В марте 1993 года Шубин узнал, что одной новой газете для семейного чтения требуется серия исторических очерков с криминальным уклоном. По слухам, платили они честно. Он позвонил, ему назначили встречу в редакции. Шубин прибыл минута в минуту, но тех, с кем он договаривался по телефону, на месте не оказалось. Секретарша сказала, что ушли обедать. Вернулись они часа через полтора. Это были двое юных гуманитариев, годившихся ему в сыновья — Кирилл и Максим. Оба с удовольствием рассказали о себе. Кирилл писал диссертацию по герменевтике Георга Гадамера, Максим доучивался в МГУ. Темой его диплома были восточные мотивы у Андрея Белого: чума, монголы, эфиопы. От обоих крепко пахло пивом.
Выяснилось, что им нужна уголовщина Серебряного века, основанная на архивных документах, но со стильными убийствами и сексуальными извращениями. Взамен Шубин предложил очерки о самозванцах. Идея прошла со скрипом. Ее коммерческий потенциал они сочли сомнительным, тем не менее согласились попробовать. Для него это был компромисс между желанием заработать и этикой профессионала, для них — между веяниями времени и жалостью к автору, по возрасту не способному встать вровень с эпохой. Время переломилось круто. Совсем недавно Шубин считался мальчишкой, а теперь ему постоянно давали понять, что в свои сорок три года он — старик.
На следующий день он привез в редакцию развернутый план или, как теперь говорили, синопсис очерков о самозванцах.
— У меня для вас хорошая новость, — c улыбкой сообщил Кирилл, пожимая ему руку. — Я сегодня говорил с главным, он — за. Сказал, что это будет у нас долгосрочный проект. После первого очерка получите аванс за всю серию.
Улыбка пропала, едва Шубин положил перед ним свои листочки.
— У вас что, нет компьютера?
— Нет.
— Надо купить.
Шубин лицемерно ответил, что ему это не нужно, привык работать на машинке.
Кирилл был почти вдвое младше его, но вздохнул, как взрослый, не способный объяснить неразумному ребенку, почему люди за столом пользуются ножом и вилкой. Чувствовалось, что после принтерных распечаток ему физически неприятно было брать в руки эти соединенные канцелярской скрепкой сероватые страницы со следами чересчур жирной ленты, с грубыми буквами в точках и утолщениях от плохо прочищенного шрифтового литья.
— Купите себе хотя бы степлер, — сказал Максим, не отрываясь от монитора.
Кирилл сковырнул скрепку и погрузился в чтение.
Синопсис представлял собой просто список кандидатур, разнесенных по двум разделам — иностранцы и русские. Внутри каждого господствовала хронология.
Первым номером стоял некий Гаумата из племени магов, на два года завладевший персидским престолом под именем Бардии, умершего сына Кира Великого. Эту историю Шубин почерпнул у Геродота. За ним следовали армянин Арахи, упомянутый в Бехистунской надписи Дария I, и беглый греческий раб Андриск, чью судьбу описал Тит Ливий. Один объявил себя сыном последнего вавилонского царя Набонида, другой называл своим отцом тоже последнего македонского царя Персея. Первый возглавил национально-освободительное восстание вавилонян против персов, второй — македонян против римлян. Оба были разбиты, взяты в плен и казнены.
На них заканчивалась история героев и вождей. Дальше шли два лже-Нерона, продувная девица Клодина, она же Орлеанская дева, которую, оказывается, под прикрытием дымовой завесы вынесли из огня серафимы, и пара посмертных воплощений португальского короля Себастьяна, павшего в 1578 году в битве с берберами при Алькасар-Кивире. Эту фалангу любителей славы и деньжат замыкали двое из тридцати двух мнимых сыновей казненного якобинцами Людовика XVI — парижский голодранец и берлинский часовщик. Тайну своего происхождения француз еще в детстве узнал от воспитавшей его прачки, немцу в день совершеннолетия ее открыли ангелы.
Дочитав, Кирилл покрутил головой.
— Да, интересно. Я не знал, что на Западе тоже были самозванцы. Мне казалось, это сугубо русское явление.
— Их везде хватало, — усмехнулся Шубин. — Даже в Монголии.
— В Азии-то понятно. У нас и на Востоке общинное начало доминирует над личностным, индивидуум легко может быть заменен любым другим членом группы. Когда Сталин говорил, что у нас незаменимых нет, он апеллировал к архаическому народному сознанию. Отсюда и самозванчество как функциональный параметр социумов такого типа. Напишите об этом, — рекомендовал Кирилл, но тут же передумал. — Хотя, пожалуй, для нашей аудитории будет сложновато.
Он ткнул пальцем в вавилонского армянина Арахи.
— Как именно его казнили?
— Посадили на кол.
— Это хорошо. Напишите с подробностями, у нас это любят.
— Подробностей я не знаю.
— Возьмите из чьих-нибудь мемуаров или домыслите. Физиология у всех одна. Вам когда-нибудь колоноскопию делали?
— Нет. Это что?
— Обследование кишечника. Через задний проход вводят зонд и на мониторе смотрят кишечник. Моей бабушке делали, так у нее было полное ощущение, что сажают на кол.
Кирилл поставил сбоку крестик, означающий, что данная кандидатура безусловно принимается, и перешел ко второму разделу.
— А все-таки наших больше, — удовлетворенно сказал он, с ходу помечая крестиком цесаревича Алексея в самом конце списка. — Вот с него и начнем, это фигура знаковая. Сколько у вас намечается лже-Алексеев?
— Один, — огорчил его Шубин.
— Чего так? Их же до хрена. Если с царскими внуками, вообще немерено. Внуков пачками можно брать.
— Я могу написать только про одного.
— Ладно, — смилостивился Кирилл, — пишите.
Он проводил Шубина до дверей и на прощание сказал:
— Я понимаю, в вашем возрасте сейчас нелегко. Но что делать? Представьте, что мы решили перейти с правостороннего движения на левостороннее, как в Англии. Приняли закон, но сделали одну оговорку: люди старше сорока могут продолжать ездить по правой стороне, им ведь трудно привыкнуть к новым правилам. Остальные пусть ездят по левой. Представляете, что будет?
Эту байку Шубин читал и слышал не меньшее число раз, чем историю о том, как хитроумный Моисей сорок лет водил евреев по пустыне с целью выморить всех помнящих рабство египетское, но малодушно промолчал и дослушал до конца.
C прошлой зимы он почти ничего не зарабатывал. Из всех его коммерческих начинаний, включая попытки издавать книги по дрессировке бойцовых собак и возить из Индии неклейменое серебро, выгорело единственное — на Измайловском рынке удалось выгодно продать орден Ленина, доставшийся ему от покойной маминой тетки. Оказалось, что четырехзначный номер на его оборотной стороне свидетельствует о наличии в нем каких-то драгоценных сплавов. Тетку наградили еще до войны, в то время на исходные материалы не скупились. Хорошо, покупатель попался честный. Сам Шубин от него все и узнал, но утаил от жены подробности сделки. Его запросто могли надуть, а в ее глазах он хотел выглядеть деловым человеком.
Жена работала в музыкальной школе. Осенью ее зарплаты хватало им на неделю, сейчас — на три дня. Спасали частные ученики, но их становилось все меньше. Кот с минтая перешел на мойву, фрукты береглись для семилетнего сына. Шубин научился стричься сам, чтобы экономить на парикмахерской. При этом соблазны множились день ото дня. Кругом появились магазины, куда жена в своей старой кроличьей шубке не решалась заходить.
Дома Шубин сразу сел за машинку.
Основа была, еще в перестройку ему попались записки одного колчаковского офицера из томских студентов, не без юмора вспоминавшего, как в феврале 1919 года, под Глазовом, неизвестный подросток ночью вышел к их позициям со стороны красных. Подойдя ближе, он, чтобы в темноте не шлепнули по ошибке, громко затянул «Боже, царя храни». Шел и пел, пока не наткнулся на этого томича, который на выборах голосовал за народных социалистов. Тот с размаху врезал ему по скуле. Певец взмахнул руками и сковырнулся в сугроб. «Запомни, — склонившись над ним, сказал автор записок, — мы не за царя воюем, а за Учредительное собрание!» Через час он узнал, что дал по физиономии не кому-нибудь, а чудом спасшемуся цесаревичу Алексею.
Позже вскрылось его настоящее имя — Алексей Луцято. Он бегло говорил по-французски, умел держаться в обществе и, видимо, вырос в интеллигентной семье. Про его родителей известно было только то, что они умерли от тифа по пути из Петербурга в Сибирь. Алеша был тремя годами старше убитого в Екатеринбурге тезки, но выглядел моложе своих лет. Этим исчерпывалась достоверная информация о нем.
В сибирских и уральских деревнях то и дело объявлялись малолетние бродяжки, выдававшие себя за несчастного цесаревича. Россия не была бы Россией, если бы им никто не верил. На этой ниве они собирали свой урожай — подаяние, скромный ужин, ночлег на теплых полатях. Алеша Луцято был среди них не первый и не последний.
К весне 1919 года его доставили в Омск. Сам Колчак встретиться с ним отказался, но желающих поучаствовать в этой игре нашлось немало, вокруг Алеши составилась целая партия. Когда он появлялся на публике, дамы, по словам очевидца, «впадали в такое же экстатическое состояние, как пастухи при виде Вифлеемской звезды». Прибившиеся к нему активисты закатывали банкеты, устраивали молебны, а главное — собирали пожертвования, после его опалы исчезнувшие без следа. В Алешу вложили множество сведений о его же собственном детстве в кругу императорской семьи, но предусмотреть все детали было невозможно. Однажды он не сумел назвать имя любимого спаниеля, в другой раз перепутал каких-то кузин, не ответил на вопросы, заданные ему по-английски, наконец, на очередном банкете настолько увлекся ликерами, что замять скандал не удалось. Его взяли под домашний арест, а незадолго до падения Омска эвакуировали в Забайкалье.
В январе 1920 года он оказался в Чите, у атамана Семенова. Тот с ним церемониться не стал и засадил в тюрьму на общих основаниях. Это еще был не худший вариант. Китайца-парикмахера, промышлявшего в бурятских улусах под именем японского принца Куроки, атамановцы насмерть забили палками.
Осенью Читу заняли красные, узники вышли на свободу. Алеша провел в заключении девять месяцев, за это время и арестанты, и тюремщики сменились неоднократно. Никто уже не помнил, за что именно его посадили. Он объявил себя жертвой семеновского режима, вступил в РКП(б) и как человек, прошедший школу тюрем и подпольной борьбы, был принят на службу в Военпур — Военно-политическое управление при штабе Народно-Революционной армии ДВР.
Из Читы его перевели в Верхнеудинск, он успешно поднимался по карьерной лестнице, пока в 1922 году не грянула партийная чистка. На этом-то отделении агнцев от козлищ Алеша и погорел. Когда он предстал перед высокой комиссией, один из ее членов, сидевших по другую сторону застеленного кумачом стола, с изумлением опознал в юном политработнике бывшего соседа по камере. Товарищи по несчастью знали тогда Алешу как страдальца совсем не за ту идею, за какую страдали они сами. В тот же день он был арестован, и пока шло следствие, сидел на гарнизонной гауптвахте в поселке Березовка близ Верхнеудинска.
Последний эпизод Шубин вычитал в мемуарах одного сибирского эсера, написанных уже в эмиграции, в Китае. Тот сам проводил обыск на квартире арестованного и нашел там тетрадь с конспектами по астрологии. Тогда он лишь бегло проглядел ее и позднее по памяти воспроизвел единственную из содержавшихся в ней выписок, да и то не ручаясь за точность: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там эти души пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».
После присоединения Дальне-Восточной республики к РСФСР этот мемуарист не сошелся с новой властью во взглядах на автономию Сибири и уехал в Харбин. Дальнейшая судьба Алеши Луцято осталась ему неизвестна. Шубин знал о ней из другого источника.
В 1972 году он служил в Забайкалье, носил лейтенантские погоны и командовал взводом в мотострелковом полку. Десятью годами раньше, сокращая армию, Хрущев провел массовые увольнения офицеров, а позже в частях стало не хватать младшего командного состава. В институтах появились военные кафедры. Шубина, как многих его ровесников, призвали на два года после университета.
В то время готовились к большой войне с Китаем, всё новые дивизии перебрасывали на восток из западных округов. Одесский военный округ вообще упразднили. Полк, где служил Шубин, стоял на станции Дивизионная, бывшей Березовке — первой железнодорожной станции к западу от Улан-Удэ. К ней прилегали военный городок и гражданский поселок, раскинувшийся между сопками по правому берегу Селенги. Он делился на три участка и собственно Березовку.
Первый участок состоял из барачного типа КЭЧевской гостиницы, в прошлом конюшни атамана Семенова, и одной блочной пятиэтажки с тремя подъездами. Горячее водоснабжение от кочегарки делало ее предметом мечтаний всех офицерских жен. Получить в ней квартиру даже для подполковника почиталось величайшим счастьем. Майоры тут попадались или штабные, или многосемейные.
На втором и на третьем участках стояли типовые казармы времен Русско-японской войны. Это были двух- или трехэтажные здания из потемневшего неоштукатуренного кирпича, с полутораметровой толщины стенами, узкими романскими окнами и необъятными подвалами. Рассказывали, будто их подземная часть равна по высоте наземной, потому что построены на песке. Из удобств здесь имелся только водопровод. В этих домах обитал младший и средний офицерский состав до майора включительно.
Четвертым участком называли кладбище. Разбросанное по склонам сопок над Селенгой, оно делилось на военное, гражданское и японское. На последнем лежали умершие в здешних лагерях и госпиталях пленные японцы из Квантунской армии. Еще до приезда Шубина его привели в порядок, оно представляло собой идеально ровные ряды невысоких, вышиной в кирпич, свежепобеленных трапециевидных оградок, внутри которых не было ничего, кроме песка и сухой сосновой хвои. Раз в год, чтобы возложить венки и прочесть молитвы, сюда приезжала специальная делегация из Страны восходящего Солнца. В такие дни солдат не выпускали из военного городка, а офицерам разрешалось показываться на улицах только в штатском.
Когда в поселке кто-то умирал, про него говорили, что переехал на четвертый участок. Утешительный местный эвфемизм трактовал смерть как переезд из квартала в квартал внутри одного населенного пункта.
Сплошь деревянная Березовка располагалась между первым участком и вторым. Не считая квартирантов, ее население было сугубо мирным, но улицы назывались, как линейки в полевом лагере — Гарнизонная, Саперная, Нижняя и Верхняя Артиллерийские. Шубин снимал комнату на Гарнизонной, в бревенчатом доме с печным отоплением и водой в колонке за углом. Дом принадлежал скорняку дяде Пете с женой. Впервые показывая ему восьмиметровую жилецкую комнатешку, тот широким жестом обвел ее облупленные стены и сказал: «Двадцать рублей, и живи — не крестись!». Тем самым Шубину гарантировалась полная автономия, включая право приводить сюда женщин.
Другие хозяева просили четвертную, пятерка была сброшена за то, что в доме стоял неистребимый кислый запах щелока и сырой мездры. Офицеры и прапорщики носили дяде Пете песцовые, рысьи, лисьи, а то и собачьи шкуры, из которых он шил шапки их дочерям и женам. В 1921 году его из воронежской губернии забрили в Красную Армию и послали в Верхнеудинск, после демобилизации он здесь женился, да так и осел на всю жизнь. В родных местах с тех пор ни разу не бывал, но продолжал считать Забайкалье чужбиной и, выпив, говорил с неподдельной горечью: «Дом за горами, а смерть за плечами». Эту поговорку Шубин потом ни от кого больше не слыхал.
Однажды они встретились в продуктовом магазине на третьем участке и вместе возвращались домой с покупками. Тема разговора не отличалась новизной. С зимы дядя Петя лелеял огульное, в общем-то, подозрение, будто сосед, бурят-костоправ Доржи Бадмаевич, поставил жучок и ворует у него электричество. По дороге ему опять явилась упорно посещавшая его идея восстановить справедливость с помощью Шубина. Тот должен был предстать перед соседом во всем блеске своего, так сказать, официального положения — в форме, при пистолете и, желательно, с парой-тройкой вооруженных автоматами солдат, но что дальше, дядя Петя плохо себе представлял.
— Пульни, — говорил он, — на дворе-то, чтоб знал, дьявол!
Шубин отговаривался тем, что ему положено отчитываться за каждый израсходованный патрон.
Был ясный теплый вечер ранней осени. Солнце уже зависло над сопками, в его власти оставалось лишь кладбище на горе, в промежутке между ее топографическим гребнем и боевым. Туман полз от Селенги вверх по склонам. На границе закатного огня он розовел, ненадолго поддаваясь его обаянию, затем первые прозрачные хлопья густели и полностью растворяли в себе этот слабеющий свет.
На втором участке навстречу попался старший лейтенант Колпаков из роты связи. Он давно задолжал Шубину десятку, но отдавать не спешил.
— Понимаешь, — жарко заговорил Колпаков, отведя его в сторону, — сейчас отдать не могу, извини. Пятого Галка получит зарплату, — подключил он сюда свою жену, работавшую в военторговской автолавке, — и я тебя найду. Или ты меня найди. Или Галка тебя найдет. Или лучше ты сам после пятого зайди к ней в лавку. Скажешь, что я тебе должен, она отдаст. По-моему, так будет проще всего.
Дядя Петя ждал возле здания одной из бывших казачьих казарм с монументальным порталом в духе ропетовской теремной готики. Оно, как утес, возвышалось над грязной пеной обступивших его дощатых сараев, дровяников, нужников.
— Тут в подвале она и была, губа-то. Я к ему сюда в караул ходил, — сказал дядя Петя, когда Колпаков ушел.
— К кому? — не сразу сообразил Шубин.
— К царевичу, ети твою… Беспамятный, что ли?
Шубин вспомнил, что еще прошлой весной ему рассказано было про цесаревича Алексея, будто бы выкраденного в Екатеринбурге колчаковскими офицерами и сидевшего здесь на гауптвахте.
«Они его к Колчаку привезли, — излагал дядя Петя эту историю, — а как наши-те Омск взяли, хотели с им в Китай уйти, да протетехались. Куда ни глянь, одна Советская власть, ихнего брата метут подчистую. Ну, думают, мы тоже не пальцем деланы, наладимся к югу и побредем через монголов. До Иркутска по железке доехали с чужими паспортами, оттуда тропами пошли на Косогол. Шли по тайге, решили ночевать. А в траве роса, под утро выпадает, ну и легли прямо на тропе. Сухо, так другое не ладно. Буряты там охотничали, набрели на их. Офицеров постреляли, а царевич объявил им, кто он есть, они его начальству сдали. Он у нас на губе сидел, потом караульный один, из кулаков, дверь ему отпер и гимнастерочку свою отдал. Его самого за такое дело на четвертый участок свезли, а царевич ушел в Монголию».
— Вы с ним разговаривали? — спросил Шубин.
— Раз было. Он вечером вон в то окошко смотрел, — показал дядя Петя зарешеченное подвальное оконце, присыпанное песком пополам с опилками, — а мы с караула сменились, покуриваем наверху. Стемнело уже, он мне говорит снизу-то: «Отойди, земеля!» Какую-то, вишь, звезду я ему загородил.
— Какую?
— Врать не буду. Забыл.
— А вы что?
— Ничего. Переступил на шаг и стою.
— А в Монголию он как ушел?
— Как все, так и он. Падями.
— Там его и поймали?
— Не, ушел с концами.
Шубину это показалось нелогично.
— Если не поймали, как знаете, что в Монголию?
— Видели его там.
— Кто?
— Разные люди. Он, может, еще живой. Поживат себе, — сказал дядя Петя, и они двинулись дальше — мимо второго участка к себе на Гарнизонную.
Очерк об Алексее Луцято был закончен через день после разговора с Кириллом. Шубин позвонил в редакцию и попросил его к телефону. Мужской голос ответил, что Кирилл у них больше не работает.
У него упало сердце. Он покосился на жену. Та только что пришла с оптового рынка, по дороге вынув из почтового ящика несколько рекламных листовок, и теперь изучала поступившие предложения. Ей хотели построить дачу, продать квартиру, дубленку, теннисный стол фирмы «Кеттлер», принять у нее вклады в рублях и в валюте. Большой мир не баловал ее вниманием, писем она не получала и в глубине души рассматривала эти послания как обращенные к ней лично.
Сейчас они находились в одинаковом положении. Ей не хотелось, чтобы он присутствовал при разборе ее интимной корреспонденции, ему — чтобы она слышала его разговор. Волоча за собой шнур, Шубин перенес телефон в другую комнату и узнал, что Максим уволился вместе с Кириллом.
— Странно, — сказал он, стараясь держать ровный мужественный баритон, чтобы не выдать накатившего отчаяния. — Я был у них позавчера, они мне ничего не говорили. Что-то произошло?
Отвечено было туманно:
— У нас сменились приоритеты.
Видимо, смена приоритетов грянула накануне как гром с ясного неба.
Шубин начал осторожно выяснять, нужны ли им теперь очерки про самозванцев, или это уже вчерашний день.
— Приезжайте, — пригласил голос в трубке, — поговорим.
— Когда?
— Да хоть сейчас.
Он сорвался и полетел. Ехать нужно было до «Войковской», а там еще несколько остановок на троллейбусе.
Здание, где помещалась редакция, принадлежало отраслевому НИИ с непроизносимым названием. Его еще можно было прочесть на треснутой табличке у входа. Почти лишенное гласных, оно напоминало имя злого волшебника из советской кукольной пьесы с намеками на культ личности. Бюро пропусков упразднили, вертушка на проходной свободно открывалась перед любым желающим. Вахтер в черной шинели с зелеными петлицами сидел в своей будке, обреченно глядя на снующих мимо него не то китайцев, не то вьетнамцев.
В лифте одна стенка обгорела от замыкания на панели, три другие, включая зеркальную, были оклеены объявлениями о том, что и в какой комнате продается мелким оптом по крупнооптовой цене или по мелкооптовой — в розницу. Почерк был в основном женский. Среди текстов, написанных от руки, попадались распечатанные на принтере. Дух времени просачивался из помещений, арендуемых коммерческими организациями.
Лифт ходил до четвертого этажа, дальше нужно было подниматься пешком. Под потолком мигали неисправные трубки дневного света, на подоконниках грудами лежали папки и скоросшиватели с никому не нужными документами. В мужском туалете половина кабинок была заколочена, в ржавых писсуарах стояла моча и плавали окурки. Облупились огнетушители на площадках, линолеум прилипал к ногам. В углах выросли мусорные термитники. Пучки разноцветных проводов лианами свисали из дыр, грубо пробитых в стенах лабораторий, и тянулись по коридорам. Там, где помещения арендовали фирмы, порядка было больше, хотя он тоже казался непрочным. Стальные двери вызывали тревогу, слишком яркие краски отдавали истерикой. Из-под пластиковых панелей вылезали мокрицы и попахивало гнилью.
Редакция занимала несколько комнат на шестом этаже. В той, куда он ходил раньше, одиноко пялился в монитор худенький паренек в черной водолазке. Шубин мельком видел его во время прежних визитов. Он был не старше Кирилла с Максимом, но представился Антоном Ивановичем, добавив с неочевидной улыбкой:
— Запомнить легко.
— Да, — согласился Шубин, — есть такой фильм.
— Какой фильм?
— «Антон Иванович сердится».
— Не знаю.
— Ну, кинокомедия. Ее сняли перед самой войной, — начал объяснять Шубин с ненужными деталями, которые от неловкости всегда сыпались из него с фламандским изобилием, — а на экраны выпустили в октябре сорок первого. Все ломились на него, как ненормальные. Моя тетка училась тогда в десятом классе, так она, дурында, отказалась уезжать из Москвы в эвакуацию, потому что не успела посмотреть этот фильм.
В ответ сказано было уже без улыбки:
— Так звали генерала Деникина. Вы ведь историк, должны знать.
Антон Иванович без комментариев принял странички с очерком про Алексея Луцято, вооружился карандашом для редакторских помет. Пока он читал, Шубин оглядел комнату. На первый взгляд смена приоритетов выразилась лишь в том, что на журнальном столике в углу появился электрический чайник вместо кофеварки. Ее, видимо, унесли с собой Кирилл и Максим. Печенье и чашки остались те же.
В углу горел телевизор, диктор трагическим голосом говорил о том, что Съезд народных депутатов, идя на поводу собственных амбиций, отверг Обращение Президента Российской Федерации Бориса Николаевича Ельцина от 20 марта 1993 года и отменил назначенный им референдум по вопросу о доверии президенту и правительству. Затем он предоставил слово гостю студии.
Тот забубнил:
— Поддержав решение Съезда, то есть выступив на стороне одной из двух конфликтующих ветвей власти, Конституционный суд грубо нарушил конституцию, которую, согласно конституции, он призван защищать. В то же время президент, якобы нарушая конституцию, на самом деле следует ее духу, а не букве. Он реализует ее глубинные, фундаментальные основы, потому что именно через референдум осуществляется неотъемлемое право народа самому вершить свою судьбу…
Добравшись до третьей страницы, Антон Иванович волнистой чертой на полях обозначил свои сомнения.
— Вы пишете: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там они пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».
— Это не я пишу. Это цитата, — уточнил Шубин.
— Не важно, мы не будем пропагандировать идеи такого сорта. Пятый Вселенский собор однозначно осудил теорию предсуществования душ. Если хотите с нами сотрудничать, придется учитывать наши требования. Не то приплетите сюда еще метампсихоз и ступайте в общество Рериха. Они вас примут с распростертыми объятьями.
Он дочитал до конца, иногда пуская в ход свой цензорский карандаш, и вынес вердикт:
— Многовато иронии. Ирония — симптом изоляции от общего смысла народной жизни.
В окно било пьянящее мартовское солнце. От весеннего авитаминоза у Шубина слегка кружило голову. Фрукты они с женой давно не ели, нормальное мясо тоже как-то начало исчезать из рациона. Его заменили баночки детского мясного питания, у которого вышел срок годности, поэтому для сына оно уже не подходило. Одна баночка растягивалась на два дня. Хотелось горячего сладкого чаю, но перебить деникинского тезку он не решался.
— Когда-то жертвенная царская кровь должна была отвести от народа гнев небес, обеспечить непрерывность обновления жизни, — отвлекшись от екатеринбургской трагедии, заговорил тот с внезапным вдохновением, подсказавшим Шубину, что они набрели на тему его студенческих или аспирантских штудий. — В древности престарелых царей приносили в жертву, позже возникли специальные ритуалы, призванные продемонстрировать юношескую свежесть верховного правителя, его способность и дальше быть посредником между людьми и небом. Например, церемония ваджапея в ведической Индии, — со знанием дела начал перечислять Антон Иванович, — ритуальный бег фараона в Египте.
— Заплыв Мао Цзедуна через Янцзы, — дополнил Шубин и встретил недоумевающий взгляд.
Пришлось пояснить:
— В годы китайской культурной революции. У нас об этом была статья в «Советском спорте». Только факты, без комментариев. Будто бы на восьмом десятке председатель Мао побил мировой рекорд по плаванию на длинные дистанции.
— Вот видите! — обрадовался Антон Иванович. — Линейное время годится для Запада, у них там все проходит и никогда не возвращается. У нас и на Востоке по-другому. У нас идея монархии коренится в глубинных пластах национального сознания, отсюда и самозванчество. Обычно его связывают с корыстью или политическими интригами, хотя оно метафизически не имеет никакого отношения к обману. Тут совсем другая история. Это ответ русской народной души на богооставленность мира. Чаю хотите?
Пересели за журнальный столик. Антон Иванович воткнул в розетку вилку чайника, выложил на блюдце печенье. Ручки у него были маленькие, белые, с тонкими запястьями.
— Давайте-ка мы Романовых вообще трогать не будем, — сказал он строго. — Возьмите что-нибудь из западной истории. Я чувствую, по духу она вам ближе.
Появился шубинский синопсис, по наследству перешедший к нему от Кирилла. Через пять минут, бегло пройдясь по списку, остановились на том же вавилонском армянине Арахи, посаженном персами на кол.
Еще через четверть часа Шубин ехал в троллейбусе. Рядом старик в кроличьей ущанке, с привинченным прямо к китайскому пуховику голубым пединститутским ромбом, объяснял всему вагону свою позицию по вопросу о референдуме. Он был за референдум, потому что Ельцин — президент, а Хасбулатов — чечен, и против решения Конституционного суда, потому что Зорькин — проститутка.
На армянина Арахи ушло три дня, на четвертый Шубин позвонил в редакцию, чтобы сообщить о готовности. Было занято. Он набрал номер несколько раз подряд, потом через полчаса и еще через час. Короткие гудки стояли стеной. Раньше такого не бывало. Видимо, после cмены приоритетов у них там пошла совсем иная жизнь.
Других редакционных телефонов он не знал, только этот, а на нем даже в обеденное время, когда Кирилл и Максим часа на два уходили пить пиво, прочно висел деникинский тезка. Шубин решил, что имеет полное право заявиться к нему без звонка.
Через час он вышел из метро на улицу. Рядом, на пятачке между станцией и рядами лотков, расположилась группа немолодых, плохо одетых людей с фанерными щитами на палках. К щитам были прикноплены листы ватмана с лозунгами дня: «Даешь референдум!», «Хасбулатова в Чечню!», «Зорькин! Ты не судья, а мокрая курица». Отдельно стоял человек с плакатом «Ельцин лучше съездюков». Этот текст можно было истолковать в том смысле, что его автор поддерживает президента не безоговорочно, а как меньшее из двух зол. Толпа обтекала пикетчиков с интересом не большим, чем выбоину на асфальте.
Самый юный из них, чуть постарше Шубина, обеими руками держал дюралевый шест толщиной с лыжную палку, на нем болтался несвежий российский триколор, потрепанный митинговыми ветрами. Время от времени знаменосец принимался поводить шестом из стороны в сторону, описывая им в воздухе горизонтальную восьмерку, символ вечности, тогда флаг оживал и картинно реял на фоне плывущего от недальних мангалов пахучего дыма. Это вполне гармонировало с лотошниками и шашлычниками, с шеренгой бабок, продающих водку и шерстяные носки, с ханыгой на костылях, поющим про перевал Саланг и собирающим деньги в голубой берет десантника, в котором уместились бы две его головы.
В институте, где арендовала помещение редакция, ничего не изменилось, разве что лифт с концами встал на прикол. На шестом этаже пейзаж остался тот же, с кучей мусора в углу и цветочными вазонами без цветов, но, войдя в комнату, Шубин поначалу решил, что ошибся дверью. На стене появился календарь с котятами, чайный столик был завален продуктами. Телевизор исчез, а число рабочих столов утроилось. За ними перед компьютерами сидели незнакомые девушки с однообразно ярким макияжем, рассчитанным на люминесцентное освещение. Тем не менее комната была та самая.
Он поинтересовался, где можно найти Антона Ивановича. Ответили, что у них такой не работает. Название газеты ни о чем им не сказало. Шубин ткнулся в кабинет главного редактора, говорившего Кириллу, что затея с очерками про самозванцев — это у них долгосрочный проект, но дверь была заперта. Пришлось вернуться к тем же девушкам. Они послали его в соседнюю комнату, там офисный мальчик в белой рубашке с галстуком вежливо объяснил, что редакции тут нет, это консалтинговое агенство.
— Я приходил сюда три дня назад, здесь была редакция, — нервно сказал Шубин.
Таким мальчикам, как этот, на службе полагалось вести себя с невозмутимостью краснокожих вождей в плену у бледнолицых.
— Извините, — произнес он так же бесстрастно, — ничем не могу помочь. Спросите у Марины.
Мариной оказалась одна из девушек в первой комнате. Про редакцию она тоже никогда не слыхала, зато от нее Шубин узнал, что позавчера они расширились и заняли это помещение. Кто занимал его до них, ей, к сожалению, неизвестно, надо спросить на втором этаже, в дирекции. Шубин пошел в дирекцию, но к заместителю директора, ведавшему арендой, его не пустили. На всякий случай он спросил у секретарши, не знает ли она, куда переехала редакция газеты.
Секретарша взглянула на него с сочувствием.
— Много они вам должны?
Шубин начал что-то говорить, она перебила:
— Плюньте, это бесполезно. Они самоликвидировались.
Он спустился в холл, вышел на крыльцо. Тут же автоматически включился и защелкал вживленный в него счетчик, способный производить единственную операцию — делить на тридцать то количество рублей, которое в данный момент лежало у них дома в комоде под зеркалом. Шубин, как маньяк, постоянно высчитывал, сколько можно тратить в день, чтобы хватило на месяц. Заглядывать дальше не имело смысла из-за инфляции.
Вечером он все рассказал жене. Она сделала вид, будто ничего особенного не случилось, и ушла в кухню. Кот, задрав хвост, побежал за ней в надежде, что ему сейчас что-нибудь положат в плошку. Он всегда на это надеялся, а в последнее время у него еще была иллюзия, что мойва исчезнет, как дурной сон, и опять появится старый добрый минтай.
В кухне жена взялась мыть посуду, затем сквоь шум водяной струи, без дела хлещущей в раковину, до Шубина донеслись приглушенные рыдания. В такие минуты утешать ее было бесполезно, следовало скрепиться и подождать, пока отойдет сама. Тогда можно будет внушить ей, что ситуация отнюдь не безнадежна. Жена легко поддавалась на подобные внушения, если они сопровождались ласками и поцелуями. Главное было не упустить тот момент, когда она почувствует себя виноватой, и не дать ей снова заплакать от сознания того непоправимого факта, что ее поведение заставило Шубина страдать. Приступ раскаяния мог затянуться до глубокой ночи.
В записной книжке он нашел номера четырех приятелей, с которыми последние месяцы не только не виделся, но даже не говорил по телефону, и начал обзванивать их якобы просто так, а на самом деле с целью убедиться, что у них все обстоит не лучше, чем у него.
Все четверо были дома, кое-что удалось выяснить. Один трудился над книгой «История каннибализма в России», другой сторожил автостоянку, у третьего жена работала в банке, поэтому сам он вообще ничего не делал в ожидании, когда к власти придет правительство национального доверия. Четвертый, считавшийся самым близким, с вызовом сообщил, что пишет остросовременный роман о Хазарском каганате, и, не прощаясь, положил трубку.
Время всенародного интереса к истории минуло вместе с горбачевской эпохой. Для Шубина это были счастливые годы, он неплохо зарабатывал, снабжая газеты и журналы сообщениями о не известных широкой публике фактах или статьями с новым взглядом на известные. Биографии, календари памятных дат, архивные материалы разной степени сенсационности расхватывались на лету, в угаре успеха он не заметил, как его отнесло в сторону от магистрального течения жизни.
Сначала резко упали в цене красные маршалы, за ними — эсеры и анархисты, по которым Шубин специализировался с начала перестройки. На смену житиям революционных вождей, загубленных усатым иродом, пришли благостные рассказы о трудолюбивых и скромных великих князьях с их печальницами-женами, не вылезающими из богаделен. Правдолюбцев без царя в голове вытеснили мудрые жандармские полковники и рыцари Белой идеи, чаще склонявшиеся над молитвенником, чем над оперативными картами, а эти борцы за народное счастье в свою очередь уступили место героям криминальных битв.
В дыму от сгоревших на сберкнижках вкладов исчезли искатели золота КПСС. Сами собой утихли споры на тему, появится ли в продаже сахарный песок, если вынести тело Ленина из Мавзолея. Курс доллара сделался важнее вопроса о том, сколько евреев служило в ЧК и ГПУ и как правильно их считать, чтобы получилось поменьше или побольше.
Недавно всюду кричали про грабли, наступать на которые обречены не знающие собственной истории. Теперь вспомнили, что она еще никого ничему не научила. Читальные залы архивов на Пироговке и на улице Адмирала Макарова, где пару лет назад яблоку негде было упасть, стремительно пустели. Сбывать свой лежалый товар Шубину становилось все тяжелее, лишь некоторые не самые тиражные издания по инерции продолжали его печатать. В одно из них удалось пристроить очерк об Алексее Луцято.
Здесь ему ничего не заплатили, хотя обещали десять долларов. Он приезжал за ними раза четыре, но, пока ехал, улетучивались или деньги, или бухгалтер. Секретарша редакции, громогласная старуха со слуховым аппаратом, ему симпатизировала, поила чаем, советовала, с кем и как лучше поговорить насчет гонорара. Она оказалась родом из Читы. Шубин сказал, что скучает по Забайкалью, до сих пор ему снятся сопки над Селенгой, бесснежная зимняя степь с бегущими по ней призрачными шарами перекати-поля. Старуха расчувствовалась, и при очередном визите он получил от нее подарок, призванный подпитать его ностальгию — копченого омуля с пачкой читинских газет впридачу. То и другое ей присылали оставшиеся на родине племянницы.
Как по заказу, в этих номерах с продолжением печатались «Воспоминания о моей жизни» некоего Прохора Гулыбина. В предисловии публикатора они характеризовались как «бесценное свидетельство трагедии забайкальского казачества». Гулыбин происходил из семьи зажиточных караульских казаков, земляков и дальних родственников атамана Семенова, в 1920 году десятилетним мальчиком его увезли в Китай, в Трехречье. Когда китайская Маньчжурия превратилась в государство Маньчжоу-Го под протекторатом Токио, он за компанию с другими трехреченскими казаками поступил на службу к японцам. Этот его не вполне патриотичный поступок публикатор извинял ненавистью к большевикам.
Гулыбин, в частности, вспоминал:
«Весной 1939 года, незадолго до начала боев на Халхин-Голе, группа наших казаков-забайкальцев, куда входил и я, получила секретное задание штаба Квантунской армии. На рассвете нас, восемь человек в полном боевом снаряжении, привезли на ародром под Хайларом и посадили в двухмоторный транспортный самолет без опознавательных знаков, сразу после погрузки выруливший на взлетную полосу. В чем заключается наше задание, никто не знал. Командиром был назначен капитан Судзуки из армейской разведки. Его нам представили накануне вечером. Согласно японскому военному уставу, мы должны были следовать за ним, „как тень за предметом и эхо за звуком“.
Уже в воздухе через состоявшего при нем переводчика он объявил, что мы направляемся в центральную Монголию, в район поселка Хар-Хорин и монастыря Эрдене-Дзу в четырехстах километрах к западу от Урги, ныне переименованной в Улан-Батор. Наша задача — доставить оттуда в Мукден одно важное лицо. „Думаю, этот человек знаком вам с детства, хотя никто из вас никогда не видел его живым, — с многообещающей улыбкой сказал Судзуки. — Его имя объединит вокруг себя всех истинно русских людей, когда вы вместе с японской императорской армией двинетесь в Сибирь, чтобы свергнуть большевистское иго“. Мы были поражены, узнав, что человек этот — его императорское высочество цесаревич Алексей Николаевич. Он, оказывается, не погиб в Екатеринбурге вместе с родителями и сестрами, а чудом спасся и тайно проживает в раскольничьей деревне на реке Орхон близ вышеназванных населенных пунктов.
Источник этих сведений раскрыт не был, но я предположил, что японцы получили их от своих агентов из числа бывших лам. Те ненавидели как южнокитайских революционеров, с которыми мы воевали, так и русских коммунистов, закрывших в Монголии все буддийские монастыри, в том числе Эрдене-Дзу. По дороге переводчик рассказал нам, что храмы там заперты и опечатаны, монахи выселены, богослужения запрещены.
Судзуки рассчитывал провести всю операцию до наступления темноты. Осложнений не предвиделось. Конечно, летящий самолет могли заметить из Хар-Хорина, но вероятность того, что местные милиционеры попытаются оказать нам сопротивление, была ничтожно мала. Аэроразведка не обнаружила в этом районе ни советских, ни красномонгольских воинских частей. К несчастью, данные оказались ложными.
В центральной Халхе нет гладкой, как доска, степи, характерной для ее юго-востока, но ровный участок найти можно. Погода стояла безоблачная, что облегчало пилоту его задачу. Как раз на подлете вновь подошла моя очередь смотреть в иллюминатор. Неправильный белый прямоугольник монастырских стен и окружавшие его юрты ярко выделялись на фоне свежей весенней травы. Зрелище было исключительное по красоте. Я не знал, почему цесаревич поселился именно здесь, но место того стоило.
Солнце еще высоко стояло в небе, когда мы благополучно совершили посадку в долине, раскинувшейся по правому берегу Орхона. На западе она была замкнута цепью невысоких гор, а к югу, примерно в километре вверх по течению, располагалась та самая деревня. Сверху я насчитал в ней девять дворов. Ее жители не были беженцами из Совдепии. Как все обитающие в Монголии старообрядцы, они обосновались тут задолго до революции.
Капитан Судзуки немедленно отправился туда в сопровождении переводчика и шестерых казаков, а мне и еще одному из наших приказал охранять самолет. Экипаж машины составляли пилот, штурман и стрелок — все японцы.
Прошло часа полтора, внезапно за гребнем пологой возвышенности, скрывавшей от нас деревенские избы и огороды, послышалась беспорядочная стрельба. Она усиливалась, вскоре на склоне показался Судзуки со своим переводчиком. Оба бежали вниз, к самолету, с двух сторон поддерживая под руки находившегося между ними бородатого человека в крестьянской одежде. Я догадался, что это цесаревич Алексей. Иногда Судзуки на бегу оборачивался и стрелял из револьвера. Сзади, прикрывая их огнем из винтовок, отступали остальные шестеро.
На гребне маячило несколько фигур в островерхих народоармейских шлемах, чуть позже гурьбой появились десятка три пеших монгольских цэриков с русскими трехлинейками, из которых они палили кто во что горазд. Отсечь нашим товарищам дорогу к самолету они и не думали, напротив — старались держаться поближе к реке с ее спасительными зарослями ивняка. Один, по-видимому, старший, метался среди них, махал руками, что-то кричал. Ясно было, что он призывает своих подчиненных переменить тактику, то есть рассыпаться в цепь и ускорить движение. Цэрики неохотно повиновались, затем инстинкт вновь сбивал их в кучу, как перепуганных овец. Некоторые падали и притворялись убитыми. Трое или четверо в самом деле были мертвы. Наши станичники стреляли редко, но метко.
Пилот прыгнул в кабину и начал заводить двигатель. Увидев, что бортовой стрелок растерялся, я сам припал к установленному в хвосте пулемету и веерным огнем заставил монголов окончательно прекратить преследование. Этот народ обретает храбрость только в седле, да и то ненадолго. Одни залегли, другие попрятались под речным обрывом или в прибрежном тальнике. Большинство заботилось лишь о том, чтобы остаться в живых, и лежали, не поднимая голов, уткнувшись носами в землю. Немногие продолжали стрелять.
Судзуки с переводчиком и цесаревичем были уже в какой-нибудь сотне шагов от самолета, но пилот никак не мог запустить второй двигатель. Одного было недостаточно для взлета. Все попытки кончались ничем, мотор глох, едва начав работать. Штурман и мой напарник попробовали помочь ему, вращая пропеллер. Увы, из этого ничего не вышло.
Тем временем к монголам подоспело подкрепление. До сорока всадников на низкорослых мохнатых лошадках вплавь переправились через разлившийся по весне Орхон и с воинственным визгом устремились к самолету. Эти действовали гораздо более отважно. Выбравшись на берег, они стали широко раскидываться по полю с очевидной целью взять нас в кольцо. Глядя на них, пешие цэрики тоже осмелели и перебежками по двое, по трое постепенно начали подтягиваться ближе. Все-таки советские инструкторы кое-чему их научили.
В этот момент у меня заклинило ленту. Я уступил пулемет стрелку-японцу, но тот с самого начала повел себя не как подобает самураю. Руки у него дрожали, он то и дело приседал от страха. Устранить неисправность ему не удавалось.
Время шло, все наши уже собрались у самолета. Левый пропеллер превратился в прозрачный диск, но правый лишь беспомощно вздрагивал. Мотор фыркал, окутывался дымом и умолкал. Пулемет также молчал, а монголы со всех сторон осыпали нас градом пуль. К счастью, им не приходило в голову целить по топливным бакам, поскольку они просто не подозревали об их существовании. Мы заняли круговую оборону и отвечали прицельным винтовочным огнем. Двое наших были ранены, переводчик убит. Все понимали, что, если в ближайшие четверть часа второй двигатель не заведется, нам — конец.
Цесаревич лежал слева от меня, между мной и капитаном Судзуки. Будучи штатским человеком, под пулями он вел себя с совершеннейшим спокойствием. Даже в этой непростой ситуации вся его поза выражала царственное достоинство. На вид ему казалось лет 40, хотя, может быть, борода делала его старше. Он был одет и острижен, как крестьянин, лоб и скулы потемнели от азиатского солнца, но сходство с покойным государем бросалось в глаза. Он молчал, странная улыбка блуждала по его лицу.
К сожалению, я не имел возможности выразить ему свои чувства, все мое внимание было поглощено боем. Когда совсем рядом, в том месте, где находился Судзуки, раздался револьверный выстрел, первая мысль была о том, что, значит, с той стороны монголы подобрались уже совсем близко, раз наш начальник пустил в ход револьвер. Взгляд мой скользнул влево и наткнулся на цесаревича. Он лежал лицом вниз, песок у него под головой набухал кровью. Ужас и отчаяние охватили меня. Я решил, что виной тому монгольская пуля, но все оказалось еще страшнее. Положение наше было безнадежно, а цесаревич не мог достаться врагу живым. Судзуки сам застрелил его, чтобы избавить от пыток и мучительной казни в застенках НКВД. Я понял это, когда вторым выстрелом у меня на глазах он снес себе часть черепа над виском.
Буквально в ту же секунду мотор неожиданно завелся. Мы бросились к самолету и через пять минут были в воздухе. Последние заскакивали на ходу. Убитых пришлось оставить там, где их настигла смерть. Поднявшись на безопасную высоту, пилот сделал круг над местом разыгравшейся трагедии, прощально покачал крыльями и взял курс на Хайлар».
Шубин чиркнул зажигалкой и встал с сигаретой у окна. Шел первый час ночи. Жили на одиннадцатом этаже, неба за окнами было много. К вечеру оно прояснилось, но звезды оставались еще по-весеннему мелкими, бледными. Лишь одна горела ярче других. Названия этой звезды он не знал, но хотелось думать, что именно ее дядя Петя загородил сидевшему в подвале цесаревичу. Она слабо, неравномерно мерцала, посылая сигналы в темную бездну вселенной. Прочесть их не составляло труда. Язык звезд не обязательно должен быть понятным, чтобы быть понятым. Шубин все понимал, но не пытался выразить это словами. «Моралитэ убивает месседж», — говорил один его старый приятель. Сам он давно уехал в Америку, а присказка осталась.