Шли быстро, почти бежали. Первым Цезарь, следом Макинтош, за ним Аявака. Поднимались по решётчатым лестницам, останавливались перед затворёнными люкам – тогда Макинтош крутил тяжёлый вентиль, отпирал люк. Пропускал Аяваку и Цезаря, запирал. Снова бежали. Цезарь шумно шипел паром и царапал когтями решётчатый пол. Пожалуй, механический пёс был самым эмоциональным существом из троих.
За двенадцать лет Макинтош смирился со своей душевной чёрствостью. Так иные люди не различают цветов. Или, например, имелся у Макинтоша знакомый – камберлендский маркшейдер, который после производственного происшествия разучился понимать запахи: травмы не было, но переключился невидимый тумблер в голове, и человек почти полностью выпал из мира ароматов. С ним навсегда остался только запах ацетилена из карбидной лампы, которую он уронил перед началом обвала.
Похожее несчастье случилось с Макинтошем.
Целый год после трагедии на «Клио» ему решительно некогда было задуматься о подобной чепухе.
«Почему ты выжил?» – вот всё, о чём он способен был думать. Этот же вопрос без устали задавали ему многочисленные следователи.
Ответа не было.
Когда завершилось следствие, дело №813 было закрыто и опечатано, а Наукан без единой битвы признал себя колонией Британии – когда случились, наконец, праздные минуты в жизни Удо Макинтоша, он неожиданно и как-то вдруг осознал, что живёт в абсолютной эмоциональной тишине. Не стало грусти, не стало радости; исчезли сильные краски, растворились и оттенки. Восприятие сделалось монохромным. Макинтош разучился смеяться. Только память о последней ночи с Мартой не покидала его – как запах ацетиленовой горелки на всю жизнь остался с камберлендским маркшейдером. Днём память была бледной и чужой – случайный фильм, подсмотренный в кинематоскопическом салоне. Ночью память оживала в кошмарах. Тогда же он обнаружил в себе болезнь – странную лихорадку, которая в самый неподходящий момент могла вызвать каталептический ступор или уложить Макинтоша в постель на несколько дней.
Лучшие врачи диагностировали полное его здоровье и только разводили руками, неспособные понять причины такой беды. Должно быть, говорили они, всё дело в чрезмерной эмоциональной защите организма. Дайте ему время, юноша.
Но время не лечило.
Всякий раз, когда жизнь требовала от него эмоциональной оценки: улыбки ли, слов поддержки, гнева – Макинтошу приходилось математически вычислять необходимую реакцию.
Впервые за двенадцать лет этот механизм дал сбой: Макинтош не представлял, как стал бы реагировать на подобные пертурбации обыкновенный человек.
Они были уже рядом с ходовой рубкой, когда Макинтош остановился, сделал Аяваке знак остановиться тоже и взяться за поручень. Он слышал приближающуюся изнанку, как умеют её слышать только опытные моряки. Цезарь аккуратно сел рядом. У него были свои способы удержаться на месте. Почти тотчас же началась тряска.
– Сколько у нас осталось времени? – спросил Макинтош. Аявака не услышала, и он повторил вопрос.
– Кэле, – ответила Аявака. – Совсем близсок.
Это прозвучало настолько же нелепо, насколько ожидаемо. Кэле. Этим словом луораветланы объясняли всякое зло. Плохой человек, убийца? Кэле попутал. Приснился жуткий кошмар? Кэле смотрел на тебя. Недоброе предчувствие? Кэле ищет тебя.
Даже своё отвращение к изнанке луораветланы отказывались объяснять заурядным первобытным ужасом перед чернотой без звёзд. И здесь лепетали они про Кэле.
Но капитан знал правду: ни одно чудовище, как его ни назови, не сравнится с маленьким луораветланским ребёнком. Сама Аявака была взрослой по науканским меркам и вроде бы научилась держать свои вибриссы – эйгир – под контролем. Но умкэнэ…
– К чёрту кэле! Долго ли продержится девочка?
– Мити сильная. Три десят, кытэкэй10…
Макинтош безнадёжно махнул рукой. Кытэкэй – это было всё что угодно. От двух минут до года. Какое-то время. Но «три десят» внушало некоторый оптимизм. Полчаса. Уже кое-что.
Двенадцать лет назад Аявака не выдержала на изнанке и десяти минут.