всякий раз, как только мне удавалось заснуть, он представал передо мной стоящим на том же месте, в глазу, то в своем остроконечном колпаке, то без; он приглашал меня последовать за ним, и я переступала через веки, раздвигая ресницы. Наталита, Наталицин… Остерегайся, милая сестричка… Все те же слова и та же предупредительная улыбка. Но остерегаться чего? Мысль о существовании потустороннего мира, это жалкое утешение, придающее сил стольким верующим, отбивает лично у меня всякое желание жить. Во всяком случае, так, как прежде. Начать все заново, да, но для кого и где? Я никогда не думала о себе. И я утратила вкус к преданности. Человеком, которого любила, я пожертвовала ради того, чтобы он раскрылся, реализовался, а он и ныне там, скованный принципами, в которых удерживает меня. Если у нас с Франком и есть будущее, есть настоящее, то только вдалеке, вдалеке от нашего окружения, нашего самоотречения, нашей рутины. Когда я мысленно возвращаюсь в свою страну, то ощущаю себя такой же чужой, как и здесь, такой же неуместной. Сколько еще времени я смогу отвергать общепринятые законы, пример других, почести, которым все завидуют, обязанности, которых страшусь? И для чего вообще продолжать жить? Кто там нуждается во мне? Кто нуждается в том, чем я стала, в ценностях, в которые верила, в разочарованиях, которыми нагружена, в химерах, за которыми уже и не гонюсь? Вчерашнее откровение перед глазами Девы ничего не изменило во мне. Все те мысли, что посетили меня сегодня утром, уже давно были в глубинах моего сознания; это бездействие помогло им всплыть на поверхность, не осмысление ошибок или подсказка небес: то самое бездействие, от которого я всегда пыталась оградить себя, потому что, стоит мне только остановиться, я падаю. С той только разницей, что на этот раз у меня уже нет желания подниматься.
Каким бы стало мое возвращение? Я позвонила бы Франку, рассказала ему о пережитом, как делятся дурным сном, а потом жизнь вернулась бы в привычную колею: мои пациенты, мой дом, его любовницы. С единственными возможными в том, что касается меня, вариантами: переехать, купить новую собаку, обзавестись мужчиной. Согласиться возглавить клинику, нисколько не заботясь о том, как это скажется на Франке, выдерживать противостояние с администраторами и кредиторами в попытке навязать им свои взгляды, чередовать дипломатические ходы, открытые столкновения, уступки… У меня больше нет ни соблазна сказать «да», ни смелости сказать «нет». Я чувствую себя все более одержимой Хуаном Диего, в полном соответствии с тем, что читала о нем, что мне о нем рассказывали и каким сделал его мой сон… Я сейчас испытываю то же самое, что и он, когда стоял перед Девой четыре века назад. Поначалу не верится, потом выбираешь свой лагерь, а под конец находишь это чем-то само собой разумеющимся. Познание сверхъестественного не привносит ничего нового в человеческую природу, оно выявляет уже существующие черты характера: у одних развивает излишнее самомнение, у других воспламеняет сердца, кого-то погружает в бездействие. Бедный индеец семнадцать лет провел в окружении богомольцев и идолопоклонников, став узником рассказа о единственном знаменательном событии своей жизни. Разве мог он мечтать о чем-то большем, ожидать чего-то лучшего на этой земле после потери своей жены? Он жил прошлым, как и я до сегодняшнего дня, а время неумолимо шло вперед, и вот теперь я сажусь на лавку собора и жду.
Что же так тяготит меня, отчего так сводит живот, что заставляет бесцельно сидеть с подкатывающими к горлу рыданиями и щемящим сердцем? Такое сходство, такая общность взглядов? Но мой внутренний голос молчит, так же как это бывало и в маминой синагоге, и в церквях, где позднее я пыталась найти оправдание поступкам отца. Я выхожу той же, что и входила.
На расколотой прерванными ремонтными работами паперти в инвалидном кресле просит милостыню старик без ног и рук, с табличкой «gracias»[23] на шее. Прохожие, словно в расщелину ствола, опускают монетки в карман его рубашки, избегая встречаться с ним взглядом, крестятся и продолжают свой путь. Некоторое время я стою, прислонившись к забору, завороженная этой сценой, выглядящей все более неправдоподобной по мере того, как по прошествии первого шока к ней привыкаешь. Как он добрался сюда, как передвигает свое кресло, как вынимает свои гроши из кармана или хотя бы следит, чтобы их не стащили? Его лицо выражает лишь мимолетную сосредоточенность, вежливое равнодушие банковского сотрудника у своего окошка.
Несколько минут спустя у паперти притормаживает пикап. Шофер включает аварийный сигнал, выходит, чтобы открыть заднюю дверцу, сооружает из доски подъемный мостик, идет за невозмутимо сидящим калекой и вкатывает его в кузов с таким бесстрастным видом, как если бы забирал выручку из парковочного счетчика. Потом появляется обратно, неся на руках ребенка все с той же табличкой, усаживает его на асфальт у выхода из собора, ставит у его ног разрисованную Микки-Маусами миску, захлопывает заднюю дверцу и продолжает объезд.
Потрясенная до слез, я приседаю на корточки перед малышом, которому, должно быть, лет шесть-семь, беру его за руку. Он отвечает «gracias» тихим и безучастным голосом. Его закрытые веки – лишь обмякшие кожные складки, скрывающие пустые глазницы.
Полицейский свистит мне, поднимает меня, рявкая, что я не имею права оставаться на этом месте. Почему? Я что, препятствую уличному движению, мешаю изъявлению жалости прохожих, расстраиваю прибыльный бизнес? Внутри меня все клокочет от отвращения, и я удаляюсь, оставляя без внимания возгласы разбушевавшегося полицейского, угрожающе указывающего мне на миску с Микки-Маусами. Как дать денег, если знаешь, что тем самым поддерживаешь гнусный промысел, откармливаешь сутенера калек? Все видевший туроператор, поджидающий свою группу у красного светофора, заявляет, что ничего нельзя поделать: ежегодно тысячи нищих похищаются из своих кварталов, а потом, уже с удаленными глазами, оказываются брошенными на улице. Незаконный оборот органов в Мексике сейчас на пике, а у полиции нет ни времени, ни средств его ликвидировать.
Он вздыхает, хлопает в ладоши, переводит свою группу через дорогу, и они удаляются в направлении очередного памятника архитектуры. Ужасы, творящиеся в этой стране, о которых не говорят вслух, заставляют меня остолбенеть в шуме непрерывного потока машин и щелчков фотоаппаратов. Как же ты, Хуан Диего, кем бы ты ни был, с колпаком или без, ты, в кого верят, ты, спасший от слепоты мальчика, выколовшего себе глаз рыболовным крючком, допускаешь подобные зверства? Как можно притязать на нимб святого, когда исполняешь одну мольбу из тысячи, когда совершаешь чудо как показное действо ради убеждения? И хочешь, чтобы я поверила во вмешательство Девы, если проповедуемая Ею любовь подобна рекламе недоступного для бедняков лекарства?
Я вхожу в бар, тотчас выхожу обратно. Что церковь, что бар, что алкоголь, что молитва, все ведет к одному: ты опускаешь руки, заглушаешь голос совести и впадаешь в бездействие. Раз незаконный оборот органов достиг такого размаха, значит, на них есть спрос. Единственной возможностью перекрыть незаконный оборот стало бы исчезновение спроса. Если бы в Мексике имелась искусственная роговица, к уличным беспризорникам перестали бы относиться как к складу запасных деталей. Трансплантации, необходимые при дистрофии сетчатки, кератите или герпесе, пощадили бы живых доноров. Это нам следует действовать, не небесам. За эту страну мне больно, а за мою, когда она отвергает медицинский прогресс, не сулящий большой прибыли, стыдно. Для чего вообще пытаться пробить глухие стены, когда здесь можно было бы спасать детей!
Я углубляюсь в переулки за площадью, в поисках тишины, тени и указания к действию. Я больше не могу жить в этом мире, не имея возможности ничего изменить. И я не стану дожидаться перехода в мир иной, чтобы изъявлять свою волю посредством компьютеров, автоответчиков и снов. Но отчего этот внезапный страх, это ощущение неотложности, это чувство поражения, когда я, может быть, наконец-то вновь обретаю контроль над своей жизнью?
Шаги за спиной, я останавливаюсь, и они смолкают. Я оборачиваюсь. Ни души. Я одна в этом проходе между глыбами обреченных на снос домов. Я ускоряю шаг, заворачиваю за угол. Тупик. На другом конце прямо передо мной разворачивается грузовик. Я отступаю обратно, но из строительных лесов выскакивают двое мужчин и направляются в мою сторону. Из грузовика, засунув руки в карманы, спускается третий. Шофер газует на нейтралке, заглушая мои крики о помощи. В руках у троицы блеснули ножи. Помоги мне, Хуан Диего, умоляю тебя, не дай мне умереть ни за что ни про что, тогда, когда я решила приносить хоть какую-то пользу! Неужели ты привел меня сюда, заставил проделать весь этот путь, чтобы все закончилось вот так?… Нет! Я барабаню в стену тупика. Шаги приближаются, я бегу, спотыкаюсь. Чьи-то руки поднимают меня. Вонзается лезвие ножа. За что? Чего же ты хотел от меня? Изменить мою жизнь или забрать ее?