Ревизора районного финансового отдела Каугабаева шеф пригласил к себе в кабинет и без всяких обиняков завел странный разговор.
— Баеке, пока, как говорится, тишь да благодать, может, вы честь по чести уйдете на пенсию? — Шеф хрипло откашлялся, будто ему невзначай сдавили горло, и повел кадыком. Так он обычно делал, когда предстоящая беседа не доставляла ему особенного удовольствия. — Слава богу, времена настали не голодные, не холодные. Проживете не хуже других, не так ли? Да и ученый сынок, что в Алма-Ате, при необходимости родителю подсобит. К чему вам на старости лет нервишки трепать?! Мы вас, так сказать, всем коллективом… в торжественной обстановке отправим на почетный и заслуженный отдых.
От неожиданности Каугабаев растерялся. Поерзал, не зная, что ответить, под ноги себе посмотрел. Потом невнятно промямлил:
— Однако… это… я ведь до пенсии… не дорос.
— Как это "не дорос"? Сколько вам сейчас?
— Пятьдесят восемь и то только осенью стукнет.
— Два годика, что ли, не хватает?.. Чепуха! И говорить, Баеке, о том не стоит. Это мы уладим в два счета. Ну, скажем, в Великой Отечественной участвовали? Участвовали! Под Курском вас ранило? Да! Ногу фашистам оставили? Оставили! Теперь…
— Ну, нога-то, положим, при мне, — усмехнулся Каугабаев. Ему было приятно вспоминать боевые годы. О храброй фронтовой юности, бывало, он и сам рассказывал разные были-небылицы. Видно, кое-что и до шефа дошло. — Только пятку осколком… это… малость срезало…
— Какая разница? Главное: урон понесли, нога короче. Следовательно, вы самый настоящий инвалид Отечественной войны!
— Но документа ведь нет…
— Невелика беда, Баеке. Не было, так будет! Или не знаете, какую заботу проявляют сейчас партия и правительство о славных ветеранах войны? Надо пользоваться моментом. В каком, кстати, вы были звании?
— Старший сержант.
— Вот, вот! Не простой, выходит, вояка. И пенсию, аллах свидетель, назначат немалую… В среду в райбольнице комиссия. С заведующим райсобесом я уже все обговорил. Если ВТЭК признает вас инвалидом, мигом организует пенсию. Так что, Баеке, все складывается весьма удачно.
— Что же делать?
— Напишите заявление и идите в райсобес. Там скажут, какие нужны документы.
Каугабаев опять уныло уставился себе под ноги. Шеф забеспокоился. В душе он сознавал, что нелегко ему будет осуществить задуманный план во всех деталях. Каугабаев — работник тихий, незаметный, робкий. О таких казахи говорят: "Клок сена у овцы не отнимет". Но в последнее время он стал что-то больно ретив, и именно это тревожило начальника. Точно подменили ревизора. По угрюмой гримасе на аскетически худом лице можно было заключить, что сговориться с ним не удастся. Интересно, кто его подстрекает? Или по собственной инициативе артачится?! Из-за таких вот недоумков у начальства голова прежде времени седеет. Что ж… кажется, пора расстаться с товарищем Каугабаевым. Правда, в этом районе он один из старейших финансовых работников, и ревизором, пожалуй, уже лет пятнадцать. Дело свое знает, взысканий не имел, благодарностей — полная книжка. Ну, да что из этого, если расставание необходимо? Значит, как говорят старики, так на роду товарища Каугабаева написано. Опять-таки и причин для расстройства нет. Пороха у Каугабаева хватит ненадолго, а старому человеку, кроме тишины и покоя, что еще нужно? Лежи себе дома, получай пенсию и радуйся жизни…
Так рассуждал шеф. А его подчиненный рассуждал иначе. И вовсе не потому, что был против всякого начальства. Ведь в конечном счете начальники — такие же грешные люди, как все. И тоже разные. За свою долгую службу Баймен повидал справедливых и честных, строгих и добрых, спесивых и кичливых. Баймену сейчас просто не хотелось быть послушной игрушкой в руках своего начальника. Но будучи от природы кротким и стеснительным, не мог сказать об этом прямо. А шеф тем временем нажимал все настойчивей, и ревизор, наконец, угрюмо произнес:
— В этот… райсобес я все же не пойду!
— Это еще почему?! — возмутился шеф.
— А потому, дорогой, что на пенсию уходить пока не желаю. Года еще не вышли, а прикидываться калекой и обивать чужие пороги охоты нет! Как-нибудь еще поработаю. К тому же и ревизию в "Красном караване" не закончил. Уж коли начал, надо довести дело до конца.
— Ревизию могли бы закончить и без вас. Кадры, слава богу, есть. — Голос шефа обретал все более жесткую тональность. — И чего вы так в "Красный караван" вкогтились? На преступление века, что ли, напали?!
— Ревизия покажет. Боюсь, там действительно не все ладно… Помните, я вас и раньше предупреждал?
— Может, и говорили, только не помню… А ладно там или неладно — это мы еще посмотрим. Дело не в этом…
— А в чем?.. В том, чтобы я шел на пенсию?!.
Шеф удивленно вскинул брови. Такой дерзости он от своего работника не ожидал. Шеф нахмурился, но, сдер’ живая досаду, примирительно сказал:
— Ай, Баеке, чего вы пенсии-то испугались? Ведь и мы состаримся, и нас рано или поздно ждет такая же судьба…
Ревизор не дал договорить. Побледнев и вскочив с места, он сорвался в крик.
— А вот и не уйду! Прин-ци-пи-ально!.. Не заставите!.. Я вам что, поперек горла встал?!
Шеф удивленно заморгал, заикаться начал.
— Оу, Баеке, ч… ч… что это вы… пси-психуете?.. Мы ведь, так сказать, вам навстречу… — Он быстро овладел собой и насупился. — Ведите себя прилично, товарищ Каугабаев! Не забывайте, где находитесь… Почему кричите? Кому угрожаете, а?!.
— Не уйду! И весь мой сказ!
Каугабаев, вконец расстроенный, выскочил из кабинета.
Несколько часов спустя шеф, успокоившись и приняв благодушный вид, приказал секретарше вызвать Каугабаева, но ревизор, оказалось, срочно выехал в совхоз "Красный караван".
Работа предстояла кропотливая. Вместе с главным бухгалтером совхоза он скрупулезно просматривал все отчеты, наряды, ведомости за последние три года. Наметанный глаз ревизора с самого начала заметил, что в расчетных документах управляющего центральным отделением совхоза Дуйсекова далеко не все в порядке. Судя по всему, он не ошибся. Ревизор вовсе не задавался целью непременно разоблачить все большие и малые грехи управляющего, и ревизия закончилась бы более или менее благополучно, но Дуйсеков сам навлек на себя беду, наступив, как говорится, на хвост спокойно дремавшей змеи. В первый же день, когда Каугабаев приехал в совхоз для проведения очередной ревизии, управляющий зашел к нему в гостиницу.
— Баеке, — заговорил он елейным голосом. — Волей аллаха прибыли вы в наш аул, и мы, конечно, польщены. Казахи говорят: "В первый день — встреча, на второй — знакомство". Люди мы не чужие, корнями уходим к единым славным предкам. Милости просим, не откажите, посетите наш дом, будьте гостем. Отведайте угощения снохи вашей…
Что тут скажешь? Речи разумные, вежливые. И что из того, что он, Каугабаев, — ревизор, ведь нарушать традиции гостеприимства никому не пристало. С какой стати будет он нос задирать перед Дуйсековым? Управляющий в прошлом году получил в своем отделении по сорок центнеров риса с гектара и прогремел на всю область. Его уважают, с ним и районное начальство считается. И вдруг он собственной персоной умоляет его, незаметного районного ревизора, прийти в гости, отведать угощения! Отказаться — просто неприлично, невежливо.
Приезжая по долгу службы в совхозы, ревизор старался не давать повода для разных кривотолков и обычно воздерживался от хождений по гостям, хотя, как водится, в приглашениях недостатка не было. Но на этот раз он отступил от заведенного правила. Отступил — и горько пожалел. Потому что вышло все очень скверно, гадко. И сейчас еще, вспоминая тот злосчастный вечер, Каугабаев сгорал от стыда…
Жил управляющий, конечно, в достатке. Дастархан был завален яствами и бутылками. Обычно в честь гостя в аулах принято приглашать близких и соседей. Дуйсеков поступил, однако, наоборот. Он даже своих детей — целый выводок! — выгнал на улицу, чтобы не мозолили глаза гостю, и вместе с женой — гладкой, вышколенной бабой, принялся усердно потчевать ревизора. Каугабаев опешил от всего этого благолепия, такой чести он на своем веку удостаивался впервые, и, приятно польщенный, сам не заметил, как хватил лишку…
Вначале, как это обычно бывает, он бодро приосанился, озираясь по сторонам, но вскоре его стали одолевать тягостные думы. Да-а… товарищ управляющий и в самом деле живет припеваючи. Роскошно живет! Чего стоит один пятикомнатный дом под шифером! А что в этом доме?! Полная чаша! Полированный заморский гарнитур; пол сплошь устлан ворсистыми московскими паласами; над головой гостя тяжело свисает, радужно переливаясь, хрустальная люстра стоимостью (уж финансовые работники это знают точно!) в полторы тысячи рублей. Телевизор, радиола, холодильник, громадные драгоценные вазы… — глаза разбегаются. А ведь все это только в одной гостиной. А что в других? И там небось ковер на ковре!..
Острая зависть вдруг шевельнулась в хилой груди Каугабаева. Да каким образом этот рябой верзила с маленькими заплывшими глазками нажил столько добра?! Ну, допустим, заработок немалый, премии разные, однако семья-то какая у управляющего, небось ртов семь-восемь. Попробуй, прокорми такую ораву! Тем более, когда один лямку тянешь… Ревизор мгновенно прикинул (считать-то, слава богу, наловчился!) доходы и расходы хозяина и про себя решил, что живет тот явно не по карману. Но, возможно, у Дуйсекова много личного скота? В непроходимых тугаях Сырдарьи можно целые табуны упрятать. В этих краях встречаются ловкачи, умело скрывающие свой скот.
Как-то ревизор вместе с комиссией народного контроля напал на след таких проходимцев и выявил огромное стадо крупного рогатого скота, незаприходованного аулсоветом. Пришлось стадо отправить в заготскот. Ловкачи, однако, отделались легким испугом, и даже деньги получили сполна…
Эхе… умеют люди жить! Даже посуда сплошь позолоченная, посеребренная. А чем может похвалиться потомок Каугабая, надрывавшийся всю жизнь? Осмеливался ли он хоть разок окутить-пошиковать, деньгами по-сорить? Никогда! Правда, одет, обут, сыт. Вдвоем со старухой худо-бедно коротают свой век. Много ли двоим надо? Живут в уютном казенном домике. В садике десятка два фруктовых деревьев, во дворе индюшки бродят… Вот и все хозяйство. И оно его всегда вполне устраивало. А в последнее время что-то скребет душу Каугабаева. Все чаще с какой-то непонятной тревогой думая о том, что ему скоро исполнится шестьдесят, он начинал невольно сравнивать, сопоставлять себя с другими — чего достиг, чего добился Стал нетерпелив, ворчлив; раздражался по всякому поводу; срывал зло на тихой, безответной старухе, которая и без того в присутствий мужа ходила на цыпочках. "Что с тобой творится? Уж не джины ли в тебя поселились", — спросила она как-то неосторожно и тут же пожалела об этом. Старик так сверкнул глазами, что у нее сердце замерло. И вот теперь здесь, в гостях у услужливого Дуйсекова, в нем вдруг опять пробудилось раздражение.
— Берите, берите, — все ворковал-прибарматывал радушный хозяин, а гость воспаленными, красными от хмеля глазами недобро покосился на него.
— Эй, ты что? Может, еще силком в глотку мне пихать будешь?! Или, думаешь, голодный?..
— Да нет… что вы… я просто… это… угощаю.
— Угощаешь — ну и ладно! Сам знаю, сколько мне есть-пить… Не обжора.
— Бог с вами, Баеке! О чем вы говорите?..
— А что слышал. — Ревизор, казалось, напрашивался на скандал. — Ты, Дуйсеков, не задирайся. Конечно, не вее такие, как ты, богачи и крохоборы, но…
Управляющий сообразил, что улестить гостя теперь не удастся, однако принял смиренный вид.
— Какой там богач? Живем как все. По заслугам и государство дает, и бог дает…
— Заладил "бог", "бог"!.. Бог тебе, Дуйсеков, ни черта не дает… понял?!
— Ну, конечно, Баеке, никакой я не богомольный. Просто так, к слову пришлось…
— Не крути, дорогой… Скажи-ка прямо: с чего это ты вдруг сегодня добрый такой стал и меня в гости пригласил, а?
— Баеке, вы, кажется, несколько того… Пожалуйста, закусывайте.
— Оставь… Ты сначала ответь!
— Можно и ответить. Конечно, хотелось, как говорится, ближе познакомиться с вами… — Дуйсеков решил сказать правду или почти правду и осторожно прибрать к рукам нужного гостя. — Дружба с хорошими людьми всегда благо. Как это?.. "Человек человеку — друг, товарищ, брат". Так, что ли? Сегодня вы мне, завтра — я вам…
— Не приведи аллах, чтобы мне что-нибудь от тебя понадобилось! — отрезал гость.
— Не зарекайтесь. Казахи говорят: "Даже с кем не ищешь встречи — встретишься трижды".
— Да ты, Дуйсеков, сплошь пословицами шпаришь. Где ты их только набрался?
— Я, Баеке, до того, как стал управляющим, лет десять литературу преподавал…
— Вон оно что! Выходит, разочаровался в литературе?!
— Чего скрывать, место учителя — не хлебное. Живешь от зарплаты до зарплаты…
— А теперь нажрался?..
— Слава богу, заработок неплохой. Совхоз — сами знаете — гремит. Да и вообще теперь люди живут в достатке.
— Не заговаривай мне зубы, Дуйсеков. Агитацию при себе оставь. Я тоже газеты читаю…
Долго крепился хозяин, а все же не выдержал — оскорбился. Да и как не оскорбиться, когда тщедушный ревизоришка, который и пить-то толком не умеет, откровенно задевает твою честь?! А что сделаешь? Не от хорошей жизни привел он Каугабаева в свой дом. Чего скрывать, был расчетец вполне определенный. Когда узнал, что именно Каугабяев будет проводить ревизию, сердце его екнуло. Слыхал управляющий от дружков-приятелей: старый ревизор привередлив, ершист, все насквозь видит и, самое главное, несговорчив. Не знаешь, с какого бока к нему подступиться. А он, Дуйсеков, как-никак управляющий отделением, в его руках и власть, и немалые материальные блага… Разумеется, святым он считать себя не может. Ну, опытен, изворотлив, на мякине его не проведешь, и все же неспокойно на душе, грызут-подтачивают сомнения. Что там на уме старика-хитреца — аллах знает. На всякий случай подмазать не мешает. Кому охота терять жирный кус? Хуже нет, когда тебе От кого-то что-то надо. Ишь, как развалился и прикрикивает, словно к родному отцу в гости пожаловал. А ведь напрасно грозится, страху нагоняет. Документы, слава богу, в порядке. План из года в год перевыполняется. Друзья, благодетели не перевелись. Что он может, районный ревизор?
— Мы, Баеке, не на собрании ведь сидим, — повысил голос хозяин. — Чего вы все тычете — Дуйсеков да Дуйсеков. У меня же имя, отцом данное, есть. Мадибек.
— Ах, Мадибек?.. Хорошо, будь Мадибеком, — легко согласился Каугабаев. — И все равно ты мне не нравишься, Ма-ди-бек. Понял?
— Э, в чем моя вина?
— Пока ни в чем. Но потом…
— Что же "потом", почтенный?
— Потом? — грозно переспросил гость и, махнув рукой, вскочил. — Потом будет… потоп!
Хозяин онял, что дальнейший разговор к добру не приведет, и подал жене знак стелить постель.
Так Каугабаев поневоле и заночевал в доме управляющего. А утром, проснувшись чуть свет, скорее ушел в гостиницу, даже чаю не дождался. К обеду опять зашел к нему управляющий, повел речь о том, о сем, словно ничего и не случилось, но ревизор насупился, замкнулся.
Не прошло и двух дней, как ревизора срочно вызвали в район. Шеф точно нож к горлу приставил: "Уйдите на пенсию!" И ревизор догадался: Дуйсеков начал действовать, это он поднял на ноги своих: благодетелей в районе. Видно, неспроста встревожился. Ревизия ведь только-только началась… Правда, некоторые документы, подписанные управляющим, сразу вызвали у ревизора подозрения, и он об этом откровенно поговорил с главным бухгалтером совхоза. А тот, видно, шепнул Дуйсекову. Иначе с чего бы вдруг управляющий вздыбился и. кинулся за помощью в район? Видать, хорош гусь — этот Дуйсеков! Кочка на ровном месте! Где это видано, чтобы заслуженных, почетных работников вдруг ни с того, ни с сего выпроваживали на пенсию?! Помнится, поговаривали о каких-то родственных связях между его шефом и управляющим отделением совхоза "Красный караван". И все же поразительно, с какой легкостью и наивностью решили они отделаться от строптивого ревизора! За кого, они принимают Каугабаева? Неужто он так жалок, беспомощен? Как бы не так! Придется, пожалуй, братцы милые, схлестнуться! Не зря Дуйсеков по району шастает. Знает, что рыльце в пушку. Значит, нужно порыться в документах. Может кое-что и прояснится…
Главный бухгалтер совхоза сидел, нахохлившись, рядом.
— Представьте, пожалуйста, все наряды, составленные Дуйсековым.
— За какой месяц? — встрепенулся бухгалтер.
— При чем тут месяц?! Мы же проверяем документацию за последние три года. Или товарищ Дуйсеков проверке не подлежит?
— Ну, почему же?.. Перед законом мы все равны. Просто я подумал, что нет смысла копаться в старых бумагах, тем более, что ревизия была и в прошлом году.
— Ничего. Времени у меня много, — язвительно заметил ревизор. — Собираюсь на пенсию, торопиться некуда. И вам советую не. торопиться.
— Воля ваша…
Бухгалтер, явно недовольный, нажал кнопку звонка. Вошла сухопарая, как жердина, чернолицая, коротко остриженная девица.
— Милая, принеси-ка все расчетные документы, по центральному отделению за последние три года.
Девица вскоре вернулась, вывалила на стол главбуха кипу папок, и ревизор принялся, не торопясь, просматривать каждую бумажку. Делопроизводство было поставлено в совхозе неплохо: все документы аккуратно подшиты, разложены по папкам, — ни пылинки, ни соринки. И к нарядам, подписанным управляющим, с первого взгляда нельзя было придраться. Ясно, что их составлял и закрывал Дуйсеков самолично. Но в отделении есть еще и бригадир, и счетовод. Их подписи тоже красовались под каждым документом. Вот, к примеру, наряд, составленный на сорок рабочих. Указан вид и объем работы, проставлены расценки. Все как положено. А вот список пятнадцати сезонных рабочих, приглашенных осенью из города. Их труд вроде тоже оплачен законно. Та-ак… Дальше. Еще один наряд. Здесь перечислены точь-в-точь те же сорок фамилий, что и в первом списке. Правильно… Э, нет, подожди, ничего не правильно! Оба наряда составлены в октябре, а работа — разная. Что же получается? Выходит, одни и те же люди в течение месяца работали одновременно на двух объектах, выполняли разную работу и два раза получали зарплату? Э, нет, товарищ Дуйсеков, такое дело не пройдет. Каугабаева, всю жизнь, считай, прощелкавшего на счетах, на таком "фокусе" не проведешь! А ну-ка посчитаем, сколько прикарманено государственных средств. Ого! Около двух тысяч! Неплохо для одного раза! Пожалуй, целую семью можно год кормить… То-то же, чуяла душа липу…
— Взгляните, пожалуйста, — ревизор ткнул пальцем в сомнительные наряды, и главбух, едва посмотрев, вспыхнул до ушей.
— Апырай, а? Кто бы мог подумать? Передовик производства, один из руководителей совхоза, ай-ай-ай…
— Может, Дуйсеков тут ни при чем? Бригадир и счетовод — люди надежные?
— Я бы не стал за них ручаться. Но без Мадибека они ни-ни… Апырай, надо же! Никому, выходит, верить нельзя…
— Пригласите Дуйсекова. Послушаем, что он скажет.
Управляющего разыскали лишь к обеду. Весь в пыли, в кирзовых сапогах, в помятом засаленном треухе, шумный и раздраженный, он ввалился в кабинет.
— Тут высморкаться некогда, а эти еще срочные вызовы придумали!..
Словно не замечая сидевшего ближе к двери ревизора, он направился к главному бухгалтеру, подчеркнуто небрежно протянул руку.
— Да вот Баеке пришел… Пришлось потревожить, — виновато проговорил главбух. Управляющий круто повернулся всем своим массивным телом и преобразился, просиял лицом, будто неожиданно увидел самого близкого друга.
— О, ассалаумагалейкум, почтенный. Это, оказывается, вы, наш Баеке. А я-то думал…
Баймен, не поднимая головы, через силу чуть пошевелил губами.
Управляющий сразу смекнул: случилась пакость. Настораживал не главбух, с ним еще можно поладить, а от ревизора, этой беды красноглазой, добра не жди. Все же виду управляющий не подал, а его показная беззаботность явно раздражала ревизора.
— Товарищ Дуйсеков, — начал Баймен тихо, но достаточно сурово. На управляющего он по-прежнему не смотрел. — Подойдите, пожалуйста, поближе. Та-ак… Теперь взгляните на эту бумажку.
Управляющий небрежно полистал документы, изобразил на лице недоумение.
— Так это же наряды, составленные еще в октябре прошлого года!
Он с укоризной покосился на главбуха.
— Тогда… тогда, выходит, — нудным голосом тянул ревизор, — что в один и тот же месяц вы дважды закрывали наряд, то есть, дважды выплачивали деньги. Так, что ли?
Управляющий ничуть не растерялся.
— Э, ну и что же?
— Получается, что сорок рабочих в одно время выполняли две разные работы.
— А почему бы и нет? В горячую страду, бывает, каждый зараз по пять-щесть дел делает, Это даже законом предусмотрено. Верно?
Мадибек, ища поддержки, опять покосился на главбуха, но тот даже не шелохнулся.
— Значит, во время страды вы начисляете рабочим зарплату два раза?
— Приходится иногда, Баеке. Так сказать, материальная заинтересованность, поощрение. По этому поводу имеется специальное постановление…
— Это я и без вас знаю. Скажите лучше: всю ли сумму, указанную в нарядах, получили рабочие?
— Ясное дело! Видите росписи? Хоть на экспертизу подайте. Что еще за разговоры?!.
— Росписи есть. Тут и экспертизы не надобно. Но дело в том, что рабочие получали зарплату все же лишь раз в месяц.
— Откуда вам это известно? Или вы провидец? — усмехнулся управляющий.
— Дело нехитрое, Дуйсеков. Ведомости составили заранее, уговорили рабочих расписаться, а сумму проставили потом. Самое, так сказать, заурядное жульничество…
— Но люди-то не дураки, почтенный! Попробуй уговорить кого-нибудь нынче расписаться за неполученные деньги. Черта с два!
— Ерунда! Уговорить можно разными способами. Вы это знаете не хуже меня. Или напомнить?
— Не стоит. Чего подкапываетесь, Каугабаев? Или вы — следователь?! — управляющий грозно сдвинул брови. От недавнего благодушия и следа не осталось. Такого за холку не схватишь. — Ничего не знаю! Возможно при оформлении документов допущена ошибка. Спорить не стану. Я не канцелярская крыса, в истлевших бумагах не копаюсь, Я дело делаю, понятно? В чужой карман тоже не лезу. Слава богу, своего заработка хватает. Так что, уважаемый, напрасно ко мне цепляетесь.
— Так что же, ветром около двух тысяч рублей унесло? Может, так и акт составим?
— Акт-макт… Не знаю! Ведомости составлял бухгалтер, ему видней…
Все это время главбух не вмешивался в разговор, прислушивался, выжидал, но теперь вдруг побагровел весь, точно ему сдавили глотку.
— Эй, Дуйсеков! Брось юлить! Не выйдет! Нечего валить с больной головы на здоровую, не то…
— А ты-то чего въерепенился? — Управляющий ощетинился, потемнел лицом. — Вы тут, вижу, уже успели снюхаться, а?! Но невинного вам очернить не удастся!
— Это ты, что ли, невинный? — вскинулся главбух.
— Я. А что?
— Ну, учудил! А я-то тебя, Мадибек, за порядочного человека принимал… Ладно, нечего тут глотку драть. Разберемся!
Разгневанный Дуйсеков, яростно стуча каблуками, рванулся к выходу, но хлопнуть дверью все-таки не решился. Главбух застыл, разинув рот. Каугабаев уткнулся в бумаги. Ревизия продолжалась.
Из райсельхозуправления Баймен вышел расстроенный. Разговор с заместителем начальника управления совсем сбил его с толку.
— Вы, я слышал, раскрыли какие-то нарушения в совхозе "Красный караван". — Заместитель задумчиво погладил подбородок с редкой растительностью. — Разумеется, никто не вправе осуждать вас за это. Наоборот. Беспощадно и постоянно бороться с расточителями, очковтирателями и хапугами — наш священный долг, не так ли? За бдительность и непримиримость вас следует только благодарить. Да-а-а… И все же, Баеке… все же не следует, я думаю, иногда быть чересчур придирчивым и мелочным. Ведь мы не только караем, а прежде всего воспитываем. Так? Говорят же: "И мудрец, бывает, ошибается; конь о четырех ногах и тот спотыкается". Если мы не поддержим оступившегося, не выведем на путь истины заблудившегося, то к чему все эти разговоры о гуманности, о душевной широте и добрых дедовских традициях? По-моему, Баеке, к Дуйсекову из "Красного каравана" следует подходить именно с таких позиций. Скажу откровенно: с этим товарищем меня ничто не связывает, он мне, как говорится, ни сват, ни брат. Я его знаю лишь как руководителя крупного хозяйства. Человек он деловой, энергичный, и за это мы его уважаем. Если за ним и числятся какие-то грешки, то давайте сообща поможем ему их исправить.
Заместитель казался человеком умным, рассудительным. И речи были разумные, возразить невозможно. Однако Баймен чувствовал, что за вкрадчивыми словами скрывалось откровенное желание отстоять, защитить преступника, прикрыть его неблаговидные дела. С этим ревизор не мог согласиться, но и спорить с большим начальником, если даже он и моложе годами, неудобно.
— Помогать-то, конечно, надо… Но беда в том, что этот Дуйсеков совсем не похож на того, кто оступился случайно, по недомыслию… Боюсь, он закоренелый, опытный хапуга…
— Мы, Баеке, очень часто неверно судим о людях и ошибаемся. По-моему, Дуйсекова можно исправить.
— Каким же образом?
— Первым долгом пусть до копейки возвратит все, что он себе незаконно прикарманил. Потом надо его пропесочить на совхозном собрании, вынести на общественный суд. Так проучим, чтобы и другим неповадно было. Поверьте: сразу шелковый станет!
— Выходит, мы выгораживаем преступника?
— Ай, зачем так краски сгущать? Давайте, Баеке, попробуем. Такие меры законом не противопоказаны.
— Так-то оно так… Но…
— Никаких "но", Баеке! — решительно отрезал заместитель. Он чувствовал, что ревизор колеблется, поэтому решил не мешкать. — Так и сделаем, Баеке. Договорились? Нам еще не раз придется встречаться по работе, а взаимопонимание — великая вещь…
Почтительные слова высокого начальника и в самом деле смягчили душу ревизора. Ничего не скажешь: наловчился с людьми разговаривать, любого облапошит. Шеф скорее на пенсию сплавить норовил, а этот об этом ни гу-гу…
— Ну, посмотрим, — невольно вырвалось у Каугабаева. Но едва он это сказал, как его начали терзать противоречивые чувства. "Дур-рак! — отругал он себя. — Мямля! Раз "посмотрим", выходит, я с ним согласился. Тьфу!"
Жил Баймен на краю поселка. Улочки здесь были узкие, кривые, неасфальтированные. Белесый пухляк клубился из-под тупоносых ботинок. Прямо в лицо дул раскаленный ветер. То здесь, то там торчали чахлые деревца, и потому здесь с самой середины лета вольно гулял-пошаливал суховей, завывая на все лады. Погода, кажется, с каждым годом становится все капризней: то месяцами свищет пыльная буря, то все вокруг замирает в Нестерпимой духоте.
Баймен семенил по обочине дороги, и в ушах его все ещё стоял мягкий, вкрадчивый голосок молодого заместителя. Голос-то мягкий, а на душе ревизора было от него муторно, тревожно. Конечно, этот вежливый джигит не чета пройдохе Дуйсекову. На одну доску их не поставишь. Выходит, для заместителя важны хозяйственные, деловые качества управляющего. Иначе зачем бы ему заступаться? Он видит в нем прежде всего неплохого организатора. Но как быть, если этот "организатор" — просто нечестный человек? Разве честность — не первое достоинство гражданина? А может, людям надоели все эти словеса, вроде совесть, честь, справедливость? Ведь нынче их вконец затрепали. Кто знает… Лично он, Баймен, предпочитает ходить по прямой дорожке. Но разве он никогда не оступался? Не подстраивался, не подлаживался? Нет, пожалуй, и Баеке — не безгрешный ангел. Бывало, и на поводу нечестивцев ходил, бывало, ради мелкой корысти душой кривил. Всякое пришлось пережить. Но зато скольких хапуг вывел на чистую воду! Жулики трепетали перед ним! Так что толсторожий Дуйсеков — не первый, не последний. Правда, иногда приходилось уступать мольбе сородичей, прикрывать дела, не давая им ходу. У казахов это называется: оставлять закрытый казан закрытым… Но такое случалось редко. Человек он хоть и маленький, но имеет свое достоинство и старается честь не запятнать. Живет скромно, незаметно. Никогда не жалуется на жизнь, на судьбу, на нехватки. И никому не позволит над собой куражиться. Жаль: с образованием неважно. До войны успел окончить пять-шесть классов, был рядовым кетменщиком в колхозе, потом, вернувшись с фронта, закончил шестимесячные курсы бухгалтеров в области. С тех пор, считай, и сидит в канцелярии. Папки перебирает, бумажки листает, на счетах щелкает. Вот и вся жизнь и деятельность. Поощрять — особенно не поощряли, но и взысканий не имел. Да он и сам вперед не рвался, никому в глаза не лез. Довольствовался скромной зарплатой, еще более скромным очагом и сносным здоровьем. Семья — раз-два и обчелся. Дочь замужем, сын в Алма-Ате. Парень бойчее отца оказался. Окончил институт, потом — аспирантуру, кандидатом каких-то наук стал, в Академии устроился. Родителей за все эти годы ни разу не навещал. Должно быть, наука не пускает. Лишь изредка приходят письма: "Отец, пришли согум". Видно, не больно крепко живет, раз сам себя мясом обеспечить не может… Впрочем, кто знает… И отец у сына ни разу не был.
Так и жил бы Баймен тихо-мирно, если бы не нагрянула беда нежданная в лице Дуйсекова. Не будь его, никто о пенсии и не заикнулся бы. Теперь ревизору постоянно мерещится, будто все сговорились, все только и хотят от него избавиться. Недавно встретился случайно с заведующим райсобесом, так и тот про пенсию разговор затеял. Апырай, кому он на хвост наступил? И почему такой сыр-бор из-за какого-то Дуйсекова?
Одним словом, лишился ревизор сна. Этот Дуйсеков (чтоб он провалился!) — ему не кровный враг. Но потакать вору, хищнику — извините, этого совесть не позволяет. Он, Каугабаев, почему-то не угодил шефу, ну и пусть. Пусть! Он тоже пресмыкаться не станет, никому угождать не будет. Да и ради чего? Существует же, в конце-концов, служебный, гражданский, если на то пошло, долг! Пусть все знают: Каугабаев — не мокроносый мальчишка, от него так просто не отделаешься. Вон, весь район сейчас судачит о ревизии в "Красном караване". Отступать поздно! Какими глазами он посмотрит на честный люд, если теперь выгородит преступника?
Занятый своими думами, Каугабаев и не заметил, как дошел до своего неказистого, недавно беленого домика, скромно стоящего за серой изгородью на перекрестье улиц. Заключение многодневной ревизии, проведенной им в "Красном караване", он намеревался написать в тиши…
Дома ждал его гость. Гость лежал на мягких подстилках, отвернувшись лицом к стенке, и храпел на весь дом. Могучий был детина; горбился боком, точно откормленный верблюд. Баймен не узнал его и нарочито громко спросил у старухи:
— Кто этот нечестивец? Чего он храпит посередь дня?
Гость не шелохнулся.
— Сама не знаю. Пришел, тебя спросил. Посидел немного, да и завалился спать. Должно быть, умаялся бедняга. Глянь, как спит.
— Ты что, спятила? Уже не знаешь, кто к тебе в дом приходит?!
— О, боже!.. Откуда мне знать, если я его никогда и в глаза не видела?
— Ну, какой он хотя бы из себя?
— Думаешь, разглядывала? Небось не разбойник.
Баймен, соблюдая приличие, не стал будить гостя. Старуха разогрела самовар, сготовила плов, и, когда дастархан был накрыт, хозяин ткнул храпуна в бок.
— Оу, почтенный, проснитесь. Обедать пора.
Сопя, пыхтя, отдуваясь, черный рябой верзила грузно повернулся, протер глаза. Увидев Баймена, мгновенно очнулся, осклабился, протянул обе руки. Ревизор аж съежился, сразу узнав в рябом детине родственника Дуйсекова. Однако выгонять из дому гостя, даже незваного, нежеланного, у казахов не принято, и хозяин, сдерживая досаду, молча слушал его корявую речь…
Себе на уме оказался гость: плел невесть что, о деле, однако, помалкивал. Ловко расправился с жирным пловом, за чай принялся. Он явно тянул, стараясь развлечь хозяина пустой беседой.
Уже и дастархан убрали. Гость отодвинулся к стене, вытянул ноги, достал табакерку-шахшу, насыпал на ладонь щепоть насыбая, помял, покрошил его и заложил за губу. Лишь после этого он протянул шахшу хозяину, но тот отрицательно помотал головой. Рябой, наслаждаясь терпким насыбаем, пожевал губами, помедлил, потом не выплюнул табак, как это делают другие, а проглотил его. При этом он торжествующе глянул на хозяина, как бы желая удостовериться, оценил ли тот по достоинству его искусство. Баймен и раньше слыхал об аульных шутах, умеющих на спор глотать табак, и потому ничуть не удивился. Гость, не дождавшись слов восхищения, поерзал, крякнул.
— Баеке! — Квартирка ревизора была тесна для его рокочущего баса. — Вероятно, вы думаете, кто же припожаловал к вам нежданно-негаданно. Я младший брат Мадибека из "Красного каравана"… Работаю на ферме, телят пасу. Имя мое — Малибек.
Хозяин насупился, ни слова не сказал.
— Да-а… приехал я сюда по делам… в заготскот. О вас я наслышан. Ну, думаю, надо проведать хорошего человека, а то еще когда такой случай подвернется…
Хозяин и на этот раз рта не раскрыл. Гость был озадачен. Уж больно невзрачен казался ему ревизор. Глаза потухшие, белесые, шея дряблая, тонкая, лицо желтое, изможденное, сплошь в морщинах, нос заострился, точно клюв. А худой — в чем только душа держится? Неужели этот сморчок представляет какую-то опасность для его всемогущего братца? Уму непостижимо! Почему он все молчит, точно язык проглотил? Ох и трудно же столковаться с такими вредными старикашками! В другое время и не поздоровался бы, теперь поневоле приходится в рот ему заглядывать.
— Признаться, есть одно небольшое дельце, Баеке. — Младший Дуйсеков откашлялся. — Братан мой, кажется, немного маху дал. Все ведь ради детишек да бабы. Сам-то он добрая душа, скромняга. Муху не обидит, ей-ей. Это дружки его, бригадир да бухгалтер, подвели. Такие хапуги, такое жулье — жуть. Все к себе гребут, хищники! Ну и братана соблазнили. С кем не бывает?.. Говорят: "Даже ангел при виде золота с пути праведного сворачивает". Теперь, оказывается, судьба брата в ваших руках, Баеке.
— От меня ровным счетом ничего не зависит, — подал, наконец, голос хозяин. — Все остальное теперь решат судебные органы… Так что напрасно стараешься, дорогой. Дело приняло серьезный оборот…
Младший Дуйсеков побледнел.
— Как?! Вы уже успели передать дело прокурору?!
— Пока еще нет.
— А… Ну слава аллаху!..
Гость сразу успокоился, подмял под бок подушку, всем видом показывая, что спешить ему некуда. Потом его, должно быть, осенила какая-то мысль, и он сделал совершенно неожиданное предложение.
— Баеке, может, пару раз в картишки перекинемся? Деньги у меня есть…
Ревизор усмехнулся:
— А у меня — нет. Как же быть?
— Какой разговор? Я могу одолжить. Не чужие. Не в последний раз видимся.
— Ну, и сколько?
— Что… сколько?
— Сколько одолжишь, спрашиваю?
— Вам виднее. На всякий случай тысчонку я прихватил. Думаю: а вдруг с кем-нибудь в очко сыграю…
— Э, брат, одной тысчонкой много ли дыр залатаешь?!
Младший Дуйсеков мигом все понял. В глазах его появился блеск.
— А сколько надо? Полторы тыщи хватит?
Он уже полез было во внутренний карман, но тут Баймен вдруг выпучил глаза и заорал не своим голосом:
— Вон отсюда, стервец! Нашел кому взятки предлагать!.. Вон!.. Не то вызову милицию, составлю протокол и отправлю, куда следует!..
Рябой перепугался.
— Оу, Баеке, что с вами? О какой взятке говорите? Вы же сами попросили взаймы… чтобы в картишки поиграть… Ну, и я… — Опираясь на одну руку, гость тяжело поднялся. — Если гоните из дома, что ж… Пойду.
— Уходи! Сгинь! Некогда мне с тобой тары-бары разводить.
— Хорошо… Ладно, ладно… — Младший Дуйсеков попятился к двери и, уходя, пригрозил. — Посмотрим! Встретимся!
— Что?! Небесные кары, что ли, на меня обрушишь? Не морочь голову! Убирайся! Живо!
Баймен брезгливо махнул на него рукой и отвернулся.
Едва рябой захлопнул за собой дверь, из передней прибежала перепуганная старуха.
— Что случилось, ойбай! Чего вы раскричались?
— Этот мерзавец подкупить меня хотел! Взятку предлагал!
— Какая взятка, ойбай? Что за наказание еще?!
— Ладно, старуха, не шуми. Дай мне теперь спокойно поработать…
В тот же вечер ревизор районного финансового отдела Каугабаев написал обстоятельное заключение о результатах ревизии, проведенной им в совхозе "Красный караван". Об управляющем отделением Дуйсекове и его сообщниках он подготовил документы для передачи в прокуратуру.
Только теперь он почувствовал, как устал за последнюю изнурительную, тревожную неделю.
В эту ночь Баеке спал спокойно…
На знаменитой во всей округе Каратау джайляу "Майши" проходил областной слет чабанов. Вдоль излучистой степной речки, заросшей по берегам зеленым ку-раком, выстроилось восемьдесят юрт. Гремело тысячеустое торжество. Вслед за прославленным трудовым людом съехались сюда со всей области акыны и сказители, певцы и кюйши, весельчаки-затейники и острословы, и каждый норовил ошеломить взбудораженную толпу своим искусством. Не щадили струн домбры, не жалели глоток, и казалось, не выдержит голубое, чистое, как шелк, небо жаркой поры шильде, расколется и обрушится на безбрежную степь. И каждый раз толпа возбужденно гудела, колыхалась, когда в круг, сменяя друг друга, выходили вдохновенные певцы-акыны с разукрашенными домбрами. Особенно в ударе был сегодня сказитель Абилькас из Чиили. Еще молодой, рыжеватый, полнолицый джигит смахивал со лба обильный пот, быстро-быстро, речитативом проговаривал слова и вдруг срывался на мощный, ликующий крик, от которого толпа, горячо поддерживавшая любимца, приходила в неистовый восторг.
В шумной толпе находился и Мысыр, фельдшер. Уже лет пятнадцать он мотается по степи, обслуживает чабанов на далеких отгонах. В бескрайней долине между Телькулем и Сарысу не найдешь скотовода, который не знал бы Мысыра. Он давно уже сдружился и породнился с исконными степняками, закаленными на ветру, на сту-же и нещадном солнце. Всем сердцем привязался к могучему чабанскому племени, представления не имеющему об уюте и покое. Он делил с ними радости и горести, и всюду держался вместе с ними, чувствуя себя равным среди них. Когда горластый сказитель Абилькас из рода Кипчак воспевал, не жалея красок и восторженных слов, земной рай — зеленые просторы пастбищ, и верных сынов степей — чабанов, зимой и летом не слезающих с седла, Мысыр радовался и хлопал в ладоши громче всех.
Он был весь во власти песни, когда подошел к нему шофер Дильдабай.
— Ага, вас Аякен зовет…
Мысыр поморщился. Шофер раздражал его. Не джигит — тюфяк, зануда. Вернулся в прошлом году из армии, слонялся по аулу, пока не попался на глаза Аяпбергену. Тот мигом взял его к себе шофером — редакторская машина без толку пылилась в гараже. У Аяпбергена почему-то шофера не задерживались. А этот слюнтяй, ко всему прочему мелочный и жадный — без рубля и шагу не ступит — приглянулся Аякену. Как же, не пьет, лишнего не болтает, за девками не бегает, брани, бей его — не икнет, — где еще такого найдешь. Для редактора районной газеты, у которого своих забот хватает, это не шофер, а сущий клад.
Сказитель в это время отчаянно ударил по струнам домбры и завел искрометную песню Нартая, прославленного акына присырдарьинских степей. Уйдешь разве… Когда Абилькас под одобрительный гул, наконец, умолк, Мысыр неохотно направился к большой белой юрте, отведенной для особо почетных гостей.
Человек пять сидели кругом и увлеченно пыхтели над огромной крашеной чашей.
— А, проходи… Вовремя пришел.
Гости заерзали, подвинулись, выказывая радушие.
Мысыр присел с края. Куырдак был отменный: нежное мясо ярочки, с печенкой, с сердцем, с курдючным салом, и все это круто посолено, поперчено — язык проглотишь. На дастархане вокруг чаши густо стояли белоголовки. Они соблазняли, невольно притягивали взор, но Мысыр только мельком покосился на них. Когда-то он был на короткой ноге с "акмаганбетом — ерофеичем". Но в последние годы нежданная хворь — гипертония — разлучила их.
Наевшись куырдака, он вытер губы, отодвинулся. В углу бугрился черный бурдюк. Он развязал ремешок, налил из него в большую чашу пенистого кумыса, залпом выпил. Мгновенно выступила на лбу холодная испарина.
Остальные доели куырдак и дружно потянулись к белоголовкам.
Все издавна и хорошо знали друг друга. На почетном месте восседал чернявый, дородный Кунтуар, начальник районного объединения "Сельхозтехника". С Аяпбергеном они давнишние приятели. Всю войну, говорят, прошли бок о бок, вместе пережили все радости и горести. Не отставая от Кунтуара, хлестал водку плотный, кряжистый старик с длинной сивой бородой. Это Кара-мерген, знаменитый охотник. Почти всю жизнь провел он в степи, в горах и ущельях. Сам господь бог не знает, сколько он на своем веку истребил волков и карсаков. Ну, а этот, неутомимый говорун, которому никто не перечит, — сам Аяпберген. Он приходится Мысыру дядей по матери, то есть нагаши. Лет пять назад он вернулся, как поговаривали, с "большой" учебы и с тех пор редактирует районную газету "Алга". Изредка в своей же газете Аякен публикует язвительные фельетоны. Мишенью для его статей служат обычно малограмотные муллы, баксы-лекари, доживающие свой век в далеких аулах. Писания ученого братца не восхищают престарелую мать Мысыра. "И что ему сделали эти почтенные люди?! — недоумевает каждый раз она. — Их и так осталось, что волосинок на голове плешивого. Или еда ему не еда, если он не поглумится над стариками?!"
Нижняя кошма юрты была приподнята, и с речки тянуло приятной прохладой. За юртой взад-вперёд носились люди, мчались мальчишки на призовых скакунах. После обеда должна состояться байга, и опытные лошадники заранее разогревали коней, готовясь к предстоящим скачкам. Молодежь столпилась вокруг охрипшего магнитофона, извергавшего неистовую какафонию. Автолавки гостеприимно распахнули двери, продавцы, разложив товары, зычно зазывали покупателей. Неподалеку стояла небольшая юрта с красным флагом. Перед ней, на зеленой лужайке, с безразличным видом сидели старики и старухи. Тощий, длинноволосый джигит, размахивая газетой, читал лекцию, должно быть, о международном положении. Аульные старики не прочь послушать о том, как израильтяне измываются над потомками пророка. О том и Мысыр не раз рассказывал чабанам.
А этим, в юрте, ни до чего не было дела. Куырдак и арак разморили их, и теперь они, отрыгиваясь и поглаживая животы, громко, вразнобой говорили о том, о сем. И только двое не принимали участия в бестолковой беседе: шофер Дильдабай, с унылым видом сидевший у порога, и фельдшер Мысыр, чутко прислушивавшийся к шуму за юртой.
Белоголовки одна за другой исчезали с дастархана, и друзья-приятели горланили все громче. Мысыру это надоело, и он потянулся было к выходу, но нагаши Аяпберген сделал рукой неопределенный жест и прокричал визгливо:
— Стой, племянник! Не уходи. Поедем, козочек постреляем.
Мысыр не сразу понял.
— Какие еще козочки?!
— Обыкновенные. Дикие, горные. — Аяпберген заливисто рассмеялся, хлопнул Кунтуара по бедру. — Верно я говорю, а?..
— Так точно! — Кунтуар подался вперед всем своим тучным телом, юлой закрутил опустевший стакан. — Давай, наливай!
Маленькой пухлой ладошкой Аяпберген прикрыл горлышко бутылки.
— Эй-эй-э!.. Хватит. Сейчас поедем.
— Ну и что? Жалко тебе?!.. Наливай!
— И не подумаю.
— А я говорю, наливай, Аяпберген.
— Пей, но тогда с нами не поедешь..
— Это еще почему?!
— С пьяным какая охота?
— А… Ну, ладно…
Судя по разговору, об охоте они договорились заранее. Неспроста прихватили с собой старого охотника. Ведь ружье-то его. Только что за охота с одним ружьем? Должно быть, погулять решили, поразвеяться. Да как бы не опоздать к началу байги. Но дядя развеял его сомнения: к обеду, к байге они обязательно вернутся, а полакомиться свежим мясцом дикой козы и он, наверное, не прочь… Мысыр только повел плечами и заметил:
— Что ж… Только уж больно печет сегодня, надо бы питье прихватить.
В спешке никто его не послушал. К чему, думали, лишний груз: через час-другой снова примчатся сюда;
Дильдабай молча потоптался вокруг машины, налил в радиатор воды, попинал на всякий случай баллоны.
Аяпберген по привычке сел рядом с шофером, остальные разместились на задних сидениях. В юрте было прохладно и уютно, а в "виллисе", крытом брезентом, воздух накалился, как в бане. Стоял нещадный июльский зной, и все мгновенно стали исходить потом. Грузный, рыхлый Кунтуар обмахивался платком, тяжело дыша и ерзая.
— Ойбай, дорогой, — наконец прохрипел он шоферу. — Гони скорей! Не то задохнемся в твоей душегубке.
Юркий "виллис" долго шнырял по увалам и лощинам, но охотники не заметили ни одного зверька. Тогда помчались в пустынную степь, простиравшуюся к северу от Черных гор. Прошло часа два, как они покинули джайляу "Майши", а Карамерген ни разу не вскинул ружье. В газетах часто звучала тревога по поводу того, что в степях почти не стало зверья и дичи. Мысыр убеждался теперь в этом собственными глазами. А ведь совсем недавно, когда Мысыр был мальчишкой, сколько было вокруг разной живности! Бывало, фазаны стайками взлетали из-под каждого куста. Прямо под носом проскакивали степные зайцы, то здесь, то там пламенем мельтешили лисьи хвосты. А косули и антилопы, спасаясь от метели, иногда табунами врывались в аулы. Перепуганное животное становилось легкой добычей не только опытных охотников, но даже аульных сорванцов и собак. А теперь у каждого ружье, машина. Сиди себе на мягком сидении, мчись по степи, да знай, постреливай налево-направо.
Тоскливо было на душе Мысыра. Вокруг, куда ни посмотри, простиралась бурая голая степь. Она словно распласталась, задремала под нещадно палящим солнцем. Жгучие лучи слепили глаза. Унылая, однотонная степь, вернее, полупустыня, сливалась у горизонта с выгоревшим, таким же унылым небом;
Изредка то здесь, то там вздымается, клубясь, густое облако пыли, но тут же оседает на лиловую корявую полынь и чахлый типчак. Воздух раскалился как пламя. Ни ветерка, ни дуновения. Но норов степи известен Мысыру: тишина эта обманчива. Иногда все вокруг замирает, ни один листик на чахлых кустах не шелохнется. А потом вдруг обрушится смерч, поднимет облако пыли и песка, закроет солнце и беснуется неделями. Не одно русло в Бетпак-дала засыпало песчаной бурей. В древние времена здесь, вероятно, бурлили полноводные реки, на зеленых лугах прибрежья пасли скот… Нынче, в половодье, река Сарысу вышла из берегов, залила долины, и сразу же в рост пошла трава. Благодать скотине! И травы, и воды вдоволь. Не стало привычной толкотни возле артезианских колодцев, не ссорились колхозы из-за насосов. Эх, напоить бы эту иссохшую от жажды степь!..
Худо без воды. Вот и они, едва выбрались в пустыню, как уже почувствовали неодолимую жажду. При одном взгляде на выгоревшую под палящим солнцем степь хотелось пить. Первым не выдержал тучный Кунтуар.
— А, провались! Поехали назад. Во рту пересохло.
Аяпберген язвительно хмыкнул:
— Надо было еще одну бутылочку выцедить… Как поедешь с тобой, так и неудача.
— Ладно, не подохнешь, если мяса киика не поешь. Эй, шофер, поверни назад!
Шофер, однако, и ухом не повел. Машина продолжала мчаться по бездорожью. Кунтуар вскипел. Почтенный человек, во всем районе его знают, а какой-то мальчишка, сопляк, его не слушает?!
— Эй! Кому я говорю?! Поворачивай!
Он задохнулся, закашлял, посинел весь. Дильдабай молчал, будто и не слышал ничего. Кунтуар достал огромный, как полотенце, платок, вытер лицо, голову, унял кашель, угрюмо уставился на спутников. Старик-охотник сидел безразлично, отрешенно, поглаживая бурую бороду и щурясь. Мысыр наклонился к толстяку:
— Зря стараетесь. Кроме Аяпбергена, никто ему не указ.
— Как это?! — вскинулся Кунтуар. — Он же не пес на привязи, который слушается только хозяина! и Дильдабай, должно быть, услышал: он резко свернул в сторону, прибавил газу. Машина бешено запрыгала на ухабах.
Кунтуар с силой стиснул плечо Аяпбергена, повернул его к себе.
— Эй, этот обалдуй убить, что ли, нас собрался, а?! Уйми же его!
Аяпберген хохотнул, оскалив белые зубы.
— Отвяжись от парня.
Карамерген вдруг встрепенулся.
— Вон киики!
Спутники вытянули шеи, повертели головами туда-сюда, но ничего не увидели.
— Какой там киик?! — буркнул Кунтуар. — Померещилось тебе, старик… Дьявольское наваждение.
— Смотрите вперед… вон туда.
— Ни черта там нет… Наваждение дьявольское.
— Постой, постой… — Аяпберген весь подался вперед, припал к стеклу. — Вон там вроде что-то чернеет…
В самом деле, там, где бурая степь сливалась с бесцветным небом, зыбились едва заметные черные точки.
— Дьявольское наваждение, говорю вам, — упрямо твердил Кунтуар.
Ему нестерпимо хотелось пить, и никакая охота уже не привлекала.
Нет, это косули, целый косяк, — уверенно сказал Карамерген. — Но очень далеко. Из-за миража кажется близко, на самом деле на лошади не доскакать.
Но под нами ведь не лошадь. Машина! Может, рискнем, старик?
Воля твоя, дорогой. Только вряд ли догоним.
— Э, как сказать! А ну, Дильдабай, жми!
Приказ начальника как бы подстегнул шофера: машина рванулась из последних сил, взревела, словно хотела разбудить сонную степь, зайцем запрыгала на кочках. Кунтуар тяжко задышал.
— Ты, что, паршивец, совсем угробить нас хочешь?! Все внутренности отбил…
Конечно, для тучного человека такая езда — не радость.
Вихрем мчались по голой степи более часа, однако косуль и след простыл. Вскоре и мираж исчез, словно ничего и не было.
Все угрюмо молчали. "Виллис" на всем ходу вдруг вздрогнул, будто подбитый зверь, мотор поперхнулся, чихнул раза два и заглох. Машина по инерции проехала чуть-чуть и остановилась. Первым выскочил Аяпберген.
— Что такое? Что случилось?!
Шофер откинул капот, заглянул в мотор и озадаченно почесал затылок. Кунтуар, постанывая и пыхтя, отстранил его, заглянул вовнутрь, что-то потрогал, пощупал. Начальник районного отделения "Сельхозтехника" кое-что понимал в машинах. Решение его было суровым.
— Хана аккумулятору. Сел намертво. Теперь этот драндулет, хоть быков запрягай — с места не сдвинешь.
Аяпберген вытаращил глаза.
— Ойбай! Как же так?! Да мы же околеем здесь. Ты уж постарайся, сделай что-нибудь…
Кунтуар презрительно глянул с высоты своего роста.
— Эх… "Постарайся". А куда шофер твой смотрел? Почему он не заменил аккумулятор до сих пор?!
— Ойбай-ау, да что же будет?!
— А то будет, что в этой чертовой степи мы все пятеро сковырнемся. От жажды подохнем. До гор пешком нам не добраться. Верно, старик?
Все вышли из машины. Старый охотник приставил ладонь ко лбу, долго вглядывался в окрестность. Двустволка привычно висела на плече.
— Пожалуй, ты прав, дорогой. Если никого не встретим, дела наши плохи.
После этих слов Кунтуар умолк, подошел к машине с теневой стороны и плюхнулся на песок, опершись спиной о колесо.
— Болтайте теперь, сколько вам вздумается. А я буду спать.
Он опустил голову на грудь и закрыл глаза. Рядом с ним расположился Аяпберген. Он тоже упитан, ухожен, но низкоросл, рыжеват. Редкие, с заметной проседью-волосы зачесаны на правую сторону.
Дильдабай пытался было пристроиться рядом со своим начальником, но Кунтуар глянул на него искоса, брезгливо буркнул:
— Брысь отсюда! Для тебя в тени места нет. Иди, с аккумулятором повозись. — И повернулся к Мысыру. — Эй, фельдшер, присядь, отдохни. Ты нам сегодня еще пригодишься.
Тень от машины — так себе, одно название. Солнце едва перевалило зенит. Дышать нечем. Раскаленный воздух обжигал легкие. Мучила жажда, противная горечь во рту. Мысыр, однако, чувствовал себя сносно: его спасением была большая чаша холодного кумыса, которую он выпил перед выездом. Но спутникам его было очень худо. Сказывались острый куырдак и водка. Язык распух, не вмещался во рту. Одно желание, одна мысль назойливо сверлили мозг: пить, пить, пить. Но где вода? Где люди? Где аул? Кругом безмолвная, бездушная пустыня…
Молчали удрученно, угрюмо. Каждый думал о своем. И только старик с двустволкой за спиной по-прежнему терпеливо обозревал окрестности.
А солнце жжет немилосердно. Вокруг ни былинки, ни кустика. От песка идет жар, словно от раскаленной добела чугунной печки. В тени не менее сорока градусов, решил Мысыр. Сколько же на солнце? На жарком солнце пустыни?.. Он пригляделся. Степь была только с виду мертвой, на самом деле она вся изрыта норками. Значит, под этими песками затаилась жизнь. Эти норки кишат зверьками, которые выползают наружу, как только заходит солнце, и начинается ночная, таинственная жизнь степи. Но ведь всему живущему на земле нужна вода. Без воды нет жизни. Где же, однако, это бесчисленное зверье находит влагу в пустыне, похожей на высохшую до звона старую шкуру? Должно быть, глубина этих норок не одна сажень. Лежат их счастливые обладатели в прохладе, насладившись ледяной подземной водой, и горя не знают. Мысыр усмехнулся. Кому он завидует? Мышам, сусликам, кротам? Позавидуешь поневоле, если уже сил нет проглотить горький ком в горле. Жирный куырдак дает о себе знать. Если через час-другой не придет помощь, они здесь прожарятся, как грешники в аду. Испепелит их солнце пустыни. Помощь… Откуда ей быть? Поблизости и дороги-то нет. Птицы, и те здесь редко пролетают.
Пожалуй, хуже всех чувствовал себя нагаши Аяпберген. Он расстегнул сорочку, раскидал руки-ноги, тяжко вздыхал, охал. Дильдабай делал вид, что копается в машине. Из-за него беда случилась. Замени он вовремя аккумулятор, не торчали бы теперь здесь.
В радиаторе есть вода. Только толку от нее нет: горячая, ржавая. Да и посуды у них никакой. Правда, у Мысыра в медицинской аптечке лежат десять флаконов разведенной глюкозы. Это уже на крайний случай, для тех, у кого помутится в голове.
Более недели он не был дома. Соскучились, должно быть, детишки. Жена привыкла к длительным поездкам фельдшера по отгонным участкам. А вот старая мать и сорванцы-погодки всегда скучают по нему. Сам он, Мысыр, один рос. Едва не оборвался на нем род. Теерь, слава богу, четверо сыновей у него. Все в отца пошли: большеглазые, носатые. Мысыр не имел возможности долго учиться. Еле на фельдшера вытянул. И потому мечтал выучить всех сыновей. Старший нынче пойдет в школу. Уже сейчас вызубрил всю азбуку и даже таблицу умножения наполовину одолел…
Апырмай, видно, начинает сказываться гипертония. В глазах потемнело и в голове шумит.
— Вот так и околеем ни за что, ни при что, — донесся вдруг жалобный голос Аяпбергена. — Горю, ойбай, весь горю… Племянник, где ты?..
Мысыр придвинулся к дяде. Аяпберген судорожно царапал себе грудь.
— Не отчаивайтесь. Потерпите немного.
— Не могу больше терпеть… Умираю. Пить…
Побелевшим языком он облизнул сухие, потрескавшиеся губы.
Тень от машины начала удлиняться. Кунтуар сидел молча, закрыв глаза и тяжело дыша. Старый охотник приткнулся в сторонке, обхватив обеими руками двустволку. Изредка он поднимал голову, оглядывался, прислушивался. Дильдабай залез под машину и лежал ничком, положив голову на руки. Видно, надежда окончательно покинула его.
Мысыр открыл аптечку, достал флакон глюкозы, ловко отбил острый кончик и влил прозрачную жидкость в рот дяди. Тот жадно проглотил и невнятно попросил:
— Еще…
— Нельзя.
— Почему?
— Не вода ведь — лекарство. Потом и другим может понадобиться.
— Зачем тебе другие? О дяде своем позаботься, дурень!
Мысыр смутился. В уме ли Аяпберген? Значит, другие пусть пропадают, лишь бы он в живых остался? Так, что ли, получается?
— Нет, вам пока достаточно.
— Но я же от жажды умираю…
— Вздор… Потерпите!
Кунтуар, оказывается, не спал и все слышал. Приоткрыв покрасневшие глаза, он брезгливо буркнул:
— Да отдай ты ему все. Пусть живет. А то, не приведи господь, рухнет опора казахов…
Мысыр молча сел на свое место. Ему стало неловко за своего нагаши. Да как он мог такое сказать? Может, у него рассудок помутился? Никогда он малодушным не был. И горечь, и сладость жизни изведал. В трудное время, бывало, и Мысыру помогал, да не один раз. Именно благодаря ему удалось окончить медучилище. Постеснялся бы товарища своего, Кунтуара. Как он завтра ему в глаза посмотрит? Или думает, что уже пришел конец? Какое малодушие?! Что за безволие? Мысыр впервые видел своего нагаши в таком жалком состоянии.
Шофер под машиной тоже не подает признаков жизни. Уж не обморок ли с ним? К парню этому душа не лежит, но сейчас не до того. Мысыр подлез к Дильдабаю, рванул за плечо.
— Эй, вставай! Что с тобой?
Дильдабай лежал, как колода. "Э, действительно, худо с парнем".
Мысыр сунул руку под грудь шофера, перевернул его на епийу. Потом склонился над ним и… Дильдабай, что называется, дрыхнул без задних ног! Мысыр, пожалуй, впервые проникся к нему уважением. Все вокруг задыхаются, места себе не находят, а этот безмятежно храпит, позабыв обо всем на свете. Ну, не молодец ли?
Кунтуар сорвал с себя рубашку.
— Горю весь… Может, так легче станет…
— Ай, вряд ли…
— Ну, и пусть! Хоть и подохну, так по крайней мере тело не стесню.
— Оставьте, почтенный! Неужто какая-нибудь машина не проедет?
— Какая машина?! Разве что торгаши с дынями проедут в сторону Джезказгана…
— Вон посмотрите: самолет летит.
— Ну, и что? Чихать он на нас хотел. Увидят нас и подумают: чудаки какие-то, бездельники по степи шляются.
— Можно помахать, дать ему знак.
— Так и поймут твои знаки. Глупости…
Кунтуар похлопал ладонями по тугому животу, всерьез спросил:
— Как думаешь, с таким бурдюком сала я долго продержусь?
Мысыр невольно расхохотался.
— Как же тогда быть нам, отощавшим овцам?! Или вы с Аякен договорились только вдвоем выжить?
Кунтуар почесал мощный, в толстых складках затылок, слегка смутился.
— А, один черт… Кого мы облагодетельствуем, если даже в живых останемся?.. — Повернулся всей тушей, увидел Карамергена. Старик трухлявым пнем торчал в голой степи. Мерлушковая шапка низко надвинута на лоб. — Эй, старик, иди сюда. Что сидишь на отшибе, словно старая ворона на навозной куче?
Охотник, помешкав, подошел. На нем были стеганые шаровары, толстая фуфайка, на ногах — изношенные громоздкие сапоги. Как он терпит в такой одежде! Еще и подпоясался туго-натуго широким сыромятным ремнем.
— Садись вот сюда, в тень, — по привычке властно сказал Кунтуар. — Сколько тебе лет?
— Э, милый… семьдесят пятый ныне стукнет.
— О, пожил, значит. Хорошо! И пережил, перевидел, должно быть, немало, а?
— Э, что там говорить…
— Хорошо! И эти места знаешь, а?
— Конечно, дорогой. Считай, сорок лет по степи этой мотаюсь.
— Хорошо! Тогда скажи: где мы сейчас торчим?
— Э, далековато забрались, сынок, далековато.
— Не Сорочья ли эта долина?
— Какой там! Мы ушли совсем в глубь верховья.
— Ну, и что ты посоветуешь, старик? — Кунтуар схватил охотника за рукав. — В трудный час наши предки всегда к мудрым старцам за помощью обращались. Давай, говори!
Охотник снял ружье, положил его перед собой. Потом достал огромный кисет, высыпал на клочок бумаги махорку, свернул "козью ножку". В движениях его была степенность и неторопливость.
— Выход у нас только один. — Он сощурился, цигаркой ткнул на северо-запад. — Отсюда на расстоянии однодневного пути есть озеро, камышом да осокой заросшее. Вода в нем пресная. На берегу озера живут скотники с верховья. Если до них доберемся, спасем наши души…
— Так какого дьявола мы тут сидим?! Пошли!
— Нет, дорогой. При такой жаре далеко не уйдешь. Подождем, пока солнце зайдет.
— Ойбай, меня… меня доставьте первым, — прохрипел еле слышно Аяпберген. — Мне совсем плохо.
Кунтуар едко хмыкнул.
— Не беспокойся. Для тебя заказан персональный вертолет. Разве можно допустить, чтобы казахи лишились такого замечательного фельетониста?
По пустыне плелись пятеро. К их счастью, светила луна и было не очень душно. С севера дул прохладный ветерок. Но идти по бездорожью было тяжело. Они брели, спотыкаясь о кочки, о корни пересохшей полыни, падая и вставая вновь. Жажда не проходила, язык во рту словно одеревенел. Мысыр истратил почти всю глюкозу. Аяпбергена уже не держали ноги. Огромный и толстый, как одногорбый верблюд, Кунтуар взвалил вконец ослабевшего редактора на спину. Впереди, волоча ноги, брел старик-охотник. Рядом с ним следовал неотступно Мысыр. Шофер Дильдабай верной тенью маячил возле своего начальника.
Время было далеко за полночь. А озера все еще не видно. Распласталась бескрайняя степь и нет ей дела до чужих горестей и бедствий. Столько она перевидела за множество веков, что очерствела, ко всему стала равнодушна, безразлична. Когда-то она, эта дряхлая степь, цвела, сияла, словно невеста на выданье, потом по ней примчались свирепые полчища; здесь кипели страсти, царствовали могущественные владыки, крушились полудикие державы. Все терпеливо сносила степь и теперь будто окаменела. Старики говорят: "Ночью степь сбрасывает путы". Видно, то имеется ввиду, что ночной путь кажется всегда длинней и изнурительней.
В аптечке Мысыра оставалось два флакона глюкозы. Это его доля, вполне законно и справедливо. Уже не раз он намеревался проглотить спасительную жидкость, но каждый раз сдерживал себя. Ведь она может еще больше понадобиться кому-нибудь из его спутников. Все вконец измучены и обессилены жаждой.
Шли молча, понуро. Вдруг вместе с Аяпбергеном за спиной грузно рухнул Кунтуар. Упал ничком, как подкошенный. Остальные подбежали к нему. Кунтуар терял последние силы. Он бугрился на песке, точно кит, выброшенный штормом на берег. Еле прохрипел, просвистел:
— Оставьте нас… Идите дальше… Потом подберете… найдете, если сами… уцелеете…
Другого выхода не было… Пришлось оставить двух Старых приятелей в пустынной степи. Мысыр на прощание влил каждому в рот по флакону глюкозы.
Пошли дальше. Ноги переставляли с трудом. Порой казалось, что топчутся на месте. Шли на север, раскрыв рот против ветра. Но и это облегчения не приносило. Тогда сбросили с себя одежду. Перед глазами плыли черные круги, сердце колотилось, подташнивало. Эх, обрушился бы вдруг с неба ливень! Какое бы это было наслаждение! Только, кажется, за все лето не выпало здесь ни одной дождинки.
На востоке начал алеть горизонт. Короткая летняя ночь была на исходе. Если по прохладе им не удастся добраться до жилья, считай, конец. До следующей ночи им не дотянуть.
Шли. Падали. И вновь шли. Впереди по-прежнему Карамерген. За ним, след в след — Мысыр. Значительно поотстав, брел Дильдабай.
— Кареке, как по-вашему, скоро? — спросил, зайдя сбоку, Мысыр.
— Уже недолго, дорогой. Да вот беда, с места почти не двигаемся…
— Давайте прибавим ходу.
— Ойбай… дяденьки-и-и… — раздался сзади дурной голос.
Оба оглянулись. Дильдабай сидел на корточках, прижав руки к животу.
— Что случилось?
— Ты что, бедный?
— Горит все… внутри, дяденьки… Не могу больше… Кажется, умру сейчас… умру…
— Брось, не говори глупостей, милый. До озера уже рукой подать. Вставай. Крепись! Ты ведь джигит, молодой совсем… Вот я, старик дряхлый, и то иду, держусь…
Однако ноги уже не держали Дильдабая. Пришлось и его оставить. А через некоторое время выдохся и старый охотник. Он стал все чаще спотыкаться, потом упал возле чахлого куста полыни. Мысыр растерянно опустился рядом.
— Прости меня, старика, дорогой… — произнес охотник. — Видишь, не могу… сил нет. Но ты не мешкай. Держись справа от Темир-казыка[17] и иди все время вперед. Вскоре выйдешь к старому зимовью. Сразу же за ним пойдут барханы. А в барханах — озеро. Вокруг камыши, куга… Там люди. Возьмешь подводу и приедешь за нами… Ну, иди. Да поддержит тебя дух добра — Кыдыр Алейкисалам!..
Получив благословение старика, Мысыр отправился в путь один. Он потерял представление о времени, ему чудилось, будто он идет целую вечность. А зимовья все не было. Может, давно уже прошел мимо! Взошла заря. Звезды поблекли. Еле заметен еще Темир-казык. А может, это и не он вовсе… Надо спешить. Надо собрать все силы. А то собьется с пути, и тогда они все погибнут. На ногах будто колодки. Велик был соблазн снять ботинки, но не дай бог, еще занозишь ногу. На брюхе далеко не уползешь. Глаза словно пленкой затянулись: все вокруг зыбится, как в тумане. В ушах шумит. Мысль отупела. Идет, тащится, точно в бреду. Вот померещилось огромное море. Он купается, плывет по волнам, размашисто загребает. Вот он вышел на берег. Рядом стоит лодка с парусами. Она полна воды. Господи, да она сейчас перевернется, затонет…
Он напрягается, скрежещет зубами, лишь бы не потерять сознание. Смутно сообразил, что дошел до древнего развалившегося зимовья. Где-то лениво, сыто брехали собаки. Или ему только показалось… Нет, кажется, добрел до жилья, до людей. Значит, ушел-таки от смерти… Жив, жив, жив…
Он еще нашел в себе силы обойти зимовье, дотащиться до бархана, заросшего чахлым кустарником, но подняться на него не смог. Последняя преграда, последний перевал. Он падал. Поднимался. И вновь падал. Полз упрямо, зло, на животе, упирался ногами, откатывался назад, вниз, и опять лез на гребень бархана, цепляясь за колючки, за кусты, полз по-черепашьи. Песок забил ему рот, лез в глаза. Колючие кусты в кровь изодрали руки, липо. Но он не замечал ничего, не чувствовал боли. Он кричал изо всех сил, звал на помощь, но не слышал собственного голоса, ибо голоса не было.
Наконец-то, после долгих и неимоверных усилий он все же вскарабкался на вершину песчаного перевала и перед его глазами открылась прозрачная гладь воды. На берегу озера стояли пять-шесть аккуратных юрт — маленький аул скотоводов. Перед юртами, возле продолговатых ям с крутобокими казанами, возились, хлопотали женщины. В лучах раннего солнца необычно белели их жаулыки, а голоса при утренней тиши слышались далеко-далеко…
Сегодня Абсаттар был особенно не в духе. Нынешней зимой у районного уполномоченного было много хлопот с новым, только в прошлом году созданным овцеводческим совхозом "Изобилие", а непредвиденный значительный падеж скота и вовсе лишил его покоя. На недавнем бюро районного комитета партии директор совхоза получил последнее предупреждение, Абсаттару же пришлось выслушать немало упреков. Конечно, как начальник районного сельхозуправления и член бюро райкома он нёс большую ответственность за все нелады, хорошо сознавал свою вину, и потому не жалел ни себя, ни других: чуть ли не каждый день, встав спозаранок, мчался на машине в "Изобилие". Однако каких-либо заметных сдвигов в делах совхоза пока не намечалось. Директор — нерасторопный, вечно заспанный — не проявлял должного усердия в руководстве хозяйством. Вот и сегодня уполномоченный приехал из района, поднявшись чуть свет, даже стакана чаю не проглотив, а этот товарищ все еще сла-а-дко похрапывает в постели. Абсаттар возмутился, вспылил, накричал в сердцах на невинную жену директора, которая сидела у порога и, позевывая, что-то мешала мутовкой в жбане.
— А ну, разбуди своего… бесстыжего! Тут голова кругом идет, не знаешь, за что браться, а этот дрыхнет! Есть у него хоть капля совести?!
Жена директора услужливо кинулась в дом, а уполномоченный в нетерпении начал ходить взад-вперед по двору.
Вскоре выскочил директор, взъерошенный, наспех одетый, смущенный. Был он значительно старше Абсаттара, седой и обрюзглый, однако уполномоченный находился в таком состоянии, когда невозможно соблюдать учтивость перед возрастом.
— Слушай, ты хоть о чем-нибудь думаешь, товарищ директор?! Стыд-то у тебя есть? Или в дырявой торбе его оставил? Времени сколько — знаешь?
— Где-то около шести… — неуверенно промямлил директор.
— Ишь ты, "около шести"… А восемь не хочешь? Восемь!! Последний бездельник, и тот в это время уже на ногах… А ты-то чего лежишь, Патшабаев? После каких-таких праведных трудов?
— Абеке…
— Э, оставьте… Я вас просто слушать не хочу! — Абсаттар неожиданно перешел на "вы", что окончательно доконало директора. — Чувствую, не сработаемся мы с вами. Нет! Видно, на том бюро товарищи слиберальничали, больно мягко с вами обошлись…
Директор растерянно заморгал, не на шутку испугался. Он, разумеется, понимал, что по работе, бывает, и не такое говорится, но последнее бюро еще живо в памяти. Он чувствовал: еще один такой нагоняй, и судьба его решена. А до пенсии рукой подать. Патшабаев с укоризной покосился на уполномоченного. Что ж… молодым у нас дорога, это верно. И все же порой поднималась в нем необъяснимая досада. А помнят ли эти молодые да энергичные, благодаря кому они процветают? Кто вынес все тяготы военного лихолетья? Кто с честью вышел из всех испытаний? Не мешало бы им почаще напоминать об этом. Не то забудут в повседневной суете…
— А ну, скажи, — опять перешел на "ты" уполномоченный, и в голосе его директор на этот раз уловил мягкие, примирительные нотки, — сколько овец пало за вчерашний день по твоей милости? Как там дела на третьей ферме?
— Дела… так сказать… несколько… — Патшабаев запнулся, не зная, с какого краю пристроиться к начальнику.
— Оу, чего юлишь? Скажи все как есть!
— Конечно, правда превыше всего… Сегодня ночью на третьей ферме замерзло десять овец.
— Замерзли, или с голоду околели?
— Да, погода… сами видите какая, Абеке…
— Какая?
— Ну… это… неблагоприятная.
— А для того, чтобы дрыхнуть до обеда — благоприятная? — усмехнулся уполномоченный и тут же резко приказал. — Садись в машину! Поехали!
Зачем Патшабаеву чужая машина, когда собственный газик у ворот стоит? Абсаттар сам сел за руль: уже неделю он обходился без водителя. Машина Патшабаева сходу вырвалась вперед. Директорскому шоферу все ухабы-рытвины были хорошо знакомы, и газик послушно мчался по разбитой степной дороге. Уполномоченный старался не отставать, однако с непривычки вскоре устал, и с раздражением нажал на клаксон. Передняя машина резко затормозила, директор высунулся, повертел длинной шеей.
— Эге, что случилось?
— Что вы гоните, словно невесту украли?! Потише можно? Все печенки себе отбил!
Директор довольно улыбнулся. Уполномоченный в сердцах махнул рукой, дескать, поехали дальше, — и хлопнул дверцей.
Вскоре перед глазами путников открылось зимовье третьей фермы. В этих краях Абсаттару раньше не приходилось бывать, поэтому он внимательно вглядывался вокруг. Чабаны расселились подальше друг от друга. Так, конечно, удобней: не перемешаются отары.
У высокого, с шиферной крышей дома юркий газик остановился. Тут же подъехал уполномоченный. Из-под навеса выскочил огромный пестрый кобель и гулко, простуженно залаял. Директор, неуклюжий в толстой зимней одежде, с трудом вылез из кабины и хриплым, густым басом прокричал:
— Эй, кто тут есть? Выходи!
На крик вышел черный увалень в потрепанном лисьем треухе, овчинном полушубке, в громадных, войлоком отделанных сапогах. Должно быть, чабан нечасто пользовался бритвой: лицо было обметано густой щетиной.
Поздоровались.
— Ну, чего стоим? Заходите в дом! — сказал чабан.
Директор вопросительно глянул на уполномоченного, но тот хмуро заметил:
— Давайте сначала пройдемся по кошаре.
— Хорошо… — поспешно согласился директор и представил хозяина. — Это, Абеке, гордость нашего совхоза — Сармантай Айдаров. В прошлом году, может, помните, он получил от ста овцематок сто восемнадцать ягнят.
— Очень приятно!.. — кивнул уполномоченный, с ног до головы оглядывая чабана. Про себя с восхищением подумал: "Такому никакой буран не страшен!" Фамилия чабана была ему знакома, но видел его впервые. В этом районе Абсаттар работал всего лишь неполных два года и еще не всех передовиков знал в лицо.
Похвала директора заметно смутила чабана, и уполномоченному это понравилось. Он по опыту знал: простые, настоящие труженики всегда поразительно скромны и искренни.
Уполномоченный приветливо кивнул чабану, который, видно, приходился ему сверстником, и улыбнулся:
— Ну что, хваленый джигит, может, покажешь нам свои владения?
Сармантай повел гостей к кошаре рядом с домом. У чабана была своеобразная походка; его все заносило то в одну, то в другую сторону, точно неравномерно навьюченного верблюда.
Кошара выглядела вполне прилично. Ни щелей, ни прогнивших подпорок. Только не мешало бы основательно почистить, постелить сухого сенца, иначе при таком морозе, да еще в сырости бедняжкам-овцам и околеть не мудрено. Уполномоченный, чуть нахмурясь, спросил:
— Почему так запущено?
— Не успеваю убирать, — пожаловался чабан. — Помощник мой в город уехал… на курсы…
— Да, да! — поспешил директор чабану на помощь. — Беда! Всюду не хватает людей.
Теперь они направились к открытому загону, огороженному сухими суковатыми ветками джиды. Овцы Сармантая особой упитанностью, пожалуй, не отличались, но и голодная смерть им не угрожала. Возле загона темнела довольно солидная скирда.
— Падежа нет? — поинтересовался уполномоченный.
И опять директор опередил чабана.
— Что вы?! У Айдарова ни одна овечка не подохнет. Уж если у него падеж, то у других мор начнется…
— Кормов достаточно?
— Какой там?! — вновь завелся директор. — Корма, что совхозу отпустили, давно кончились! Абеке, надо бы этот вопрос ребром поставить на бюро.
Уполномоченный ничего не ответил. Внимание его привлекли плотно сбившиеся в кучу овцы. По углам загона лежали охапки клевера, но — странное дело! — овцы почему-то почти не дотрагивались до него. Даже явно отощавшие, с провалившимися боками матки нехотя касались его губами и тут же понуро застывали, задран морды. С голоду, бывает, овцы друг с друга шерсть сдирают, а эти отчего-то тоскливо глядят по сторонам. Уполномоченный удивленно посмотрел на чабана, собираясь поделиться своими сомнениями, но тут взгляд его случайно упал на иссохшую пустую колоду у стенки, и ему сразу все стало ясно. Настроение его мигом испортилось, как погода в ненастный осенний день. В голосе послышались гнев и раздражение.
— Эй, товарищи, что же это получается?! Скотина-то непоенная!
Директор виновато заморгал и растерянно уставился на чабана. Тот вконец смутился, начал носком сапога ковырять землю.
— Ну, как это?.. Поил… немного, правда… — выдавил, наконец, он из себя.
— Что значит "немного"?! — распалялся Абсаттар. — Ты что, всех, кроме себя, за дураков считаешь?! Снег на дне колоды видишь? А когда шел снег, помнишь? Три дня назад! Три дня, значит, в твоей колоде капли воды не было! Потому твои овцы и отворачивают морды от клевера. Они от жажды изнывают! Эх, вы… бестолочь!..
Наблюдательность уполномоченного поразила директора. Он почувствовал себя обескураженным. Действительно, как он мог не заметить снега на дне колоды? Он яростно обрушился на своего передовика:
— Сколько же можно твердить? Почему не следите за скотиной?! Что вы за олухи такие?! Ну, подождите! Я вам всыплю на партсобрании. Взвоете у меня!..
— Где же воду взять? — начал оправдываться чабан, задетый за живое. — Мотор не работает. Сказал завфер-мой, чтобы моториста прислал… Теперь и завфермой пропал, и моториста нет. А я один что могу?..
— Бестолочь! Трепачи! — Абсаттар гневно махнул рукой и решительно направился к своей машине.
В это время на пороге дома показалась женщина в серой пуховой шали. Разгневанный уполномоченный рассеянно скользнул по ней взглядом, рванул дверцу машины, и только занес было ногу на подножку, как услышал за спиной насмешливый грудной голос.
— Ну, конечно, какой же начальник добрых людей не бранит!
Абсаттар, все так же хмурясь, обернулся — и замер, глядя на подошедшую к нему вплотную женщину.
Это была Шрынгуль.
У Абсаттара гулко заколотилось сердце, кровь ударила в лицо, губы дрогнули, невнятно прошептали:
— Здра-авствуй…
Неожиданная встреча его ошеломила. Он преобразился на глазах, стал какой-то смирный, кроткий. К счастью, кроме них, вокруг никого не было. Директор и чабан свернули за угол загона. И оттуда доносилась ругань: видно, крепко озлился директор на своего передовика, осрамившего его перед районным начальством.
— Ой, ка-ак ты изменился! — Она не то улыбнулась, не то усмехнулась.
— Изменишься поневоле… — Абсаттар потер красные от бессонницы глаза. Голос его прозвучал тихо, устало. — Стареем ведь… Да и работа такая… Нелегко.
Шрынгуль с нескрываемым любопытством разглядывала его.
— Не-ет… ты, пожалуй, похорошел… — Она цокнула изумленно. — Пополнел, гладкий стал. Вон и животик выпирает… Неплохо, видно, живешь, да?
В ее голосе Абсаттару почудилась насмешка. Он хотел ответить в таком же тоне, но не смог. Сколько лет прошло, сколько воды утекло!.. В шестьдесят четвертом они расстались. Как чужие. Навсегда. Ничего уже их не связывало. И вот встретились нежданно-негаданно в степи, хмурым зимним днем на чабанском стойбище. Впрочем, что в этом удивительного? В жизни всякое случается. И встречи, и разлуки. От них бывает грустно, или радостно — все равно. Какое это имеет значение?.. Так подумал про себя Абсаттар и сразу же овладел собой.
— Ну, я спешу… — Он кивнул в сторону директора и чабана, которые в это время направились к ним. — Тот джигит, видать, твой муж?
— Да, муж… Неужели и в дом не зайдешь? Куда в такую холодину торопиться?
Абсаттар опешил. Он удивлялся ее спокойствию, выдержке. Когда-то они жили под одной крышей, грелись у одного очага, и она была такой же своенравной, взбалмошной. Неужели ничуть не изменилась?.. А куда ему в самом деле торопиться? Отогреться бы не мешало, да и поесть-попить — тоже. С раннего утра на ногах…
Однако, когда подошли директор с чабаном, он решительно отсек эту соблазнительную мысль и, холодно попрощавшись, сел в машину. Шрынгуль при людях не осмелилась что-либо сказать. Он круто развернул машину, чтоб выехать на дорогу, и на повороте покосился в окошко. Шрынгуль стояла одинокая, грустная. Недавняя игривая улыбка исчезла. Склонив голову набок, она заправляла под шаль растрепавшиеся волосы и грустно смотрела ему вслед… Сердце Абсаттара на мгновение сжалось. Неужели за все эти годы он так и не смог забыть ее? Ай, нет, надо выкинуть из головы эту блажь. Не мальчишка ведь — остепенившийся мужчина. Ему нужно объездить все фермы и скорее вернуться в район. Однако смятение и растерянность так и не покидали его весь день. Он посетил еще две-три фермы, поспешно, на ходу, отдал какие-то незначительные распоряжения, сознавая, что сегодня он уже не работник, не советчик. В таких случаях он предпочитал оставаться с собой наедине, подумать, поразмыслить. К обеду он вернулся в район, закрылся в своем кабинете, предупредив секретаршу, что должен готовить материал для бюро, и чтобы она никого к нему не пускала. Уединиться, однако, не удалось. Едва он опустился на стул, как затрезвонил телефон. Он схватил трубку, раздраженно пробурчал:
— Я ведь только сейчас вас предупреждал!
— Извините, агай… Я… — секретарша запнулась. — Вас вызывает Гафеке…
— Куда?
— К себе, в райком…
Ничего тут не поделаешь. Гафеке, первый секретарь райкома, больше всего ценил в людях пунктуальность и аккуратность. Абсаттар оделся и поспешно вышел.
Нежданная встреча на чабанском стойбище всерьез растревожила Абсаттара.
…То было весной. Все вокруг буйно цвело, зеленело, как всегда в конце мая, когда природа расцветает вдруг в пышной, пьянящей красе, точно невеста на выданье. Держась за руки, шли они по безлюдной степи, часто останавливались, очарованные, потрясенные радужными красками степи. Только теперь Абсаттар почувствовал, как за время учебы соскучился, истомился по родному аулу, по первозданному диву отчего края. Он с наслаждением вдыхал хмельные запахи степи, подставлял молодую грудь легкому бодрящему ветерку. У ног его колыхалось, мягко шелестело упругое, сочное разнотравье, будто накатывалась волна за волной в безбрежном море. То здесь, то там островками выделялись тамариск и колючий тростник, которые сейчас, в пору цветения, придавали степи неповторимый оранжево-красноватый оттенок. На склонах редких песчаных холмов пылали, пламенели тюльпаны. По голубому небу плыли одинокие белесые тучки-барашки. Низко-низко, над самой головой, стремительно проносились ласточки, посвистывая крылышками.
Все так же держась за руки, они далеко ушли от аула и свернули к устью большого канала. К лету берега канала обычно зарастали камышом, тростником-кураком, душистой мятой, а пока здесь, на пологом берегу запруды, красовались, источая острый сладковатый аромат, две раскидистые джиды — пышные плодовые деревца, которые были в самом цвету.
Они, скользя по обрыву, спустились к каналу, подошли к дикой джиде, легли на нетронутую, нежную травку под ней. В тени было прохладно и тихо, даже ветерок не доходил сюда. На толстых корявых сучьях джиды застыла янтарная древесная смола, и от густого запаха ее, перемешанного с запахом цветов и трав, сладко кружилась голова. Вытянувшись на податливо мягкой, как длинный ворс, траве, он с тайным восторгом смотрел на девушку. Она сидела, опираясь на руки и сильно запрокинув голову, и любовалась густой листвой джиды.
Абсаттар облизнул сухие, пылающие губы, судорожно повел кадыком. Ах, до чего же хороша эта Шрынгуль, его Шрынгуль!.. В глубине раскосых глаз, затененных длинными, загнутыми кверху ресницами, притаился таинственный огонек, который вот-вот разгорится черным пламенем. Нос прямой, маленький, с едва заметной горбинкой. Губы, полные, красные, нервно трепетали, вздрагивали, точно чуткий лепесток цветка под легким дуновением. Во всем облике цветущей восемнадцатилетней девушки Абсаттар не находил никакого изъяна. На смугло-матовом лице ни единого пятнышка; на щеках играет румянец. От нежного, чуть наметившегося изгиба между круглым подбородком и трепетной гладкой шеей, просто невозможно было оторваться. Светлое ситцевое платье плотно облегало точеную легкую фигурку. Из-за глубокого выреза платья упруго выпирали твердые девичьи груди. Узкая светлая полоска, нетронутая загаром, смущала и восхищала Абсаттара.
Он не мог налюбоваться девушкой. Себя Абсаттар тоже считал парнем — не промах. Конечно, красотой особенной не выделялся, но в конце концов для мужчины это не главное. Ростом, правда, маловат, да шея, может, толстовата, зато во всем остальном — порядок. И лицом недурен: ни рябой, ни конопатый. Брови густые, черные; в круглых, больших, чуть сероватых глазах — яркий блеск. К фигуре тоже не придерешься: как-никак занимается в гимнастической секции при институте. К тому же немного играет на домбре. Разве в двадцать один год этих достоинств мало? В городе, случалось, забавы ради приударял за девушками, но ни одной по-настоящему не увлекся. Да и зачем они, когда у него есть Шрынгуль?!
Да… Шрынгуль — прелесть. Верное ей дали имя — Благоухающий цветок. Абсаттар и мизинчика ее не стоит. Ну, что из того, что он студент четвертого курса зооветеринарного института? Что отец — председатель колхоза? На авторитете отца долго не продержишься. Нет, что ни говори, не ровня ей Абсаттар. И ростом она, пожалуй, чуточку выше. Смущается джигит, весь как-то внутренне съеживается, когда за их спиной аульные остряки поют недвусмысленную песенку:
За селом цветет джида,
Той джиде нужна вода,
Парню рослому под стать
Низкорослая жена.
Один, он никому ни в чем не уступит, а рядом с Шрынгуль всегда невольно тушуется. Они, можно сказать, выросли вместе. Еще в школе нравились друг другу, дружили. Потом, уже в старших классах, былая непосредственность в их отношениях вдруг исчезла, при встречах оба начинали краснеть, смущаться. А годы шли. Он поступил в институт, Шрынгуль "провалилась", вернулась в аул и стала пионервожатой в родной школе. Приезжая на каникулы, Абсаттар каждый раз встречался с ней. Он и теперь робел, не осмеливался даже прикасаться к ней, вел долгие и нудные философские беседы. Вообще в юности Абсаттар был неисправимым мечтателем, очень впечатлительным, наивным. Книжки читал запоем, при этом спешил скорее рассказать о прочитанном самым близким друзьям. Втайне он подражал любимым героям.
Когда женился старший брат, Абсаттар, отпросившись на три дня, приехал в аул. На свадьбе, на молодежных вечеринках они с Шрынгуль не расставались. Тетушки посмеивались, подтрунивали над ним: "Теперь твой черед, шалопай! Когда приведешь свою красавицу?" Он и сам был непрочь жениться, и, взбудораженный свадебным торжеством, решил при первом же подходящем случае откровенно поговорить с Шрынгуль. И вот такой случай теперь подвернулся. Но как расскажешь о своем сокровенном желании? Он растерянно, беспомощно смотрел на ее пылавшие щеки. Господи, какой он мямля, бестолочь, если до сих пор ни разу не обнял ее за тонкую, хрупкую талию. Все его существо сейчас охватило одно неотступное, нестерпимое желание — прильнуть к ее полным, трепетным губам… И больше ничего, ничего… От одной этой мысли, от одного сознания, что это вполне возможно, доступно, ему становилось жарко, перехватывало дыхание, тяжело билось сердце… А ведь он не был зеленым юнцом. Студент четвертого курса вовсе не избегал красивых девушек. Помнится, когда со строительным отрядом ездил на целину, столкнулся как-то в тамбуре с одной смазливой бойкой девчонкой и всю дорогу с ней целовался, обнимался, еще не успев даже толком познакомиться. Но… то совсем другое! С Шрынгуль он так не посмеет. С ней он почему-то теряет всякую волю и мужество. Даже "греховные" мысли от себя старается отогнать.
Здесь, под цветущей джидой, он и вовсе не находил себе места, голова кружилась не то от медово-сладких запахов цветов, не то от любовного жара, бродившего в жилах.
Шрынгуль молчала. Иногда, встрепенувшись, всматривалась вдаль, точно в ожидании кого-то или чего-то. Наконец, он не выдержал и, решившись, схватил ее за локоть. Она замерла, затаив дыхание. А он, едва сдерживая неведомую сладостную дрожь, все гладил и гладил ее обмякшую обнаженную руку… Шрынгуль чуть подалась к нему, но у Абсаттара словно отнялся язык.
Он не знал, не чувствовал, сколько прошло времени. Вдруг девушка резко вскочила, с досадой оттолкнув его руку, оправила платье, отряхнула подол. Между сросшихся бровей легла складка. Он знал: эта складка появлялась, когда Шрынгуль была чем-нибудь недовольна. Но он не понял решительной перемены в настроении любимой. Опять завелся, заговорил о том, о сем, даже пытался шутить, но Шрынгуль была задумчива и грустна. Он, однако, не особенно расстраивался: крутые перепады в ее душевном состоянии случались и раньше. Они расстались, договорившись встретиться вечером за аулом. На свидание Шрынгуль не пришла, а утром он уехал в город, в институт.
Через полмесяца его настигла черная весть. Какой-то лихой шофер силком увез Шрынгуль к себе, но вслед бросились братья и доставили девушку благополучно домой. Потом в районном центре при всем честном народе состоялся суд, и шофера-насильника приговорили к трем годам заключения. Опозоренная, униженная Шрынгуль в отчем доме оплакивала свою судьбу…
Отчаяние захлестнуло его. Трое суток, точно окаменев, лежал он в общежитии. Тщетно пытались его утешить друзья. На четвертый день он отправился в пивнушку на Новом рынке и напился до одури. Но этого ему показалось мало. Он вышел на улицу, начал приставать к прохожим, затеял драку. Ночью, весь в синяках и ссадинах вернулся в общежитие, набросился на приятелей: "Где вы только шляетесь, придурки, когда меня уличная шантрапа избивает?"
Эх, молодость, молодость! Вспомнишь твои бесшабашные похождения, и на душе вроде бы светлеет, и улыбнешься невольно. Кто поверит, что он, теперь член бюро райкома, начальник сельхозуправления, солидный, степенный мужчина, когда-то дебоширил, яростно бился в уличной драке? И за что? Из-за обманутой любви! Эхе, не зря, видать, вздыхали в старину: "Где вы, мои шальные двадцать пять?!" Да-да… вздыхай, не вздыхай, — тех лет уже не вернешь. Едва до половины четвертого десятка дошел, а виски уже посеребрились. Дни проходят в сплошных заботах. Нет, он не относит себя к напористым карьеристам, однако всегда старается быть в деле предельно честным и добросовестным, не ударить лицом в грязь. Даже семье уделяет мало внимания, с родными, близкими еле-еле поддерживает связь. Одно у него на уме и на устах: "Работа, работа…" Иногда, бывает, собираются сослуживцы по поводу какого-нибудь торжества, начинают рассказывать что-нибудь забавное из своей жизни, а он не участвует в таких беседах, молча сидит в сторонке. И совсем не потому, что ему нечего вспомнить, просто опасается разбудить, растревожить затаенное, сокровенное в сердце. Да и не к лицу, пожалуй, в его положении смешить праздный люд россказнями о приключениях и похождениях юности…
Самое большое горе со временем забывается. И он тогда думал, что навсегда забыл Шрынгуль, охладел к ней, вырвал из сердца. Напрасно так думал… Приехал на летние каникулы в аул, раза два случайно увидел ее, странно притихшую, печальную, и вновь все в нем всколыхнулось. Наконец, не выдержал, сам пошел к ней в школу. Долго разговаривали в тот день они наедине в большом, непривычно пустом классе. Долго плакала Шрынгуль, про невинность и чистоту свою говорила, а потом вдруг кинулась на шею джигита, обвила его белыми руками, и, задыхаясь, прошептала: "Одного тебя люблю, милый мой, желанный мой…" И разомлел Абсаттар от этих слов и объятий. Прижал ее к груди, шелковистые волосы погладил, утешить попытался. Но вновь подвела его проклятая робость, опять не осмелился коснуться призывно пылавших алых губ и от счастья, от острой жалости и собственного великодушия сам расчувствовался и прослезился… Да-а, уж кого-кого, а Шрынгуль он любил, любил беззаветно, пылко. Что там говорить… Вскоре после того состоялась их свадьба.
Он живо помнит ту душную летнюю ночь. Уже были совершены все обряды. Невесту вывели из-за шелкового полога, благословили их брак, и расторопные тетушки постелили брачную постель в отведенной для молодых комнате. Шрынгуль возилась в углу, шурша одеждой. Он растерянно топтался у порога, все еще в своем свадебном костюме. Потом она подошла к нему, раскрасневшаяся, горячая, в чем-то белом, длинном, прижалась, подставляя полные, жадные губы.
— Ну чего же ты… что ты… ягненок мой, миленький, — шептала она. — Ну, пойдем же…
Он ошалел тогда от любви. Осунулся. Похудел. Он упивался неожиданно обрушившимся на него счастьем. До самой осени длились эти сладостные, хмельные дни и ночи. Осенью он уехал заканчивать институт.
Через год Абсаттар вернулся дипломированным зоотехником. Отец с радостью принял его в свой колхоз, делился опытом, учил непростому искусству руководить хозяйством. Дельным человеком был его отец, большим почетом среди аулчан пользовался. Да только младшего сына в люди вывел, как погиб в глупой автомобильной аварии. Абсаттар с головой окунулся в бесконечную колхозную работу и за несколько месяцев вполне освоился в своей новой должности. Но тут пришла пора служить. После октябрьских торжеств родные и близкие проводили его в армию. Среди провожавших была, конечно, и Шрынгуль.
Там, за границей, под Дрезденом, куда его отправили для исполнения воинского долга, Абсаттар тосковал по родному краю, по своей ненаглядной Шрынгуль… Зимой он заслужил отпуск и, когда прибыл на знакомый вокзал, то в большой толпе встречающих сразу увидел молодую жену в белой пуховой шали.
Десять суток пробыл он тогда в ауле, как бы заново ощутив, испытав всю сладость вольной жизни. Братья еще не успели разделить немалое отцовское имущество. Только большой дом поделили между собой полюбовно. На долю его и Шрынгуль достались три просторные комнаты. Молодые, беззаботные, они щедро и пылко предавались своей любви, без оглядки одаривая друг друга счастьем. Абсаттар к тому времени возмужал, осмелел, охотно заигрывал, шутил с женой. Посмеивался над ее ненасытностью: "Да как ты, голубушка, без меня тут обходишься?!" Шрынгуль загадочно, томно улыбалась. Она находилась в той недолгой прекрасной поре, когда женщину невольно сравнивают с павой. Еще заметнее пылал румянец на ее тугих щеках, еще пышней вздымались горячие, упругие груди. На прощание она при всех бросилась ему на шею. И он на многолюдном перроне замечал только ее, одну ее, и, забыв про мужское достоинство, про сдержанность, презрев обычаи предков, средь белого дня жадно обнимал, тискал, ласкал, целовал родную жену. Тетушки от смущения себя за щеки щипали, отворачивались, за рукав его одергивали: "Да уймись ты! Бабу, что ли, не видел? Постыдись людей. Срам какой, ойбай".
Какие были времена, о боже! Дух захватывает от одних воспоминаний. Никогда никто больше его так не встречал, не провожал, не любил.
Эх, Шрынгуль, Шрынгуль… Горька была твоя измена!
Всего лишь год спустя, когда до возвращения мужа остались уже не месяцы, не недели — считанные дни, в одну темную ночь исчезла она вдруг из дома, убежала с проходимцем — все с тем же лихим шофером, который увез ее однажды насильно, и теперь, отсидев три года, шлялся без дела по аулам. Этот необъяснимый, бездумный, безумный порыв Шрынгуль на всю жизнь потряс Абсаттара. Почему?.. Почему?!. На этот вопрос, сколько бы ни думал, он не находил ответа. Ведь была же, была любовь! Он души в ней не чаял. Она тоже не однажды клялась в верности. Она не знала лишений. Ей все было доступно, все позволено. Старший брат с женой чуть ли не на руках ее носили. И он никогда, ни разу ее не обижал. Так почему… зачем она так поступила? Какое черное затмение на нее нашло? Что связывало ее с тем насильником? Если необузданная страсть, то как она могла отдать его под суд тогда, три года назад? Напрасно, в поисках ответа, ломал он себе голову.
Только и с тем лихим шофером недолго длилась ее супружеская жизнь. И года не прошло, как она, вся истрепанная, измотанная, вернулась к отцу. В школе она уже не работала. Вскоре Шрынгуль подалась в город на какие-то шестимесячные курсы. Потом пошли слухи, что и там вышла замуж. Что ж… молодая, видная, такая в одиночестве томиться не станет.
Больше Абсаттар ее не видел. Сам он год-другой ходил в холостяках, старался забыться на работе, потом высватал дочь одного пастуха, обитавшего в пустыне, в барханах, и, таким образом, раз и навсегда решил для себя "женскую проблему". Жена — как жена, значительно моложе его, скромная, тихая, услужливая. Детей рожает исправно: за восемь лет пятерых подарила. А за детьми нужен уход, и ничего не осталось молодой жене, как быть домашней хозяйкой. Не особенно приметна Кыздаркуль, но и недурна: в меру полна, в меру смугла. До разных сплетен, кривотолков не охотница. Что еще? В доме мир да лад. Он доволен, она довольна, и дети растут. Семья, одним словом…
Абсаттар давно уже живет отдельно от брата. Вернувшись из армии, год проработал зоотехником в родном колхозе, и хорошо работал, всю душу вкладывал, потом его перевели в район, в сельхозуправление. И там он был на хорошем счету. Через два года назначили директором в отстающий совхоз. Должно быть, верили ему. И действительно: энергичный, настойчивый, хорошо разбирающийся в хозяйстве (не зря проходил отцовскую школу!), он за три года сумел вывести захудалый совхоз в передовые. О том свидетельствуют ордена и медали на его груди. Шесть лет руководил он совхозом, и люди уважительно говорили о нем: "Толковый мужик! В отца пошел". Второй год руководит сейчас сельхозуправлением в соседнем районе. Вечно в делах и заботах, он как-то незаметно отошел от того, что называется личной жизнью. Постоянно занятый, всегда на людях, он привык держаться свободно, уверенно, отдавать четкие и точные распоряжения, которые должны выполняться незамедлительно и неукоснительно. Говорили, что он суров, порой излишне требователен, не терпит, когда ему возражают. Может быть… В тридцать пять лет он уже изведал и хорошее, и плохое, достиг почета и уважения, жизнь, можно считать, сложилась вполне удачно, хотя сам Абсаттар не чувствовал большого удовлетворения и втайне считал, что не вкусил еще сполна той доли, которая отпущена ему судьбой. Разве в желаниях человеческих есть предел?..
После встречи с Шрынгуль он несколько дней ходил сам не свой, словно путник, сбившийся вдруг с привычной дороги. И к работе душа не лежала. Прежние уверенность и деловитость точно разом исчезли. Чтобы не выказать своего душевного смятения, он старался не задерживаться в кабинете, с утра до вечера мотался по колхозам и совхозам. "Изобилия", однако, избегал. Раза два говорил с директором по телефону, расспрашивал подробно про тамошние дела.
Оставаясь наедине с собой, Абсаттар ругал себя последними словами. Как он может до сих пор думать о Шрынгуль? Ребячество! Безумие! Тоже нашел себе "ангела чистой красоты"! Мало ли она над ним глумилась?! Ведь и в любви, и в страсти должна же быть какая-то логика. А женщина она пустая, ветреная, сама его и околдовала, сама же и бросила. Так какого дьявола, спустя столько лет, она его все еще тревожит? Ай, видно, не мужчина он, безвольный, бесхарактерный тюфяк, хоть и ходит в начальниках. Не зря, должно быть, в молодости зачитывался всякими книжками и строил наивные мечты. Вся его суровость, сухость, строгость — одна лишь видимость, напускное. Он только внешне кажется жестким, на самом деле любой пустячный случай в состоянии вывести его из душевного равновесия и обнажить его легко ранимую, беззащитную душу. Выходит, он и не знал об этом… Теперь надо признаться, что за всю свою жизнь он по-настоящему, всем сердцем любил только одну женщину. И хотя немало причинила она ему боли и горя, не однажды зло надругалась над его чувством, он, оказывается, не забыл, не смог забыть ее раскосые, с поволокой, глаза, затененные длинными, изогнутыми ресницами… Как это ни странно, как это ни ужасно даже, но он, солидный, почтенный мужчина, все еще откровенно любит эту трижды выходившую замуж, взбалмошную, непутевую женщину. И тут ничего с собой не поделаешь. Хоть смейся, хоть плачь…
И вновь пришла весна. Все обновилось, зазеленело, заголубело, и буйно расцвела джида.
Абсаттар пришел сегодня на работу рано, настежь распахнул окна и присел к столу. Чистый утренний воздух, ворвавшийся в просторный, светлый кабинет, приятно бодрил тело. За окном шелестели густой зеленой листвой два могучих карагача. Меж их ветвей без умолку щебетали воробьи. С улицы доносился грохот машин.
Начальник сельхозуправления покосился на календарь, находившийся всегда под рукой на длинном полированном столе, пробежал глазами все пункты намеченной на сегодня работы. Дел предстояло уйма. Ровно в девять подадут машину, и он отправится по совхозам, где сейчас в полном разгаре сев риса. После обеда — бюро. Рассматривается дело одного закоренелого, опасного кляузника. Подобный факт обсуждается на бюро впервые. Нужно до прихода машины ознакомиться с материалами этого сверхнеугомонного товарища… Абсаттар открыл ящик стола, достал красную папку, предназначенную для членов бюро, уткнулся в бумаги. Действительно, в них было немало любопытного.
Около девяти часов девушка-секретарь осторожно открыла дверь.
— Агай, к вам посетитель. Вы можете сейчас принять?
Абсаттар на мгновение оторвался от красной папки, расправил плечи. Он все еще находился под впечатлением неуемной фантазии кляузника и от удивления покачал головой.
— Что, не можете? — уточнила девушка-секретарь.
— Почему же? — улыбнулся ей Абсаттар. — Пусть зайдет.
Он даже не поинтересовался, что за посетитель пожаловал к нему с утра пораньше.
В дверях показалась молодая женщина в большом шелковом платке с кистями, в голубом атласном платье с пышными оборками, в приталенном камзоле. По роскошному наряду Абсаттар принял ее сначала за доморо-щенную артистку из районного Дома культуры, собравшуюся в концертную поездку по аулам, встал было из-за стола, но, встретившись с ней взглядом, от удивления чуть не присел.
Это была Шрынгуль.
Абсаттар на миг растерялся. Потом, все еще не зная, что делать, откашлялся, сердито сдвинул брови.
Шрынгуль, как ни в чем не бывало, шурша длинным платьем, с достоинством проплыла через весь кабинет, подошла к столу начальника управления и плавно опустилась в глубокое кресло. Потом улыбнулась обворожительно, насмешливо, скосила томные глаза на Абсаттара.
— Что, испугался? Душа ушла в пятки? — Она негромко рассмеялась. — Не бойся, не съем…
Абсаттар промолчал.
— Апырмай! — деланно удивилась она. — Холостым был, помнится, перед девушками немел. И сейчас еще такой же робкий. Ничуть не изменился, выходит?
— А зачем мне… меняться?
Он поднял глаза, с ног до головы осмотрел Шрынгуль. Она поймала его взгляд, выпятила пышную грудь, вся расцвела, просияла лицом. "А, смотришь… — говорил весь ее вид. — Ну, ну, разглядывай, любуйся!" Между тем она тоже не спускала глаз с бывшего супруга.
Э… это же не кто-нибудь, а Шрынгуль! Она почти не изменилась, хотя теперь и ей уже за тридцать. Правда, некогда тугие щеки сейчас чуть завяли, поблекли, возле глаз легли морщинки. Однако, глядя на нее, никто не подумает, что и у красивой бабы век короткий. А может, время щадит бездетных женщин? Хороша еще, стройна Шрынгуль! Года, конечно, все же сказываются: и осунулась малость, и огрубела, пожалуй, да и приталенный узкий камзол понадобился, чтобы поддержать отяжелевшие груди и подчеркнуть уже не девичий, уже не столь гибкий стан. А все же не скажешь, что это жена чабана, зимой и летом пропадающего на отгонном участке. Она скорей напоминает знаменитую артистку, вынарядив-шуюся в национальный костюм. Так и просится на обложку цветного журнала.
— Чем занимаешься? — спросил Абсаттар, торопясь нарушить столь затянувшееся молчание.
Шрынгуль усмехнулась, ответила резко, с вызовом:
— Чем занимаюсь? Случкой овец!
Абсаттар от смущения поерзал, откашлялся.
— А что мне еще делать? — продолжала Шрынгуль с упреком, будто кто-то был виноват в ее судьбе. — Учиться не пришлось. Так и осталась длиннополой бабой-дурехой… Это вот ты… вознесся… С такими, как я, небось и знаться не желаешь…
Абсаттар выжидал. Интересно, куда она клонит? Наверное, по какому-нибудь делу пришла. Что ж… пусть говорит. Он отнюдь не прочь послушать этот знакомый приятный грудной голос.
— Ну, а ко мне, видать, ты совсем охладел, да? — неожиданно спросила Шрынгуль.
Абсаттар с досадой посмотрел на дверь: не дай бог, зайдет сейчас кто-нибудь, а они тут наедине досужий разговор плетут.
— На то есть причина. Однако к чему нам прошлое ворошить?
Наигранная усмешка слетела с ее лица. Пальцы нервно затеребили кисти большого шелкового платка. Абсаттар про себя удивился этой крутой перемене в ее настроении. Наступило тягостное молчание. Каждый думал о своем. А может, об одном и том же?..
Наконец она встрепенулась.
— Да-а… ты ведь человек занятой. Извини… У меня просьба…
Абсаттар кивнул.
— У мужа один-единственный братишка. Парень окончил десять классов и три года у брата помощником работает. Когда ты зимой приезжал, его не было. На курсы ездил… Теперь он учиться надумал, в институт собирается. А поступить нынче, говорят, очень непросто…
Такого поворота Абсаттар совсем не ожидал. Он заскучал, нетерпеливо посмотрел на часы.
— Не понимаю тебя, Шрынгуль. Я-то тут при чем?
— Если будет направление от совхоза, то, оказывается, принимают без конкурса. Так вот, мой благоверный ходил к этому… ну, как его… Патшабаеву, а тот руками-ногами отбрыкивается. Пусть, говорит, твой братишка еще год овец попасет. Дескать, не убежит учеба, еще успеет. Но так ведь нельзя! Где это сказано, чтобы брат чабана вечно за отарой слонялся?! Деверек у меня единственный, старательный. На брата надежды мало. Кто же, кроме меня, за него хлопотать-то будет?
Абсаттар задумался. Конечно, это совсем несложно — организовать брату передового чабана направление от совхоза. С директором он сейчас в хороших отношениях. Весной, когда на бюро опять зашел разговор о неблагополучных делах в совхозе "Изобилие", Абсаттар неожиданно для всех заступился за Патшабаева. Кто знает, зачем он это сделал? То ли поверил в незадачливого директора совхоза, то ли причиной его благосклонности была та случайная встреча с Шрынгуль… Вообще в то время с Абсаттаром творилось непонятное: он стал неузнаваемо добрым, снисходительным. Правда, недолго длилась та перемена.
Одним словом, достаточно поднять трубку и позвонить Патшабаеву, как деверь Шрынгуль тут же получит желанное направление. А дальше? Говорят, земля слухом полнится. По аулам поползут сплетни: дескать, начальник управления не устоял перед чарами своей бывшей не то жены, не то любовницы. Попробуй, заткни потом людям рты! Весь авторитет пойдет прахом. А у этого… как его… передового чабана, оказывается, ни чести, ни самолюбия. Или ему неведома ее бурная молодость? Не может быть, чтобы он не знал об их — Шрынгуль и Абсаттара — былых отношениях. Ай да Шрынгуль! По-прежнему загадки загадывает.
Немало времени прошло с той, последней встречи на чабанском зимовье. Абсаттар успел опомниться, вновь войти в привычный ритм повседневных забот, а теперь при виде Шрынгуль ему почему-то опять вспомнились те далекие весенние дни, когда так буйно цвела джида… Да, между тем и нынешним Абсаттаром, между той и теперешней Шрынгуль разница как между небом и землей. Ушло что-то сокровенное, невозвратное, ушло то, по чему, бывает, душа тоскует всю жизнь. И от этого особенно грустно.
И теперь за окном бушует весна, так же — в который раз! — цветет джида. И вся природа вокруг почти не изменилась. И только им двоим уже не изведать больше очарованья и счастья той весны, их весны.
Абсаттар наклонился к телефону, украдкой вздохнул. Молчала и Шрынгуль. Она понуро опустила голову и задумчиво теребила кисть шали. Неизвестно, о чем она печалилась. Видно, так и состарится он, не разгадав, не поняв душу этой женщины. В молодости, опьяненные любовью, они не сумели приглядеться друг к другу, а теперь поздно, слишком поздно… А в чем истинный смысл сегодняшнего визита Шрынгуль — то ли забота о младшем девере, то ли что-то другое у нее на душе — тоже определить совсем не просто.
Абсаттар помолчал, подумал и сказал неопределенно:
— Ладно, посмотрим… Ведь до учебы еще не скоро. Не так ли?
Случилось это давно.
Тихий, незаметный аул, затерявшийся на плоской и почти голой, как пустыня, солончаковой равнине, называемой "Кырык жаин" — "Сорок сомов", за суровую зиму с джутом лишился всего скота. Жили казахи кочевой жизнью, не пахали, не сеяли, и сена впрок не заготавливали, как это делали другие народы, оседлые и знавшие толк в земледелии, а потому после нередкого поголовного падежа скота степняки обрекались на голод, на бедствие, на мор.
Еле дождались весны, пригожих, солнечных дней. Жизнь в ауле чуть-чуть теплилась, словно в теле изнуренного чахоткой больного. Не люди — живые мощи бродили по окрестностям. Обессиленные дети сидели у дорог, безмолвно протягивая ручонки каждому встречному. Раньше, бывало, и без хлеба обходились, пили молоко, ели мясо. Теперь же не слышно было даже кроткого блеяния самого паршивого козленка.
Жуткое наступило время, когда, как говорят казахи, серебро и золото — все равно, что камень, а зернышко ячменное — желанная еда. Кромсали затвердевшие шкурки-подстилки, пересохшую сыромятину, варили их в казане и жевали до ломоты, до треска в скулах. В барханах, не стыдясь, ели червей, муравьев и разную нечисть. В тот год — голодный год Змеи — джут не пощадил ни бедных, ни богатых. Вчерашний грозный бай, перед которым трепетала вся округа, сегодня превратился в заурядного голодранца, рыскающего в поисках куска хлеба. Иные из богачей отдавали годами накопленные драгоценности и редкие вещи за полмешка неочищенной, подопревшей кукурузы. Наиболее предприимчивые заблаговременно подались с женами-детишками через Кызылкумы в узбекские края. Поговаривали, что там и хлеба, и всего вдосталь. Кто знает…
Каждый спасался от голода как мог. Глядя на спешно отъезжавших, Борибай однажды обратился к отцу: "Коке, может, и мы поедем вслед?" Старый чахоточный отец, которому с весны стало особенно худо, твердо сказал: "Сиди и не выдумывай. Я еще не встречал божьего раба, который отъел бы себе брюхо в чужом краю. Пусть лучше наши кости истлеют в родной земле, чем мыкаться где-нибудь на чужбине. Беда обрушилась на всех и от нее не убежишь!" Так и остался Борибай в поредевшем ауле на бескрайней убогой равнине. В душе он и сам рассуждал как отец. В самом деле, куда он поедет с престарелыми отцом-матерью, целым выводком детей-несмышленышей? Места здешние он знает. Исходил вдоль и поперек. Охотник заядлый, опытный. С ружьем. Как-нибудь проживет. К тому же не всю ведь жизнь голодать. Наступит пора, бог даст, снова сыты будут. В жизни все преходяще. Человек, говорят, и к аду привыкает. Надо терпеть: побурчит в брюхе и перестанет. Сегодня голоден, завтра — сыт. Крепись, джигит! Не унывай. В течение многих веков сложилась эта нехитрая философия степи.
Как обычно, с берданкой за спиной отправился Борибай на охоту. Ходил по окрестностям "Кырык жаина", настороженно всматривался в каждый кустик. Но не попадались ни зайцы, ни фазаны. Солнце поднялось высоко. Вдали, у горизонта, зыбился мираж. Накануне вечером обрушился на степь ливень, солончаки вздулись, превратились мигом в топь, в болота. А теперь того ливня и следа не осталось. Словно и не было его. Такыры в причудливых трещинах серели вокруг громадными проплешинами. Человеку несведущему солончаковая равнина вообще кажется странно переменчивой: после обильных дождей она мгновенно преображается, лужи на иссохшей почве кажутся сначала желтыми, потом обретают синеватый с прозеленью оттенок, но каких-нибудь пять-шесть часов спустя до последней капли испаряются, и все вокруг обретает прежний бесцветно-сероватый лик.
То здесь, то там торчат редкие и чахлые солончаковые растения: чернобыл, биюргун. Вдоль оврагов и заводей, спасаясь от жгучего солнца, растет корявый красный изень. Вот, пожалуй, и все признаки жизни в этой голой, унылой пустыне. Борибай понимал, что теперь ему уже нечего надеяться на удачу. В полдень чуткого фазана не вспугнешь, не подстрелишь. Фазаны прогуливаются лишь по утренней прохладе да ближе к вечеру, когда спадает жара.
Он закинул ружье за плечо и напрямик, через громадный такыр, пошел домой. Прокопченная, в заплатах юрта, тундук[18] которой был наполовину откинут, сиротливо стояла на отшибе. Все вокруг заросло буйной полынью, джингилом-тамариском. Некому щипать, топтать траву. Раньше, бывало, возле аула чернела плешью истоптанная скотом земля, вихрь поднимал пыль столбом, и воздух дрожал от рева верблюдов, ржания коней, блеяния овец. А теперь непривычная тишина нависла над аулом. Грустный, подавленный, с трудом волоча ноги, Борибай вошел в юрту.
Пролежал он, свернувшись, до самого обеда. В животе урчало, неприятно посасывало, но он плотно закрыл глаза, пытаясь уснуть, забыться хотя бы ненадолго. Тщетно. С некоторых пор он замечал, что сон не идет к голодному. Уже третьи сутки он полощет кишки одним чаем. Да и какой там чай! Коричневая, мутная водица, настоенная на поджаренном ячмене вперемешку с травой — желтоцветом. Правда, в доме имелось немного сушеной зайчатины, но ею пробавлялись малышня да старый чахоточный отец. Да и что для него кусок зайчатины? Раз глотнуть, и только. Как назло, и дичи-зверья почти не стало. Мыслимо ли: за три дня ничего не подстрелил. Видно, совсем худо будет. Поневоле ноги протянешь. Мало ли сейчас народу гибнет? Сколько опухших с голоду! А он охотник, добытчик, и по сравнению с другими, считай, живет еще в "сытости". Грешно бога гневить, на судьбу жаловаться. Ружье есть, порох есть, не ленись только…
Он был известен во всей округе. И состояние имел вполне приличное, и уважением пользовался — многим не чета. Но года три тому назад его шальной, беспутный братец Ерубай озорства ради выкрал плосконосую дочь аргинского бая в стороне Телькуля, которая была сосватана за другого. Дело, как и следовало ожидать, приняло скандальный оборот. Оскорбленные и озлобленные ба-рымтачи в отместку угнали почти весь скот Борибая, и за какой-то год оказался он у пустого очага. А тут обрушился как раз и пустоглазый джут. Лихой братец, почуяв беду, одним из первых покинул насиженные дедовские места. Средь зимы, ни с кем не посоветовавшись, подался со своей плосконосой зазнобой на юг, к узбекам. Но, видно, не сладко пришлось ему там. Вскоре дошли слухи, будто продал он свою молодуху сладострастному купцу-персиянину, а сам пошел бродяжничать, как бездомный пес. Вот так, опозорив и разорив семью, сгинул в чужом краю бестолковый братец. Еще недавно Борибай был джигит — хоть куда: плотный, тугощекий, с холеными тонкими усиками. Теперь остались кожа да кости. С утра до вечера бродит по унылой степи, как неприкаянный, голодно озирается вокруг, надеясь, что промелькнет поблизости фазаний хвост. И, должно быть, совсем уже отуманились мозги: кто-то прошмыгнул под кустом биюргуна, и он, лихорадочно рванув ружье с плеча, ударил дуплетом, решив, что это косой попался. Подбежав с гулко заколотившимся сердцем, он увидел суслика, лежавшего на боку, вытянув передние, еще дрожавшие ножки; из оскаленной пасти сочилась кровь. Борибай брезгливо отвернулся.
До сумерек таскался он по степи. И напрасно. Еле дотащившись до дому, Борибай тяжело опустился на кошму и лёг, отвернувшись к стене.
— Не отчаивайся, сынок. Что тут поделаешь? — стал утешать хворый отец. — Вспомни: ведь возле Тущикуля немало заводей и стариц. В половодье их заливает, а потом река уходит. Не может быть, чтобы в них не осталось рыбы. В прошлую осень, помнится, неожиданно похолодало, и снег выпал раньше времени… Так что, милый, не шляйся попусту, а отправляйся-ка с утра пораньше туда. Авось не с пустыми руками вернешься.
Слова старого отца заставили Борибая поднять голову. Он ничего не сказал и, чтобы отвлечься от тягостных дум, начал сосредоточенно протирать маслянистой тряпицей, ружье.
Наутро он встал еще до рассвета, а когда солнце поднялось на высоту копья, Борибай был уже возле Тущи-куля. Дойдя до небольшой, в форме чаши старицы, густо заросшей по краям зеленым кураком, он остановился, нетерпеливо скинул выцветший, ветхий камзол, закатил штанины до самых бедер и, поплевав на ладони, крепко стиснув острогу, вошел в воду. Она была странно теплой. Вязкая тина, водоросли опутали ноги. Пузырясь, поднялся скользкий ил. Уже припекало. Казалось, солнце теплыми ладонями оглаживало плечи, спину. Борибай почувствовал вдруг легкость во всем теле, бодрость, словно в предчувствии удачи. Не может быть, чтобы в этой тинистой заводи не водилась рыба. Как он мог забыть, что в прошлом году нежданно нагрянули холода, и старицы не успели покрыться льдом, как пошел снег. А в таких случаях, говорят, рыба слепнет. Потом всю зиму бедняга томится подо льдом, зарывшись в ил, а весной всплывает на поверхность, тычется в прибрежную осоку, ничего не видя, не замечая вокруг. И тогда, если изловчиться, ее можно ловить даже голыми руками…
Борибай, держа наготове острогу, осторожно, чтобы не замутить воду, переставлял ноги. Стайка мелких, с мизинец, рыбешек у его ног шарахнулась во все стороны. Почти рядом проплыли два крупных сазана. Однако он не успел замахнуться острогой. Да и действовать надо наверняка, чтобы не упустить удачу. Борибай уже заметно отошел от берега, вода была выше колен, и тут он вдруг замер, затаил дыхание. В нескольких шагах от него у белесых стебельков камыша, лениво шевеля розовыми плавниками, нежилась в нагревшейся воде большая, плотная стая сазанов. Недолго раздумывая, метнул Борибай острогу. Она вонзилась с такой силой, что короткое древко задрожало. Поднялся густой ил, будто подхватило ветром пухляк в степи. Разом все взбаламутилось вокруг. Борибай вытащил острогу и вместе с ней на двух зубцах — двух громадных, толстобрюхих сазанов. Бока их на солнце отливали золотом, в руках чувствовалась приятная тяжесть добычи. Таким способом Борибай очень скоро поймал с десяток крупных — один к одному — сазанов, наполнил холщовую торбу, вытер пот со лба и вышел на берег. Быстро собрал сушняк. Из кармана камзола достал кремень с огнивом (без этого какой охотник рискнет блуждать в степи!), прижал к камню пучок ваты, ловко высек огонь. На ярко пылавшем костре зажарил двух кое-как очищенных и промытых сазанов и съел их жадно, даже не ощутив вкуса. Он тут же почувствовал необыкновенное блаженство, приятную истому и, поглаживая живот, прилег под кустом джингила. Но вскоре ему стало не по себе: сильно заколотилось сердце, зашумело в ушах, начало подташнивать. Вспомнились чьи-то слова: после длительного голодания опасно сразу помногу есть. Можно запросто богу душу отдать. Он испугался, вскочил, залег в воду, долго плескался, мочил голову и, наконец, почувствовал облегчение. Тяжесть в желудке рассосалась.
Солнце уже стояло в зените. В такую жару рыба в два счета протухнет. И до аула не донесешь. Бояться, однако, нечего. Уж чего-чего, а солонцы встречаются в этом краю на каждом шагу. На дне высохших озерков соль лежит грязновато-серыми слоями. Ее казахи исстари употребляют в пищу. Пользуются ею и в лечебных целях. Вон сверкает в лучах солнца обмелевшее и высохшее русло Тущи-куля. Это выступила соль.
Борибай почистил всю рыбу, вывалял в соли, сложил в торбу и подался в аул.
Шел не торопясь, по бездорожью, по не тронутой конскими копытами равнине. Прислушивался к пению жаворонка, а потом и сам начал напевать себе под нос веселую какую-то мелодию. Ни начала, ни конца. Странно: когда брюхо сыто, и заботы сразу улетучиваются, и все так радостно, празднично вокруг становится. И солнце вроде бы ярче светит. Шел Борибай легко, бодро, выпятив грудь, и вели его приятные, безмятежные думы… Вот это, значит, повезло. И не страшит теперь уже голод. Слава богу, рыбы в этих старицах хватит ему, чтобы прокормить своих голопузых. Не пропадут. Лишь бы никто ничего не узнал, не пронюхал. Иначе за два-три дня вычерпают все старицы-пруды. Он единственный кормилец и обязан беречь семью. Не время сейчас о других думать. Смотри, чтоб сам не околел.
Солнце еще только склонилось к западу, когда он дошел до аула. Появляться на глазах людей с добычей в мешке было бы совсем некстати. Он решил дождаться темноты и прилег у склона холма. Должно быть, намучился за день и не заметил, как уснул. Проснулся, почувствовав, что продрог. Открыл глаза и поразился. Над ним висела полная луна. Все утонуло в ее молочном свете. В неземной тишине зыбится голубоватый холм. Мир, казалось, погрузился в безмятежно-сказочный сон.
Вот так нежданно-негаданно заглянула удача в оскудевшую юрту Борибая. Соседи, знакомые вскоре почуяли, откуда так сладко тянет иногда жареным. В отсутствие хозяина стали осторожно расспрашивать детишек, но они, успевшие познать муки голода, упорно отмалчивались. Так прошла неделя-другая. Вся семья кормилась рыбой из старицы. Как-то отец, оставшись наедине с сыном, намекнул, что грешно пользоваться тайком божьим благом, нужно поделиться с людьми, но Борибай только разозлился и приказал отцу, чтоб он помалкивал.
Сегодня он возвращался в аул позднее обычного. Не густо было в холщовом мешке. Не раз исходил он от берега до берега старицу, намаялся крепко, но весь улов — пять-шесть небольших сазанов. Ну, что ж, утешал он себя, видно, раз на раз не приходится, нужно довольствоваться тем, что есть, и уповать на завтра. Он быстро собрался и пошел привычной дорожкой домой. Только какая уж дорожка в пустыне? Еле заметная тропинка, заросшая верблюжьей колючкой и лиловой корявой полынью, вела к аулу. Тень заметно удлинялась, настал намаздыгер — пора послеполуденного намаза. Неподалеку промчались вдруг зайцы, прошмыгнула, мелькнув рыжим хвостом, лиса, и бывалый охотник встрепенулся весь и с досадой подумал, что как назло не взял с собой ружья.
Он взобрался на бугорок, занесенный песком, сбросил с плеча мешок, решив присесть, снять заскорузлые, старые сапоги, перемотать портянки на натертых ногах, и только было опустился на одно колено, как вдруг недоброе ощущение будто пронзило его. Он вздрогнул, мгновенно оглянулся и тотчас увидел два черных глазка направленной на него двустволки. Расстояние между ним и ружьем было не более пяти-шести шагов, и в голове его мелькнула мысль, что до трезубой остроги, только что отброшенной в сторону, он не успеет дотянуться.
— Убери руки! Стрелять буду! — раздался неприятный, сиплый голос.
Обросший, в грязных лохмотьях верзила, широко расставив ноги, целился в него. В ввалившихся глазах застыл голодный блеск, щеки запали, грудь распахнута, руки отчего-то мелко-мелко дрожат. Не человек — страшилище!
Борибай выпрямился. Подавляя страх, намеренно простодушно сказал:
— Эй! Что надо? Убери свою колотушку!
Одним глазом, однако, покосился на острогу. Незнакомец явно затевал что-то недоброе и вовсе не намерен был вступать в переговоры.
— Кинь сюда мешок с рыбой! Живо! Не то мигом отправлю в рай.
Голос гудел, будто из бочки. Борибай пустился на хитрость.
— Откуда ты взял, что в мешке рыба? Напрасно заришься, милок.
— А что там?
— Тряпье. Рубаха, портки.
— Нашел дурака! Я слежу за тобой с самого Тущи-куля. Знаю!
— Зачем тебе протухшая рыба? У тебя ружье. Дичи-зверья вокруг полным-полно. Вот и поживись!
— Некогда мне тут с тобой язык чесать, понял? Заткнись и давай мешок, не то на месте уложу!
Борибай струхнул не на шутку. Как ему в безлюдной степи от страшилища этого отвязаться? До аула далеко, ни одна живая душа на помощь не успеет. Делать нечего, подошел к соблазнительно бугрившемуся в сторонке мешку. Верзила, выставив ружье, настороженно следил за каждым его движением. Борибай поднял мешок и швырнул к его ногам грабителя.
— На, подавись! Отольются тебе детские слезы, изверг!
Тот ловко сграбастал добычу и торжествующе усмехнулся. Весь вид его говорил: "Ну вот, давно бы так! А то попусту голову морочишь".
Потом, не торопясь, развязал мешок, заглянул в него и, убедившись, что там действительно лежит рыба, пошел прочь.
И тут Борибай взорвался. Отпрянув, схватил острогу и в бешенстве, брызгая слюной, бросился на опешившего насильника.
— Отдай ме-ме-мешок! Заколю!!
И то, что у врага двустволка, и то, что по сравнению с нею острога — жалкая игрушка, в этот миг напрочь вылетело у него из головы. Он подсознательно чувствовал только одно: какой-то бродяга, оборванец, средь белого дня отнял у него добычу, лишил его детей единственной пищи, унизил, оскорбил его и потому лучше уж погибнуть, чем снести такой позор.
У верзилы, должно быть, не было больше желания связываться с ним. С презрительным спокойствием закинув ружье за плечо, он смерил его взглядом, пророкотал:
— Не ерепенься, батыр! Опомнись! Из-за двух-трех рыбешек не подохнешь. Наловишь завтра еще. Но то, что промышляешь втихомолку божьим даром, не делает тебе чести, конечно. Я силком отнял у тебя эту торбу, чтобы проучить, наказать. Не думай, что я отъявленный разбойник с большой дороги. Или шакал голодный. Нет! Но учти — завтра же приведу сюда, к этой старице, всю свою голытьбу. Разве не говорят казахи: "Один не давись, лучше поделись", а?
В груди Борибая заныло, будто он проглотил отраву. Э, негодяю этому, значит, мало, что он отнял рыбу, он еще собирается своих голодранцев, какую-то шантрапу облагодетельствовать. Э, нет, браток. Не выйдет! Борибай, распаляясь, еще грозней надвинулся с острогой.
— Сейчас же отдай мешок! Слышишь?!
Голос его срывался, зубы выстукивали дробь.
Верзила и ухом не повел. Только ухмыльнулся.
— Размахался копьем, глупец! Эдак ненароком потроха мои выпустишь. Боишься, рыбы в старице всем не хватит? Хватит! И не пугай меня напрасно. Пуганый.
— Да я тебя! — кипятился Борибай.
— Отстань! Пошутили и довольно. Не больно охота трепаться с тобой.
Верзила повернулся и пошел, не оглядываясь, по склону песчаного бугра. Ослепленный яростью, Борибай, целясь в голову наглого насильника, метнул что было силы острогу. И то ли дрогнула рука, то ли сама смерть обошла его врага, но острога, описав дугу, пролетела мимо. Верзила резко остановился, глянул, будто не веря глазам, на острогу, вонзившуюся рядом в песок, потом повернулся к Борибаю. Тот стоял с открытым ртом ни жив, ни мертв. Незнакомец, ничего не сказав, махнул рукой и широко, вразвалку, зашагал дальше. Борибай долго смотрел ему вслед. Странный путник, встретившийся ему в безлюдной степи, уменьшаясь, все удалялся и вскоре будто растворился в мареве…
Одинокий и жалкий, застыл Борибай на гребне песчаного холма. Что это было — сон или явь? Он, не сказавший за всю свою жизнь никому грубого слова, слывший всегда тихоней, не способный обидеть овечку, только что покушался на чью-то жизнь? Пытался убить человека? И ведь мог убить, мог! Господи, он ли это? Какой злой дух вселился в него? Что стало с ним? С жизнью? Ради презренного брюха готовы друг другу глотки перегрызть. О, создатель милостивый, падаю ниц перед твоим великодушием! Уберег ты несчастного грешника от смертоубийства, отвел беду.
…С тех пор прошло ни много, ни мало — шестьдесят лет. Про холод и голод забыли нынче люди. И только древние старики, живые свидетели давно минувших дней, иногда, словно страшную сказку, рассказывают о невиданном голоде, охватившем тогда эти края, о том, что едва не вымер народ и только благодаря рыбе в мелких старицах вдоль Тущи-куля спаслись люди от казалось бы неминуемой гибели. Теперь от тех стариц и заводей и следа не осталось. Изменилась природа. Исчезли прежние русла. Обновилась земля. И только редкие болота да проплешины солончака в бывшей убогой полупустыне, где нынче раскинулись щедрые рисовые поля, напоминают о далеком, невозвратном.